Тина Мирвис
Чудные
Шрифты предоставлены компанией «ПараТайп»
Дизайнер обложки Антон Петров
© Тина Мирвис, 2023
© Антон Петров, дизайн обложки, 2023
Композитор, телеведущий, актриса, писательница, писатель, певец, поэт обитают в Москве. Они успешны или неуспешны, они на разных этапах своего творческого пути или на распутье. Случайно все они оказываются втянуты в работу над мюзиклом. Оказывается, что некоторые участники творческой авантюры очень давно знакомы и их многое связывает и в прошлом, и в настоящем. Все меняется, когда в жизнь каждого из них беспардонно или деликатно, но абсолютно неожиданным образом, вторгаются посланники.
ISBN 978-5-0059-9526-1
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Оглавление
Часть 1. Психоз первых месяцев
Утро в похмельном бреду. Композитор
Лёгкий октябрьский иней на пластиковом окне придавал загадочный флёр мрачной комнате в трёшке, в панельке, в ближайшем замкадье. Сказать, что в помещении было грязно, значило не сказать ничего: опустошённые бутылки, немытые чашки и тарелки в самых неожиданных местах, хрустальные, советские ещё, бокалы, переквалифицировавшиеся в пепельницы, и давно не стираная одежда, расположившаяся прямо на полу. Кто-то назовет это помойкой, но для хозяина квартиры это был обычный творческий беспорядок. Хозяин, впрочем, пребывал в стандартном для себя похмельном анабиозе. К реальности его вернул радостный возглас. Лучше бы не возвращал…
— Вива, наконец-то! Какая шикарная ночная ваза! — воскликнул странно одетый молодой мужчина, страстно прижимая к себе псевдофарфоровую вазу с надписью «made in China» на дне. Нетрезвый, лохматый, помятый, длинный и тощий дядя «за сорок», не растерявший, вопреки своему образу жизни, красоты и обаяния, если отмыть — он же хозяин жилища — удивленно таращился на незваного гостя. «Неужели опять „белочка“»? — подумал он. — «Нее, в тот раз было по-другому».
В «тот раз» действительно было не так. Когда-то счастливый, популярный и талантливый, а ныне забытый, ненужный и пьющий композитор Евгений Вавилов впервые повстречался с белой горячкой лет восемь тому назад. Нет, выпивал он и раньше, и помногу, но первая встреча с чертями-санитарами, галоперидолом и решетками на окнах случилась именно тогда. Восемь лет назад он, тридцатипятилетний, всё ещё «подающий надежды» композитор, затеял дело, как он считал, всей жизни — написал рок-оперу. На самом деле, гениальную. Однако, инвесторов, желающих вложиться в его постановку, благодаря изрядно проспиртованной репутации и одному вредному продюсеру, не нашлось, и он, чтобы рок-опера стала реальностью, продал наследственную квартиру на Тверской и переехал в «село Кукуево», не так давно ставшее районом Москвы. Опера пала жертвой рока. Жена, устав терпеть закидоны гениального мужа, бросила его и, прихватив трех детей и всё, что плохо лежало, уехала к любовнику. Евгению остались долги и трёхмесячный щенок ирландского терьера. Тогда-то он и познакомился с нежными объятиями абстрактного пушистого зверька. Из того приключения он запомнил медикаментозное амбре, небо в клеточку, необъятную медсестру, шишку на тощей заднице и Наполеона из соседней палаты. Наполеон, впрочем, был, как и все, в пижаме. А тут мужик! В камзоле! На театрального Фигаро похож! Блин, да что же он творит?!
Пока Вавилов мучительно вспоминал встречу с пушистой знакомой, мужик спустил панталоны и использовал стеклянное творение китайской промышленности для удовлетворения малой нужды. Звук падения струи в сосуд окончательно вернул Евгения в реальность.
— Мужик, ты кто?! Ты что творишь, твою мать?! Это тебе не сортир, а ваза для цветов… кажется… Сортир налево по коридору, бля! А ты вообще откуда взялся?
— Аллилуйя! Сколько слов в одну минуту! Я было подумал, что Вы, герр, отправились к праотцам и миссия провалена, не начавшись. Знал бы я раньше, что для вашего воскрешения надо просто оросить этот сосуд, я бы сделал это сразу и не терпел так долго. Впрочем, я его только нашёл…
— Мужиик, ты ккто таакой? Ты из какакого театра? Я… я тебя не знаю… — Вавилов пытался вспомнить, с кем и где он вчера пил. Лохмотья памяти подсказывали, что пил он вчера с собакой — ирландским терьером по кличке Кавалер. Друг человека, помнится, категорически отказывался идти за добавкой, рычал и разлил остатки водки, а сейчас мирно похрапывал пузом к батарее. Мужика не было… К сожалению, проверить сей факт по количеству стаканов не представлялось возможным, ибо все стаканы давно валялись горкой в раковине, а пить Вавилов предпочитал из горла.
— Муужиик, откудаа ты взяался? — слова с трудом выползали из бывшего композитора через пересохшую глотку.
— Позвольте отрекомендоваться, хотя уверен, что вы обо мне слышали! Я Иоганн Хризостом Вольфганг Амадей Моцарт. Предваряя ваши вопросы, я не сбежал из лечебницы и не служу ни в каком театре. Я действительно Моцарт.
Амадеус подпрыгнул и раскланялся.
— Да-да! Тот самый: тара-дара-да тара-дара-да тара-дара-тара-дара-тара-дара-да трам-пам-парам трам-пам-парам трам-пам-парам парам-да, — напел мужчина. Вавилов молчал. — Ну, «Турецкий марш», что вы право?! Появился на свет двадцать седьмого января одна тысяча семьсот пятьдесят шестого года в Зальцбурге, скончался от невоздержанности, кстати, в возлияниях и кучи другой гадости в Вене пятого декабря одна тысяча семьсот девяносто первого года.
— …
Вытянутая физиономия Вавилова была исчерпывающа.
— Ну, не стоит так нервно реагировать. Да, для всех я умер, но для вас на некоторое время жив и отправлен Им, чтобы помочь вам вернуться к нормальной жизни, поскольку Он считает, что вы ещё не вполне потеряны и способны написать нечто гениальное.
— …эээ
— Какое красноречие! Я, должно признаться, с Ним не согласен, но я нынче лицо подневольное. Да и скучно там на небе. Ну, скажите уже хоть что-нибудь…
— Ааа кто такой этот он?
— Не он, а Он, с заглавной литеры. Он тот, кого не принято поминать всуе. Он — il Dio, der Gott, Бог. А я — один из его посланников. Но хватит пока подробностей. Вам, сударь, необходимо принять человеческий облик. Вам ли не знать, что называться человеком и быть человеком не одно и то же… Катитесь в ванную.
— Мужик, иди отсюда, я тебя не знаю, не видел и видеть не хочу. Я сейчас полицию вызову…
Моцарт влез на «Стейнвей[1]» — подарок какого-то олигарха вместо гонорара за корпоративный гимн, чудом уцелевший в засранной квартире и не проданный даже ради поллитры — и продолжил вещать оттуда.
— Как это Серж говорил?.. — Амадеус поворошил завалы памяти. — Вот, ага! Зовите! Как вы там сказали? Полицию, гвардию, императорскую охрану — и поедете в приют страждущих. А там ох как несладко, я по себе помню. Да и вы помните. Придется вам смириться с моим временным присутствием в вашей жизни.
— Хорошо, допустим, я в тебя верю. Ты Моцарт и послан ко мне Богом, — Вавилов, стремительно трезвея, сполз с продавленной тахты и пятился к двери, — но это значит, что я не просто поймал «белку», но окончательно и бесповоротно рехнулся…
Вавилов выскочил из комнаты и, насколько это возможно, ловко закрыл дверь.
— Ага, попался. Всё, звоню в полицию, — сообщил Евгений дверному стеклу и повернулся, намереваясь пойти на кухню за напитком завтрашнего дня. Мечты о рассоле вконец замутили рассудок несчастного Вавилова, поэтому, зайдя на кухню, он не заметил на подоконнике своего нежданного гостя…
В ожидании его. Посланники
— Где он есть ходить?
— Твою мать, композитор, ну что ж ты так орать-то? — возмутился бородатый мужик в джинсах и тельняшке; настолько большой, что сидящая рядом с ним пожилая женщина казалась игрушечной. Обращался он не к ней, ибо она молчала, а к растрепанному патлатому невысокому мужчине лет шестидесяти в камзоле, кружевной блузе, панталонах, чулках и туфлях на каблуках.
— Donnerwetter! Wo diese Gore[2] Mozart? — снова закричал нарушитель спокойствия в камзоле, он же Людвиг ван Бетховен.
— Милостивый государь, извольте говорить на общепринятом языке или хотя бы на французском. Ваш лающий язык наносит мне непоправимый эстетический ущерб, — попросил, сверкая из-под очков, сидящий в углу мужчина лет сорока с именной бородкой.
— Герр Чекхов! — воскликнул окамзоленный, — Ну это же невозможно! Все соблюдают политес, пришли вовремь, ждут, а он опять где-то шляться! Не иначе с герр Пушкинъ опять изволить кутить и нынче похмелье мучиться.
— И вовсе мы не кутили, — флегматично сообщил кучерявый смуглый мужчина, оторвавшись от шахматной партии с седым стариком в белой сутане. — Мы оперу сочиняли, и Амадеуса покинула муза…
— После чего, Вы, любезный Александр Сергеевич, отправились на покой, а герр Моцарт отправился на её поиски, — подхватил его противник.
— Ага, как же! Кароль, Вы же знаете этого балбеса! — пробасил персонаж в тельняшке, он же Сергей Мечик, более известный как Довлатов. — Пошёл искать музу, а нашёл приключений на собственную зад… ну, в общем, вы меня поняли.
— Сергей, ну как Вам не совестно говорить про Моцарта в таком тоне! — возмутился Чехов.
— Не, Антон Палыч, не совестно. Мы его уже полчаса ждём.
— Вот именно, — снова зашумел Бетховен, — а ведь взрослый мужчина… Ох, всё, надо успокаиваться. Ich grolle nicht, Ich grolle nicht[3]!
— Позвольте узнать, господа, — включилась в разговор женщина, — взрослый мужчина — это тот неуравновешенный юноша в парике, который на прошлой неделе в собрании устроил скачки на стульях и проломил паркет?
— Ага, миссис Хепбёрн, он самый. Привыкайте!
За пару недель до сцены в одном из спальников российской столицы в сумрачном кабинете, заставленном мебелью черно-красного дерева, встречи с Ним ждали шесть человек: пятеро мужчин и одна женщина. Ждали не столько Его — Он обязателен в своем появлении, сколько восьмого участника встречи, который, как водится, опаздывал. Тусклый свет канделябров по мере сил освещал странную компанию в одеждах разных эпох. Камзол, фраки, панталоны, сутана, джинсы и шедевр Юбера де Живанши[4] создавали атмосферу съемочного павильона, в котором рождается фильм о событиях вне времени и истории.
— Так, ну все собрались? — появился главный, кого ждали, — прошу прощения за задержку, дела всё. То русские ракетами машут, конституцию переписывают и территорию расширяют, то американцы санкции наводят и нефть пьют; китайцы помышляют о мировом господстве, евреи с арабами никак не успокоятся, эпидемии всякие опять же — совсем мир сошёл с ума, а рук-то у меня всего две. Попробуй успей. А тут ещё и заблудших творческих овец спасать надо. Итак, посланники, ваша миссия направляется в Москву. Ту, которая столица России. Вы, конечно, уже знакомы, но без бюрократии даже здесь никуда, поэтому, ещё раз всех представлю.
— Бог, а Моцарт, как всегда, шлёндается где-то, — наябедничал Довлатов.
— Оп-ля! А вот и я! Ликуйте! Где мои цветы? — в открытую дверь, сделав колесо, влетел молодой мужчина в панталонах и пестром камзоле. Во время исполнения акробатического этюда его парик слетел и приземлился на колени к очкастому. — Милый Чехонте[5], не соблаговолите ли вы вернуть мне мой бесполезный аксессуар? — Моцарт подбежал к писателю.
Чехов протянул парик Вольфгангу Амадею и тихо спросил.
— Лекарство нужно?
— Да хватит шептаться, свои все, — снова влез Довлатов. — Кстати, друг Моцарт, ты не прав, бесполезный аксессуар — это твоя голова! А парик не тронь, вместо шапки сойдёт зимой.
Моцарт показал Довлатову язык и спикировал на свободный стул.
— Посланники, может быть, достаточно? Устроили тут раду[6] какую-то, прости гос… Тьфу! Довели сволочи — сам у себя прощения прошу! Времени немного, посему представлю вас друг другу и перейдём к делу. Итак, Вольфганг Амадей Моцарт, композитор, посланник пятой миссии. — Моцарт не утерпел, влез на стул и поклонился. — Я продолжу. Людвиг ван Бетховен, так же композитор и посланник пятой миссии. Александр Пушкин, поэт, посланник четвертой миссии. Антон Чехов, писатель, посланник третьей миссии. Сергей Довлатов, кхм… тоже писатель, посланник второй миссии. И среди нас два новичка: Кароль Войтыла, он же мой наместник в мире людей Иоанн Павел II, и Одри Хепбёрн, актриса. Для них эта миссия, как вы догадались, первая.
— Бог, Бог, а куда мы отправимся? Там будет весело?
— Вольфганг, ну сколько можно? Тебе всё же тридцать пять, а не тринадцать. Хотя… Людвиг, я тебя попрошу больше не оскорблять Амадея.
— Бог, какие оскорбления, как я сметь?!
— Ты назвал его взрослым человеком. При чем тут Моцарт?
— Ну виноват, Ich will nicht, то есть… не буду больше, погорячиться.
— Оставим это. Итак, вот ваши миссии. Разбирайте конверты. Подробности там. Но коротко обрисую. Как я уже говорил, вы все отправляетесь в Москву. Среди ваших подопечных сплошь творческие люди. Многие из вас в курсе, а некоторые знают по себе, что такое творческий человек на русский манер, но для новичков поясню: он бросается в крайности — либо считает себя непризнанным гением, либо болеет звёздной болезнью, третьего не дано. В первом случае он много пьёт, во втором пьёт столько же и мало работает. В поле моего зрения попали композитор, актриса, семья писателей, журналист, поэт и певец. Как говорится, всех не перебреешь, но стремиться надо…
— Мда… в моем доме, помнится, тоже как-то парикмахер повесился…
— А ты, Серёжа, не веселись. У вас с Каролем один пациент на двоих. Так что будешь ещё и наставником. Только сам звезду не поймай от калибра ученика. Одри, тебе придется работать одной. У тебя, Антон Палыч, два клиента сразу. Но главное, вы все будете в одном городе. Помогайте друг другу — неспокойно нынче в Москве.
— Таки-шо, за дело, господа гусары и дама!
— Ну, Довлатов в своем репертуаре… — резюмировал Чехов.
Любитель плюшевых медведей. Журналист
— Нет, Серж, не может человек быть законченным мерзавцем, если он спит в обнимку с плюшевым медведем.
— Может, Кароль, ещё и не то может быть. Вы, ну правда, из какого-то идиллического мира. Меру сволочизма хомо сапиенса нельзя определять, исходя из того, что он спит с плюшевым медведем. Гитлер тоже, говорят, котят любил. Душить. Кстати, нам всё же работать бок о бок. Как мне к Вам обращаться? По имени не слишком фамильярно? Или, может, Папа?
— Серж, я столько лет проповедовал смирение, что отзываюсь на любое имя, но моего собственного в данном случае вполне достаточно. Папой я был в мирской жизни. Это, знаешь ли, весьма трудно. Трудно даже быть отцом своему единственному ребенку, а когда таких детей у тебя полмира, ноша становится непосильной. Имею я право на отдых?
— Ну, разумеется. Только отдыхать, судя по всему, нам не придется. Нам достался «трудный ребёнок». Нет, посмотрите на него, жена с чужими детьми в Москве, сам в Париже обустроился, нажрал пузо, брешет и не краснеет, а туда же, патриот хренов… Как он с таким пузом под власть-то прогибается? Неудобно же…
— Не будьте столь категоричны, юноша. Я так думаю, что если Он отправил нас именно к нему, то, не всё потеряно, тем более что младший из детей, кажется, его собственный. Возможно, он продажный журналист, но, вероятно, не самый плохой человек.
— Бывает и так, но судя по первому моему опыту, это дело будет не из лёгких. А откуда вы знаете про сына?
— Не знаю. Предполагаю… я же сказал — кажется.
Диалог происходил в одной из студий телецентра, где в этот момент шла съемка псевдопопулярной общественно-политической программы с пропагандистским дискурсом. Программа носила исчерпывающее название «Без политики» — как ещё может называться программа о политике в стране, где политики нет. Вёл её не в меру упитанный мужчина в самом расцвете сил. Звали его Сергей Масловский. Телеведущий и руководитель службы информации канала. Он-то и был объектом обсуждения двух посланников.
Тандем Довлатов — Войтыла изначально вызывал недоумение и живое любопытство своих коллег. Пушкин по этому поводу даже процитировал сам себя: «Они сошлись. Волна и камень. Стихи и проза, лёд и пламень не столь различны меж собой»[7]… Тем не менее, с момента получения заветного конверта, странная парочка почти не расставалась. Более того, к заданию они подошли крайне ответственно и вот уже несколько дней неотрывно наблюдали за своим подопечным. И во сне, и наяву.
Первое их знакомство с «пациентом» состоялось не особо холодной парижской ночью в его келье для раздумий в квартале Грёнель. Сергей Александрович, он же Серж для консьержки родом из Фижака, что в Провансе, мирно спал. Они не стали его будить. Просто с высоты антикварного гардероба смотрели, как крупный во всех смыслах патриот дрыхнет в обнимку с игрушкой и сосёт во сне палец.
Через несколько часов после этой пасторали они наблюдали, как посредством телеэкрана этот любитель плюшевых медведей с пеной у рта доказывал всем, что российская власть — самая демократичная власть в мире, и вообще в России всё зашибись, а кругом враги русского мира, «гейропа», Госдеп и проклятые либерасты, которые не ценят стабильности и мутят воду… Об этом он регулярно сообщал всей аудитории государева телевидения из студии в Останкино, а после эфира улетал в парижское логово врага, оставляя позади все патриотические мерехлюндии. Масловский, будучи на телевидении кем-то вроде женщины чрезвычайно облегчённого поведения по своей сути, казалось, категорически не признавал этого положения в реальности.
Видя это, посланники разошлись во мнениях. До драки не дошло, разумеется, но ситуация накалилась. Прямолинейный Довлатов именовал журналиста не иначе, как «тварью продажной», дипломатичный Войтыла предпочитал формулировку «заблудший баран». Оба, снова негласно, находились в студии, где снималась очередная сверхлояльная телепередача, и никак не могли решить, с чего начать знакомство с подопечным и стоит ли с ним знакомиться вообще. Физическое состояние «пациента» смущало высокой вероятностью трансмурального «инфаркта микарда»[8] при встрече с посланниками.
В итоге, коллеги договорились провести первый сеанс общения со своим клиентом в момент его наибольшей расслабленности, то есть на борту летящей в Париж стальной птицы, когда жены и её детей не будет рядом. Парижская обитель Масловского была его личным гнездышком для раздумий о судьбах Родины. В свободное от этого дела время он предпочитал жить в четырехкомнатной сталинке на Соколе. А вот его жена Ольга жила там постоянно — не хотела менять школу их сыну Грише. Планы посланников накрылись медным тазом.
Жемчуг и просо. Актриса
В голове гудело, как в турбине…
— Лизка, привет. Здорово вчера потусили?
— Ну да, башка раскалывается. Тань, на вечер есть планы? У Погодина вроде сегодня пати.
— Точно. Тогда пора вставать. Я сейчас в «Болконский» завтракать, а потом в ГУМ, ну, за тем клатчиком. Такая пусечка. Ты со мной?
— Не, у меня всего тридцать штук осталось, а у Вадика брать не хочу. Жить не на что.
— ОК, тогда до вечера. Хоть на пати поедим.
Диалог посредством двух iPhone последней, разумеется, модели проходил в районе двух часов пополудни между двумя начинающими «звёздами» отечественных сериалов Фёклой Жемчужной и Елизаветой Стасовой. Последняя, жена Вадима Стасова, главы второго по размеру капитала банка страны, обитала в замке мужа в Барвихе. Первая же возлежала на огромном круглом сексодроме в находящейся на последнем этаже дома номер шесть по Тверской улице четырёхкомнатной квартире.
Итак, она звалась Татьяной[9]… И это не ошибка! Фёкла Жемчужная, в миру и паспорте числилась Татьяной Петровной Просовой. Впрочем, уже иногда забывая об этом. Настоящим именем её называли только некоторые знакомые, а также мама и брат, обитающие в городке Вязьма Смоленской области. Фёкла-Татьяна, желая навсегда стереть такой постыдный факт своей биографии, как провинциальное происхождение, свела общение с роднёй до минимума, посему о настоящем имени ей напоминали не чаще раза в год в день рождения и иногда некоторые посвященные.
Псевдоним же появился, когда начинающее светило театральной педагогики в училище на улице имени Тихона Хренникова[10] сообщило тогдашней студентке, что её фамилия «не звучит». Было это лет пять тому назад, и двадцатилетняя Татьяна сгоряча решила поменять не только фамилию, но и имя — Танек и так много. Вспомнив, что по малолетству была фанаткой теле- и радиоведущей с графским происхождением в анамнезе, Татьяна обозвала себя Фёклой.
Фамилию, что правда, выбрала другую… В пятом классе будущая звезда сериалов впервые попала в Москву на экскурсию в усадьбу Кусково. Там она и услышала знаменитую историю о крепостной актрисе Прасковье Жемчуговой. Вот и вспомнилась эта история некстати, в момент поспешного выбора нового имени. Жемчуг справедливо представлялся студентке Татьяне-Фёкле всяко лучше проса, только вот впопыхах возникла осечка, и на первой серьёзной афише в студенческом театре красовалась фамилия, отсылающая не к графине Шереметевой, а к актёрско-цыганской династии Жемчужных, что тоже в общем неплохо. На следующий день буквосочетание «Фёкла Жемчужная» появилось в районной газетёнке под фотографией перепуганной студентки, и менять что-либо стало поздно. Это было давно…
А сейчас девица Жемчужная, отметившаяся в истории человечества строчкой на студенческой афише, записью в абортарии и прогоном в титрах ситкома, со своей роскошной кровати наблюдала себя в зеркало. Хороша — слов нет! Тушь размазалась, глаза опухли, голова гудит, во рту пустыня и синяк на ноге.
— Ну и что! — Сообщила Фёкла своему блондинистому отражению. — Ты звезда! Тебе всё можно. Эй, Парашка, подавай одеваться!
Тишина была красноречива, и молодая актриса, стащив себя с кровати невероятным усилием воли, поплелась в ванную. Чистя зубы от остатков перегара и смывая налет кокса с лица, Фёкла мучилась выбором: то ли залечь в джакузи, то ли пойти завтракать. Мысль о хлебе насущном победила. Поэтому, кое-как приведя себя в человекообразный вид и прикрыв последствия вчерашней тусовки тёмными очками, звезда нацепила на свою тощую, сдобренную в нужных местах силиконом фигуру, меховую жилетку и спустилась из предоставленной действующим любовником квартиры на первый этаж дома.
Кафе «Болконский» лишало всех в него входящих надежды на стройную фигуру ароматами пиццы, сладкой сдобы и кофе — традиционная московская эклектика. В этот сильно послеполуденный час почти все бизнес-ланчи были съедены. В небольшом уютном зале заканчивали подкреплять эклерами гаснущие силы припозднившиеся сотрудники Мэрии в количестве трёх голов. Кроме них, в помещении наблюдалась только одна посетительница. Что она там делала, было абсолютно не понятно. Ибо возраст выдавал в ней пусть и интеллигентную, но пенсионерку. А с пенсией в «Болконском» делать нечего — разве что порадовать себя в последний раз перед смертью. На умирающую пожилая женщина, впрочем, не была похожа. Но самое печальное, что она сидела за любимым столиком Фёклы — возле окна.
Татьяна-Фёкла опять оказалась перед выбором: то ли поиграть в хорошую девочку и сесть за свободный столик, то ли устроить скандал, поругаться со старухой и сообщить всем, кто здесь где. Сил на скандал не обнаружилось, и девица Жемчужная уже собиралась сесть, куда придется, как произошло нечто странное.
— Милая, я вижу, вам нравится этот столик. Присоединяйтесь ко мне, — неожиданно произнесла пожилая женщина.
Аристократизм читался во взгляде, и в манерах дамы. Дополнительно об этом свидетельствовали аккуратный светлый шерстяной костюм, ридикюль, шляпка с короткой вуалью, серьги и перчатки, и даже старомодное драповое пальто на соседствующей вешалке. Её не портили и седые волосы. Весь её вид говорил о породе. Естественно, не ризеншнауцер или колли, а «Диор» или «Живанши». Да, вероятнее всего, «Живанши». Ну, разумеется, это была Одри Хепбёрн, посланник первой миссии.
Опытные коллеги советовали ей нагрянуть к подопечной поутру, застать её помятой, непричесанной и, возможно, блюющей, и как следует пристыдить — дескать, первый шаг, помогает в работе. Но врожденная интеллигентность и чувство прекрасного не позволили Одри поставить «девочку» в неловкое положение. Она видела в Фёкле когда-то сыгранную ей Холли Голайтли[11] и искренне желала ей помочь.
Начинающая актриса неплохо помнила законы выживания в российском шоу-бизнесе и твёрдо знала, что, если тебя грызут, грызи в ответ. Зато, она понятия не имела, как вести себя в ситуации, когда пожилая дама вежливо приглашает тебя разделить с ней послеобеденный кофий. Самой Фёкле нечто подобное и в голову бы не пришло. То, что пришло — реплика царя всея Руси Иоанна Васильевича Грозного про старушку и печаль[12] — явно стоило держать при себе.
Фёкла прошептала «спасибо» и присела за стол, кинув своего поношенного соболя на лишний стул. Подскочивший официант принял заказ на парочку пирожных и две чашки моккачино и исчез в направлении кухни. Потенциальная звезда сериалов чувствовала себя неуютно.
— Милая, как ваши дела? — невинный вопрос вежливости спровоцировал гейзер эмоций, ибо делами Фёклы просто так давно никто не интересовался: либо чтоб позлорадствовать, либо чтоб позавидовать.
— Не тронь меня старушка, я в печали. Отстань! — выкрикнула звезда и сама испугалась. Во-первых, в почти пустом кафе было неплохое эхо. Во-вторых, какова будет реакция…
— Милая, не пытайтесь меня обидеть, за долгую жизнь я видела многое, а, возможно, и сама когда-то была такой, как вы. Поверьте мне, я прожила жизнь. Советовать что-либо не хочу и не буду, но помочь вам по-новому взглянуть на свою жизнь — вполне в состоянии. Я же вижу, вам надо поговорить, а мне скучно и одиноко. Давайте поможем друг другу.
— Кто вы? Как вас зовут? Кто вас подослал? — почти взвизгнула смущенная и злая Фёкла.
— Можете называть меня… Анной, меня никто не подсылал, и я давно за вами наблюдаю, — без маленькой лжи всё-таки не обошлось, а имя, позаимствованное у своей любимой роли[13], в каком-то смысле, развязывало руки, — потому что почти каждый день провожу время в этой кофейне. Но давайте по порядку. Сначала позавтракайте, потом поговорим.
Новый Чехов и его муза. Писатели
— Юлёк, пожрать есть чего-нибудь? Юлёк! — уныло-воинственно крикнула с дивана небритая нечёсаная особь с первичным половым признаком мужчины обыкновенного — банкой пива в руках. Три опустевших товарки этой банки уже заняли почетный караул возле дивана, светлое будущее которого давно наступило и успело стать прошлым.
Любителя пива звали Дмитрий Борович. Типичного вида еврей с нехарактерным пивным пузом смотрелся комично. Пять лет назад он, уже несвеже испеченный выпускник литинститута, трудился корреспондентом в желтушной газете и попутно написал сборник рассказов. Книжка выстрелила. Димитрий, как значилось на обложке, был признан новым гением, но продолжения не последовало. Его Муза взяла бессрочный отпуск.
На почве временного ажиотажа вокруг своего литературного дарования Димасик сошёлся, а потом и «вышел замуж за» популярную писательницу детективов, которая была на пять лет старше его и в десять раз обеспеченнее, и решил поначалу, что жизнь удалась. Сейчас же популярность жены Юлии, которая по случаю большой страсти даже сменила фамилию, — удар по бренду, между прочим — чуть поутихла. Пропорционально ей уменьшились и гонорары, и Муза Димы, лишившись привычного ей уровня жизни, окончательно улетела в неизвестном направлении.
Тридцатитрёхлетний Димочка большую часть времени проводил на продавленном диване в компании разномастных алюминиевых банок и разнообъёмной стеклотары, и жаловался на жизнь. В свободное от жалоб время, когда организм напоминал о том, что «не пивом единым» жив «Чехов двадцать первого века», как обозвали его литературные критики, Димасик требовал от жены простых житейских радостей, а именно: «пожрать и секса».
И, по обыкновению, когда уставшая Юля посылала приставку к дивану, по недоразумению числившуюся мужем, поочередно на… и в… в смысле, на… кухню и в… ванную за его пожеланиями, Димасик распускал незанятую алкотарой правую руку. Пытался. Зачем популярная детективщица держала в хозяйстве бесполезную и даже вредную скотину, никто не знал. Она и сама не знала.
В общем, обстановка в писательской квартире в доме на улице Космонавтов грозила перерасти в очередной неравный бой — правая рука против алюминиевой сковороды. Но непредсказуемый, по крайней мере для Димы, ответ жены, испортил ему всю малину…
— Конечно, милый, сейчас всё принесу, — Дмитрий подавился пивом. «Милым» он не был уже года три.
Через несколько минут перед Дмитрием Иосифовичем Боровичем появился поднос, на котором стояла тарелка. На ней в луже сырого яйца гордо возлежали шкурка от докторской колбасы и жопка огурца. Рядом с тарелкой стояла чашка со спитым чайным пакетиком.
— Эт че?! Ты совсем что ли? Как мужа кормишь? — удивленно и почему-то шёпотом спросил Дима. Низкий уровень звука, вероятно, был вызван чайником с кипятком в руках у Юлии.
— Ну как же, милый? Ты же у нас хозяин в доме, хорошо зарабатываешь. Холодильник заполнен продуктами. Ты посмотри, какое изобилие. Вот же. И яйцо — он же белок, и мясо диетическое на шкурке, и овощ какой-никакой. Весь в тебя, — голос Юли изливался сахарным сиропом, а в глазах метались черти.
— Юлёк, ты чего? — тело явно не успевало трезветь в такт с остатками мозга Дмитрия. Он упал с дивана. — Ну хорошо, я завтра на работу устроюсь. Меня Масловский давно редактором в программу зовёт, — наврало бывшее литературное дарование. — А хочешь, будем вместе книги писать?
— Не хочу, Димасик. Мы уже пробовали, ты забыл? Я буду писать, а ты ставить своё имя и иногда, по настроению, читать и наводить критику.
— Да потому что ты конъюнктурщица! — Дмитрий, так и стоя на четвереньках, перешёл на крик. — Пишешь всякий литературный доширак для самой широкой публики — от беременных пенсионерок до вахтёров-домохозяек!
— Иди посуду мой, гений! — чайник с кипятком в руках Юли дёргался всё сильнее.
— Смешные… — сказал вслух Антон Палыч, которого, конечно, никто не услышал, ибо… Чехов сидел на ветке дерева напротив окна Юлиной квартиры, качал ногой и думал, как подступиться к лохмотьям этой по-своему несчастливой семьи[14].
Думал о своих первых посланнических опытах и не понимал, чем может помочь в нынешней ситуации. Предыдущие объекты — «русский Жюль Верн»[15] и Ваксон[16] были талантливы. Им имело смысл помогать. Нынешние подопечные не впечатляли — сумма кола и пятерки давала в среднем арифметическом посредственный результат. Цельная, по-своему талантливая, что подразумевало трудолюбие, и не растерявшая женской привлекательности пышка Юля, научившаяся зарабатывать на хлеб с икрой без масла в диетических соображениях, была благодатной почвой. Немного напрягали её усталость и ощущение безнадеги, но с этим можно работать. А вот похожий на размякшее и протухшее мороженое Дима не оставлял шансов. Чехов допускал на тысячную долю, что когда-то Дима был небезнадёжен, но считал непростительным, что подопечный опустился сам, не волею обстоятельств: нищета, болезни, войны, а по собственному почину, от лени, чрезмерной даже в категориях творческого человека на русский манер. Посему Чехонте не знал, что делать.
Тореадор на распутье. Певец
— Берег наш священный Нила охраним мы нашей грудью, боги нам умножат силы, мщенье и мщенье, гибель всем врагам[17]! — надрывался густой баритон, — Тьфу. Надоело! Всеее цветыыы… Ну почему одним эстрада, а другим опера? И ведь никто даже песнюшки попсовой не предложит. Не вышел ни ростом, ни цветом…
В гримёрке очень Большого театра[18] разминался популярный и признанный всем миром баритон Борис Кенаренко. В песенном сообществе проходил под очевидной кличкой Кенар. Баритон был красив, высок, поджар, обожаем дамами всех возрастов, давно холост, и, разумеется, голосист. Чего ему не хватало — никому не ведомо. Но что-то терзало его глубокую баритональную душу. Возможно, отсутствие заинтересованной публики. Потому как на просторах родины опера спросом не пользовалась не то, что массово, а даже у так называемой интеллектуальной элиты. Когда Борис выходил на отечественную сцену и наблюдал в первых рядах постные хари отбывающих протокол чиновников разного размера и коллег по цеху в диапазоне от голимой, но местами ладно скроенной попсы, до непереводимого того, что именуется современной музыкой, желание петь им о радостях и страданиях от имени принца Калафа[19], барона Скарпиа[20], Риголетто[21] или Фигаро[22] умирало, не родившись. Эта публика не оживала даже на сильно опопсевших «Куплетах Эскамильо» и «Застольной». В таких случаях Борис частенько филонил, исполняя всё сугубо механически, без подключения мысли и чувства. Впрочем, к вокальной школе было не подкопаться…
— Libiamo, libiamo ne’ lieti calici, che la bellezza infiora[23]… — опять пропел Кенар и закашлялся… В последнее время он кашлял слишком часто, и это напрягало.
В гримерку стремительно вошёл седой растрёпанный мужчина в немодном коричневом костюме.
— Ну, долго вы ещё тут копаться будет? — гневно спросил он. — На сцен пора.
Кенаренко осмотрелся на всякий случай. В гримёрке больше никого не было, но он не мог поверить, что обращаются к нему — таким тоном с ним много лет никто не разговаривал.
— Это вы мне? Вы кто? Где эта безалаберная дура? Пускает кого попало…
«Безалаберная дура» в это самое время отпивалась сорокоградусной валерьянкой армянского производства у костюмерш. Минут за пятнадцать до употребления успокоительного её до чёртиков напугал какой-то, по её двадцатитрёхлетним меркам, седой дед. Он сказал, что теперь он будет директором Кенаренко, что так решил сам Борис Юрьевич и что так надо. Ну надо, так надо, подумала Милочка. Она даже не спросила у Кенара, почему так скоропостижно осталась без работы. Она и правда была непоправимой дурой, но на удивление здраво рассудила, что «баба с возу…», ну и так далее. Пусть теперь этот патлатый дед бегает Кенару за «кофем», получает от него нотами по загривку, ищет ему носки, удовлетворяет его сексуальные запросы, выслушивает пьяные матерные жалобы на жизнь по ночам и вытирает блевоту, и бегает за рассолом похмельными утрами. Это для публики Кенар был блистательным красавцем, великим голосом и бабником. Она-то знала, что это за птица.
В гримёрке же происходило нечто и вовсе неописуемое. Борис совершенно выпал в осадок.
— Милочка увольняться, теперь я за неё, так надо. — прогудел Бетховен, а это был именно он. — Зовут меня Лю… Леонид. У меня большой опыт работ с музыкантами.
После смерти Бетховен заново обрёл слух, прослушал всё, что успел написать в период глухоты, остался — что странно! — недоволен сам собой и добровольно напросился в посланники, чтобы искупить, так сказать, прижизненные грехи. Он всегда действовал решительно. Ему попадались только сложные пациенты, а оба музыканта так и вовсе были чудаками на букву «м». После первого подопечного из мира музыки композитор долго восстанавливал печень — очень тяжело далось написание оперы про Бориса-царя[24], а после второго решил было навсегда завязать с миссиями и помощью всяким творческим особям. Постоянные попойки, наркотики, оргии с участием котов и людей… Это так утомительно! Бетховен реально собрался в Забвение, но на память очень не вовремя пришёл гимн этого самого второго насчёт того, что шоу должно продолжаться[25] — и вот он снова в работе. В Москве! Когда бы ещё попал?! Украл костюм в костюмерной театра — и сразу к назначенному воспитаннику, чтобы долго не раскачиваться.
— Ну, ну, вперёд, на сцен. Зритель надо уважать, — подгонял Бориса патлатый. Кенар шёл, оглядываясь, и думал: «На кого он похож, где я его видел?». Память была бессильна.
Трудно быть гением. Поэт
— И хор архангелов споёт им аллилуйю! Им всем, кто не словил сегодня пулю, кто ставит многоточие вместо точки, кто, нахуй, не готов в могилу срочно, кто на чужой войне дерётся без азарта и в карты не идет играть без фарта! — кричал стоящий на стуле неопрятный мужчина, достигший недавно возраста сына еврейского плотника. Дело происходило в поэтическом клубе «Сонм поэтов» в одном из расплодившихся культурных пространств возле Курского вокзала.
Оратора звали Илья Глюк, в паспорте Глуковский. В литературно-музыкальной тусовке он считался модным поэтом, толкал в промышленных масштабах второсортные стишки и тексты паршивых песенок и редко, когда никто не видит, в своей квартирке возле шоссе Энтузиастов писал в клетчатую тетрадку не стишки, но стихотворения. По крайней мере пытался. Но понимал, что написанное в тетради не имеет шансов на коммерческий успех. А ему нравились и популярность, пусть и не монетизированная, и тусовки, и шум вокруг собственной тощей и редко мывшейся личности.
Вот и сегодня в клубе была очередная туса, на которой он был главной звездой. Кроме него, там было ещё несколько начинающих рэперов, парочка обычных пиитов-бессребреников, несколько альтернативщиков и человек пять новичков, один из которых вызвал живой интерес Ильи.
Новичок был вовсе не юн, ближе к сорока, мал ростом, не шибко красив и тоже неопрятен. Кудрявые тёмные волосы и смуглая кожа наводили на мысль о кавказском следе, но черты лица сбивали с него. Новичок назвался Александром, сказал, что работал менеджером по продажам, а потом с ним случился кризис среднего возраста, и он решил стать поэтом.
Глюк слез со стула, раскланялся.
— Ну, Саня, понял ты теперь, что такое настоящие стихи? Какой драйв, какой напор, сколько смысла! Хватит уже тёзку твоего в идеал возводить! Что он мог-то, этот Пушкин, что он о жизни-то знал? Только и мог, что слова гладко складывать, розы — морозы, бля… А смыслы, а борьба с режимом? Хорошо ему там было при царе! А тут, если с режимом не борешься, значит, конъюнктурщик. Либералы руки не подадут. А режим лизать надо, глубоко и тщательно. Потому, если его не лижешь, то с тобой никто из официоза дела иметь не будет. У нас все типа сопротивленцы латентные, бля, но за возможность в кремлевской солянке выступить убьют друг друга.
Солнце русской поэзии ухмыльнулось: «Как же меняют личину человеческую бакенбарды, сбрил — и никто не узнает». Частичные вмешательства во внешность были нормальной практикой для посланника четвертой миссии Пушкина — слишком растиражировано было его изображение на просторах родины, а так уж вышло, что главному ответственному в России за мытьё посуды, вынос мусора, закрывание дверей, вкручивание лампочек и прочую работу, которую никто не хочет делать, трудиться всегда приходилось только с соотечественниками и, хуже того, коллегами по цеху. Остаться неузнанным было практически невозможно. Спасал национальный русский напиток и медицина.
«Певец деревни»[26] в период близкого знакомства с ним, как, впрочем, и до, и после него, пил белую по-чёрному. «Доктор Морфий»[27] регулярно пребывал в заботливых объятиях одноименного лекарственного препарата. Сложнее всего было с будущим нобелевским лауреатом[28], ибо он особо ничем не злоупотреблял, а когда догадался, кто перед ним, и получил подтверждение догадкам, ушёл в недельный запой. Илья же Глюк его просто не узнал, чем и поразил поэта в самое сердце. От чувств-с он со смаком вытер нос рукавом.
— Мда, коллега… — ответил новенький. — Куда Пушкину-то? Он же и правда ровным счётом ничего не понимал в настоящих стихах. Только над рифмой гладкой работал, над строфой, мать её… Странно, что его до сих пор не забыли. Кажется, один юный певец на флейте водосточных труб[29] даже предлагал сбросить его, негодяя этакого, с парохода современности[30].
— Не, Маяковский[31], конечно, крутой чел был, но он плохо кончил.
— А ты, Илья, неплохо осведомлен в истории вопроса.
— Ну, Саня, обижаешь. Я же в ЛИТе[32] учился. Вместе с Димкой Боровичем!
— А кто это? — удивился Пушкин. Он ведь готовился к миссии, разведал литературную обстановку, придумал легенду, чтобы попасть в тусовку и посмотреть на своего пациента. Но фамилия Борович нигде не всплывала. Посланник пребывал в растерянности, что упустил что-то важное.
— Ты что?! Ты как вообще… — голос Глюка обиженно дрожал. На них стали оборачиваться. — Димка… Дмитрий Борович — гениальный писатель, «Чехов двадцать первого века». Его сборник рассказов получил премию «Книга на века»!
— Вот оно что… — протянул Сергеич, — А я думал Нобелевскую… К сожалению, ничего о нем не слышал.
— Ребята, расскажите Сане, кто такой Димка Борович, — Глюк обратился к публике. — Он…
— Илюх, — ввязался в разговор крупный во всех смыслах мужчина с рыжей бородой, — прекрати, Димкина гениальность сильно преувеличена. За пять лет ни одного нового рассказа. Мастер, мать его, короткой формы, Чехов, блин, современный…
— Да ты… Киря, ты совсем сбрендил…
Глюк кинулся было на рыжего с кулаками, и, бесспорно, был бы бит, но между ними влез новичок.
— Чехов? Про него слышал… Не надо, Илья, дуэль — последнее дело, по себе знаю. Пойдем ты мне расскажешь про своего Боровича. Я даже почитаю…
Глуковский резко опал.
— Ну пойдем… — Глюк заинтересованно посмотрел на своего визави. — А причем здесь дуэль? Я же просто по харе хотел…
— И по харе не надо, и дуэль ни при чем. Пошли. — Пушкин и Глюк вышли из клуба в октябрьскую ночь.
— Выпьем, добрая подружка бедной юности моей, выпьем с горя, где же кружка[33]?.. — процитировал поэт самого себя.
— Не знать, гидэ крюжка, а «Чарька» там, за уголь, — ответил ему проходивший мимо представитель хлопковой республики, и два поэта, прошлого и настоящего, устремились к указанному ориентиру.
Шабаш в Лианозово. Посланники
Крыша почти любой московской многоэтажки в любое время года не самое приятное место, а в середине неприлично холодного октября в особенности. Ну и ночью совсем никуда не годится. Грязно, промозгло, темно. Бутылки, банки, окурки и прочие резиновые изделия в ассортименте. Впрочем, сегодняшний контингент этого привычного обиталища снайперов, бомжей, если получится пробраться, и гопников всех мастей в районе Лианозово мог удивить любого соглядатая.
— Не понимать! Не понимать я эти современный люди. Вода! Горячий! Из-под кран течь! Сортир не в ночной ваза! Пособий всякое платить, а они вместо, чтоб заниматься творчество и упорно arbeiten, пить, драться и тратить время впустую.
— Старина, ты же можешь говорить без акцента. Зачем? — спросил Пушкин.
— Я злиться… злюсь, а когда я злюсь, ich bin забываю правила грамматик.
— Людвиг, ну ты-то чего возмущаешься? — подпрыгнул Моцарт. — У твоего подопечного вполне успешная карьера и, в отличие, от наших он на самом деле работает, хоть поёт и не очень, без чувства. А у нас алкоголики-тунеядцы и поймавшие звезду. Мой, стыдно сказать, композитор! Вообще до delirium tremens[34] однажды допился. Видели бы вы его! Истинное чучело! — выкрикнул Амадей.
— Кто бы говорить! Да, мой не пить. — Людвигван замялся. — Ну, много не пить. Но он совершенно бестолковый. Он курить и всё время кашлять. Ему надо врач. — фыркнул Бетховен.
— Ну, мой тоже не лучше. Круглосуточно давит диван, пьет и ругается с женой. Пузатый пьющий ленивый еврейчик — бывает же такое! Я даже удивлен, что он живет с женой, а не с мамой. А жена — мечта поэта…
— Палыч, а ты с ними уже познакомился? И таки шо ви имеете за евреев? — живо поинтересовался Довлатов.
- Басты
- Художественная литература
- Тина Мирвис
- Чудные
- Тегін фрагмент
