автордың кітабын онлайн тегін оқу Тропы Песен
Bruce Chatwin
THE SONGLINES
Copyright © Bruce Chatwin, 1987
All rights reserved
Перевод с английского Татьяны Азаркович
Оформление обложки Ильи Кучмы
Чатвин Б.
Тропы Песен / Брюс Чатвин ; пер. с англ. Т. Азаркович. — СПб. : Азбука, Азбука-Аттикус, 2025.
ISBN 978-5-389-28609-2
16+
Давным-давно, во Времена Сновидений, Предки всех людей создали себя из глины и отправились странствовать по свету, рассыпая на пути вереницы слов и напевов. Так появились легендарные Тропы Песен, которые пересекают всю Австралию, являясь одновременно дорогами, эпическими поэмами и священными местами. В 1987 году известный английский писатель и путешественник Брюс Чатвин приехал в Австралию, чтобы «попытаться самому — не из чужих книжек — узнать, что такое Тропы Песен и как они работают». Результатом этой поездки стала одна из самых ярких и увлекательных книг в жанре «путевого романа», международный бестселлер, переведенный на все основные языки мира. «Тропы Песен» — это не только рассказ о захватывающем путешествии по диким районам Австралии, не только погружение в сложный и красивый мир мифологии австралийских аборигенов, но и занимательный экскурс в историю древних времен в попытке пролить свет на «природу человеческой неугомонности».
© Т. А. Азаркович, перевод, 2006, 2025
© Издание на русском языке, оформление.
ООО «Издательская Группа «Азбука-Аттикус», 2025
Издательство Азбука®
Элизабет
1
В Алис-Спрингс — сплошной сетке из выжженных солнцем улиц, где мужчины в длинных белых носках безостановочно вылезали из «лендкрузеров» и залезали обратно, — я познакомился с русским, который наносил на карту священные места аборигенов.
Звали его Аркадий Волчок. Он оказался гражданином Австралии. Ему было тридцать три года.
Его отец Иван Волчок, казак из станицы под Ростовом-на-Дону, в 1942 году был схвачен и погружен в вагон поезда вместе с другими остарбайтерами, которых угоняли в Германию для работы на немецких заводах. Однажды ночью, проезжая по Украине, он выпрыгнул из скотного вагона и упал в подсолнуховое поле. Солдаты в серой униформе охотились за ним, прочесывая вдоль и поперек длинные ряды подсолнухов, но ему удалось улизнуть. В каких-то других краях, затерявшись между крушащими друг друга армиями, он повстречал девушку из Киева и женился на ней. После войны они переселились в Австралию и осели в глухом пригороде Аделаиды, где Иван завел водочный ларек и зачал трех крепких сыновей.
Младшим был Аркадий.
Темперамент Аркадия ничуть не вязался с неразберихой англосаксонского пригорода или с какой-нибудь скучной работой. У него было плосковатое лицо и нежная улыбка, и по слепящим австралийским просторам он передвигался с легкостью своих вольнолюбивых предков.
У Аркадия были соломенные волосы, густые и прямые. Губы растрескались от зноя. Он ничем не походил на многих белых австралийцев на Равнине, с поджатыми губами глотавшими слова. Он произносил звук «р» на русский манер. У него была широкая кость, но заметить это можно было, лишь подойдя совсем близко.
Аркадий рассказал мне, что был женат, у него шестилетняя дочь. Предпочтя хаосу домашнего быта одиночество, он давно не жил с женой. У него не было почти никакого имущества, кроме клавесина и полки с книгами.
Аркадий неутомимо странствовал по бушу. Ему ничего не стоило отправиться на прогулку длиной в полторы сотни километров, прихватив лишь флягу с водой. Потом он возвращался домой, прятался от жары и света, задергивал шторы и играл на клавесине что-нибудь из Букстехуде и Баха. Их упорядоченные секвенции, говорил он, очень согласуются с устройством центральноавстралийского ландшафта.
Ни отец, ни мать Аркадия не прочли в своей жизни ни одной книги на английском языке. Он порадовал их, когда получил диплом с отличием в Аделаидском университете, где изучал историю и философию, и огорчил, когда уехал работать школьным учителем в поселение аборигенов в провинции Уолбири, к северу от Алис-Спрингс.
Аркадию нравились аборигены, нравились их выдержка и упорство, умелое обхождение с белым человеком. Он овладел — или наполовину овладел — парой их языков и поражался интеллектуальной мощи этих народов, их необычайно цепкой памяти, способности и воле к выживанию. Аркадий уверял, что аборигены — отнюдь не вымирающая раса, хотя им действительно требуется помощь, причем срочная, чтобы сбросить ярмо правительства и горнодобывающих компаний.
Именно в пору своего учительства Аркадий и узнал о том лабиринте невидимых троп, которые опутывают всю Австралию и известны европейцам под названиями Маршруты Сновидений или Тропы Песен; сами аборигены называют эти дороги Следами Предков или Путем Закона.
Туземные мифы о сотворении мира рассказывают о легендарных тотемах, которые во Времена Сновидений скитались по всему континенту и выпевали имена всего сущего, встречавшегося им по пути, — птиц, зверей, растений, скал, источников, — и благодаря их пению мир обретал существование.
Аркадия так потрясла красота этих мифов, что он принялся записывать все, что видел или слышал, — не для публикации, а просто для утоления любопытства. Поначалу старейшины уолбири смотрели на него с подозрением и уклонялись от расспросов. Но позже, когда он завоевал их доверие, они стали приглашать его на самые тайные церемонии и охотно знакомили со своими песнями.
Однажды из Канберры приехал один антрополог, изучавший систему землепользования уолбири. Этот завистливый ученый презрел дружбу Аркадия с аборигенами, вытянул из него информацию и немедленно выдал секрет, который обещал хранить. Русский, возмущенный последовавшим за этим скандалом, бросил работу и отправился путешествовать за границу.
Он увидел буддистские храмы Явы, сидел вместе с садху на гатах в Бенаресе, курил гашиш в Кабуле, работал в кибуце. По припорошенному снегом афинскому Акрополю, кроме него, бродила только одна туристка — молодая гречанка из Сиднея.
Они отправились вместе в Италию и стали любовниками, а в Париже решили пожениться.
Аркадий, выросший в стране, где «не было ничего», всю жизнь мечтал увидеть памятники западной цивилизации. Он влюбился. Была весна. Европа должна была его поразить. Но, к его собственному огорчению, она показалась ему вялой.
В Австралии Аркадию часто приходилось защищать аборигенов от людей, которые презирали их, считая пьяницами и невежественными дикарями; бывали времена, когда, глядя на безнадежную убогость лагеря уолбири, он и сам готов был с этим согласиться и признать, что его профессия и помощь чернокожим — не более чем потакание собственным слабостям или пустая трата времени.
Теперь же в Европе, с ее тупым материализмом, австралийские «старики» показались Аркадию мудрее и глубокомысленнее, чем когда-либо. Он отправился в контору «Куантас» [1] и купил два билета на родину. Шесть недель спустя он женился в Сиднее, а потом привез жену с собой в Алис-Спрингс.
Жена говорила, что мечтает жить в Центральной Австралии. Приехав туда, она сказала, что обожает здешнюю жизнь. Но, прожив вместе целое лето в раскалявшемся, как печка, домике под жестяной крышей, супруги начали отдаляться друг от друга.
Закон о земельном праве наделял аборигенов-хозяев юридическим правом собственности на родную землю — при условии, что они не будут ее занимать; и работа, которую придумал себе Аркадий, состояла в переводе «племенного закона» на язык Закона Короны.
Никто лучше его не знал, что «идиллическая» пора охоты и собирательства — если ее и в самом деле можно было считать идиллической — закончилась. Единственное, что еще можно сделать для аборигенов, — это сохранить за ними свободу жить в нищете, или, как он выразился более тактично, сохранить за ними пространство, где они могли бы жить в нищете, если сами того пожелают.
Оставшись в одиночестве, Аркадий предпочитал бродить по бушу. Время от времени возвращаясь в город, он работал в заброшенном печатном цеху, где из станков еще торчали рулоны старой газетной бумаги; полоски сделанных им аэрофотоснимков покрывали обшарпанные белые стены, будто костяшки домино.
Одна последовательность кадров показывала полоску земли длиной в четыреста пятьдесят километров, бегущую почти строго на север. Предполагалось, что именно по этому участку пройдет новая линия железной дороги, которая свяжет Алис с Дарвином.
Эта линия, как сказал мне Аркадий, должна была стать последним большим железнодорожным отрезком в Австралии и вдобавок самым удобным, если верить главному инженеру — железнодорожнику старой школы.
Инженер почти достиг пенсионного возраста, его заботила посмертная репутация. Особенно он стремился избежать скандала вроде тех, что возникали всякий раз, когда очередная горнодобывающая компания завозила оборудование на территории аборигенов. Поэтому, пообещав не разрушить ни одного священного места туземцев, он попросил их предоставить ему землемерную съемку местности.
Работа Аркадия заключалась в том, чтобы найти «исконных землевладельцев», пройти вместе с ними по их бывшим охотничьим угодьям, принадлежавшим теперь скотоводческим компаниям, и упросить их показать, какая скала, какое болото, какой эвкалипт-призрак сотворены их предками, героями из Времен Сновидений.
Аркадий уже начертил карту участка в двести двадцать пять километров от Алис до станции Миддл-Бор. Оставалось еще примерно столько же.
— Я предупреждал инженера, что он немного погорячился, — сказал Аркадий. — Но так уж он захотел.
— А почему погорячился? — спросил я.
— Ну, потому, что если поглядеть на это их глазами, — усмехнулся Аркадий, — то вся треклятая Австралия — одно сплошное священное место.
— Объясни, — попросил я.
Он уже собирался пуститься в объяснения, но тут вошла аборигенка с кипой газет. Это была секретарша — гибкая смуглая девушка в коричневом вязаном платье. Она улыбнулась и сказала: «Привет, Арк!» — но, завидев незнакомца, сразу перестала улыбаться.
Аркадий понизил голос. Он уже предупреждал меня, что аборигены терпеть не могут, когда белые люди обсуждают между собой «их дела».
— Это пом [2]. Его зовут Брюс. — Аркадий представил меня секретарше.
Девушка застенчиво усмехнулась, бросила газеты на стол и метнулась к двери.
— Пойдем-ка выпьем кофе, — предложил Аркадий.
И мы отправились в кофейню на Тодд-стрит.
[1] «Куантас» — австралийская авиакомпания. — Здесь и далее, если не указано особо, примеч. перев.
[2] Пом (помми) — пренебрежительное прозвание англичан в Австралии.
2
В детстве, слыша слово «Австралия», я всегда представлял себе пар от эвкалиптового ингалятора и бескрайнюю красную землю, по которой разбредаются овцы.
Мой отец любил рассказывать (а мы — слушать) историю про австралийского миллионера, который разбогател на овцах и однажды ввалился в торговый зал в Лондоне, где были выставлены новые «роллс-ройсы». Презрев все модели меньших размеров, он подошел к огромному лимузину с перегородкой из листового стекла между водительским и пассажирскими местами и, отсчитывая наличные, небрежно бросил: «Ну, теперь-то овцы не будут дышать мне в затылок».
А еще я знал от двоюродной бабушки Рут, что Австралия — это страна, где живут антиподы. Если здесь, в Англии, пробурить ход в земле, то по нему можно пробраться прямо к ним.
— А как же они там не падают? — спрашивал я.
— Притяжение, — шептала она в ответ.
В ее библиотеке имелась книга об Австралийском материке, и я, бывало, с любопытством разглядывал картинки, изображавшие коалу и кукабару, утконоса и тасманского сумчатого дьявола, Старого Кенгуру и Желтую Собаку Динго [3], а еще мост в Сиднейской гавани.
Но больше всего мне нравилась фотография, на которой была изображена семья аборигенов в пути. Эти худые, костлявые люди путешествовали нагишом. Кожа у них была очень черная — не блестящая, как у негров, а матовая, как будто лучи солнца лишили ее способности отражать свет. У мужчины была длинная раздвоенная борода, он нес одно или два копья и копьеметалку. Женщина держала плетеную сумку и прижимала к груди младенца. Рядом с ней шагал маленький мальчик — на его месте я представлял себя.
Помню фантастическую бездомность первых пяти лет моей жизни. Отец служил во флоте. Шла война, и мы с мамой мотались туда-сюда по железным дорогам Англии, гостя у родственников и друзей.
Мне передавалась бешеная суматошность того времени: свист и пар на окутанном туманом вокзале; двойной бабах захлопывающихся дверей вагона; гул самолета, свет прожекторов, вой сирен; звуки губной гармоники на перроне, где вповалку спали солдаты.
Нашим домом можно было назвать разве что крепкий черный чемодан по имени Рев-Роуб, где лежала моя одежда и противогаз в виде Микки-Мауса. Я знал, что, когда начнут падать бомбы, я свернусь калачиком внутри Рев-Роуба и окажусь в безопасности.
Иногда я месяцами гостил у двух двоюродных бабушек, живших в доме рядовой застройки за церковью в Стратфорд-он-Эйвоне. Обе были старыми девами.
Бабушка Кейти, художница, в свое время немало поездила по свету. В Париже она побывала на весьма сомнительной вечеринке в мастерской мистера Кеса ван Донгена. На Капри видела котелок некоего мистера Ульянова, вприпрыжку шагавшего вдоль Марина-Пиккола.
А вот бабушка Рут путешествовала один раз в жизни — ездила во Фландрию возложить венок на могилу возлюбленного. Она была простодушна и доверчива. Ее бледно-розовые щеки иногда вспыхивали нежным и невинным румянцем, совсем как у юной девушки. Бабушка Рут была безнадежно глуха, и мне приходилось громко кричать в ее слуховой аппарат, видом напоминавший переносное радио. Возле бабушкиной кровати стояла фотография любимого племянника — моего отца, с которой он глядел серьезным взглядом из-под патентованного козырька офицерской кепки.
Мои родственники-мужчины со стороны отца были либо основательными, оседлыми гражданами — адвокатами, архитекторами, антикварами, либо влюбленными в горизонт скитальцами, сложившими кости в самых разных уголках планеты: кузен Чарли — в Патагонии; дядя Виктор — в юконском лагере золотоискателей; дядя Роберт — в каком-то порту на Востоке; дядя Десмонд, длинноволосый блондин, бесследно сгинул в Париже. Был еще дядя Уолтер — тот умер в больнице для праведников в Каире, распевая суры Священного Корана.
Иногда я слышал, как мои бабушки обсуждают судьбы родственников, и бабушка Рут обнимала меня, словно хотела оградить от желания пойти по стопам этих несчастных. Но, слыша, с каким чувством она произносила слова «Занаду», «Самарканд» или «виноцветное море», я понимал, что и она ощущает волнение «странницы в душе».
Дом был заставлен громоздкой мебелью, унаследованной со времен высоких потолков и прислуги. В гостиной висели занавески с уильям-моррисовским узором, стояли пианино и горка с фарфором, висела изображавшая сборщиков куколя картина кисти А. Э. Расселла, друга бабушки Кейти.
Самой драгоценной вещью, которой я обладал в то время, была раковина моллюска по имени Мона. Отец привез ее мне из Вест-Индии. Я утыкался лицом в блестящую розовую вульву и слушал шум прибоя.
Однажды, когда бабушка Кейти показала мне репродукцию «Рождения Венеры» Боттичелли, я долго молился о том, чтобы из Моны выпрыгнула юная светловолосая красавица.
Бабушка Рут никогда меня не бранила. Точнее, это случилось всего раз — одним майским вечером 1944 года, когда я помочился в воду, набранную в ванну. Наверное, я был одним из последних детей в мире, кого стращали призраком Бонапарта. «Если сделаешь это еще раз, — кричала бабушка Рут, — тебе влетит от Бони!»
Как выглядит Бони, я знал по его фарфоровой статуэтке, стоявшей в шкафу: черные сапоги, белые штаны, позолоченные пуговицы и черная треуголка. А вот на карикатуре, которую нарисовала для меня бабушка Рут (это было подражание карикатуре, которую, в свою очередь, для нее в детстве нарисовал друг ее отца, Лоренс Альма-Тадема), из-под меховой треуголки торчали только тонкие длинные ножки.
В ту ночь — и еще много недель кряду — мне снилось, как я встречаю Бони на тротуаре возле дома викария. Две половинки его шляпы раскрывались, будто двустворчатый моллюск, и внутри показывались ряды черных клыков и масса жестких сине-черных волос. Я падал туда — и с криком просыпался.
По пятницам мы с бабушкой Рут отправлялись в приходскую церковь и готовили ее к воскресной службе. Бабушка протирала медные подсвечники, мела пол в хорах, заменяла украшения и расставляла свежие цветы на алтаре, а я тем временем карабкался на кафедру или вел воображаемые беседы с мистером Шекспиром.
Мистер Шекспир взирал на меня со своего надгробного памятника в северной части алтаря. У него была лысина и усики, загнутые кончиками кверху. Его левая рука покоилась на свитке бумаги, а правая держала перо.
Я назначил себя хранителем его могилы и гидом, требуя у американских солдат по три пенни за экскурсию. Первым стихотворением, которое я выучил наизусть, были четыре строки, высеченные на его надгробной плите:
Во имя Господа, мой друг,
Прах не копай, лежащий тут.
Блажен будь тот, кто камень чтит,
И проклят тот, кто не щадит.
Много лет спустя, в Венгрии, куда я отправился изучать археологию кочевников, мне посчастливилось своими глазами увидеть, как раскапывают гробницу гуннской принцессы. Девушка покоилась на спине на черном земляном ложе. Ее хрупкие кости покрывал сплошной дождь золотых бляшек, а на груди лежал скелет беркута с распростертыми крыльями.
Один из археологов позвал крестьянок, сгребавших сено в стога в поле неподалеку. Побросав свои грабли и столпившись у входа в гробницу, они начали торопливо креститься, как бы говоря: «Оставьте ее. Оставьте ее с возлюбленным. Оставьте ее наедине с Зевсом».
Тогда мне вспомнился призыв мистера Шекспира: «И проклят тот, кто не щадит...» — и я впервые задумался, а не лежит ли это проклятие на самой археологии.
Когда в Стратфорде стояла хорошая погода, мы с бабушкой Рут — за нами на натянутом поводке плелся кокер-спаниель Янтарь — отправлялись гулять, как уверяла бабушка, излюбленной тропой мистера Шекспира. Начиная путь от Колледж-стрит, мы проходили мимо силосного зернохранилища, мимо пенистого мельничного лотка, переходили Эйвон по мосткам, а дальше шли по тропе до Уир-Брейка.
Это был сбегавший до самой реки лесок с зарослями орешника на склоне. Весной там цвели примулы и колокольчики. Летом буйно разрастались крапива, ежевика и пурпурный вербейник, а внизу плескалась грязноватая водица.
Бабушка говорила, что сюда мистер Шекспир ходил на свидания с юной девушкой. Это был тот самый берег, где вился «дикий тимьян». Но она никогда не объясняла, что такое свидание, и, сколько бы я ни искал, там не было ни тимьяна, ни буквиц, хотя несколько поникших фиалок мне удалось-таки обнаружить [4].
Много позже, когда я уже прочел пьесы мистера Шекспира и узнал, что такое свидание, мне пришло в голову, что Уир-Брейк — слишком уж грязное и колючее место, чтобы там встречались Титания и Основа, зато Офелия вполне могла бы там утопиться.
Бабушка Рут любила читать Шекспира вслух, и в те дни, когда трава была сухой, я свешивал ноги над речкой и слушал, как она декламирует: «О музыка, ты пища для любви...» [5], «Не действует по принужденью милость...» [6] или «Отец твой спит на дне морском...» [7].
Слова «Отец твой спит на дне морском...» страшно печалили меня, потому что мой отец все еще был в море. Мне много раз снился один и тот же сон: будто его корабль затонул, а у меня выросли жабры и рыбий хвост и я поплыл на дно океана, чтобы разыскать его там, — и нашел блестящие жемчужины, что когда-то были его ярко-синими глазами.
Спустя год или два моя бабушка, разнообразия ради, стала брать с собой, помимо мистера Шекспира, антологию стихов, составленную специально для путешественников. Назывался этот сборник «Свободная дорога». У нее был зеленый клеенчатый переплет, а обложку украшали позолоченные ласточки.
Я любил наблюдать за ласточками. Весной, когда они прилетали, я знал, что скоро мои легкие очистятся от зеленой флегмы. Осенью, когда они весело щебетали, сидя на телеграфных проводах, мне почти удавалось сосчитать дни, оставшиеся до эвкалиптового ингалятора.
Внутри «Свободной дороги» были черно-белые форзацы в стиле Обри Бердслея, они изображали узкую тропинку, вьющуюся по сосновому бору. Мы одолевали стихотворения сборника одно за другим.
Мы вставали и шли на Иннисфри. Мы текли по темным гротам без числа. Мы бродили, как тучи одинокой тень. Мы были счастливы в блеске дня, оплакивали Люсидаса, в слезах брели в чужих полях [8] и слушали скрипучую, завораживающую музыку Уолта Уитмена:
О, Большая Дорога...
Ты выражаешься яснее за меня, чем я бы смог.
Ты станешь для меня важнее, чем мои стихи.
Однажды бабушка Рут сказала мне, что когда-то наша фамилия писалась «Четтевинде», что на англосаксонском означало «извилистая дорога»; тогда в моей голове и зародилась догадка, что существует таинственная связь между этими тремя вещами: поэзией, моим именем и дорогой.
Что касается чтения перед сном, то больше всего я любил рассказ о щенке койота из «Рассказов о животных» Эрнеста Сетон-Томпсона.
Мать Тито застрелил пастух Джейк. Тито была самым маленьким щенком в семье, но всех братьев и сестер перебили, а ее пощадили, чтобы сделать забавой для бультерьера и борзых Джейка. Изображение Тито в цепях было самым печальным портретом щеночка, какое мне попадалось. Но она выросла смышленой и однажды утром, притворившись дохлой, вырвалась на волю, чтобы научить новое поколение койотов избегать людей.
Сейчас уже не могу припомнить, с чего началась та цепочка ассоциаций, которая заставила меня связать стремление Тито к свободе с Обходом австралийских аборигенов. Я даже не могу вспомнить, когда именно впервые услышал это выражение — Обход. И все же откуда-то у меня взялся этот образ: «ручные» чернокожие, которые сегодня мирно и счастливо трудятся на скотоводческой станции, завтра, не сказав никому ни слова и безо всякой причины, сматывают удочки и исчезают в голубых просторах.
Они сбрасывали свою рабочую одежду и уходили — на недели, месяцы или даже годы, пересекая полконтинента, чтобы с кем-нибудь повстречаться, а потом как ни в чем не бывало возвращались обратно.
Я пытался вообразить себе лицо работодателя в тот момент, когда он обнаруживал их исчезновение.
Мне представлялось, что это шотландец — великан с нездоровой кожей и полным ртом непристойностей. Я так и видел, как он завтракает бифштексом и яичницей: в те дни, когда продовольствие у нас выдавалось по карточкам, мы знали, что все австралийцы непременно съедают на завтрак по фунту мяса. А потом он выходил на ослепительный солнечный свет — солнце в Австралии всегда ослепительное — и звал своих «ребят».
Тишина.
Он снова кричал. Ни звука — только глумливый хохот кукабары. Он всматривался в горизонт. Ничего — одни только эвкалипты. Подкрадывался к загонам для скотины. Там тоже ни души. И вдруг, рядом с лачугами, он замечал рубашки, шляпы и башмаки, торчащие из пустых штанов...
[5] «Двенадцатая ночь», акт I, сцена 1. Перевод Э. Линецкой.
[6] «Венецианский купец», акт IV, сцена 1. Перевод Т. Щепкиной-Куперник.
[7] «Буря», акт I, сцена 2. Перевод М. Донского.
[8] Несколько измененные цитаты из стихотворений У. Б. Йейтса «Остров Иннисфри», С. Т. Кольриджа «Кубла-Хан», У. Уордсворта «Нарциссы», У. Блейка «Песня», Дж. Китса «Ода соловью» и аллюзия на поэму Д. Мильтона «Люсидас».
[3] Персонажи сказок Р. Киплинга. — Примеч. ред.
[4] Отсылка к словам Оберона из «Сна в летнюю ночь», акт II, сцена 1: «Есть холм в лесу: там дикий тмин растет, / Фиалка рядом с буквицей цветет...» Перевод Т. Щепкиной-Куперник.
3
В кофейне Аркадий заказал два капучино. Мы уселись за столиком возле окна, и он начал рассказ.
Я был изумлен проворством его ума, хотя временами мне казалось, что он рассуждает почти как лектор и многое из того, что он говорил, уже говорилось раньше.
Философия аборигенов геоцентрична. Земля дает жизнь человеку, дает ему пищу, язык и разум, а когда он умирает, все это снова возвращается к земле. Родной край человека, пускай даже это полоска пустоши, заросшая мятликом, уже сама по себе святыня, которая должна оставаться неповрежденной.
— В смысле, не поврежденной шоссе, разработками, железными дорогами?
— Поранить землю, — отвечал он с серьезным видом, — значит поранить себя самого, а если твою землю ранят другие, они ранят и тебя. Земля должна оставаться нетронутой, какой она была во Времена Сновидений, когда Предки создавали мир своим пением.
— Похожее прозрение, — заметил я, — было у Рильке. Он тоже говорил, что песня — это существование.
— Знаю, — сказал Аркадий, подперев подбородок руками. — В третьем сонете к Орфею.
Аборигены, продолжал он, ступают по земле легкой поступью; и чем меньше они у нее забирают, тем меньше должны отдавать взамен. Они никогда не могли взять в толк, отчего миссионеры запрещают им совершать невинные жертвоприношения. Они же никого не убивают — ни животных, ни людей. Просто в знак благодарности надрезают себе вены на предплечьях и дают капелькам крови пролиться на землю.
— Не такая уж высокая цена, — заметил Аркадий. — Войны двадцатого века — та цена, которую нам пришлось заплатить за то, что мы взяли слишком много.
— Понятно, — неуверенно кивнул я. — Но нельзя ли нам вернуться к Тропам Песен?
— Можно.
Я приехал в Австралию для того, чтобы попытаться самому — не из чужих книжек — узнать, что такое Тропы Песен и как они работают. Ясно было, что до самой сути мне не добраться, да я к этому и не стремился. Спросил у аделаидской приятельницы, не знает ли она эксперта по вопросу. Она дала мне телефон Аркадия.
— Ты не против, если я буду записывать?
— Валяй.
Я вытащил из кармана черный блокнот в клеенчатой обложке с эластичной лентой, удерживающей страницы вместе.
— Симпатичный блокнотик, — заметил Аркадий.
— Раньше я покупал их в Париже, — сказал я. — Но теперь там таких уже не делают.
— В Париже? — повторил он, приподняв бровь, как будто никогда в жизни не слышал ничего более претенциозного.
Потом подмигнул и продолжил рассказывать.
Чтобы разобраться в представлениях о Временах Сновидений, говорил он, нужно понять, что это как бы аборигенский аналог первых двух глав Книги Бытия — с одним только важным отличием.
В Книге Бытия Бог сначала сотворил «зверей земных», а потом из глины вылепил праотца Адама. Здесь же, в Австралии, Предки сами себя создали из глины, и были их сотни и тысячи — по одному для каждого вида тотема.
— Поэтому, когда австралиец сообщает тебе: «У меня Сновидение валлаби», он хочет сказать: «Мой тотем — валлаби. Я принадлежу к роду валлаби».
— Значит, Сновидение — это эмблема рода? Значок, позволяющий отличать своих от чужих? Свою землю от чужой?
— Да, но не только, — сказал Аркадий.
Каждый человек-валлаби верил, что происходит от общего праотца-валлаби, который является Предком всех других людей-валлаби и всех ныне живущих валлаби. Следовательно, валлаби — его братья. Убивать их ради мяса — братоубийство и каннибализм.
— И все же, — настаивал я, — этот человек такой же валлаби, как британцы — львы, русские — медведи, а американцы — белоголовые орланы?
— Сновидением, — отвечал Аркадий, — может стать любое существо. Даже вирус. Можно иметь Сновидение ветряной оспы, Сновидение дождя, Сновидение пустынного апельсина, Сновидение вшей. В Кимберли кто-то обзавелся даже Сновидением денег.
— Ага, у валлийцев есть лук-порей, у шотландцев — чертополох, а Дафна превратилась в лавр.
— Ну да, старая как мир песня, — сказал Аркадий.
Он продолжил рассказ. Считалось, что каждый Предок-тотем, путешествуя по стране, рассыпа́л вереницу слов и музыкальных нот по земле, рядом со своими следами, и эти линии, «маршруты Сновидений», опутывали весь континент и служили путями сообщения между самыми удаленными друг от друга племенами.
— Песня, — говорил Аркадий, — являлась одновременно и картой, и указателем направления. Если хорошо знаешь песню, то найдешь дорогу в любом месте страны.
— И человек, отправившийся в Обход, всегда шел вдоль одной из этих песенных троп?
— В старые времена — да, — подтвердил Аркадий. — Теперь ездят на поезде или на машине.
— А если собьется со своей песенной тропы?
— Нарушит границу. За такое в него могут метнуть копье.
— Но пока он строго держится маршрута, ему всегда будут встречаться люди, у которых общее с ним Сновидение? То есть, по сути, своих братьев?
— Да.
— И он вправе ждать от них радушного приема?
— А они — от него.
— Выходит, песня — это нечто вроде паспорта и талона на обед?
— Опять-таки все гораздо сложнее.
По идее, всю Австралию можно считать музыкальной партитурой. Едва ли нашлась бы во всей стране хоть одна скала или речушка, которая осталась невоспетой. Наверное, можно рассматривать Тропы Песен как бесконечные строки местных «Илиад» и «Одиссей», извивающиеся, как длинные макароны, то в одну, то в другую сторону, и каждый эпизод этих эпических поэм толковать с помощью геологических понятий.
— Под словом «эпизод», — спросил я, — ты имеешь в виду «священное место»?
— Ну да.
— Вроде тех, что ты включаешь в отчет для железнодорожников?
— В некотором роде, — сказал он. — В буше можно ткнуть куда угодно и спросить у аборигена, который идет с тобой: «А тут что за история?» или «Кто это?». Скорее всего, он ответит: «Кенгуру», «Волнистый Попугайчик» или «Бородатая Ящерица» — в зависимости от того, какой Предок там проходил.
— А расстояние между двумя такими местами можно рассматривать как отрывок песни?
— Вот здесь и кроется, — ответил Аркадий, — причина всех моих споров с железнодорожниками.
Одно дело — уверить землемера в том, что груда валунов — это яйца Радужной Змеи, а глыба красноватого песчаника — печень пронзенного копьем Кенгуру. И совсем другое — убедить его в том, что невзрачная полоска гравия — музыкальный аналог сто одиннадцатого опуса Бетховена.
Создавая мир своим пением, продолжал он, Предки становились поэтами в исконном смысле этого слова: ведь poesis означает «творение». Ни один абориген не мог и помыслить, что сотворенный мир был хоть в чем-то несовершенным. В его религиозной жизни имелась единственная цель: сохранить землю такой, какой она должна быть всегда. Человек, отправлявшийся в Обход, совершал ритуальное странствие. Он ступал по стопам своего Предка. Пел строфы, сложенные Предком, не изменяя в них ни единого слова, ни единой ноты — и тем самым заново совершая Творение.
— Иногда, — говорил Аркадий, — я везу своих стариков по пустыне, мы подъезжаем к гребню дюн, и все они вдруг принимаются петь. «Что поете, народ?» — спрашиваю я, а они в ответ: «Поем землю, босс. Так она быстрее показывается».
Аборигены не понимают, как земля может существовать, пока они ее не увидят и не «пропоют», — как во Времена Сновидений не было земли до тех пор, пока Предки ее не воспели.
— Выходит, прежде всего земля должна существовать как умственное понятие? — спросил я. — А затем ее нужно пропеть? Только после этого можно говорить о том, что она существует?
— Верно.
— Иными словами, «существовать» означает «восприниматься».
— Да.
— Подозрительно похоже на опровержение материи у епископа Беркли.
— Или на буддизм чистого разума, — ответил Аркадий. — Там мир тоже видится наваждением.
— В таком случае четыреста пятьдесят километров железа, которое разрежет на куски бессчетные песни, должны вызвать у твоих стариков настоящее умственное расстройство.
— И да и нет, — ответил он. — Они очень непрошибаемы в смысле эмоций и к тому же весьма прагматичны. Кроме того, они видели и кое-что похуже железных дорог.
Аборигены верят, что все «звери земные» были сначала тайно сотворены под корой земли — как и все механизмы белого человека: аэропланы, ружья, «тойоты-лендкрузеры». То же самое относится и ко всем будущим изобретениям: они пока дремлют под землей, ожидая своей очереди подняться наверх.
— Тогда, быть может, — предположил я, — старики могли бы воспеть железную дорогу, чтобы и ей нашлось место в сотворенном Богом мире?
— Вот именно, — сказал Аркадий.
4
Был уже шестой час. Вечерний свет сочился вдоль улицы; из окна мы увидели группу чернокожих ребят в клетчатых рубахах и ковбойских шляпах, которые, покачиваясь под цезальпиниями, шли в сторону паба.
Официантка смахивала со столов остатки еды. Аркадий попросил ее принести еще кофе, но та сказала, что уже выключила машину. Он поглядел в свою пустую чашку и нахмурился.
Потом поднял на меня взгляд и неожиданно спросил:
— А почему тебя все это интересует? Что ты здесь ищешь?
— Я приехал сюда, чтобы проверить одну идею.
— Важную?
— Скорей очевидную. Просто мне нужно от нее избавиться.
— Ну и?
Видя внезапную перемену в его настроении, я занервничал. Начал объяснять, что однажды безуспешно пытался написать книгу о кочевниках.
— О кочевниках-пастухах?
— Нет. Просто о кочевниках. О номадах. Nomos по-гречески — «пастбище». Номады кочуют с пастбища на пастбище. Так что кочевники-пастухи — это уже плеоназм.
— Принято, — сказал Аркадий. — Продолжай. Почему о кочевниках?
И я рассказал, что, когда мне было лет двадцать с небольшим, я работал экспертом по современной живописи в одной известной фирме, продававшей картины на аукционах. У нее были торговые залы в Лондоне и Нью-Йорке. Я входил в число блестящих молодых кадров. Мне говорили, что меня ждет отличная карьера, если только я буду умело пользоваться обстоятельствами. Но однажды утром я проснулся слепым.
В течение дня зрение постепенно вернулось к левому глазу, а вот правый оставался вялым и затуманенным. Окулист, осматривавший меня, сказал, что никаких нарушений в тканях нет, и диагностировал природу заболевания.
— Вы слишком пристально смотрели на картины вблизи, — сказал врач. — Почему бы вам на время не отправиться в путешествие, поглядеть вдаль?
— Почему бы нет? — отозвался я.
— А куда бы вам хотелось поехать?
— В Африку.
Президент компании не сомневался в том, что с моими глазами и впрямь что-то не так, но не мог понять, зачем мне понадобилось ехать в Африку.
Я поехал в Судан. Зрение вернулось ко мне, как только я добрался до аэропорта.
Я проплыл на торговой фелюге по колену реки мимо Донголы. Побывал у «эфиопов» — таков был эвфемизм, означавший бордель. Едва унес ноги от бешеной собаки. В больнице, где не хватало персонала, я выступил в роли анестезиолога, помогая делать кесарево сечение. Потом я подружился с геологом, который разведывал минералы в горах у Красного моря.
Это была земля кочевников-беджа: Киплинговы фаззи-ваззи [9], которым на всех было плевать — на египетских фараонов и на британскую кавалерию при Омдурмане.
Эти высокие и худые люди носили хлопчатобумажные одеяния цвета песка, перевязанные на груди крест-накрест, щиты из слоновьей кожи, «мечи крестоносцев», заткнутые за пояс. Они приходили в деревни, чтобы выменять мясо на зерно. Глядели на деревенских с презрением, словно те — просто скот.
При первых рассветных лучах, когда стервятники на крышах расправляли крылья, мы с геологом наблюдали за тем, как эти люди наводят ежеутренний марафет.
Они смазывали друг другу волосы ароматическим козьим жиром и закручивали в курчавые пряди, так что у каждого на голове образовывался плотный масляный зонтик — он служил им тюрбаном и не давал мозгам свариться на дневном пекле. К вечеру жир таял, и кудри теряли упругость, превращаясь в свалявшуюся волосяную подушку.
Нашим погонщиком верблюдов был проказник по имени Махмуд, у которого над головой красовалась буйная копна волос. Для начала он украл у нас геологический молоток. А потом оставил на видном месте свой нож — чтобы его украли мы. Затем, громко хохоча, мы обменялись своими кражами и сделались закадычными друзьями.
Когда геолог отбыл обратно в Хартум, Махмуд повел меня в пустыню — осматривать наскальные росписи.
Земля к востоку от Дерудеба была выжженной и иссохшей, в вади [10], среди длинных серых утесов, росли дум-пальмы. Равнины пестрели акациями с плоскими вершинами, которые в ту пору года стояли без листьев, зато с длинными белыми колючками, похожими на сосульки, и с напылением из желтых цветов. Ночью, когда я лежал без сна под звездами, города западного мира представлялись мне тоскливыми и чуждыми, а претенциозность «мира искусства» казалась просто идиотизмом. Во мне зародилось чувство, будто наконец я вернулся домой.
Махмуд обучал меня искусству читать следы на песке: вот здесь прошли газели, тут шакалы, это лисицы, а там — женщины. Как-то раз, взяв след, мы увидели стадо диких ослов. Однажды ночью мы совсем близко услышали кашель леопарда. А как-то утром Махмуд отрубил голову африканской гадюке, которая свернулась под моим спальным мешком, и поднес мне на кончике меча ее обезглавленное тело. Еще ни с кем я не чувствовал себя в такой безопасности — и в то же время ни с кем не ощущал большей несовместимости.
У нас было три верблюда: два — для нас, третий — для бурдюков с водой. Но обычно мы предпочитали передвигаться пешком. Я шел в башмаках, Махмуд — босиком. Ни у кого больше я не видел такой легкой поступи. Шагая, он пел. Чаще всего — песню о девушке из Вади-Хаммамата, прелестной, как длиннохвостый попугай. Три верблюда составляли все имущество Махмуда. У него не было стада, и, равнодушный ко всему, что мы зовем словом «прогресс», он не желал ничем владеть.
Мы нашли наскальные росписи: кеглеподобные фигурки людей, нацарапанные красной охрой на выступе скалы. Поблизости лежал длинный плоский валун с трещиной на одном конце, а поверхность его, будто оспинами, была испещрена чашеобразными ямками. Махмуд сказал, что это тот самый Дракон, которому отсек голову Али.
Он спросил у меня с коварной улыбкой, верю ли я в Бога. За две недели я ни разу не видел, чтобы он молился.
Позже, уже вернувшись в Англию, я нашел фотографию, изображавшую фаззи-ваззи, высеченного на рельефе египетской гробницы двенадцатой династии в Бени-Хассане: жалкая, худая фигура, похожая на жертву засухи в Сахеле. В этой фигуре хорошо узнавался мой Махмуд.
Фараоны исчезли с лица земли — Махмуд и его народ дожили до наших дней. Я почувствовал, что мне необходимо узнать тайну их вечной и непочтительной живучести.
Я бросил работу в «мире искусства» и вновь отправился путешествовать по засушливым краям — в одиночку, налегке. Названия племен, среди которых мне довелось странствовать, не имеют значения: регейбат, кашкайцы, таймани, туркмены, бороро, туареги — все это были люди, чьи путешествия, в отличие от моих, не имели ни начала, ни конца.
Я спал в черных и синих палатках, в кожаных шатрах, в войлочных юртах и в ветроломах из колючек. Однажды ночью, попав в песчаную бурю в Западной Сахаре, я понял изречение Мухаммеда: «Путешествие — это частица ада».
Чем больше я читал, тем больше утверждался в мысли, что кочевники издревле были рычагом истории — хотя бы потому, что все крупнейшие монотеистические религии зародились именно в пастушеской среде...
Аркадий смотрел в окно.
[9] Фаззи-ваззи — воины суданского племени, прославленного Киплингом в одноименной балладе. — Примеч. ред.
[10] Вади — арабское название высохших русел рек. — Примеч. ред.
5
На тротуар заехал и припарковался раздолбанный красный грузовик. В кузове среди множества тюков и канистр сидели, прижавшись друг к другу, пять чернокожих женщин. Платья и головные платки у них были покрыты пылью. Водитель — дюжий детина с пивным брюхом, в засаленной войлочной шляпе, нахлобученной на спутанные волосы, — высунулся из дверцы кабины и что-то закричал пассажирам. Вышел долговязый старик и показал на какой-то предмет, торчавший среди тюков.
Одна из женщин передала ему нечто трубчатое, завернутое в прозрачный полиэтилен. Старик забрал сверток, повернул голову, и тут Аркадий узнал его.
— Это мой старый приятель Стэн, — сказал он. — Из Попанджи.
Мы вышли на улицу, и Аркадий стиснул старика Стэна в объятиях. Стэн явно забеспокоился, не раздавит ли тот его самого или предмет в полиэтиленовой упаковке, и вздохнул с заметным облегчением, когда Аркадий его отпустил.
Я наблюдал за этой сценой, стоя в дверях.
У старика, одетого в грязную желтую рубаху, были мутные красные глаза, а борода и волосы на груди напоминали кольца дыма.
— Что это у тебя, Стэн? — спросил Аркадий.
— Картина, — ответил Стэн с глуповатой улыбкой.
— Что ты с ней собираешься делать?
— Продать.
Стэн был старейшиной племени пинтупи. Дюжий детина за рулем — его сыном Альбертом. Семья приехала в город, чтобы продать одну из картин Стэна миссис Лейси, владелице книжного магазина и картинной галереи «Пустыня».
— А ну-ка! — Аркадий нетерпеливо ткнул пальцем в сверток. — Давай поглядим!
Но старик Стэн опустил уголки рта, стиснул пальцы и пробормотал:
— Сначала я должен показать ее миссис Лейси.
Кофейня закрывалась. Официантка уже взгромоздила стулья на столы и пылесосила ковер. Мы расплатились и вышли на улицу. Альберт, прислонившись к грузовику, разговаривал с женщинами. Мы зашагали по тротуару к книжному магазину.
Пинтупи были последним «диким племенем», которое вывезли из Западной пустыни и познакомили с белой цивилизацией. До конца 1950-х годов они промышляли охотой и собирательством, бродя голыми по песчаным холмам, как делали это вот уже десять тысяч лет.
Пинтупи — беззаботный и отзывчивый народ, не практиковавший жестоких обрядов инициации, принятых у оседлых племен. Мужчины охотились на кенгуру и эму. Женщины собирали семена, коренья и съедобные личинки. Зимой укрывались в ветроломах из спинифекса и даже в самый палящий зной редко оставались без воды. Выше всего они ценили пару крепких ног и никогда не переставали смеяться. Те немногочисленные белые, кто встречал пинтупи во время путешествий, изумлялись упитанному и здоровому виду их малышей.
Однако правительство придерживалось мнения, что людей каменного века следует спасать — хотя бы во имя Христа. Кроме того, правительству была нужна Западная пустыня — для разработок новых месторождений, а может быть, и для ядерных испытаний. Пришло распоряжение посадить всех пинтупи в армейские грузовики и перевезти их на отведенные правительством территории. Многих отправили в Попанджи — поселение к западу от Алис-Спрингс. Там они погибали от эпидемий, вступали в стычки с людьми из чужих племен, спивались и пыряли друг друга ножами.
Даже живя в пленении, матери-пинтупи, подобно хорошим матерям во всем мире, рассказывают своим детям сказки о происхождении животных: «Откуда у Ехидны колючки», «Почему Эму не умеет летать», «Отчего Ворона такая черная и блестящая»... Подобно тому, как Киплинг сам иллюстрировал свои «Сказки просто так», мать-туземка чертит на песке картинки странствий героев Времен Сновидений.
Она рассказывает сказку отрывистой скороговоркой и одновременно чертит «следы» Предка, попеременно проводя по земле указательным и средним пальцами, так что получается двойная пунктирная линия. Она стирает ладонью эпизод за эпизодом странствия, а под конец очерчивает круг, пересеченный еще одной линией — наподобие заглавной буквы Q.
Круг этот обозначает то место, где Предок, уставший от трудов Творения, снова ушел «восвояси».
Рисунки на песке, какие делаются для детей, — лишь наброски или «вариации на тему» настоящих рисунков, изображающих настоящих Предков, которые выполняются во время тайных церемоний и предназначены лишь для посвященных. В то же время именно благодаря этим наброскам дети знакомятся со своей землей, с ее мифологией и природными богатствами.
Несколько лет назад, когда драки и пьянство грозили выйти из-под контроля, один белый советник додумался до спасительной идеи: выдать пинтупи холсты и краски, чтобы те изображали свои Сновидения в картинах.
Результат последовал немедленно: родилась австралийская школа абстрактной живописи.
Вот уже восемь лет старый Стэн Тджакамарра работал художником. Завершив очередное полотно, он отвозил его в книжный магазин «Пустыня», где миссис Лейси подсчитывала стоимость израсходованных материалов и сразу же выплачивала ему гонорар.
