Суер-Выер и много чего ещё
Қосымшада ыңғайлырақҚосымшаны жүктеуге арналған QRRuStore · Samsung Galaxy Store
Huawei AppGallery · Xiaomi GetApps

автордың кітабын онлайн тегін оқу  Суер-Выер и много чего ещё

Содержание
Александр Етоев. Писатель чрезвычайной необходимости
Суер-Выер. Пергамент
Часть первая
Часть вторая
Часть третья
Приложение
Самая лёгкая лодка в мире. Повесть
Часть первая
Часть вторая
От Красных ворот. Повесть
Приключения Васи Куролесова. Повесть
Часть первая
Часть вторая
Часть третья
Промах гражданина Лошакова. Повесть
Часть первая
Часть вторая
Часть третья
Пять похищенных монахов. Повесть
Часть первая
Часть вторая
Часть третья
Документы и приложения к повести «Пять похищенных монахов»
Недопёсок. Повесть
Часть первая
Часть вторая
Шамайка. Повесть
Рассказы
Алый
Алый
Елец
Козырёк
Особое задание
Белая лошадь
Чистый Дор
По лесной дороге
Чистый дор
Стожок
Весенний вечер
Фиолетовая птица
Под соснами
Около войны
Берёзовый пирожок
Лесовик
Железяка
Вишня
Колобок
Картофельный смысл
Кепка с карасями
Нюрка
Бунькины рога
Выстрел
Вода с закрытыми глазами
Клеёнка
По-чёрному
Подснежники
Последний лист
Листобой
Капитан Клюквин
Серая ночь
Лабаз
Лесник Булыга
Белозубка
Нулевой класс
У кривой сосны
Картофельная собака
Гроза над картофельным полем
Листобой
Про них
Стеклянный пруд
Орехьевна
Дед, баба и Алёша
В берёзах
Букет
Тучка и галки
Бабочка
Снегири и коты
«Лес, лес! Возьми мою глоть!»
Русачок-травник
Орион
Сирень и рябина
Пылшыкы
Шатало
Муравьиный царь
Снегодождь
Снеги белы
Солнце и снег
Черноельник
Ворона
Заячьи тропы
Прорубь
Шапка дяди Пантелея
Дождь в марте
Висячий мостик
Герасим Грачевник
Соловьи
Поздним вечером ранней весной
Медведица кая
Полёт
Озеро Киёво
Три сойки
Большой ночной павлиний глаз
Про них
Чайник
Сиротская зима
Четвёртый венец. Рассказ из дневника
Ножевик
«Когда-то я скотину пас...»
Красная сосна
Солнечное пятно

Серийное оформление и оформление обложки
Вадима Пожидаева

В оформлении обложки использована фотография
работы Виктора Ускова

В издании использованы рисунки автора

Коваль Ю.

Суер-Выер и много чего ещё : роман, повести, рассказы / Юрий Коваль. — СПб. : Азбука, Азбука-Аттикус, 2018. — (Русская литература. Большие книги).

ISBN 978-5-389-21729-4

18+

Есть писатели славы громкой. Как колокол. Или как медный таз. И есть писатели тихой славы. Тихая — слава долгая. Поэтесса Татьяна Бек сказала о писателе Ковале: «Слово Юрия Коваля будет всегда, пока есть кириллица, речь вообще и жизнь на Земле».

Книги Юрия Коваля написаны для всех читательских возрастов, всё в них лёгкое и волшебное — и предметы, и голоса зверей, и деревья, и цветы полевые, и слова, которыми говорят звери и люди, птицы и дождевая вода.

Обыденность в его книгах объединилась с волшебной сказкой.

Наверное, это и называется читательским счастьем — знать, что есть на свете такие книги, к которым хочется всегда возвращаться.

Книга подготовлена к 80-летнему юбилею замечательного писателя, до которого он, к сожалению, не дожил.

© Ю. Коваль (наследники), 2018

© А. Етоев, предисловие, 2018

© В. Усков, фото, 2018

© Оформление.
ООО «Издательская Группа
„Азбука-Аттикус“», 2018
Издательство АЗБУКА®

Писатель чрезвычайной необходимости

«Шарь-пошарь...»

Юрий Коваль — писатель нужный, чрезвычайно необходимый. Скажу иначе: Коваль — писатель чрезвычайной необходимости. Так весомей звучит, необходимей, чрезвычайней.

Необходимый он даже не потому, что написал «Недопёска» — «одну из лучших книг на земле», как назвал её поэт Арсений Тарковский.

А потому, и это в первую очередь, что он знает все звериные языки Земли — кошачий, собачий, птичий, — включая языки экзотические, такие как пчелиный и черепаший.

Коваль вообще знал много чего. Например, способ, как не заблудиться в лесу. Оказывается всё просто. Надо снять с себя куртку, свитер, тельняшку. Вывернуть тельняшку наизнанку, потом надеть. В голове что-то перевернётся, и дорога к дому отыщется.

Лес в приведённом примере можно воспринимать как метафору. Например, если вы, читатель, захотите вдруг переквалифицироваться в писатели и однажды, сочиняя рассказ, обнаружите, что заблудились в словах, поступайте в точности так же: разденьтесь, выверните тельняшку — тут-то нужные слова и найдутся.

Книги Коваля (каждая!) такие же чудесные, как Жар-птица.

Повесть «Алый», с которой всё началось и простой человек Коваль превратился в писателя Коваля. После «Алого» — «Чистый Дор», «Приключения Васи Куролесова», «Листобой», «Недопёсок», «Пять похищенных монахов», «Кепка с карасями», «Самая лёгкая лодка в мире», «Полынные сказки», «Шамайка»... Плюс большой роман для взрослых с загадочным названием «Суер-Выер».

Ещё он пел, играл на гитаре, сочинял песни, стихи, рисовал, лепил, резал по дереву, писал сценарии для фильмов и для мультфильмов, сам снимался в кино, воспитывал детей и животных, путешествовал, был охотником, рыбаком — каких дел он только не переделал за отпущенный ему в жизни срок.

Лично мне, когда я грущу, а такое со мной иногда бывает, достаточно открыть наугад любую книгу Юрия Коваля, на любой странице, и грусть проходит, начинается радость.

«Отложил я весло, хотел закурить. Шарь-пошарь — нету махорки. Только что в кармане шевелилась — теперь нету. Вдруг стемнело над рекой. Солнце-то, солнце за тучку ушло! Куда ж это я забрался? Лес кругом страшный, корявый, чёрный, вода в реке чёрная, и стрекозы над ней чёрные...»

«Он вышел на крыльцо, и тут же под ступеньками что-то затрещало, зашуршало, и оттуда выскочил рыжий пёс. Вид у него был неважный. Одно ухо стояло, другое висело, третьего, как говорится, вообще не было...»

«Темнело. Из-за еловых верхушек взошла красная тусклая звезда, а за нею в ряд ещё три звезды — яркие и серебряные. Это всходило созвездие Ориона... Медленно повернулась земля — во весь рост встал Орион над лесом... Одною ногой опёрся Орион на высокую сосну в деревне Ковылкино, а другая замерла над водокачкой, отмечающей над чёрными лесами звероферму „Мшага“... Стало совсем тихо, откуда-то, наверно из деревни Ковылкино, прилетел человечий голос:

— ...Гайки не забудь затянуть...

Затих голос, и нельзя было узнать, какие это гайки, затянули их или нет».

Я нарочно не говорю, откуда эти цитаты, потому что цитировать Коваля, проговаривать его строчки вслух — уж не знаю, как для других, а для меня это чистое удовольствие.

Искусство

«Мы в Москву ездим за вологодским маслом. Там есть магазин на Преображенке. Я пачку масла ем два месяца. А Троцкого убили кирпичом».

Такую речевую цитату приводит Коваль в своих «Монохрониках». Автор фразы наукой не установлен, так что можно сказать — народ.

Вы спросите, а при чём тут искусство?

А при чём в приведённой цитате Троцкий?

На самом деле всё в мире взаимосвязано. И Троцкий, и вологодское масло, и даже пятна на Солнце, про которые все мы знаем, но которых никто не видел. Всё это кубики и детальки, тот знаменитый сор, из которого и делается искусство.

Так, Юрий Иосифович? Я правильно говорю?

Гитара

Уверен, что гитара для Коваля была другом не менее дорогим, чем пишущая машинка, стамеска для резьбы по дереву или рисовальная кисть. Она, гитара, как волшебная палочка, с которой можно если не переделать, то хотя бы украсить жизнь, наполнить её музыкой и стихами, вплетёнными в переборы струн.

Коваль не прославился в ремесле гитариста-песенника, как Высоцкий, Визбор и Галич. Даже известности Юлия Кима, товарища своего и совузника, в этом деле не приобрёл. Коваль и не соревновался с ними. Пел, как пелось, под настроение. Грустно, когда грустил (помните его пронзительно-тревожный романс в фильме «Марка страны Гонделупы»: «Темнеет за окном, ты зажигаешь свечи...»?). Весело, когда веселился. Песня, гитара были частью жизни его, частью творчества, важной частью, не будь которой, не было бы, мне думается, того писателя Коваля, которого мы все знаем, а значит, не было бы и нас с вами, его читателей, раз не было бы писателя Коваля.

И строчка, пропетая Ковалём:


В начале я только прозаик,
И только в конце гитарист, —

нисколько не отменяет мысли, которой я поделился выше.

Охота

Есть любительская видеозапись: идёт молодой Коваль по лесу, светлая куртка, кепка на голове, за плечом ружьё, во рту папироса... Весенний это сезон охоты или осенний — не знаю, я не охотник, но судя по природе, осенний. Пушкин из меня никакой, но что-то во мне вдруг щёлкнуло, и получилось это:


Осень, влажная натура,
небо серое, жнивьё,
Вологодчина плюс Юра,
папироса плюс ружьё.
Сапоги, скрипит резина:
«Топь болотная, уйди!»
Там волнушка, здесь осина,
лес мохнатый впереди...

На лесе и осине я понял, что надо остановиться, потому что Коваль про осину уже написал, и про себя охотника уже написал, и про ружьё написал, и даже про бутерброд с лососиной, который он жевал под осиной, написал тоже:


Под старой осиной,
Корявой осиной
Охотник жевал
Бутерброд с лососиной.

И вдруг из сосёнок,
Зелёных сосёнок,
На просеку вышел
Весёлый лосёнок.

И солнце светило,
Синица свистела,
Ружьё на сучке
Преспокойно висело.

Охотник жевал бутерброд,
Улыбался,
Смотрел на лосёнка,
На лес любовался.

Наверно, приятно
Сидеть под осиной,
Сидеть и жевать
Бутерброд с лососиной.

Я и остановился.

P. S. Коваль вообще много чего описал в стихах, ведь стихами человек разговаривает, когда влюблён — в дерево, в человека, в солнышко на закате и на заре, во всякую тварь божию на земле и в небе — от ангелов до последнего паучка, дремлющего на лесной паутинке, — в жизнь, одним словом.

Маленький Пушкин

«Плоха та детская книга, которая интересна одним лишь детям». Это сказал не я, это сказал английский писатель Клайв С. Льюис, открывший знаменитую Нарнию, страну, не обозначенную на карте, но существующую реально в пространстве сказки, как существуют в нём Швамбрания и Гель-Гью, Страна чудес и свифтовская Лапута, Цветочный город, что на Огурцовой реке, и провалившаяся в океан Атлантида.

Слова Льюиса перевёл Коваль, и у него получилось вот что: «Писать для детей надо так, будто пишешь для маленького Пушкина».

Лично я развил бы мысль моего уважаемого учителя: «Писать надо с видом на то, что тебя, возможно, будет читать Пушкин». То есть нужно трижды три раза перечитать написанное, прежде чем отдать роман-повесть-рассказ-поэму-стихотворение на читательский суд. Ибо читатель — существо вредное. Найдёт он в книге, скажем, этакое скопище слов: «Показ Пушкиным поимки рыбаком золотой рыбки, обещавшей при условии её отпуска в море значительный откуп, не использованный вначале стариком, имеет важное значение. Не менее важна реакция старухи на сообщение ей старика о неиспользовании им откупа рыбки, употребление старухой ряда вульгаризмов, направленных в адрес старика и понудивших его к повторной встрече с рыбкой, посвящённой вопросу о старом корыте» — и всё, и пиши пропало.

Под лежащее сказуемое вода не течёт. Слово не должно лежать в художественном тексте (слава богу, вышеприведённый образец не художественный) колодой, слово должно играть, подпрыгивать, веселиться, вставать с ног на голову, не давать читателю заскучать. Чтобы под ним, словом, бежала речка с живой водой. Для чего иначе литература? Для эпитафий?

Чувство смешного

Были раньше такие люди — милиционеры.

В народе они считались образцом тупости. Анекдоты о них ходили — вот, например. Сколько нужно милиционеров, чтобы ввернуть лампочку? Правильный ответ: шесть. Один милиционер стоит на табуретке и держит в патроне лампочку, четверо крутят его вместе с табуреткой по часовой стрелке, ещё один, с рацией, стоит рядом, чтобы в случае чего вызвать подмогу.

Потом милиционеры исчезли, место их заняли полицейские, про этих анекдотов уже не рассказывали.

Моё мнение насчёт пресловутой (очень мне нравится это слово, потому и курсив) милиционерской тупости с народным мнением расходится: не потому милиционеры шуток не понимали, что все тупые. Им по должности своей не положено было быть (такое сочетание мне тоже нравится, потому, опять же, курсив) на равных с потенциальным правонарушителем. Ведь каждый из нас в глазах милиционера потенциальный правонарушитель. Поставьте себя на место стража правопорядка. Стоит только тебе, стражу, улыбнуться или ответить на шутку шуткой, как ты, страж, автоматически уравниваешься с человеком, вызвавшим в тебе, страже, чувство смешного, а человек этот, возможно, преступник. Это как в бане: все голые, погоны и ордена сданы под номерок гардеробщику, и кто есть кто — непонятно. Юмор сближает людей, уравнивает их, вызывает сочувствие, а сочувствие и правопорядок две вещи несовместные. Не правда ль, Моцарт?

Вася Куролесов, мой любимый Ковалиный герой, тоже, кстати, милиционер. И капитан Болдырев, улавливающий запах укропа в любых немыслимых до непредсказуемости обстоятельствах. И Иосиф Яковлевич Коваль, начальник уголовного розыска города Курска, отец писателя. Но я сейчас не о них, я — о чувстве смешного.

Мой критерий при чтении: если на первых восьми-одиннадцати страницах я ни разу не улыбнулся, для меня это тревожный сигнал. Стоит ли читать дальше? Я люблю весёлые книги. Не в смысле «сатира-юмор», где автор смешит намеренно, чтобы выдоить из читателя смех, не только где всё весёлое — герои, ситуации, разговоры, — хотя такое тоже люблю. Но где весёлая сама проза, где слова играют друг с другом, подмигивают тебе со страницы: давай, включайся в игру, подыгрывай, коли ты не совсем зануда.

Вот, скажем, неулыбчивый Юрий Казаков пишет о северных работягах-пьяницах. Серьёзно пишет, но читаешь его, и делается весело, даже самому с ними выпить охота. А например, писатель Сигизмунд Кржижановский, открытый для читателя в перестройку, меня лично в тоску вгоняет, несмотря на всё своё мастерство.

Коваль — писатель из богоданных, тех, кому Бог дал всё и, главное, волшебную авторучку (помнит кто-нибудь такой бытовой предмет?) — только кончик её прикоснётся к листу бумаги, как на бумаге образуется что-то вроде:

«— Не надо его на ферму, мам, — сказала Вера. — Пускай он у нас поживёт. Будет как собачка. Давай мы его пригреем.

— Куда я, Клав, теперь поеду, — поддержал Веру плотник. — Разве я проеду по такому снегу? К тому же задняя ось, похоже, треснула.

— У тебя я знаю, где треснуло, — сказала мамаша Меринова, недовольно поглядевши плотнику в глаза. — Ты скажи-ка лучше, что это ты у магазина делал?

Плотник Меринов смешался, закашлялся, вытащил из-под крыльца какую-то верёвку и пошёл за калитку, сказавши загадочно:

— Схожу за жердями».

Или такое:

«Будто лавина, обрушились разведчики на врага. Хлопая от ужаса белыми маскировочными рукавами, вытягивая в страхе белые маскировочные шеи и даже маскировочно гогоча, враги рассыпались по огородам и замаскировались.

Неожиданно послышалось ворчание танка. Лязгая гусеницами, из-за ближайшего блиндажа вываливался тяжёлый бронированный механизм.

— Погибать — так с музыкой! — крикнул лейтенант Серпокрылов, держа в руке противотракторную гранату.

Раздался чудовищный взрыв — механизм выпустил облако дыма и отправился умирать в сторону силосной ямы».

Как вам? По мне, так здорово.

И ещё прошу обратить внимание, что всё у писателя Коваля живое — и деревья, и облака, и знаменитая ковылкинская дорога, хватающая «газики» за колёса и старающаяся их оторвать, да что дорога — простая мотоциклетная перчатка и та у него живая, «прожила яркую жизнь и, если бы пришлось начать сначала, снова пошла бы тем же путём», вот так.

Да, чуть не забыл сказать: в любом рассказе, в любой сказке Юрия Коваля (про большие вещи даже не говорю) всегда найдётся маленькая деталька, которая поднимает прозу на какой-то волшебный уровень.

Вот в рассказе «Нюрка» из сборника «Чистый Дор» рассматривает автор в бинокль двор дяди Зуя, видит, как Нюрка бегает, рвёт на огороде укроп, как дядя Зуй самовар ставит. И далее вдруг:

«— Нюрка, — кричит дядя Зуй, — хрену-то накопала?

Это уже не через бинокль, это мне так слышно».

Такие вот волшебные неожиданности, весёлые отступления в сторону — хрен этот, который вроде бы ни к селу ни к городу, необязательная фраза рассказчика, что он слышит дядю Зуя не через бинокль, — и образуют ту подъёмную силу, что даёт рассказу лёгкость и глубину.

Таких, как Коваль, немного, почему-то добрый Господь не отпускает им долгих лет.

Табель о рангах

Полочек с именами, разложенными по чинам и по рангу, для писателя в литературе не существует. Хотел сделать такую Шкловский в «Гамбургском счёте», не получилось. Есть она у литературоведов, но они, к счастью, не ведают умами читателей.

Вспоминаю по этому поводу такую историю. Вернее, цитирую — авторство Татьяны Набатниковой. Итак, ярмарка во Франкфурте, год — не помню, дело было давно.

«Шли к автобусу толпой. Впереди меня шёл с кем-то Павел Крусанов, чуть сзади — Лев Рубинштейн и Дмитрий Александрович Пригов. Они спросили у меня, кто это, указав на Крусанова (знакомое лицо).

— О! Это гениальный писатель из Питера Павел Крусанов.

Они заговорили, что гениальные в литературе все. Но всё же есть некая иерархия. Гениалиссимус. Гениал-полковник. И младший гениальный состав».

Сказанное в шутку об иерархии на самом деле мало похоже на шутку.

В девяностые всё в жизни сместилось в сторону... непонятно какую... Появились в литературе фантомы, громкие писатели-однодневки, вроде... молчу-молчу, вдруг обидишь кого-нибудь ненароком. Толерантность, чтоб её так!

Хорошо быть человеком со стороны, жить в провинциальном городе Петербурге, вдалеке от центральной службы, выдающей посмертные номерки на место в очереди писателей после Пушкина.

Ковалю, хоть он и жил в Москве, такой номерок не выдали.

Писатель Ерофеев (Виктор, не Венедикт) высказался по сему случаю откровенно: «В литературе, вообще у нас в культуре где-то на излете 70-х произошло размежевание: одни пошли... если хотите, навстречу словесной вакханалии, может быть, даже наркомании зла, а другие — мои же сверстники — решили прижаться скорее к добру, к идеалу.

Среди последних оказался и писатель К (Юрий Коваль. — А. Е.). Он был талантливым человеком и, наверное, не зря нашёл себя в детской литературе, потому что в детской литературе быть добрым писателем необходимо по определению.

〈...〉

Во время перестройки детские книжки вышли из моды — во всяком случае, издательства перестали их печатать в прежних объёмах, и вообще вся литература добра провисла. Зато русский постмодерн оказался созвучен каким-то всемирным настроениям, и его стали печатать повсюду, и меня тоже. Сатанисты купили себе машины, а добрые писатели продолжали ездить на метро. Сатанисты изъездили мир и увидели многое, а добрые писатели продолжали ходить в лес по грибы. Казалось, божественной справедливости настал конец...»

По мне, так божественная справедливость не в том, чтобы успеть, пока ты живой, изъездить мир и увидеть многое. Пушкин, вон, изъездил мир умозрительно и привёз нам из мысленных своих путешествий и «волшебный край», «где небо блещет неизъяснимой синевой», и ночной Мадрид, вздрагивающий от поступи Командора, даже Лондон чумной привёз.

И не в том небесная справедливость, чтобы в телевизионном экране тебя наблюдали равнодушные телезрители. Высшая справедливость в том, что быть добрым необходимо по определению. А быть добрым дело негромкое, и не всегда его услышишь издалека, даже вблизи не всегда услышишь.

Табель о рангах (продолжение)

По большому счёту не важно, по какому ведомству проходит писатель — детской ли, этнографической, географической, приключенческой, фантастической или реалистической литературы. Коваль всю жизнь проходил в детских писателях, ну и что? Его место в литературе от этого стало ниже?

Вот Арсеньев. Он писал об Амуре, Приамурье, людях и зверях, населяющих эти места. Какой он писатель? Взрослый? Детский? Арсеньев — писатель общий, всечеловеческий.

То же — Коваль.

То же, кстати, и Николай Носов в лучших своих рассказах (которых не много — два, может быть, три; его повести — «Витя Малеев» и трилогия о Незнайке — я не принимаю в расчёт, они не художественные, они сюжетные).

Носова я привожу в пример как типичного, наравне с К. Чуковским, А. Барто и С. Михалковым, официально признанного классика детской литературы.

А Коваль... Что Коваль? Коваль признан неофициально, да ещё как признан! Я бы за такое признание последние штаны с себя снял и отдал их в фонд помощи голоштанному населению Африки.

Иван Сергеевич и Юрий Иосифович

Почему я выделил Соколова-Микитова отдельной главкой? Потому что Юрий Коваль написал о нём рассказ не рассказ, очерк не очерк, что-то межжанровое под названием «На барсучьих правах». Самая для меня весёлая в этом не очерке, не рассказе сценка... Вот, моими словами. Идёт Коваль по Москве, по проспекту Мира, видит вдруг, как классик русской литературы Иван Сергеевич Соколов-Микитов таинственно жмётся к стенам, крадётся вдоль по проспекту, в домашнем халате, полуслепой. Ковалю интересно стало, куда это направляется классик, пошёл он за Иваном Сергеевичем, и в результате выяснилось, что свернул тот с проспекта Мира в некое питейное заведение. Взял там коньяку, выпил и обратно пошёл. А Коваль за ним дальше следует. Дошёл Соколов-Микитов до пешеходного перехода, щурится, идти не решается — со зрением совсем худо. Тут наш наблюдатель подходит к нему как бы случайно, раскланивается, здоровается. Вместе они переходят улицу, и Соколов-Микитов говорит Ковалю: слушайте, знаю я неподалёку одно местечко, не хотите ли пропустить по одной за встречу? Коваль, конечно же, соглашается — как тут не согласиться, — и они идут в то самое заведение, от которого Коваль Соколова-Микитова до перехода и далее тайно сопровождал. История мне очень понравилась. Ну разве после такой истории мог я не купить Собрание сочинений И. С. Соколова-Микитова, писателя, так уважаемого Юрием Ковалём? Я и купил. Целых четыре тома. Не задорого. И доволен страшно. И всем рекомендую. Не пожалеете.

Слава

Есть писатели славы громкой. Как колокол. Или как медный таз. И есть писатели тихой славы. Слава громкая — часто слава короткая: грохнет в потолок пробкой в банкетном зале бывшего великокняжеского дворца, погуляет эхом по телеэкранам и уйдёт, как уходит в форточку табачный дым из курилки. Тихая — слава долгая. Поэтесса Татьяна Бек сказала о писателе Ковале: «Слово Юрия Коваля будет всегда, пока есть кириллица, речь вообще и жизнь на Земле».

Я давно люблю книги Юрия Коваля, лет уже без малого сорок. Изданные как детские, они написаны для всех читательских возрастов, всё в них лёгкое и волшебное — и предметы, и голоса зверей, и деревья, и цветы полевые, и слова, которыми говорят звери и люди, птицы и дождевая вода.

Обыденность в его книгах объединилась с волшебной сказкой.

Вот топор, забытый в лесу, он не просто отыщется под кустами, а блеснёт в тени, как глубинная рыба («Чистый Дор»). А сама глубинная рыба — ночная скользкая осенняя рыба налим — глянет на вас маленьким, как божья коровка, глазом, а потом ворочается всю ночь, никак не может уснуть, шевелит узорными плавниками, похожими на полевые цветы («Ночные налимы»).

Наверное, это и называется зрением художника — увидеть глаза налима, понять его ночную бессонницу.

Наверное, это и называется читательским счастьем — знать, что есть на свете такие книги, к которым хочется всегда возвращаться.

Нескромное

Почему «нескромное»? Потому что из чувства лести — лести себе самому.

Когда вышла первым изданием «Ковалиная книга» (Ковалиная книга: вспоминая Юрия Коваля. М.: Время, 2008), в «Независимой газете» Евгений Лесин, московский поэт, хороший, откликнулся на книгу рецензией. И были в ней такие слова:

«Очень характерны коротенькие воспоминания писателя Александра Етоева, автора одной из моих любимых книг „Душегубство и живодёрство в детской литературе“.

История вкратце такова. Конец 80-х. Про Коваля напечатали ругательную статью, Етоев написал письмо в журнал „Юность“, подписался „А. В. Етоев“. Его письмо не напечатали, но переслали Ковалю. И вот ответ Коваля:

„Александр Васильевич?

Анатолий Викторович?

Не знаю. Но совершенно очевидно:

Дорогой друг А. В. Етоев!..“

Думаю, не стоит объяснять читателям, что Етоев — Александр Васильевич.

Теперь о любви. Солженицын, например, лучше всех своих читателей, вместе взятых. Достоевский — хуже самого последнего из своих читателей, хуже даже самого последнего из своих персонажей. Поэтому оба они — великие писатели, но Достоевского ещё и перечитывать можно.

Такие же авторы, как Довлатов, Венедикт Ерофеев или Коваль, лучше не читателей и не персонажей, а себя как писателя. Больше себя как писателя. Их не любят, в них влюблены. Их ревнуют. И даже те, кто с ними знаком только по книжкам, ведут себя так, будто вчера всю ночь пробухали...»

Вышесказанное оставляю без комментариев.

Нескромное-2

Раз уж я упомянул «Ковалиную книгу» (из чувства самолюбования, с чего бы ещё), в которую замечательная Ира Скуридина (бывшая Волкова) включила мои скромные мемуары, то грех не вспомнить всю мою переписку с Юрием Ковалём. Часть, опубликованная в «Ковалиной книге», — вот она:

«Много лет назад газета „Комсомольская правда“ напечатала разгромную статью П. Веденяпина, которая называлась „Накуролесили“. Направлена была эта статья против выпущенного тогда в продажу диафильма по повести Юрия Коваля „Приключения Васи Куролесова“. Если учесть, что сама повесть к тому времени переиздана была уже не однажды, то напрашивался естественный вывод: диафильм был всего лишь поводом, чтобы очередной раз ударить по неугодному кому-то писателю. Я не знаю, кому Коваль тогда досадил, да в сущности и не важно. Статья написана казённым, доносительским языком, и лишь цитаты из Коваля, которые автор статьи приводил как примеры безграмотности и литературной пошлости, расцвечивали её серый, шинельный войлок яркими насмешливыми заплатами.

Я был тогда человек горячий и, увидев, как какая-то комсомольская шавка облаяла моего любимого автора, написал длинное, на шесть (!) машинописных страниц, письмо в защиту облаянного писателя. Написал, запечатал письмо в конверт и послал его на адрес журнала „Юность“. Прошёл месяц, второй, я остыл и стал уже забывать о своём послании, как вдруг, ровно через три месяца, в феврале 1988 года, мне приходит ответ на фирменном бланке „Юности“. Привожу это письмо целиком:

„Уважаемый тов. Етоев!

Благодарим Вас за письмо. На заметку, помещённую в «Комсомольской правде», вряд ли стоит обращать такое внимание — у Ю. Коваля имя серьёзного писателя, он — лауреат Андерсеновской премии, «Юность», кстати, писала о его художественных работах в № 11. Мы перешлём Ю. Ковалю Ваше письмо. Уверены, ему будет очень приятно прочитать такие искренние слова читательского признания“.

И „Юность” не обманула. В самом начале апреля мне пришло письмо из Москвы от Юрия Коваля. Я не буду цитировать письмо полностью, приведу из него лишь выдержки (тем более часть письма процитирована в „Нескромном-1“:

„...Дополнительный курьёз заключается в том, что «Комсомолка» в 1972 году хвалила повесть «Приключения Васи Куролесова». Автором рецензии на мою книгу был Фазиль Искандер. Начисто забыв свою хвалу, воздали и хулу. Вообще с этой газетой у меня совершенно юмористические отношения. Начались они с заметки «Чувство цвета и чувство правды» в 1960 году, когда меня громили как художника. Потом похвалили книгу «Чистый Дор» (Яков Аким), потом был и Фазиль, но вот дожили и до Веденяпина. Должен вам рассказать, что несколько писателей (Я. Аким, В. Железников, Т. Гайдар) написали короткое письмо в мою защиту, но оно как-то не напечаталось. В «Советской культуре» директор студии «Диафильм» сумел ответить с достоинством, но на этом дело и кончилось. Сейчас оно считается «замятым».

Скажу вам честно, что я постарался внимания не обратить. Но и наслаждения не испытал. Опасения, что литературные чиновники примут к сведению, были, но вроде бы пока не оправдываются. Ходят слухи, что «Комсомолка» не прочь воздать мне хвалу, хрен знает, пока всё это неясно...“

Теперь маленький бонус (так это теперь вроде бы называется) для читателей моего предисловия (ежели такие найдутся). На самом деле было продолжение переписки. Вот моё письмо Юрию Ковалю, отправленное.

«Здравствуйте, Юрий Иосифович!

Пишет Вам тот самый Александр Васильевич, которого Вы с первого раза угадали по инициалам. Так что, угаданное со второго раза (Анатолий Викторович) не верно. Но, Юрий Иосифович, скажу Вам честно: Александром Васильевичем за всю мою сознательно-несознательную жизнь называли меня ну... раз десять от силы. И всякий раз это величание было связано с какой-нибудь неприятностью. Мои знакомые и друзья называют меня попросту Сашей.

Что сказать о себе. Живу я в Ленинграде, сейчас на Васильевском острове, хотя адрес на конверте другой, это адрес моих родителей. В последние годы редко куда из Ленинграда выбираюсь. Работаю в Эрмитаже рабочим. Всё просто. Что ещё? Пробую писать, начал не очень давно, но никому пока об этом не говорю — боюсь (вот вам проболтался).

Юрий Иосифович, бог с ним, с тем письмом в „Юность“, — напечатают, не напечатают, лично мне всё равно, в конце концов я сказал в нём то, о чём не мог не сказать. Я вообще человек взрывоопасный — прочитаю где-нибудь что-нибудь этакое или увижу — и взорвусь, как атомная ракета. Правда, мой „негодованьем раскалённый слог“ чаще всего ложится в стол, потому что пройдёт день-другой, и я остываю на нашем балтийском ветерке.

Юрий Иосифович, спасибо Вам большое (правда, большое спасибо) за Б. В. Шергина. Только так можно было о нём написать, как Вы написали. Только такими словами. Вообще, удивительно — открыть „Новый мир“ и увидеть два имени рядом — Ваше и Шергина. И вдруг узнать, что Вы Бориса Викторовича хорошо знали в последние годы жизни его и что он был Вашим учителем. Всем бы таких учителей, как Шергин.

Я написал „учитель“ и подумал, что здесь даже не в учительстве дело — дело здесь в духовном общении, даже просто в ощущении, что ты с таким человеком дружен, связан пусть хотя только встречами и разговорами. Учитель может просто молчать, а ты всё равно набираешь опыт — даже от учительского молчания. Его и рядом может не быть, а всё равно — ты чувствуешь, что он рядом. Вот что я понимаю под словом „учитель“.

Шергин писал так ясно и чисто и вместе с тем так фантастически образно, что сразу вошёл в круг моего чтения и с той поры, как я открыл его для себя, уже из него не выходит.

В чтении я эклектик, мне просто нравится хорошая литература — наша, переводная, старая, современная, мне без разницы. Я люблю до сих пор и буду любить и Жюля Верна, и Фенимора Купера, и Стивенсона, и „Трёх мушкетёров“, и Диккенса, и русскую классику. Много чего я люблю, много чего мне нравится. Мне не нравится — когда скучно. Современных детских авторов я, к сожалению, почти не знаю. Вас знаю, но Вы не такой уж и детский — Вы для всех возрастов. Даже если пишете о детях. Ещё мне нравится из того малого, что я читал, — это К. Сергиенко и В. Крапивин.

Я понимаю, что писать хорошо — дар редкий. Но и понимать, что написано хорошо, — тоже дар редкий. Читателей, хороших читателей, так же мало, как писателей, хороших писателей. Понимать и ощущать написанное тоже дар. Как Чехов говорил? Так, примерно: всякий считает себя знатоком в литературе и медицине. Вот и понимают нынешние читатели столь же хорошо в литературе, как в медицине. То есть ничего и никак. „Всё в порядке, носки и пятки“ — это уже не я, это уже Вадим Шефнер, наш, ленинградский, гений.

Знаете, Юрий Иосифович, я понимаю, что комплименты автору можно воспринимать как лесть, тем более в письме в „Юность“ я наговорил уже на эту тему достаточно, но, честное слово, то, что я сказал только что о Борисе Шергине, могу повторить и о Вас. Да, ещё к словам о ясности и чистоте Вашей прозы хочется добавить весёлое слово „весело“. Вот — ясно, чисто и весело. И хочется читать вслух.

Из всего, что Вы написали, читал, кажется, всё (могу ошибиться), кроме „Полынных сказок“. О них знаю из „Книжного обозрения“ и очень обиделся на „Детскую литературу“, что эту книжку они выпустили в „библиотечной“ серии, т. е. не для меня, библиотеки не посещающего. Последнее из Вашего, что удалось купить, это „Бабочки“, Ваше с Татьяной Мавриной. Лучшие в книге рассказы (те, которые понравились больше других) это „Полёт“, „Лошадь задумалась“, „Тузик“, „Адмирал“, „Паша и бабочки“, „Висячий мостик“, „Про них“, „Грач“ — да всё, всё нравится, чего там считать поштучно. Откройте, пожалуйста, секрет: почему у Вас не получается писать плохо? У других, многих, получается, а у Вас нет. Вот, опять сорвался на комплименты. Ну так ведь оно само получается как-то!

Юрий Иосифович, и Вы тоже, если случится быть в Ленинграде, можете позвонить мне по телефону ***, или на работу в Эрмитаж — *** до 15-ти часов во все дни, в среду до 17-ти часов, в чтв — до 20 часов (кроме вторника и воскресенья — выходной). В Музей всегда могу провести бесплатно и без очереди (и Вас и Ваших знакомых).

Дай Вам Бог здоровья, да побольше бы издавались Ваши книги, такие книги, как у Вас, — редкость.

С уважением,

Ваш читатель А. Етоев (далее адрес — мой)».

Сегодня я бы такого не написал.

И мне такое бы написали, я точно бы не ответил.

Как Коваль не ответил мне.

Мой выбор

Этим летом (2017) совершенно случайно застал по радио краешек передачи. Её тема: какая книга (книги) перевернула (перевернули) чью-либо жизнь. В основном говорили какую-то неинтересную муть, ведущие над слушателями откровенно подсмеивались (хотя сами, судя по разговорам, книг или вообще не читали, или читали плохо, или просто по-журналистски подстраивались под мнение слушателей). Поразила женщина, которая в детстве пережила смерть брата, потом нашла где-то на антресолях, среди баночной и тряпочной чепухи, книги Гюго, Золя, кого-то ещё из классиков и увлеклась чтением, чтобы отвлечься от смертных мыслей. И вот она говорит, что это была такая депрессия, эти книги так дурно на неё повлияли, что не дай бог кому-нибудь эти книги прочесть. И что она пришла к Богу, воцерковилась и теперь наконец узнала, что в мире есть одна книга — Библия, а все остальные — грех.

Это сильное откровение.

Но, подумал я, в Библии столько всего жестокого, что никакие Золя и Гюго с Библией и в сравнение не идут, кровь там льётся потоками, и, видимо, эта женщина прочла только Евангелие, и отсюда столь суровое у неё мнение.

И ещё подумал: а я? Какая такая книга осветила моё сознание и перевернула мою жизнь навсегда? Вроде не было одной такой книги. Яркие пятна — да. Но это практически то, что мне читали взрослые или сам я прочитал в детстве, — от русских народных сказок, «Приключений Чиполлино» (детский сад в Климовом переулке, читала воспитательница, Раиса Семёновна, добрая еврейская женщина), сказочной фантазии Сергея Сахарнова «Гак и Буртик в стране бездельников», Ефима Чеповецкого («Непоседа, Мякиш и Нетак»), Евгения Пермяка («Сказка о Терра-Ферра»), «Незнайки» Николая Носова, «Волшебника Изумрудного города» Александра Волкова до Жюля Верна и «Трёх мушкетёров» (первый—третий класс школы на углу Садовой и Лермонтовского, город был тогда Ленинград). Ещё — фантастика, литература мечты. Я читал её до 7-го класса. Что потом? Когда человеку уже шестнадцать, мысли его не о литературе. И не книга действует на выбор его пути.

Короче, не было у меня ни книг, ни книги, которые вывернули бы меня наизнанку, дали бы мне Дантову виту нову, сделали другим человеком. Были книги, много книг, книги разные, но чтобы какая-нибудь одна...

И вдруг я вспомнил: есть такая книга! А как же! Есть! Есть!

«Чистый Дор» Юрия Коваля.

В конце 1980-х годов (Коваля я ещё не знал) я познакомился с одной очень скромной девушкой, она тогда кончала филфак, была ученицей профессора Никиты Александровича Мещерского (его «„История Иудейской войны“ Иосифа Флавия в древнерусском переводе» была в моей домашней библиотеке). Однажды я оказался у неё дома, это было в новостройках, Ульянке кажется, мой визит связан был с книгами, ничего личного, и она в разговоре спросила меня о Юрии Ковале. Знаю ли я такого писателя? Я не знал. Она тогда удивилась очень и дала мне прочитать «Чистый Дор». Думаю, девушка хотела, чтобы я влюбился в неё, но она сделала неправильный ход. Ей я предпочёл Коваля, и думаю, что выбор был верный.

Действительно, ну как не влюбиться в старушку Пантелеевну с её потерянным и найденным в кустах топором; в дядю Зуя, обитателя старой баньки на излучине реки Ялмы; в дяди-Зуеву Нюрку; в пеньки на поле за деревней, которые дёргали-дёргали, и получился дор; в стожок и в трусоватого медведя в этом зимнем стожке; в лесовика с бородою синей, а по ней пятнышки, того самого, что в магазин ходит сахар покупать; даже в топор, блеснувший глубинной рыбой, про который упомянуто где-то выше, — как в него не влюбиться тоже?

А вообще-то, это лукавство — отсчитывать себя от одной-двух-трёх книг, которые тебе якобы изменили жизнь. Если кто-то считает, что именно такая-то книга сделала его человеком, то он плоское фанерное существо, не замечающее в своей плоскости и фанерности всех красок большого мира — от ярких до почти неживых.

Человек, и особенно человек-писатель, складывается из многих сутей — не только из прочитанных книг. Главное — это опыт, опыт жизни, и это важно. Никакие на свете книги, прочитанные, непрочитанные, любые, не заменят погружения в жизнь. Можно опуститься на дно, можно опуститься и ниже (опыт в этом у человека есть), но то, что после этого выносится на поверхность, обрабатывается, осмысливается, ложится на бумагу, приходит к читателю, — то и есть литература живая, а не мёртвая, не высосанная из пальца.

Клуб Юрий Иосичей

Каких только необычных клубов не бывает на белом свете! Клуб ветеранов Метростроя. Клуб поклонников Джона Леннона. Клуб любителей 13-го портвейна.

Но мало кто из современников знает, что существовал в недалёком прошлом клуб Юрий Иосичей. Основали его три человека, три «Иосича»: Юрий Иосифович Коваль, Юрий Иосифович Домбровский и Юрий Иосифович Визбор. И тот, и другой, и третий ныне фактически уже классики, и говорить об их значении для русской культуры — всё равно что объяснять человеку в возрасте, кто такой, допустим, Юрий Гагарин. Хотя, возможно, для юного поколения имеет смысл о них коротенько напомнить.

О первом представителе клуба, Юрии Иосиче Ковале, вы уже кое-что узнали, добавлю только одно: это о нём сказал Ролан Быков, что таких писателей, как Юрий Коваль, надо срочно заносить в Красную книгу, пока не перевелись, не вымерли.

Юрий Иосич Визбор — журналист, актёр, классик авторской песни и вообще человек-легенда.

И Юрий Иосич Домбровский — писатель, поэт, лагерник, автор «Хранителя древностей», «Факультета ненужных вещей», стихов и гениальных рассказов.

В клуб входил ещё один Юрий Иосич, четвёртый, который скромно оставался в тени; это был водитель такси, подвозивший однажды Юрия Коваля домой и тогда-то, в машине, и обращённый в святое братство Юрий Иосичей. О нём история в дальнейшем умалчивает.

Наверное, это был очень весёлый клуб, судя по тем талантам, которыми не обделил Господь Бог троицу его основателей. Жаль, что никто не вёл хронику клубной жизни.

Но вот ушли потихонечку один за другим — сначала Домбровский, потом Визбор, за ними — Коваль. Не стало их — не стало и клуба. Так всегда — любителей 13-го портвейна хоть пруд пруди, а талантливых Юрий Иосичей — раз, два, три и обчёлся.

P. S. Сергей Андреев, большой знаток и кропотливый исследователь творчества Юрия Коваля, когда я опубликовал впервые эту заметку, меня поправил: «Александр Етоев немного ошибся. Юрий Иосичей в клубе было 5! Был ещё поэт Юрий Иосич Коринец. А таксиста приняли последним. И привёл его не Коваль, а Визбор».

Моя ему благодарность за это.

Голоса травы

Замечательно знать мир, в котором тебе посчастливилось жить. Имена цветов, деревьев, птиц, созвездий, ветров, ведь им самим до этих имён, придуманных человеком, дела столько же, сколько тем же звёздам до нас, людей, — звёздам, на которые человек возлагает столько надежд.

Я всегда завидовал таким людям, как Пришвин, Соколов-Микитов, Бианки, Шергин, Коваль, Арсеньев, знавших о мире больше нас, обитателей городских квартир.

Любовь к миру во всех его проявлениях рождает ответную любовь мира. Вот Коваль, например. Его «любили решительно все — писатели и читатели, дети и взрослые, мужчины и женщины, люди простые и люди в шляпах. Любили собаки, кошки, птицы, рыбы, бабочки, деревья, травы, звёзды и облака...» (Блинова Э. Праздник общения с Юрой Ковалём // Ковалиная книга: Сборник. М.: Время, 2008).

Перечитывая Олешу (одного из любимых писателей Коваля), в романе «Зависть» я обнаружил фразу: «Меня, как святого, окружал кустарник. Я срывал кисловатые нежные косточки растения, обсасывал их и выплёвывал...» Чувствуете? «Растения»!

Пришвин, Соколов-Микитов, Бианки, Шергин, Арсеньев, Коваль дали бы растению имя.

Я нисколько Олешу не укоряю. У него уход от имени к обезличенному слову «растения» намерен, он оправдан художественно. Кавалеров — человек не земли, не неба, но — между, ни там, ни здесь.

Мы тоже, в общем-то, люди между — ни там, ни здесь, не знающие и не желающие понять голоса травы, которая возле нас, которая у нас под ногами.

Кстати, одной из настольных книг Юрия Коваля был двухтомник «Травянистые растения СССР». Купил он его сразу три экземпляра, впрок.

Ещё история про растения. Писатель Виталий Коржиков, автор «Весёлого мореплавания Солнышкина», посадил у себя на участке дуб и захотел, чтобы этот дуб был такой же красивый, как на картинках художника Николая Устинова, иллюстратора Юрия Коваля.

«А ты возьми Колин рисунок, — сказал Коваль, — и покажи дубу».

Писатель Коржиков так и сделал.

И что вы думаете? Дуб послушался, стал красивым.

Коваль, Суер-Выер и мэтр Рабле

«Суер-Выер» — последняя книга Юрия Коваля, последняя и посмертная.

Это роман особый, роман-игра. Собственно, он и романом-то не является; роман — это что-то матёрое, что-то очень сюжетное, многомудрое, величественное, как Лев Толстой. Пергамент — так определяет жанр своего сочинения автор.

Что такое пергамент? Как известно из археологии, пергамент есть гладко выделанная кожа животных, употреблявшаяся в древности для письма. (А в старых словарях есть добавка: «Ныне же идёт преимущественно на барабаны».)

Итак — «в древности». То есть мы с вами как бы читатели будущего и держим в своих руках некую музейную редкость, чудом избежавшую труса, голода (раз из кожи), нашествия со- и иноплеменников и так далее. Что-то утрачено, что-то не поддаётся прочтению, где-то вкралась ошибка — может быть, переписчика, может быть, самого писца, отвлёкшегося по причине принятия ежевечерней порции корвалола.

А к древности отношение бережное. Можно комментировать, делать примечания, давать сноски, но нельзя ничего менять — теряется аромат времени, пища для желудка ума, материал по психологии творчества. Если «вдруг» написано через «ю» («вдрюг»), «со лба» — «собла» и древний автор, раскачиваясь на стуле, осознаёт «гулбину» своего падения, то этого уже не исправишь.

Любая мелочь, на которую в обыкновенной книге (если такие вообще бывают!) порой не обращаешь внимания, здесь, в пергаменте, играет роль важную, как в оркестре, где умри какая-нибудь маленькая сопелка, флейточка или английский рожок — и музыка перекосится и рухнет, превратившись в трамвайный шум.

Теперь о самой игре, о её незамысловатых правилах.

Правила очень простые.

Вот корабль, вот море и острова. Надо плыть по этому морю и открывать эти самые острова. Заносить открытые острова в кадастр и плыть дальше. А в свободное от открывания островов время заниматься обычными судовыми делами: пришивать пуговицы, развязывать морские узлы, косить траву вокруг бизань-мачты, варить моллюсков.

Да, чуть не забыли сказать про самое главное: кто в игре победитель и какая ему с этого выгода.

С победителем просто. Кто первый доберётся до Острова Истины, тот и выиграл. И в награду ему, естественно, достается Истина.

Правда, странное дело — выиграть-то он вроде бы выиграл, но идёт себе этот выигравший по Острову Истины, кругом её, естественно, до хрена, идёт он себе, значит, идёт, разглядывает лица девушек и деревьев, перья птиц и товарные вагоны, хозблоки и профиль Данте — а за ним (!) тихонечко движется океан. И сокращается островок, съедается, убивает его идущий своими собственными шагами; обернётся, дойдя до края, — а сзади уже вода. И впереди и сзади.

Вот такие интересные игры встречаются иногда на пергаментах.

Говоря по правде, игра эта очень древняя. В неё играли ещё в те времена, когда мир держался на трёх китах, а Земля была плоская и загадочная, как рыба вобла.

О путешествиях и невиданных островах писали древние греки и Лукиан, Плиний и Марко Поло. Они описаны у древних китайцев в «Каталоге гор и морей» и в путешествиях Синдбада из «Тысячи и одной ночи», в кельтском эпосе и русских народных сказках.

Острова, на которых живут циклопы и тененоги, псоглавцы и царь Салтан; а ещё — ипопеды, то есть люди с копытами вместо ног; а ещё — бородатые женщины и люди без рта, пьющие через специальную трубочку; а ещё — Робинзон Крузо, капитан Немо и Максим Горький. Все они описаны, зарисованы и выставлены на народное обозрение — в сушёном или заспиртованном виде.

Идёшь, смотришь, щупаешь, пьёшь, закусываешь, берёшь ещё.

И вроде бы как даже приелось.

Но вдруг из-за какой-нибудь сухой груши выходят два человека: матрос Юрий Коваль и мэтр Франсуа Рабле. Смеются и тебе говорят: ну что, говорят, плывём?

Ты даже не спрашиваешь куда, потому что и так понятно: в руке у мэтра Рабле початая Божественная Бутылка, а матрос Юрий Коваль уже щёлкает по ней ногтем, и Бутылка отвечает звонким человеческим голосом: «ТРИНК».

P. S. Ковалю не повезло с «Суером-Выером». Не потому не повезло, что писатель умер, так и не увидев полной версии изданного романа, не в смерти дело. Смерть для писателя дело наживное, главное — чтобы книжки его читали. Не повезло потому, что интеллектуальная среда, в которой в основном складывается мнение о той или иной новой книге, к 1995 году (первая, журнальная публикация «Суера») была пресыщена и обилием новых имён, и обилием старых авторов с книгами, которые они держали в столе до поры до времени, и вот наконец дождались, выдали их, обтерев с них плесень, на суд читателей, и обилием лавины псевдолитературы, выплеснувшейся на волне перестройки и случившейся в стране демократии.

По идее, чтобы книгу прочли и оценили правильно, нужен читательский книжный голод. Хорошо бы изъять всю напечатанную в мире литературу. Отключить интернет. Вырубить электричество. Вернуться в догутенбергово состояние. Залезть в пещеры. Правда, голод физический быстро пересилит голод культурный, будет не до чтения — выжить бы.

Река нашего сердца

У каждого человека, если он не житель пустыни, есть в жизни своя река. Нева, Днепр, Енисей, Темза, Миссисипи, Фонтанка — не важно, как она называется и на какое долгое расстояние нас с ней разлучает жизнь. Она течёт в нашей памяти, мы помним цвет её, запах, линии берегов, деревья по берегам, листья, плывущие по воде осенью. Себя помним на её берегах, отражение наших счастливых лиц, когда дрогнет на воде поплавок или проплывёт мимо нас на весенней льдине ленивая городская птица.

Ковалю была подарена Яуза.


Ограждена от нас гранитом,
Как воробей, невелика,
Под небом, осенью залитым,
Течёт забытая река.

В ней отражаются антенны,
Пустые окна, чердаки,
В ней стынут хлопья мыльной пены,
Преображаясь в островки...

Она течёт неторопливо
Всё от креста и до креста,
И даже кажется красивой
С Преображенского моста...

Пишу осенью, в октябре. В глазах у меня Фонтанка, река моего сердца. В голове моей звучит песня Юрия Коваля про Яузу.


На нашей набережной осень,
За тополями старый дом,
Дом двадцать семь, квартира восемь,
В котором мы ещё живём.

«В котором мы ещё живём»...

Грустно.

Взятие Гаваны

А грустно кончать не хочется.

Коваль человек весёлый.

Расскажу-ка я на закуску историю о Сергее Михалкове, как он Гавану брал. Услышал я её в телевизоре от художника Виктора Чижикова, друга Юрия Коваля, письменный вариант рассказа найти не смог, хотя и перерыл весь интернет.

Дело было в ЦДЛ, на очередном юбилее живого классика. Зал битком, кроме писателей, в нём представители братских литератур, делегаты от стран соцлагеря, и каждый обязан выйти к юбиляру с поздравительной речью.

Вот выходит на сцену представитель Болгарии, поздравляет.

— Как же, помню Болгарию, — дружелюбно говорит юбиляр. — Когда мы в сорок четвёртом брали Софию... — и что-то говорит дальше.

Болгарина сменяет поляк. Цветы, поздравления.

— Да, Польша, а как же, помню, — говорит Михалков. — Когда мы в сорок пятом брали Варшаву...

Поздравляет представитель Чехословакии.

Михалков:

— Конечно, помню Чехословакию. Когда мы брали Прагу...

То же самое делегату от ГДР — про Берлин.

Настал момент для представителя Кубы.

Выходит кубинец, говорит речь.

И тут из зала раздаётся голос Юрия Коваля:

— А вот когда мы брали Гавану...

По-моему, история замечательная. На ней я и ставлю точку в разговоре о Юрии Ковале.

P. S. ко всему написанному

Наверное, как велят правила, нужно было бы дать читателю биографию Юрия Коваля, раз уж я, грешный, взялся написать предисловие к этой книге.

Каюсь, биографии я не дал.

Биография и много чего ещё будет в серии «ЖЗЛ» издательства «Молодая гвардия», в книге, которая непременно выйдет. Коваль настолько замечательный человек, что более чем достоин отдельной о себе книги.

Александр Етоев

Посвящается Белле Ахмадулиной

Часть первая
Фок

Бушприт

Тёмный крепдешин ночи окутал жидкое тело океана.

Наш старый фрегат «Лавр Георгиевич» тихо покачивался на волнах, нарушая тишину тропической ночи только скрипом своей ватерлинии.

— Грот-фок на гитовы! — раздалось с капитанского мостика.

Вмиг оборвалось шестнадцать храпов, и тридцать три мозолистые подошвы выбили на палубе утреннюю зорю.

Только мадам Френкель не выбила зорю. Она плотнее закуталась в своё одеяло.

Главы I–VI [1]
Шторм

Служил у нас на «Лавре Георгиевиче» вперёдсмотрящий.

Ящиков.

А мы решили завести ещё и назадсмотрящего. Ну мало ли что бывает. Короче — надо. Завели, а фамилию ему давать не стали. Ну на кой, простите, пёс, назадсмотрящему-то фамилия?

А он говорит:

— Ну дайте же хоть какую-нибудь. Ну хоть бы Бунин.

Никакого, конечно, Бунина мы ему не дали.

А он назад оглянулся и как рявкнет:

— Идёт шторм!

— Шторм? — удивился наш капитан сэр Суер-Выер. — Так ведь он умер.

— Кто умер?

— Шторм умер. Апполинарий Брамсович.

— А это другой шторм идёт, — пояснил вперёдтеперьужесмотрящий Ящиков.

— И другой умер, — сказал Суер. — Через два года.

— Знаете что, капитан, — который Бунина просил, говорит, — свищите скорей всех наверх.

— Рак, — пояснил капитан то ли про первого, то ли про второго Шторма.

— А ну вас всех, прости меня господи, — сказал назадсмотрящий, — понасели на «Лавра Георгиевича» и плывут незнамо куда, гады!

— У обоих, — продолжил Суер свою предыдущую мысль.

Перед бурей утихли волны. В тишине слышался скрип нашей ватерлинии и какие-то клетчатые звуки. Это мадам Френкель ещё плотнее закуталась в своё одеяло.

Глава VII
Остров Валерьян Борисычей

— Со всеми этими штормами и сошестерениями, — сказал как-то наш капитан Суер-Выер, — нам Острова Истины не открыть. Да вон, кстати, какой-то островок виднеется. Не Истины ли? Эй, Пахомыч! Суши вёсла и обрасопь там, что надо обрасопить!

— Надоело обрасопливать, сэр, — проворчал старпом. — Обрасопливаешь, обрасопливаешь... а толку?

— Давай, давай, обрасопливай без долгих разговоров.

Вскорости Пахомыч обрасопил всё, что надо, мы кинули якорь, сели в шлюпку и поплыли к острову, виднеющемуся невдалеке. Он был невелик, целиком умещался в подзорную трубу. На нём не было видно ни души. Песок, песок да ещё какие-то кочки, торчащие из песка.

Шлюпка уткнулась носом в берег, и тут же кочечки зашевелились и каким-то образом нахлобучили на себя велюровые шляпы. Тут и стало ясно, что это не кочки, а человеческие головы в шляпах, которые торчат из пещерок.

Крупная, но фетровая шляпа заколебалась, и из пещерки вылез цельный человек. Сняв шляпу, он приветливо помахал ею и сказал:

— Добро пожаловать, дорогие Валерьян Борисычи!

Мы невольно переглянулись, только Суер поклонился и сказал:

— Здравствуйте, братья по разуму!

Шляпы в норках загудели:

— Здравствуйте, здравствуйте, дорогие Валерьян Борисычи!

А первый, в крупной фетровой, обнял Суера и расцеловал.

— Ну, как вы добрались до нас? — спрашивал он. — Легко ли? Тяжело? Все ли Валерьян Борисычи здоровы?

— Слава богу, здоровы, — кланялся Суер.

Меня всегда поражала догадливость капитана и его житейская мудрость. Но какого чёрта? Какие мы Валерьян Борисычи? Никакие мы не Валерьян Борисычи! Но спорить с туземцами не хотелось, и я подумал: если капитан прикажет, мы все до единого дружно станем Валерьян Борисычами.

Между тем шляпа номер один продолжала махать когтистой лапой и весело лопотала:

— Мы так радуемся, когда на остров прибывает очередная партия Валерьян Борисычей, что просто не знаем, как выразить своё счастье!

— И мы тоже счастье выражаем, — сказал Суер и, обернувшись к нам, предложил: — Давайте, ребята, выразим своё счастье громкими кличами.

Мы не стали спорить с капитаном и издали несколько кличей, впрочем вполне приличных. Кроме Пахомыча, который орал:

— Борисычи! А где же магарыч?

— Я надеюсь, — сказала шляпа номер один, — среди вас все истинные Валерьян Борисычи? Нет ни одного, скажем, Андриан или Мартемьян Борисыча? Не так ли?

— Ручаюсь, — сказал капитан, придирчиво осматривая нас. — Верно, хлопцы?

— Да, да, это так, — поддержали мы капитана. — Мы все неподдельные Валерьян Борисычи.

— Но мы маленькие Валерьян Борисычи, — влез в разговор лоцман Кацман, — небольшие Валерьян Борисычи, скромные.

Капитан недовольно поморщился. Лоцману следовало бы помолчать. Он сроду не бывал никаким Валерьян Борисычем, а, как раз напротив, по паспорту читался Борис Валерьяныч.

— Мы-то маленькие, — продолжал болтливый лоцман. — А вот он, — и лоцман указал на Суера, — он величайший из Валерьян Борисычей мира.

Суер поклонился, и мы ударили в ладонь.

Самое, конечно, глупое, самое тупое заключалось в том, что я и вправду почувствовал себя Валерьян Борисычем и раскланивался на все стороны, как истинный Валерьян Борисыч.

— Дорогой Валерьян Борисыч, — сказал Суер, обращаясь к главной шляпе. — Позвольте и мне задать вопрос. Скажите, а вот эти люди, которые сидят в норках, все ли они истинные Валерьян Борисычи?

— Валерьян Борисыч, дорогой, — отвечала шляпа, — мы понимаем вашу бдительность и ответим на неё дружно, по-Валерьян-Борисычески. Эй, вэбы, отвечайте!

Тут все Валерьян Борисычи зашевелились в норках и хотели было вылезать, но Главношляпый крикнул:

— Сидеть на месте! Кто выскочит — пуля в лоб! Начинайте.

И один носатый из ближайшей норы неожиданно и гнусаво запел:


О, Океан!
О, тысячи
На небе дивных звёзд!
Все Валерьян Борисычи
Имеют длинный хвост.

А хор из норок подхватил:


Имеют хвост, но он не прост,
Меж небом и землёй он мост.

Гнусавое запевало выползло тем временем на второй куплет:


В душе изъян был высечен
На долгую науку.
Вам Валерьян Борисычи
Протягивают руку.

И хор подхватил:


Берите нашу руку,
А то дадим по уху!

И они высунули из норок когтистые лапки. Все невольно отшатнулись, и даже Суер заметно побледнел. Он быстро оглядел нас и впёр свои брови в меня.

— Валерьян Борисыч, — сказал он, похлопывая меня по плечу, — возьми руку друга из норы.

— Кэп, меня тошнит.

Валерьян Борисычи в норках зашептались, заприметив наши пререканья.

— Иди, скотина Валерьян Борисыч, — толкнул меня в спину Пахомыч. — Иди, а то меня пошлют.

Глава VIII
Суть песка

В этот момент меня покинуло чувство, что я немного Валерьян Борисыч, но — подчинился капитану. Я уважал Суера, вам, впрочем, этого не понять.

Любезно гримасничая, как это сделал бы на моём месте истинный Валерьян Борисыч, я тронулся с места и пошёл некоторым челночным зигзагом.

— Он очень стеснительный, — пояснял Кацман, — но истинный, хотя и мелковатый Валерьян Борисыч [2].

Подойдя к ближайшей кочке-шляпе, я схватил за руку какого-то Валерьян Борисыча и принялся тресть.

— Здорово, старый хрен Валера! — заорал я. — Ну как ты тут? Всё в норке сидишь? А мы тут плавали-плавали и на вас нарвались! Да ты сам-то хоть откуда? Я-то из Измайлова!

Схваченный мною Валерьян Борисыч тихо поскуливал.

— Ты с какого года? — орал я.

— С тридцать седьмого, — отвечал задёрганный мною Валерьян Борисыч.

— А я с тридцать восьмого! Ты всего на год и старше, а вон уже какой бугай вымахал!

Валерьян Борисыч призадумался и наморщил лобик.

— Ты знаешь чего, — сказал он, — копай норку рядом со мной, мы ведь почти ровесники. К тому же я из Сокольников.

— Да! Да! Да! — закричал Главный Шляпоголовый. — Копайте все себе норки! Здесь очень хороший песочек, легко копается. И мы все будем дружно сидеть в норках.

И тут я подумал, что это неплохая идея, и мне давным-давно пора выкопать себе норку в тёплом песке, и хватит вообще шляться по белу свету.

«Заведу себе велюровую шляпу, — думал я. — Стану истинным Валерьян Борисычем, а там разберёмся». И я опустился на колени и стал двумя руками загребать песочек, выкапывая норку. Песок струился с моих ладоней, и суть его, копая, я пытался постичь.

«В чём же суть этого песка? — напряжённо думал я. — Эту вечную загадку я и стану разгадывать, сидя в норке».

Струился, струился песок с моих ладоней, тянул к себе и засасывал.

Вдруг кто-то сильно дёрнул меня за шиворот и выволок из норы.

— Ты что делаешь? — сказал Суер, щипая меня повыше локтя. — Опомнись!

— Норку копаю. А вы разве не будете, кэп?

— Будем, но позднее.

— Позвольте, позвольте, — встрял Главный Шляподержатель, — откладывать копание не полагается. Копайте сразу.

Тут я заметил, что Валерьян Борисычи в норках надулись и смотрели на нас очень обиженно.

— Копайте норки, а то поздно будет, — приговаривали некоторые.

— Нам нужно вначале осмотреть достопримечательности, — отвечал Суер-Выер. — А уж потом будем копать.

— Какие ещё достопримечательности? Здесь только песок да Валерьян Борисычи.

— А где же музей восточных культур? — спросил Суер.

— Мы его разграбили, — мрачно ответил Главный Валерьян Борисыч. — А вы, я вижу, не хотите норок копать. Бей их, ребята! Это поддельные Валерьян Борисычи! Их подослали Григорий Петровичи!

— Вот ведь хреновина, — устало сказал Суер. — Только приплываем на какой-нибудь остров — нас сразу начинают бить.

Головной Валерьян Борисыч снял вдруг шляпу и метнул её в капитана. Шляпа летела, вертясь и свища.

Капитан присел, и шляпа попала в лоцмана. Кацман рухнул, а шляпа, как бумеранг, вернулась к владельцу.

Все прочие Валерьян Борисычи засвистели по-узбекски и стали принакручивать шляпами. Через миг несметное количество шляп загудело над нашими головами.

Волоча за собой, как чайку, подбитого лоцмана, мы отступили к шлюпке. Над нами завывали смертоносные шляпы.

Пахомыч изловчился, поймал одну за тулью, зажал её между коленей, но шляпа вырвалась, схватила корзину с финиками, которая стояла на корме, и понеслась обратно на остров.

Эти финики спасли нам жизнь. Валерьян Борисычи, как только увидели финики, выскочили из норок. Они катались по песку, стараясь ухватить побольше фиников.

— А мне Валерьян Борисычи даже чем-то понравились, — смеялся Суер-Выер, выводя нашу шлюпку на правильный траверз. — Наивные, как дети: хотели нас шляпами закидать.

Тут в воздухе появилась новая огромная шляпа. Она летела книзу дном, тяжело и медленно.

Долетев до нас, шляпа перевернулась, вылила на капитана ведро помоев и скрылась в тумане.

Главы IX–X
Развлечение боцмана

На следующий за Валерьян Борисычами остров для забавы мы взяли с собой боцмана Чугайло. Он уже несколько месяцев не сходил с борта и совершенно озверевал.

— Хочу развлечений! — ревел он иногда в своей каюте.

Правда, ещё издали было видно, что особых развлечений на этом острове не состоится. Прямо посредине его стояло какое-то сухое дерево, а вокруг сплошной камень.

— Это ничего, — говорил Суер, — походит вокруг дерева — глядишь, и развлечётся.

Ну, мы сошли на берег и открыли остров. А потом сели на камушек, а боцмана пустили ходить вокруг сухого дерева. И он начал ходить, а мы смотрели, как он ходит, и перемигивались.

— Неплохо ходит, холера!

— Медленно как-то. Вяло.

— Господин Чугайло! — кричал Пахомыч. — Да вы побыстрее ходите, а то не развлечётесь.

— Сам знаю, как хожу! — ревел боцман. — Развлекаюсь как умею.

— Чепуха, — сказал лоцман Кацман, — так он не развлечётся никогда в жизни. Давайте потихоньку сядем в шлюпку и уплывём, вот тут он и развлечётся.

И мы сели в шлюпку и отплыли на три кабельтова.

Боцман Чугайло вначале не заметил нашего манёвра и ходил, тупо глядя в землю, а когда заметил — забегал вокруг дерева, то и дело падая на колени.

— Вы куда? — орал он. — Вы куда?

Ничего не мог он придумать, кроме этой моржовой фразы. Ясно куда: на «Лавра».

— Не покидайте меня, братцы, — орал Чугайло в пространство, а мы посмеивались и делали вид, что навеки уплываем.

— А что? — сказал Суер. — Может, и вправду оставить его на острове? Надоел ужасно. Ходит всюду, плюётся и сморкается. Всего «Лавра Георгиевича» заплевал.

— Давайте оставим, — сказал Пахомыч.

Думали мы, думали и решили оставить боцмана на острове. Хрен с ним, пускай развлекается.

Главы XI–XII
Самсон-сеногной

Лоцман Кацман разрыдался однажды у мачты, на которой к празднику мы развесили кренделя.

— Жалко Чугайлу, — всхлипывал он. — Давайте вернёмся, капитан. Заберём его на «Лавра».

А, наверно, уж с полгода прошло, как мы оставили боцмана на острове.

— Ладно, — сказал наш простосердечный капитан, — вот откушаем праздничного суфле и назад поплывём.

Ну, откушали мы суфле, поплыли назад.

Смотрим — Чугайло жив-здоров, бегает по острову вокруг сухого дерева.

— Неужто ещё не развлёкся? — удивился Суер.

А боцман, как увидел нашу шлюпку, стал камнями кидаться. Во многих он тогда попал.

Высадились мы на остров, связали боцмана, сели под дерево и рассуждаем: что же дальше делать? Забросает же камнями, ватрушка!

Сидим эдак, вдруг слышим, Кацман кричит:

— Почки!

Лоцман кричит:

— Почки!

И пузырьки какие-то лопаются!

Батюшки-барашки! На ветвях-то сухого дерева появились настоящие растительные почки! И лопаются, а из них листочки выскакивают. Растительные!

— Боцман! — Суер кричит. — Откуда почки?

— Не знаю, — мычит боцман, мы-то ему в рот кляп засунули, чтоб не плевался. — Не знаю, — мычит.

Вынули мы кляп, а боцман всё равно ничего не знает. Засунули обратно, и капитан спрашивает:

— Живёте на острове, а про почки не знаете. Как же так?

— Они раньше не лопались, — через кляп мычит.

— Развиваются! — закричал Кацман, и мы увидели, что листочки позеленели, а из-под них цветы расцвели.

Бросили мы боцмана, кинулись цветы нюхать. Только нанюхались — цветы все опали.

— Что же теперь делать? — спрашиваем капитана. — Опали наши цветочки!

— Ждать появления плодов, — размыслил Суер.

И плоды не заставили себя ждать. Вначале-то появились такие маленькие, зелёненькие, похожие на собачью мордочку, а потом стали наливаться, наливаться. Лоцман цоп с ветки плодочек — и жрёт!

Капитан хлопнул его по рукам:

— Незрелое!

— Я люблю незрелое! Люблю! — плакал лоцман и жадно, как лягушонок, хватал плодочки.

Связали мы лоцмана и стали ждать, когда плоды созреют. И вот они созрели прямо на глазах.

— Неужели груши? — восхищался Пахомыч.

— Ранет бергамотный?! — мычал через кляп боцман.

Накидали мы целую шлюпку груш, развязали боцмана с лоцманом и отбыли на «Лавра».

Потом-то, уже на борту, мы долго размышляли, с чего это сухая груша столько вдруг всего наплодоносила.

— Она расцвела от наших благородных поступков, — сказал Кацман.

— Каких же это таких?

— Ну вот мы бросили боцмана на острове. Какой это был поступок: благородный или не благородный?

— Благородный, — сказал Пахомыч. — Он нам всего «Лавра Георгиевича» заплевал.

Сэр Суер-Выер засмеялся и выдал старпому особо спелую и гордую грушу.

— Ну нет, — сказал он, — благородный поступок был, когда мы за ним приехали. И груше это явно понравилось.

— Ерунда, кэп, — сказал боцман, вынимая изо рта очередной кляп свой. — Пока я бегал по острову, я ей все корни обтоптал.

Разгорячённый грушами, лоцман запел и заплясал, и боцман, раскидывая кляпы, затопал каблуком. Мы обнялись и долго танцевали у двери мадам Френкель:


Мадам! Спасите наши души
От поедания плодов!
А то мы будем кушать груши
До наступленья холодов!

Эх, и хороший же тогда у нас получился праздник! Ну прямо Самсон-Сеногной!

Глава XIII
Славная кончина

Я совсем забыл сказать, что с нами тогда на борту был адмиралиссимус. Звали его Онисим.

И многим не нравилось поведение адмиралиссимуса. Герой Босфора, мученик Дарданелл, он совсем уже выжил из ума, бесконечно онанировал и выкрикивал порой бессвязные команды вроде:

— Тришка! Подай сюда графин какао, сукин кот!

В другой раз он беспокойно хлопал себя по лысинке, спрашивая:

— Где мой какаду? Где мой какаду?

Чаще же всего он сидел на полубаке и шептал в пространство:

— Как дам по уху — тогда узнаешь!

Матросы не обижали старика, а Суер по-отечески его жалел.

Один раз Суер велел боцману переодеться Тришкой и подать Онисиму графин какао. Какао, как и Тришка, было поддельным — жёлуди да жжёный овёс, кокосовый жмых, дуст, немного мышьяка, — но адмирал выпил весь графин.

— Где моё какаду? — распаренно расспрашивал он.

Суер-Выер велел нам тогда поймать на каком-нибудь острове какаду. Ну, мы поймали, понесли мученику и герою.

— Вот ваше какаду, экселенс! — орали мы, подсовывая попугая старому морепроходцу.

Адмиралиссимус восхитился, хлопал какаду по плечам и кричал:

— Как дам по уху — тогда узнаешь!

Стали мы подкладывать лоцмана Кацмана, чтоб адмиралиссимус ему по уху дал. Но лоцман отнекивался, некогда ему, он фарватер смотрит. А какой там был фарватер — смех один: буи да створы.

Навалились мы на лоцмана, повели до адмиралиссимуса.

Старик Онисим размахнулся да так маханул, что сам за борт и вылетел.

— Вот кончина, достойная адмиралиссимуса, — сказал наш капитан Суер-Выер. Потом уже, на специально открытом острове, мы поставили памятный камень с подобающей к случаю эпитафией:


Адмиралиссимус Онисим,
Был справедлив, но — онанисим.

Глава XIV
Хренов и Семёнов

Издали мы заметили клубы и клоки великого дыма, которые подымались над океаном.

— Это горит танкер «Кентукки», сэр, — докладывал капитану механик Семёнов. — Надо держаться в стороне.

Но никакого танкера, к сожалению, не горело. Дым валил с острова, застроенного бревенчатыми избушками, крытыми рубероидом. Из дверей избушек и валил дым.

— Что за неведомые сооружения? — раздумывал Суер, оглядывая остров в грубый лакированный монокуляр.

— Думается, рыбьи коптильни, сэр, — предположил мичман Хренов.

— Дунем в грот, — сказал капитан. — Приблизимся на расстояние пушечного выстрела.

Пока мы дули, дым почему-то иссяк. Что-то, очевидно, догорело.

— Высаживаться на остров будем небольшими группами, — решил капитан. — Запустим для начала мичмана и механика. Хренов! Семёнов! В ялик!

Пока Хренов и Семёнов искали резиновые сапоги, из неведомых сооружений выскочили два десятка голых мужчин. Они кинулись в океан с криком:

— Легчает! Легчает!

Наши Семёнов с Хреновым отчего-то перепугались, стали отнекиваться от схода на берег и всё время искали сапоги. Кое-как, прямо в носках, мы бросили их в ялик, и течение подтащило судёнышко к голозадым туземцам. Те, на ялик внимания не обращая, снова вбежали вовнутрь неведомых сооружений.

Спрятав лодку в прибрежных кустах, мичман и механик стали подкрадываться к ближайшему неведомому бревенчатому сооружению. В подзорную трубу мы видели, как трусливы и нерешительны они.

Наконец, прячась друг за друга, они вползли в сооружение.

Как ни странно — ничего особенного не произошло. Только из другого неведомого сооружения вышел голый человек, поглядел на наш корабль, плюнул и вошёл обратно.

Глава XV
Пора на воблу!

Этот плевок огорчил капитана.

— Бескультурье, — говорил он, — вот главный бич открываемых нами островов. Дерутся, плюются, голыми бегают. У нас на «Лавре» это всё-таки редкость. Когда же наконец мы откроем остров подлинного благородства и высокой культуры?

Между тем дверь ближайшей избушки распахнулась, и на свет явились голый мичман Хренов и обнажённый Семёнов. Они кинулись в океан с криком:

— Легчает! Легчает!

Группами и поодиночке из других сооружений выскочили и другие голые люди. Они скакали в волнах, кричали, и скоро невозможно было разобрать, где среди них Хренов, а где Семёнов.

— Не вижу наших эмиссаров, — волновался капитан. — Старпом, спускайте шлюпку.

Спустили шлюпку, в которую и погрузились старые, опытные открыватели новых островов: ну, лоцман, Пахомыч и мы с капитаном.

Голые джентльмены, гогоча, ухватились за наши вёсла.

— Раздевайтесь скорее! — кричали они.

Слабовольный Кацман скинул бушлат.

— Хренов-Семёнов! Хренов-Семёнов! — беспокойно взывал капитан.

К нашему изумлению, среди голых джентльменов оказалось несколько Семёновых и два, что ль, или три Хренова. Они подплывали на вечный зов капитана и глядели в шлюпку красными тюленьими глазами.

Какой-то липовый Хренов выставил из-под волны нос и закричал:

— Неужто это Суер? А я думал, тебя давно сожрали туземцы!

— Уйди в океан! — ревел старпом и отпихивал веслом неправильного Хренова.

— Так я же Хренов! — взвизгивал ложный Хренов. — Вначале зовут, а потом отпихивают.

— Тоже мне Хренов дерьмовый! — сердился старпом. — У нас уж Хренов так Хренов.

К сожалению, наш Хренов, который наконец появился, такого уж слишком мощного явления не представлял. Довольно скромный и худосочный Хренов, которого только в форме можно было принять за мичмана.

За Хреновым явился и Семёнов.

— Высаживайтесь, кэп, — красноносо хрюкал он, — не пожалеете. Здорово легчает!

— А нам пора на воблу, — объяснял Хренов.

— Пора на воблу! Пора на воблу! — подхватил и Семёнов, и, взмахивая лихими саженками, они дунули к берегу брассом.

Задумчиво мы глядели им вслед, и за нашею спиною грудью вздыхал океан.

Глава XVI
Остров неподдельного счастья

Могучий клич «Пора на воблу!» поддержали и другие голые люди этого острова.

— И на пиво! — добавляли некоторые другие раздетые.

Хренов и Семёнов, сверкающие задницами на берегу, чрезвычайно обрадовались, услыхавши такое добавление.

— Пора на воблу и на пиво! — восторгались они.

— Кажется, они продали нас, — сказал Пахомыч. — За воблу.

— И за пиво, — добавил Кацман.

Мы подплыли ближе и увидели, что все голые люди, а с ними и наши орлы подоставали откуда-то кружки с пивом.

Какой-то Хренов, кажется не наш, выскочил на берег, обвешанный гирляндами воблы. Эти гирлянды болтались на нём, как ожерелья на туземных таитянках. Он раздавал всем по вобле на брата, а остальные приплясывали вокруг него и кричали:

— Вобла оттягивает!

Наши Хренов с Семёновым, отплясав своё, костями воблы уже кидались в океан и носом сдували пену из пивных кружек.

— Оттягивает! Оттягивает! — ворковали они.

— Неужели это так? — говорил Суер. — Неужели стоит только раздеться — и тебе выдают пиво и воблу? Ни в одной стране мира я не встречал такого обычая. Иногда я задумываюсь: а не пора ли и мне на воблу?

— И на пиво, сэр, — пискнул Кацман.

Мы оглянулись и увидели, что лоцман сидит в шлюпке абсолютно голый. Он дрогнул под взглядом капитана, и синяя русалка, выколотая на его груди, нырнула под мышку.

— Ладно, раздевайтесь, хлопцы, — сказал капитан. — Мы ещё не едали воблы на отдалённых берегах.

И он снял свой капитанский френч.

Мы с Пахомычем не стали жеманиться, скинули жилеты и обнажили свои татуировки.

Шлюпка пристала к берегу. Тут же к нам подскочили Хренов и Семёнов и выдали каждому по кружке пива и по хорошей вобле. Славно провяленная, она пахла солью и свободой.

— Пиво в тень! — приказал капитан. — Вначале войдём в неведомое сооружение. Все по порядку.

Мы прикрыли свои кружки воблой и поставили в тенёк, а рачительный Пахомыч накрыл всё это дело лопушком.

На ближайшем неведомом сооружении висела вывеска:

ВОРОНЦОВСКИЕ БАНИ

— Что за оказия? — удивился Суер. — Воронцовские бани в Москве, как раз у Ново-Спасского монастыря.

— И здесь тоже, сэр! — вскричал Хренов.

— Здесь и Семёновские есть! — добавил Семёнов. — А в Москве Семёновские ликвидировали!

Тут из Воронцовских бань выскочил сизорожий господин и крикнул:

— Скорее! Скорее! Я только что кинул!

И мы ворвались в предбанник, а оттуда прямо в парилку.

Чудовищный жар охватил наши татуировки.

С лоцмана ринул такой поток пота, что я невольно вспомнил о течении Ксиво-пиво. Удивительно было, что наш слабовольный лоцман сумел произвести такое мощное явление природы.

— Что же это? — шептал он. — Неужто это остров неподдельного счастья?

Да, это было так. Счастье полное, чистое, никакой подделки. Жители острова парились и мылись с утра и до вечера. Мыло и веники берёзовые им выдавались бесплатно, а за пиво и воблу они должны были только радостно скакать.

Весь день мы парились и мылись, скакали за пиво и прятали его под лопушки, и доставали, доставали, поверьте, из лопушков, и обгладывали воблью головку, и прыгали в океан. Пахомыч до того напарился, что смыл почти все свои татуировки, кроме, конечно, надписи «Помни заветы матери». А надпись «Нет в жизни счастья» он смыл бесповоротно. Счастье было! Вот оно было! Прямо перед нами!

В тот день мы побывали в Тетеринских, Можайских, Богородских, Донских, Дангауэровских, Хлебниковских, Оружейных, Кадашевских банях и, конечно, в Сандунах. Оказалось, что на острове имеются все московские бани [3].

— Откуда такое богатство? — удивлялся Суер.

— Эмигранты повывезли, — ответствовали островитяне.

К вечеру на берегу запылали костры, и, раскачиваясь в лад, островитяне запели песню, необходимую для их организма:


В нашей жизни и тёмной и странной
Всё ж имеется светлая грань.
Это с веником в день постоянный
Посещенье общественных бань.

Что вода для простого народа?
Это просто простая вода.
Братства банного дух и свобода
Нас всегда привлекали сюда.

В Тетеринские,
Воронцовские,
Донские,
Ямские,
Машковские,
Измайловские,
Селезнёвские,
Центральные
И Сандуны.

А Семёновские ликвидировали,
А Мироновские модернизировали,
Краснопресненские передислоцировали,
Доброслободские закрыли на ремонт.

Было много тяжёлого, было,
Но и было всегда у меня:
Дуб, берёза, мочало и мыло,
Пиво, вобла, массаж, простыня.

Тело — голое! Сердце — открытое!
Грудь — горячая! Хочется жить!
В наших банях Россия немытая
Омовенье спешит совершить!

Они пели и плакали, вспоминая далёкую Россию.

— Мы-то отмылись, — всхлипывали некоторые, — а Россия...

Я и сам напелся и наплакался и задремал на плече капитана. Задрёмывая, я думал, что на этом острове можно бы остаться на всю жизнь.

— Бежим! — шепнул мне вдруг капитан. — Бежим, иначе нам не открыть больше ни одного острова. Мы здесь погибнем. Лучше ходить немытым, чем прокиснуть в глубоком наслажденье.

И мы растолкали наших спящих сопарильщиков, кое-как приодели их, затолкали в шлюпку и покинули остров неподдельного счастья, о чём впоследствии множество раз сожалели.

Глава XVII
Мудрость капитана

Только уже ночью, подплывая к «Лавру», мы обнаружили, что, кроме мичмана, прихватили с собой случайно ещё одного Хренова. Ложного.

Это Пахомыч расстарался в темноте.

— Не понимаю, старпом, — досадовал Суер, — на кой хрен нам на «Лавре» два Хренова? Я и одним сыт по горло.

— Не знаю, кэп, — оправдывался Пахомыч. — Орут все: «Хренов, Хренов», — ну я и перепутал, прихватил лишнего.

— А лишнего Семёнова вы не прихватили?

— Надо пересчитаться, — растерянно отвечал старпом.

Стали считать Семёновых, которых, слава богу, оказалось один.

— А вдруг это не наш Семёнов? — тревожился капитан. — Потрясите его.

Мы потрясли подозреваемого. Он мычал и хватался за какие-то пассатижи.

— Наш, — успокоился капитан.

— Что же делать с лишним Хреновым, сэр? — спрашивал старпом. — Прикажете выбросить?

— Очень уж негуманно, — морщился Суер, — здесь полно акул. К тому же неизвестно, какой Хренов лучше: наш или ложный.

Оба Хренова сидели на банке, тесно прижавшись друг к другу.

Они посинели и дрожали, а наш посинел особенно.

Мне стало жалко Хреновых, и я сказал:

— Оставим обоих, кэп. Вон они какие синенькие.

— Ну нет, — ответил Суер, — «Лавр Георгиевич» этого не потерпит.

— Тогда возьмём того, что посинел сильнее.

Наш Хренов приободрился, а ложный напрягся и вдруг посинел сильнее нашего. Тут и наш Хренов стал синеть изо всех сил, но ложного не пересинел.

Это неожиданно понравилось капитану.

— Зачем нам такой синий Хренов? — рассуждал он. — Нам хватит и нашего, слабосинего.

— Капитан! — взмолился ложный Хренов. — Пожалейте меня! Возьмите на борт. Хотите, я покраснею?

— А позеленеть можете?

— Могу что угодно: краснеть, синеть, зеленеть, желтеть, белеть, сереть и чернеть.

— Ну тогда ты, парень, не пропадёшь, — сказал капитан и одним махом выкинул за борт неправильного Хренова.

И ложный Хренов действительно не пропал. Как только к нему приближались акулы, он то синел морскою волной, то зеленел, будто островок водорослей, то краснел, как тряпочка, выброшенная за борт.

Глава XVIII
Старые матросы

В эту ночь мы не ложились в дрейф.

Хотели было лечь, но Суер не велел.

— Нечего вам, — говорил он, — попусту в дрейф ложиться. А то привыкли: как ночь, так в дрейф, как ночь, так в дрейф.

Ну, мы и не легли. Раздули паруса и пошли к ближайшему острову.

Старые матросы болтали, что это остров печального пилигрима.

— Никак не пойму, открыт этот остров или ещё не открыт, — досадовал Суер. — На карте его нет, а старые матросы знают. Но отчего этот пилигрим печалится?

— Вот это, сэр, совсем неудобно, — стеснялся Пахомыч. — Старые матросы болтают, будто бабу ждёт, подругу судьбы.

Старые матросы топтались на юте, били друг друга в грудь:

— Бабу бы...

— Вообще-то, у нас есть мадам Френкель, — сказал Суер-Выер. — Чем не баба? Но она непредсказуема.

В этот момент мадам снова закуталась в своё одеяло. Да так порывисто, что у «Лавра Георгиевича» стеньги задрожали.

— Грогу бы... — забубнили старые матросы.

— Старпом, — сказал Суер, — прикажите старым матросам, чтоб прояснились. То им грогу, то им бабу.

— Извините, сэр, бабу — пилигриму, а им только грогу.

— Ну ладно, дайте им грогу.

Пахомыч пошёл за грогом, но наш стюард Мак-Кингсли вместо грогу выдал брагу.

— Грог, — говорит, — я сам выпил. Мне как стюарду положено, квинту в сутки.

— Пинту тебе в пятки! — ругался Пахомыч.

Дали старым матросам браги.

Обрадовались старые матросы. Плачут и смеются, как малые ребята.

— Старая гвардия, — орут, — Суера не подведёт!

А Суер-Выер машет им с капитанского мостика фуражкой с крабом. Добрый он был и справедливый капитан.

Глава XIX
Остров печального пилигрима

Ботва — вот что мы увидели на острове печального пилигрима. Огуречная ботва. И хижина.

Из хижины, покрытой шифером, и вышел пилигрим.

Описывать его я особенно не собираюсь. Он был в коверкотовом пиджаке, плисовых шароварах, в яловых сапогах, в рубашке фирмы «Глобтроттер». Лицом же походил на господина Гагенбекова, если сбрить полбаки и вставить хотя бы стеклянный левый глаз. У пилигрима такой глаз был. Хорошего швейцарского стекла. С карею каёмкой.

Пилигрим поклонился капитану и произнес спич:


Какой же это дирижабль
Привёз мою печаль?
О, мой неведомый корабль!
Причаль ко мне, причаль!

Наш капитан поклонился и приготовил экспромт:


Я видел, как растут дубы,
Играл на флейте фугу.
И я привёз тебе судьбы
Нетленную подругу.

— Не может быть, — сказал пилигрим, протирая карюю каёмку.

— Привёз, привёз, — подтвердил старпом. — Она пока в каюте заперта, чтоб не попортилась. А то нам говорили, что вы без подруги печалитесь.

— Я? — удивился пилигрим. — Печалюсь? Что за чушь? Но, конечно, не откажусь, если толк будет.

— Это нам не известно, — сказал Суер. — Привезти-то привезли, а насчёт толку ничего не знаем. Она в каюте заперта.

— Крепко, что ли?

— Не знаю, — смутился капитан, — я не пробовал. Но у меня тоже есть вопрос: почему вас пилигримом называют?

— Кого? Меня? Кто? Первый раз слышу.

— Послушайте, кэп, — кашлянул Пахомыч. — Кажись, ошибка. Это не пилигрим, а долбоёб какой-то. Поехали на «Лавра» — надоел, спасу нет.

— Ничего не пойму, — сказал Суер уже на борту. — Какой мы остров открыли? Печального пилигрима или какой другой?

— Я предлагаю назвать этот остров, — сказал Пахомыч и произнес такое название, которое лежало на поверхности.

Я тут же предложил другое, но и оно, как оказалось, тоже лежало на поверхности.

Тут и матрос Вампиров предложил новое название, которое не то что лежало — оно стояло на поверхности!

Ну что тут было делать? Так и остался остров под названием «Остров печального пилигрима», хотя не было на нём ни пилигрима, ни печали, а только огуречная ботва.

Глава XX
Сущность «Лавра»

Под вечер и по якорной цепи на «Лавра» вскарабкался всё-таки этот Псевдопилигрим. В руках он держал предмет, название которого многие из нас позабыли, потому что давно не бывали на осмысленных берегах.

— Что это? — спросил Пахомыч.

— Гвоздодёр, — ответил Псевдопилигрим и направился прямо к каюте мадам Френкель. Приладив свой инструмент ко гвоздю, он дёрнул и выругался: — Стодвадцатипятка!

Под натиском гвоздодёра гвозди гнило завывали. Они выползали, извиваясь, как ржавые червяки.

Многие матросы побросали вахты и забрались на мачты, чтоб лучше всё видеть.

— Гвозди, — говорил между тем Суер-Выер. — Что такое гвозди? Это предметы, скрепляющие разные сущности. Сущность берёзы гвоздь способен скрепить со смыслом кипариса. Невыносимо! Отвратительно это: скреплять разные сущности таким ржавым железным и ударным образом.

— Послушайте, кэп, — вмешался Пахомыч, — пора подавать команду.

— Какую команду, друг мой?

— Как это какую? Пилигрима бить.

— Полноте, старпом. За что нам его бить? Лично я доволен тем, что он открыл для меня сущность гвоздей. А о мадам Френкель вы не беспокойтесь.

— При чём здесь мадам Френкель, капитан? Он своим гвоздодёром нам всего «Лавра Георгиевича» раскурочит.

— Эх, Пахомыч, Пахомыч, дорогой мой человек. Сущность «Лавра Георгиевича» держится отнюдь не на гвоздях. Поверь, совсем на другом она держится. Пусть вынут из него все гвозди, а «Лавр Георгиевич» станет ещё прочней. И всё так же будет летать по меридианам.

— Я прямо не понимаю, что это с вами сегодня, сэр! — сказал Пахомыч. — Мне плевать на сущность гвоздей, но если в «Лавре» были гвозди, я никому не позволю их выдирать. Наш «Лавр» будет плавать со своими гвоздями.

— Эх, Пахомыч, Пахомыч, — вздохнул Суер, — дорогой мой человек! Ну что с тобой поделаешь? Ладно, иди бей Псевдопилигрима, но прежде прикажи стюарду Мак-Кингсли принести мне в каюту ароматических микстур.

Псевдо же пилигрим к этому моменту выдрал все гвозди. Он стоял перед каютой на коленях, шептал и что-то плакал:


Я предан прожитым годам,
Когда мы были вместе.
Вернёмся искренне, мадам,
В сожжённые поместья.

Тут из каюты высунулась рука, обнажённая до плеч. Она выхватила гвоздодёр и швырнула в небо. Гвоздодёр взлетел ко грот-марса-рее, сшиб зазевавшегося альбатроса и зацепил матроса Вампирова. Матрос рухнул и вместе с гвоздодёром и альбатросом завис на такелаже. Рука же белая за манишку втащила Псевдопилигрима в каюту. И только мы подумали, что соискатель испытывает сейчас верха блаженства миг, как раздался клич:

— Пилигрим за бортом!

— Она вытиснула меня в иллюминатор, — пояснял Псевдопилигрим, дружески захлебываясь в пене океана.

И тут на него налетели чайки. Первая схватила его шляпу, нахлобучила себе на бигуди и улетела. Вторая чайка напялила коверкотовый пиджак, третья — плисовые шаровары, четвёртая — пуловер ангорских шерстей, а уж из-за дублёнки романовской дубки между парой чаек разгорелся настоящий бой.

Тут подлетел ретивый альбатрос, сшибленный прежде гвоздодёром, выхватил дублёнку и полетел примерять её в облака.

— Страсть наказуема, — пояснял стюарду наш капитан сэр Суер-Выер, нюхая ароматические соли и микстуры.

В тишине раздался крепкий неверный стук.

Это Пахомыч заколачивал обратно вынутые преждевременно гвозди.

Глава XXI
Остров тёплых щенков

Моей жене Наталье Дегтярь
с любовью посвящаю

Линия холмов, отороченная серпилиями пальм, впадины лагун, обрамлённые грубоидальными ромбодендронами, перистые гармоники дюн, укороченные кабанчиками вокабул, — вот краткий перечень мировоззрения, которое открылось нам с «Лавра», когда мы подходили к острову тёплых щенков.

Конечно, мы знали, что когда-нибудь попадём сюда, мечтали об этом, но боялись верить, что это начинает свершаться.

Сэр Суер-Выер, который прежде бывал здесь, рассказывал, что остров сплошь заселён щенками разных пород. И самое главное, что щенки эти никогда не вырастают, никогда не достигают слова «собака». Они остаются вечными, эти тёплые щенки.

— Уважаемый сэр, — расспрашивали матросы, — нам очень хочется посмотреть на тёплых щенков, но мы не знаем, что с ними делать.

— Как чего делать? — отвечал Суер. — Их надо трепать. Трепать — вот и вся задача.

— А щекотать их можно? — застенчиво спросил боцман Чугайло.

— Щекотание входит в трепание, — веско пояснил капитан.

Совершенно неожиданно трепать щенков вызвалось много желающих. Чуть не весь экипаж выстроился у трапа, требуя схода на берег.

С сомнением осмотрев эту очередь, которая внутри себя пихалась и отталкивалась, капитан сказал:

— Трепать щенков надо уметь. А то иной так понатреплет, что другим ничего не останется.

— Кэп, позвольте потрепать хоть с полчасика, — просил Чугайло.

— Трепать щенков будут старые, испытанные открыватели островов, — решил Суер. — Остальные останутся на «Лавре». А если кому хочется чего-нибудь потрепать, боцман даст пеньки, канатов, а также флаги сопредельных государств.

— Сэр! Сэр! — кричал вперёдсмотрящий Ящиков. — Возьмите меня, я хочу полежать рядом с кабанчиком вокабул.

— А мне хоть бы одну серпилию пальм понюхать, — говорил Вампиров.

— Отвали от тырапа! — ревел Пахомыч. — А то привезу с острова кусок грубоидального ромбодендрона и как дам по башке!

— А серпилии пальм нюхать нельзя, — объяснял Суер. — Человек, который нанюхался серпилии, становится некладоискательным. Если даже у него под ногами будет зарыт самый богатый клад — он его никогда не найдёт.

Это неожиданно многих отпугнуло.

Все как-то надеялись, что когда-нибудь мы напоремся на какой-нибудь завалящий островок с кладом.

Под завистливый свист команды мы погрузились в шлюпку и пошли к острову.

Подплывая, мы глядели во все глаза, ожидая появления щенков, но их пока не было видно.

Причалив честь по чести, первым делом мы побежали к ближайшей серпилии пальм, разодрали её на куски и нанюхались до одурения.

Суер серпилию нюхать не стал.

Он разлёгся под грубоидальным ромбодендроном и смеялся как ребёнок, глядя, как мы кидаемся друг в друга остатками недонюханной серпилии.

— А клада нам не надо! — рифмовал Пахомыч. — Нам серпилия роднее! К ней бы только стаканчик вермута!

Ну, я налил Пахомычу стаканчик. Я знал, что вермут к серпилии очень расположен, и захватил пару мехов этого напитка.

Лоцман Кацман тоже запросил стаканчик, но тут капитан сказал:

— Уберите вермут. Слушайте!

В тишине послышался щемящий душу жалобный звук.

— Это скулят щенки, — пояснил Суер, — они приближаются.

Тут из-за ближайшего кабанчика вокабул выскочил первый щенок. Радостно поскуливая, взмахивая ушами, виляя хвостом, он уткнулся носом в грубые колени нашего капитана.

— Ах ты дурачок, — сказал Суер, — заждался ласк.

— Угу-угу, — поскуливал щенок, и капитан начал его трепать.

Поверьте, друзья, я никогда не видывал такого талантливого и весёлого трепания!

Суер щекотал его мизинцем под подбородком, гладил и похлопывал по бокам, хватал его за уши и навивал эти уши на собственные персты, чесал живот то свой, то щенячий, распушивал хвост и играл им, как пером павлина, бегал по его спине пальцами, делая вид, что это скачет табун маленьких жеребцов.

Со всех сторон из-за кабанчиков и ромбодендронов к нам повалили щенки.

Это были лайки и терьеры, доги и немецкие овчарки, пудели и ризеншнауцеры, дратхаары и ирландские сеттеры.

И мы принялись их трепать.

Вы не поверите, но иногда у меня оказывалось под рукой сразу по семь — по восемь щенков. Я катался с ними по траве и трепал то одного, то другого.

Пахомыч, нанюхавшийся серпилии, частенько путал щенков с лоцманом Кацманом, трепал его и подымал за уши над землёй.

Кацман совершенно не спорил и блаженно скулил, путая себя со щенками. Правда, поднятый за уши, он больше походил на кролика.

Должен сказать, что я трепал щенков, строго следуя примеру капитана, и за минуту оттрепывал по две — по три пары.

— Главная задача, — пояснял Суер, — оттрепать всех щенков до единого.

И мы трепали и трепали, и я не уставал удивляться, какие же они были тёплые. Никогда в жизни не видывали мы эдакой теплоты и приятной влажности носа.

У Пахомыча в карманах обнаружилась ливерная колбаса. Он кормил ею дворняг, одаривал такс и бульдогов. Вокруг старпома образовалась целая свора жаждущих ливера щенков.

Лоцман Кацман, совершенно превратившийся в щенка, тоже выпрашивал кусочек. Пахомычу приходилось отпихивать лоцмана левым коленом.

До самого вечера трепали мы щенков, а на закате стали прощаться.

Суер плакал как ребёнок. Он снова и снова кидался на колени и перецеловывал всех щенков.

С большим трудом погрузились мы в шлюпку. Только лоцман катался ещё по траве, разделяя со щенками прощальный кусок ливерной колбасы.

Тут к нему подскочил какой-то кабанчик вокабул, боднул его в зад, и лоцман влетел в шлюпку.

А в шлюпке мы обнаружили какого-то совершенно неоттрёпанного щенка. Ему ничего в жизни не досталось.

— Возьмём его с собою, капитан, — умолял старпом. — Оттреплем на борту, накормим. И команде будет повеселей!

— Нельзя, — сказал капитан, — ему нельзя жить с людьми. Ну, оттреплем, накормим, а там он превратится в собаку и скоро умрёт. Нет.

— Извините, сэр, — не выдержал я, — неужели вы предполагаете, что на продолжительность жизни собаки влияет именно человек?

— Не сомневаюсь, — сказал капитан. — К тому же преданность, или, если хочешь, собачья преданность, или, если хочешь — любовь, сокращает век, хотя и украшает жизнь.

И мы оттрепали по очереди этого щенка, отпустили его, и он вплавь добрался до берега.

К сожалению, на «Лавра» мы так ничего и не привезли — ни серпилии пальм, ни грубоидального ромбодендрона. Правда, Суер прихватил с собой одну небольшую перистую гармонику дюн.

Мы подарили её боцману, и Чугайло играл иногда на ней тоскливыми вечерами.

Глава XXII
Встречный корабль

Сэр Суер требует, чтоб я записывал все подробности плаванья.

— Пиши всё как было! — кричит он порой с капитанского мостика, на который никогда не всходит.

Я стараюсь, но описывать некоторые подробности просто стило опускается.

Ну зачем, скажите, описывать толстую бабу с хозяйственной сумкой, которая стояла посреди океана и махала нам, чтоб мы её подвезли?

На чём она стояла среди волн, я даже толком не разобрал: то ли на овощном ящике, то ли на бочке, то ли просто на подпяточном острове.

Вы, конечно, слыхали, что на океане встречаются такие пяточные, или подпяточные, острова. Суши там ровно на пятку. Я даже знал одного капитана, который открыл такой остров и рядом с пяткой вонзил ещё флаг собственного государства. Потом, говорят, открыл аптеку, два питейных заведения, корт, пункт обмена валюты, рулетку и бассейн. Этот бассейн возмутил население острова, и они свергли всё, что было навергнуто.

Встречаются, конечно, острова и побольше. Боцман Чугайло называет их «попиджопные». Ну, это уж дело боцмана называть их как угодно, а лично я описывать их не собираюсь.

Резко и решительно не желаю рассказывать о встреченных нами кораблях. Ну проплывала однажды мимо нас пиратская галера «Тарас Шевченко», ну и что?

Вообще-то, мимо нас плавать опасались. Стороной обходили.

Только однажды чёрный корвет подошёл вплотную. Мы думали, это «Бигль» или «Коршун». Увы!

Вот выписка из вахтенного журнала:

«В двадцать пять часов сто минут, сильно кренясь на правый борт, салютуя из револьверов, мимо фрегата „Лавр Георгиевич“ на полном ходу промчался корвет „Лаврентий Павлович“. Напуганный скрипом нашей ватерлинии, через полминуты он затонул».

Глава XXIII
Дырки в фанере

Остров посвящается Татьяне Бек

Недели, наверно, с две, а то и с три-четыре мы никак не могли открыть ни одного острова.

Ну не получалось!

Острова-то, не означенные на картах, мелькали там и сям, но мы то обшивали палубу горбылём, то мочили яблоки, то попросту ленились.

Сэр Суер-Выер, утомлённый открыванием всё новых и новых островов, говорил:

— Невозможно открыть все острова на свете, друзья. Лично я открывать новые острова отказываюсь. Пусть на свете хоть что-нибудь останется не открытым мною.

И наш старый фрегат «Лавр Георгиевич» пролетал мимо островов, с которых порой высовывались фиги и тянулись в сторону «Лавра». На других островах сияли туземные рожи, измазанные повидлой, а в пампасах пели хором какие-то младенцы без набедренных повязок. Всё это мелькало мимо наших бортов, пролетало, не задевая души.

Только на одном берегу задела душу стоящая на горе корова. Верхом на ней сидело штук двадцать человек, а с десяток других добровольцев сосали ее необъятное вымя.

Я долго раздумывал о судьбе этой коровы, но скоро и корова позабылась, развеялась ветром океанов.

Наконец запасы питьевой воды у нас истощились, и капитану пришлось согласиться на открывание какого-нибудь острова.

И остров не замедлил появиться на горизонте.

— Не знаю, есть ли на нём вода, — говорил Суер, — но, возможно, найдётся хоть что-нибудь питьевое.

— А пресное не обязательно, — поддерживали мы нашего капитана.

На берег мы взяли с собою бочки и баклаги, баки, цистерны, вёдра, лейки, пустые бутылки и нескольких матросов, которые должны были всё это перетаскивать на борт.

Не помню точно, кто там был из матросов. Ну, Петров-Лодкин, Веслоухов, возможно, и матрос Зализняк. А вот кочегара с нами не было. Впрочем, был. Конечно, был с нами и наш кочегар. Ковпак.

Новооткрываемый остров весь был перерезан рвами, в которых и подозревалась вода.

Рвы эти и земляные валы что-то ненавязчиво напоминали, а что именно, мы не могли понять.

Рядом с капитаном стояли мы на берегу, стараясь справиться со своей памятью, как вдруг послышался какой-то треск, и из ближайшего рва показался человек.

Он был ромбической формы и стоял на одной ноге.

И нога эта была какая-то такая — общая нога. Вы меня понимаете?

— Человек, — сказал Суер и указал пальцем.

Выслушав капитана, ромбический человек на общей ноге повернулся боком и тут же исчез.

— Исчез, — сказал Суер, а человек снова появился, повернувшись к нам грудью.

Что за чертовщина! Ромбический туземец явно вертелся. То он поворачивался к нам боком, и тогда его не было видно, то грудью — и тогда он виден был.

— Батенька! — закричал Суер на языке Солнечной системы. — Кончайте вертеться и подойдите поближе!

— Не могу, сударь, — послышался ответ на языке Млечного Пути, — здесь как раз двадцать пять метров.

Высказав это, он опять завертелся.

Тут мы рассмотрели его поподробней.

Скорее всего, он был сделан из фанеры, вот почему и не был виден сбоку. Вернее, был виден как тоненькая чёрточка. Если это была фанера, то уж не толще десятки.

Кроме того, туземец был весь в дырках, которые распределялись по всему телу, но больше всего дырок было на сердце и во лбу.

— Ну что вы на меня уставились, господа? — закричал он на языке смежных галактик. — Стреляйте! Здесь как раз двадцать пять метров!

Мы никак не могли понять, что происходит, возможно из-за этих диалектов. Галактический сленг припудрил наши мозги. Наши, но не нашего капитана!

— Отойди на пятьдесят метров, — строго сказал он на русском языке.

Фанерный отбежал, дико подпрыгивая на своей общей ноге.

— Обнажаю ствол, — сказал капитан и вынул пистолет системы Максимова.

— Стреляйте! — крикнул Фанерный, и капитан выстрелил.

Пистолетный дым опалил черепушку какого-то матроса, возможно Веслоухова, а пуля, вращаясь вокруг своей оси, врезалась в фанеру.

— Браво! — закричал простреленный, окончательно переходя на русский язык. — Браво, капитан! Стреляйте ещё! Десятка!

Суер не заставил себя упрашивать и выпустил в фанеру всю обойму. Только один раз он попал в восьмёрку, потому что лоцман Кацман нарочно ущипнул его за пиджак.

— Какое наслажденье! — кричал Фанерный. — Счастье! Вы не можете себе представить, какое это блаженство, когда пуля пронзает твою грудь. А уж попадание в самое сердце — это вершина нашей жизни. Кого не простреливали — тому этого не понять. Прошу! Стреляйте ещё! В меня так давно никто не стрелял.

— Хватит, — сказал капитан. — Патроны надо беречь. А вот вы скажите мне, любезный, где тут у вас колодец?

— Колодец вон там, поправее. В нём кабан сидит! Эй, кабан! Вылезай, старая ты глупая мишень! Вылезай, здесь здорово стреляют! Кабаняро! Вываливай!

Недовольно и фанерно похрюкивая, из колодца поправее вылез здоровенный зелёный кабан, весь расчерченный белыми окружностями. Он повернулся к нам боком и вдруг помчался над траншеей, имитируя тараний бег.

— Стреляйте же! Стреляйте! — крикнул наш ромбический приятель. — Делайте опережение на три корпуса!

Капитан отвернулся и спрятал ствол в карман нагрудного жилета.

Лоцман Кацман вдруг засуетился, сорвал с плеча двустволку и грохнул сразу из обоих стволов! Дым дуплета сшиб пилотку с кочегара Ковпака, а сама дробь в кабана никак не попала. Она перешибла чёрточку в фамилии Петров-Лодкин.

Первая половинка фамилии — а именно Петров — подлетела в небо, а вторая половинка — Лодкин — ухватила Петрова за ногу, ругая лоцмана последними словами вроде «хрен голландский».

Кабан развернулся на 630 градусов, побежал обратно и спрятался в свой колодец.

— Хреновенько стреляют, — хрюкал он из колодца фанерным голосом.

— Да, братцы, — сказал наш ромбический друг на общей ноге, — огорчили вы кабана. Не попали. А ты бы, кабан, — закричал он в сторону колодца, — бегал бы помедленней! Носишься, будто тебя ошпарили!

— Эй, кабан, — крикнул Пахомыч, — у тебя там в колодце вода-то есть?

— Откуда? — ворчал кабан. — Какая вода? Придумали ещё! Дробью попасть не могут.

— Эх, лоцман, лоцман, — хмурился капитан, — к чему эти фанерные манеры? Зачем надо было стрелять?

— А я в кабана и не целился, — неожиданно заявил Кацман, — я в чёрточку целился. Попробуйте-ка, сэр, попадите в чёрточку фамилии Петров-Лодкин. Признаюсь, эта чёрточка давно меня раздражала.

— Благодарите судьбу, что вы попали не в мою чёрточку, — сказал Суер-Выер.

Между тем петровлодкинская чёрточка болталась в воздухе на довольно-таки недосягаемой высоте.

— Эй ты, дефис! — орал матрос, лишённый чёрточки. — На место!

— Мне и тут хорошо, — нагло отвечал дефис, — а то зажали совсем. С одной стороны Лодкин давит, с другой — Петров. Полетаю лучше, как чайка.

— Хватит валять дурака, — решительно сказал Суер. — Эй, кабан, вылезай! Лоцман, одолжите ваш прибор.

Кабан выскочил и, недовольно хрюкая, побежал по прямой. Капитан пальнул, и кабан рухнул в траншею.

— Вот теперь неплохо, — хрюкнул он. — Перебили мне сонную артерию! Давненько такого не бывало! А если вам вода нужна — пожалуйста. У меня тут в траншее сколько угодно. С дождями натекло.

На звуки наших выстрелов из соседних рвов и щелей стали вылезать всё новые фанерные фигуры.

Были тут солдаты и офицеры, немцы и русские, душманы и башибузуки и чуть ли не весь животный мир: слоны, косули, лебеди, утки, медведи, зайцы, чёрт знает что!

Они маячили над своими рвами, явно приглашая нас пострелять.

— Некогда, братцы! — кричал Пахомыч. — Воду надо таскать!

Пока мы таскали воду, ромбический человек, простреленный Суером, как мог, успокаивал своих сотоварищей:

— Не волнуйтесь, ребята! Они ещё постреляют, когда воды наберут.

— Мы потом по всем по вам картечью с борта жахнем! — уверял и Пахомыч.

— Вы уж жахните, пожалуйста, — просил Фанерный, — не подводите меня.

Между тем вся эта фанерная пинакотека тихо скулила и жалобно протягивала к нам свои простреленные десятки.

Перепрыгивая рвы и траншеи, мы с капитаном обошли этот трагический ряд мишеней.

Я чувствовал, что капитан очень жалеет их и готов пострелять, но тратить даром патроны было некапитанской глупостью.

Суер-Выер гладил слонов, жал руки офицерам. Одного простреленного душмана он много раз прижимал к сердцу. Тот был до того жалок и так мало прострелен, что мы насчитали всего 143 дыры.

— Пальните в меня, братцы! — просил душман.

Капитан не выдержал и с двух шагов пальнул ему в сердце.

А когда мы вернулись на корабль, Суер-Выер велел зарядить пушку картечью, и мы жахнули по острову.

Выстрел получился на редкость удачным: многие мишени, разбитые вдребезги, были выбиты из своих траншей.

От пушечного грома в небо взметнулась сотня тарелочек, ну тех самых допотопных тарелочек, по которым когда-то мы стреливали влёт бекасинником.

Стая тарелочек перепугала петровлодкинский дефис.

В ужасе ринулся он с поднебесья вниз и, расталкивая боками Петрова и Лодкина, встал на своё место.

Глава XXIV
Остров Уникорн

— А остров Уникорн, друзья, — рассказывал Суер-Выер, — открыт ещё в пятом веке до новой эры капитаном Ктессом. Но сейчас это открытие считается недействительным, потому что эра — новая.

— Новая? — удивился лоцман Кацман. — С чего это она такая уж новая?

Капитан неожиданно закашлялся. Он явно не знал, что сказать. Прищурившись, внутренним своим взглядом рассматривал он нашу новую эру, но ничего такого уж особо нового в ней, кажется, не находил.

— Ладно тебе, — толкнул лоцмана старпом, выручая капитана, — сказано тебе: новая — значит, новая, сиди и помалкивай.

— По большому счету, э... — продолжал Суер. — По большому счету, э... надо бы снова открыть этот остров.

— Ну давайте откроем, сэр, — сказал Пахомыч, — чего тянуть? Плевали мы на эру...

Остров Уникорн сам открылся нам издалека.

Подобный многоэтажному торту, лежал он среди океанских гладей, и, как марципаны, то там то сям торчали и блистали розовые везувии, а вместо сливочных роз пышно вздымались пальмы.

Никаких серпилий, к сожалению, видно не было. Вместо листьев с пальм свешивались запятые, а также буквы «икс» и «игрек».

— Запятых да игреков, пожалуй, не нанюхаешься, — задумчиво сказал Кацман.

— Иксы можно сварить и съесть, — пояснил Суер, — очень неплохое блюдо, напоминает телятину, а игреков можно и на зиму насушить. Старпом, готовьте вельбот!

— Почему не шлюпку, сэр?

— В чем дело? — удивился капитан. — В вельбот мы сможем погрузить значительно больше иксов и игреков, а запятые, кстати, годятся к бульону вместо лаврового листа.

Кроме вёсел, мы с собой в вельбот захватили ещё и грабли, чтоб удобней было сгребать запятые, когда они понападают с пальм.

Сойдя на берег, мы сразу принялись трясти пальмы.

Запятые посыпались охотно. Правда, одна запятая упала на голову лоцману, пробила шляпу и вырвала клок волос, а другая умудрилась прорваться за шиворот старпому.

Она корябалась под тельняшкой и щипалась.

Пахомыч с проклятьем вырвал её, шмякнул об камень и растоптал. Иксы и игреки отрывались с трудом, их приходилось срубать корабельными топорами, но всё-таки мы набрали целую тачку этих латинских знаков.

Впрочем, совсем недолго мы так баловались и прохлаждались с иксами и запятыми. Ненавязчивый, но всё нарастающий гром и топот послышались вдали.

— Скорее в вельбот! — крикнул капитан. — К чёрту лишние запятые! Бросайте их! Бежим! Бежим! Это Уникорн!

Немыслимый глухой рёв послышался за скалами, и мы увидели вдруг острую пику. Она вылезала из-за скалы и нарастала, нарастала, постепенно утолщаясь.

— Чёрт подери! — кричал капитан. — Я не думал, что он ещё жив! Капитан Ктесс видел его в пятом веке до нашей эры! А сейчас эра-то новая!

— Навались! Навались! — командовал Суер. — Левая — загребай! Правая — табань! Подальше от берега, а то он достанет нас! Достанет!

Матросы наваливались изо всех сил, а пика, толстенная, как сосновое бревно, и острая, как сапожное шило, всё вываливала из-за скалы.

Наконец дьявольский вывал прекратился, и мы увидели, что это не пика, а огромный рог, приделанный ко лбу мускулистого существа с бёдрами оленя, хребтиной буйвола, холкой харрабанды, рёбрами зебры, жабрами жаббры, умбрами кобры и шкундрами шоколандры. У него были густые вепри, ноздри и брежни.

— Это он! — кричал капитан. — Это Уникорн! О боже правый! Какой у него страшный корн! Какой рог! Какой церос!

Да, друзья, это был Уникорн, или так называемый Моноцерос, которого русские подполковники чаще всего называют Единорогом.

Разъярённый отсутствием многих запятых, он подскакал к берегу и стал тыкать своим рогом в наш хорошо осмолённый вельбот.

Слава Создателю, что мы успели уже далеко отвалить от берега, и страшный бивень полосовал нейтральные воды, подкидывая в воздух акул и осьминогов.

Глава XXV
Дротики и кортики

— Да, это единственный выход, — говорил сэр Суер-Выер, расхаживая по палубе взад и вперед. — Единственный.

Мы никак не могли понять, что творится с нашим капитаном, и жарили свои запятые.

Их, оказывается, очень даже легко жарить.

Получается вкуснее, чем грибы.

Только масло нужно особое. Мы жарили на масле, которое накачали на острове масляных пчёл. Тамошние пчёлы откладывают в соты первоклассное подсолнечное масло. Забавно, что подсолнухи на острове не растут, и пчёлы собирают масло прямо с облаков. Правда, с особых облаков, с тех, что называются «кумулюсы».

А боцман Чугайло от этих жареных запятых вообще с ума посходил.

У него как-то в голове не укладывалось, что знаки препинания можно жарить. А когда уложилось, он нанизал запятые, как шашлык, на шампур, натолок иксов и игреков.

— А это, — говорит, — у меня будет сухой соус.

Развёл мангал и стал прокаливать запятые. Вонь стояла ужасная, а боцман ел, обливаясь потом. Кошмарный, скажу вам, тип был наш боцман Чугайло.

— Да! Это единственный выход! — окончательно и твердо произнёс Суер-Выер, стукнул кулаком по бочке с порохом и подошёл к каюте мадам Френкель.

— Мадам! — сдержанно сказал он в закрытое дверью пространство. — Поверьте, это единственный выход!

— Не знаю ничего, не желаю, — послышалось за дверью.

— Мадам! Вы мне обещали! Дело в том, что мы находимся неподалёку от острова Уникорн.

— Неужели уже?

— Увы.

И капитан отошёл от каюты.

На следующее утро самые дюжие матросы выстроились у дверей каюты мадам Френкель.

Дверь приоткрылась, и на пороге явилась мадам, абсолютно закутанная в своё одеяло. Мне показалось, что одеяло даже не одно, потому что виднелись ещё какие-то квадраты и полосочки, но в точности я не ручаюсь. Возможно, и одно, но высочайшего класса закутки.

Самой же мадам видно никак не было. Только прядеклок рыжих волос торчал из конвертика, венчающего это стёганое сооружение.

Взвалив мадам на плечи, матросы понесли её к вельботу и опустили на талях в это просторное судно. За нею попрыгали и мы с капитаном.

Капитан приказал нам захватить с собою разное холодное оружие, и мы взяли в основном дротики и кортики.

— Зачем нам всё это? — расспрашивал лоцман Кацман, неуверенно размахивая дротиком.

— Уникорна колоть, — сдержанно ответил Суер.

— Сэр! — удивлённо сказал лоцман, открывая рот наподобие буквы «Э». — Сэ-Э-эр! Зачем нам его колоть?

— Чтоб добыть его рог, — пояснил капитан. — Рог Уникорна — это ценный товар. Мы после продадим его на рынке возле пролива Маточкин Шар.

— Да! Да! — заорали мы с Пахомычем. — Продадим рог у пролива!

— Но зачем же нам мадам Френкель, господа?

— Это приманка, лоцман. Понимаете? Бешеного Уникорна можно успокоить только видом прекрасной и молодой женщины.

— Да так ли уж она молода и прекрасна? — спрашивал надоедливый лоцман.

Тут из одеяла высунулась рука, обнажённая до плеч, влепила лоцману пощёчину и снова вкуталась в своё одеяло.

Добравшись до берега, мы возложили мадам Френкель на бледную скалу галапагосского порфира, напоминающую ложе Амфитриты.

— Здесь, мадам, и будете разворачиваться, — сказал капитан. — Всё должно быть по плану. Как только услышите топот копыт — сразу начинайте разворачиваться... В укрытие, друзья! Готовьте дротики и кортики!

Мы нырнули в укрытие, которое состояло из беспорядочно наваленных обломков иксов и игреков, и Пахомыч сразу начал точить свой дротик.

Точил он его обломком икса, визг и скрежет раздавались ужасные.

— Прекратить точить дротик! — приказал капитан.

В этот момент и послышался чудовищный топот.

Главы XXVI–XXVII
Рог Уникорна

— Разворачивайтесь! — крикнул Суер. — Мадам, раскутывайтесь скорей!

Мадам мешкала.

Развернуть одеяло после многомесячной закутки сразу никак не удавалось.

Топот всё нарастал, нарастал.

Из-за скалы показался острый витой и спиральный рог Уникорна.

Мадам, чертыхаясь, дёргала одеяло взад-вперёд, но вылезти из него никак не могла.

— Надо было самим её раскутать! — шептал, дрожа, лоцман. — Эх, кэп, погибнем ни за грош из-за одеяла.

Яростный Уникорн выскочил из-за скалы и первым делом, конечно, заметил нас в укрытии. Эти чёртовы иксы и игреки ни черта нас не скрывали. То оттуда, то отсюда торчали наши уши и ботинки.

Дьявольский блеск вспыхнул в глазах единорогого чудовища. Топающим шагом он направился к нам, совершенно не замечая, что на скале бьётся в одеяле наша пресловутая мадам.

Тут из укрытия выскочил лоцман Кацман и, подпрыгивая, бросился к вельботу.

Уникорн взревел.

— Дрянь! — крикнул Кацман и метнул в чудовище свой дрожащий дротик.

Дротик в Моноцероса, конечно, не попал. Он подлетел к мадам Френкель и стал как-то необъяснимо копаться в её одеяле.

От этих копаний одеяло внезапно развернулось, и мадам Френкель предстала перед островом обнажённая, как свеча.

Дротик отвалился.

Мы обмерли за своими иксами, а Уникорн, с проклятьями размахивая рогом, носился за лоцманом по песчаному берегу океана. Лоцман увертывался, как сверчок.

Уникорн сопел. Он совершенно не замечал нашей мадам Френкель, которая заманчиво поворачивалась из стороны в сторону. Понимая, что её красота пропадает даром, мадам крикнула:

— У-ни-коорн!

Страстно прозвучало в её устах это суховатое слово и особенно гортанно и обещающе — «коорн».

Зверь туповато потряс башкой, проверяя, не ослышался ли, и тут увидел мадам.

Это зрелище совершенно потрясло его. Он мелко заблеял, засеменил ресницами, завертел флюгером хвоста.

Мадам неожиданно зевнула, потянулась и вообще отвернулась в сторону. Она показывала свою фигуру то оттедова, то отседова, делала ручки над головой и хохотала, виляя бедром.

Уникорн буквально разинул пасть. Ничтожно сопя, направился он к мадам Френкель и, не доходя двух шагов, рухнул перед нею на колени.

— У-ни-коорн, — шептала мадам, — иди сюда, не бойся.

Подползя к мадам Френкель, бедняга Уникорн засунул рог свой меж её грудей и успокоился.

Он блаженно блеял и нервно дрожал.

Мадам щекотала его за ухом.

— Всё! — сказал Суер. — Теперь он готов. Пошли его колоть!

И мы пошли колоть Уникорна, размахивая своими дротиками и кортиками. Несмотря на дрожь, которую мы производили, Единорог ничего не слышал, намертво поражённый красотой мадам Френкель.

— Чёрт возьми! — говорил многоопытный Пахомыч. — Я и не думал, что у нас на борту имеется такая красота!

И здесь, уважаемый читатель, не дойдя ещё до описания колки Уникорна, я должен описать красоту обнажённой мадам Френкель.

Ну, скажем, пятки. Розовые пятки, круглые и тугие, как апельсины, плавно переходящие в икры, тоже тугие, хотя и не такие розовые, но набитые икрой, как рыбьи самки. И колени были розовые, как апельсины, и апельсиновость колен вызывала жажду и любовь к цитрусовым, которые прежде я не очень-то привечал.

Ну а дальше, по направлению к верху, возвышался так называемый чёрный треугольник, который отрицал возможность сравнения с апельсином, но не уничтожал возникшей внезапно любви к цитрусовым.

Этот убийственный треугольник нуждался бы в более тщательном сравнении и по форме, и по содержанию, но я, поражённый редчайшими углами, шептал про себя:

— Тубероза... тубероза...

Над этой зверобойной туберозой покоился живот, полный вариаций округлого, элегантно подчёркнутый выстрелом пупка. Он манил, звал, притягивал и, в конце концов, ждал.

То же, что находилось над животом, я бы даже как-то постеснялся назвать грудями.

Я бы назвал это взрывами смысла, ретортами безумия.

Они разбегались в стороны, как галактики, в то же время собирая в единое целое тебя как личность.

Между этими галактиками торчал, как в тумане, кривой рог Уникорна.

Капитан схватил Уникорна за рог и стал отрывать его от мадам Френкель. Бедняга Уникорн упирался изо всех сил, дорвавшись до красоты.

— Колите его дротиками, оралы! — кричал Суер.

В этой нервозной обстановке капитан комкал слова, называя нас вместо орлов оралами. Но мы действительно менее были орлами и более — оралами.

Дротики наши не втыкались в монстра. Пахомыч ругал механика Семёнова, который перезатупил их, пользуясь дротиками вместо отвёрток и ковырялок в разных патрубках машинного отделения. Мы переломали все дротики и кортики, но оторвать однорогое чудовище от взрывов смысла, то есть от грудей нашей достопочтенной мадам, никак не удавалось.

— Он заходит всё дальше, — тревожно шептала мадам. — Капитан, мы так не договаривались.

Уникорн и вправду, что называется, дорвался. И его, в сущности, можно было понять.

— Понять-то мы его понимаем, — задумчиво говорил капитан, — но и отрывать как-то придётся.

— Выход есть, — сказал Пахомыч, — но очень сложный. Надо привязать его на буксирный канат и рвануть как следует.

— Чем же рвануть, старпом? — спросил Кацман.

— Как это чем? «Лавром»!

Решение было принято, но разгорелись жаркие споры, за какое именно место надо вязать Уникорна буксирным канатом.

— За рог! За его дивный рог! — орал лоцман.

Но тут резко воспротивилась наша покладистая, в сущности, мадам.

— От ваших буксирных канатов воняет дёгтем, — говорила она. — Попрошу вязать от меня подальше.

Подальше от мадам Френкель оказались только копыта, а самозабвенный зверь так брыкался, что вязать его пришлось за талию.

Талия его была толщиной с коньячную бочку, но мы всё-таки обхватили её канатом, задевая, к сожалению, иногда и пачкая талию мадам Френкель. Дёргая своей испачканной талией, мадам переругивалась с Пахомычем.

Наконец мы обвязали Единорога морскими узлами, подняли все паруса, разогнали «Лавра» как следует и рванули изо всех сил.

Как ни странно, это помогло. Медленно-медленно пятясь, Моноцерос отъехал от мадам Френкель.

И тут сэр Суер-Выер подошёл к чудовищу и одним взмахом корабельного топора отрубил его дивный рог.

Мадам заплакала.

— Я предательница, — твердила она. — Я тля.

— Не волнуйтесь, мадам, не волнуйтесь, — успокаивал Суер-Выер, закутывая её в одеяло, — рог этот останется с нами на борту. Он будет вечно с вами.

Пока «Лавр» держал Уникорна на привязи, мы кинули рог, тяжёлый, как многодубовое бревно, в свой вельбот, сами попрыгали вслед за рогом и быстро довеслались до фрегата.

Как только мы перерубили буксирный канат, Уникорн принялся бессмысленно скакать по пляжу. От легкости у него кружилась голова, и он падал порой на колени.

Больно было видеть, горько наблюдать эту картину, и мы с Пахомычем невольно отвернулись.

— Ничего, ничего, — успокаивал нас капитан, — у него новый рог отрастёт. Таков закон произрастаний.

И действительно, не успели мы толком отчалить и сняться с буёв, у нашего обезроженного друга стал появляться новый рог.

Вначале маленький и невзрачный, он всё удлинялся, удлинялся, и самое неприятное заключалось в том, что направлялся он в сторону «Лавра».

— Чёрт возьми! — сказал Суер. — Он растёт со скоростью большей, чем наше движение.

А рог рос и рос и уже мчался на наш корабль с дьявольской стремительностью и силой.

— Он прошибёт нашу ватерлинию! — орал Пахомыч. — Поднять паруса! Румпель под ветер! Шевелитесь, бесенята!

— Отставить, — сказал Суер. — Придётся, видимо, бодаться с ним всеми нашими мачтами.

Устрашительный рог дорос тем временем до нашего фрегата и завис над палубой, беспокойно оглядываясь.

Матрос Вампиров подвесил на него гирлянду сарделек, но рог недовольно стряхнул их. Он явно искал чего-то другого.

— Мадам Френкелью не насытился, — сказал Пахомыч.

Тут снова мы вывели нашу несчастную мадам, развернули её, и грандиозный новейший рог удовлетворённо хмыкнул, улёгся между реторт безумия и успокоился.

Это была, поверьте, редкая картина, и мы очень удивлялись, как рог, произрастающий на носу прибрежного животного, пересекая океан, очутился на грудях с нашего фрегата.

— Это закон чувства, — задумчиво сказал Суер-Выер. — Как порой любопытно наблюдать такие законы в действии... Но — понаблюдали и надо плыть дальше. Бодаться мачтами нам некогда, поступим просто: закутаем мадам.

Мы закутали мадам, и рог сразу потерял ориентиры.

Разочарованно помыкался он над палубой и, подцепив-таки гирлянду сарделек, всосался обратно на остров.

А тот первый, отрубленный рог мы отполировали, трубили в него по праздникам, призывая команду к бражке, а потом продали за бутылку джина какому-то грузчику из Одессы.

Глава XXVIII
Остров большого вна

Это был единственный остров, на который сэр Суер-Выер решил не сходить.

— Останусь на борту, — твердил он.

— В чём дело, кэп? — спрашивали мы с лоцманом. — Всё-таки это не полагается. Открывать остров без вас как-то неудобно.

— Ничего страшного. Откроете один остров без меня.

— Но нам важно знать причины, — настаивал лоцман. — В чём причины вашего несхода на берег?

— Причины личного порядка, — отвечал Суер. — Не могу. С этого острова пахнет.

Мы принюхались, но никакого запаха не ощутили.

Остров был явно вулканического происхождения.

Посредине возвышался давно, кажется, потухший вулкан. Лава изверглась из него, застыла и окаменела. Она стекала к берегу плавными грядами.

— Возьмите с собою мичмана Хренова, — рекомендовал нам капитан. — Остров унылый и гнусный, может быть, хоть мичман что-нибудь отчебучит.

На берег мы высадились в таком порядке: Пахомыч, лоцман и мичман. Я замыкал шествие, крайне огорчённый отсутствием капитана. Кроме того, мне казалось, что действительно чем-то пахнет, и я уже ругал себя, что не остался с Суером на борту.

Первым делом мы решили взобраться на вулкан и посмотреть, действует ли он или уже бездействует.

— Кажется, бездействует, — рассуждал я, — но какой-то запах испускает, значит, немного действует. Чем же это пахнет?

— Да не пахнет ничем, — успокаивал Пахомыч. — А если и пахнет, так это вулканической пемзой, ну той, которой ноги моют. Весьма специфический запах.

— А по-моему, старпом, пахнет чем-то более тонким, — спорил с ним лоцман.

Мичман Хренов вроде бы и не чувствовал никаких запахов. Ничего пока не отчебучивая, он дышал полной грудью, довольный, что его списали на берег.

Так мы продвигались по направлению к вулкану, медленно поднимаясь на его отроги. Удивляло отсутствие чего-нибудь живого, хоть бы птичка какая или травинка, — лава, лава, лава.

Отчебучил неожиданно лоцман.

— У меня что-то с животом, — сказал вдруг он. — Бурчит что-то. Это, наверно, акулья кулебяка! Наш кок Хашкин, пожалуй, её недожарил. Не могу больше, братцы!

И лоцман вдруг скинул шаровары и стремительно присел.

Этот жест лоцмана послужил неминуемым сигналом. Мы все сразу вдруг почувствовали неправильность акульей кулебяки. Пахомыч крепился, а мы с мичманом, ругая кока Хашкина, решили немедленно испытать облегчение и присели.

Оправившись чин по чину, мы продолжили восхождение.

Вдруг не выдержал Пахомыч. И этот мощный дуб внезапно рухнул, то есть повторил наши поступки.

С ним за компанию присел и лоцман.

Мы с мичманом продержались минутки две и, ругая Хашкина, вторично испытали облегчение, за нами вскорости лоцман и снова Пахомыч.

Это было какое-то чудовищное действие акульей кулебяки.

Мы продолжали восхождение, но уже приседали через каждые пять шагов по очереди. В единицу времени из всех четверых, движущихся к вулкану, был по крайней мере один приседающий.

— Боже мой, — сказал вдруг лоцман, — я всё понял! Всё это вокруг нас вовсе не вулканическая лава.

— А что же это? — воскликнули мы, смутно догадываясь.

— Это вно!

— Не может быть, — сказал мичман. — Откуда вно? Ведь здесь же нету ни одного человека. Откуда взяться вну?

И тут в недрах острова послышались какие-то взрывы и толчки. Что-то заклекотало, забурчало, забулькало.

— Назад! Назад! — закричал старпом. — Скорее в шлюпку!

В его голосе прозвучал такой неподдельный ужас, что мы кинулись к берегу.

Остров затрясся. Оглушительный взрыв раздался на вершине вулкана, и из кратера вырвалось облако удушливого газа.

— Боже мой! Боже! — орал мичман, полуоглядываясь. — Обратите внимание на форму вулкана! Это же каменная задница!

Мы бежали к шлюпке, а вулкан действовал уже вовсю. Лава, если это было можно так назвать, пёрла из жерла потоками. Она нагоняла нас, нагоняла.

Первым увяз мичман, за ним лоцман.

Только мы с Пахомычем успели вспрыгнуть в шлюпку. Лоцман и мичман прочно увязли во вне.

— Внодышащий вулкан! Внодышащий вулкан! — орал лоцман, изобретая новый географический термин. — Сэр старпом, не покидайте нас, а то мы утопнем во вне! Старпом-сэр! Стар-пом-сэр! Стар-сэр-пом!

Мичман Хренов, к удивлению, молчал и отбрыкивался от вна меланхолически.

— Бывали мы и во вне, — бурчал он, — и не раз ещё будем, так что чем-чем, а уж вном нас не удивишь. Кстати, мне кажется, что это уже не совсем чистое вно, состав его как-то переменился. Господин старпом, бросьте мне, пожалуйста, черпак.

Пахомыч бросил ему черпак, которым мы откачивали воду со дна шлюпки, мичман черпанул вна и стал его внимательно изучать в монокль. Только тут мы заметили, что так называемая внолава заблистала под пасмурным небом тяжело, жёлто и металлически.

— Это уже не вно, — сказал Хренов, — это золото. Киньте мне корзинку.

И действительно, золото, чёрт побери, золото пёрло из жерла, сдобренное, правда, невероятнейшим запахом.

— Это не золото, — сказал Пахомыч. — Это золотое вно.

Он кинул мичману корзину, и мичман, зажимая нос, набрал полную корзину золотого вна.

Потом, уже на борту, он вручил эту корзину нашему капитану.

— Похоже на золото, сэр, — сказал он. — Большая редкость, думаю, что дорого стоит.

— Отчего же такая вонь?

— Думается, что это всё-таки не совсем золото, а скорей золотое вно, — сказал мичман, — но я знаю в Москве пару банков, в которых особое чутьё на золото. Они затыкают нос, сэр, поверьте, заткнут и на этот раз.

— Вно есть вно, — сказал Суер, — даже и золотое. — И он одним ударом капитанского сапога вышиб за борт корзину с золотым вном.

Корзина, конечно, не затонула и до сих пор болтается где-то в волнах Великого Океана.

Глава XXIX
Кроки и кошаса

Открывая наши острова, мы, конечно, заносили их на карту.

Это ответственнейшее дело было поручено мичману Хренову.

Обычно после открывания очередного острова в кают-компании собиралась сверхсекретная группа, в которую, кроме меня и капитана, входили старпом и лоцман.

Под рюмочку кошасы мы придумывали название очередному острову, а после вместе с широтами и долготами выдавали это всё мичману. Полагалась ему и рюмочка кошасы.

Взяв кошасу под мышку, мичман, хмыкая, уходил куда-то к себе и заносил всё на карту. Карту эту он почему-то называл «кроки».

— Сейчас занесу на кроки, — говорил он обычно, помахивая кошасой.

И вот, что, бывало, ни скажешь мичману, дрова пилить или картошку чистить, он всегда отнекивался:

— Кроки, кроки, у меня кроки.

Когда он не появлялся в кают-компании на наших вечерних приёмах корвалола, мы оправдывали его:

— Кроки! Хренов делает кроки!

Как же, собственно, он их делает, толком никто не проверял.

Однажды въедливый Кацман предложил всё-таки эти кроки осмотреть. Мы заманили мичмана кошасой и предложили предъявить кроки.

Боже мой, что же это были за кроки! Я таких крок никогда не видывал: грязные, облитые какао, прожжённые пеплом сигар.

Кроме того, все острова по виду у него напоминали овал. Огурчик побольше, огурчик поменьше, то банан, а то баклажан. Мы, конечно, бывали и на таких баклажановых островах, но встречались и треугольные груши, и квадратный картофель, я уж не говорю о более сложных формах вроде кружки пива.

Мы отругали мичмана и перерисовали все острова собственноручно. Установили окончательные официальные названия всех островов и определили их формы. Вот краткий перечень:

1. Остров Валерьян Борисычей — формы кривого карандаша.

2. Остров сухой груши — яйцеобразный с деревом посредине.

3. Остров неподдельного счастья — напоминает Италию без Сицилии, сапогом кверху.

4. Остров печального пилигрима — определённой формы не имеет, более всего склоняясь очертаниями к скульптуре «Рабочий и колхозница».

5. Остров тёплых щенков — по форме напоминает двух кабанчиков вокабул, соединённых между собой хвостами.

6. Остров заброшенных мишеней — в форме офицера.

7. Остров Уникорн — по форме напоминает ланиты Хариты.

8. Остров большого вна — золотое руно с вулканическим задом.

Пожурив мичмана, капитан выдал ему новые кроки с приложением небольшого количества кошасы. А мичман снова всё перепутал: кроки выпил, а на кошасе стал красками рисовать.

Глава XXX
Остров пониженной гениальности

Этого непознанного острова, этого причудливого изобретения природы вначале просто-напросто никто не заметил.

Дело в том, что он лежал ниже уровня океана.

И значительно! Метра на четыре с половиной!

Не знаю уж, каким чудом мы не напоролись на рифы и вообще не ввалились вместе со всем нашим «Лавром Георгиевичем» в бездну этого куска суши.

А волны морские, дотекая до острова, странным образом обходили его стороной, не говоря уж о приливах и отливах.

Мы притормозили «Лавра» на гребне какого-то полудевятого вала, отдали якоря... гм... боцману Чугайле, и он, поиграв с ними, бросил якоря в воду.

К сожалению, боцман промахнулся, и один якорёк, названием «верп», залепил прямо на остров.

Наш верп, прилетевший с неба, вызвал значительный переполох среди жителей. В нижнем белье они выскочили на улицу из своих домиков, в большинстве девятиэтажных с лоджиями, и принялись скакать вокруг якоря. Некоторые решительно хватали верп наш и пытались забросить его на «Лавра».

— Сбросить верп полегче, чем закинуть на борт, — заметил Пахомыч, крайне недовольный боцманом. — Господин Чугайло, вы мне ещё ответите за этот якорь.

— Господин старпом, обратно я заброшу его играючи.

По якорной цепи боцман ловко, как шимпанзе, спустился на остров и только хотел кинуть верп, как туземцы окружили его, схватили и стали, как говорится, бить боцмана в белы груди.

Боцман машинально отвечал им тем же: хватал туземцев и бил их в белы груди.

— Сэр! Сэр! — кричали мы капитану. — Они бьют друг друга в белы груди!

— В сущности, — отвечал Суер, — в сущности, некоторые из побиваемых грудей не так уж и белы. Но, конечно, надо выручать боцмана.

Вслед за капитаном и лоцманом и мы с Пахомычем поползли вниз по якорной цепи выручать верп и боцмана.

Как только мы ступили на сушу, туземцы кинулись на нас.

— Позвольте, — сказал Суер-Выер, — неужели на вас сверху ничего не кидали? Чего вы так разъярились?

— Кидали! Кидали! — орали туземцы. — Вечно нас забрасывают всякою дрянью!

— Верп — вещь порядочная, очень изящный якорёк, — сказал Суер. — А кто тут у вас за старшого?

Вперёд выступил невысокий туземец с подушкой в руках.

— Позвольте представиться, — поклонился ему капитан. — Суер-Выер.

Туземец протянул руку:

— Калий Оротат.

— Боже мой! — сказал Суер. — Неужели Калий? Калий Оротат? Гениальный поэт? Это так?

— Да здесь все поэты, — недовольно поморщился Калий Оротат. — Да вы что, разве не слыхали про нас? Это ведь остров пониженной гениальности. Нас сюда забросили катапультой. Из разных концов планеты. Но в большинстве пишут на русском. Даже вон тот парень, по национальности сервант, и тот пишет на русском. Эй, сервант, почитай что-нибудь достойным господам.

— Прямо не знаю, что и почитать, — сказал сервант. — У меня много философской лирики — циклы верлибров, лимерики, танки...

— Почитайте нам что-нибудь из философской лирики, — предложил лоцман Кацман, глотнув мадеры.

Сервант поклонился:


Остров есть на окияне,
А кругом — вода.
Пальмы стройными киями,
Тигры, овода.

Я хочу на остров дальный
Топоров послать,
Полем блеск пирамидальный
Дабы порубать.

Чтоб горели топорами
Яхонты селитр,
Открывая штопорами
Керосину литр.

Чтобы штопором топорить
Окаянный мир,
Чтобы штормом откупорить
Океанный жир!

— Ну это же совсем неплохо! — воскликнул Суер, похлопывая серванта по плечу. — Какая рифма: «тигры — овода»! А как топоры горели?! Мне даже очень понравилось.

— А мне — так про керосину литр, — встрял неожиданно Чугайло. — Только не пойму, почему керосину. Напишите лучше «самогону литр»!

— А мне так очень много философии послышалось в слове «селитра», — сказал лоцман. — И в штопоре такая глубокая, я бы даже сказал — спиральная, философия, ведь не только искусство, но и история человека развивается по спирали. Неплохо, очень неплохо.

— Может быть, и неплохо, — скептически прищурился Калий Оротат, — но разве гениально? Не очень гениально, не очень. А если и гениально, то как-то пониженно, вы чувствуете? В этом-то вся загвоздка. Все наши ребята пишут неплохо и даже порой гениально, но... но... как-то пониженно, вот что обидно.

— Перестаньте сокрушаться, Калий, — улыбнулся капитан. — Гениальность, даже и пониженная, всё-таки гениальность. Радоваться надо. Почитайте теперь вы, а мы оценим вашу гениальность.

— Извольте слушать, — поклонился поэт.


Ты не бойся, но знай:
В этой грустной судьбе
На корявых обкусанных лапах
Приближаются сзади и сбоку к тебе
Зависть, Злоба, Запах.

Напряжённое сердце держи и молчи,
Но готовься, посматривай в оба:
Зарождаются днём, дозревают в ночи
Зависть, Запах, Злоба.

Нержавеющий кольт между тем заряжай,
Но держи под подушкой покаместь.
Видишь Запах — по Злобе, не целясь, стреляй,
Попадёшь обязательно в Зависть.

Не убьёшь, но — стреляй!
Не удушишь — души!
Не горюй и под крышкою гроба.
Поползут по следам твоей грустной души
Зависть, Запах, Злоба.

— Бог мой! — сказал Суер, прижимая поэта к груди. — Калий! Это гениально!

— Вы думаете? — смутился Оротат.

— Чувствую! — воскликнул Суер. — Ведь всегда было «ЗЗЖ», а вы создали три «З». Потрясающе! «Зависть, Злоба, Жадность» — вот о чём писали великие гуманисты, а вы нашли самое ёмкое — «Запах»! Какие пласты мысли, образа, чувства!

— Да-да, — поддержал капитана лоцман Кацман. — Гениально!

— А не пониженно ли? — жалобно спрашивал поэт.

— Повышенно! — орал Чугайло. — Всё хреновина! Повышенно, Колька! Молоток! Не бзди горохом!

— Эх, — вздыхал поэт, — я понимаю, вы добрые люди, хотите меня поддержать, но я и сам чувствую... пониженно. Всё-таки пониженно. Обидно ужасно. Обидно. А ничего поделать не могу. Что ни напишу — вроде бы гениально, а после чувствую: пониженно, пониженно. Ужасные муки, капитан.

Между прочим, пока Калий читал и жаловался, я заметил, что из толпы туземных поэтов всё время то вычленялись, то вчленивались обратно какие-то пятнистые собакоиды, напоминающие гиенопардов.

— Это они, — прошептал вдруг Калий Оротат, хватая за рукав нашего капитана, — это они, три ужасные «Зэ», они постоянно овеществляются, верней, оживотновляются, становятся собакоидами и гиенопардами. Постоянно терзают меня. Вот почему я всё время ношу подушку.

Тут первый собакоид — чёрный с красными и жёлтыми звёздами на боках — бросился к поэту, хотел схватить за горло, но Калий выхватил из-под подушки кольт и расстрелял монстра тремя выстрелами.

Другой псопард — жёлтый с чёрными и красными звёздами — подкрался к нашему капитану, но боцман схватил верп и одним ударом размозжил плоскую балду с зубами.

Красный гиенопёс — с чёрными и жёлтыми звёздами — подскакал к Пахомычу и, как шприц, впился в чугунную ляжку старпома.

Она оказалась настолько тверда, что морда-игла обломилась, а старпом схватил поганую шавку за хвост и швырнул ее куда-то в полуподвалы.

— Беспокоюсь, сэр, — наклонился старпом к капитану, — как бы в этих местах наша собственная гениальность не понизилась. Не пора ли на «Лавра»?

— Прощайте, Калий! — сказал капитан, обнимая поэта. — И поверьте мне: гениальность, даже пониженная, всегда всё-таки лучше повышенной бездарности.

Боцман Чугайло схватил якорь, все мы уцепились за цепь, и боцман вместе с самим собою и с нами метнул верп обратно на «Лавра».

Сверху, с гребня полудевятого вала, мы бросили прощальный взор свой на остров пониженной гениальности.

Там, далеко внизу, по улицам и переулкам метался Калий Оротат, а за ним гнались вновь ожившие пятнистые собакоиды.


[1] Падение культуры пристального чтения в конце XX века принудило автора не только к сдваиванию и к страиванию, но даже, как видим, и к сошестерению некоторых глав.

[2] Кстати, открытие острова Валерьян Борисычей мы посвятили славному русскому энтомологу и источниковеду Овчинникову Ивану.

[3] Этот остров посвящается моему великому другу Владимиру Лемпорту.

[3] Этот остров посвящается моему великому другу Владимиру Лемпорту.

[2] Кстати, открытие острова Валерьян Борисычей мы посвятили славному русскому энтомологу и источниковеду Овчинникову Ивану.

[1] Падение культуры пристального чтения в конце XX века принудило автора не только к сдваиванию и к страиванию, но даже, как видим, и к сошестерению некоторых глав.

Часть вторая
Грот

Глава XXXI
Блуждающая подошва

Лёгкий бриз надувал паруса нашего фрегата.

Мы неслись на зюйд-зюйд-вест.

Так говорил наш капитан сэр Суер-Выер, а мы верили нашему сэру Суеру-Выеру.

— Фок-стаксели травить налево! — раздалось с капитанского мостика.

Вмиг оборвалось шестнадцать храпов, и тридцать три мозолистые подошвы выбили на палубе утреннюю зорю.

Только мадам Френкель не выбила зорю. Она плотнее закуталась в своё одеяло.

— Это становится навязчивым, — недовольно шепнул мне сэр Суер-Выер.

— Совершенно с вами согласен, кэп, — подтвердил я. — Невыносимо слушать этот шелест одеял.

— Шелест? — удивился капитан. — Я говорю про тридцать третью подошву. Никак не пойму: откуда она берётся?

— Позвольте догадаться, сэр, — сказал лоцман Кацман. — Это одноногий призрак. Мы подхватили его на отдалённых островах вместе с хей-морроем.

— Давно пора пересчитать подошвы, — проворчал старпом. — Похоже, у кого-то из матросов нога раздваивается.

— Эх, Пахомыч, Пахомыч, — засмеялся капитан, — раздваиваются только личности.

— Но извините, сэр, — заметил я, — бывают на свете такие — блуждающие подошвы. Возможно, это одна из них.

— Подошвы обычно блуждают парами, — встрял лоцман, — левая и правая, а эта вообще не поймёшь какая. Что-то среднее и прямое.

— Возможно, она совмещает в себе левизну и правоту одновременно, — сказал я, — так бывает в среде подошв.

— Не знаю, зачем нам на «Лавре» блуждающая подошва, — сказал Пахомыч. — К тому же она ничего не делает по хозяйству. Только зорю и выбивает. Найду, нащекочу как следует и за борт выброшу.

— Попрошу её не трогать, — сказал капитан. — Не так уж много на свете блуждающих подошв, которые охотно выбивают зорю. Если ей хочется — пускай выбивает.

По мудрому призыву капитана мы не трогали нашу блуждающую подошву и только слушали по утрам, как она выбивает зорю.

Чем она занималась в другое время суток, мне совершенно не известно, наверно, спала где-нибудь в клотике.

Боцман однажды наткнулся на спящую блуждающую подошву, схватил её и дал подошвой по уху зазевавшемуся матросу Веслоухову.

Но потом аккуратно положил её обратно в клотик.

Глава XXXII
Остров голых женщин

Никаких женщин мы не смогли различить поначалу даже в самую сильную телескопическую трубу. Да и то сказать: у трубы топталось столько матросов, что окуляры отпотевали.

Наконец на песчаный бережок вышли две дамы в резиновых сапогах, кашпо и телогрейках. Они имели золотые на носу пенсне.

Заприметив нашего «Лавра», дамы принялись раздеваться.

Мы крепились у телескопа, как вдруг боцман Чугайло содрал с головы фуражку, шмякнул ею об палубу и прямо с борта кинулся в океан.

Ввинчиваясь в воду, как мохнатый шуруп, он с рычаньем поплыл к острову.

Мы быстро сплели из корабельного каната лассо, метнули и вытащили боцмана обратно на «Лавра».

Тут неожиданно напрягся матрос Вампиров. Сжал губы, побледнел и вывалился за борт.

Мы мигом метнули лассо, но в момент покрытия Вампиров предательски нырнул, и лассо вернулось на борт пустым, как ведро.

Тщательно прячась за волнами, Вампиров приближался к женщинам. Мы метали и метали лассо, но находчивый матрос всякий раз нырял, и наш адский аркан приносил лишь медуз и электрических скатов. Правда, на семьдесят четвёртом броске притащил он и тарелочку горячих щей с профитролями.

Выскочив на песок, Вампиров, простирая длани, бросился к голым женщинам. В этот момент наше зверское лассо ухватило всё-таки за ногу находчивого матроса, проволокло по песку и задним ходом втащило обратно на корабль.

И вдруг на берегу рядом с женщинами объявились два подозрительных типа. Ими оказались мичман Хренов и механик Семёнов.

Втайне от нас дружки спрыгнули в океан с другого борта и, не дыша, проплыли к острову под водой. Не говоря лишнего слова, они увлекли хохочущих женщин в заросли карбонария и челесты.

Мы как следует навострили лассо и метнули его в эти заросли, надеясь, что оно само найдёт себе пищу.

И оно нашло.

Притащило на борт два золотых пенсне.

Как два тонколапых краба, пенсне забегали по палубе, корябались и бренчали, пока матросы не засунули их в банку с водой.

Им насыпали в банку хлебных крошек, и пенсне успокоились. Они плавали в банке, поклёвывая крошки.

Из зарослей же карбонария слышался неуёмный хохот. Это сильно раздражало нас, и мы снова метнули лассо. На этот раз петля притащила что-то плотное.

Какой-то бочонок, оснащённый десятком пробок, обмотанных проволокой, как на бутылках шампанского, хлопал себя по животу крылышками, подпрыгивал на палубе, и внутри у него что-то булькало.

— Что за бочонок? — сказал старпом. — Что в нём? Не понимаю.

— Э, да что вы, Пахомыч, — улыбнулся капитан. — Совершенно очевидно — это неуёмный хохот. Вы слышите?

В зарослях всё стихло.

— Ихний неуёмный хохот? — удивлялся старпом. — В виде бочонка?

— Совершенно очевидно.

— Отчего же мы не хохочем?

— Это же чужой неуёмный хохот. К тому же и пробки закупорены. Не вздумайте их открывать, а то мы с ног до головы будем в хохоте. Он такой шипучий, что лучше с ним не связываться. Отпустите, отпустите его на волю, не мучьте.

И мы отпустили крылатый бочонок.

Он пролепетал что-то крыльями, подскочил и барражирующим полётом понёсся к острову. Долетев до кустов карбонария, он сам из себя вышиб все пробки, хлынула пена, и взрыв хохота потряс окрестность.

— Уберите к чёртовой матери наше лассо, — сказал капитан. — Старпом, спускайте шлюпку.

Глава XXXIII
Блеск пощёчин

Прихватив с собою на остров богатые дары — перец, лакрицу, бефстроганов, — мы погрузились в шлюпку.

Надо сказать, что никто из нас не выказывал признаков сугубого волнения или беспокойства. Немало понаоткрывали мы островов, и остров каких-то там голых женщин нас не смущал и не напугивал. Лёгкое возбуждение, которое всегда испытываешь в ожидании неведомого, подхлёстывало нас, как попутный ветерок.

— Как прикажете, сэр? — спрашивал Пахомыч капитана. — Отобрать голых женщин у мичмана с механиком?

— Да не стоит, — отвечал благодушный капитан. — Пусть отдыхают от тяжёлых матросских служб.

— Надо отнять! — возмущался лоцман.

— Успокойтесь, Кацман! Неужто вы думаете, что на этом острове всего две голые женщины? Поверьте, найдётся и для нас что-нибудь.

— Первую — мне, — неожиданно потребовал лоцман. — Это, в конце концов, я провёл «Лавра» к острову.

— Пожалуйста, пожалуйста, — согласился капитан, — не будем спорить. Берите первую.

— И возьму, — настаивал лоцман. — Я давно уже мечтаю о счастливом душесложении.

Так, дружески беседуя, мы обошли заросли карбонария, откуда слышались крики:

— Ну, Хренов! Ты не прав!

За карбонарием располагалась пёстрая лагуна.

Там по песку разбросаны были маленькие ручные зеркала. Они блестели на солнце и пускали в разные стороны пронзительных зайцев.

На краю лагуны лежала голая женщина.

— Вот она! — закричал лоцман. — Моя, сэр, моя! Мы так договаривались.

Лоцман подбежал к женщине и недолго думая схватил её за колено.

— Моя голая женщина, моя, — дрожал он, поглаживая колено.

Дремавшая до этого женщина приоткрыла очи.

— Это ещё кто такое? — спросила она, разглядывая лоцмана.

— Это я — лоцман Кацман.

— Попрошу без хамства, — сказала женщина. — Ты кто такой?

— Я же говорю: лоцман Кацман.

Тут женщина приподнялась, подкрасила губы и, вздрогнув грудью, закатила лоцману пощёчину.

— Я предупреждала, — сказала она. — Перестань сквернословить. Ты кто такой?

Лоцман внутренне сжался.

— Я тот, — прошептал он, — ...

— Который?

— Ну тот... кто призван насладиться твоим роскошным телом.

Женщина кокетливо хихикнула.

— А я-то думала, — посмеивалась она, — а я-то думала...

— Что ты думала, радость моя?

— А я думала, что ты — лоцман Кацман.

— Наконец-то, — вздохнул лоцман. — Конечно, я и есть лоцман Кацман.

Женщина нахмурилась.

— Не сквернословь! — сказала она и снова закатила лоцману пощёчину.

— Как-то неловко наблюдать их наслаждение, кэп, — заметил я. — Кто знает, как далеко они зайдут.

— Оставим их, — согласился капитан, и мы двинулись по краю лагуны, направляясь к дюнам.

Шагов через двадцать мы обнаружили новую голую женщину. Она мыла бутылки в океанском прибое.

— Ну? — спросил капитан. — А эту кому?

— Только не мне, — заметил я. — Мы сюда наслаждаться приехали, а не посуду сдавать.

— Когда же это бутылки мешали наслаждениям? — резонно спросила дама, игриво полуобернувшись к нам.

Этот её внезапный полуоборот, океанская пена и блики портвейна на розовой коже внезапно пронзили меня, и я потянул уже руку, как вдруг старпом сказал:

— А мне эта баба так что вполне подходит. Милая, хозяйственная. Перемоем бутылки и сдавать понесём. А есть ли у вас, баба, хоть какие приёмные пункты?

— Полно, — отвечала голая женщина, обнимая старпома, — да только сейчас все за тарой поехали.

— А почём бутылки идут? — спрашивал Пахомыч, впиваясь в её уста.

— А по-разному, — отвечала она, обвивая плечи старшего помощника. — Четвертинки — по десять, водочные — по двадцать, а от шампанского не принимают, гады!

— Э-хэ, — вздохнул капитан, — как тяжело даются эти путешествия: забываешь порой не только обо всём святом, но и о простом будничном, человеческом. Ну ладно, следующая женщина — твоя.

— Я готов уступить, сэр, — отвечал я. — Это ведь не очередь за билетами в Нальчик.

— Нет-нет, — улыбался Суер, — капитан сходит на берег последним. Даже на берег страсти. Так что следующая — твоя.

Я неожиданно разволновался.

Дело в том, что я опасался какого-нибудь монстра с шестью грудями или чего-нибудь в этом роде. А чего-нибудь в таком роде вполне могло появиться в этом благословенном краю.

Тревожно оглядывался я, осматривался по сторонам, готовый каждую секунду ретироваться в сторону карбонария.

— Да, брат мой, — говорил капитан, — следующая — твоя. Но что-то не видно этой следующей. Постой, а что это шевелится там на скале?

На скале, к которой мы неумолимо приближались, сидели три женщины, голые, как какие-то гагары.

Глава XXXIV
Задача, решённая сэром

— О господи! — вздохнул капитан, вытирая внезапный пот. — Проклятье! Следующая твоя, но какая из них следующая? С какого края считать?

— Не знаю, капитан, — тревожно шептал я, пожирая женщин глазами, — справа, наверно.

— Это почему же справа? Обычно считают слева.

— В разных странах по-разному, сэр, — терялся я, прерывисто дыша.

— Чтоб не спорить попусту, возьмём из средины, — сказал Суер-Выер. — Средняя твоя.

— Простите, капитан, — сказал я, — я не возражаю против средней, но в нашем споре есть и другое звено, которое мы недооценили.

— Что ещё за звено? — раздражился внезапно Суер.

— Дело в том, — тянул я, — дело в том, что мы не только не знаем, какая следующая, то есть моя, но не знаем и какая ваша. К тому же имеется и одна лишняя.

— Лишних женщин, мой друг, не бывает, — сказал Суер-Выер. — Как и мужчин. Лишними бывают только люди. Впрочем, ты, как всегда, прав. Куда девать третью? Не Чугайле же её везти?! Давай-ка глотнём джину.

Мы сели на песочек, глотнули джину и продолжили диалог. В голове моей от джина нечто прояснилось, и я держал между делом такую речь:

— Капитан! Вы сказали, что следующая — моя, а ваше слово в наших условиях, конечно, закон. Но вспомним: что такое женщина? Это, конечно, явление природы. Итак, у нас было первое явление — оно досталось лоцману, второе — старпому, и тут возникло третье, состоящее сразу из трёх женщин. Так нельзя ли ваши слова истолковать так: следующее — твоё. Тогда вопрос абсолютно решён. Все три — мои.

— Не слишком ли жирно? — строго спросил капитан. — Не зарывайся. Ты, конечно, на особом положении, на «Лавре» тебя уважают, но твоя — одна. Таковы условия игры... Это уж мне... как капитану полагается две.

— Ну что же, сэр. Вы капитан, вам и решать. Попрошу отделить мою долю от группы её сотоварищей.

— Сейчас отделим, — сказал капитан, встал и, заложив руки за спину, принялся дотошно изучать женщин.

— Мда... — говорил он как бы про себя, — мда-с, задачка-с... Но с другой стороны, с другой-то стороны, я всегда был справедлив, поровну делил с экипажем все тяготы и невзгоды, поэтому, как благородный человек, я не могу позволить себе лишнего. Итак, одна — твоя, другая — моя, а третья — лишняя.

— Вряд ли, дорогой сэр, вряд ли кто из них захочет быть лишней. В конце концов, мы этим можем обидеть вполне достойную особу. Это не украсит нас с вами, сэр, нет, не украсит. Пойди-ка скажи прямо в лицо человеку: ты — лишний. Это же оскорбление!

— Тьфу! — плюнул капитан. — Какого чёрта мы не взяли боцмана? Ладно, пусть будет по-твоему. Явление так явление: следующее — твоё! Забирай всех троих, а я пошёл дальше.

— Вот это гениально, сэр! — обрадовался я. — Я всегда говорил, что вы — гений. Девочки! Спускайтесь ко мне, у меня тут найдётся для вас кое-что вроде шерри-брэнди!

— Стоп! — сказал Суер.

— В чем дело, кэп?

— Ты неправильно оценил мой поступок. Ты назвал его гениальным. Нет — это добрый, это благородный поступок, но — не гениальный.

— В данной ситуации это вполне уместное преувеличение, сэр, — потупился я.

— А как бы хотелось найти гениальное решение! Да, теперь я понимаю Калия Оротата. Всё вроде бы хорошо, но — не гениально. Прощай, друг, насладись как следует на свежем воздухе. Я пошёл дальше.

— Постойте, сэр. Эти женщины — мои, но следующие — ваши. Я беспокоюсь, что ждёт вас впереди, ведь там на какой-нибудь берёзе могут сидеть сразу пять или десять голых женщин. Это может печально кончиться.

— Как-нибудь разберусь.

Сэр Суер-Выер застегнул китель, стряхнул с рукавов пылинки и, откозыряв дамам по-капитански, направился прочь.

Он прошёл пять шагов и вдруг круто развернулся.

— Идти мне дальше незачем, — с неожиданной строгостью во взоре сказал он. — За эти пять шагов я решил задачу: одна женщина — твоя, а две — мои.

— Это малогениально, сэр. Вы сами были за справедливость.

— Все справедливо. Итак, послушай: одну женщину — тебе, другую — Суеру, а третью — Выеру.

Глава XXXV
Бездна наслаждений

Благородные дамы всё это время внимательно слушали нас, хотя и не проронили ни слова. Их веское молчание подчёркивало природное благородство.

Когда же капитан закончил, крайняя справа, недаром отмеченная мной, повела плечом.

— Уважаемые господа! — проговорила она. — Мы с удовольствием выслушали ваши учёные доводы и насладились философским спором. Позвольте и нам принять участие в поучительной беседе.

— Просим, просим, — расшаркались мы с капитаном.

— Прежде всего позвольте представиться. Меня зовут Фора, а это мои подруги — Фара и Фура. Итак, ваша первая задачка: какая женщина следующая? Так вот, следующая — я. Почему я? Очень просто: считать надо не слева и не справа, а с той стороны, с какой вы подошли. Вы подошли с моей стороны, следовательно, я и принадлежу этому достойному джентльмену, чья очередь. — И Фора состроила мне глазки. — К сожалению, он не капитан, и это омрачает дело. Но с другой стороны, я хочу иметь цельного мужчину, и этот факт дело упрощает.

— Какая ерунда, — фыркнула Фара, сидящая посредине, — считать надо не с края, с которого они подошли, а с первого взора. Так вот, этот джентльмен — не капитан первым обратил свой взор именно ко мне. Я прекрасно заметила, с каким наслаждением глаза его бродили по моему прекрасному телу. Именно я, Фара, а не Фора, принадлежу ему.

Выслушивая Фару, я невольно яростно краснел, никак не ожидая, что из-за меня разгорится сыр-бор. Нет, этот сыр-бор был мне бесконечно душевно близок, но капитан... я видел, что он мрачнеет и...

— Что за чушь? — сказала Фора. — И как ты докажешь, что он бросил свой взор именно на тебя? Если хочешь знать, дура, у него взор всеобщий, во всяком случае очень обширный. Он охватывает всех женщин и страстно скользит по ним. И я всею кожей чувствовала это скольжение.

— Интересно, а меня-то здесь будут слушать? — раздражённо сказала Фура. — Кто считает с краю? Кто считает с первого взгляда? Только идиотки. Считать надо не с краю и не со взгляда, считать надо с первого поцелуя. Вот когда этот господин вопьётся кому-нибудь из нас в сахарные уста, тут и начнётся настоящий счёт.

— Это верно! — неожиданно воскликнула Фора.

Она легко соскочила со скалы, подбежала ко мне и сказала:

— Впивайся скорей!

И я, конечно, незамедлительно впился.

— Так и знала, что Фора обскачет нас на повороте, — сказала Фара с печалью, — видно, я ей сильно понравился. — Ладно, придётся покориться судьбе. Ну что ж, я готова служить Суеру, тем более что это первая половина капитана. Суер, я твоя!

— Ну а я не собираюсь служить второй половине сомнительной фамилии, — сказала Фура. — Нет, Выер, я не твоя! Если б мне досталась первая половина, то есть Суер, я бы ещё подумала, а уж Выер — нет, увольте, я лучше пойду собирать опёнки. Пусть Суер наслаждается с Фарой, а Выер болтается без дела!

— Как же так! — воскликнула Фора. — Как это мы можем позволить Выеру болтаться без дела? Какой-никакой, а всё-таки Выер. Чего в нём такого уж плохого? Ну, Выер, ну и что? Не так уж мы богаты, чтоб разбрасываться Выерами налево и направо.

— А мне Суера достаточно, — сказала Фара, — а до Выера и дела нет. Кому нужен — пускай берёт.

— Спать с Выером! Какой кошмар! — сказала Фура, возводя очи к небу. — Отдавать свою чистоту второй половинке капитана! Нет, нет! Увольте!

— Перестань паясничать, Фура, — сказала Фора. — Вчера ещё ныла: мне бы хоть какого Выера... Твоя мечта сбылась! Забирай Выера и не мешай нашим наслаждениям!

Тут Фора обняла меня и трепетно увлекла в дюны.

Фара кинулась к Суеру, а Фура топталась на месте, не зная, с какого бока к Выеру приступить.

Но тут Выер, не будь дурак, сам приступил к ней, да так ловко, что она взвизгнула.

А нам с Форой было уже не до них.

Адские наслаждения — вот что стало предметом нашего неусыпного внимания и заботы.

Мы падали в бездну наслаждений и старались эту бездну углубить, расширить и благоустроить.

В конце концов нам удалось создать очень и очень приличную бездну наслаждений, и только к закату мы начали из неё потихоньку выбираться.

Выбравшись из бездны, мы вернулись на берег океана.

Там уже сидели Фара с Суером и Выер с Фурой.

Фура с Выером, к счастью, вполне примирились, непрерывно чмокались и строили друг другу куры.

— А Выер был не так уж плох, — смеялась Фура, раскладывая на салфетке салаты и копчёности. — Ещё и неизвестно, какая половина капитана интереснее!

— Знаешь, милый, — сказала Фора, обнимая меня, — это очень правильно, что вы не пошли дальше и остались с нами. Там, за скалами, живёт голая женщина с шестью грудями. Её звать Гортензия. Очень опасное существо.

Глава XXXVI
Гортензия

Утомлённые салатом и копчёностями, подруги наши скоро задремали, и мы с капитаном отползли от салфетки в сторонку и, прячась за кустами челесты, постепенно ретировались.

— Послушайте, кэп, — сказал я, — там, за скалами, живёт женщина с шестью грудями. Таким первопроходцам, как мы с вами, даже неловко пройти мимо этого феномена. Надо бы вернуться, посмотреть, в чём там дело.

— А ног-то у неё сколько? — спросил Суер.

— Вроде бы две.

— Ну ладно, давай поглядим на неё хоть с полчасика.

Обогнув скалы, которые в основном состояли из обломков моржового глаза, мы вышли на берег лимонного лимана.

В лучах заката к нам спиной сидела на берегу голая женщина.

— Добрый вечер, мэм! — покашлял у неё за спиной Суер.

— Добрый вечер, сэр, — ответила женщина, не оборачиваясь.

— Ну что? — шепнул Суер. — Что ты скажешь?

— Пока ничего не могу сказать. Не пойму, сколько у неё грудей. Не зайти ли сбоку?

— Неудобно, — шептал капитан, — сама повернётся.

— А вообще-то, приятный вечер, мэм, — галантно продолжал сэр Суер-Выер. — Не хотите ли развлечься? Выпить шерри или сыграть партию в серсо?

— Мне недосуг, — ответила женщина.

— Ну хоть повернитесь к нам, — предложил капитан.

— А это зачем? Вы что, хотите посчитать, сколько у меня грудей?

— О, что вы, мэм, мы люди благовоспитанные...

— А если не хотите считать, что же мне поворачиваться?

Суер растерялся.

— Чёрт возьми, — шепнул он, — сидит как монумент. По количеству спины, там действительно должно быть полно грудей. Шесть уместится точно.

Я всё вытягивал шею, чтоб посчитать, но ничего не получалось.

— Ничего не вижу, сэр, — шептал я. — Не то что шести, и двух-то не видать.

Женщина смотрела в океан. Полированного тёплого мрамора были её плавные плечи, крутые локти и плотная спина.

Тяжёлые волосы, ниспадающие на квадраты лопаток, не дрогнули под порывами ветерка.

Ствол позвоночника был прям, как пальма.

— Хорошо сидит, — шепнул Суер. — Мощно!.. Но страшно подумать, что будет дальше?! А вдруг обернётся, и придётся считать груди!.. Кошмар!

— Ничего страшного, сэр, — потихоньку успокаивал я капитана. — Шесть — это не так уж много.

— Госпожа Гортензия! — сказал Суер. — Мы много слышали о вас и по глупости захотели посмотреть. Простите, мы не хотели вас обидеть.

Гортензия медленно повернула голову вправо, и стал виден её медный профиль.

— Я привыкла, — внятно сказала она.

— Извините, мэм. К чему вы привыкли, не понимаю?

— Сижу здесь с шестью грудями, а всякие идиоты за спиной ходят.

И она снова отвернулась к пространству океана.

Мы с капитаном совершенно поникли.

Выбравшись из бездны наслаждений, мы пока соображали туго и не могли осознать сразу той силы и вечности, которая сидела к нам спиной. Мы-то думали, что шесть грудей — это так просто: тяп-ляп! — можно выпить шерри, хохотать и тунеядствовать, а тут — литая бронза, скала, гранит, монумент, гора, вселенная.

— Я бы повернулась к вам, — сказала вдруг Гортензия, — но мне не хочется менять позу. Вы понимаете? Некоторые люди, имеющие позу, охотно её меняют, а с потерей позы теряют и лицо.

— Госпожа, — сказал Суер, — поза есть поза. Но важна суть дела. Позвольте один вопрос. Вот вы имеете шесть грудей, но на всё это богатство имеется хоть один младенец?

Гортензия повернула голову влево, и тут профиль оказался платиновым.

— Сээээр, — сказала она, — а вы можете представить себе младенца, вскормленного шестью грудями?

— Нет, — чистосердечно признался капитан.

— А между тем такой младенец имеется.

— О боже! Вскормленный шестью грудями! Какой ужас! Невиданный богатырь! Как его имя?

— Ю.

— Ю?

— Ю.

— Всего одна буква! Ю! Какого же он пола?

— Уважаемый сэр, — внимательно сказала госпожа, — подумайте-ка, какого рода буква «Ю»?

— Женского, — немедленно ответил Суер.

— А мне кажется, мужского, — встрял наконец я.

— Почему же это? — раздражённо спросил Суер. — Всем ясно, что все гласные — женского рода, а согласные — мужского.

— Извините, сэр, конечно, вы — капитан, вам виднее, но я придерживаюсь совсем другого мнения. Я не стану сейчас толковать о согласных, это, в сущности, должно быть многотомное исследование, но насчёт гласных позвольте высказаться немедленно. Так вот я считаю, что каждая гласная имеет свой род:

А — женского рода,

О — среднего,

Е — женского,

Ё — среднего,

И — женского,

Й — мужского,

Ы — среднего, сильно склоняющегося к мужскому,

У — женского с намёком на средний,

Э — среднего,

Ю — мужского и

Я — женского.

— Все это высказано убедительно, — сказал Суер-Выер, — но и как-то странно. Похоже или на белиберду, или на научное открытие, правда подсознательное. Но насчёт буквы, или, верней, звука «Ю», я совершенно не согласен. «Ю» — как нежно, как женственно звучит.

— Нежно, возможно, — завёлся вдруг я, — но ведь и мужественное может звучать нежно, чёрт подери! А что вы все привыкли — «Бэ» да «Вэ», «Гэ» да «Дэ». «Ю» — это сказано. Даже рисунок, даже написание буквы «Ю» выглядит чрезвычайно мужественно. Там ведь есть палка и кружочек, причём они соединены чёрточкой.

— Ну и что?

— Да как же так, сэр? Палка и кружочек, вы вдумайтесь! Палка и кружочек, да ещё они соединены чёрточкой! Это же целый мир, сэр! Это вселенная, это намёк на продолжение рода и вечность всего сущего!

Гортензия неожиданно засмеялась.

— Вы недалеки от истины, — сказала она, — но всё равно истина вам никогда не откроется. Вы ещё много откроете островов, ведь, в сущности, каждый шаг — открытие острова, а толку не будет. Возможно, вы и доплывёте до Острова Истины, возможно... А теперь приготовьтесь! Мне пришла блажь изменить позу!..

— Постойте, мэм, не беспокойтесь, — сказал вдруг торопливо сэр Суер-Выер. — Не надо, не надо, мы и так верим, а видеть не обязательно...

— Да, да, госпожа, — поддержал я капитана, — умоляю вас... расскажите лучше, как найти младенца по имени Ю, а позу оставьте...

— Есть такой остров цветущих младенцев, запомните... а позу придётся менять, придётся. Приготовьтесь же...

Медленно-медленно шевельнулось её плечо, локоть пошёл в сторону, явилась одна грудь, другая, третья... и мы с капитаном, ослеплённые, пали на песок.

Впоследствии сэр Суер-Выер уверял, что наблюдал семь грудей, я же, досчитав до пяти, потерял сознание.

Глава XXXVII
Ихнее лицо

Втянув головы в плечи, как плетьми болтая руками, по берегу океана бродили мичман Хренов и механик Семёнов. В стороне валялась кучка полосок от тельняшки, которая и оказалась лоцманом Кацманом.

Старпом Пахомыч что-то бодро обрасопливал в сторонке.

— Ну как, друзья?! — спросил Суер. — Насладились ли вы?

— Так точно, сэр! — хрипло прокричали Хренов и Семёнов. — Отлично насладились! Спасибо за заботу, сэр!

— Будете ещё острова-то открывать?

Вернувшись на «Лавра», долгое время мы всё-таки не могли прийти в себя, потрясённые островом голых женщин. Высаживаться на острова, на которых таких женщин не обреталось, как-то не тянуло.

Наконец мы заметили в бинокуляр некоторый безымянный островок. Там росли стройные сосны и над ними клубился отличный сосновый воздух.

— Сосновый воздух — полезная вещь, — сказал Суер-Выер. — Не высадиться ли?

И мы решили прогуляться просто так, ради воздуха, под соснами, по песочку, в зарослях вереска.

Спустили шлюпку, открыли остров и начали прогуливаться, нюхая воздух.

— Под соснами всегда хороший воздух, — говорил Суер.

— Много фитонцидов, — влепил вдруг Пахомыч.

— Чего?

— А что?

— Чего много?

— Гм... извините, сэр. Много воздушных витаминов, не так ли?

— Отличный воздух, — поддержал я старпома, — приятно нюхается.

— Настоящий нюхательный воздух, — поддержал нас всех и лоцман Кацман.

Так мы гуляли, так болтали, и вдруг я почувствовал что-то неладное.

Воздух был отличный, все мы дружны и согласны, и всё-таки происходило нечто, что крайне трудно объяснить. Я-то это заметил, а спутники мои, к удивлению, ничего не замечали. Они по-прежнему восхваляли воздух.

— Тонкопарфюмированный! — восклицал лоцман.

— Не щиплет глаза! — восторгался старпом.

— Нет, вы знаете, — захлебывался от восторга лоцман, — вы знаете, что это за воздух, этот воздух — озапачехонный!

— Чего-чего? Какой?

— А что? О-за-па-че-хонный! — сказал вдруг старпом, поясняя лоцмана.

Капитан почему-то молчал, а я снова остро почувствовал... нет, невозможно объяснить... впрочем, ладно. Я почувствовал, что сливаюсь с капитаном в одно лицо.

Повторяю: в одно лицо.

Это было совершенно неожиданно.

Я даже затормозил, ухватился руками за сосну, но лицо Суера влекло меня неудержимо, и я совершенно против воли стал с ним сливаться, совершенно забывая идиотское слово «озапачехонный».

К изумлению, лицо капитана совершенно не возражало. Оно сливалось с моим просто и естественно, как сливаются струи Арагвы и Куры.

Всё же я чувствовал себя Арагвой и тормозил, тормозил и даже оглянулся.

...