Боттичелли из Страны Дураков
Қосымшада ыңғайлырақҚосымшаны жүктеуге арналған QRRuStore · Samsung Galaxy Store
Huawei AppGallery · Xiaomi GetApps

автордың кітабын онлайн тегін оқу  Боттичелли из Страны Дураков

Сэмюэль Гей

Боттичелли из Страны Дураков






18+

Оглавление

  1. Боттичелли из Страны Дураков
  2. Необходимые разъяснения автора неподготовленному читателю
  3. Часть первая. Боттичелли
    1. Глава первая
    2. Глава вторая. Бобо
    3. Глава третья. Мишаня
    4. Глава четвертая. Мишаня
    5. Глава пятая. Бобо
    6. Глава шестая. Лаврентий Палыч
    7. Глава седьмая. Бобо
    8. Глава восьмая. Бобо
    9. Глава девятая
    10. Глава десятая
    11. Глава одиннадцатая
    12. Глава двенадцатая
    13. Глава тринадцатая
    14. Глава четырнадцатая
    15. Глава пятнадцатая
    16. Глава шестнадцатая
    17. Глава семнадцатая
    18. Глава восемнадцатая
    19. Глава девятнадцатая
    20. Глава двадцатая
    21. Глава двадцать первая
    22. Глава двадцать вторая
    23. Глава двадцать третья
    24. Глава двадцать четвертая
  4. Часть вторая. Дорога на Лучезарск
    1. Глава первая. Огонь и дым
    2. Глава вторая. Развилка
    3. Глава третья. Новая деревня
    4. Глава четвертая. Новая жизнь
    5. Глава пятая. Каторга
    6. Глава шестая. Плен
    7. Глава седьмая. В синей форме, с пистолетом на боку
    8. Глава восьмая. Найденыш
    9. Глава девятая. С волками жить…
    10. Глава десятая. Расплата
    11. Глава одиннадцатая. С доставкой на джипе
    12. Глава двенадцатая. Заказник
    13. Глава тринадцатая. Сомнения и догадки
    14. Глава четырнадцатая. Истинная правда
    15. Глава пятнадцатая. Специальное задание
    16. Глава шестнадцатая. впереди опасный путь
    17. Глава семнадцатая. Мухосранск
    18. Глава восемнадцатая. Крути педаль, пока живой!
    19. Глава девятнадцатая. Первые километры
    20. Глава двадцатая. Черемша
    21. Глава двадцать первая. Туды-Сюды
    22. Глава двадцать вторая. Тудымсюдымцы
    23. Глава двадцать третья. Не падайте духом!..
    24. Глава двадцать четвертая. Оккупанты
    25. Глава двадцать пятая. На берегу
    26. Глава двадцать шестая. Уроки рыбной ловли
    27. Глава двадцать седьмая. Бывшие герои труда
    28. Глава двадцать восьмая. Вот и помылись…
    29. Глава двадцать девятая. Пьяненькие блинчики
    30. Глава тридцатая. Прощальный салют
    31. Глава тридцать первая. Погоня
    32. Глава тридцать вторая. Воспоминания о городе Брюхове
    33. Глава тридцать третья. Обнаженная на шпалах
    34. Глава тридцать четвертая. Зона
    35. Глава тридцать пятая. Ночной фантом
    36. Глава тридцать шестая. Трудовой поезд

Необходимые разъяснения автора неподготовленному читателю

Даже не знаю с чего начать… Но только учтите — все это очень серьезно и очень по секрету. О том, что я вам расскажу, никто не должен знать. А то, чего доброго, все захотят жить как мы, отыщут наш райский уголок — и тогда прощай благодать Господня — опять будет та же Страна Дураков, в которой так привычно прозябаете вы.

Не обижайтесь, я знаю что говорю, мне бояться нечего. А вот вы можете пострадать, потому что я не знаю, кто ваш хозяин и каков его нрав.

Что? У вас нет хозяев? Вы живете в свободной стране? Перестаньте! И никогда больше не говорите о том, иначе я окончательно причислю вас к недоумкам и больше ничего рассказывать не стану.

И не надо спорить. Я знаю. Сам когда-то жил в «самой свободной стране». Уже будучи школьником первой ступени, в форме военного образца — во фланелевой гимнастерке, перепоясанной широким ремнем с тяжелой медной бляхой, я пел под дирижирование учителя новопридуманные псалмы: «Я другой такой страны не знаю, где так вольно дышит человек…» А отцы наши в то время на своих торжественных собраниях тоже не молчали, поднявшись со стульев все, как один, выводили во весь дух: «Мы наш, мы новый мир построим, кто был ничем, тот станет всем»… И почему-то стоя всегда пели, будто к ним, строителям, уже приближался Главный Прораб.

Вот под такую музыку я рос. Ха! Надо было прожить целую жизнь, чтобы запоздало поумнеть, перестать бояться и признать — чушь все это! «Кто был ничем», он таким родился, он не хочет или не может быть «всем».

И так было во веки веков — все люди разные. Есть таланты и есть бездари, есть творцы и есть лодыри… Ну, ладно, что я вам очевидное доказываю…

Мне «крупно» повезло: родиться в огромной стране, занимающей одну шестую часть земной суши. Жить здесь — все равно, что поселиться в большом неприютном доме. Народу полно, каждый лопочет что-то свое, кругом грязь, нищета, глупость и хамство, всеобщая тупость, страх и жестокая борьба за кусок хлеба.

Порядка нет. Хозяина в доме нет — мелькают какие-то тени и уходят. Дом разрушается. Общий когда-то народ разделился на племена…

Ах, да, я забыл представиться. Меня зовут Боттичелли. Неплохо звучит, правда? Вообще-то родители нарекли меня простым русским именем Вася. Но там, где я сейчас живу, можно исправить без особых хлопот любую нелепость. В том числе сменить не очень благозвучное имя. Например, мой сосед по койке не кто иной, а Гарибальди Петрович. Он весь в шишках и шрамах, и глаз у него один вытек, потому что всю жизнь он бился за свободу угнетенного народа. Он и еще собирается биться, но немного устал и вот отдыхает в нашем пансионате. Уже восемнадцать лет отдыхает, но это, впрочем, не важно.

Я об имени говорил. Вот вы в своем разумном мире попробуйте поменять хотя бы имя свое?! Да вы семь посохов железных сотрете, семь хлебов каменных сжуете, пока дойдете до нужной двери, где вам выпишут бумажку с гербовой печатью, удостоверяющую, что отныне вы не Ермил Сарафанкин, а Вениамин Дворянкин. Это в лучшем случае, если повезет. А если вы захотите называться Ричард Львиное Сердце? Я уверен, этот номер не пройдет в любой вашей свободной-рассвободной стране. А у нас этих Ричардов — два, и оба — Львиное Сердце. И никаких проблем, живут мирно, потому как братья. Один старший, один младший, и меняются через день старшинством, чтобы обидно не было.

У нас можно не только имя поменять, но и пол. Был, например, юноша Володя Куликов, а стал девицей Виолеттой Самохиной. Потому что полюбил, вернее, полюбила другого нашего парня Юру Самохина, и они поженились, И живут, хорошо живут. Комнату им отдельную выделили. Очень дружная пара: все время ходят под ручку. Виолетта очень следит за собой, не забывает подкрасить губы. И сережки ей к лицу…

Так что вот так, живем без помех, без глупостей. Хотя, конечно, в семье не без урода. Есть и у нас такой. Величает себя не иначе, как Лаврентий Палыч. Соорудил себе из проволоки пенсне и вечно поправляет его на носу. Этот Лаврентий Палыч очень любит, когда спрашивают его фамилию. Тогда он раскачивается презрительно с пятки на носок, убийственно смотрит на тебя через проволочные колечки на глазах и шипит: «А вы разве не знаете, что меня и без фамилии все отечество знает? Такого имени больше ни у кого нет! Ну, ничего, придет время, я вам напомню…».

Говорят, он на всех ведет досье. Подглядывает, подслушивает за каждым… Мерзкий тип. Если б не наш Доктор, совсем бы распоясался этот Лаврентий. А так он цыкнет на Лаврентия Палыча с грузинским акцентом: «Ви што товарищ Берия себя распускаете?! Ведите себя прилично, а когда надо, партия вас позовет…". И тот враз тускнеет…

Мудрейший человек наш Доктор. К каждому у него свой подход. И не притесняет никого. Хотя я на его месте погнал бы вон этого Лаврентия. Сказал как-то об этом Доктору, а он мне ответил: «Уж пусть лучше у нас будет Берия, чем какой-нибудь Добряков, который исподтишка напакостит еще похлеще…».

Я ничего не смог придумать в пику этому Лаврентию Палычу, как называть себя только по фамилии. Вот Боттичелли я и все! Фамилия красивая. Впрочем, если она мне надоест, я ее поменяю, у нас с этим просто, я же говорил. А пока называйте меня Боттичелли. Можете добавить: из Страны Дураков. Почему? Потому что я там когда-то жил.

Часть первая. Боттичелли

Глава первая

После завтрака у нас — «телевизор». Это не то, что у вас — включил и смотри всякую чушь, какую тебе предложат. Мы выступаем сами. На сцене — кабинка. В ней окошко зашторенное. Шторки раздвинул и глядишь в зал.

— Добрый день, дорогие друзья! Сейчас я вам расскажу…

Сегодня по программе выступает Негодяев из восьмого флигеля. Не знаю, сам он такую поганую фамилию взял, или с нею родился. Но слова попросил. Значит, есть что сказать, допекло! Посмотрим…

Наши все уже ушли в клуб. Я замешкался в столовой и решил подъехать на автобусе. Он как раз на остановке стоит, и двери гостеприимно распахнуты. Сел, как всегда, на третье кресло справа. В автобусе никого. Люблю ездить в пустом автобусе. Ничто не отвлекает, и можно думать о чем угодно, глядя в окно. Едешь и гадаешь — куда тебя вывезет, и что тебя ждет там, впереди? Никогда не знаешь ничего наперед, потому и интересно ездить…

Но сегодня водитель опять не вышел на работу. А то, что у автобуса нет колес, я и сам знаю.

Я выхожу на той же остановке и иду в клуб. Это совсем рядом. Там уже полно народу, и шторка на экране колышется от нервного дыхания Негодяева. В первом ряду сидит Доктор в белой своей неизменной шапочке. Тут же и Санитар, как всегда в не очень свежем халате.

Мишаня занял мне место рядом с собой, и я пошел к нему в середку, продираясь через острые колени зрителей.

Вот синяя шторка распахнулась, и мы увидели рожу, красную от возбуждения, с припухшими глазами.

— Добрый день, дорогие друзья!..

С этой дежурной фразы начинается каждое выступление. Главное — что будет сказано потом. И тут невозможно что-либо предугадать…

В прошлый раз выступал некто Петухов — огромный детина, который постоянно выбрасывал свой кулак из экрана. Он с леденящими душу подробностями рассказывал, как нечаянно застрелил на охоте своего друга. Навел ради шутки ружье и выстрелил, идиот. И смертельно ранил человека. И тащил его по мари до железной дороги, еще живого, сколько-то километров.

Мне запомнилась фраза, которую сказал уже раненный смертельно дробью в живот друг этому Петухову: «Что же ты делаешь!». И все. Больше ничего он не сказал до своей последней минуты.

Петухова тогда освистали и прогнали вон из телевизора. Ну зачем надо было рассказывать такую мерзость! А он зачем-то рассказал. А сейчас сидит вон в третьем ряду, как будто ничего и не было.

Интересно, что Негодяев нам изобразит? Ни разу еще он не выступал. Лицо у него вроде не такое уж глупое, даже залысины на лбу успел заиметь. Под интеллектуала работает. Ну, ну, давай, дорогой!

И он выдал убойную фразу:

— Почта работает отвратительно!

Зал одобрительно вздохнул. Критику у нас уважают. Оратор заметно приободрился.

— Но, в общем-то, я не к вам хотел сейчас обратиться, дорогие мои, — оговорился он. — Пользуясь возможностью телевидения, я хочу достучаться к той, по которой вот уже одиннадцать лет сохнет мое несчастное сердце.

Публика в зале примолкла. Выступающий выходил на большую орбиту, игнорируя нас, сидящих здесь. Значит, что-то весьма серьезное озаботило этого Негодяева. Вот он утер ладонью лоб и, глядя в бездонную даль, стал говорить.

— Надежда, Наденька! Ты, конечно, слышишь меня. Должна услышать! Вот уже одиннадцать лет мы в разлуке. Я не знаю, где ты, что с тобой. Больше четырех тысяч писем гуляют по свету в поисках тебя, и ни одно из них не вернулось ко мне с драгоценной находкой. Ты моя Пропажа, моя Потеря, но я не хочу так думать о тебе. Я все равно отыщу тебя. Да, нет больше надежды на письма. Почта работает у нас ни к черту! Я сам по ночам оббегаю этот земной шар, не разбирая пути. Города с их шпилями, колокольнями, небоскребами колют мои босые ноги, огни пожарищ опаляют кожу, я перехожу по колено океаны, но все без толку! Тебя нет со мной! Я просыпаюсь каждый раз от боли в ступнях, но меня это не страшит. Я все равно дойду до тебя, душа моя. Ты есть еще на этом свете. Я знаю. Потому что вчера отчетливо увидел тебя во сне. Ты шла мне навстречу, совсем нагая, белая, худая с фигурой подростка, с узкими бедрами, которые всегда делали тебя похожей на мальчишку, на сына, которого у нас так и нет. И маленькие груди твои, как две увядшие лилии, поникли устало и коричневыми глазками, как бы исподлобья, смотрели на меня…

При этих словах в зале кто-то заржал, но шлепок затрещины прервал неуместный смех. Негодяев перевел дух и продолжал дальше:

— Надежда! У меня ничего не было с этой Илоной. Ну а если случился грех, то совсем по-глупому и не всерьез. Приди ко мне, Наденька! Я устал, я смертельно устал! Только и делаю, что жду тебя. Откликнись, ведь это так важно для меня!..

Оратор по фамилии Негодяев бормотал бессильные и печальные слова. Оказывается, он глупец — пытается опровергнуть вечную, вечную истину: никогда нельзя вернуть ушедшее… Я твердо знал, что не видать ему его Наденьки никогда! Наверняка этот Негодяев сильно обидел свою душу, и она ушла от него, исчезла навсегда его Наденька. А он, дурак, еще живет, надеется, мучается без нее и долго-долго еще будет мучиться в своем одиночестве, пока однажды, отправившись на поиски любимой своей, не уйдет за далекий предел и навсегда покинет землю. Вот кричит он сейчас, не таясь, от боли. Значит, чувствует свою безысходность, значит уже готов к долгому бессрочному пути. Чем помочь ему? Жалкий, унылый человечишко. Позарился на какую-то Илону и потерял Надежду…

Наверное, многие в зале сейчас думали так же, как и я, потому что никаких эмоций не было. Тупое молчание, похожее на сочувствие. Сосед мой, Мишаня, так тот откровенно зевал. Молод еще, ему никогда не понять самое главное… Пора уже было этому Негодяеву выключить звук и убрать изображение на телеэкране. Покричал, да и хватит, живи себе… Или в качестве краткой отсрочки попроси у Доктора успокоительные пилюли…

Но вдруг поднялась со своего стула Бобо и крикнула Негодяеву:

— Я здесь, милый! Здесь твоя Надежда! Я все простила тебе, мой дорогой. Я тоже долго жила одна неприкаянной на этой земле…

— Почему же я не смог найти тебя? — жалобно выдохнул Негодяев.

— Потому, что я была все время здесь, рядом…

Милая Бобо, она опять не сдержалась. Я с восхищением смотрел на нее. Бог ты мой, какая женщина! Я любил ее в эту минуту еще больше. Ах, Бобо, Бобо!..

Негодяев раскрыл рот и уставился на Бобо. Она никак не походила на его Надежду с фигуркой подростка. Перед ним была женщина, которую он видел здесь каждый день, и каждый день она была разной: то в простом домашнем халате и тапочках, похожая на добрую нянечку, то в черном плаще с капюшоном, напоминающая инквизитора, но всегда какая-то странная, загадочная и непостижимая.

Негодяев долго рассматривал ее, и улыбка зарождалась на его красном, болезненном лице.

— Почему? — только и сумел вымолвить он.

— Я тебе все объясню, — крикнула Бобо. — Много лет прошло, дорогой. Ты тоже изменился неузнаваемо. Я напишу тебе. Поверь, ты мне очень дорог…

Очумелый от такого нежданного счастья, Негодяев еще некоторое время маячил на экране. Звука уже не было, только идиотская счастливая улыбка его светила нам в зал. Наконец и экран погас. Синяя шторка никак не шевелилась, все поняли, что передача окончена. И тогда люди обратились взором на Бобо, которая все еще стояла, сияющая и счастливая. И плеск аплодисментов взлетел в нашем зале, как стая голубей на площади.

Ах, Бобо, Бобо, ты не изменяешь себе!..

Глава вторая. Бобо

Бобо я узнал давно, много лет назад. Случилось это при весьма странных обстоятельствах, и о том стоит рассказать особо.

Тот день я хорошо помню — пятница, нам как раз выдали получку…

Коллеги мои, сантехники домоуправления, естественно, тут же прервали свой напряженный трудовой процесс, попрятали по своим шкафчикам инструмент с таким видом, будто делают это навсегда. Какие к черту протекающие краны, неисправные смывные бачки, засоренные раковины и истекающие трубы! Одно слово — ПОЛУЧКА!

Для русского пролетария понятие это такое же святое, как для верующего имя Иисуса Христа или Аллаха. Два раза в месяц, получив от государства через кассира деньги, миллионы заклейменных проклятьем тружеников полей и заводов, строек и шахт, транспорта и сферы обслуживания как бы рождаются заново и стремятся, пусть неосознанно, пусть на время, воспарить душою, вырваться ненадолго из дерьма и грязи.

Женщины теряют голову и бегут на заклание в магазины, где переполненные людьми залы и непонятно чем набитые полки. Уходят они из магазина как из жизни: неохотно и постоянно оглядываясь назад…

Собратья же мои, зажав в руке казенные бумажки с водяными знаками, светлеют лицом и устремляют взор куда-то за Галактику, в беспредельную Вечность, в надежде обрести Гармонию и Смысл…

В тот раз коллеги мои скинулись по-царски. Это потому что Приходько, известный наш рыбак и охотник, примочил где-то утром, по пути на работу, бездомную собаку. Как он сказал: «не жирную, но большую». Вместе с нею он скрылся на весь день в котельной, прибегал время от времени и оповещал: «уже ободрал», «щас закипит», «еще варится»…

По случаю предстоящего грандиозного пира даже мастер наш Николаич снизошел до выпивки с «рядовой массой». Явился из своего кабинетика и отдал Коноплеву свой взнос — десятку. Коноплев скривился, но промолчал: как-никак начальство, ему можно простить такое хамство. А лучше бы кинул ему в рожу этот червонец, мол, угощаем, Николаич! Но да где там Коноплеву до этого…

Пока «гонцы» нашего доблестного слесарного участка отоваривались в винном магазине «эликсиром жизни», все наши слесари сидели рядком на лавке в мастерской и вели неспешный разговор о всякой чертовщине: про инопланетян, про явление божьей Матери в Трускавец, после чего крест на местном храме засиял недобрым пунцовым цветом. Про девочку, которая летает на другие планеты… В общем, всякие сказки, которые любит послушать рабочий люд в курилке, когда он уже расстался на сегодня с работой, но еще не отдался буйному досугу. Сладкий этот переходный момент я бы назвал ПРЕДВКУШЕНИЕ.

Господи, о чем только не говорят люди в ожидании «гонцов» из магазина в предчувствии ни с чем не сравнимой радости от наполненного стакана!..

Выпитый стакан вина делает человека творцом. Подобно поэту, который в состоянии вдохновения неведомо что наделает на листе бумаги, так и человек, выпивший стакан, потом другой, третий… — неведомо что натворит. Он сбросит привычные оковы условностей, раскрепостится полностью и станет непосредственным, как дитя и в то же время предельно открытым и искренним. В этом состоянии истинного своего существа, человек совершает решительные действа, которые и делают человека человеком, потому что о людях судят по делам.

Человек раскрепощенный может вставить, наконец, кулак свой между ушами напарника Миши, потому что тот, гад (больше некому), умыкнул у тебя газовый ключ и не сознается. Да и вообще, тебе давно противна его гнусная харя… Человек, принявший стакан-другой «эликсиру» становится способным и на возвышенное, вспоминает вдруг, что есть на свете «любовь». И он решительно топочет кирзовыми сапогами на водокачку, где качает воду несравненная Люся, чтобы объясниться с ней предельно простыми, от самого сердца идущими словами: «Ну, в общем, это самое, Людок… не могу я без тебя… Что-о ты! Да я с этой стервой из-за детей живу! Людок, ну, в общем ты меня должна понять…».

И совершенно обратная реакция может быть у разбуженного вином «поэта», когда приходит он домой, где его толстопятая Катя из года в год все что-то моет, стирает, варит… В этой неизменной и низменной домашней обстановке наш «поэт» чаще видит зад своей жены, чем ее лицо. И вот сейчас, находясь в полном поэтическом прозрении, он стоит на пороге своего дома, пропахшего вечной стиркой, и бормочет: «Какая проза! Какая проза, бог мой!..». И голос его вдруг прорезывается до рокота архангельских труб: «А ну, мать твою… вон из моего дома! Д-дура!!!».

И здесь, как правило, происходит нешутейная стычка между поэзией и прозой: кто в доме хозяин. Разве только критику по силам разобрать достоинства той и другой стороны. И он, как правило, является, этот критик, в облике дежурного милиционера…

Так что, почти каждый пьющий человек — это поэт, творец. Творчество — оно непредсказуемо. И потому не осуждайте людей, рвущихся к зелью, не смотрите брезгливо на опухшие лица. Нет, это не пьяницы, это — поэты. И если поэзия чужда вам, не мешайтесь под ногами, господа, идите своей дорогой.

Я не поэт и предпочитаю твердо и мучительно ходить по земле. Поэтому я хорошенько помыл руки с каустической содой и подался до дому. Меня никто не удерживал, потому что все знали, что у меня язва. Хотя никакой язвы у меня нет, я ее выдумал, чтобы не пить со всяким сбродом.

Оглянувшись на прощанье на своих товарищей по работе, я увидел галерею живописнейших физиономий и вспомнил анекдот про сантехников. Я его иногда рассказываю разным людям, но никто не смеется. Наверное, не понимают. А анекдот такой. Забило канализационный колодец. Дерьмо прет через верх. Пришли два слесаря, старый и молодой. Ну, старый заткнул нос и нырнул в это дерьмо, потом выныривает и кричит молодому: «Ключ на восемнадцать!» Тот дает. Опять ушел с головой старшой. Потом опять командует: «Ключ на двадцать два!» Молодой подает. Старый опять в дерьме исчез. Что-то подкрутил, и дерьмо разом все ушло. Старый слесарь вылезает из колодца, обирает с себя всю эту гадость и с гордой улыбкой говорит молодому: «Вот, учись, сынок, а то так и будешь всю жизнь ключи подавать!».

Меня в который раз развеселил сей тонкий анекдот, и настроение даже поднялось, хотя на дворе моросил мелкий осенний дождь. На какой-то миг мне даже понравилась моя жизнь, и я чертовски уютно почувствовал себя в чистой, еще не отсыревшей спецовке, в кирзовых сапогах с теплыми портянками. Да и на душе покойно: я делаю полезное, нужное людям дело, пусть оно и не очень чистое.

Сегодня я прочистил раковину в доме у вдовы с двумя детьми и починил у них замок в дверях, хотя это не мое дело. Сделал просто из сочувствия, а она, глупая, деньги сует… Потом старику со старухой наладил кран, который протекал, наверное, со времен строительства коммунизма… Всего-то прокладку сменил, цена ей копейка, а людям радость. Хотя жалкое впечатление производят ветхие старики, пусть даже они и вместе. Ходят друг за другом из комнаты в кухню, из кухни — в комнату. А под ногами тараканы трещат, как подсолнечная шелуха. Старики их не замечают… Но ничего, живут, радуются всякой мелочи. А тут — слесарь пришел — совсем праздник!

В общем, у меня сегодня не самое плохое настроение, хотя с неба падает холодная противная влага, люди, нахохлившись под капюшонами и зонтами, безропотно стоят на остановках или в очередях, чтобы в очередной раз переехать реку жизни на автобусе или маршрутном такси. Тихие серые фигуры… У людей такое выражение лиц, будто они стоят в очереди на фабрику, где из них будут делать мыло или колбасу…

Мне надо на почту. Здесь тоже очередь. Я встаю восьмым или девятым и на весу заполняю бланк перевода. Каждый месяц я перевожу деньги бывшей своей жене на содержание своих детей. У меня сын и дочь, оба школьники. Я не могу жить с ними рядом, участвовать в их воспитании, поэтому мне остается высылать деньги. Я отправляю почти все, что зарабатываю. Себе оставляю самую малость. Пенсион на бедность. Но мне хватает.

Господи, как медленно идет очередь… Никак не могу привыкнуть к тупому ожиданию, и в этом, наверное, моя беда. Я не могу жить в ритме очереди, меня никогда нет там, где надо ждать, я всегда прохожу мимо. Но сейчас приходится терпеть во имя детей своих.

Наконец я избавился от лишних денег, вышел на почтовое крыльцо и опять увидел дождь, моросяще-въедливый и бесконечный. Я стоял под бетонным козырьком и долго смотрел сквозь пространство, которое наша хромоногая почта рано или поздно преодолеет и доставит мой денежный перевод детишкам моим, чтобы худо-бедно росли они под этим ненастным небом.

Впрочем, что это у меня настроение так испортилось? Дождик что ли надоел? Ерунда! Вот сейчас пойду и куплю себе зонт. И плевать мне тогда на непогоду.

Надо было ехать в большой магазин, и я подался на трамвайную остановку. Там стояли люди под зонтами. Много довольно людей и у всех зонты. Без зонта был я и еще один. Он лежал на асфальте, на спине и, кажется, в зонте вовсе не нуждался. Никто не обращал на него внимания, и я подошел поближе. Это был крепкий мужик, лет под сорок, похожий на цыгана и одетый довольно прилично: кожаная куртка, свежая рубашка, брюки поглаженные… Глаза у него были закрыты, а лицо в общем-то неприятное: жирный подбородок и две золотые коронки на месте клыков, уже сточенные. И при всем этом — никаких признаков жизни, только грудь неестественно часто вздымается — дышит еще.

Я спросил женщину, стоявшую ближе всех, вызвали ли «скорую помощь»?

— Так он же пьяный в стельку! — ответила женщина и посмотрела на меня как на убогого.

Еще одна старушонка брезгливо пожевала губами и отвернулась от меня. Тогда я сказал так, чтобы меня все услышали:

— Пьяный человек не может так прерывисто и часто дышать! Вы разве не видите, что человек без сознания, что у него приступ скорее всего… А даже если он пьяный, ему что, помощь не нужна, да?!

Я огляделся, надеясь встретить хоть один сочувствующий взгляд. Увы, каждый торчал под своим зонтом, как мухомор. И семейная пара зрелых лет, и парень в джинсах, и благородной внешности человек в кепке и с бородой, похожий на художника… Я посмотрел еще раз на лежащего мужчину. Он был невменяем, о помощи не просил. Может, в самом деле, пьяный, к тому же такое неприятное лицо… Но я вовсе не потому передумал вызывать «скорую помощь». Я вдруг представил себя на его месте и ужаснулся: зачем жить среди таких вот людей?..

Мой трамвай подошел, и я с легкой душой поехал покупать себе зонт.

Вы извините, что я, взявшись рассказывать про Бобо, рассказываю о себе. Но, поверьте, это необходимо. Не будь меня и таких как я, не было бы Бобо. Этой несравненной и загадочной женщины. Так что потерпите. До моей встречи с ней в тот памятный день осталось всего несколько часов. А сейчас я, наверное, утомил вас, поэтому доскажу в другой раз. Тем более мне пора идти кормить кроликов…

Глава третья. Мишаня

Ухаживать за кроликами — истинное наслаждение, потому что они любят свежую траву. А траву лучше всего брать в лугах. А луга — это уже мать-природа. И когда ты приходишь к ней на поклон с серпом в руках, ты и сам чувствуешь себя частицей большого первозданного мира, где каждый жук, каждая былинка — твоя родня.

Скажу честно — среди стрекота кузнечиков, запаха полыни, лиловых шариков клевера, в этом буйном, звенящем мире, над которым даже солнце крадется по небу украдкой, чтобы не спугнуть всю эту красоту — я теряю голову. А это замечательное занятие — терять голову. Вы попробуйте как-нибудь…

С Мишаней мы быстро накосили два мешка травы. В обратный путь не спешили, уж больно славно в лугах, чудно на душе. Лежишь на мешке с травой, дышишь во всю грудь и угадываешь запах мяты, полыни, клевера… Самое главное — не хочется ни о чем думать. Сквозь сладкую дрему доносится музыка пчел и кузнечиков, да слышно еще, как вдалеке, на краю луга, у леса, бряцают коровьи ботала. Это наши буренки пасутся. Сторожат их, как правило, человек двадцать добровольных пастухов, все, кому на природе — рай и благодать. А когда денек особенно хорош, тогда такая толпа пастухов набегает — прямо народное гулянье. Но животным от того особого беспокойства нет — коровы щиплют свою траву, а люди загорают на полянке, или обирают дикую малину на опушке. А то наладят костер, картошку пекут, чай в большом котле кипятят, чтобы на всех хватило.

Вот когда костер задымит, на него, как мотылек на огонь, нагрянет неизменно Степанчук со своей гармоникой. Ох, любит он на людях песни играть. Старик уже, совсем из ума выжил — жениха из себя изображает. Женщины в швейной мастерской изладили ему красную сатиновую рубаху-косоворотку. Перепоясал он ее шнурком, сплетенным из цветных ниток. Гармонь под мышку, сапоги хромовые черным пламенем горят. Красавец! Не мужчина — орел! А как растянет гармонь свою, заведет песню — равных нету. И подпевать никто даже не осмелится. Что удивительно — старик, а голос молодой, чистый.

Я люблю слушать, как Степанчук поет. Песни у него все какие-то диковинные, то веселые, а то жалобные. Мне одна больше всех нравится:


Бедный друг, истомил тебя путь,

Темен взор, и венок твой измят.

Ты войди же ко мне отдохнуть.

Потускнел, догорая, закат.

Где была и откуда идешь,

Бедный друг, не спрошу я, любя;

Только имя мое назовешь —

Молча к сердцу прижму я тебя.

Смерть и время царят на земле, —

Ты владыками их не зови;

Всё, кружась, исчезает во мгле,

Неподвижно лишь солнце любви.


Мне кажется, про меня и Бобо эта песня. Однажды мы с ней слушали песню эту вместе, вот здесь, на опушке, у костра. И я сказал ей об этом. Бобо так понимающе на меня посмотрела! Ничего не ответила, только руку мою погладила. А я вдруг заплакал. Да так легко и чисто, как в детстве. Вся грудь моя сразу стала мокрой. Бобо обняла меня крепко. Я услышал, как бьется ее сердце, и враз утих, как младенец, которого взяла на руки мать…

Ах, Бобо, Бобо!.. Вот всегда я так: начну об одном, а прихожу к другому. Голова у меня слабая совсем стала, все в ней расшатано, разболтано… Тут меня как раз Мишаня на землю вернул:

— Ты чего примолк, козлик? Уснул что ли? Чего молчишь, пень ушастый?

Вы не подумайте чего плохого про Мишаню. Он славный парень, очень добрый. Просто у него дефект такой — изъясняться с помощью бранных и нецензурных слов. Многое из этой похабщины я даже привести здесь не могу при всей своей свободе и раскованности. Мне просто стыдно. Поэтому я воспользуюсь старым испытанным способом: там, где надо, буду ставить точки, полагаясь на смышленого читателя.

Ну, так вот, значит, отвлек меня Мишаня от приятных моих дум и говорит: «Чего молчишь, пень ушастый?». А я ему ласково объясняю, что лежу на свежескошенной траве под ясным солнечным днем и отдаюсь приятным воспоминаниям. А он мне в ответ: «Ну и сука ты, Ботя! Хоть бы предупредил, гад смердючий, я бы тоже о чем-нибудь приятном голову свою заломил…».

«Заломи», — разрешил я, и Мишаня умолк.

Да, я забыл объяснить, отчего Мишаня так интересно разговаривает. Вообще-то спасибо хоть так говорит. Раньше он совсем немой был, когда появился у нас в пансионате семь лет назад. Это был забитый, запуганный черноглазый мальчуган лет десяти. В синяках и ссадинах, недокормленный, убого одетый. Больше всего меня поразили грубые мужские ботинки на его ногах. Они были размера на четыре больше, чем надо.

Мальчик абсолютно ничего не говорил, только мычал и плакал, и не отходил ни на шаг от матушки Терезы, которая привела его в нашу славную обитель.

Ах, да, вы еще не знаете ничего про матушку Терезу! Черт, надо об этом как-то рассказать… Но я хотел объяснить, почему Мишаня раньше был немой, а теперь вот так странно изъясняется.

Да, но при чем здесь Мишаня, когда вы даже не знаете, что пансионат наш расположен в бывшей помещичьей усадьбе. Но усадьба здесь была давно, еще до революции. С пашнями, прудами, лесом… Потом, рассказывают, здесь коммунары обосновались. Экспроприация, коллективизация, обобществление… «Мы — кузнецы, и дух наш молод, и вместо сердца — пламенный мотор». Короче, загадили они богатое некогда имение. Пашни оскудели, пруды обмелели… То есть развалили своим дебильным общественным трудом налаженное некогда хозяйство. Вскоре мертворожденное товарищество захирело, люди разбежались… Бог весть сколько дымов пожарищ и ветров перемен пронеслось над нашей Липовкой, пока не заселили разоренное гнездо нашим братом.

Если смотреть правде в глаза, то для демократического государства, где «все равны», негуманно уставших душой помещать в бесприютную пустошь. Но как бы там ни было, «дураки» сделали чудо — вернули к жизни истощенную землю, вычистили барские пруды, разбили сад, развели скот. Соорудили кое-какие мастерские, и — пошло дело! Живем мы богато, только умоляю, никому не говорите. Про нас как будто все забыли, а нам того и надо… Впрочем, ладно, коли уж сболтнул лишнего, так скажу главное — почему у нас такой достаток и благолепие. А потому изобилие у нас и покой, что нет у нас никакой обязаловки и насилия. Никто никому ничего не должен и ничего не обязан. Никто ни за что не борется. Ни за высокие надои, ни за урожайность, ни за трудовую дисциплину…

У нас подобных глупостей нет. Захотел я сегодня кроликов покормить — пошел и накосил травы… Захочу рыбалкой заняться — пойду на пруд к мужикам невод заводить. Захочется мне шкатулку резную сделать — в мастерской сколько надо пробуду, и никто меня не выгонит.

А можно и вообще ничего не делать. Бывает, три-пять дней похандришь, подремлешь. Ну и что? Зато психика быстро в норму приходит, я не нервничаю по пустякам, меня никто ни к чему не принуждает! Отдохнешь, сколько надо, и опять за дела, ибо скучно ничего не делать. Ведь если ты нормальный человек, обязательно что-то делать захочется. Кто в земле любит ковыряться, кого к коровенкам тянет… Вот так и живем: вроде все вместе, но не стадо; вроде и работаем, но не рабы… Однако, умоляю, никому об этом ни слова. Не надо дразнить гусей. Иначе полстраны побросает постылые свои станки, конвейеры, машины, конторы, к которым на всю жизнь, как гайки прикручены, и к нам ринутся… Я против ничего не имею, но где места на всех напастись…

— Ты что же, быдло паршивое, мне голову крутишь?

— Что? — я вздрогнул от неожиданности.

— Через плечо и в ухо! — буркнул Мишаня.

Я прижал покаянно руки к груди. В самом деле, замечтался, забыл о друге.

— Ты о чем, Миша? — спросил я ласково.

— Пусто у меня в калгане, понимаешь, хрен ты старый? Ничего хорошего на ум не идет.

— Ну и не надо! — успокоил я Мишаню. — Смотри кругом и радуйся. Вон лес неподалеку. Там птицы гнезда свили, зверьки всякие живут. Бурундук на зиму запасы готовит, всякие зернышки-орешки в норку прячет.

— А бурундук это что? — спросил Мишаня.

— Это мышка такая большая, черные полоски у нее вдоль спины. Он за щеки набьет всего, а потом в кладовой своей все и сплюнет…

Мишаня засмеялся. Он с интересом слушал незатейливый мой рассказ. Лицо его с чистой матовой кожей было прекрасным в этот миг и светилось загадочно, как икона. Я невольно залюбовался парнем и прервал свой рассказ. Мишане это не понравилось, блаженство растаяло на его лице, он нахмурился:

— Что же ты замолк, падла? Или тебе буркала вынуть, чтобы не пялился?!

— Пойдем в лес, посмотрим, что там есть интересного, — предложил я.

— Ботя, засранец дорогой, ты же знаешь…

— Да никуда ты не потеряешься, — я дам тебе руку, и мы будем все время рядом…

— А если ты вдруг умрешь? — простодушно поинтересовался Мишаня.

— Почему это я должен вдруг умереть?! — я начал сердиться. — Такой день славный, жить да радоваться… А ты — «умрешь»… Как же тогда ты без меня будешь?

— Вот это и страшно, — признался мой юный друг. — И ты ведь, Ботя, умрешь, подохнешь… Знаешь, козлик, как это печально будет для меня.

— И для меня тоже…

— Я когда в первый раз это представил, что один останусь, без тебя, у меня вот здесь что-то лопнуло — Мишаня дотронулся до груди.

— Ерунду говоришь, Миша. Тебе только семнадцать лет. Самое время жить, надеяться и радоваться.

— Что ты… порешь, старый осел! Ты же знаешь, что у меня ничего нет.

— Пока нет. В семнадцать лет всегда кажется, что ничего нет и не будет, но это не так, сынок…

От этого моего последнего слова (и как оно так по-глупому выскочило), лицо у Мишани позеленело и пошло белыми пятнами.

— Еще раз… гаденыш… еще раз назовешь меня так… Я молча обнял Мишаню, хотя знал, что делать этого нельзя ни в коем случае. Но я же человек, черт побери…

Я обнял Мишаню, но он не стал, как всегда, биться, плеваться и кричать. Он как-то съежился у меня под руками, этакий безропотный червяк-заморыш, вот-вот ускользнет из рук. Я никак не ожидал такого, и уже начал думать о чудесном перерождении Мишани. Но я ошибся.

— Я прощаю ЭТО тебе… моржовый, только потому… только потому…

Он больше ничего не сказал, вырвался у меня из рук и помчался по лугу. Он мычал что-то, задрав голову к небу, размахивал руками и бил кулаками себя по голове. Вдруг он заревел неожиданно густым басом, я даже вздрогнул — откуда силища такая взялась? Уж не прощальный ли это крик смертельно больного, обреченного человека?!

Мишаня дрыгнул ногой, подскочил как-то боком и ринулся на копну сена, будто желая развеять ее в пух. Со всего разгона он врезался по плечи в сгребенное сено, да так и остался торчать с этой нелепой шапкой на голове из клевера и сухих васильков.

Я подбежал к Мишане и тронул его пальцем. Я боялся теперь прикасаться к нему и что-либо говорить. Я просто дал знать, что я здесь, с ним рядом…

Наконец он высвободил голову, взглянул на меня пронзительно остро:

— Я скажу тебе, гад, почему на… не переношу всех этих… нежностей…

— Мишаня дышал прерывисто и внимательно смотрел мне в глаза, надеясь найти там сочувствие и интерес.

Мне и в самом деле хотелось узнать эту странную особенность Мишани.

— Я мог бы… не вякать про это, но… срок пришел. Так слушай, старый крот. Я тогда совсем малой был, только лопотать начал, но все, мля, понимал. Тот вечер хорошо помню. Свет не зажигают. К матери хахаль очередной пришел. Вино пьют, хавают… Я в углу своем играю. Писять захотел, а мать уже нажралась, кривая сидит, ей все до… Я тогда в штаны надул. Мокро, противно, я взял и снял на… эти штаны. И хахаль этот тоже, смотрю, штаны свои снял, голый по матери ползает, кровать вот-вот развалится… Я потихоньку к столу пробрался. Хлеба съел, картошку вареную нашел… И коробка какая-то на столе. Открыл ее — цветочки какие-то мягкие и сладкие… Вкусно! Я их пальцем все и сметал, эти цветочки. Перемазался весь в креме. А тут вдруг свет зажгли. Слышу голос матери:

— Смотри, что этот сучонок впотьмах натворил. И смеются оба. И мне весело. Мать подходит и говорит: «Что, понравился тортик?» И по головке меня гладит и приговаривает: «Ах ты говнюк мой подзаборный, выродок треклятый… Н-на тебе тортик!». И надела мне эту большую сладость на всю харю мою довольную, держит так и смеется. А мне дышать нечем, крикнуть даже не получается… Пока всю морду мне не измазала, не отпустила падла… Вот с тех пор у меня это и началось…

Я не знал, что сказать в ответ на этот жуткий рассказ…

— Ерунда! — фальшиво воскликнул я. — Все поправится, Миша. Мы тебя еще женим на нашей Насте. Или Оленьке. Вон, какие славные…

— Не вякай, Ботя, а то пасть порву, — остудил меня Мишаня. Он вздернул на плечо свой мешок и побрел к дороге. Потом обернулся:

— Я тебе еще одну вещь должен сказать, но это потом, ублюдок мой дорогой…

— Хорошо, хорошо, согласился я. — Пойдем, Миша, кроликов кормить, они уже заждались…

Глава четвертая. Мишаня

Да, так я не успел про Мишаню досказать. Значит, привели его к нам совсем немым. Где он жил, что с ним было, матушка Тереза не говорила. Она вообще никогда ничего не рассказывает. Приходит к нам откуда-то раз в два-три года совсем ненадолго. Кого-то приведет в нашу обитель, а кого-то, напротив, с собой уведет. И тогда он уже никогда не возвращается к нам.

С Матушкой Терезой хорошо, многие хотели бы уйти с нею в странствия, да не всякого она берет с собой… Ну так вот, оставила она нам тогда Мишаню, а с собою увела старую Аглаю. Это была рыхлая угрюмая старуха с серым лицом. Древняя-древняя. Лежала она долго не вставая, и не ела почти ничего, и не говорила. Ухаживали за ней сердобольные люди — обмывали ее, горшок выносили… А когда матушка Тереза к нам заявилась, вдруг старая Аглая как бы на поправку пошла. Встала, сама умылась и косу даже заплела. Хотя какая там коса — хвостик крысиный. Платье свое самое лучшее надела и вышла во двор к матушке Терезе. А та улыбнулась Аглае и ручкой так поманила, как младенцам делают: иди, мол, сюда. И ушла она с матушкой Терезой по долгой пыльной дороге в неведомые края…

Ах, да, опять я не о том! При чем здесь Аглая? Ее уж забыли, наверное, все. Это я помню так хорошо потому, что в тот день, когда она ушла, к нам Мишаня пришел. Матушка Тереза его привела, я уже говорил…

У нас новичков любят. Тут же показывают усадьбу, хозяйство, жилые комнаты. Причем каждый новичок сам выбирает, где ему жить. Но этот мальчик был странный какой-то. Во-первых, он женщин пугался. И плакал всякий раз, когда его кто-то пытался приласкать. И даже Бобо не добилась успеха. Тогда я попросил всех женщин уйти и повел его в крольчатник, а потом на голубятню, на пруд…

Мальчонка — дикарь-дикарем. И самое обидное, не говорит! А-а, О-о, Ы-ы… Вот и вся его азбука, попробуй разбери, что он сказать хочет.

— Как тебя зовут? Саша?

— Ы-ы…

— Коля? Вова?

— Ы-ы…

— Миша?

— А-а…

Вот так и познакомились. И жить он стал в моей комнате. Так он решил. Неплохая компания у нас подобралась: Я, Гарибальди Петрович и Мишаня.

У нас на глазах он и вырос. Рыбу в пруду научился ловить, голубей в небо запускать. А больше всего кролики ему понравились. Вот только две странности осталось за мальчишкой: никогда не давал себя погладить, обнять, и один, без людей боялся остаться.

Жили так и жили. Однажды Доктор к нам в комнату влетает. Глаза горят, весь какой-то суетливый. Знаками объясняет Мишане, что надо идти куда-то. А потом вспомнил, что Мишаня-то слышит, говорить только не может, и кричит ему:

— Мама к тебе приехала, Миша! Ждет внизу! Пошли скорее!

Миша как услышал это, переменился тотчас. Замычал что-то пронзительно-яростное, уши ладонями заткнул и… под кровать полез.

Мы все оторопели, а Гарибальди Петрович от волнения перешел с русского на ломаный итальянский:

— Малчик, ты есть дурачино! Это же твоя ма-ма!

— Но Мишаня глубоко забился под кровать и выл что-то на своем немом языке и шипел, и плевался, и ногами пинался, когда его хотели вытащить…

Неизвестно, сколько продолжалась бы эта возня, но вдруг с шумом распахнулась дверь и нашим взорам явилась «маман» Мишани. Это была женщина худощавая, со старушечьим лицом, одетая во что-то безликое и незапоминающееся. «Маман», которая пять лет не давала о себе знать, пала вдруг на все свои четыре кости и заглянула под кровать, чтобы узреть там свое чадо.

— Он! Миша! — воскликнула эта странная дама прокуренным и испитым голосом, который для изящества можно было бы назвать «простуженным»

Мишаня еще пуще заверещал, и тогда мама ему сказала:

— Не бойся, сынок, я не буду тебя бить, ты уже такой большой…

Мишаню слова эти не успокоили, он продолжал рыдать в голос. Доктор попросил женщину оставить парня в покое. Я помог подняться ей с пола, взял ее за руки и случайно прочитал на запястье татуированную надпись: «Век свободы не видать». Этот знак многое прояснил мне. Но Миша, Миша!.. Он буквально заходился в истерике, кровать даже тряслась от судорожных его движений.

— Вам следует уйти, — более настойчиво повторил свою просьбу Доктор. Но женщина будто не слышала его. Она села на мою кровать и начала доставать из сумки какие-то свертки и кульки. И приговаривала при этом: «Миша, Миша, Миша»… Так приручают чужую собаку…

— Сейчас пойдешь со мной, у меня есть где жить, С папкой тебя познакомлю… Хватит тебе тут… На, возьми, — и женщина протянула под кровать пирожное на бумажке.

Один взмах бешеной руки и пирожное отлетело под ноги Доктору. Розовый крем заляпал ему ботинок.

— Уходите! — строго приказал он женщине. — Миша не желает вас видеть! Придете как-нибудь еще…

— Да нет, что же это! Как же… — женщина растерялась и снова заглянула под кровать.

— Миша?

Плевок в лицо и угрожающее мычание были ей ответом. Такой выходки «маман» уже не могла простить своему убогому отпрыску. Она отшвырнула гостинцы и тихим зловещим голосом, от которого даже у меня похолодела спина, прошипела:

— Ну, хорошо, щ-щас ты у меня получ-чишь, выблядок нещ-щасный!

И неотвратимо полезла рукой под кровать. От этого Миша пришел, видимо, в состояние дикого ужаса, потому что издал вдруг такой вопль, который просверлил меня насквозь. Гарибальди Петрович и Доктор тоже застыли, как парализованные. Надо было спасать мальчишку, вышвырнуть вон это чудовище, именуемое матерью, но никто из нас даже рукою не смог пошевелить. Нелепейшая ситуация: мать обзывает сына, маленького убогого человека самыми последними словами, пытается бить его, а мы, трое мужчин, стоим, как каменные, в состоянии шока.

И вот в такой момент, когда разъяренная женщина безостановочно изрыгала бранные гнусные слова, среди которых самыми «нежными» были «сучонок», «змееныш», «ублюдок», «дерьмо собачье», яростный и, казалось, бесконечный визг, от которого цепенеет все живое, вдруг прервался. Наступила жуткая тишина, даже «маман» замолкла. Из-под кровати раздался спокойный, негромкий голос:

— Уйди, проблядь, а то убью, сука!..

Это было невероятно: немой мальчишка, который молчал пять лет, вдруг заговорил. Но что это были за слова!

Нам удалось спровадить горе-мамашу, и она ретировалась, не забыв прихватить свои гостинцы. С сожалением посмотрела на разбитое пирожное на полу. Но не подняла. Гордая!

А Мишаню Доктор увел к себе в кабинет. Пробыл Мишаня у Доктора долго, и вернулся к нам совершенно спокойным и — о чудо — по-прежнему говорящим. Однако речь его мало облагородилась.

— Ну что, козлики, — заявил нам Мишаня с порога, — продолжим наше сожительство.

Гарибальди Петрович посмотрел на Мишаню, как на призрака.

— Чего рыло выставил, паршивец? — бросил ему Мишаня и брякнулся на свою кровать. Гарибальди Петрович пришел в ярость.

— Как ты сказал, подонок? — взревел он и выругался по-итальянски — О, мама мия, паскудо! — и продолжил по-русски — да меня, щенок, со времен франко-прусской войны никто так не называл! Да я знаешь, что тебе сделаю?!

Пришлось мне вмешаться и объяснить народному герою Италии, что у мальчишки на почве нервного шока прорезалась речь, но в болезненном проявлении, как следствие трудного детства. Что он без злобы употребляет бранные слова, поскольку других, обычных, видно усвоить не сумел…

При этом Мишаня косил на меня внимательным глазом, и когда Гарибальди Петрович согласился быть терпимым и снисходительным к странной особенности нашего юного друга, Мишаня в знак одобрения произнес:

— Ты правильно вякаешь, гнида…

Я приветливо улыбнулся в ответ. Я был ужасно рад, что мальчишка, хоть и так своеобразно, но говорит. Говорит! И хотел погладить Мишаню по голове, но он, как и прежде противился всяким ласкам, и мне было жаль, что это печальное качество его осталось неизменным.

Сейчас, когда мы возвращались из лугов с травой для кроликов, я был озадачен обещанием Мишани сообщить что-то важное. Что он задумал? Какая истина открылась ему? Надо было набраться терпения и ждать до поры, пока он сам не скажет. Но беспокойство за парня уже прочно засело в душе моей.

Глава пятая. Бобо

Я хочу дорассказать о том, как мы встретились с Бобо. Это для меня очень важно, и я, наверное, чересчур подробно буду сейчас вспоминать…

Так вот, я сел в трамвай и поехал покупать зонт в самом большом магазине.

Под шарканье сотен ног я обследовал все три этажа этого торгового здания и зонта, к удивлению своему, не нашел. Вернее, зонты были в изобилии, но мне требовался особый зонт! Назло всему я захотел сейчас зонт, которого у меня почему-то никогда не было. Не складной легкомысленный зонтик, а солидный зонт в виде трости. Вот блажь такая на меня нашла! Я захотел иметь хоть одну достойную вещь в своем гардеробе. Ведь и так живу, как шут…

Во что бы то ни стало я решил купить зонт-трость. Именно сегодня. Вот в такой странной форме проснулся во мне крик отчаяния. Детский каприз начинающего безумца — купить желаемое прямо сейчас. Немедленно. Мне жизненно необходим был длинный черный зонт с массивной рукояткой. Чтобы можно было опереться при ходьбе. Это не автомобиль, не модное кресло «Людовик», просто приличный зонт, который я смог бы полюбить. Мне сейчас не жалко было отдать все деньги за этот зонт, но такого зонта: с массивной ручкой, с блестящей кнопкой, с черной матовой тканью, не было.

Я превратился в борзую собаку: подтянутый живот, длинные ноги, язык на плече и — длительная гонка за добычей… Я объездил полгорода. Чего только не видел на прилавках. Причудливого вида обувь, пиджаки и платья на любой вкус, невероятно дорогие галстуки, какая-то галантерейная мишура, залежалые рулоны мануфактуры, похожие на снаряды без запалов… Море нужных и ненужных вещей, но желанного зонта в этом море не было…

Я бултыхался в месиве толпы, которая беспрестанно двигалась вдоль прилавков, шаркая ногами, шуруя локтями, шмыгая носами, шевеля губами, шумно дыша и сопя, вращая головами, двигая ушами и усами… Это тупое шествие неизвестно куда, продолжается из года в год; измученные, отупевшие люди бездумно глазеют на прилавки в стремлении купить что-то необходимое, желанное, или хотя бы увидеть что-то радостное и доступное.

Плечи, локти, спины, груди — вот окружение мое. Не люди, а тела, им осталось только испустить дух, чтобы стать полноценными покойниками. Умерли они уже давно в этой бесконечно движущейся очереди, в этом шествии за собственным гробом; умерли, но не осознали этого, потому что давно отучились думать, и под нескончаемое шуршание ног забыли главное — для чего появились они на свет!

Я решил во что бы то ни стало заиметь зонтик-трость. Другому нужны подтяжки, третьему лезвия для бритья, четвертому — духи или крем, пятому — что-то еще… И все надо искать, сравнивать, выбирать… И так из года в год движется в нескончаемом поиске нескончаемый поток людей… Эта патока из потных человеческих тел течет и течет, дыша и сморкаясь, сверкая глазами и кашляя, плача и ругаясь… Масса, толпа, стадо! Кто-то переодевается на ходу, кто-то меняет истертую обувь и дальше, дальше, в пустоту, в тартарары, в могилу… Даже на кладбище слышен тот же шорох ног, шепот, шелест слов и веток, который не заглушает шмяканье комьев земли о крышку гроба…

В какой-то момент мне стало страшно. Я оторопело стал выбираться из этой раз и навсегда заведенной на бессмысленное движение толпы. Не надо, не надо мне этого зонта! Я передумал! Я пошутил! Только выпустите меня. Дайте постоять в стороне и побыть одному! Но нет, поток крепко захватил меня. Подобно изюминке, замешанной в тесто, я был почти обречен на вечную несвободу. Неведомая сила заносила меня в автобусы и трамваи, вела по заплеванным мостовым, истертым ступеням с этажа на этаж. Я, как олух, твердил одно и то же: «У вас большие зонты есть?» «Мне нужен зонтик — трость!».

Таких зонтов не было. Были всякие разные складные, женские, детские, но такого, какой я хотел: с коричневой костяной ручкой, с кнопкой-автомат, и который готов был купить на последние деньги и полюбить, не было.

Меня мяли, тискали, толкали… Я куда-то ехал, пересаживался, опять ехал. Вдруг ко мне протиснулся кондуктор и велел показать билет. Я показал билет на проезд в автобусе, и кондуктор сделал в нем дырочку компостером. «Почему он сделал дырочку? Откуда компостер?». Я хотел спросить кондуктора, но его уже сжевала толпа вместе с его форменной фуражкой. Я огляделся и увидел, что еду не в автобусе, а в электричке. Бог мой! На первой же станции я спешился и стал искать путь назад. Я не знал, куда мне ехать. Забрался кое-как в беременный толпою троллейбус и поехал на авось. Меня выбросило потоком на какой-то остановке и понесло под землю. Я только переступал ногами, чтобы не упасть и чтобы меня не растоптали.

Я вновь оказался там, где уже был — в самом большом магазине города. Кинулся к выходу, но это был вход и против встречного потока людей я не устоял, повернул вспять. И опять шел мимо прилавков…

Я был готов сойти с ума, но тут случай помог — какая-то энергичная тетка с пухлыми руками ухватилась за меня и потащила к вешалкам в середине зала, где висели пальто, тоже выстроенные в очередь. Одно из этих пальто с овечьим воротником тетка стала напяливать на меня, приговаривая «он такого же росточку». Я дернулся, стал вырываться, что-то объяснял ей, угрожал и махал руками, пока не задел какую-то витрину, и она взвизгнула разбитым стеклом. Движение вокруг на секунду остановилось, затем опять пошла с гудом и шипением конвейерная лента из человеческих тел. Но я был уже не с ними. Я стоял наособицу возле побитой витрины и оторопело смотрел вокруг. Ко мне подошел охранник, потом прибежала какая-то женщина с торговой эмблемой на груди. Я достал деньги, на которые хотел купить зонт, и отдал их с легкостью и просил вывести меня отсюда на улицу. Я обещал быть хорошим и никогда больше не приходить сюда. Меня вывели через какую-то маленькую дверь, и я оказался в тихом дворе. Сел на пустой ящик и перевел дух.

Медленно-медленно брел я пустырями к дому. Мне некуда было деться, и я знал, что рано или поздно должен вернуться к людям. Это мой крест. Я обречен жить среди них, и пора бы давно к этому привыкнуть, а я вот никак не мог…

Серую бетонную коробку своего дома я увидел издалека. Вот сейчас войду в подъезд… Вонь от мусоропровода, загаженный лифт… Соседи с четырех сторон. Привычные их звуки: пьяные скандалы наверху, почти непрекращающийся скрежет кровати за стенкой справа, где живут молодожены. И только у соседей слева — тишина. Там живут старики.

Ничего, жить можно. Жилье у нас не выбирали, жилье у нас давали. И то не всем. Где дадут, там и живи всю свою жизнь. И радуйся. Я оглядел серую скалу с множеством окон, этот безликий и чудовищный человеческий муравейник. Среди множества окон, задраенных от ненастья, одно, на седьмом этаже, было широко распахнуто. Из него, высунувшись наполовину, свисало человеческое тело: женщина с растрепанной головой и простертыми к земле руками, синими, болтающимися как плети. Что с нею случилось, можно было догадаться. Скорее всего, женщина высунулась из окна, чтобы позвать на помощь, да так и не дождалась ее.

Под окном стояли две женщины. Они бурно рассуждали о том, что дверь заперта, а сломать некому. Я бросился по ступеням вверх, забыв о лифте. Дверь с помощью топора ломали двое мужиков-соседей. Мы поднажали разом, и дверь рухнула, открыв прямоугольник прохода.

Женщина, в окне, увы, была уже мертва. Ее положили на старый диван в пустой, обшарпанной комнате с грязным потолком и бесцветными обоями.

— Отмучилась, — сказал какой-то старичок в пижаме и пошел вон.

— «Скорую» кто-нибудь вызывал? — спросил я. Молчание было мне ответом, хотя десятка два любопытствующих с интересом разглядывали труп и с еще большим интересом обменивались предположениями: как и почему могло такое случиться.

— Наверное, — ответил кто-то сострадательным голосом.

Я ощутил неуютный повтор жизни. Было уже со мной такое, было… С чего же все началось? Ах, да…

— Вы не знаете, где можно купить зонт?..


Во дворе я сел на лавку возле подъезда. Так устал, что казалось, до своей квартиры не доберусь. В ушах стоял невнятный гомон толпы, звон разбитой витрины, шарканье ног, лязганье дверей трамваев, автобусов и электричек. И голоса, голоса… Перед глазами закрутилась пестрая толпа людей, прилавки магазинов. И, особенно остро, две картинки: мужчина на остановке, задыхающийся под дождем, и эта женщина, вывешенная из окна, как постиранная тряпка… Бывшие люди!..

Господи, ведь не так уж давно были они детьми. У них были папа и мама. Быть может, им повезло, и они застали в живых бабушку и дедушку. На маленьких людей смотрели чужие дяди и тети и думали про себя: вот они, дети — наше будущее… Прошли годы, и вот оно, будущее. Какой обман, какой чудовищный обман! Зачем детей мешать с будущим? Кому это пришло в голову? Я вскочил со скамьи в бешенстве от этой дикой несправедливости. Неужели и мои дети, когда вырастут, станут никому не нужными и вот так закончат свой век? — вопрошал я себя, и голос внутри ехидно усмехнулся: «Еще и хуже может быть…».

Мне никогда не было так страшно. Никогда!

Я стоял под серым бесконечным дождем посреди своего двора у подножия серого и плоского дома-утеса. В этом утесе была моя норка под номером 54, и там я мог спрятаться на время от этого кошмара. Нет, не спрячешься никуда, если уж знаешь это необъяснимое НЕЧТО, которое вселило в тебя страх, растерянность и боль.

Я стоял сейчас посреди мертвого мира, мертвец без зонта, под дождем. Вода с волос неприятно стекала за уши, и мне казалось, что это не вода, а кровь, как будто мне незаметно проломили голову. Но меня это не заботило. Мне уже давно ничего не надо: ни здоровья, ни денег. Ни-че-го. А сейчас — особенно. И эта нелепая прихоть с зонтом — была моя последняя глупость. Простите меня, о люди, ничего мне от вас не надо. Заберите себе все то, что положено мне — и зонт, и еду, и одежду. Можете забрать даже воздух, если вам так нравится им дышать. Мне он не нужен!

Нестерпимо болела голова. И за воротником уже было достаточно крови, вся спина в крови, и еще течет…

Ко мне подбежал мальчонка, в соплях, чумазый, в грязной курточке с капюшоном. Я узнал его — мы жили в одном подъезде.

— Дядя, — сказал он голосом уставшего, пожившего человека. — Там пьяный лежит. Убей его!

Я и сам был едва живой, вода с неба, капля за каплей терзала мой обнаженный мозг. Плохо соображая, я двинулся вслед за мальчиком к своему подъезду и увидел Безногого. Его квартира была на девятом этаже, а лифт доезжал только до восьмого. И целый этаж ему приходилось на руках волочить свое укороченное наполовину тело и впридачу к нему — самодельную тачку на четырех подшипниках-колесах.

Я сочувствовал Безногому и спросил однажды, когда мы встретились в лифте, почему он живет не на первом этаже, а на девятом, куда лифт не доходит.

— Так советская власть распорядилась, — ответил Безногий и злобно посмотрел на меня, будто я и был этой самой советской властью. Больше я с ним не разговаривал. Даже имени не знал его.

Безногий все лето сидел на лавочке под козырьком нашего подъезда. В компании с ним я видел одни и те же испитые рожи. Кажется, они тоже жили в нашем доме-утесе, в таких же бетонных норах под номерами, как и моя.

Сейчас Безногий торчал на лавке, как пенек, как матрешка, как ванька-встанька. У лавки стояла его самодельная коляска — две доски на четырех подшипниках. В руках Безногого была палка, и он нещадно колотил ею свою коляску, эти свои ноги, эту свою грубо сработанную судьбу. Старик плевался, выкрикивал замысловатые проклятья, адресованные неведомо кому. Картуз его, ветхий и старинный, сбился набок, пенистая слюна капала с подбородка, а он все колотил и хрипел бранные слова, и красные глаза его не видели ничего.

— Убей его! — еще раз приказал мальчик.

— Не надо. Он больной, не пьяный, — ответил я.

Тогда мальчик плюнул мне на брюки и побежал, не оглядываясь и далеко. Я долго смотрел, как бежит наше будущее, и никто не мог мне сказать, куда же оно бежит-спешит?

Кое-как добрался я до своей двери на третьем этаже. После сегодняшнего дня мне оставалось только одно — стреляться, чтобы больше не мучиться. Кровь уже не бежала за воротник, но мозги все еще торчали наружу.

Я разделся, лег в постель и в сумеречном свете уходящего дня стал расстреливать длинными очередями свою жизнь…

Глава шестая. Лаврентий Палыч

Вы видели когда-нибудь отъявленного мерзавца? Хотите посмотреть? Взгляните на нашего Лаврентия Палыча!

Гаденькое пенсне из проволоки, кривое и без стекол, мерзкие зубки, как у злого мышонка. А самое отвратительное у него — это вечно ухмыляющиеся глазки. У нормального человека — глаза, а у этого — глазки. И лицо рыхлое, кожа дряблая… Не лицо даже, а рожа, насиженная задница.

Вот такой мерзавец. Хотя ничего плохого вроде бы не делает. Часто рубит дрова на кухне и постоянно напоминает о том, что последний русский царь Николай II тоже вместо гимнастики любил колоть дрова. Это называется мания величия. До Наполеона-Бонапарта этот жалкий человечишко не дотянул, а вот роль Лаврентия Палыча пришлась ему по размеру. Во всяком случае, китель полувоенного образца, в которых щеголяли наркомы в тридцатых, сидит на нем довольно ладно.

В нашей славной обители еще два чудака носят форму: начальник пожарной охраны Алеша Мякишев и Почтмейстер по фамилии Чечетка.

Алеша Мякишев в той, вашей жизни, был сержантом военизированной пожарной охраны, командир отделения. Алеша, по его словам, прилежно тушил огонь, разумно командовал своими ребятами, в общем, стал докой в своем ремесле, а все сержант и сержант. И никто не замечает, что он давно уже вырос из своей должности. Тогда он в один прекрасный день пришел на службу в своем же сержантском кителе, но с погонами майора, и явился к командиру пожарной части, тоже майору, и говорит, вот так и так, пора и мне в рост идти, созрел я, и не век же мне в сержантах ходить, давай место мне освобождай, потому как ни черта ты не смыслишь в нашем деле и тебе отделение только и можно доверить.

Ну, командир, конечно, растерялся, потом взял себя в руки и предложил Алеше Мякишеву командовать пожарной частью в другом месте, более лучшем. И перевел его в звании майора к нам. Алеше у нас понравилось. Он быстро нашел союзников в своей непримиримой борьбе с огнем, и сколотил боевую пожарную дружину, которая с помощью ведер и резиновых шлангов способна победить любой непрошенный огонь. Что они однажды и сделали, когда вдруг вспыхнула баня от чрезмерного перегрева.

Но главная гордость майора пожарной службы Алеши Мякишева — наблюдательная вышка у ворот, или, по-старинному — каланча, которую он соорудил по всем правилам со своими помощниками. Помню, в этом деле активно участвовал Лаврентий Палыч. Он настоятельно советовал Мякишеву воздвигнуть еще четыре подобных вышки по углам забора, ограждающего территорию нашей усадьбы. Но Мякишев считал, что достаточно одной вышки. Он подолгу стоял на ней, в своем неустанном дежурстве, выглядывая всякий подозрительный дымок. Часто с ним был там Лаврентий Палыч. Но этот следил за тем, кто что делает. Свои наблюдения он заносил в книжечку, которую тщательно хранил в нагрудном кармане кителя.

Другой форменный человек нашей обители, пользующийся особым расположением Лаврентия Павловича, был начальник почты по фамилии Чечетка. Большого ума человек. До революции, где победили большевики, занимал он пост министра связи и телеграфов. Потом был смещен большевиками как реакционный элемент, но любимое дело не оставил, и в качестве рядового почтового служащего пытался спасти эту важную отрасль от развала. Но что может сделать маленький человек в огромной запущенной стране? Без власти, без голоса, без достоинства… Но Чечетка никогда не был маленьким человеком. И даже под новым гербом почтового ведомства, где он служил в 34-м отделении связи, Чечетка являлся образцом честности и благородства, всегда держал себя в руках. Но все же изредка срывался и ронял слезу отчаяния, когда узнавал, что телеграмма из Москвы до Подольска шла три дня, а посылка из Омска, будучи отправлена до Томска два месяца назад, так и не дошла до адресата. Он-то, бывший министр почтового ведомства великой империи, знал, как навести порядок. Но кто послушает рядового почтового служащего в синем сатиновом халате? И, в конце концов, Чечетка дошел до отчаяния. Однажды он явился на работу с каким-то допотопным резиновым молоточком и стал гасить им марки на заказных письмах и бандеролях. Только к концу дня начальник почтового отделения номер 34 с ужасом обнаружила, что отечественные марки проштемпелеваны круглой печатью с изображением царского двуглавого орла.

— Вы что это себе позволяете! — закричала начальница почты.

— Так быстрее дойдет, — невозмутимо ответил Чечетка.

Да как ты смеешь, царское отродье, буржуй недобитый… — начальница уже не следила за своей речью, она задыхалась от гнева и страха. Ей не хватало слов, — Ишь ты! Ишь ты! — кудахтала она, представляя, с какой формулировкой ее снимут с работы.

— Ты бы, милая, хоть бы книжки читала, что ли, — попросил Чечетка. — Думать ведь надо! Ду-умать!

И поставил на багровый от гнева лоб начальницы свою печать с двуглавым орлом…

Чечетка часто рассказывал мне этот забавный эпизод. Правда, что было с ним потом, я не знаю, хотя мы с ним большие приятели.

— Главное, что я сохранил этот свой молоточек! — гордо заявляет старик. — Это то же самое, что сберечь свою честь…

И вот этим своим молоточком он штемпелюет почту, которую сортирует и отвозит из нашей усадьбы в районный узел связи.

Мы часто наведываемся с Мишаней в ветхий флигелек, где живет и трудится славный почтмейстер Чечетка. Чертовски уютно сидеть возле топящейся круглой железной печи, колонной подпирающей потолок, слушать, как свистит чайник на плите, и пить чай с баранками под удивительные байки бывшего министра почт и телеграфа Российской империи.

Однажды зимой, в один из таких благодатных вечеров, на почту зашел Лаврентий Палыч. Поправил пенсне на носу и недовольно посмотрел на нас с Мишаней.

— Посторонние в служебном помещении… — буркнул Лаврентий Палыч.

— Ты тоже, засранец, здесь не родственник, — вставил Мишаня.

— Чего тебе надо, Лаврентий? — спросил Чечетка, обмакивая баранку в чай.

— Заказное письмо принес, — ответил Лаврентий Палыч и достал объемистый пакет.

Чечетка дожевал баранку своими старыми зубами, обтер руки о свой дореволюционный камзол с петлицами и бросил конверт Лаврентия на весы.

— Четыре рубля, — объявил наш почтальон и протянул Лаврентию две марки. — Марки наклеиваются слюнями заказчика.

— С чего вы взяли! — возмутился Лаврентий Палыч.

— Такой порядок. Я только что вспомнил. У нас в 34-м отделении всегда так было.

Лаврентий Палыч посопел, затем хорошо облизнул марки и от души припечатал их кулаком в правом верхнем углу конверта. Чечетка ударил по маркам своим чудесным молоточком и с удовольствием полюбовался на четко отпечатанных двуглавых орлов.

— Принято! — объявил он Лаврентию.

— Вы уж, пожалуйста, поаккуратней, — попросил Лаврентий Палыч, — письмо все же заказное…

— Не надо меня учить, любезный, — обиделся Чечетка. — У нас тут Почта, а не какой-нибудь «узел связи»…

Почтмейстер запер письмо Лаврентия Палыча в сейф и для пущей важности опечатал и замок, воспользовавшись для этого тем же своим молоточком.

Лаврентий Палыч был полностью удовлетворен.

— Благодарю за службу, — сказал он величаво и вышел вон.

— Какой мерзопакостный человечишко! — сказал в сердцах Чечетка и пошел запереть дверь. Потом он вымыл руки после письма, как после поганого ведра.

— Как он здесь появился? — спросил я Почтмейстера, потому что Чечетка жил в пансионате задолго до моего сюда прихода.

— Он как будто всегда здесь был, — не задумываясь ответил Почтмейстер. Раньше Брутом называл себя. Ну, это тот, который Юлия Цезаря ножом пырнул. А в тридцатые годы сделался Лаврентием Палычем. Кем будет дальше, не знаю…

— Откуда такие берутся? — задал я Почтмейстеру простодушный вопрос.

— Обычное дело — мать-природа всех родит. Другое дело, когда грязная пена наверх лезет и верховодит… До революции, помню, таких Лаврентиев полно было, правда, все они на третьих ролях сидели, в кордебалете, так сказать. И ничего, не рыпались, знали свой шесток. Потому что глупость и подлость долго не утаишь… Кому еще чайку? Передай чашку, Миша… Да. А после революции смотрю, кто был ничем, тот становится всем. Причем, отсутствие ума, способностей, компенсируется очень просто — происхождением, партийностью… Если ты из крестьян, а еще лучше — из рабочих, да большевик, да еще и четыре класса церковно-приходской школы закончил — прямой путь тебе в министры, или, по-ихнему, в наркомы!

Я смотрел на начальника нашей почты, который в свое время не примкнул к нерушимому блоку, и потому сохранил свои убеждения, свою совесть, хотя многого и лишился. Передо мною сидел еще крепкий старик с гусарскими седыми усами, в просторной белой рубахе. Золоченый крестик танцевал на тонкой цепочке на седой волосатой груди.

— Вам нравится здесь? — спросил я Чечетку.

— Конечно, — не задумываясь ответил Почтмейстер. — Я здесь при деле. И от меня многое зависит… Вы даже не представляете, уважаемый Боттичелли, как много здесь от меня зависит! Быть может, вся наша покойная здешняя жизнь…

Я с удивлением посмотрел на Чечетку.

— Да, да, любезный, в моих руках наше общее благополучие. Точнее — вот в этом сейфе. Там лежит бомба, которая способна взорвать покой нашей обители.

— Покажи! — попросил Мишаня. — Ни разу бомбы не видел.

— Пожалуйста, — охотно согласился Почтмейстер. Он сорвал пластилиновую пломбу, отпер сейф и достал… письмо Лаврентия Палыча. Затем он снял крышку с чайника и накрыл его запечатанным конвертом.

— Что вы делаете!.. — закричал я. — Чужие письма читать нельзя! Это преступно! Прекратите сейчас же!

— Я с вами согласен, уважаемый Боттичелли, — Почтмейстер усмехнулся. — Однако во всех странах существует такое понятие, как перлюстрация — просмотр государственными органами почтовой корреспонденции с целью надзора. А если есть такое слово, то должно быть и дело. И учтите, уважаемый Боттичелли, зачастую это делается в интересах безопасности многих людей. Впрочем, сейчас вы сами убедитесь… — и он снял с чайника распаявшийся конверт. Достал сложенные вчетверо листки и протянул мне:

— Заранее знаю, что пишет этот подонок. Клевещет на нашего Доктора и требует его смещения… Это почти в каждом письме Лаврентия, вот они у меня тут, все двадцать шесть!..

Почтмейстер достал из сейфа конверты, подписанные четким прямым почерком Лаврентия Палыча и бросил их на стол.

— Читайте!

— Ни за что! — отчеканил я.

Пока мы препирались с Почтмейстером, Мишаня взял да и пересчитал те конверты.

— Эй, почтарь, тут только двадцать пять писем! — сказал он с ехидцей.

— Что?! — взревел Чечетка и принялся сам пересчитывать запечатанные конверты. Несколько раз он сбивался, принимался считать заново. Наконец, общими усилиями мы пересчитали — двадцать пять неотправленных писем.

— Может их и было столько? — спросил я Чечетку. Тот только пренебрежительно глянул на меня.

— Ой, дурак я дурак! — бил себя кулаком по голове Почтмейстер. — Как же я так просмотрел!..

У бывшего министра почт и телеграфа лицо стало неузнаваемым от ужаса. Я понимал его. Если он говорил так, как оно было, то, действительно, достаточно было одного письма… Как реагируют на «сигналы» с мест чиновники в Стране Дураков, я хорошо знал.

— Как же оно ушло? — допытывался я.

— Не знаю, не знаю… — бормотал Почтмейстер. — Бес попутал. Полтергейст. Ведь последнюю почту я, как всегда, отправлял сам, проверял каждый конверт…

Чечетка перерыл весь свой сейф, но конверта так и не нашел.

— Все, — сказал он обреченно, — это конец!.. Идите вон, — предложил он нам с Мишаней, и мы ушли от греха, ничуть не обидевшись на отчаявшегося Почтмейстера.

Все-таки зря он переживал. Письмо, адресованное в Государственную думу, в правительство или напрямую Президенту из нашего пансионата, вряд ли может представлять какую-либо опасность…

Так я пытался утешить себя. Ах, как я заблуждался! Я не учел, что письмо Лаврентия Палыча было отправлено в Страну Дураков. А там здравый смысл в расчет не идет.

Глава седьмая. Бобо

Итак, я лег в постель и длинными очередями стал расстреливать свою жизнь.


Вот мальчик в штанах на помочах — Лето — Куст малины, с которого уже кто-то общипал зеленые ягоды — В руке булка с маслом, посыпанная сахаром — Двухэтажный деревянный барак — Форточка на первом этаже — Мама кричит: «Вася, домой!».


Первое в жизни путешествие — Бабушка со старомодным саквояжем — Поезд — Чай в красивых подстаканниках — Море — Чайки — Белый пароход — Теплый город Одесса — Крыса средь бела дня перебегает трамвайные пути — Севастополь — город-герой — Печальный и красивый памятник погибшим кораблям.


Новенький портфель — Букет в руке — Бабушка довела за руку до школы — Очень страшно дальше идти одному — Здравствуйте, дети, меня зовут Антонина Андреевна — Она живет в нашем бараке — Сегодня утром первая моя учительница выносила ведро на помойку в калошах на босу ногу — У меня не выходят палочки — Учительница садится рядом за парту и берет мои неумелые пальцы с накрепко зажатой ручкой в свою руку — От Антонины Андреевны пахнет селедкой с луком и она икает.


Река за пустырем — Песчаный берег, заросший ивняком — Удочка, срезанная тут же — Поплавок на воде пляшет — Борька Корнилов, мой дружок — На свалке он нашел гранату — Пойдем, кинем? — Подожди, клюет… — Ну, я в овраге буду… — Взрыв — Милиция, санитарная машина — Большой клеенчатый мешок — Борька…


Мне тринадцать — Мама умерла от рака на диване в большой комнате — Я был в школе — Ее увезли — Бабушка дает мне валерьянку — Отец молчит, как чужой.


Чужой большой город — Чемодан старинный, отцовский, фибровый с металлическими никелированными уголками — Студенческий билет — Койка в общежитии — Свобода, и дом безвозвратно далеко — Теперь на пять лет я не один — Ах, лучшие мои друзья-подружки — Вино и песни при свечах — Объятия на темной лестнице — Ничего в будущем, все в настоящем.


Диплом — Распределение — Вся жизнь впереди — Время только начало отсчет — Захолустный городок — Инженер на маленьком заводе — Опять койка в общежитии — Не нужен никому.


О, чудо! Рядом — родная душа! — Свадьба в чужом доме — Жена, Муж — Квартира на две недели, пока хозяева в отпуске — Медовый полумесяц — Скитания, узлы, коляска детская, она же и кроватка — Восемь квадратных метров — Кровать, столик и один стул — Рай в шалаше — Ночь на коммунальной кухне — Над головой пеленки — Сверху капает на чертежи — За стенкой спят родные люди — Счастье.


«Счастье не вечно, Люсьен ушла… Нищий просит в раю… У того же угла сам я теперь стою… Бросьте монетку, месье и мадам, я подниму, мерси!».


Другие города — Хорошо там, где нет нас — Дорога без конца, но были встречи… — Пустая дача — Октябрь — Свечи неверный огонек — Глаза в глаза и чувство, что не можешь жить, как хочешь. И с кем, и где… И все не так — Нет, нет, все так, есть с кем, есть где и как — Но сила свыше против, против — Ты вновь один и пред тобой дорога без конца…


«Дяденька, там пьяный, убей его!»


Как скучно жить — Усталость вековая — Пора идти уж камни собирать — Пора, пора, мой друг, пора… — Но нет такого топора. И гильотины, которые б тебя спасли — Лишь только спины, спины, спины холодных волн, и ты в пучине без руля и без ветрил…


Ну, вот и все, к чему о жизни вспоминать, такой пустой и неуклюжей. Не так хотелось ведь прожить. Но как же быть? Опять терпеть, опять стоять, не смея падать? И это все, чем жить осталось?


Признаться честно, я устал расстреливать пустую свою жизнь. Она, как дым, как воздух, как туман неуязвима, и пули пролетают безболезненно сквозь нее. Конечно, я старался не бить по больным местам, и потому детей своих не вспоминал. Они живут без меня и не моя в том вина. У многих так, и к этому постепенно привыкаешь, как свыкаешься с неизбежностью смерти.

Нет, не люблю я свою жизнь. Даже вспомнить нечего. Я жил, как все, прошел сквозь те же двери… И никому не интересно, как жил я и чем живу теперь. На что надеюсь и куда иду? Давно пора понять, признать, что ни к чему я не приду. Так что ж, стоять, как пень гнилой, до той поры, пока не рухнешь? Или брести, абы куда?.. Нет, хватит…

Как настоящий мужчина я должен достойно оставить свои позиции. На войне, как на войне… Не бежать, не стонать и не сдаваться в плен, а просто пустить себе пулю в лоб. Нужно всегда оставлять для себя последний патрон. Сейчас я его найду…


Была уже глубокая ночь. Бетонный муравейник моего дома угомонился. Даже кровать за стенкой, у молодоженов, не скрипела. Рана в моей груди уже не кровоточила. Я был абсолютно спокоен. Вспомнил, есть ли в моем доме крепкая веревка и куда лучше ее подвесить.

Я нащупал на тумбочке сигареты и спички. Закурил. В короткой вспышке света глянул на циферблат часов. Без пяти три. Магическая цифра. Тройка, семерка, туз… Какой-нибудь прозектор потом напишет в заключении: «насильственная смерть посредством удушья наступила около трех часов ночи…". А веревка у меня есть — капроновый шнур на балконе для сушки белья.

Я курил последнюю свою сигарету в могильной тишине спящего города. Скоро, совсем скоро тишина эта станет вечной моей спутницей, и я найду, наконец, долгожданный покой. Надо только немного потерпеть.

Как тихо! Даже слышно тиканье наручных часов, лежащих на столе. Но вот еще какой-то звук. Вроде бы шаги по лестнице. Да, кто-то идет тяжелой походкой. Кто это? Загулявший Дон Жуан возвращается домой на нетвердых ногах? А, может, ОНА за мной идет?

Я чутко вслушивался в каменный шелест ступеней. Все ближе и ближе шаги… Вот они уже на моей лестничной клетке, вот затихли перед моей дверью… Я замер в ужасе. Теперь я нисколько не сомневался, что это ОНА пришла за мной. Вот сейчас постучит, и у меня остановится сердце. Я поспешно раздавил окурок в пепельнице и приготовился к самому худшему. Оказывается, и веревки никакой не надо, ноги мои уже стали коченеть.

Но никто не звонит. ОНА просто стоит и ждет моего конца. Интересно, как ОНА выглядит? С косой? В белом балахоне? С черепом вместо лица?

Любопытство оказалось сильнее страха. Я поднялся со своего смертного одра, зажег свет в комнате, прихожей и широко распахнул входную дверь.

У порога стояла женщина моих примерно лет. На ней было темно-вишневое пальто из кожзаменителя, растоптанные желтые сапоги и цветастый платок, неуклюже повязанный на голове. Лицо ничем не примечательное, усталое, даже какое-то тусклое.

— Вам чего надо? — еде выдавил я.

— Скажите, какая здесь улица? — тихо спросила женщина.

— Что?!

Я начал возвращаться к жизни. Фантазер чертов, навыдумывал бог весть что, а это всего-навсего подвыпившая бомжиха занимается ориентировкой на местности.

— Что?! — Еще раз завопил я. — Да как ты смеешь в такой час… Да ты… Да я сейчас… — От негодования слова застопорились в моей глотке. Чтобы не наделать глупостей, я захлопнул дверь и пошел на кухню. Попил воды прямо из чайника и сел в глубоком раздумье. Почему для того, чтобы узнать название улицы, надо было подниматься на мой третий этаж? Да и дом мой вовсе не у дороги… В голове вдруг выстроилась стройная цепочка: мой дом находится в третьем порядке от дороги, у меня третий подъезд, третий этаж. И времени — ровно три часа! Нет, не случайно все это. Мистика!

Я бросился к двери, распахнул ее. Женщина стояла все в той же позе покорного ожидания. Нет, вовсе это не подгулявшая развратница! Усталая путница явилась ко мне в дом.

— Проходи! — сказал я, и незваная гостья вошла в прихожую.

Теперь я лучше рассмотрел ее лицо: два синих глаза и печальные складки возле рта. И никакой косметики. А волос не видно — лоб закрыт платком.

— Не бойся, Василий, — успокоила меня гостья, — я тебе ничего плохого не сделаю.

Опять глаза мои полезли на лоб:

— Что?! Откуда ты меня знаешь? Кто ты? Чего тебе надо?

— Я твоя боль, — просто ответила женщина. — Узнала, что тебе совсем плохо и пришла. Можешь звать меня Бобо.

Я впервые видел так близко сумасшедшую и, честно говоря, не знал как себя вести. Лучше всего было принять предложенные правила игры, обратить всю эту нелепицу в шутку.

— Так откуда путь держишь, Бобо?

— Из Н-ска!

В Н-ске жили мои дети, это меня насторожило.

— А что ты там делала?

— Н-ск — последнее место, по которому болела твоя душа. А теперь она не болит. И теперь я буду с тобой.

— Жить что ли? Сожительствовать? — Я глупо рассмеялся, оценивающе оглядывая невзрачную гостью — Ты хоть бы разделась, в комнату прошла. Может, чаю хочешь?

— Хочу, — развязывая платок сказала Бобо. — У меня даже конфеты есть. И она достала из кармана два соевых батончика.

Нет, это был не сон. Передо мной стояла моя боль во плоти. Не бог весть что, но человек, живая душа.

Бобо повесила свою клеенчатую одежду на вешалку осталась в простенькой юбке и самовязаной кофте. Волосы у нее оказались пепельного цвета.

Я предложил гостье умыться с дороги, а сам пошел на кухню разогревать чайник. Непредсказуема жизнь, потому и интересна. Пять минут назад меня не должно было быть на этом свете. А сейчас я встречал гостей и подогревал чай. Ну надо же, «зови меня Бобо». Это детки малые, когда им больно, говорят: «бо-бо» или «ва-ва». Ну, что же, остается и мне имя поменять. За компанию. Жили-были Вава и Бобо… Интересно, чем все это кончится? Мне вновь на время захотелось жить.

В ванной зашелестел душ. Мне почудилось, что сумасшедшая гостья что-то поет. Черт с ней, пусть переночует, решил я и быстренько развернул раскладушку и застелил ее чистым бельем. В конце концов, стены моей халупы многое повидали. Им не привыкать. Мне тоже терять нечего.

Чайной заварки у меня давно не было. Пришлось запарить в термосе разную траву — мяту, полынь, душицу… Сам собирал. Каким-то чудом оказались у меня масло и хлеб. Если нарезать соевые батончики кружочками, получится как бутерброд с колбасой.

Вышла, наконец, моя гостья. С чалмой из полотенца, посвежевшая и даже румяная. Я невольно оценил ее женские достоинства и невольно подумал: можно ли переспать со своей Болью, или она из разряда ангелов-архангелов?

— Ну, вот, Вася, ты уже начал оживать! — сказала Бобо, мельком глянув на меня. Я молча разлил чай. Мне показалось, она угадывает мои мысли.

— Как же ты меня все-таки нашла? — спросил я, чтобы не молчать.

— Это не главное. И ты не то хотел спросить. Такая проницательность меня стала раздражать.

— Да я вообще ничего не хочу знать!

— Не лги, Вася, — Бобо засмеялась и прихлебнула из чашки. — Ты думаешь, откуда я все про тебя знаю, уверен, что я сумасшедшая, а объяснить все это не можешь. И не пытайся. Ты проверь меня. Вспомни, о чем душа твоя болела, а я скажу, чем дело кончилось.

— А-а, ты цыганка! — Радостно воскликнул я. — Теперь-то мне все стало ясно.

— До чего же ты глуп, друг мой, — устало сказала Бобо и с укором посмотрела на меня.

Такую наглость я стерпеть не мог.

— Ты чего себе позволяешь? — осадил я гостью. — Думаешь, если я тебя не выгнал, а пустил как порядочную в свой дом, так можно хамить?!

— Ты вдвойне глуп, Вася, — с прежней усмешкой сказала Бобо. — Думаешь легко быть болью такого вот… извини, больше не буду. Но сам посуди, о чем у тебя душа болела все эти годы! Разве ж это нормально?! И мне приходилось быть там… Вот твой друг Сева Альбатросов, учились вы вместе в институте… Сочувствовал ты ему, что он со своей светлой головой торчит на паршивом заводике в захолустном городке в должности рядового инженера. Живет с женой недалекой, троих детей настрогал и в вечных заботах о хлебе насущном. Не смог поехать учиться в школу менеджеров по этим причинам. Но это ты, Вася, считаешь, что твой друг должен идти в рост, развивать свои способности. А ему давно плевать на все. Он завел садовый участок, купил машину, трескает водку и имеет двух любовниц. Ты тут за него переживаешь, а он совершенно благополучный в своих глазах человек…

— Не ври! — перебил я эту чушь, которую несла сумасшедшая. — У меня есть его письма. Там сплошные вопли и слезы по несостоявшемуся!…

— Да потому он и писал такие письма, что знал, чего ты ему желаешь. А ему этого давно не надо. Не мог же он разочаровывать тебя. Ведь ты же, ты… ты — чистая душа. И это твоя болезнь. Все твои друзья о ней знают, все, кроме тебя.

— Да кто ты такая, чтобы судить других?!

— Ладно, оставим друга твоего. — Бобо сурово посмотрела на меня, как злой пророк. — Возьмем жестче. Вспомни Юлию!

Я оторопел:

— Что?! Ты и об этом знаешь?! Кто же ты такая, наконец?!

— В сотый раз тебе повторю, я — твоя Боль. И потому знаю все, о чем душа твоя болела.

— Это невероятно! — я был на грани потрясения.

— Поверь, прошу, и успокойся, — попросила вкрадчивым голосом Бобо. — Долгие годы твоего одиночества Юлия писала тебе. Ты думал, что вот-вот сменятся обстоятельства, и вы будете вместе. Ты долго ждал, пока она окончательно порвет свои отношения с мужем. Потом ее длительная командировка за границу. Потом она переезжает в другой город. У тебя осложнения с работой. Ты разочарован в жизни, ты веришь только в родную душу рядом. Тебя не устраивает ни одна женщина кроме Юлии, потому что ты любишь ее. И она все едет к тебе и никак не доедет. А к себе не зовет. И ты все эти годы живешь ее письмами и надеждой… Сколько же лет я металась между вами, пока все же не отболело это у тебя. Ты даже и не знаешь до сих пор, почему ты писал ей последние три года до востребования…

— Почему?

— Да потому, что Юлия твоя давно вышла замуж. И очень удачно, по расчету.

— Зачем же тогда она писала мне?

— Да потому, что таких как ты — мало. Это изысканное блюдо. Не каждый захочет отказаться от него навсегда.

— Спасибо за лесть. Это я что же, вроде крабов, что ли?

— Ты — чистая душа, дорогой. И трудно поверить, что среди всех этих… мерзостей жизни есть чистый родник.

— Ну, хватит. А то я сейчас вознесусь от гордости на Седьмое небо. Оставим этот дурацкий разговор. Я хочу спать.

В самом деле, я чувствовал себя ужасно слабым и беспомощным, после того, что рассказала мне эта сумасшедшая. И в то же время было радостно и покойно от того, что в доме у меня появилась эта странная женщина. Она как бы развела те клещи, которые теснили мое сердце, и я точно знал, что сейчас лягу, и сон мой будет крепок.

Я оставил гостью на кухне, погасил в комнате свет и лег на свой диван…

Как только лег я на свой диван, сон пропал вчистую. Сейчас, когда я был один во тьме комнаты, в сознании остро прорезалось то, о чем сказала Бобо. Выходит, друг, которому я желал настоящего большого успеха, удовлетворился малым и предал меня, а, значит, и себя. Женщине, которую любил, я, оказывается, был нужен всего лишь, как экзотический цветок, как романтичное воспоминание… Да, уснешь тут…

Гостья моя погасила свет на кухне и пробралась в темноте к своей раскладушке. Пошуршала юбками, потом скрипнули пружины.

— Тебе удобно там? — поинтересовался я.

— Да, спасибо.

— Значит, ты говоришь, Сева Альбатросов вполне счастлив?

— Вполне.

— А у Юлии когда ты была?

— Я не была, я просто знаю о ней все. Когда ты решил больше не писать ей, она стала мне неинтересной. Ведь я же твоя Боль, а не ее…

— И ты пришла теперь ко мне, потому что все во мне отгорело, отболело?

— Ты правильно понял меня.

— А вот и врешь! — воскликнул я. — У меня не все еще отболело.

— Все, Вася, — нежно сказала Бобо, и я почувствовал, как она улыбнулась в темноте.

— Нет, не все!

— Ты имеешь в виду своих детей? Но ты не видел их восемь лет. Твоему сыну сейчас четырнадцать. Новый отец учит его управлять автомобилем. Они неплохие друзья.

— Но он должен помнить меня! Когда мы расстались, ему было не так уж мало…

— Он почти не помнит тебя. Да это и хорошо. Судьба хранит его…

— А дочка? — воспрял я, но тут же и сник. Ей было четыре года, когда я уехал.

— Тебя нет в том доме. Ни фотографий твоих, ни воспоминаний о тебе.

— И мать не рассказывает им обо мне?

— Зачем? У них есть отец, они называют его папа. Это тебе они нужны, чтобы ты смог держаться как-то, жить чем-то. Но ведь согласись, ты бы не смог уже с ними жить?

— Это почему же?!

— Да потому, что дети, которые выросли без тебя, — не твои дети… Ты это и сам понимаешь… И деньги твои там совсем не нужны… Так что, Вася, отболело все давно. Живи сам…

Тяжкие слова сказала сейчас эта ночная гостья. Она была права, мудра и рассудительна. И в то же время чудовищно жестока.

— Ты пришла, чтобы соль мне на раны сыпать? Потому и называешь себя моей болью? Ты же знаешь, как мне плохо живется…

Черт знает, как вырвались из меня эти слова. Бобо ничего не ответила. Но вот раскладушка ее скрипнула, я услышал шлепанье босых ног. Она подошла ко мне, матово белея в темноте, как свеча, и села на край дивана.

— Не грусти ни о чем, Вася. Все люди рано или поздно ощущают себя одинокими и никому не нужными. Абсолютно все! И это самая непобедимая болезнь на свете…

— Мне от этого не легче.

— Легче. Должно стать легче, ведь я же с тобой.

Я разглядел теперь в темноте ее голые плечи, маленькие, ссохшиеся груди, похожие на уши спаниеля…

— Ты хочешь согреть и обласкать меня в эту ночь? Но у меня бывают здесь женщины, и я забываюсь с ними на какое-то время. А дальше — опять пустота.

— Нет, Вася, я не такая женщина. Мне вовсе не все равно, как ты живешь. И я все время думала и буду думать про тебя… Ты совсем недавно не хотел жить. Глупый. Не от жизни ты устал, а от себя. Ты просто ослаб и, как глупец, возжелал стать счастливым.

— Ерунда! — возразил я.

— Конечно, — согласилась Бобо. — Ты не так глуп, чтобы жить как все, в ожидании счастья. А кто ищет его в благополучии — глупец вдвойне. Старая истина: жизнь сама по себе — это и есть счастье.

— Ты тоже не сильно умна, — злорадно усмехнулся я. — Говоришь какие-то пошлости… Все это пустые слова…

— Да, наверное, милый. И все же в них заключена человеческая мудрость. Ты просто не так живешь. Брось постылую работу, если она в тягость, займись тем, что душе угодно. А если ничего не хочешь, живи просто, как лист на дереве…

— На сухом дереве листья не растут, — съязвил я.

— …полюби речку и лес, первый снег и закат на озере…

— А людей? Людей ЭТИХ как полюбить? Как терпеть дальше унизительное существование, которое называется жизнью?

— Очень просто, Вася! Если тебе не нравится, как люди вокруг живут, вообрази, что ты живешь в Стране Дураков и будь снисходительным. Отвечай только за себя и за свои поступки. Будь высоким и гордым… И я буду вечно любить тебя…

Никто и никогда не говорил мне таких слов. Какое-то неведомое прежде тепло влилось в ледяную мою душу.

— Почему ты раньше не пришла? — спросил я.

— Разве ты не понял? — Я не имею права являться к тебе, пока все не отболит в душе твоей. Теперь, когда ты всем переболел, ты пойдешь на поправку.

— Ты не уйдешь от меня?

Бобо ничего не ответила и погладила меня по голове. Рука ее была жесткая, натруженная, но теплая. Я бережно впустил в свои ладони эту костлявую зверушку и нежно поцеловал ее. Бобо тесно прильнула ко мне, и я почувствовал все ее лицо на своем плече. И почему-то глаза у Бобо были мокрые…


Проснулся я поздно. Бобо рядом не было. Не было ее и на раскладушке. И меня как ожгло: я враз понял, что она ушла и больше не придет. Я метнулся в прихожую и убедился в своей догадке — темно-вишневый плащ на вешалке исчез.

Растерянный стоял я посреди пустой своей комнаты, наполненной теплым солнечным светом. Какая-то шальная муха с разбегу поцеловала меня в лоб, помахала на прощанье крылами и улетела в форточку. Мне стало весело от нелепой этой ее выходки.

На кухне на столе я нашел клочок бумаги. «Душа моя, я исчезаю! Не грусти. Теперь у тебя будет другая жизнь, все сладится. Я не могу быть с тобою всегда — на свете слишком много людей, которых надо утешить. Но я всегда буду жить с мыслью о тебе. Помни об этом всегда. Прощай».

Я с трудом проглотил какой-то ком и чуть не заплакал. Но тут же взял себя в руки. Слава богу, я не успел еще к ней привыкнуть. Конечно, конечно, милая Бобо, разве можно тебя — Боль, Надежду, Веру держать взаперти? Но не такой я простак, чтобы довольствоваться утешением твоим и жить с теплом в душе от того, что ты помнишь обо мне. Нет! Я найду тебя в этой огромной Стране Дураков, чтобы увидеть еще раз и убедиться, что это был не сон, и ты, в самом деле, была у меня. А, может, ты позволишь мне странствовать по земле вместе с тобой, и мы вместе будем нести людям Веру и Спасение? Да, да, только так! Теперь-то я знал, как мне жить дальше. Надо ехать, бросить все, и ехать. Но сначала нужно освободиться от ненужного груза…

Первое, что я сделал — набил рюкзак старыми письмами, детскими рисунками, которые и по сей день били по сердцу. Бросил в мешок и записные книжки с адресами умерших давно для меня людей. Все это шуршащее, пожелтевшее от времени Прошлое отравляло меня все эти годы своими ядовитыми испарениями, подобно ртути. Теперь все это — долой! Ничего лишнего. Ведь я же собирался в дорогу.

Рюкзак со всем этим барахлом я вывез в лес и поддал солнцу жара своим очистительным костром. Все эти бумажные надежды и воспоминания черным пеплом разлетелись окрест. Вот так, только кремация, и никаких могил!

В азарте я и рюкзак свой старый чуть было не бросил в огонь, но вовремя спохватился: он еще сослужит службу в долгом пути…

Возвращаясь домой налегке, я забыл, сколько мне лет. Честное слово. Вчера еще, когда весь день моросил дождь, я ощущал себя глубоким стариком, уставшим от жизни. Лет восемьдесят было мне. Теперь же, возвращаясь из пригородного леса, где развеял я по ветру ветхий прах своей памяти, я чувствовал себя много моложе. Впереди, по тротуару, вымытому ночным дождем, шла девчонка. Она торопилась куда-то со свертком в руках. На ней была яркая блузка и юбка-колокол. И был сильный ветер. И в один из наиболее сильных порывов, юбка-колокол поднялась немыслимо высоко, и я увидел стройные, бесконечно длинные ноги. И в эту минуту мне было лет восемнадцать, ей богу. Я только начинал жить…

Глава восьмая. Бобо

Итак, Бобо вернула меня к жизни. Но я еще был слаб после долгой спячки и мне требовалась подпора. А поскольку ни одной родной души на свете у меня не осталось, я во что бы то ни стало решил догнать, отыскать спасительницу свою, чтобы в новом и непривычном состоянии младенчества следовать за ней, подобно цыпленку, вылупившемуся из яйца, который семенит за птичьей матерью своей.

У русских есть хорошая поговорка, которая обозначает безнадежное дело: искать иголку в стоге сена. Вот поэтому, наверное, народ этот, в общем-то славный и душевный от природы, живет без особой веры в удачу. Не едут, не ищут, не пробуют. В лучшем случае ждут и надеются. Потому что помнят эту мудрость пращуров своих про иголку и про стог сена.

Зато любознательный народ русский страсть как любит слушать рассказы да байки про всякие приключения да путешествия. Но этим я не порадую тебя, любезный читатель. Почему? Да потому, что путешествовать по Стране Дураков так же неинтересно, как и плыть на Корабле Дураков.

Ну, судите сами. Вы обращаетесь в адресное бюро или в горсправку (не помню уж, как называется) и говорите, что разыскиваете женщину примерно 35 лет по имени Бобо. Фамилия не известна… Добросовестная служащая поднимает картотеку, ищет и с сожалением говорит, что такого имени не значится. Тогда ты говоришь, что она, искомая, может называться Болью. Сотрудница опять перебирает картотеку, а ты смотришь на нее и вспоминаешь кем-то рассказанную шутку, когда какая-то газета в Стране Дураков поместила объявление: «Продаются щенки редкостной породы. Звонить по телефону такому-то, спросить Шарика». И на следующее утро телефон в веселой редакции трещал без умолку. И все спрашивали Шарика…

Не нашли в адресном столе Бобо-Боли и посоветовали обратиться в общество Красного Креста.

Ну что ж, им видней. Приходишь в эту организацию, где все стены увешаны кровавыми плакатами: кресты, полумесяцы, капли крови, величиною с кулак… На тебя здесь буквально набрасываются, потому что живые люди сюда за помощью заходят крайне редко.

— Что? Женщину ищете? Она состояла в обществе Красного Креста? Зовут Бобо или Боль? Извините, мы списков не держим…

Тогда я прошу подсказать, как найти женщину, живого человека, который болеет моими болями, переживает за меня, беспокоится…

Женщина, руководящая Красным Крестом, подумав, говорит почему-то шепотом:

— Если у вас горе, идите лучше в церковь. Там поплачут за вас, помолятся, утешат богомолицы. Я и сама иной раз…

— Спасибо.

Я глубоко уважаю храм божий, веру и верующих, но в церкви, Бобо быть не может. Это совсем другой человек.

И я положился на авось, на удачу, на случай, на судьбу, как хотите, и кинулся в странствия.

Я перегонял лошадей на Алтае, ел уху с плотогонами на Лене-реке, плотничал по глухим, выморочным деревням российского Севера, рыбачил на Дальнем Востоке и промышлял пушнину в Сибири…

Где я только не был. Прошло бог весть сколько лет, но я помнил все время о Бобо, которая вытолкнула меня из однокомнатной моей клетки в сером, безрадостном доме. Бог мой, страшно представить, если б я держался за двадцать этих квадратных метров, выделенных мне пожизненно «самым гуманным в мире» государством и остался бы там навсегда. Я бы, наверное, спился, или удавился.

Господи, как долго высвистывал я свою унылую трель в этой своей клетке, изученной вдоль и поперек. И самое страшное в такой жизни, когда утром ли, ночью, спускаешь ноги с кровати на пол, и они всегда точнехонько попадают в тапочки. Это очень страшно, когда так продолжается изо дня в день, из года в год…

Спасибо тебе, Бобо, спасибо! Я вышел налегке искать тебя и нашел большой и удивительный мир. И никогда не забывал я тебя, и твою костлявую ладонь-зверушку… Хотя, если честно, уже размылись в памяти черты лица твоего. И голос уже не помню как твой звучал…

Время от времени встречались женщины, похожие на тебя. Они сочувствовали мне и пытались отогреть мою душу, они болели моими болями и желали мне радостей. И я уже думал, что нашел тебя, моя Бобо. Но, оказывается, все было не так. Либо наутро, после душевных бесед и ласки, я оказывался один и без бумажника, и без походного магнитофона, и без новой своей меховой шапки…

Или, случалось, наоборот: является однажды моя новоявленная Бобо с трубой ковра на широком плече и говорит:

— Милый, такая удача, и совсем недорого! Теперь у нас станет намного уютней, будем жить как все…

Эх, Бобо, Бобо, где-то теперь шагают стоптанные твои желтые сапоги, чью еще душу подымаешь ты из пепла добрым своим словом?

Тоска, хоть плачь…

И я опять куда-то срывался. Уходил, убегал, уезжал, улетал, уплывал, а подчас просто устало брел по земле, в этих трудах перемещения не замечая, как проходит жизнь. А когда не замечаешь, как бегут годы, значит, жизнь не в тягость. И это уже почти счастье, когда жизнь твоя не в тягость тебе…

Однажды я сильно заболел, когда ехал куда-то в поезде. У меня начался сильный озноб. Я стучал зубами и не мог согреться. Потом пошел страшный жар, я стал бредить. Меня высадили на ближайшей остановке, проводили в дом начальника станции, уложили в полутемной комнате на старую железную кровать. Через какое-то время прибыл доктор и с ним еще кто-то в белом халате, наверное, санитар. Меня слушали, щупали, переворачивали… Потом врач стал диктовать этому, второму, который в белом: «Больному 82 года. Ведет активный образ жизни, занимается интенсивным литературным и физическим трудом — косит, заготавливает дрова…».

— Нет, нет, — пытался возразить я.

— Успокойтесь, Лев Николаевич, вам нельзя разговаривать…

С этими словами врач придавил меня к койке и стал диктовать дальше: «Женат, имеет одиннадцать детей. Не курит… Диагноз: крупозное воспаление нижней доли левого легкого»…

Дальше такое переносить я не мог. Я закричал изо всех сил, но меня не услышали. Тогда я немного отдохнул, подманил доктора, и когда он наклонился ко мне, плюнул ему в лицо. На это ушли все мои силы, и я потерял сознание.

Дальше ничего не помню. Куда-то везли. Я умирал несколько раз, потом снова воскресал. И мне при этом казалось, что я чувствую в своей ладони твердые и теплые пальцы Бобо. Как тогда, в ту ночь…

И вот я окончательно очнулся в больничной палате чужого города. И никто не называл уже меня Львом Николаевичем Толстым, а был я, как и прежде, Василием. Я быстро шел на поправку. Мой лечащий врач рассказал, что я почти месяц был на грани жизни и смерти, но теперь все хорошо. Я протянул доктору руку, и он ответил мне искренним рукопожатием.

Почему-то этот врач, молодой совсем человек, не спешил уйти от меня. Это казалось противоестественным для той жизни, какую я знал. И потому я спросил напрямик:

— Ваш брат обычно вечно занят, у врача в клинике десятки больных, а вы отчего-то не торопитесь.

— А я как архангел, живу без суеты, — молодой человек улыбнулся и сел на табурет возле моей постели.

— Но я же выздоравливаю… Спасибо вам…

Он ничего не ответил и смотрел внимательно, будто ждал какого-то откровения от меня.

— Курить хочется, — сказал я.

— Нельзя, — вздохнул доктор, и протянул мне пачку жвачки.

Это вконец растрогало меня, я вдруг ни с того, ни с сего принялся рассказывать про Бобо, про то, как спасла она меня однажды, постучав неожиданно в роковую минуту в дверь, и как я искал ее потом долгие годы.

Доктор, как мне показалось, с большим интересом слушал меня, а когда я закончил, ни о чем даже не спросил. Тогда я спросил его, не приходила ли ко мне какая-нибудь женщина, когда я валялся в бреду?

Доктор и на этот раз ничего не ответил, но, помолчав, затеял странный разговор:

— Тут вот, Василий, до тебя, на этой как раз койке, писатель один лежал. Вообще-то не писатель, просто книжка у него своя была. Рукописная. Тетрадка обыкновенная, школьная, на 12 листов, исписанная от руки. Но он её книгой называл. И дал однажды мне почитать. Причем, под большую ответственность и только на ночь. Я прочитал и оторопел. Это, в самом деле, была Книга. С большой буквы Книга. Вроде бы там ничего особенного, сам все это ты прекрасно знаешь. Но после нее так грустно становится, ясно и светло. Вот с таким чувством, между прочим, люди умирают естественной смертью. Я прочитал книгу, как он и просил, за ночь. Хотя, что там читать — двадцать минут. Прихожу утром в больницу, а писатель мой, оказывается, за ночь скончался. Тихо, и без видимых к тому причин. Вроде как угас… И вскрытие ничего не показало…

Меня потрясла эта история, рассказанная доктором.

— Так что же это за книга такая?! — с жаром спросил я.

— Да ничего особенного. С точки зрения нормального человека — бред какой-то. Но там он размышлял о том же, о чем примерно и ты переживаешь.

— Дайте мне эту тетрадку на часок, очень прошу! — взмолился я. Уж очень хотелось прочесть послание от родственной души.

Доктор долго смотрел на меня, потом тихим, каким-то обреченным голосом сказал:

— Я дам тебе эту книгу. Наверное, она тебе очень нужна… Да, пожалуй, дам, — решился доктор. — Ты прочитаешь её и наверное узнаешь, почему живёшь один, почему скитаешься по белу свету и бредишь до сих пор своей Бобо, которой, быть может, и не было никогда… Впрочем, не знаю. Но я дам тебе эту книжку. Сегодня же.

Вечером доктор зашел в палату уже без халата, в костюме, готовый идти домой. Он вручил мне потрепанную синюю тетрадку и внимательно посмотрел мне в глаза:

— Читай. И обязательно выполняй все мои назначения. Обещаешь?

— Ну, конечно!

И мы тепло попрощались с доктором, с которым связывало нас что-то очень тонкое и необъяснимое.

Надо ли говорить, с какой жадностью набросился я на столь диковинное чтиво. На обложке было выведено название шариковой ручкой: «Тебе». Без всякой подготовки, я стал читать строчки, выписанные прямым четким почерком.


«Есть в мире ценность выше, чем Дружба и Любовь, чем Деньги, или даже Дети, чем Почести, иль Слава, иль Здоровье, чем Ум иль Вожделенье…

Хотите знать? Боюсь, что многим будет слишком поздно узнать об этом и грустно оттого. Печальней нету ничего, когда сидишь у сундука, набитого, казалось бы, таким святым добром, и вдруг ты узнаешь, что главного как раз и нет в богатстве том, что нажил ты, глупец…

Оно встречалось на пути твоем, но ты не разглядел, не оценил и бросил тот неблестящий камень в пыль дороги: «К чему он мне? подумал ты. — Хотя в нём что-то есть…»

И нет пути назад по той дороге, что прошёл ты. Но не горюй. Пей чай в кругу семьи под ярким абажуром, иль восседай на троне, иль песни пой, иль вой с тоски один в пустынном доме…

Но хватит! Не буду больше вас интриговать. Не для того писать я взялся, чтобы тоску навеять об утраченном навек. Есть шанс ещё у тех, кто не владел пока тем скромным с виду, но бесценным даром, овладеть им. Вот этих и хочу предостеречь, пока еще не поздно: держите крепко этот дар, который не стареет, как парча, который красть никто не станет подобно золоту, поскольку дар тот — ваш и годен только вам.

Итак, давайте проследим еще немного за столь сумбурным моим словом, какое приведет всенепременно нас к тому, о чем столь долго говорю, не называя сам предмет…

Любой простак усвоит скоро: жизнь — постоянное преодоление барьеров и препятствий, которые стоят преградой на пути к победе, к славе ли… Как в конном спорте. Там есть вид состязания — конкур. При этом всадник за строго обозначенное время как можно больше должен покорить препятствий: забор, широкий ров, наполненный водой, плетень иль каменную стенку… И это все на ограниченной площадке. Спеши, нахлестывай свою кобылу иль коня, и судьи строгие сурово будут выставлять тебе победы или пораженья…

И вот такая суета напоминает человеческую жизнь. Все скачем мы. Один — на пони, другой — на краденом коне. Тот — победнее, этот — побогаче. Кто послабей, кто посильней… А состязание идет. Как скачет тот, на красном скакуне! А тот толстяк на дохлой кляче стремится ров с водой преодолеть, и падает сто раз, и мокрый весь, и плачет… И плачет вместе с ним народ… от смеха.

О, Бог ты мой, как скучно, как нелепо! Неужто все мы так похожи в стремленье этом — преуспеть? Как можно выше, как можно дальше… Турнир шутов и королей…

Но нет, не все… Вон тот, угрюмый с виду малый, пешком идет. Какой-то паж коня ему подводит. Продать желает, иль напрокат дает. Но пеший тот, чудак, поводья не берет, а… вдаль уходит, смеяся сам с собой, а может — над собой… Он, видно, от рожденья мудр, он знает: скачки эти все — пустая суета, на что уходит жизнь. И что в конце? Ну, слава (если повезет), ну, деньги, может быть, успех… Не так уж мало! А он от этого ушел… Наверно, знает нечто он такое, что выше пошлой суеты? Так что же это? Разумнее всего проследовать украдкой за этим юношей иль мужем… Да нет, как будто он старик. Ну, точно! Тогда все ясно, что ему конкур, он отскакал свое. Ему осталось взять последнее препятствие… Но что-то все же есть такое в нем…

По тесным улочкам проходит он сквозь город. Минует Храм, базары будто и не видит. Но вот заходит в лавку. Купил цветок оранжевый, неброский, сует за пазуху его и дальше следует.

Людей как будто нету для него, но он не хмур, напротив, улыбчив всем и никому. И все же странное в нем что-то есть! Одет бог весть во что, и в брюхе, надо думать, пусто, и в карманах. И ноги в грубых башмаках должны б плестись, а они летят, едва земли касаясь, знай только поспешай за ним…

Вот людный центр он миновал, пошли лачуги бедняков, простуженные дощатые стены, горбатые заборы… Калитка щель свою открыла пред стариком. Взошел он на крыльцо, скрипящее крахмалом, в косую дверь ударил кулаком. Наверное, чей-то голос вопросил «Кто там?», поскольку старец наш ответил. И голос этот был не старца и не мужа. А юноши:

— Душа моя родная, это я…»

На этом книга заканчивалась. Но в тетрадке оставался еще один чистый листок. Там писатель мог бы написать несколько строк. Хотя бы свое имя или адрес, или дату, мало ли… Но на пустом пространстве тетрадки в клеточку стоял странный знак: два розовых круга. Один побольше, другой поменьше. В них без труда можно было узнать старые отпечатки от бутылки вина и стакана.

С этой красной строки начиналась, видимо, новая глава. Но это уже совсем другая литература, и для нее бумага не нужна…

Столь необычное произведение непостижимым образом взволновало мою душу. Но не это главное. Дальше случилось вот что: наутро мой доктор не вошел, по обыкновению, в палату на утренний обход. Вместо него появился другой врач. Я спросил его, а где же тот, «мой» доктор?

И получил такой ответ:

— Он неожиданно скончался у себя дома минувшей ночью…

Глава девятая

В крольчатнике было тепло, сумеречно и пахло зверем. Сейчас здесь хозяйничали братья Ричарды Львиное Сердце. Они вычистили клетки, подмели пол. Мишаня злобно посмотрел на братьев, но ничего не сказал. Он не любил, когда кто-то хозяйничает в его владениях.

Ко мне подошел один из братьев, не знаю, старший или младший. Был он крайне возбужден и зловещим шепотом сообщил, что в пансионат с проверкой приехал Куратор.

Ничего тревожного в этом я не увидел. Время от времени в наш благодатный уголок наведывался Куратор — жирный низколобый мужчина в жеваном костюме по фамилии Пердюк. Из-за такой своей поганой фамилии, он был зол на весь белый свет, но наш Доктор утешал его весьма искусно. Всякий раз, когда наезжал с проверкой Пердюк, Доктор зазывал его в свой дом и принимал как родного.

Тогда к Доктору несли с кухни отборную снедь — жареных карпов, копченых кроликов, всевозможные закуски в виде маринованных грибков, малосольных огурчиков и прочее… Часа три Пердюк поглощал все это и что-нибудь покрепче, потому что выходил из докторского флигеля весь красный и распаренный, оживленно жестикулировал, громко бубнил что-то невнятное и снисходительно пожимал Доктору руку. Тот провожал его до машины, где в багажнике уже были уложены гостинцы: свиные окорока, колбасы, копченые карпы, яблоки и груши, всевозможные соленья и варенья.

«Все х-хорошо! — из последних сил выговаривал высокий гость, брякался на сиденье и командовал шоферу, как бездомному псу — Пш-шел!..».

— Ну, приехал и приехал, — сказал я Ричарду Львиное Сердце. — Чего ты такой взбудораженный?

— А то, что это ДРУГОЙ Куратор, и совсем не Пердюк! — побелевшими губами прошамкал Ричард Львиное Сердце.

— Ну и что?

— А то, что он совсем не такой. Из этого, как его… из народного контроля… От угощения отказался. Везде ходит, все смотрит и записывает в блокнот… Зашел в комнату, где живут Самохины, да так и ахнул: а что это, говорит, у вас мужик губы красит и при серьгах? А они возьми и ляпни, что супруги они! Ну, тут этот народный контроль прямо затрясся от злости. Сграбастал нашего Доктора и начал трясти его: «Ты, мол, чего, гад, тут такое развел?» Доктор объясняет, слова всякие свои говорит: «контингент», «специфика»… А тот буром на нашего прет, я-те, говорит, покажу «контигнет», «пецифику»! А ну, созывай партийное собрание!

Я рассмеялся над такой глупостью новоявленного Куратора:

— Так у нас же лечебное учреждение!

Ричард Львиное Сердце согласно кивнул:

— Вот и Доктор тоже ему: «А ну, уберите руки! Я велю вас выставить! Вы находитесь в лечебном учреждении!». Тут на шум все сбежались. Гарибальди Петрович приковылял со своей дубиной. Посмотрел своим зверским лицом на Куратора, тот вроде сник…

— А вы что же, Рыцари? Доктора не поддержали!

— А мы уже не рыцари, мы — Ивановы. Простая русская фамилия. Ну их к черту, связываться с этими пролетариями. У них свое орудие — булыжником по голове, да еще из-за угла!..

— Ну ладно, дальше что было?

— А дальше Лаврентий Палыч на арену вышел. Ухватил этого Народного Контроля под локоток и говорит: «Давно жду вас, опору мировой справедливости, и хочу с вами откровенно поговорить с глазу на глаз…».

И вот сидят уже битый час в кабинете Доктора и никого не допускают…

Из сбивчивого рассказа Иванова — бывшего Ричарда Львиное Сердце я понял, что в жизни нашей усадьбы настают новые времена. Сразу же вспомнилась тревога Почтмейстера, когда он обнаружил пропажу кляузного письма Лаврентия Палыча. Неужели оно дошло по адресу и приезд нового Куратора напрямую с этим связан?

Я тут же помчался к воротам, где было одноэтажное здание с вывеской «Пансионат для людей с уставшей психикой». Возле конторы в гробовом молчании стояла толпа. Доктор был, как всегда, в накрахмаленной шапочке, в ослепительно-белом халате и при галстуке. Но выглядел он понуро. Кустистые брови его шевелились, как две враждующие гусеницы. Никогда не видел его таким озабоченным. Только сейчас я разглядел, что добрый наш Доктор далеко не молодой человек, можно даже сказать, старик.

Возле Доктора стояли Почтмейстер и Гарибальди Петрович. Вид у них тоже был обескураженный. На крыльце, ближе всех к двери, за которой вели совет два мерзавца, стоял Санитар в обычном своем желтоватом и мятом халате. Он курил папироску и прислушивался, стараясь уловить хоть какой-то звук из-за обитой черным двери.

К нашему растерянному сборищу по дорожке двигался Генеральный Конструктор космической техники. Он был при полном параде — в черном пиджаке. Три Золотых Звезды Героя, мастерски вырезанные из жести, тихонько звенели на его груди.

Генеральный Конструктор прошел прямо к Доктору, и, не смущаясь недоброй тишины вокруг, сказал, как всегда, четко, и с достоинством:

— Я уже в курсе. Что там за проверяющий такой?

— Из народного контроля, — устало сказал Доктор.

— А документы смотрели? — спросил трижды Герой.

Доктор пробормотал что-то невнятное.

— Сейчас выясним, — сказал Генеральный Конструктор и открыл дверь в контору.

Толпа вздохнула. Санитар бросил папироску и поспешил с крыльца. И вовремя. Потому что в кабинете Доктора послышались какие-то крики, а потом и возня. Через минуту на крыльцо выскочил Лаврентий Павлович. Он дрожащими руками выпрямлял погнутое свое пенсне и бормотал, ни на кого не глядя:

— Безумец! Думает, если он трижды Герой, так ему сам черт не брат!… Дур-рак!!!

Тут появился на крыльце Народный Контроль — здоровенный детина с черными кудрями на голове и мутными, почти белесыми глазами. Он цепко держал за лацканы Генерального Конструктора. Надо сказать, Генеральный Конструктор был изрядно помят, одной звезды на груди недоставало. От волнения он не мог никак попасть ногою на ступеньку.

Меня возмутило до крайности такое наглое поведение этого мордоворота, про которых говорят: о его лоб только поросят бить. И хотя я глубоко интеллигентный человек, итальянский художник эпохи Ренессанса, во мне вдруг проснулся обыватель из Страны Дураков. И я вежливо крикнул:

— Ты кто такой? А ну, покажь докУмент! — и решительно выступил вперед.

Куратор внимательно посмотрел на меня и оценил по достоинству.

— Еще один интересуется, — пробурчал Народный Контроль и достал из нагрудного кармана книжечку.

Я важно взял ее и прочел: «Липистратов Юрий Иванович является членом ВДОАМ»*.


*ВДОАМ — Всроссийское добровольное общество автомотолюбителей.


Эти незнакомые пять букв озадачили меня. Что-то грозное было в их написании. ВДОАМ — как дам! Я с почтением вернул книжечку высокому гостю.

— Этого достаточно? — ехидно глянул на меня мордоворот.

— Вполне, — достойно ответил я и счел нужным представиться — Боттичелли…

Рабочий Контроль, видимо, впервые слышал мое знаменитое имя, потому что никак не прореагировал, даже отодвинул меня, правда, вежливо, и стал говорить:

— Ну, так вот, товарищи боттичелли, генеральные конструкторы, гарибальди и прочие герои народных сказок! Товарищи по труду, общественность, а также ответственные органы поручили мне проверить вашу богадельню. Я посмотрел, послушал и скажу прямо: так жить нельзя! Никакой организации. Полная анархия. Все пущено на самотек, никто ни за что не отвечает! В то время как вся наша огромная страна в нечеловеческом напряжении под руководством всенародно избранного президента строит свободное демократическое общество, вы здесь разлагаетесь в сытости и покое. По-барски живете. Никакой солидарности с нуждами страны. В то время когда я и мои товарищи чахнут на дымных и пыльных заводах и стройках, когда горожане в изнеможении борются с безработицей и инфляцией, вы здесь свили барское гнездо и множите всякие пережитки, разврат и прочие безобразные извращения.

— Здесь лечебное учреждение, — еще раз напомнил Доктор, — Мы сами себя обеспечиваем и еще в город отправляем.

— Ну, не знаю, что там вы отправляете и кому, но Пердюка вашего вывели на чистую воду. Слава богу, остались еще бдительные люди, настоящие патриоты отечества. Вас, Доктор, можно смело обвинить в коррупции и взяточничестве. Вы — первый кандидат на скамью подсудимых… Мне вот товарищ Лаврентий Павлович много чего интересного рассказал. И я с ним согласен: вам здесь нужен порядок, жесткая рука. Так что я обо всем доложу, куда следует, и меры будут приняты незамедлительно, уж поверьте… У вас очень мало времени, господа, чтобы подумать и пересмотреть свою келейную жизнь.

Доктор стоял неподалеку от меня. Я видел, как мелко тряслась его голова, он не спускал глаз с Куратора и бормотал одно и тоже: «Паранойя, типичный случай! Паранойя в чистом виде. О, боже!»…

— В общем, это… я все сказал, — заявил с крыльца-трибуны Народный Контроль. — Я думаю, разум возьмет верх в вашем коллективе и вы станете полноценной ячейкой нашего общества!

Под гробовое молчание Проверяющий сошел с крыльца и направился к воротам.

— Мы можем вас подвезти, у нас грузовик, — робко бросил ему вслед Доктор.

Куратор злорадно улыбнулся:

— Подумайте лучше, как будете держать ответ перед судом! — и с этими словами он презрительно сморкнулся по очереди через каждую ноздрю и обтер пальцы о задний карман брюк. После этого голодный, но неподкупный Контролер вывел на дорогу велосипед, на котором прибыл в нашу обитель, защипнул бельевой прищепкой штанину и, не оборачиваясь, с достоинством отбыл восвояси…

Глава десятая

Едва растаял над дорогой пыльный дымок от велосипедных шин, Доктор объявил экстренное свое выступление по телевидению. Ровным спокойным голосом Доктор сказал, что в наш санаторий скоро приедут важные гости посмотреть, как мы тут живем. Поэтому нужно будет всем постараться, чтобы не ударить в грязь лицом — украсить наш городок, подготовить концерт и подарки.

Гостей давно не было в нашей тихой обители, поэтому все здорово обрадовались, засвистали, заулюлюкали, как дети. Я украдкой посмотрел на Бобо и поразился ее лицу. Оно было какое-то напряженное, и, я бы даже сказал, тревожное. Генеральный Конструктор сидел задумчивый и удрученный. И, наверное, не потому, что лишился сегодня одной из трех своих Звезд. А Почтмейстер собрал свои великолепные усы в кулак и пронзительно о чем-то думал. Доктора он, кажется, и не слушал.

Я начал понимать, что не все так просто, как говорит Доктор. Между тем он бодро поглядывал с экрана и продолжал свою речь:

— Многие из вас знают и помнят, в какой стране живут. Это самая свободная и счастливая страна на свете. Богатые нивы, чистые реки, зеленые леса и трудолюбивые люди. Под мудрым руководством демократов умелые и сознательные граждане нашей страны множат самоотверженным трудом народное богатство республики.

При эти словах Гарибальди Петрович, он сидел справа, толкнул меня в бок, счастливо улыбаясь:

— Вот видишь, «под руководством демократов…". Выходит, не зря мы боролись…

И не удержался старик, непрошенная слеза серебряным тараканом юркнула в его бороду.

Между тем доктор продолжал:

— … и нам надо рассказать о достижениях демократии, о нашей счастливой жизни, мудро начертанной Президентом… Нашим дорогим гостям, которые живут и трудятся за полями, за лесами в благодатной стране…

Я слушал Доктора и ушам не верил. Я прекрасно знал, что Доктор, так же, как и я считал, что «за полями, за лесами» находится не что иное, как Страна Дураков. И один из типичных ее представителей только что отбыл от нас на велосипеде. И вот теперь я слышу такие звонкие и лживые слова!..

Не знаю, сколько бы времени оставался я в недоумении, но тут нечаянно наткнулся взглядом на физиономию Лаврентия Палыча и все понял. Лаврентий не спускал с Доктора выпученных своих глаз. Казалось, даже усики вытянули антенны-волоски, чтобы не пропустить ни единого слова крамолы. Ах, Лаврентий, Лаврентий, что же ты действуешь так неосмотрительно… Ну посмотри на себя со стороны — рот полуоткрыт, глаза горят алчно, пальцы дрожат… Ты впитываешь своим слабым умом каждое слово Доктора, чтобы поймать его на неосторожной фразе, а потом настучать… Но Доктор молодец, он правильно оценил момент. Как же я сразу не догадался, что Доктор собирается разыграть грандиозный спектакль для грядущей комиссии из Страны Дураков.

Итак, все ясно: побольше красочных транспарантов, хор будет исполнять патриотические гимны и здравицы в честь процветающей страны. Все недостойное демократических идеалов — долой из нашего еще не совершенного быта!

Очень складно говорил сейчас Доктор, я бы даже сказал — сладко. Так обычно бывает, когда человек врет напропалую. Лаврентий Палыч гадко прищурился, глядя на Доктора. Кажется, он почувствовал подвох, потому что бесцеремонно перебил Доктора:

— А как же быть с этими гомиками Самохиными? Их поведение несовместимо с идеалами высокой морали!

Супруги Самохины разом вскинули головы в сторону негодяя, и кто-то из них уже начал снимать туфлю, чтобы запустить ею в несносного хама. Лаврентий Палыч, казалось, только того и ждал, провокатор несчастный.

Неизвестно, какой бы разразился скандал, но Бобо резко встала и звонко сказала на весь зал:

— Любовь не слышит глупости. И зависти, и подлости не надо замечать всем тем, кто любит. Я вас прошу: любой, кто любит, или хотя б когда любил, пусть промолчит сейчас в ответ на эту… мягко скажем, дерзость…

От столь пламенной и необычной речи Лаврентий Палыч присмирел и взор его притух. Я же говорю, что Бобо — удивительная женщина, ей бы миром властвовать, а она с нами живет…

Глава одиннадцатая

Доктор даже не подозревал, как трудно будет осуществить задуманное. Трудности начались уже тогда, когда он собрал всех, мало-мальски владеющих кистью и карандашом. Набралось человек пять. Ну, конечно, сами понимаете, я здесь был самой главной фигурой. Да иначе и быть не могло, ведь я же оставил миру немало своих шедевров: «Рождение Венеры», «Весна»… Последнее время, правда, за кисть давно не брался. Не тянуло что-то на откровения в этом похабном мире. Я с надеждой смотрел сейчас на Доктора, вдруг он предложит нечто такое, такое… Такой сюжет выдаст, во имя которого я проснусь от спячки и вновь почувствую себя Художником. Даже дрожь по спине прошла от волнения. Вы не знаете, как это важно — вернуть в себя Художника. Но как же разочаровал меня Доктор! На какое-то время мне показалось, что я вновь живу в Стране Дураков, потому что Доктор на полном серьезе достал портрет, выдранный из газеты, и сказал, что нужно нарисовать портрет крупно, красочно, чтобы вывесить на видном месте.

— А кто это? — спросил захудалый какой-то паренек с белесыми глазами. Впрочем, я тут же узнал его, даже вспомнил, как зовут мальчишку — Фома. Он ухаживал за лошадьми и был абсолютно слеп. Я подивился: что он здесь, в изысканном обществе рисовальщиков и живописцев делает?

Доктор терпеливо стал объяснять:

— Вот это, — он взял фотографию, вырезанную из газеты. — Это наш президент.

— А как его рисовать, передом, или боком? — нетерпеливо спросил тот же любознательный белоглазый паренек.

Удивительно! Я точно знал, что мальчишка слеп на оба глаза, и подивился его отваге, когда он не только заявил о том, что умеет рисовать (я не знаю ни одного слепого художника), но и уже примеривался к будущей работе.

Доктор пропустил мимо ушей эту глупость. Он громко объявил:

— Нужно нарисовать крупно и в цвете портрет президента. Кто возьмется?

И тут наступила тишина. Из всех пятерых художников только двое могли по-настоящему рисовать. Это, в первую очередь, конечно, я и Бутон — молчаливый интеллигент дореволюционной закваски. Он был настолько верен своему ремеслу, что сквозь самые разные годы пронёс неизменный классический наряд живописца: бархатную блузу, бант на свежей манишке и берет.

Он кое-что умел, это я признаю честно… Я видел, как порхают у него акварельные бабочки на картоне. А в пейзажи его засматривалась сама мать-природа, как в волшебное зеркало… Кстати, он же изобразил Бобо — высокую скорбную фигуру на краю пропасти. Женщина в черном протягивала с обрыва руку страждущим… Очень впечатляюще. Нет, Бутон был, конечно, большой мастер. Может, даже посильнее меня, но у меня звучная фамилия. А все звучное лучше запоминается Историей. А его фамилия была Захаров. Ну сами посудите, если сравнивать двух живописцев, то предпочтение будет отдано, конечно, же, Боттичелли.

Да, ну так вот, кроме нас с Бутоном всерьез в этой компании никого нельзя было принять. Про слепца и говорить нечего, а Петя с детской площадки более-менее мог работать только мелками на асфальте. Была еще долговязая чопорная дама, которая требовала, чтобы ее называли запросто — мадам Кардон. Она вязала неплохие макраме, умела писать красивые буквы, вот и все ее художественные достоинства.

— Ну, что молчите, друзья? Надо выручать нашу славную обитель. Доктор даже как бы заискивал перед нами.

Тогда я решительно встал и заявил вполне определенно, что музу свою на сиюминутный политический момент разменивать не желаю. Я хотел произнести небольшую речь о том, что не к лицу нам, свободным и разумным людям рядиться в рабские хламиды. Это для того я хотел сказать, чтобы Доктор немножко одумался, нельзя же так, но он почему-то резко оборвал меня и попросил высказаться Бутона.

Тот тут же вспотел под своей бархатной курткой, что-то бекал, мекал, тряс отвислыми своими сизыми от старости щеками и в конце концов буркнул членораздельное: «не могу!».

Доктор, как мне показалось, одобрительно кивнул и сказал, что в таком случае портретов не будет. Петя сотоварищи изобразит мелками на асфальте композицию «Нам нужен мир!», а мадам Кардон напишет белым по кумачу несколько пламенных лозунгов демократического толка.

— Только по-французски! — поставила условие мадам Кардон.

— Их не поймут наши гости, — возразил Доктор.

— Как? Демократы и эти… контролеры, не поймут языка Великой Французской Революции? — ужаснулась мадам. — Они что, кроме «кузькина мать» ничего не знают?!

Доктор принялся вежливо объяснять:

— Видите ли, мадам… в условиях политической борьбы, знаете, как-то не до французского…

— Ох, эта классовая борьба! И кто ее придумал! — мадам Кардон подернула плечиком и достала из кармана строгого английского жакета немыслимой длины папиросу. — Скажите, Доктор, только честно, они, эти… гости, которые будут, нам не навредят своей борьбой? Я слышала, как вещало это чудовище с велосипеда. Мне страшно, любезный. Да и этот вон лидер их, очередной вождь… что-то недобрая у него усмешка!..

— Мадам Кардон! — Доктор торжественно поднялся. — Во имя нашего блага вы должны написать огромный красочный лозунг русским печатным языком. Что-то вроде «Наше знамя — демократия!», «Слава труду! «или как там…

— Ни-ко-гда! — отчеканила мадам Кардон и, переломив свою папироску как шпагу, вышла вон. Доктор сразу погрустнел и сказал:

— Так мне и надо. К черту всю эту комедию! Все свободны!..

Но тут поднялся бельмастый Фома и заявил, что он сможет нарисовать портреты двух вождей.

— Ты же ничего не видишь? — простодушно удивился Доктор.

— А это и ни к чему, — возразил подросток. — Истинный художник видит сердцем. Бетховен вон сочинял музыку, будучи глухим…

— Хорошо, хорошо, — отмахнулся Доктор, — рисуй, только подпиши свои портреты, чтоб не перепутать.

— Все будет в лучшем виде! — самонадеянно заявил отважный живописец…

Когда все разошлись, я подошел к Доктору и открытым текстом спросил:

— Что все это значит? Почему вы так унижаетесь? Смотреть противно!..

— Плохие дела, дружище, — сказал Доктор. — Если для этой экстравагантной комиссии мы не изобразим покорность, смирение, политическую зрелость, нас просто-напросто разорят… Опыт у них в этом деле есть… И ума не приложу, куда девать мне Самохиных… Ведь их жизнь, в самом деле, противоречит высокой морали…

— А может, мы повернем эту мораль на пользу Самохиных? — сделал я очень дельное предложение. Доктор только фыркнул в ответ.

— Ну, тогда надо отправить их на время в Страну Дураков…

— И их тут же забросают камнями эти варвары…

— А если уговорить их на время того…

— Да они и часу друг без друга не проживут.

Тут меня осенило:

— Их надо перевести на детскую площадку, воспитателями. Туда вряд ли какая комиссия сунется!

— Молодец, Ботя! — похвалил меня Доктор и даже руку пожал.

Глава двенадцатая

Вот теперь, наверное, пришла пора рассказать про нашу детскую площадку. Честно скажу — не люблю я сюда ходить. Нервы не выдерживают. И не только у меня. Поэтому детская площадка расположена в самом дальнем углу барского сада, почти у леса. Двухэтажный спальный корпус построили здесь недавно заезжие строители по типовому, дурацкому своему проекту, из силикатного безликого кирпича, поэтому уголок этот не вписывается в прежнюю архитектуру барской усадьбы, парка, смотрится отчужденно и я бы даже сказал — убого. Мало кто заходит сюда просто так. И не только из-за неприглядного вида.

Ну, посудите сами. Идете вы аллеей, вдруг в грудь вам, и, причем больно, ударяет оперенная стрела. Раздаются дикий вой и свист. Вокруг шеи вашей уже ползет петля. Она все туже сдавливает горло. Одновременно с этим вам крутят руки, связывают ноги… Короче — берут в плен «индейцы» с разукрашенными лицами, разноцветными перьями и в разных экзотических лохмотьях. И все бы ничего, да «детишкам» этим за 60, а то и за 70…

Не забуду никогда, как двое здешних «шалунов», задыхаясь от старческой своей немощи, вязали меня дрожащими слабыми ручонками. Ну, ни дать, ни взять — мальчонки. И азарт у них натуральный, куда-то в вигвам собираются тащить, скальп снимать. Я хоть и не вьюноша, но и не дервиш, мне их назойливые замашки надоели и раскидать их и приструнить ничего не стоит, но подыгрываю им, игра есть игра, дети есть дети. Недаром говорят: что стар, что мал…

Связали они меня, ведут. Один рыхлый такой, с пузом и уши седым волосом обросли. И вдобавок одышка у него. Спрашиваю:

— Как зовут тебя, сынок?

— Олигофрен, — отвечает.

— Очень красивое имя. А он заплакал и говорит:

— Скажи еще что-нибудь хорошее…

Тут уж я чуть не плачу… Погладил его по голове… а в это время другой старикашка, сухонький, тщедушный, лысинку его розовую, прибранную голубым пушком, вижу сверху, поднимает на меня ясной голубизны глаза и спрашивает с дрожью в голосе:

— Дядя, а ты не мой папа? Ты не меня ищешь?..

Черт знает что!..

Потом, когда я бывал на детской площадке, я уже привык к тому, что всякого нового человека здесь обступают старушонки с тряпичными куклами, с мячами и скакалками, старикашки на больших трехколесных велосипедах или с палочкой-лошадкой между ног, и все дергают тебя, лезут на шею и все кричат, а то и просто шепчут одно:

— Папа, папа, ты меня нашел! Ты мой! Возьми меня к себе домой…

Не всякому такие испытания по душе. Убей меня Бог лишний раз здесь появиться. А вот Доктор бывает здесь весьма часто. И непременно с леденцами на палочке или с брикетиками жевательной резинки. Играет с детворой в салочки, в прятки, в жмурки. Смех и визг тогда такие, что листья шевелятся на деревьях старого парка.

Бобо приходит на детскую площадку каждый день. Ну, тут сразу включаются колокола громкого боя: мама пришла! Она всем им здесь заменяет мать. В хорошую погоду, Бобо, как правило, сидит на своей любимой скамье возле фонтанчика. Тут и вся «ребятня» на стульчиках, лавочках, чурбачках, просто на траве сидят и слушают сказки или страшные истории, или загадки отгадывают…

— Ты зря их жалеешь, — сказала как-то Бобо. — Они очень счастливы, эти впавшие в детство старики. В этом нет ничего противоестественного, так задумано природой…

— Я вижу в них свое скорое будущее. Не хочу начинать жизнь сначала! — ответил я Бобо.

Она усмехнулась, хотела что-то сказать, но передумала. Да я и так понял, по лицу её прочитал все, что хотела она мне сказать: «Эх, Вася, Вася, ты такой, как многие, думаешь только о себе, не умеешь разделить чужие радости и все усложняешь…».

Пусть так, но, видимо, в самом деле, не каждому нормальному человеку уютно на этой детской площадке. Мало кто заходит сюда просто так. Этим воспользовался Генеральный Конструктор. Он здесь устроил испытательный полигон для нового своего летательного аппарата, название которого не говорит. Да это никому и не интересно, потому что космолет или как там его… — это две железные бочки без дна, склепанные в трубу, и проволочный каркас, обозначающий контуры остроносой ракеты, устремленной в бездонный космос. А сбоку стульчик прикручен, чтобы космонавт мог тут же и отдохнуть перед стартом. Не знаю, как с позиций науки оценивается изобретение Генерального Конструктора, но ребятня охотно лазила по этой симпатичной конструкции.

Вот в этот заповедный уголок я и посоветовал Доктору упрятать на время супругов Самохиных, которые так шокировали Рабочего Контроля и могли принести еще новые неприятности всем нам…

Глава тринадцатая

Сколько помню я себя в божьем уголке нашем, никогда не было у нас хора. Да, собирались на опушке леса у костра, пели там песни. Степанчук на гармошке играл. А вот чтобы собрать два десятка человек, выстроить их в две шеренги друг за другом и по команде заставить всех петь одно и то же…

Но тут Доктор собрал всех голосистых и безголосых в столовой и объяснял, что надо делать. Степанчук сидел на стуле, держа застегнутую гармонику на коленях. Судя по всему, он и не собирался аккомпанировать. Лицо его было предельно обиженным. Чувствовалось, только из уважения к Доктору участвует он в этом грязном деле. Доктор был до неприличия суетлив и чужим каким-то голосом диктовал слова, заглядывая в бумажку:

— Вставай, проклятьем заклейменный… весь мир голодных и рабов…

Певчие нестройно бубнили за ним эту галиматью. Когда мы вошли с Мишаней, Доктор обрадовался:

— Очень вовремя, мы только первую строчку разучиваем…

Мишаня хмуро посмотрел на Доктора:

— С… с… — хотел сказать он какую-то гадость, но чудом каким-то сдержался и вполне пристойно спросил Доктора — Как эта песня называется?

— Интернационал!

— Что это?

— Это гимн рабочих всех народов.

— Зачем? — допытывался Мишаня.

— Песня такая, — терпеливо объяснял Доктор. — Поют ее простые люди в разных странах, чтобы стать ближе друг к другу, чтобы лучше понимать друг друга…

Мишаня вытаращил глаза на Доктора и с минуту переваривал сказанное. Потом объявил:

— Чушь собачья! Пошли отсюда…

Мне было неловко перед Доктором. Конечно, Мишаня полностью прав, но можно же тоньше, тоньше… Я, как мог, извинился перед Доктором, и мы ушли.

Я был расстроен. Действия Доктора меня настораживали и даже пугали. Никогда он еще не скатывался до такой глупости. Это надо же, что удумал — распевать хором песню, которую помнят сейчас, наверное, только маразматики. Я решил облегчить душу с близким человеком.

…Возле домика, где жила Бобо, Мишаня от меня отделился, пошел лавку сторожить под липой. К женщинам он так и не привык. Напоследок окликнул меня и показал кулак. Я все понял, но Мишаня решил подстраховать свой красноречивый жест словами:

— Недолго там, гад!

У Бобо я застал весь цвет нашей здешней «нации»: Генерального Конструктора, Почтмейстера, Пожарного и Гарибальди Петровича с неизменной его суковатой дубиной.

— Ты очень кстати, — сказала Бобо бесподобным своим низким голосом.

— Друзья мои, вы мне ответьте, что с Доктором происходит? — Я развел руки в, ожидании ответа.

— Мы здесь о том же самом рассуждаем, — заметил Почтмейстер.

— Он разучивает с хором «Интернационал», — сообщил я как можно спокойнее. — Дальше падать некуда!

— Более того, он велел мне вывесить на каланче государственный флаг! — возмущенно доложил начальник пожарной охраны Алеша Мякишев.

— Где б его взять? — развел руками Генеральный Конструктор и захохотал, как идиот.

— Не надо! Флаг — это серьезно! — холодно и строго отреагировал Гарибальди Петрович и попытался моргнуть вытекшим глазом.

— Надо поговорить с Доктором, — сказала Бобо. — Мне кажется, он так перепуган визитом этого негодяя на велосипеде, обещанной проверкой, что может от страха совсем потерять голову.

— Нет, а Лаврентий как себя ведет! — возмущенно хлопнул себя по ляжке Почтмейстер. — Сегодня утром форменный допрос учинил!

— Лаврентия надо убрать! — решительно объявил Генеральный Конструктор. — Я смогу сделать это без всяких следов.

— Никаких убийств! — решительно заявила Бобо. — Она с ужасом смотрела на Генерального Конструктора, но тот открыто, по-детски, рассмеялся:

— Я напугал вас, дорогая Бобо. Но я сказал «убрать», а не «убить». У меня есть возможность заслать его на отдаленную орбиту…

— Не стоит загрязнять космос всякой дрянью, — по-женски практично рассудила Бобо. — Надо позвать Доктора и объясниться с ним.

— И прямо сейчас, — добавил я, — пока они умом не тронулись от этого ««Интернационала». Сейчас я, мигом…

Когда мы с Мишаней прибежали в столовую, где проходила репетиция хора, обстановка здесь немного изменилась. Певчие сидели за столами, пили чай с булочками и повидлом. При этом они ухитрялись разучивать слова: «Кипит наш разум возмущенный, и в смертный бой вести готов…". И Степанчук повеселел, растягивал в помощь певчим меха своей гармоники. Доктор едва успевал диктовать новые слова, и они тут же схватывались и прочно запоминались в головах неискушенных в борьбе мирового пролетариата людей. Это происходило благодаря тому, что вместо торжественно-забойной мелодии «Интернационала» Степанчук шпарил разудалую «Печки-лавочки». Слова гимна всемирного пролетариата прекрасно ложились на легкую незатейливую мелодию.

Я шепотом сообщил Доктору нашу просьбу. Он обещал после репетиции зайти к Бобо.

Когда мы снова все собрались у Бобо, и уже с Доктором, разговор у нас состоялся очень странный. Доктор решительно отверг наши упреки его в трусости, глупости и так далее. Внимательно оглядев всех присутствующих, он спросил Бобо, можно ли здесь говорить откровенно, в расчете на то, что Лаврентию Палычу ничего не станет известно. При этом Доктор пристально посмотрел на начальника пожарной охраны.

— Ага! — накинулся на Доктора Генеральный Конструктор. — Вы боитесь этого проходимца! Неужели он так запугал вас? Неужели вы боитесь этих дегенеративных контролеров?

— Я думаю о будущем нашего пансионата, о всех вас… — Доктор опять внимательно посмотрел на Мякишева.

— Доктор, — принялся молить я, — оставайтесь самим собой. He надо подстраиваться, от этого только хуже будет. Как-нибудь пронесет эту комиссию, будь она неладна!..

— Что вы мне на больную мозоль давите! — Доктор стал нервничать. — Я отдаю отчет тому, что делаю. Разрешите мне самому разобраться с моей совестью. А вас попрошу ненадолго стать актерами и сыграть Ваньку. — Доктор обвел всех взглядом и опять остановился на Мякишеве. На сей раз борец с огнем не выдержал:

— Что вы на меня так смотрите?! Вы как будто не доверяете мне, я вижу это. Вы наверное думаете, что меня подослал сюда Лаврентии Палыч?

— Я ничего не думаю, — сказал Доктор. — Просто я часто вижу вас вместе…

— Да, он поднимается ко мне на вышку. У него особая любовь к вышкам. Вот и все!

— У нас здесь нет случайных людей, — уважаемый Доктор, — заверил Почтмейстер.

— Продолжайте, Доктор, — попросила Бобо.

— Да я, собственно, все сказал, все свои карты открыл, прошу вас помочь мне.

— Извините, Доктор, при всем к вам уважении, я поступиться своими убеждениями не могу, — сказал Генеральный Конструктор.

— Я тоже не собираюсь пресмыкаться перед всякой сволочью, — сказал Гарибальди Петрович и в гневе вышел вон.

— А вы, уважаемый Боттичелли? — спросил меня Доктор.

— Я как все, — ответил я как можно твердо.

— А я помогу вам! — Отозвалась Бобо. — Мы с детворой устроим встречу, как они любят: с песнями, с хлебом-солью.

— Спасибо, — сказал Доктор и низко поклонился Бобо. Жалким выглядел сейчас Доктор, но я нисколько не сочувствовал ему.

Глава четырнадцатая

Вскоре наша славная обитель стала напоминать крепость, готовящуюся к отражению штурма. На детской площадке гудели картонные дудки и грохотали барабаны. Там «племя младое» маршировало, что-то выкрикивало. Это Бобо со своей детворой готовила пышный прием Высокой Комиссии. Я как-то заглянул в детский парк, где проходили барабанно-трубные маневры и ахнул. Во-первых, все эти старики и старушки, забывшие год своего рождения и прочно впавшие в детство, преобразились внешне: белые блузы, пионерские красные галстуки, темные юбки у девочек и синие шорты у мальчиков. Почему-то ничего лучше пионерского приветствия не придумали. Даже представить жутко такую компанию дервишей с проваленными ртами, с иссохшими руками, но удивительно довольных новой игрой. Они лихо маршировали, выстроившись попарно. Бобо делала отмашку рукой, а божьи одуванчики пели не щадя голосов: «Взвейтесь кострами, синие ночи! Мы — пионеры, дети рабочих»…

Впереди отряда шел единственный наш карлик по кличке Лимон. Он был в аккуратных шортиках, в ослепительно-белой рубашке, а пионерским шелковым галстуком он просто задыхался от счастья, как в далекие времена своего пионерского детства. Прилизанный смоляной чубчик его блестел вороньим крылом. Ну, настоящий пионер, только морщины на лице и голосок кукольный выдают…

Лимон нес длинную палку с красной фанерной звездой на конце. Сбоку от него семенила какая-то старушенция, то есть девочка, с косицами и белыми пышными бантами. На вытянутых руках она несла… полено. Меня это страшно удивило и заинтересовало. Я подошел к Бобо и спросил, что означает это полено?

— Это вместо хлеба-соли. Пока. Вроде бутафории… Меня тут же смех разобрал, а «пионеры», средний возраст которых был, примерно, лет 65, пели тем временем: «Близится эра светлых годов, клич пионера — «Всегда будь готов!».

— Откуда они так хорошо знают слова? — спросил я Бобо

— Они пели это в детстве.

— Странно, и я пел это в детстве.

— Вот такая у нас огромная страна, — заметила Бобо. — И в пространстве и во времени… А вообще, Вася, шел бы ты отсюда. Мешаешь!

Мне стало немножко обидно, и я не нашел ничего лучше, чем упрекнуть Бобо:

— Вы все как с ума посходили с этой проверкой. Лозунгами дурацкими все испоганили, глупости разучиваете. Хлеб-соль у вас в виде полена! Остановитесь!

Бобо спокойно смотрела на меня.

— Вася, мы ждем проверку из Страны Дураков. Ты знаешь, что это такое. С волками жить — по-волчьи выть…

Я с досадой махнул рукой и ушел. На главной аллее встретил Доктора, Санитара и двух рабочих-плотников. Они пытались подвесить меж берез то-ли лозунг, то-ли транспарант, точно не знаю, в общем, красная длинная материя и на ней надпись: «Наш труд — наше богатство!»

— Ну как?! — горделиво спросил Доктор. Мишаня, спутник мой неизменный, прищурил глаз, пошевелил губами и однозначно приговорил:

— Чушь собачья!

— Несколько пресно, — ввязался я, чтобы смягчить Мишанин приговор.

Доктор призадумался и возразил:

— Зато честно. Я могу подписаться под этими словами.

— Комиссия же приедет из Страны Дураков. Их этим не проймешь. А вы же знаете, с волками жить — по-волчьи выть, — сказал я.

— Разумно, — поддержал меня Санитар.

Доктор велел раскатать другой транспарант. На нем было начертано саженными буквами «Народ и власть — едины!» По прочтении этих слов у Доктора повело лицо, как после лимона. Я невольно рассмеялся. И в это время из кустов высунулся Лаврентий Палыч. Пенсне его просто сверкало от счастья.

— Ага! Вот, вот! — кричал он, резко приближаясь к нам. — Я давно за вами наблюдаю. Всё слышал!

Доктор сурово повернулся к мерзавцу и грудью пошел на него.

— Ви што, товарищ Берия, не знаете партийной дисциплины? — сурово начал играть Доктор старую роль. Но на этот раз успеха не было.

— Перестаньте валять дурака, — грубо оборвал его Лаврентий Палыч. — Долго я терпел эти ваши глупые выходки, а сейчас надоело.

— Ви почему так со мной разговариваете? — не сдавался Доктор.

— Да хватит, я говорю! — Лаврентий Палыч отмахнулся от Доктора как от мухи. — Вся беда в том, что я — настоящий Лаврентий Палыч. А вы, Доктор, извините, очень грубо изображаете отца всех народов…

— Вы в этом уверены? — строго спросил Доктор.

— Всегда знал об этом.

— Что же вы раньше молчали?

— Время еще тогда не пришло.

— А сейчас?

— Сейчас пробил мой час. Я рассчитаюсь за все! У меня все записано… А ваши аполитичные действия станут известны Высокой Комиссии.

Настала глубокая тишина, какая бывает после пренеприятного известия. Двое плотников так и застыли с растянутым в руках транспарантом. Я подбирал в голове самые страшные угрозы и проклятья, чтобы обрушить их все сразу на этого гаденыша в пенсне. Доктор о чем-то сосредоточенно думал, потом сказал:

— Лаврентий Палыч, мог бы я попросить вас об одном одолжении?

— Лаврентий Палыч насторожился, я бы даже сказал, как-то по-подлому нахохлился.

— Через день-два нам нужно будет отрепетировать церемонию встречи высоких гостей. Не согласились бы вы сыграть их роль?

Напряжение на лице Лаврентия Палыча моментально спало, он даже подбоченился и возгордился.

— Ну отчего же… Если вам надо… Но только учтите, вы меня этим не задобрите. Я так и так все расскажу…

— Спасибо, Лаврентий Палыч, — поблагодарил Доктор. — Значит, в нужный момент мы вас известим.

Глава пятнадцатая

Подготовка к встрече Высокой Комиссии заметно оживила нашу тихую, упорядоченную жизнь. Метлы прогуливались теперь каждый день по самым глухим аллеям парка. В столярной мастерской визжали пилы и стучали молотки: то сооружались каркасы для всякого рода панно и транспарантов, которые туго обтягивались агрессивно-красной тканью. На этих верноподданических мольбертах огромных размеров наш Санитар малевал соответственно огромные белые буквы, которые образовывали пламенные слова, будто сложенные из березовых дров. Казалось, только спичку поднеси, и весело заполыхают лозунги типа: «Трудом славен человек!».

С каждым днем красного цвета прибавлялось на нашей усадьбе. Санитару понравилось это дело, он даже специально ездил в город и привез оттуда полный грузовик кумача. Транспаранты висели в парке среди деревьев, на стенах домов, на ферме и на крольчатнике. Даже на берегу пруда вбили два столба и между ними растянули кумач, на котором огромными буквами, будто для инопланетян, чтобы они смогли прочесть из своего космического далека, было выведено: «Рыба на столе — здоровье в доме!».

— Остроумно, очень остроумно! — похвалил Доктор и спросил Санитара — сам придумал?

— В городе усмотрел, на витрине, — конфузливо признался Санитар.

Наш Доктор каждое утро обходил территорию, выглядывая всякий раз новые лозунги и плакаты, читал их и качал головой. Рядом с ним всегда шагал Санитар и объяснял глубинное содержание написанного. Доктор согласно кивал на то, что дети — наше будущее, а Конституция — главный закон нашей жизни.

Санитар в прошлом был активистом партии коммунистов. Подобные заповеди составляли все его существо, и Доктор с пониманием относился к Санитару. После партийного кризиса тот долго страдал от алкоголизма. Вылечила его Белая горячка. После нее он надел белый халат и попал в пансионат для людей с уставшей психикой отдыхать душой в качестве санитара. Хотя, понятно, никаким санитаром он не был и ничего в этом не понимал.

Доктор снисходительно рассматривал всю эту нелепую «агитацию». Он по опыту знал, что в подобных случаях главное не содержание, а форма. Но одна надпись резко выделялась из общего строя пустых, никчемных фраз.

— Что это? — обратился он к Санитару.

Санитар зашевелил губами и тоже был в недоумении.

— Это не я, — едва прошептал он. — Первый раз… Такое…

На фанерном щите, приколоченном к сосне, черными неряшливыми буквами кто-то возмущенно начертал: «Долой всякие комиссии и проверки! У нас нечего проверять!».

Санитар с трудом отодрал фанерный лист и в ярости гнул его на излом, навалившись грудью и отчаянно скребя ногами земной шар. Фанера оглушительно выстрелила, и Санитар клюнул носом траву.

— Зря вы его сломали! — неожиданно сказал Доктор. — В принципе тут все правильно написано.

— Но…

— И все же… — Доктор грустно насупился, — следите, чтобы подобное еще где не появилось. Иначе не миновать нам беды…

— Слушаюсь! — подобрался Санитар, и на душе его засквозил неприятный холодок.

Каждый день с утра и до обеда гремел в нашей столовой хор. Старательные голоса женщин и мужчин возносились к небу, прославляя свободу и демократию присно и вовеки веков. Час от часу голосовая мощь хора крепчала — то вливались в его состав новые певчие, которым чрезвычайно нравилось петь строгие, а подчас скучно-непонятные слова на разудалый частушечный лад с детства знакомых «Печек-лавочек». Доктор это не всегда приветствовал, и просил Степанчука взять на своей гармонике истинный мотив пролетарского гимна. Степанчук хмуро кивал, резко дергал меха гармошки, будто разрывал оковы международного рабства, свирепо мигал певунам и те, как стадо загнанных на бойню баранов, отчаянно блеяли: «Встава-а-а-ай, пра-кля-я-я-тьем заклейме-е-е-е-нный»…

От этого ужасного песнопения мурашки шевелили корни волос на голове и, казалось, не только «весь мир голодных и рабов» встанет, но и мертвые подымутся из могил, чтобы поднять знамя интернациональной борьбы.

Лаврентий Палыч пытался, как и прежде, совать всюду свой нос, но Доктор его осадил:

— Лаврентий Палыч, вы все увидите. Пусть будет сюрприз, так же интереснее. Вы все увидите, когда будете проверять нас.

После этого Лаврентий Палыч несколько успокоился, но злобу свою не унял. Прищурившись на Доктора, он шипел:

— Ну ладно, всей этой самодеятельностью, лозунгами вы, допустим, замажете глаза Высокой Комиссии. Но куда вы денете ваших гомосеков?

— Перестаньте грубить! — осадил его Доктор. — Вы почему так неуважительно говорите о своих товарищах?

— Нашли мне товарищей! — огрызнулся Лаврентий Палыч.

Таким образом у Доктора появился повод вспомнить мой мудрый совет о том, чтобы перевести Самохиных на детскую площадку.

Глава шестнадцатая

Мы с Мишаней сидели в беседке и играли в шашки. Пусто, тихо, прохладно. Сквозь листву причудливыми бликами падает свет. Не жизнь, а рай. И вдруг мы услышали голос Доктора. Он был несколько повышенного тона, и я бы даже сказал, возбужденный. Доктор шел по аллее с супругами Самохиными и между ними происходил весьма важный разговор, я даже про шашки забыл.

— Значит, вы не пойдете нянями на детскую площадку, даже на короткое время?

— Нет, — в один голос возразила эта своеобычная семья.

— Я вас лично прошу! — Доктор негодовал.

— Все равно это будет против нашей воли, — сказал Юра Самохин твердо, как глава семьи.

— У нас есть дело, — пыталась смягчить разговор Виолетта, — мы шьем особо модную одежду.

— Наши модели в Стране Дураков идут как импорт…

Доктор накалился, видимо, до предела, потому что не сдерживал себя:

— Да мне плевать, что вы там шьете! Приедут эти… из Страны Дураков и едва увидят вас, все будет кончено с нашей свободной жизнью. Нас…

— Но что мы такого сделали? — Виолетта чуть не плакала.

— Ничего, — устало вздохнул Доктор. — Просто вы — еретики! А они всегда накликали беду на себя и на тех, кто помогал им.

— Мы не хотим, чтобы другие страдали из-за нас, — сказал Юра Самохин, — мы пойдем нянчиться на детскую площадку.

— Это ничего не даст! — возразила рассудительная Виолетта. — Все равно им донесут про нас.

— Тогда мы вообще уйдем отсюда, — определил Юра.

— Куда? Куда вы уйдете?! — воскликнул Доктор. — У вас же нет документов! В Стране Дураков без документов верная гибель. Вас тут же посадят в кутузку. Вы пропадете.

— Когда мы вместе, нам ничто не страшно, — сквозь слезы промолвила Виолетта.

— Устроимся как-нибудь, — неуверенно буркнул Юра.

— А вот дудки! Дудки! — ликующе закричал Доктор. — Вас тут же обзовут гомосексуалистами. В лучшем случае обыватели прибьют вас палками. Но самое вероятное — вы попадете за решетку.

— Так и так плохо, — подвела черту Виолетта.

— А я придумал! — воскликнул Доктор. — Вы уйдете как бы навсегда, а на самом деле — на время. Отсидитесь в лесу, в землянке на дальней делянке, где мы заготавливаем зимой дрова… А когда комиссия уедет, я за вами пошлю…

— Здорово! — Виолетта захлопала в ладоши, а Юра добавил:

— Спасибо вам, Доктор. Это самое лучшее, что можно было придумать. Мы сейчас же пойдем собираться…

Я видел, как Самохины, взявшись за руки, полетели по дорожке к своему дому, а Доктор устало присел на скамью и мечтательно смотрел в небо. Он не видел в кустах настороженной фигуры Лаврентия Палыча. Да и я только сейчас заметил этого подонка, который слышал все.

Эта ищейка бесшумно кралась среди деревьев, потом припустила по дорожке и догнала Самохиных. Мне было видно, как Лаврентий Палыч близко подошел к супругам, сказал им что-то короткое и затем исчез.

Самохины остались без движения. Они смотрели друг на друга, затем обнялись и долго стояли так в объятиях и почему-то напоминали мне дерево, в которое вдруг ударила молния.

— Ходи! — сказал мне Мишаня.

— Что-то не хочется играть, — сказал я. — Пойдем-ка в столовую, обедать пора…

Ох, лучше не вспоминать этот обед! Впрочем, обед здесь ни при чем. А они, на мой взгляд, правы… Я бы на их месте так же… Это я про Самохиных… Вот только знать бы точно, кто их убил. Ведь не Доктор же. Хотя вся эта нервотрепка пошла от него. Все-таки он здорово струхнул, но первая скрипка здесь конечно за Лаврентием… Какой мерзавец, какой отъявленный мерзавец! Перед обедом он подошел к Доктору и с гадкой улыбочкой сообщил ему нечто. Уверен, Лаврентий говорил про Самохиных, про то, что он все знает…

Доктор уже не разговаривал с Лаврентием Палычем тоном отца всех народов, он сразу сделался серым и стал тревожно озираться по сторонам.

Столики в столовой постепенно заполнялись людьми, но тот, за которым всегда обедали Самохины, пустовал.

Мне было тревожно, и кусок не лез в горло. Я не понимал, отчего так волнуюсь. Мало ли, кто не пришел к обеду. У нас нет на этот счет обязаловки, как в дурдоме, где все делается по команде. Тем более, Самохиным нужно собираться. Хотя тут случай особый… Доктор тоже что-то неладное заподозрил, потому что послал к Самохиным гонцов — братьев Львиное Сердце, то бишь Ивановых. К ним тут же присоединился этот вездесущий мерзавец. Он бежал чуть поодаль от братьев, в сапогах, прижимая руку к карману кителя, будто к кобуре… Все трое бежали в гробовой тишине к флигелю, где жили Самохины.

Я давно заметил: самое страшное — это когда что-то делается молча. Страшно, когда молча бьют, страшно, когда стражники молча бегут за тобой. Даже когда молча слушают тебя, и то не по себе…

Вот и сейчас жутко следить было с нашей открытой веранды, оборудованной под летнюю столовую, как трое молча бегут. Глядя на них, я уже точно знал, что случилось что-то ужасное, Доктор видимо, почувствовал то же самое, не усидел на месте, и, несмотря на свой возраст, перелез через перила и побежал, смешно размахивая руками.

Мы с Мишаней тоже дунули следом. Потом нас стали обгонять, и все спрашивали: вы куда? вы зачем?..

Бежали мы не шибко быстро. Когда пробились в комнату Самохиных, веревки уже были обрезаны. Супруги лежали рядом, на полу, в неестественных позах и с веревочными галстуками, глубоко врезавшимися в шею. Лица несчастных мы разглядывать не стали. Я поскорее утащил Мишаню, который, по-моему, не понял толком, что произошло. Во всяком случае, внешне он остался невозмутимым.

Я же был потрясен. Никогда прежде не видел висельников, а сейчас глянул — и ахнул! Эти мучительно-мертвые лица я, оказывается, видел каждый день, когда жил в Стране Дураков. Честное слово! И если вы живете в Стране Дураков и ни разу не видели висельника — подойдите к зеркалу!..

Глава семнадцатая

Чтобы отвлечь всех от мрачного события, свершившегося так нелепо и трагично, Доктор назначил на завтрашний день репетицию встречи Высокой Комиссии.

Ранним утром следующего дня Лаврентий Палыч с торжественным видом и с неизменной своей гадкой улыбочкой удалился за горизонт, чтобы в одночасье нагрянуть к нам в усадьбу, изображая Высокую Комиссию. Это была игра, и потому все с волнением и даже с радостью, с восторгом ждали начала представления, которое должен был объявить Алеша Мякишев, сделав отмашку флагом со своей пожарной каланчи — мол, едут! О вчерашней гибели Самохиных никто не говорил. Доктор, видимо, рассчитал верно: клин клином вышибают.

Он ходил сейчас в одиночестве по парку и еще раз перечитывал все лозунги, развешанные там и сям. От обилия ударных призывающих и восхваляющих слов у Доктора несколько утомилась голова, и по этой причине он никак не мог понять смысл надписи, сделанной витиеватыми буквами на пожарном красном щите, откуда временно убрали багры, топоры и лопаты: «Мы добьемся взрыва пролетарской ярости в борьбе за процветание демократии!». Доктор напряг весь свой незаурядный ум, усваивая этот новоявленный шедевр, но так и не понял его до конца. «О, господи! Как я от всего этого устал», — вздохнул Доктор и даже сжал руками свою седую голову.

Но когда он прошел на другую аллею старого барского парка, его ждало там еще более суровое испытание. На старинной заброшенной часовне он увидел огромный деревянный щит, обитый жестью. На этой жести лаково поблескивала краска, изображавшая то, что Доктор однажды видел в эскизе, представленном слепым живописцем Фомой. Доктор с ужасом отверг тогда это убогое творение, но Фома, видимо, остался при своем мнении, и вот шедевр сей, был воплощен по всем законам монументальной живописи.

Первое, что пришло в голову Доктору — оторвать этот щит, замазать нарисованное, чтобы обезопасить себя от возможных нехороших последствий (их даже представить было страшно). Сердце Доктора билось трусливо и с перебоями, как у воробья, настигнутого кошкой, но еще не съеденного. Сейчас Доктор очень остро ощутил, что в эти тревожные дни ожидания Комиссии, совесть его как бы растворилась в этой суете, подобно куску сахара, размешанного ложечкой в чае. В результате он перестал быть сильным. И даже маленький внутренний голос, объясняющий, что все эти мерзкие действия, совершаемые против совести для ублажения грозной Комиссии из Страны Дураков, делаются во благо пансионата, был такой маленький, такой слабый, что Доктор, всю жизнь проживший честно, теперь едва слышал его…

Всё! Хватит!! Доктор живо представил питекантропическую внешность велосипедиста-уполномоченного, Лаврентия Павловича с его омерзительным пенсне и пока что, к счастью, с фигой вместо револьвера… «Бояться в мои годы — стыдно!». А остальные из пансионата пусть думают за себя, на то они и люди! И этот слепой рембрандт, изобразивший задницу с ушами и подписавший «Наш вождь на все времена!» наверное хочет вот так выразить свой какой-то затаенный протест и затем сгинуть от карающей руки, но с улыбкой от того что сделал все, что смог и хотел… «Пусть будет, как будет», — решил Доктор и впервые облегченно вздохнул, будто сбросил с плеч непосильную ношу.

Он вышел на пригорок, где кончалась ограда парка, и долго смотрел на луга и поля, на синюю реку, сверкавшую под далеким голубым холмом.

Сейчас, будучи в полном одиночестве, Доктор расслабился, взгрустнул о дальней своей, и потому тихой уже боли. Он вспомнил юную совсем Кэтти, ушедшую от него тридцать лет назад туда, откуда никто не возвращается. Это было так давно, что многое стерлось в памяти, но это не слишком огорчало сейчас Доктора. Он знал, что в мире ином первая душа родная, которая встретит его, будет душа Кэтти. И он услышит голос ее, и скажет она ему простые, но славные слова: «Теперь мы навсегда вместе, душа моя»…

Доктор посмотрел на яркое синее небо, будто хотел увидеть там то, чего недоставало ему все эти долгие годы, и предать которое он не мог. Глаза не выдержали яркой синевы и наполнились слезами. Доктор смахнул их и вместо очищения ощутил чувство тревоги. Он был один сейчас, никто не звал его, никому он не был нужен, а это страшно, когда ты никому не нужен. Доктор заспешил туда, к воротам, где счастливые и свободные люди славной их обители ждали начала необычного представления.

Когда Доктор вышел на главную аллею, откуда видна была пожарная вышка, он заметил яростную отмашку флагом начальника пожарной охраны. «Что это он так усердствует? — подумал Доктор и с недобрым стуком сердца в груди, прибавил шагу.

Глава восемнадцатая

Общеизвестно, что раз в году незаряженное ружье стреляет. Еще реже — шутка оборачивается суровым приговором. Так получилось и в тот раз, когда Лаврентий Палыч, разыгрывая игру в Комиссию, удалился за ворота пансионата.

Сначала он скакал серым воробушком по пыльной дороге в лугах. Затем становился все меньше и меньше, движение его, казалось, замедлилось до скорости слизняка. Кое-как он дополз до кромки далекого леса и исчез. Дорога теперь была пуста.

Алеша Мякишев, наблюдавший с вышки за каждым шагом Лаврентия Палыча, живо представил, как тот лежит сейчас в лесу на прохладной траве, вдыхает сосновый воздух и глядит из-под медных стволов, как со дна колодца, в далекое белесое небо…

Но все было не так. Едва Лаврентий Палыч окунулся в первозданную тишину леса, он услышал впереди какой-то неясный, скрипуче-шуршащий звук. Остановился в тревоге, прислушался. Долго стоял так в растерянности, потому что звук нарастал и в нем можно было отчетливо различить металлический скрежет. В конце концов дозорный наш сообразил, что по лесной дороге движется автомобиль. Вскоре Лаврентий Палыч углядел защитного цвета «газик».

Машина эта по статусу относилась к служебным, и Лаврентий Палыч безошибочным нюхом старого аппаратчика определил, что едет та самая комиссия, которую так они ждали. Какое-то мгновение Лаврентий Палыч погоревал, что вышла накладка, и не ему одному достанутся почести по встрече высоких гостей. «Зато какая пилюля Доктору!» — злорадно подумал он и, радостно замахав рукою, бросился навстречу автомобилю. «Газик» испуганно замер, открылась дверца и выглянула знакомая физиономия недавнего проверяющего. Рабочий контролер сдержал свое рабочее слово — комиссия следовала к неблагополучному месту.

На переднем сиденье важно восседал крупный благообразный старик с пышными усами, переходящими в бакенбарды. Это делало его похожим на ленивого благородного кота. Старый Кот чопорно смотрел перед собою в никуда, пока Рабочий Контроль заискивающе рассказывал ему про Лаврентия Палыча, какой это бдительный патриот и страстный гражданин отечества. В конце концов Коту надоело слушать бестолковое бормотание воинствующего пролетария, он пригладил мизинцем свои замечательные усы и процедил великодушно:

— Пусть едет с нами.

Лаврентия Палыча усадили на боковое сидение «газика» рядом с почтенной дамой в строгом сером костюме. От нее пахло застарелым потом вперемешку с дорогими духами. Напротив сидела еще одна номенклатурная единица женского пола, но помоложе и привлекательней. Рядом с ней примостился бдительный и неподкупный Рабочий Контроль. Судя по всему, он был несказанно рад, что ему удалось хоть на время поменять свой велосипед на служебное авто…

— Ну, как там у вас обстановка? — строго спросил Рабочий Контроль Лаврентия Палыча.

— Сами увидите, — многозначительно ответил Лаврентий Палыч. — Я давно вас жду. Совсем туго одному в этом бедламе…

Официальные женщины чутко внимали каждому слову «бдительного патриота», настороженно вглядывались в строгое и чем-то знакомое лицо Лаврентия Палыча. Старый Кот тоже напрягся спиной, прислушиваясь к несвязной речи Лаврентия, который сообщал такие жуткие вещи, что даже бывалый Рабочий Контроль притих.

Неожиданно тучная дама, что сидела рядом с Лаврентием Палычем, сурово ткнула его кулаком в плечо.

— Васекина! — баритоном выговорила она и мощно пожала узкую ладошку Лаврентия Палыча.

Лаврентий Палыч пискнул свое имя и многозначительно посмотрел на ту, что помоложе.

— Какое интересное совпадение имен, — тут же отозвалась женщина и представилась — Лизавета Васильевна, инспектор по делам культуры.

— Очень тронут, — по-интеллигентному ответил Лаврентий Палыч, и пенсне его хищно сверкнуло. — Между прочим, никакого совпадения имен нет. Я и есть тот самый Лаврентий Палыч, о котором вы думаете.

— Как?! — глаза Лизаветы Васильевны остекленели. — Это же было так давно!

— Лиза! — одернула ее Васекина, — товарищ шутит.

— У них там все шутники, вот увидите, — засмеялся Рабочий Контроль. — У них там и Гарибальди есть, и Генеральный Конструктор — трижды Жестяной Герой.

— Генерального секретаря, надеюсь, нет? — подал голос Старый Кот и хохотнул сытым баском.

Дамы тоже сморщились в усмешке, а Рабочий Контроль почесал лоб и замолк, в чем-то разочаровавшись…

— Нет, вы что, не верите мне? — взъярился Лаврентий Палыч. — Вы что, самозванцем меня считаете?

— Успокойся, Палыч, — по-свойски, по-рабочему успокоил вице-наркома Рабочий Контроль. — Ты хороший мужик, а это — главное…

Глава девятнадцатая

Старший пожарный, заметив на дороге «газик», поначалу опешил. Страшная догадка озарила его бдительную голову: «Лаврентий с ними заодно! Он их вызвал, гад! И как ловко все подстроил!»…

Леша Мякишев достал из-за голенища белый приметный флажок и стал делать яростную отмашку, означавшую: «Едут!!!» с тремя восклицательными знаками.

К воротам тут же подтянулись «дети» для приветствия. Карлик Лимон со своей фанерной звездой на палочке решил выйти за ворота посмотреть. Но тут с ворчаньем подъехал «газик», захлопал дверцами, и Лаврентий Палыч бежал открывать ворота. Но ворота оказались на замке, и он стал кричать Старшему Пожарному на вышку, чтобы тот бросил ключи. Алеша бросил, но ключи потерялись в траве. Пока Лаврентий Палыч зеленил колени своих галифе соком травы, Высокая Комиссия во главе со Старым Котом уже выстроилась в маленькое каре. Предводитель, выдвинувшись вперед и тряся бакенбардами, шел в аккурат на Лимона, приняв его за Божьего Ангела, который вылетел за врата пансионата, чтобы приветствовать высоких гостей.

Карлик Лимон, застигнутый врасплох, что-то пропищал и пристукнул древком. Комиссии это понравилось. Предводитель растроганно смотрел на карапузика в синих шортиках и белой рубашечке с пионерским галстуком.

— Как, здесь и дети содержатся? — спросила Елизавета Васильевна Рабочего Контроля.

Тот не успел ответить, потому что случилось непредвиденное: Предводитель вдруг воспылал нежностью к милому застенчивому пионерику, который так нетерпеливо выскочил встретить его. Старый Кот подхватил мальца своими крупными холеными ладонями, приподнял его легко над землей и смачно поцеловал на весу, как внука, в носик. Глядя в веснушчатое лицо Лимона, Старый Кот спросил самое доступное:

— Как тебя зовут?

— Коля, — быстро отреагировал Лимон, вспомнив с испугу свое истинное имя.

— Сколько же тебе лет, Коля? — Предводитель выставил свои вставные лошадиные зубы и чмокнул пионера еще раз.

— Сорок четыре, — сказал истинную правду Лимон.

Предводитель широко раскрыл рот и долго не мог вздохнуть. Он все еще держал перед собой карлика, выряженного пионером, и негодовал от позора и унижения. Никогда еще с ним так жестоко не шутили. Руки его опустились, как плети. Лимон с гулким стуком припечатал пятками землю.

— Это же карлик! Лимон! — запоздало, ужасным голосом закричал Лаврентий Палыч.

В это время ударила барабанная дробь, и неловкая минута ушла в невозвратное прошлое, уступая место новому действу. Хор стариков, обряженных в пионерскую форму, грянул: «Взвейтесь кострами, синие ночи! Мы — пионеры, дети рабочих…».

Дудели не в лад картонные дудки, в разные стороны сыпалась барабанная дробь… Кто-то громко фальшивил на расческе…

Комиссия оторопело застыла перед этой дикой вакханалией, а Старый Кот все плевался и обтирал губы платком. А тут еще, как назло, старушонка в красном берете и со спущенным белым гольфом на сухой ноге, подбежала с поленом на вытянутых руках к Предводителю и прошамкала: «Шлеб да шоль!»…

Как раз в это время на месте действия появился запыхавшийся Доктор. Он проворно кинулся к семидесятилетней «пионерке» и, выхватив у нее полено, бросил его в кусты и принялся путано лепетать перед лицом Высокой Комиссии:

— Тысяча извинений… Не ждали… репетиция… извините, простите ради Бога…

А тем временем хор пионеров звучал все громче и яростней. Патриотические слова, видимо, обладали возбуждающим действием. К дудкам, расческам и барабанам присоединился еще и бубен. «Клич пионера «Всегда будь готов!» — уже в двадцатый раз повторяли «дети».

— Достаточно! — крикнул Доктор, у которого уши заложило. Бобо кое-как угомонила распевшихся «малышей».

Едва Комиссия перевела дух, очам проверяющих явился Генеральный Конструктор в строгом черном костюме. Опять три жестяные Звезды Героя украшали его грудь.

— О, какая встреча! — взревел Герой и, как старому знакомому, протянул Предводителю обе руки для пожатия, приговаривая — Генеральный конструктор космических кораблей приветствует Генерального секретаря нашей провинции.

Такой оборот, видимо, понравился Старому Коту, он шевелил щеками, изображая улыбку и протянул Трижды Герою левую руку.

— Ну, как вы тут? — бодро осведомился Старый Кот у человека, вызывающего доверие.

— Отлично! — Генеральный Конструктор потряс в воздухе кулаком. — Всенепременно жаждаю показать вам новую свою модель планетолета. Очень экономичная конструкция…

— Потом, братец, потом… — Предводитель обернулся на своих сопровождающих и спросил: «А где Рекемчук? Почему его нет?».

Дамы сконфузились и долго молчали в замешательстве. Наконец Васекина осторожно шепнула Предводителю:

— Рекемчук умер, Станислав Павлович. Неделю как похоронили…

— Да? — Предводитель передернул плечами, — Не помню. Очень жаль… И все же, почему его нет с нами?

Васекина в ужасе уставилась на Предводителя, не зная, как быть. У нее достало ума ничего больше не говорить.

— Так вот… — что-то вроде речи начал произносить Старый Кот. — Мы находимся в приюте для обездоленных… Для сирых и убогих… — Так я назвал? — обратил Предводитель взгляд на Рабочего Контроля.

— Воистину так, — отозвался пролетарий.

— Извините, — встрял Доктор, — у нас нет сирых и убогих!

— Кто это? — спросил Предводитель, чванливо поглядывая на Доктора.

Доктор был ошарашен такой наглостью ответственного человека.

— Мы где? — продолжал своими вопросами шокировать окружающих Предводитель.

— В санатории для умственно отсталых, — голосом фельдфебеля возвестила Васекина.

Эти ее слова услышали все, кто находился поблизости. И в первую очередь «пионеры». Весть о том, что они умственно отсталые, неполноценные, застала их врасплох. Никто в пансионате никогда не получал такого обидного ярлыка. Какой-то старичок с галстуком-морковкой заплакал и бросился к Предводителю:

— Папа! Папа! Я не хочу быть умственно отсталым. Ты мой папа, возьми меня отсюда! Я так долго тебя ждал… Папочка!..

Старый Кот в ужасе пятился назад, оглядываясь на Рабочего Контроля и Лаврентия Палыча, которые сплотились воедино, чтобы оградить Предводителя от всевозможных неожиданностей.

— Где же Рекемчук?! — вопросил в раздражении Предводитель. — Я ведь, кажется, недавно просил послать за ним, он мне очень нужен…

Тут уже Доктор не выдержал, и, чтобы избавить дам от очередного конфуза, вкрадчиво сказал Старому Коту:

— Я Рекемчук. Вы меня звали?

Доктор, видимо, преследовал сейчас свою врачебную цель в общении с возможным будущим клиентом, но окружение Предводителя расценило этот шаг Доктора как наглую выходку. Васекина подскочила к Доктору вплотную и, едва не схватив его за грудки, прошептала в лицо старого эскулапа:

— Вы не глумитесь над Станиславом Павловичем. — Он — старый коммунист, почетный член… так что…

Доктор, видимо, решил играть роль до конца.

— Но я, в самом деле, Рекемчук!

— Вы можете быть трижды Рекемчуком… — продолжала свою пламенную речь Васекина, но не договорила — вмешался Предводитель:

— Иван Петрович, наконец-то! А мне сказали, ты умер! Представляешь, шуточки! Ты скажи, ты речь мне приготовил для здешнего контингента?

— Здесь не надо никаких речей, — заявил Доктор.

Его тут же поддержала Лизавета Васильевна:

— Мы для того и приехали, чтобы самим узнать, что тут творится.

Предводитель ничего не понимал. По этой причине он обнаружил некоторое беспокойство и опять озабоченно спросил:

— А где Рекемчук?

Дамы с ужасом взглянули на Предводителя. Даже Рабочему Контролю стало не по себе. Опять на выручку пришел Доктор:

— Я слушаю вас, — сказал он вежливо старому коммунисту, утомленному долгой классовой борьбой.

— Иван Петрович, дорогой, а мне упорно твердят, что ты умер. Но так же нельзя! Я уже не знаю, кому верить!

— Вы должны здесь верить мне, — сказал Доктор. — Скажите, что вас тревожит?

Предводитель развел руки, потом зачем-то похлопал в ладоши и обернулся к сопровождающим с вопросом на лице.

Рабочий Контроль четко и внятно произнес:

— Станислав Павлович, мы должны выявить здесь недостатки и наказать виновных.

— Вам это понятно? — спросил Предводитель Доктора, который минуту назад был Рекемчуком. — Идемте!

И все пошли. Неизвестно куда.

Лаврентий Палыч семенил рядом с Предводителем и что-то бубнил ему. Старый Кот ничего не понимал, хотя и делал глубокомысленное лицо. Потом его осенила какая-то заманчивая мысль, он посветлел лицом и спросил Доктора:

— Сельским хозяйством занимаетесь?

— Да, мы кормим сами себя, — ответил Доктор.

— Прекрасно. Тогда вы должны знать, на каком расстоянии от земли должно быть вымя у коровы?

Предводитель победно оглядел свое безмолвное окружение и самодовольно прищурился на Доктора.

Доктор своим профессиональным взглядом давно обнаружил у Предводителя серьезную патологию, и в первую очередь — старческий маразм. Но что до таких пределов можно деградировать, он не предполагал. Доктору вдруг сделалось скучно, и он сказал вяло:

— Ну, идемте смотреть ферму, что ли…

— А-а, не знает! Не знает! — ликовал Предводитель. — Вот и никто не знает! А оказывается — сорок пять сантиметров!

Никто не осмелился оспаривать такое авторитетное мнение, а Предводитель тем временем продолжал:

— Это расчеты профессора Квятковского. Он преподавал нам в академии курс животноводства… Да, а где Рекемчук? — вдруг спохватился Предводитель.

Лизавета Васильевна заплакала беззвучно и отошла в сторону. Но Васекина не растерялась и показала на Доктора:

— Да вот же он!

— Нет, это не Рекемчук… Тот про вымя знал…

Комиссия медленно двигалась по тропинкам и аллеям старого барского парка, который сплошь был украшен политической рекламой. Доктор заметил, что Васекина тщательно читает лозунги и транспаранты, и ничто ее пока не смутило. А пламенную фразу про пролетарский гнев она даже записала себе в книжечку.

— Пока все хорошо, — констатировал Предводитель.

Слова эти очень не понравились Лаврентию Павловичу. Он подошел к Васекиной, как к самому здравомыслящему члену Комиссии, и сообщил ей нечто такое, от чего та вздрогнула, а потом возопила своим великолепным баритоном:

— Где похоронены эти двое?!

Предводитель встрепенулся от таких ужасных слов и после долгой паузы вымолвил:

— Да, Рекемчук все-таки умер, я вспомнил…

— Что будем делать с этими жертвами местного произвола? — вопрошала Васекина. — Нужна эксгумация, экспертиза!

— У меня есть медицинское заключение, — перебил Доктор ретивую чиновницу.

— Не встревайте! — грубо оборвала его Васекина. — Мы сами все проверим…

— Пусть лежат, где лежат, — принял мудрое решение Предводитель и печально потряс бакенбардами, молвя при этом: «Надо же, Рекемчук усоп!..».

— Ну, нет, мы проверим все как следует, — напирала Васекина, — иначе зачем наш отдел здравоохранения!..

Лаврентий Палыч, глядя на решительную, энергичную Васекину ликовал, что в аппарате управления народом есть такие яркие личности. Зато Генеральный Конструктор содрогался от ужаса, представляя все то, что могут наворочать в угоду своим амбициям такие вот васекины. И чтобы уйти от опасной темы, Генеральный Конструктор подошел к Предводителю Высокой Комиссии и еще раз попросил посмотреть на свое детище.

Предводитель, которого поддерживал под локоть Рабочий Контроль, как выяснилось, спал прямо на ходу. От слов Генерального Конструктора он вздрогнул, открыл розовые глаза и, ничего не поняв, выдал спасительную свою фразу:

— Идемте!

Глава двадцатая

Предводитель Высокой Комиссии хотя и бодрился этим своим «Идемте!», но сил у него уже не было идти дальше. Он едва шевелил ногами и шлепал губами, будто ловил комаров. Народный Контроль, старательно опекающий высокопоставленного старца, объявил:

— Надо отдохнуть. Пообедать, что ли…

Из гостей никто не возражал. Доктор, готовый ко всему, мигнул Санитару, и тот помчался на кухню.

Обед устроили в старой, еще барской беседке, что гостями было встречено с удовольствием и интересом. Золоченая лепнина, белоснежные скатерти, искрящийся хрусталь и одновременно — свежий воздух, пение птиц… Все это настраивало на возвышенную волну миротворчества. Ведь сытная и вкусная еда часто мирит людей. Во всяком случае, Доктор на это надеялся.

Салаты и закуски раскладывали в полной тишине. Дамы старались держаться с достоинством и манерно. Впрочем, хватило их ненадолго. Вот Васекина попробовала салат из раков, лицо ее оживилось, она что-то проурчала и наполнила свою тарелку столь пикантной закуской еще раз. Лизавета Васильевна увлеклась печеночными оладьями, а потом активно переключилась на говяжьи языки с грибами. Ее молодое тело требовало много доброкачественной вкусной пищи, и вот, получив ее, тело культурной работницы прямо на глазах наливалось белками, аминокислотами и всевозможными витаминами.

Народный Контроль был менее разборчив. Он загребал себе в тарелку все подряд и ел, низко склонив голову. Всем хорошо была видна светлая полянка лысины на его кустистой макушке.

Предводитель к еде остался равнодушен. Зато большой интерес проявил к наливкам и настойкам. Он наливал то и дело из хрустальных флаконов и, опрокидывая рюмочку, произносил разные буквы: «0-о!»… «У-у!»… «И-и!»…

Пока гости насыщались, ни единого слова не было сказано за столом. Стук вилок, хруст жующих челюстей, да пение Предводителем некоторых букв алфавита — вот и весь разговор. Уже и горячее подали, но никто этого не заметил, все ели, ели… И только Старый Кот цедил вино из рюмочки и надолго закрывал глаза.

Доктор наблюдал исподтишка, как насыщаются гости, и понял, что это не с дороги так проголодались они. Наверное, давно не ели полноценной и питательной пищи. И Доктор пожалел о том, что устроил пышный обед. Ничего кроме озлобленности и зависти у гостей такое щедрое угощение не пробудит.

Чтобы не вызвать ненароком гнев на свою голову, Доктор старательно молчал. Он лениво ковырял вилкой в тарелке и наблюдал исподтишка, как дамы неумело пилили ножом мясо. Народный Контроль действовал более активно — рвал мясо зубами, пока оно не соскочило с вилки и не ударило Предводителя в грудь. От такой неловкости все перестали жевать, а Предводитель очнулся и сказал:

— Прекрасное вино. Особенно вон то, в пузатом графине, смородиновое…

Дамы решились выпить по рюмочке. А Народный Контроль позволил себе откушать из каждого сосуда. Он налил один за другим восемь бокалов и тут же осушил их одним махом.

— Обед вроде бы удался! — подытожила Васекина, принимаясь за пирожное с чаем.

— Так бы каждый день питаться, — вырвалось у Лизаветы Васильевны.

— А вы так и питаетесь! — наставил на нее свой бдительный глаз Народный Контроль. — Чиновники себя не обидят!

— Полноте, дорогой, когда это было… — Лизавета Васильевна махнула рукой, вспоминая прекрасное, но ушедшее время. — Мы сейчас живем как все. Сецпайков нет, спецполиклиники нет. Дачу передали детсаду… Это вот высшие эшелоны… — и она многозначительно посмотрела на Предводителя.

Тот ничего не слышал, а Васекина не одернула. Зато Народный Контроль тяготел к выяснению справедливости:

— А мы вот зарплату грошовую получаем, и ту не вовремя… Нету нынче дешевых продуктов. Куда все девается? Да вы же все это и жрете. Тайком!..

— Молчать! — Васекина пристукнула пальцами по столу. — Как вам не стыдно. Вы же активист!..

— Ну и что с того? Я уже восемнадцать лет «активист», и ничего хорошего не вижу. Ни впереди, ни вокруг…

Неизвестно, куда бы вылилась такая дискуссия, но тут вдруг Предводитель закричал басом на манер пения: «Налей полней бокалы! Кто врет, что мы, брат, пьяны?..».

— Это Бетховен. «Застольная», — пояснила Лизавета Васильевна и выпила крюшон, который пробовала первый раз в жизни, и который полюбила навсегда.

Чтобы переменить неприятную тему, Васекиной пришлось похвалить Доктора:

— Чудесная у вас кухня. Давно с таким удовольствием не кушала.

— На здоровье, — тактично кивнул Доктор.

— Вы всех своих больных так кормите? — сурово спросил Народный Контроль, тайком вытирая жирные пальцы краем скатерти.

— У нас здесь нет больных, — строго поправил Доктор.

— Как вам удалось такое хозяйство наладить? — спросила Лизавета Васильевна.

— Очень просто, — ответил Доктор. — Все дело в том, что у нас никаких планов, заданий… Каждый работает там, где захочет и сколько захочет. Ведь у нас люди находятся подолгу в пансионате, здесь их дом. Вот и работают как для себя…

Народный Контроль сурово посмотрел на Доктора. Не все понял он в его словах, но какую-то издевку в голосе Народный Контроль уловил. Он решил вывести врага на чистую воду:

— Что значит, «как для себя»? Мы на заводе все свои силы отдаем на общее благо, соревнуемся, выполняем и перевыполняем…

— А мы работаем себе в радость, для себя, — спокойно возразил Доктор. — А самое главное, мы ничего не строим! Ни социализм, ни коммунизм, ни капитализм, ни демократию, потому что у нас лечебное учреждение и контингент известный. Для нас высшее благо, когда в делах наших присутствует как можно больше здравого смысла…

Неслыханную политическую слепоту выказывал сейчас Доктор, этот хитро замаскированный враг социального равенства и общественного порядка! Народный Контроль с раздувшимися ноздрями и диким взором оглядывал своих спутников, утративших после сытного обеда политическую бдительность. Сейчас он им все скажет, но тут некстати заговорил Предводитель:

— Нет, так есть надо только по праздникам!

— Хорошая еда — это хорошее здоровье! — возразил Доктор. — По Фрейду наслаждение от еды входит в шестерку важнейших человеческих потребностей…

Предводитель в недоумении поднял глаза на Доктора. Ему — возражали? И кто? Какой-то докторишка, сомнительный тип, который столько всякого наворотил в своем дурдоме!

Бакенбарды у Старого Кота распушились, как хвост у петуха. Он хватил рюмочку наливки и пошел в атаку, методично выстреливая словами в противника:

— Да знаете ли вы что учение Фрейда буржуазно и вредно!? Никто не позволит здесь вам так жить, чтобы вот это все поедать тут чуть ли не каждый день, в то время, когда наша страна испытывает еще нехватку продовольствия, когда дети не в полной мере получают полноценное питание…

— А кто создал в стране такие условия? — не удержался Доктор.

В ответ на такую дерзость, Старый Кот вылупил глаза, но сумел-таки достойно закончить фразу:

— Мы поставим вас в равные условия со всеми жителями страны! Не забывайте: у вас тут не ресторация, а пансионат!..

Благодушие, которое воцарилось было за столом, отлетело как отрыжка. Все опять посуровели лицами, а Председатель поднялся из-за стола, швырнул в сторону салфетку и рявкнул:

— Идемте!

Глава двадцать первая

Все было смазано напрочь. Доктор клял себя за крамольные речи, которые так разгневали гостей. Теперь явно ни к чему была художественная самодеятельность с заздравными песнями. Но хор, как и было условлено, ждал Высокую Комиссию на перекрестке аллей, неподалеку от беседки, где трапезничали гости.

Доктор хотел кого-нибудь послать и предупредить, чтобы хор убрался подальше с неуместными песнями, но, как назло, никого под рукой не было, только Лаврентий Палыч, как образцовый топтун образца тридцатых годов, холуйски поглядывал на членов Высокой Комиссии, но рассерженным судьям было сейчас не до него.

На выходе из беседки Старый Кот еще раз потряс своими бакенбардами и гневно топнул на Доктора:

— Вам никто не позволит и дальше ТАК жить!

Обе дамы и Народный Контроль скорбно вздохнули в знак согласия. После чрезмерно сытного обеда они находились в состоянии прострации.

И вдруг из-за кустов грянула музыка. Гармоника непристойно-весело взвизгивала переборами. Было кощунственно и дико слышать это сейчас в скорбной тишине, окружавшей разгневанную комиссию. Более того, к вульгарной музыке прибавился хор голосов, достаточно слаженный, и — о, ужас! На мотив низкопробной плебейской песенки «Печки-лавочки» звучали священные слова «Интернационала». — То Степанчук решил «прогнать» песню еще раз перед решающим показом ее Высокой Комиссии.

Доктор слушал пророческие слова пролетарского гимна: «это есть наш последний и решительный бой…», и на лице его появилась улыбка обреченного на гибель героя, будто он плюнул, наконец, в лицо ненавистного начальника или сказал во всеуслышанье то, о чем и подумать было страшно…

Предводитель сначала ничего не понял. Но Лизавета Васильевна, как работник культуры сразу уловила, что поют не всенародно любимую песню «Печки-лавочки», а нечто другое, знакомое, да такое знакомое, да так, что кровь в жилах стынет.

Васекина тоже обомлела, даже назад откинулась, будто на проволоку наткнулась. Народный Контроль, как и Предводитель, ничего не понял. Зато Лаврентий Палыч ликовал вовсю. Он подлетел к Предводителю и закаркал:

— Вот видите, видите, о чем я вам говорил…

Степанчук заметил, наконец, комиссию. Гармошка обмякла у него в руках, но хор еще по инерции выводил: «С Интернационалом воспрянет род людской, тра-ля-ля-ля, ля-ля…».

Подобное пение без музыки смотрелось как злой умысел. Степанчук понял, что в своих беззаботных занятиях с хором допустил какой-то очень серьезный промах. Он видел это по лицам членов Высокой Комиссии, но больше всего по лицу Доктора, который выглядел сейчас как снег, выпавший в июне. И Степанчук решил исправиться. Он тряхнул белесыми кудрями, растянул меха, и хор грянул, как учили:

Широка страна моя родная!

Много в ней лесов, полей и рек…

Человек проходит как хозяин…

— Хватит! Хватит кощунствовать! — взвизгнула Васекина в гневе. Но хору очень понравился припев, и певцов было не унять.

Я другой такой страны не знаю,

Где так вольно дышит человек…

Особенно старался карлик Лимон. Его кукольно-старческий голос сильно выделялся из общего многоголосья, и это было столь же неприятно, как царапанье стекла гвоздем.

Старый Кот, разгоряченный настойками и наливками, решил действовать решительно, чтобы прекратить это безобразие. Поначалу он хотел приказать Доктору угомонить своих умалишенных, но Доктор и сам выглядел невменяемым. На Народный Контроль с его жилистыми кулаками и твердой классовой позицией надеяться было уже нельзя, потому что восемь бокалов непривычно вкусного и потому коварного вина сделали свое дело: Народный Контроль был безнадежно пьян. Но вместо буйной пролетарской ярости ко всякой несправедливости, на неустанного борца нашего напала вдруг хандра. Он слезливо смотрел на свежую траву, на клумбы с цветами, на дальние пашни и луга, видневшиеся у леса, и бормотал нечто несуразное:

— Домой хочу. К матке с тятькой, в деревню… Будь прокляты эти железяки…

Впрочем, ему никто не сочувствовал… Хотя нет, Бобо подошла к грозному Рабочему Контролю, ослабленному вином, положила руку на его лоб и сказала тихо, но внятно:

— Все хорошо, сынок. Ты прав, когда-то надо возвращаться на родину. Поезжай, Ваня.

— Я не Ваня, — всхлипнул бывший крестьянин. — Меня Володей назвали… У меня уже

...