Озорные рассказы. Все три десятка
Қосымшада ыңғайлырақҚосымшаны жүктеуге арналған QRRuStore · Samsung Galaxy Store
Huawei AppGallery · Xiaomi GetApps

автордың кітабын онлайн тегін оқу  Озорные рассказы. Все три десятка

Тегін үзінді
Оқу

Оноре де Бальзак
Озорные рассказы: все три десятка

© Перевод. Е. Трынкина, 2022

© ООО "Издательство АСТ", 2022

* * *

Предуведомление издателя к первому изданию

Перевод Е. В. Трынкиной

Издатель не рискнул бы опубликовать эту книгу, не будь она произведением искусства в полном смысле этого слова – слова, которое в наши дни стало слишком расхожим. Однако он счёл, что добросовестные критики и искушённые читатели, взяв в руки «Сто озорных рассказов»{1}, вспомнят широко известные прецеденты, оправдывающие сие смелое предприятие, коего дерзость и чреватость опасностями автор его полностью сознавал.

Тот, кому ещё дорога литература, не отречётся от королевы Наваррской{2}, Боккаччо{3}, Рабле, Ариосто{4}, Вервиля{5} и Лафонтена{6} – редких для нового времени гениев, каждый из которых за вычетом сцены стоил Мольера. Вместо того чтобы живописать чувства, большинство из них воссоздавало эпоху: и потому, чем ближе тот час, когда литература умрёт, тем больше мы ценим эти старые книги, позволяющие вдохнуть свежий аромат простодушия, пронизанные смехом, коего лишён современный театр, называющие вещи своими именами, написанные языком живым и терпким, прибегнуть к которому сейчас уже никто не осмеливается даже в мыслях.

Понимание – вот чего ждёт рассказчик, который не то чтобы считает себя наследником основоположников, но всего лишь идёт по пути, уже пройденному и, казалось бы, закрытому прекрасными гениями, пути, успех на котором стал как будто невозможен в тот день, когда наш язык утратил свою первозданную наивность. Мог ли Лафонтен написать «Влюблённую куртизанку» в стиле Ж.-Ж. Руссо? Издатель позаимствовал эту ремарку у автора, дабы оправдать вышедшие из употребления обороты, используемые в этих рассказах: ко всем препятствиям, мешавшим осуществлению своего замысла, писатель добавил ещё и непопулярный стиль.

Во Франции многие сейчас страдают от англицизмов и жаргона, на который часто сетовал лорд Байрон. Эти люди, краснеющие от милых откровенностей, которые в прошлом заставляли смеяться принцесс и королей, облачили в траур нашу древнюю физиономию и убедили самый весёлый и остроумный народ в мире, что смеяться подобает лишь благопристойно, прячась за веером, они забыли о том, что смех как дитя малое, которое бесстрашно играет с тиарами, мечами и коронами.

При подобных нравах только талант может спасти от наказания автора «Озорных рассказов», однако, не желая всё же рисковать, он осмелился представить на суд публики лишь первые десять рассказов. Мы же, преисполненные глубокой веры в читателя и автора, надеемся в скором времени выпустить ещё десять, ибо не боимся ни книги, ни упрёков.

И почему мы поносим в литературе то, что заслужило признание на художественных выставках, – поиски Делакруа, Девериа, Шенавара и многих великих художников Средних веков? Если мы признаём живопись, витражи, мебель и скульптуру эпохи Возрождения, то почему надо объявлять вне закона весёлые новеллы, смешные стихи и сказки?

Дебют этой музы, ничуть не озабоченной своей наготой, нуждается в горячих защитниках и доброжелательной поддержке, и, может статься, таковые найдутся среди людей, чей вкус и порядочность не вызывают сомнений.

Издатель почёл своим долгом дать это предуведомление всему свету. Что касается оправданий авторских, то они являются неотъемлемой частью его книги.

Март 1832 года

Мы посчитали необходимым воспроизвести здесь предисловие{7}, которым автор, назвавшись издателем, предварил первое издание первого десятка озорных рассказов. В нём он чётко сформулировал собственный взгляд на нравственное значение своего сочинения. При всем известной высокодуховности, присущей его идеям и произведениям, автор «Человеческой комедии» подозревал, что на книгу, которую он считал своим шедевром, обрушится фарисейская критика, и, как видим, ответил на неё заранее, и этот глубокий по смыслу и ясный по форме ответ проливает свет и исключает всяческие споры.

Книга Бальзака на самом деле не просто произведение искусства в духе Дон Жуана, Пантагрюэля, поэм Пульчи{8} и тому подобных книг, украшающих библиотеки самых строгих ценителей литературы, она, и не надо об этом забывать, есть продукт литературной археологии. В эпоху, ставшую эпохой обновления и которую историки литературы ещё будут порицать, молодой горячий Бальзак, достигший того возраста, когда одарённые буйной фантазией люди пьянеют от самих себя и, словно вакханки, наслаждаются собственными дарованиями, Бальзаку захотелось воскресить язык и дух прошлого. Он подражает Рабле, как иные подражали Ронсару{9}, и пишет «Озорные рассказы» на чудесном языке шестнадцатого столетия – языке роскошном, насыщенном, свежем и лучезарном, освещающем мрак, подобно Авроре Корреджо, поднимающейся над чащей священного леса!

Таков был замысел Бальзака, и таково его произведение. Это добросовестные литературные раскопки, лишённые любых макиавеллиевских уловок, к которым прибегают литературные мистификаторы типа макферсонов, чаттертонов и многие другие. Бальзак в один прекрасный день решил, что было бы хорошо, либо для услаждения собственного его ума, либо в более широких и возвышенных интересах, пойти по пути подражания образцам, от которых в последнее время отвернулись, возможно, слишком резко; и оказалось, что этот великий словесник, любивший французский язык, как родную мать, создал такое чудесное подражание, что оно стоит дороже иного оригинального произведения. Этого художника влекла лишь красота, он, подобно античному бегуну, гнался за нею с факелом в руках и наполнил опустевшие матрицы Рабле{10}, Монтеня{11} и Ренье{12} своей молодой, бурлящей гением кровью и напоил их своими жизненными соками. Все, кто любит его гений как таковой, все, кто любит наслаждение, которое он нам дарит, и, наконец, все, кто ценит его за услуги, оказанные языку и литературной форме, не в силах предать забвению «Озорные рассказы», и именно поэтому мы предлагаем читателю их новое издание.

Первое издание показалось нам неполным и недостойным гения их автора, который, повторяем, ценил свои «Озорные рассказы» и любил их как шедевр, который стоил ему наибольших трудов. Оно показалось нам недостойным как огромного числа почитателей этого произведения, так и его славы. Сочинение, стоящее в стороне от «Человеческой комедии», сочинение исключительное, требовало особого подхода, и нам захотелось, чтобы ларчик был достоин жемчужины, и ради этого мы были готовы на всё. Молодой художник, такой же в своём деле изобретатель, каким был изобретатель «Озорных рассказов», господин Гюстав Доре, вдохновлённый Бальзаком так же, как Бальзак вдохновился примером Рабле и Боккаччо, придал в свою очередь новую форму «Озорным рассказам», форму пластическую, которая облекает в зримые образы картины, созданные словом. Иллюстрации, это украшение книг, сообщат новому изданию всю свою роскошь и будут содействовать её новому успеху.

Август 1855 года

Ренье Матюрен (1573–1613) – французский поэт-сатирик.

Монтень Мишель де (1533–1592) – писатель и философ, автор книги «Опыты».

Рабле Франсуа (ок. 1494–1553) – французский писатель, автор романа «Гаргантюа и Пантагрюэль».

«Сто озорных рассказов». – Первоначально Бальзак намеревался написать именно сто новелл, и потому первое издание первого десятка вышло в парижском издательстве «Gosselin», возглавлял которое Шарль Госслен (1793–1859), под названием «Сто озорных рассказов». Бальзак своего замысла полностью не осуществил, а выпустил в общей сложности тридцать историй, которые публиковал «десятками» в 1832, 1833 и 1837 годах. Сохранились рассказы, наброски и планы, сочинённые Бальзаком для четвёртого, пятого и десятого десятков, которые впервые были опубликованы во Франции в 1990 году.

Боккаччо Джованни (1313–1375) – итальянский писатель, представитель литературы эпохи Раннего Возрождения, автор «Декамерона» – сборника новелл, проникнутых духом свободомыслия и антиклерикализма, жизнерадостным юмором и гуманизмом.

Королева Наваррская – Маргарита (1492–1549), сестра короля Франциска I, с которым её связывала крепкая дружба, жена Генриха д’Альбре, короля Наваррского. Одна из первых женщин-писательниц во Франции, автор сборника новелл «Гептамерон» и других сочинений.

Вервиль Франсуа Бероальд де (1556–1626) – псевдоним французского писателя Франсуа Ватабля Бруара, который последние годы своей жизни провёл в Туре. Автор книги «Способ выйти в люди», которая так же, как и сочинения Рабле, «заразила» Бальзака желанием написать рассказы в духе эпохи Возрождения.

Ариосто Лудовико (1474–1533) – итальянский поэт и драматург эпохи Возрождения, автор поэмы «Неистовый Роланд», которая полюбилась итальянскому народу за новизну, полноту человеческих чувств и радостное ощущение жизни, однако подвергалась и критике за «несерьёзность», «безнравственность» и «отход от признанных образцов».

Это предисловие предваряло издание 1855 года, в которое вошли все три десятка озорных рассказов и которое было проиллюстрировано Гюставом Доре. Автором его является душеприказчик Бальзака, публицист и издатель Арман Дютак (1810–1856), возглавлявший парижскую издательскую компанию «Ez bureaux de la Société Générale de Librairie».

Лафонтен Жан де (1621–1695) – автор басен, считающихся шедеврами французской и мировой литературы, и фривольных сказок, писатель, учивший трезвому взгляду на жизнь, умению пользоваться обстоятельствами, полагаться на собственные силы и, несмотря ни на что, смеяться, а не лить слезы.

Ронсар Пьер де (1524–1585) – поэт-лирик, создатель новых поэтических форм и размеров.

Пульчи Луиджи (1432–1484) – итальянский поэт-гуманист, прославившийся своей героико-комической эпопеей «Морганте».

Первый десяток

Пролог

Перевод Е. В. Трынкиной

Сие есть книга высокого варения, полная утех тонких и приправ пряных, приуготовленная для тех досточтимых венериков и достославных пьяниц, к коим обращался наш высокоуважаемый единоземец и вечная слава Турени – Франсуа Рабле. Не сказать, чтобы автору в самомнении его мало быть добрым туренцем и смешить отъявленных сластолюбцев сего милого тучного края, богатого на рогоносцев, проказников и шутников, как никакая другая земля, – края, одарившего Францию знаменитостями вроде покойного острослова Курье{13}, Вервиля, сочинившего «Способ выйти в люди», и многих иных не менее известных личностей, из списка коих мы вычеркнули Декарта{14} ввиду насупистости оного и за то, что он восславлял пустопорожние мечтания, а не вино и лакомства. Любомудра сего все пирожники и мясники Тура чураются, как огня, знать его не хотят и слышать о нём не желают, а коли всё же услышат его имя, вопрошают: «А он из каких краёв?» Так вот, книга сия есть продукт весёлого досуга добрых старых монахов, которые ещё обретаются кое-где по соседству с Туром, скажем, в Гренадьере-ле-Сен-Сир, Саше, Азе-ле-Риделе, Мармустье, Верете и Рошкорбоне. Дряхлые каноники и дерзкие жёны, знававшие ещё то славное времечко, когда можно было хохотать без оглядки и не боясь лопнуть, – это чистый кладезь прелестных историй. Нынче же дамы смеются украдкой, что подходит нашей жизнерадостной Франции, как корове седло, а королеве маслобойка. А поскольку смех – это привилегия, дарованная свыше только человеку, коему хватает поводов для слёз из-за разных политических свобод, чтобы вдобавок ещё и над книжками плакать, я решил, что будет чертовски патриотичным выпустить в свет толику весёлостей тогда, когда скука льётся на нас мелким ситничком и не только пронизывает нас до мозга костей, но и растворяет наши древние обычаи, согласно коим смех является увеселением народным. Увы, мало осталось тех старых пантагрюэлистов, кои предоставляли Богу и королю делать своё дело и, довольствуясь смехом, не слишком-то докучали своей пастве, теперь их не сыщешь днём с огнём, так что я вельми опасаюсь, что сии почтенные фрагменты старых настольных книг будут освистаны, ошиканы, охаяны, опорочены и осуждены, что меня отнюдь не позабавит, ибо я питаю и всячески выказываю огромное почтение к нашим добрым галльским насмешникам.

Знайте же, злобные критиканы, белибердоносцы и гарпии, вы, втаптывающие в грязь находки и выдумки всех и каждого, мы смеёмся только в детстве, и чем мы старше, тем реже звучит наш смех: он затухает и хиреет, словно огонёк в лампаде. Сие означает, что, дабы смеятся, надобно быть невинным и чистым душою, в противном случае вы кривите рот, кусаете губы и хмурите брови, как всякий, кто пытается скрыть свои пороки и нечистые помыслы. Посему смотрите на это сочинение как на статую или группу статуй, некоторые особенности коих художник никак не может скрыть, и был бы он дурак дураком, коли заменил бы их фиговыми листочками, ибо подобные изваяния, как и эта книга, для монастырей не предназначены. Однако же я хоть и с отвращением великим, но позаботился о том, чтобы выполоть из рукописей старые и уже мало кому понятные слова, которые могли бы поранить уши, ослепить глаза, вогнать в краску щеки и порвать уста девственниц с гульфиками и целомудренных при трёх любовниках особ, ибо подобает всячески подстраиваться под пороки своего времени, а иносказание гораздо галантнее слова! Надобно признать, мы стары и посему находим, что длиннющие околесины лучше коротких безумств нашей юности, хотя они услаждали нас дольше и больше. Следовательно, избавьте меня от вашего злословья и, дабы книга моя дала жару, читайте её не днём, а на ночь, и, главное, не давайте её девственницам, ежели паче чаяния таковые ещё где-то обретаются. Оставляю вас с ней наедине, вовсе за неё не опасаясь, ибо она родом из благодатного края – всё, что вышло из него, имело большой успех. Это доказывают королевские ордена Золотого Руна, Духа Святого, Подвязки, Бани и многие другие примечательные штуковины, коими наградили тех, в чьей тени я скромно прячусь.

Итак, милые мои, развлекайтесь и – телу во здравие, чреслам на пользу – веселитесь, читая мою книгу, и чума вас возьми, коли, всё прочитав, вы не помянете меня добрым словом. Слова эти принадлежат нашему доброму учителю Рабле, царю здравомыслия и комедии, перед которым мы все должны снять шляпу в знак почтения и признательности.

Красавица Империа

Перевод H. Н. Соколовой

Отправляясь на Констанцский собор{15}, архиепископ города Бордо принял в свиту свою турского священника – прелестного обхождением и речами юношу, который считался сыном куртизанки и некоего губернатора. Епископ Турский с охотою уступил юношу своему другу, когда тот через город Тур следовал, ибо архипастыри привыкли оказывать друг дружке подобные услуги, ведая, как досадить может богословский зуд. Итак, молодой священнослужитель прибыл в Констанц и поселился в доме у своего прелата, мужа преучёного и строгих правил.

Наш священник, прозывавшийся Филиппом де Мала, положил вести себя добронравно и со всем тщанием служить своему попечителю, но вскоре увидел он, что многие, прибывшие на славный собор, самую рассеянную жизнь вели, за что не только индульгенций не лишались, а даже более их имели, нежели иные разумные добропорядочные люди, а сверх того удостаивались ещё и золотых монет и прочих доходов. И вот как-то в ночь, роковую для добродетели нашего монаха, дьявол тихохонько шепнул ему на ухо, чтобы он от благ земных не отвращался, ибо каждый да черпает в неоскудеваемом лоне святой нашей матери церкви, и таковое неоскудение есть чудо, доказывающее наивернейшим образом бытие Божие. Наш священник внял советам дьявола. И тут же порешил обойти все констанцские кабачки, всех немецких удовольствий испробовать даром, если представится случай, ибо у него за душой не было ни гроша. А так как до той поры Филипп был поведения скромного, во всём следуя престарелому своему пастырю, который – не по доброй воле, а по немощи своей – плотского греха чурался и даже через это прослыл святым, наш юноша часто терзался жгучим вожделением и впадал в великое уныние. Причиной тому было множество прелестных полнотелых красоток, весьма, впрочем, к бедному люду суровых и обитавших в Констанце ради просветления умов святых отцов, участников Собора. И тем сильнее распалялся Филипп, что не знал, как подступиться к сим роскошным павам, кои помыкали кардиналами, аббатами, аудиторами, римскими легатами, епископами, герцогами и маркграфами разными, словно самой последней церковной братией. Прочитав вечернюю молитву, юноша твердил мысленно разные нежные слова, предназначенные для прелестниц, упражняясь в пресладостном молитвословии любви. Тем самым подготовлялся он ко всем возможным случаям. А на следующий день, если он, направляясь ко всенощной, встречал какую-либо из этих принцесс, прекрасную собою, надменно возлежащую на подушках в своих носилках, в сопровождении горделивых пажей при оружии, он останавливался, разиня рот, словно пес, нацелившийся на муху. И от созерцания холодного лица красавицы его ещё пуще бросало в жар.

Секретарь епископа, дворянин из Перигора, как-то раз поведал ему, что все эти святые отцы, прокуроры и аудиторы римские, желая попасть в дом к такой красотке, весьма щедро одаряют её, и отнюдь не святыми реликвиями и индульгенциями, а напротив того – драгоценными камнями и золотом, ибо тех кошечек соборные вельможи лелеют и оказывают им высокое покровительство. Тогда наш бедный туренец, как ни был он прост и робок, стал припрятывать под матрац жалкие свои гроши, получаемые от епископа за то, что перебелял его бумаги, в надежде, что со временем соберётся у него довольно денег, дабы хоть издали взглянуть на кардинальскую наложницу, а далее он уповал на милость Божию. И, будучи сущим младенцем по разуму, он столько же сходствовал с мужчиною, сколько коза в ночном мраке похожа на девицу. Однако, влекомый желанием своим, бродил он вечерами по улицам Констанца, нимало об опасностях не помышляя, ни даже о мечах грозной стражи, и дерзко выслеживал святых отцов, когда они к любовницам своим пробирались. И тут он видел, как зажигались в доме огни, как освещались окна и двери. Потом внимал он веселью блаженных аббатов и других прочих, когда те, отведав роскошных вин и яств, затягивали тайную аллилуйю, рассеянным ухом внимая музыке, которой их угощали. Повара на кухне совершали поистине чудеса, как бы творя обедни наваристых супов, утрени окорочков, вечерни лакомых паштетов и вознося славословие сластей; а уж после возлияний пресвятые отцы умолкали. Младые их пажи играли в кости у порога, ретивые мулы брыкались на улице. Всё шло отменно. И вера и страх Божий всему сопутствовали. А вот беднягу Гуса предали огню. За какую вину? За то, что полез рукою без спроса в блюдо. Зачем было соваться в гугеноты до времени, раньше других?

Премиленький наш монашек частенько получал затрещины или хватал тумаки, но дьявол поддерживал и укреплял в нём надежду, что рано или поздно настанет и его черёд и выйдет он сам в кардиналы у какой-нибудь кардинальской наложницы. Возгоревшись желанием, стал он смел, словно олень по осени, и даже настолько, что как-то вечером пробрался в красивейший из домов Констанца, на лестнице коего он часто видел офицеров, сенешалов, слуг и пажей, с факелами в руках ожидающих своих господ – герцогов, королей, кардиналов и епископов.

«Ага! – сказал про себя наш монах. – Здешняя прелестница, должно быть, самая прекрасная и есть!»

Вооружённый страж пропустил Филиппа, думая, что юноша состоит в свите баварского электора{16} и, верно, послан с каким-нибудь поручением от оного герцога, только что покинувшего дом красавицы. Быстрее гончего пса в любовном раже взбежал наш монашек по ступеням, влекомый сладостным запахом духов, до самой той комнаты, где раздевалась хозяйка, болтая со своими служанками. И встал он как вкопанный, трепеща, словно вор, застигнутый стражником. Красавица скинула уже платье. Служанки хлопотали над её разуванием и раздеванием и столь проворно и откровенно обнажили её прекрасный стан, что зачарованный попик успел только громкое «ах!» воскликнуть, и в этом возгласе была сама любовь.

– Что вам нужно, мой мальчик? – спросила дама.

– Душу мою вам предать, – ответствовал тот, пожирая её взором.

– Можете прийти завтра, – промолвила она, желая потешиться над юношей.

На что Филипп, весь зардевшись, отвечал:

– Долгом своим почту!

Хозяйка громко засмеялась. А Филипп, в блаженном смятении, не трогаясь с места, взором ласкал её прелести, зовущие любовь, как то: волосы, ниспадающие вдоль спины, слоновой кости глаже, а сквозь кудри, рассыпавшиеся по плечам, атласом отливала кожа белее снега. На чистом челе красавицы горел рубиновый подвесок, но огненными своими переливами он уступал блеску её чёрных очей, увлажнённых слезами, кои вызваны были неудержимым смехом. Играючи, она даже подкинула востроносую туфельку, всю раззолоченную, словно дароносица, и, от хохота изогнувшись, показала свою босую ножку, величиной с лебяжий клювик. К счастью для юного попика, красавица была в тот вечер весела, а то вылететь бы ему прямо из окна, ибо и знатнейшего епископа могла при случае постичь та же участь.

– У него красивые глаза, – промолвила одна из служанок.

– Откуда он взялся? – вопросила другая.

– Бедное дитя! – воскликнула Империа{17}. – Его, наверное, мать ищет. Надобно нам наставить его на путь истинный!

Расторопный наш туренец, нимало не теряясь, с упоением воззрился на ложе, покрытое золотой парчой, где собиралась отдыхать прекрасная блудница. Влажный его взгляд, умудрённый силою любви, разбудил воображение госпожи Империи, и, покорённая красавчиком, она не то шутя, не то всерьёз повторила: «Завтра…» – и отослала его, властно махнув рукою, мановению которой покорился бы сам папа Иоанн{18}, тем более сейчас, когда был он подобен улитке, лишённой раковины, ибо Констанцский собор только что его обезватиканил.

– Ах, госпожа, вот и ещё один обет целомудрия полинял от любовного жара, – промолвила прислужница.

Смех возобновился, шутки посыпались градом, Филипп ушёл, стукнувшись головой о косяк, и долго не мог опомниться, как встрёпанная ворона, – столь пленительна, подобно сирене, выходящей из вод, была госпожа Империа. И, запомнив зверей, искусно вырезанных на дверных наличниках, Филипп вернулся к своему добродушному пастырю с дьявольским вожделением в сердце и ошеломлённый виденным до самой глубины своего естества. Поднявшись в отведённую ему каморку, он всю ночь напролёт считал и пересчитывал свои гроши, но больше четырёх монет, называемых «ангелами», ничего не обнаружил, и, так как не было у бедняги иного состояния, понадеялся он ублаготворить красавицу, отдав ей всё, чем владел в этом мире.

– Что с тобою, сын мой? – спросил его добрый архиепископ, обеспокоившись вознёй и вздохами монашка.

– Ах, монсеньор! – ответствовал бедный. – Я дивлюсь, как сие возможно, чтобы столь легковесная и красивая дама таким непереносимым грузом лежала на сердце.

– Какая же? – спросил архиепископ, отложивший требник, который читал он для виду.

– Господи Иисусе, вы станете укорять меня, отец мой и покровитель, за то, что я посмел улицезреть возлюбленную кардинала, а может, и того знатнее. И я возрыдал, увидя, как мало имею я этих треклятых монет, дабы с благословения вашего наставить грешницу на путь добра.

Архиепископ собрал на челе своём, над самым носом, морщины наподобие треугольника и не изрёк ничего. А смиренный Филипп дрожал всем телом оттого, что отважился исповедоваться пред своим высоким наставником. Святой отец только вопросил его:

– Стало быть, она весьма дорогая?

– Ах, – воскликнул монашек, – она обчистила немало митр и облупила не один жезл.

– Итак, Филипп, ежели отречёшься от неё, я выдам тебе тридцать «ангелов» из казны для бедных.

– Ах, святой отец, это будет для меня весьма убыточно, – ответствовал юноша, пылая при мысли о наслаждениях, каковые обещал себе изведать.

– О Филипп, – промолвил добрый пастырь, – неужели ты решился предать себя в лапы дьявола и прогневать Господа, уподобившись всем нашим кардиналам?

И учитель, сокрушённый скорбью, стал молить святого Гатьена, покровителя девственников, дабы тот оградил смиренного слугу своего. А молодому грешнику приказал коленопреклонённо молить заступника своего Филиппа; но окаянный монах просил у небесного своего предстателя совсем иного: помочь ему не оплошать, когда отдаст он себя на милость и волю прелестницы. Добрый архиепископ, видя прилежное моление юноши, воскликнул:

– Крепись, сын мой! Небо тебя услышит.

Наутро, пока старец, покровитель Филиппа, изобличал на Соборе распутство христианских апостолов, юноша истратил свои тяжким трудом добытые денежки на благовония, притирания, паровую баню и на иные суеты и стал до того хорош, что можно было его принять за любовника какой-нибудь куртизанки. Через весь город Констанц направился он отыскивать дом королевы своего сердца, и, когда спросил у прохожих, кому принадлежит названное жилище, те засмеялись ему в лицо, говоря:

– Откуда такой сопляк взялся, что никогда не слыхал о красавице Империи?

Услышав имя Империи, он понял, в сколь ужасную западню лезет сам себе на погибель, и испугался, что прикопленные им «ангелы» он дьяволу под хвост выбросил.

Из всех куртизанок Империа почиталась самой роскошной и слыла к тому же взбалмошной, и вдобавок была она прекрасна, словно богиня; и не было её ловчее в искусстве водить за нос кардиналов, укрощать свирепейших вояк и притеснителей народа. При особе её состояли лихие капитаны, лучники, дворяне, готовые служить ей во всяком деле. Единое её гневное слово любому не угодившему ей могло стоить головы. И такую же погибель несла любезная её улыбка, ибо не единожды мессир Бодрикур, военачальник, на службе короля французского состоявший, вопрошал, нет ли такого, кого сей же час ради неё надлежит убить, чтобы посмеяться над святыми отцами.

Важнейшим особам духовного звания госпожа Империа вовремя умела ласково улыбнуться и вертела всеми, как хотела, будучи бойка на язык и искусна в любви, так что и самые добродетельные, самые холодные сердцем попадались, как птицы в тенёта. И потому она жила, любима и уважаема, не хуже родовитых дам и принцесс, и, обращаясь к ней, называли её госпожа Империа. Одной знатной и строгого повеления даме, которая сетовала на то, сам император Сигизмунд{19} ответствовал, что они-де, благородные дамы, суть блюстительницы мудрых правил святейшей добродетели, а госпожа Империа хранит сладостные заблуждения богини Венеры. Слова, доброго христианина достойные, и несправедливо ими возмущались благородные дамы.

Итак, Филипп, вспоминая прелести, кои он с восторгом лицезрел накануне, опасался, что этим дело и кончится, и тяжко огорчался. Он бродил по улицам, не пил, не ел, ожидая своего часа, хотя был достаточно привлекателен собою, весьма обходителен и мог найти себе красавиц, менее жестокосердых и более доступных, нежели госпожа Империа.

С наступлением ночи молодой наш туренец, подстрекаемый самолюбием и обуреваемый страстью, задыхаясь от волнения, проскользнул, как уж, в жилище истинной королевы Собора, ибо пред нею склоняли главы свои все столпы церкви, мужи закона и науки христианнейшей.

Дворецкий не признал Филиппа и хотел было вытолкать его вон, когда служанка крикнула сверху лестницы:

– Эй, мессир Имбер, это дружок нашей госпожи.

И бедняга Филипп, вспыхнув, как факел в брачную ночь, поднялся по лестнице, спотыкаясь от счастья и предвкушая близкое уже блаженство. Служанка взяла его за руку и повела в залу, где в нетерпении ждала госпожа Империа, одетая, как подобает жене многоопытной и чающей удовольствий. Империа, сияя красотой, сидела за столом, покрытым бархатною скатертью, расшитой золотом и уставленной отменными напитками. Вина во флягах и кубках, одним своим видом возбуждающие жажду, бутыли с гипокрасом{20}, кувшины с добрым кипрским, коробочки с пряностями, зажаренные павлины, приправы из зелени, посоленные окорочка – всё это восхитило бы взор влюблённого монашка, если бы не так сильно любил он красавицу Империю. А она сразу же приметила, что юноша очей от неё не может оторвать. Хоть и не в диковинку были ей поклонения бесстыжих попов, терявших голову от её красоты, всё же она возрадовалась, ибо за ночь совсем влюбилась в злосчастного юнца, и весь день он не давал покоя её сердцу. Все ставни были закрыты. Хозяйка дома была в наилучшем расположении духа и в таком наряде, словно готовилась принять имперского принца. И наш хитрый монашек, восхищённый райскою красою Империи, понял, что ни императору, ни бургграфу, ни даже кардиналу, накануне избрания в папы, не одолеть его в тот вечер – его, бедного служку, у коего за душой нет ничего, кроме дьявола и любви. Он поспешил поклониться с изяществом, которому мог позавидовать любой кавалер. И за то дама сказала, одарив его жгучим взором:

– Садитесь рядом со мною, я хочу видеть, переменились ли вы со вчерашнего дня.

– О да, – ответствовал Филипп.

– А чем же?

– Вчера, – продолжал наш хитрец, – я любил вас, а нынче вечером мы любим друг друга, и из бедного страдальца я стал богаче короля.

– Ах ты, малыш, малыш! – воскликнула она весело. – Ты, я вижу, и впрямь переменился: из молодого священника стал старым дьяволом.

И они сели рядышком возле жаркого огня, от которого по всему их телу ещё сильнее разливалось любовное опьянение. Они так и не начинали ужинать, не касались яств, глаз не отрывали друг от друга. И когда наконец расположились привольно и с удобством, раздался неприятный для слуха госпожи Империи шум, будто невесть сколько людей вопили и дрались у входа в дом.

– Госпожа, – доложила вбежавшая служанка, – а вот ещё другой!

– Кто? – вскричала Империа высокомерно, как разгневанный тиран, встретивший препону своим желаниям.

– Куарский епископ{21} хочет поговорить с вами.

– Чтоб его черти побрали! – ответствовала Империа, взглянув умильно на Филиппа.

– Госпожа, он заметил сквозь ставни свет и расшумелся.

– Скажи ему, что я в лихорадке, и ты не солжёшь, ибо я больна этим милым монашком, так он мне вскружил голову.

Но не успела она произнести эти слова, пожимая с чувством Филиппу руку, пылавшую от любовного жара, как тучный епископ Куарский ввалился в залу, пыхтя от гнева. Слуги его, следовавшие за ним, внесли на золотом блюде приготовленную по монастырскому уставу форель, только что выловленную из Рейна, затем пряности в великолепных коробочках и тысячу лакомств, как то: ликёры и компоты, сваренные святыми монахинями из аббатства Куарского.

– Ага! – громогласно возопил епископ. – Почто вы, душенька, торопите меня на вертел к дьяволу, я и сам сумею к нему отправиться во благовремение.

– Из вашего брюха когда-нибудь сделают изрядные ножны для шпаги, – ответствовала Империа, нахмуря брови, и всякого, кто узрел бы грозное её чело, ещё недавно ясное и приветливое, пробрала бы дрожь.

– А этот служка ныне уже участвует в обедне? – свирепо вопросил епископ, поворачивая к прекрасному Филиппу своё широкое и багровое лицо.

– Монсеньор, я здесь, дабы исповедовать госпожу Империю.

– Как, разве ты канона не ведаешь? Исповедовать дам в сей ночной час положено лишь епископам. Чтобы духу твоего здесь не было! Иди пасись с монахами своего чина и не смей носа сюда показывать, иначе отлучу тебя от церкви.

– Ни с места! – воскликнула, разъярясь, госпожа Империа, ещё прекраснее в гневе, нежели в любви, а в то мгновение в ней сочетались и любовь и гнев. – Оставайтесь, друг мой, вы здесь у себя.

Тогда Филипп уразумел, что он воистину её возлюбленный.

– Разве не поучает нас Писание и премудрость евангельская, что вы оба равны будете перед ликом Господним в долине Иосафатской? – спросила госпожа Империа у епископа.

– Сие есть измышление дьявола, каковой своих адских выдумок к Библии подмешал, но так и впрямь написано, – ответствовал тупоумный толстяк, епископ Куарский, поспешая к столу.

– Ну так будьте же равны передо мною, истинной вашей богиней на земле, – промолвила Империа, – а то я прикажу вас превежливо задушить чрез несколько дней, сдавив хорошенько то место, где голова к плечам приделана. Клянусь в том всемогуществом моей тонзуры, которая ничуть не хуже папской! – И, желая присовокупить к трапезе форель, принесённую епископом, равно как и пряности и сласти, она сказала: – Садитесь и пейте.

Но хитрой девке не впервой было проказничать, и она подмигнула милому своему: пренебреги этим тевтоном, чем больше он отведает разных вин, тем скорее придёт наш час.

Прислужница усадила епископа за стол и захлопотала вокруг него; тем временем Филипп онемел от ярости, ибо видел уже, что счастье его рассеивается как дым, и в мыслях посылал епископа ко всем чертям, коих сулил ему больше, чем существует монахов на земле. Трапеза близилась к концу, но наш Филипп к яствам не прикоснулся, он алкал одной лишь Империи и, прижавшись к ней, сидел, не говоря ни слова, кроме как на том прекрасном наречии, которое ведомо всем дамам и не требует ни точек, ни запятых, ни знаков восклицания, ни заглавных букв, заставок, толкований и картинок. Тучный епископ Куарский, весьма сластолюбивый и превыше всего радеющий о своей бренной шкуре, в каковую его заправила покойная мать, пил гипокрас, щедро наливаемый ему нежною рукою хозяйки, и уже начал икать, когда раздался громкий шум приближавшейся по улице кавалькады. Топот множества лошадей, покрики пажей – го! го! – возвещали, что прибывает некий вельможа, одержимый любовью. И точно. Вскоре в залу вошёл кардинал Рагузский{22}, которому слуги Империи не посмели не открыть дверей. Злосчастная куртизанка и её любовник стояли в смущении и расстройстве, словно поражённые проказой, ибо лучше было бы искусить самого дьявола, нежели отринуть кардинала, тем паче в тот час, когда никто не ведал, кому быть папой, ибо три притязателя на папский престол уже отказались от тиары к вящему благу христианского мира.

Кардинал, хитроумный и весьма бородатый итальянец, слывший ловким спорщиком в богословских вопросах и первым запевалой на всём Соборе, разгадал, долго не раздумывая, альфу и омегу этой истории. Поразмыслив с минуту, он уже придумал, как действовать, чтобы ублажить себя без лишних хлопот. Он примчался, гонимый монашеским сластолюбием, и, чтобы заполучить свою добычу, не дрогнув, заколол бы двух монахов и продал бы свою частицу честного Креста Господня, что, конечно, достойно всяческого осуждения.

– Эй, дружок, – обратился он к Филиппу, подзывая его к себе.

Бедный туренец, ни жив ни мёртв от страха, решив, что сам дьявол вмешался в его дела, встал и ответствовал грозному кардиналу:

– К вашим услугам!

Последний взял его под руку, увёл на ступени лестницы и, поглядев ему прямо в глаза, начал, не мешкая:

– Чёрт возьми, ты славный малый, так не вынуждай же меня извещать твоего пастыря, сколько весят твои потроха. Могу же я потешить себя на старости лет, а за содеянное расквитаться благочестивыми делами. Посему выбирай: или сочетаться тебе крепкими узами до окончания дней своих с некиим аббатством, или с госпожой Империей на единый вечер и за то принять наутро смерть.

Бедный туренец в отчаянии промолвил:

– А когда, монсеньор, пыл ваш уляжется, дозволено будет мне сюда вернуться?

Кардинал хоть и не рассердился, однако ж ответил сурово:

– Выбирай – виселица или митра!

Монашек лукаво улыбнулся:

– Дайте аббатство покрупнее да посытнее…

Услышав это, кардинал вернулся в залу, взял перо и нацарапал на обрывке пергамента грамоту французскому представителю.

– Монсеньор, – сказал наш туренец кардиналу, пока тот выводил наименование аббатства. – Куарский епископ не уйдёт отсюда так быстро, как я, ибо у него самого аббатств не менее, нежели в граде Констанце найдётся солдатских кабачков, вдобавок он уже вкусил от лозы виноградной. Посему, думается мне, дабы возблагодарить вас за столь славное аббатство, должен я дать вам благой совет. Вам, конечно, известно, как зловреден и прилипчив проклятый коклюш{23}, от которого град Париж жестоко претерпел, – итак, скажите епископу, что вы сейчас напутствовали умирающего старца, вашего друга – бордоского архиепископа. И вашего соперника выметет отсюда, как пучок соломы ветром.

– Ты достоин большей награды, нежели аббатство, – воскликнул кардинал. – Чёрт возьми, мой милый, вот тебе сто экю на дорогу в аббатство Тюрпеней, я их вчера выиграл в карты, прими от меня их в дар.

Услыхав эти слова и видя, что Филипп де Мала удаляется, не ответив даже, как она уповала, на нежный взгляд её глаз, из коих струилась сама любовь, красавица Империа запыхтела подобно дельфину, ибо догадалась, почему отрёкся от неё пугливый монашек. Она ещё не была столь ревностной католичкой, чтоб простить любовнику, раз он изменил ей, не желая умереть ради её прихоти. И в змеином взоре, коим Империа смерила беглеца, желая его унизить, была начертана его смерть, что весьма позабавило кардинала: распутный итальянец почуял, что аббатство, подаренное им, вскоре обратно к нему вернётся. А наш туренец, нимало не обращая внимания на гнев Империи, выскользнул из дома, как побитый пёс, которого отогнали от господского стола. Из груди госпожи Империи вырвался стон: в тот час она бы жестоко расправилась со всем родом человеческим, будь это в её власти, ибо пламя, вспыхнувшее в её крови, бросилось ей в голову, и огненные искры закружились в воздухе вкруг неё. И немудрёно – впервые случилось, что её обманул какой-то жалкий монах. А кардинал улыбался, видя, что теперь дело пойдёт на лад. Ну и хитёр был кардинал Рагузский, недаром заслужил он красную шляпу{24}.

– Ах, дражайший мой собрат, – обратился он к епископу Куарскому, – я не нарадуюсь, что нахожусь в столь прекрасной компании, и паче рад, что прогнал отсюда семинариста, недостойного быть в обществе госпожи Империи, – особенно потому, что, коснувшись его, моя красавица, бесценная моя овечка, вы могли бы умереть самым недостойным образом по вине простого монаха.

– Но как это возможно?

– Он писец у архиепископа Бордоского, а наш старичок нынче утром заразился…

Епископ Куарский разинул рот, словно собираясь проглотить круглый сыр целиком.

– Откуда вы это знаете? – спросил он.

– Мне ли то не знать, – ответил кардинал, взяв за руку простодушного немца, – я только что исповедал его и напутствовал. И в сей час наш безгрешный старец готовится прямым путём лететь в рай.

Тут епископ Куарский доказал, сколь люди тучные легки на подъём. Доподлинно известно, что праведникам, особливо пузатым, Господь по милости Своей и в возмещение их тягот дарует кишки весьма растяжимые, как рыбьи пузыри. И вышеназванный епископ, подпрыгнув, отпрянул назад, обливаясь потом и до времени кашляя, будто бык, которому в корм подмешали перья. Потом, вдруг побледневши, бросился он вниз по лестнице, не сказав даже «прости» госпоже Империи. Когда двери захлопнулись за епископом и он уже припустился бегом по улице, кардинал Рагузский рассмеялся и сказал, желая позабавиться:

– Ах, милочка моя, ужель недостоин я стать папою и – того лучше – быть хоть на сегодня твоим возлюбленным?

Увидев, что Империа нахмурилась, он приблизился к ней, желая заключить её в объятия, приголубить, прижать к груди по-кардинальски, ибо у кардиналов руки лучше подвешены, чем у прочих людей, лучше даже, чем у вояк, по той причине, что святые отцы в праздности живут и силы свои зря не расточают.

– Ах, – воскликнула Империа, отшатнувшись, – ты ищешь моей смерти, митроносец безумный! Для вас превыше всего ваше распутство, бессердечный грубиян! Что я тебе? Игрушка, служанка твоей похоти. Ежели страсть твоя меня убьёт, вы причислите меня к лику святых, только и всего. Ты заразился коклюшем и смеешь ещё домогаться меня! Ступай прочь, поворачивай отсюда, безмозглый монах, а меня и перстом коснуться не смей, – кричала она, видя, что он к ней приближается, – не то попотчую тебя этим кинжалом.

И лукавая девка выхватила из кошелька свой тонкий стилет, коим она при надобности умела владеть.

– Но, птичка райская, душечка моя, – молил кардинал, – ужели ты не поняла шутки? Надобно же было мне выпроводить прочь престарелого куарского быка.

– Да, да, сейчас я увижу, любите вы меня или нет. Уйдите немедля. Если вас уже взял недуг, погибель моя вас нимало не тревожит. Мне достаточно знаком ваш нрав, знаю я, какую цену вы готовы заплатить ради единого мига услады; в тот час, когда вам придёт пора помирать, вы всю землю без жалости затопите. Недаром во хмелю вы сами тем похвалялись. А я люблю только себя, свои драгоценности и своё здоровье. Ступайте! Придите завтра, если только до утра не протухнете. Сегодня я тебя ненавижу, добрый мой кардинал, – добавила она, улыбаясь.

– Империа! – возопил кардинал, падая на колени. – Святая Империа, не играй моими чувствами.

– Да что вы! – отвечала куртизанка. – Никогда я не играю предметами священными.

– Ах ты, тварь! Завтра же отлучу тебя от церкви!

– Боже правый! Да ваши кардинальские мозги совсем свихнулись!

– Империа, отродье дьявольское! Нет! Нет! Красавица моя, душенька!

– Уважайте хоть сан свой! Не стойте на коленях. Глядеть противно!

– Ну, хочешь, я дам тебе отпущение грехов in articulo mortis[1]. Хочешь, подарю тебе всё своё состояние или, того лучше, частицу животворящего Креста Господня? Хочешь?

– Нынче вечером моё сердце не купить никакими богатствами, ни земными, ни небесными, – смеясь, отвечала Империа. – Я была бы последней из грешниц, недостойной приобщаться Святых Тайн, не будь у меня своих прихотей.

– Я сожгу твой дом! Ведьма! Ты приворожила меня и за то сгоришь на костре… Выслушай меня, любовь моя, моя душенька, обещаю тебе лучшее место на небесах. Ну скажи! Не хочешь? Так смерть тебе, смерть, колдунья!

– Вот как? Я убью вас, монсеньор!

Кардинал даже задохнулся от ярости.

– Да вы безумны, – сказала Империа. – Ступайте прочь, вы последних сил лишитесь.

– Погоди, вот буду папою, ты за всё заплатишь.

– Всё равно и тогда из моей воли не выйдешь!

– Скажи, чем могу я угодить тебе сегодня?

– Уйди.

Она вскочила, проворная, словно трясогузка, порхнула в свою спальню и заперлась на замок, предоставив кардиналу бушевать одному, так что пришлось ему в конце концов удалиться. Когда же красавица Империа осталась в одиночестве перед очагом у стола, убранного к трапезе, покинутая своим юным монашком, она разорвала на себе в гневе все свои золотые цепочки.

– Клянусь всеми чертями, рогатыми и безрогими, раз этот негодный мальчишка побудил меня задать кардиналу подобную трёпку, за что меня завтра могут отравить, а сам мне никакого удовольствия не доставил, клянусь, я не умру прежде, чем не узрю своими глазами, как с него живого шкуру будут сдирать. Ах, сколь я несчастна! – горько плакалась она, на сей раз непритворными слезами. – Лишь краткие часы радости урываю я то здесь, то там и должна оплачивать их тем, что подлым ремеслом занимаюсь, да ещё душу свою гублю!

Так Империа горестные пени свои изливала, словно телок, ревущий под ножом мясника, и вдруг увидела она в венецианском зеркале румяное лицо монашка, который ловко проскользнул в комнату и тихонько встал за её спиной. И тогда воскликнула она:

– Ты самый распрекрасный из монахов, самый миленький монашек на свете, который когда-либо монашничал, монашился, монашулил в сём священном любвеобильном городе Констанце. Поди ко мне, мой любезный друг, любимый мой сынок, яблочко моё, услада моя райская. Хочу выпить влагу очей твоих, съесть тебя хочу, убить любовью. О мой цветущий, благоуханный мой, лучезарный бог! Тебя, простого монаха, я сделаю королём, императором, папой римским, и будешь ты счастливее их всех! Твори тогда твою волю, рази мечом, пали огнём! Я твоя и докажу тебе это, ибо станешь ты вскорости кардиналом, хоть бы пришлось мне отдать всю кровь сердца, чтобы в алый цвет окрасить твою чёрную шапочку!..

Дрожащими руками наполнила она греческим вином золотую чашу, принесённую толстяком епископом Куарским, и поднесла, счастливая, своему дружку, желая услужить ему, опустилась она перед ним на колени – она, чью туфельку принцы находили куда слаще для уст своих, чем папскую туфлю.

Но туренец молча смотрел на красавицу взором, столь алчущим любви, что она сказала ему, трепеща от блаженства:

– Ни слова, милый. Приступим к ужину!

Сигизмунд I Люксембургский (1368–1437) – король Германии с 1410 года, император Священной Римской империи с 1433 года. Являлся одной из движущих сил Констанцского собора и хитростью добился казни Яна Гуса.

Иоанн XXIII (1370–1419) – был избран на папский престол небольшим числом кардиналов на Пизанском соборе 1410 года, тогда как остальные кардиналы признавали «авиньонского» папу Бенедикта XIII. Приехав в Констанц и убедившись в том, что не может рассчитывать на поддержку большинства, ибо известен был своей жестокостью, жадностью и иными злодеяниями, Иоанн решил бежать, но был схвачен и лишён сана.

Империа (Империя) – знаменитая римская куртизанка (1455/1485—1511). В 1993 году в Констанце на берегу Боденского озера была открыта девятиметровая статуя «Империя» (автор Петер Ленк) в память об описанных Бальзаком временах Констанцского собора. Эта статуя стала символом Констанца. В левой руке статуя держит гротескную фигурку папы римского, в правой – изображение императора Сигизмунда.

Электор – в феодальной Германии титул, присваивавшийся владетельным князьям, имевшим право участвовать в выборах императора.

Констанцский собор – был созван в 1414 году в городе Констанце на Рейне и продолжался до 1418 года. Главной задачей собора было прекратить церковную схизму (раскол) и покончить с троепапством. Соборные отцы низложили всех трёх пап и избрали нового – Оддоне Колонну (1368–1431), принявшего имя Мартин V. Именно этот собор приговорил к сожжению чешского реформатора Яна Гуса. Собор восстановил единство католической церкви, но привёл к кровопролитным Гуситским войнам.

Декарт Рене (1596–1650) – математик, физик, философ родом из Турени, один из величайших умов эпохи Возрождения. Подвергался травле за вольнодумство и в 1649 году переехал в Стокгольм.

Курье Поль-Луи де Мерэ (1772–1825) – французский учёный и памфлетист, противник реставрации, либерал и антиклерикал. Погиб в своём имении в Турени. За свои остроумнейшие и злые памфлеты неоднократно подвергался судебному преследованию и тюремному заключению.

На случай внезапной смерти (лат.).

Красная шляпа – головной убор кардинала.

Коклюш – так в XV веке называли холеру.

Кардинал Рагузский – Джованни Доминичи. Рагуза – провинция в Италии.

Епископ Куарский – Жеан Абонди, один из видных участников Констанцского собора. Куар (по-немецки Кур) – столица швейцарского кантона Граубюнден.

Гипокрас – в прежние времена так называли ликёр домашнего приготовления.

Невольный грех

Перевод H. Н. Соколовой

Глава первая. Как старый Брюин выбрал себе жену

Мессир Брюин, тот самый, что достроил замок Рош-Корбон ле Вувре на Луаре, был в молодости отчаянным повесой. Ещё юнцом он портил девчонок, пустил по ветру родительское достояние и дошёл в своём негодяйстве до того, что родного отца, барона де ла Рош-Корбон, засадил под запор; став сам себе господином, он денно и нощно бражничал и блудил за троих. Порастряс он свою мошну, погряз в распутстве с продажными девицами, провонял вином, предал запустению свои поместья и был отринут честными людьми, – остались ему друзьями лишь ростовщики, коим отдавал он в заклад последнее добро. Но лихоимцы весьма скоро стали скупеньки, и ничего из них нельзя было выжать, как из сухой ореховой скорлупы, когда увидели они, что ему нечем больше отвечать, кроме как фамильным замком де ла Рош-Корбон, ибо этот «Рюпес-Корбонис» находился под опекой самого короля. Тогда Брюин взбесился, бил правого и виноватого, сворачивая людям скулы, норовил по пустякам затеять драку. Видя это, аббат Мармустьерского монастыря, его сосед, весьма острый на язык, сказал ему, что такие поступки – верные признаки вельможных качеств и мессир стоит на правильном пути, но куда разумнее будет к вящей славе Господней бить мусульман, поганящих Святую землю; без сомнения, он вернётся в Турень, нагруженный сокровищами и индульгенциями, или же проследует прямо в рай, откуда и ведут своё происхождение все бароны.

Названный барон, восхищаясь великим умом аббата, отбыл, снаряжённый в дорогу попечением монахов, благословляемый аббатом и при громком ликовании своих соседей и друзей. Тогда пустился он грабить многие города Азии и Африки, избивать нехристей, без зазрения совести резать сарацин, греков, англичан и прочих, не заботясь о том, друзья они или нет и откуда они берутся, ибо к чести своей мессир Брюин не страдал излишним любопытством и спрашивал, с кем бился, лишь после того, как уже сразил противника. В этих трудах, весьма приятных Господу, королю и ему самому, Брюин заслужил славу доброго христианина, верного рыцаря и немало развлёкся в заморских странах, поскольку охотнее он давал экю девкам, нежели медный грош беднякам, хотя чаще встречал честных бедняков, чем заманчивых девиц. Но, как истый туренец, не брезгал он никакой похлёбкой. Наконец, пресытившись турками, священными реликвиями и прочей добычей, захваченной в Святой земле, Брюин, к великому изумлению жителей Вуврильона, воротился из Крестового похода, нагруженный золотом и драгоценными камнями, не в пример тем, которые уезжают с набитым кошелём, а возвращаются отягчённые проказой и с пустой мошной. На обратном пути из Туниса король наш Филипп{25} наградил его графским титулом и назначил сенешалом{26} в нашей округе и в Пуату. С тех пор его весьма полюбили, и стал он уважаем всеми по той причине, что, кроме всех прочих своих заслуг, основал собор Карм-Дешо в Эгриньольском приходе, чувствуя себя должником перед небесами за все грехи своей молодости, чем в полной мере снискал расположение самого Господа и святой церкви. Оплешивев, наш гуляка и злодей образумился и зажил честно, а если и блудил, то лишь втихомолку. Редко он гневался, разве только когда роптали при нём на Бога, чего не терпел, ибо сам в безумные годы своей младости был завзятым богохульником. И уж конечно, ни с кем больше он теперь не ссорился, да и не с кем было – кто не уступит сенешалу по первому его слову? А раз все желания твои исполняются, тут и сам чёрт ангелом сделается.

Был у графа замок сверху донизу в живописных надстройках, подобно испанскому камзолу. Замок сей был расположен на вершине холма, откуда смотрелся он в воды Луары. Внутри все покои разукрашены были роскошными шпалерами, мебелью разной, драгоценными занавесями, всякими сарацинскими диковинками, на которые не могли налюбоваться турские жители и сам архиепископ с монахами обители Святого Мартина, коим граф подарил стяг с бахромой из чистого золота. Вокруг того замка жались разного рода постройки, мельницы, амбары с зерном и всевозможные службы. Это был военный склад всей провинции, и Брюин мог выставить тысячу копий в распоряжение нашего короля. Если случалось местному бальи{27}, склонному к короткой расправе, приводить к старому графу бедного крестьянина, заподозренного в каком-либо проступке, то старик говорил, улыбаясь:

– Отпусти этого, Бредиф, за него уже поплатились те, коих я в своё время по легкомыслию обидел…

Нередко, правда, и сам он приказывал вздёрнуть кого-нибудь без долгих слов на ближайшем дубовом суку или же на виселице. Но происходило это лишь во славу правосудия, чтоб добрый обычай не забывался в его владениях. Посему народ там был благоразумен и смирен, подобно монашкам, некогда здесь обитавшим, люди жили в спокойствии, зная, что сенешал защитит их от разбойников, злоумышленников, коим и впрямь он не мирволил, помня, какая язва оные проклятые хищники. А впрочем, сенешал весьма был привержен Господу и прекрасно управлялся со всем: и с церковной службой, и с хорошим вином, и суд чинил по-турецки, заводя весёлую болтовню с тем, кто проигрывал тяжбу, и даже некоторых к трапезе приглашал, им в утешение. Повешенных хоронили по его повелению в освящённой земле, наравне с людьми чистыми перед Богом, ибо он рассуждал так: повешенному и той кары довольно, что жизни своей лишился. Что же касается евреев, то притеснял их лишь по мере надобности, когда слишком уж они жирели, давая деньги в рост и набивая мошну. Потому и дозволял им собирать свою дань, как пчёлы собирают свою, говоря, что они лучшие сборщики податей. Обирал же их только на благо и пользу служителей церкви, короля, провинции или себя самого.

Такое добродушие привлекало к нему все сердца от мала до велика. Когда барон, отсидев положенное время на своём судейском кресле, с улыбкой возвращался домой, то аббат мармустьерский, тоже глубокий старец, говорил:

– Что-то вы нынче веселы, мессир, наверное, вздёрнули кого-нибудь.

А когда барон проезжал верхом но дороге из Рош-Корбона в Тур, через предместье Святого Симфориона, люди промеж себя говорили:

– Вот едет наш добрый барон вершить суд!

И без страха смотрели на него, как он трусил рысцой на статной белой кобыле, которую вывез с Востока. На мосту мальчишки прерывали игру в камушки и кричали:

– День добрый, господин сенешал!

И он отвечал шутя:

– Играйте себе на здоровье, детки, пока вас не высекли.

– Слушаем, господин сенешал!

Так по милости его весь наш край был весьма доволен и забыл, какие такие бывают воры, и даже в приснопамятный год наводнения на Луаре в течение всей зимы повесили лишь двадцать два злоумышленника, не считая одного еврея, каковой был сожжён в округе Шато-Нёф за то, что украл хлеб причастия или купил его, как говорили в народе, ибо все знали о несметном его богатстве.

В следующем году, в канун Ивана Купалы, или святого Ивана Косаря, как говорится у нас в Турени, появились в наших краях египтяне или цыгане, а может, и другие воровские шайки, каковые святотатственно обокрали обитель Святого Мартина и как раз у подножия статуи госпожи нашей Богородицы, желая оскорбить и поглумиться над истинной нашей верой, оставили дьявольски красивую девчонку, совершенно голую, такую же фиглярку и черномазую, как они сами. За сие неслыханное преступление, по решению королевских судей, равно как и церковных, юная мавританка должна была расплатиться. Её приговорили к сожжению живьём на площади Святого Мартина, рядом с колодцем, что на зеленном рынке. Тогда добряк Брюин наперекор прочим искусно доказал, что было бы весьма угодно Господу, разумно и выгодно эту африканскую душу приобщить к истинной религии. Ибо если дьявол уже вошёл в оное женское тело и упорно гнездится в нём, то ни на каких кострах его не сожжёшь. Архиепископ признал сие соображение весьма мудрым и канонически правильным, полностью согласным с христианским милосердием и Евангелием. Однако ж городские дамы и иные влиятельные особы громко выражали своё неудовольствие, сетуя, что их лишают торжественной церемонии, ибо мавританка, говорили они, так горько оплакивает в тюрьме свою участь, кричит, как связанная коза, и, не раздумывая, согласится принять христианство, лишь бы остаться в живых, и, дай ей волю, проживёт с вороний век. На это сенешал ответствовал, что если чужеземка пожелала бы, как это и должно, принять христианскую веру, то по установленному обряду состоится куда более торжественная церемония, и он обещал устроить всё с королевским великолепием, сказав, что сам будет восприемником на крестинах, кумой же должна быть девственница, чтобы в полной мере угодить Господу, так как он, Брюин, «непосвящённый».

В нашем краю, в Турени, так называют молодых людей – холостяков или считающихся таковыми, в отличие от женатых и вдовцов. Но бойкие бабёнки превосходно узнают их без всякого прозвища по тем признакам, что оные молодые люди легкомысленнее и веселее, чем иные прочие, закосневшие в брачной жизни.

Мавританка не колебалась в выборе между огнём костра и водой крещения. Она предпочла жить христианкой, нежели сгореть египтянкой. За это нежелание пожариться единый краткий миг обречена была усохнуть сердцем на всю жизнь, ибо для вящей уверенности в её благочестии новообращённую поместили в монастырь рядом с Шардонере, где она и произнесла монашеский обет. Церемония крещения завершилась в доме архиепископа, где был задан бал. На нём плясали без устали в честь спасителя рода человеческого дамы и дворяне Турени, которая тем и славится, что там забавляются, едят, блудят, устраивают шумные игры и всякие увеселения чаще, чем где-либо на свете. Добрый сенешал захотел покумиться с дочкой мессира д’Азе-ле-Ридель, коего в ту пору просто называли Азе Сожжённый. Рыцарь этот участвовал в битве под Акрой{28}, городом весьма отдалённым, и попал в руки сарацина, потребовавшего за него королевский выкуп по той причине, что названный рыцарь отличался важностью осанки.

Супруга мессира Азе заложила родовое своё поместье ломбардщикам и ростовщикам, чтобы собрать нужные деньги, осталась без единого гроша и в ожидании своего господина ютилась в жалком городском жилище, где даже коврика не имелось, но была горда, как царица Савская, и смела, как борзая, защищающая добро своего хозяина. Узнав о великой её нужде, сенешал поспешил весьма деликатно пригласить мадемуазель д’Азе в крёстные матери к названной египтянке и тем приобрести право помочь госпоже д’Азе. Он приберёг тяжёлую золотую цепь, доставшуюся ему при взятии Кипра, которую и собирался надеть на шейку миленькой своей куме; но вместе с цепью отдал он ей все свои поместья, седовласую голову, свою казну и белых кобылиц – одним словом, отдал всё, как только увидел Бланш д’Азе танцующей павану среди турских дам. И хотя мавританка, расплясавшаяся напоследок, удивила всё общество быстрыми поворотами, круженьем, прыжками, порханьем и разными фокусами, однако ж Бланш превзошла её, по общему мнению, своей целомудренной грацией в танцах.

И сенешал Брюин, любуясь этой прелестнейшей девицей, ножки которой едва касались пола и которая резвилась в невинности своих семнадцати лет, подобно стрекозе, настраивающей свою скрипочку, почувствовал вдруг, как дряхлую его плоть сводит судорога старческого неодолимого желания, разливая жар по всем суставам, от пят до самого затылка, пощадив лишь голову, ибо трудно любви растопить снег, коим время осыпало кудри. И Брюин задумался, поняв, что не хватает жены у него в доме, и дом показался ему ещё более печальным, чем когда-либо. Что хорошего, когда в замке нет хозяйки… Словно колокол без языка. Жена – вот его последнее желание, которое оставалось неисполненным. А последнее желание надо исполнить не мешкая: ведь если госпожа д’Азе станет откладывать да тянуть, ему не миновать стать перебраться из здешнего мира в иной. И пока шумели гости на крестинах, он забыл, что изувечен в битвах и что уже перешагнул восьмой десяток, отчего реже стали его седые кудри. Мессир Брюин думал, что всё ещё достаточно зорки его глаза, коли он видит ясно свою куму, которая, следуя приказу матери, привечала его улыбкой и ласковым взглядом, полагая, что такой старый кум – соседство неопасное. Вследствие чего Бланш, невинная простушка, в отличие от всех туреньских девушек, шаловливых, как майское утро, позволила старцу поцеловать сначала ручку, а потом и шейку ниже дозволенного, по свидетельству архиепископа, обвенчавшего их неделю спустя. И до чего же прекрасную сыграли свадьбу, но прекраснее всего была сама невеста.

Названная Бланш была тонка и свежа несравненно, и лучше того – девственна, как сама девственность! До того девственна, что не имела понятия, что такое любовь и зачем и как она творится. До того была она невинна, что удивлялась, зачем это супруги нежатся в постели, и думала, что младенца находят в кочне капусты. Мать её воспитала в полном неведении и если что объясняла, то разве только как ложку до рта донести. И так выросла Бланш цветущей и нетронутой, весёлой, простодушной, словом, чистым ангелом, коему не хватало лишь крыльев, чтоб улететь в рай. И когда она, выехав из бедного жилища, где оставила плачущую мать, направилась на торжество бракосочетания в собор Святого Гатьена и Святого Маврикия, окрестные жители собрались поглазеть на невесту и на ковры, разостланные вдоль улицы Селери, и говорили они, что впервые столь крошечные ножки ступают по туреньской земле и впервые глядят в туреньское небо такие глазки. А такого праздника с цветами и коврами не припоминают даже старожилы. Городские девки, тс, что из квартала Святого Мартина и из пригорода Шато-Неф, завидовали густым золотистым косам невесты, коими Бланш, по их разумению, и подцепила себе графство; но ещё больше хотелось им иметь платье, затканное золотом, и заморские драгоценности, и бриллианты, и цепи, коими Бланш поигрывала и кои навсегда приковали её к названному сенешалу. Старый вояка подбодрился, стоя рядом с невестой, весь сиял, счастье так и сквозило сквозь все его морщины, так и светилось во взгляде его и в каждом движении. Хотя мессир Брюин и походил фигурой на кривой тесак, он всё же старался вытянуться во фронт перед Бланш, не хуже ландскнехта, отдающего честь на параде; и всё прикладывал к груди руку, будто от счастья у него спирало дыхание. Внимая перезвону колоколов, любуясь процессией и пышным свадебным поездом, о котором начали говорить уже на следующий день после праздника в архиепископском доме, вышеназванные девки размечтались: подавай им охапками мавританские души да уйму старых сенешалов, и чтобы градом сыпались крестины египтянок; но тот случай так и остался единственным в Турени, ибо наш край далеко от Египта и от Богемии. Госпоже д’Азе после церемонии была вручена немалая сумма денег, с которой она и отправилась незамедлительно навстречу своему супругу по направлению к городу Акре, сопровождаемая начальником стражи и алебардщиками, которых граф де ла Рош-Корбон снарядил на свой счёт. Благородная дама тронулась в путь сразу же после свадьбы, передав свою дочь с рук на руки сенешалу, слёзно прося при том поберечь её. Вскоре она вернулась со своим супругом, рыцарем д’Азе, каковой оказался заражённым проказой, и она излечила мужа, усердно ухаживая за ним и не боясь, что проказа пристанет к ней. Сей поступок вызвал всеобщее одобрение.

По окончании свадебных празднеств, длившихся три дня, к великой радости туренцев, мессир Брюин с почётом повёз Бланш в свой замок. Следуя обычаю, он торжественно уложил новобрачную в постель, каковую заблаговременно благословил мармустьерский аббат. После чего и сам Брюин возлёг на супружеское ложе, которое возвышалось в огромной фамильной спальне де ла Рош-Корбонов, обтянутой зелёной парчой с золотыми нитями. Когда, весь надушённый, старик Брюин очутился бок о бок со своей хорошенькой женой, он сперва поцеловал её в лобик, потом в грудку, белую, пухленькую, в то самое место, где недавно с её разрешения застегнул пряжку тяжёлой золотой цепи, и тем дело и кончилось. Старый распутник, слишком много о себе возомнив, надеялся довершить остальное, но, увы, пришлось отпустить амура на все четыре стороны. Напрасно из нижних зал, где всё ещё продолжались танцы, доносились весёлые свадебные песни, эпиталамы и шутки. Брюин пожелал подкрепиться и хлебнул свадебного напитка из золотого кубка, тоже получившего по обычаю соответствующее благословение, однако же оное питьё согрело ему лишь желудок, но отнюдь не воскресило того, что почило навеки. Бланш даже и не заметила такого обмана со стороны супруга, ибо она была девственна душою и в супружестве видела лишь то, что зримо глазам молоденькой девушки, как то: наряды, празднества, коней, а также то, что тебя называют дамой, госпожой, что ты графиня, что можешь веселиться и приказывать. Наивное дитя, она перебирала пальчиками золотую бахрому полога и восхищалась пышностью усыпальницы, где предстояло увянуть цвету её молодости.

Слишком поздно осознав свою вину, но не теряя надежды на будущее, хотя оно день за днём должно было разрушить и то малое, чем мог он ещё располагать для утехи жены, сенешал решил попробовать заменить действие словом. И вот он стал развлекать Бланш разговором, сказал, что к ней перейдут ключи от всех шкафов, чердаков, баулов, полная и неограниченная власть над всеми его домами и поместьями, – словом, сулил ей и синицу в руки, и журавля в небе. И, поняв, что она будет кататься как сыр в масле, Бланш решила, что её супруг самый любезный кавалер на всём свете.

Усевшись в кровати, она с улыбкой любовалась зелёным парчовым пологом и радовалась, что будет отныне еженощно почивать на столь прекрасном ложе.

Видя, что Бланш разыгралась, хитрый вельможа, который с девушками знался редко, а водился чаще с куртизанками, помнил лишь, что женщины весьма бойки в постели, и убоялся игры прикосновений, случайных поцелуев и других выражений любви, на которые в былые времена достойно умел ответить, а ныне – увы! – они могли взволновать его не более чем заупокойная месса о почившем пане. Итак, он отодвинулся к самому краю постели, опасаясь даров любви, и сказал своей слишком пленительной супруге:

– Ну что ж, моя милочка, вот вы теперь и супруга сенешала и, в сущности, неплохо осенешалены.

– О нет! – ответила она.

– Как нет?! – возразил Брюин в испуге. – Разве вы не дама?

– Нет, – повторила она. – Я буду дама, только когда у меня родится ребёнок.

– Видели вы поля по дороге сюда? – заговорил старичок.

– Да, – сказала она.

– Ну, так они теперь ваши.

– Вот как! – ответила Бланш со смехом. – Я там буду бабочек ловить, резвиться!

– Вот и умница! – промолвил граф. – А как же лес?

– Ах, я туда одна не пойду, вы меня будете сопровождать. Но, – прибавила она, – дайте мне немножечко того ликёра, который варили для нас с таким старанием.

– А к чему он вам, душенька? От него внутренности жжёт.

– Пусть жжёт, – воскликнула она в раздражении, – ведь я хочу подарить вам как можно скорее ребёночка, а питьё тому поможет.

– О моя малютка! – сказал сенешал, поняв, что Бланш была девственна до кончиков ногтей. – Для сего дела прежде всего необходимо соизволение Господа, и жена должна быть готова к принятию своего сеятеля.

– А когда же это будет? – спросила она, улыбаясь.

– Когда того возжелает природа, – ответил он шутки ради.

– А что для того надо делать?

– О, тут нужны некие действия, каббалистические и алхимические, кои далеко не безопасны.

– А-а! – протянула она с задумчивым видом. – Вот почему Матушка плакала, ожидая моего превращения, но Берта де Прейли ужасно важничает оттого, что сделалась женщиной, и она говорила мне, что ничего нет проще на свете.

– Сие зависит от возраста, – ответил старик. – Но скажите, видели вы на конюшне белую кобылицу, о коей так много говорят по всей Турени?

– Да, видела. Очень смирная и статная лошадка.

– Так я вам дарю её, и вы на ней будете скакать, когда вам захочется и сколько вам угодно.

– О, вы очень добры. Я вижу, что мне не солгали, когда так говорили о вас.

– Здесь, моя милочка, – продолжал он, – у меня есть эконом, капеллан, казначей, начальник конюшни, начальник кухни, бальи и даже кавалер Монсоро, молодой слуга по имени Готье, мой знаменосец, и он сам, и его люди, командиры, солдаты и кони – все вам подвластны и будут исполнять ваши желания беспрекословно, под страхом виселицы.

– Но, – возразила она, – что касается того алхимического действия, разве нельзя его произвести немедля?

– О нет, – сказал сенешал. – Для сего требуется, чтобы сначала на нас обоих снизошла благодать, иначе у нас родится злосчастный ребёнок, отягчённый грехами, что воспрещается законами церкви. Потому-то на свете и расплодилось такое множество неисправимых, негодных мальчишек. Неблагоразумные родители, видно, не стали дожидаться, пока очистятся их души, и чадам своим передали дурные наклонности. Прекрасные и добродетельные дети рождаются лишь от безупречных отцов. Вот почему мы и попросили мармустьерского аббата благословить наше ложе. Не нарушали ли вы в чем-либо предписаний святой церкви?

– О нет! – с живостью возразила Бланш. – Перед обедней я получила отпущение всех моих грехов, и с тех пор я не совершила даже самого маленького грешка.

– Вы, значит, вполне добродетельны! – воскликнул хитрый сенешал. – И я в восторге, что у меня такая жена, но я-то бранился и сквернословил, как язычник.

– О, почему же?

– По той причине, что танцы слишком затянулись и я не мог вас заполучить, привести сюда и поцеловать!

И он припал весьма изысканно к её ручкам, осыпал их поцелуями и развлекал её разными пустяками, чем она осталась очень довольна.

Так как Бланш чувствовала себя утомлённой от танцев и всех церемоний, она снова прилегла, сказав сенешалу:

– Завтра я сама буду следить за тем, чтоб вы больше не грешили.

И она уснула, предоставив очарованному старцу любоваться её светлой красотой, её нежным телом; и всё же был он в большом смущении, понимая, что сохранить её в столь приятном для него неведении окажется не легче, чем объяснить, почему быки непрестанно жуют свою жвачку. И хотя будущее не сулило ему ничего доброго, он так возгорелся, созерцая дивные совершенства Бланш, прелестной в невинном своём сне, что решил сохранить её для себя одного и зорко оберегать сей чудесный перл любви. И со слезами на глазах стал он целовать её мягкие золотистые волосы, прекрасные веки, её алые и свежие уста, действуя с превеликой осторожностью, в страхе, что она проснётся… Вот и всё, что он познал в первую брачную ночь, – немые услады жгли ему сердце, а Бланш не шелохнулась. И бедняга горько оплакивал зимний хлад своей старости и понял, что Бог подшутил над ним, дав ему орехов в ту пору, когда у него уже не осталось зубов.

битве под Акрой… – Акра, город в Сирии на берегу Средиземного моря: во время Крестовых походов несколько раз переходил из рук в руки. Здесь имеется в виду взятие Акры крестоносцами в 1191 году.

Бальи – в средневековой Франции королевский чиновник, исполнявший обязанности судьи и сборщика податей на определённой территории (бальяже).

Сенешал – здесь: судья, вершивший правосудие именем короля.

Филипп III Смелый (1245–1285) – король Франции с 1270 года. Участвовал вместе с отцом, Людовиком IX, в его последнем Крестовом походе, привёл из Туниса остатки армии, которая сильно поредела из-за чумы. Уже в следующем, 1271 году Филипп присоединил к своей короне Тулузу, Пуату, Турень и Овернь.

Глава вторая. Как сенешал Брюин укрощал свою девственную супругу

В течение первых дней медового месяца сенешал придумывал разные глупые отговорки, злоупотребляя похвальным неведением своей супруги. Прежде всего сослался он на докуку сенешальских своих обязанностей, которые побуждают его столь часто оставлять её одну. Потом отвлёк её сельскими забавами, повёз на сбор винограда в свои виноградники близ Вувре и всё старался убаюкать всякими россказнями. То он утверждал, что людям благородного звания не следует вести себя как всякой мелкоте, что зачатие графских детей происходит лишь при известном расположении небесных светил, каковое определяется учёными астрологами. Или же говорил, что надо воздерживаться от зачатия детей в праздники, ибо сие есть тяжёлый труд. Он же соблюдает праздники, желая без помехи попасть в рай. А то заявлял, что если на родителей не снизошла благодать Божья, то ребёнок, зачатый в день святой Клары, родится слепым, а если в день святого Генуария, то тогда у него будет водянка, а в день святого Анания – парша, а святого Рока – непременно чума. Потом стал объяснять, что зачатые в феврале – мерзляки, в марте – драчуны, в апреле – никудышные, а хорошие мальчики все майские. Словом, он, сенешал, хочет, чтоб его ребёнок был совершенством, семи пядей во лбу, а для сего требуется благоприятное совпадение всех обстоятельств. Иной раз он говорил Бланш, что мужу дано право дарить ребёнка своей жене, когда на то будет его воля, и ежели она добродетельная женщина, то и должна подчиняться желанию своего супруга. Потом, оказывается, надо было дождаться, чтоб мадам д’Азе вернулась, дабы могла присутствовать при родах. Из всего этого Бланш уразумела лишь одно: сенешал недоволен её просьбами и, должно быть, прав, ибо он стар и умудрён опытом. Итак, она покорилась, но думала про себя о столь желанном младенце, вернее, только о нём и думала, как всякая женщина, если что-нибудь ей в голову взбредёт, и не подозревала, что уподобляется в своей настойчивости куртизанкам и девкам, каковые, не стесняясь, гонятся за удовольствиями. Однажды вечером Брюин случайно заговорил о детях, хотя обычно избегал таких речей, как кошка воды, но тут, забывшись, стал жаловаться на некоего парня, наказанного им поутру за важный проступок.

– Наверное, – сказал сенешал, – этот малый произошёл от родителей, обременённых смертными грехами.

– Что ж, – возразила Бланш, – если вам угодно подарить мне ребёнка, то не бойтесь, не ждите отпущения грехов, я направлю нашего младенца на стезю добродетели, и вы будете довольны.

Тут граф понял, что жена его одержима своим желанием и что настало время вступить в борьбу, дабы одолеть его, вытравить, обуздать, пришибить, усыпить, загасить.

– Как это так, милочка, вы хотите стать матерью, – сказал он, – а ещё не знаете дамского ремесла и не привыкли быть хозяйкой замка.

– Ах! – воскликнула она. – Значит, чтоб стать настоящей графиней и носить во чреве маленького графа, я должна сначала уметь изображать даму! Ну что ж, я и этому научусь наилучшим образом.

Итак, Бланш, желая добиться потомства, стала охотиться за оленями и дикими козами, перепрыгивала через рвы, скакала на белой своей кобылице по долинам и холмам, через поля и леса. Она с удовольствием глядела, как кружат её соколы, сама снимала с них колпачок, ловко держала их на своём маленьком кулачке, охотилась с утра до ночи. Сбылось пожелание сенешала! Но Бланш меж тем копила силы, нагуливая себе волчий аппетит. Иной раз, читая надписи на дорогах или же разлучая смертоносной стрелой птиц и диких зверей, застигнутых в любовной близости. Бланш подвергалась алхимическому действию самой природы, которая окрашивала румянцем её лицо и волновала ей кровь. Это не способствовало умиротворению её воинственной натуры, а лишь сильнее раздражало её желание, выражавшееся смехом, трепетом и шаловливыми фантазиями. Сенешал, надеясь обезоружить мятежное девство супруги, отправил её гарцевать по полям, но обман не привёл к добру, по той причине, что неизведанная страсть, кипевшая в жилах охотницы, этой скачкой лишь подстегивалась, требуя игр и турниров, как паж, только что посвящённый в рыцари. Добрый сенешал уразумел тогда, что он просчитался и что не бывает прохладного местечка на жаровне. И не знал, какую ещё задачу задать могучей амазонке, ибо чем больше старался он утомить её, тем крепче она становилась. В этом бою один должен пасть от дьявольских козней, так пусть с Божьей помощью избегнет он сего унижения, пусть оно падёт на его голову лишь после смерти.

Бедный сенешал уже и сейчас с превеликим трудом сопровождал супругу свою на охоту. Он потел под своей амуницией и едва был жив от усталости, а ловкая его графиня набиралась сил и веселилась. Случалось, что во время ужина ей вдруг приходила охота танцевать. Старик под тяжестью расшитого камзола изнемогал от упражнений, в коих обязан был принимать участие, – то подавай жене руку, когда она выплясывает не хуже мавританки, то держи перед ней зажжённый факел, когда она исполняет танец с подсвечником, и, невзирая на боли в пояснице, чирьи и ревматизмы, улыбайся, произноси любезности и расточай похвалы после всех этих прыжков, гримас и комических пантомим, которыми она развлекалась. Брюин был без ума от своей супруги – попроси она у него хоругвь из храма, он побежал бы за ней во всю прыть.

Однако ж в один прекрасный день почувствовал он, что старые его кости не дают ему бороться с резвой натурой супруги. И, униженно признав своё бессилие перед её девственностью, махнул он на всё рукой, хотя и рассчитывал в душе на стыдливость и христианскую чистоту Бланш. Но всё же он лишился сна, ибо подозревал, что Господь Бог сотворил девушек для любви, подобно тому как куропатки созданы для вертела. Однажды в хмурое утро, когда после обильного дождя улитки выползают на дорогу и всё навевает меланхолическую истому, Бланш отдыхала в креслах, погружённая в мечты, ибо ничто так не согревает плоть до последнего суставчика, будь то даже зелье самое сладостное, самое жгучее, проникающее, пронизывающее и живительное, нежели ласковое тепло, что меж пуховой подушкой и нежным пушком, покрывающим девичью кожу. Не ведая сама, что с ней творится, графиня тяготилась своей девственностью, которая нашёптывала ей всякую ересь и досаждала сверх меры.

Видя, как томится его супруга, старик огорчился и решил, что пора рассеять думы, кои уводят любовь от супружеского ложа.

– Что за причина вашего уныния, милочка? – спросил он.

– Стыд.

– Чего же вы стыдитесь?

– Позор моей добродетели, ежели у меня до сих пор нет ребёнка, а у вас потомства! Какая же это дама без детей? Никакая. Взгляните, у всех наших соседок есть дети. Я вышла замуж, желая стать матерью, а вы женились, желая стать отцом. Все дворяне Турени многодетны, их жёны родят целыми выводками. Вы один бездетный. Над нами будут смеяться. Что станется с вашим именем, с вашими родовыми землями, кто наследует ваш титул? Ребёнок – драгоценное сокровище матери; великая радость для нас завёртывать его, пеленать, одевать, раздевать, ласкать, качать, баюкать, будить поутру, укладывать ввечеру, кормить, и чувствую, что, достанься мне хоть плохенький, я бы целые дни его укачивала, ласкала, свивала, развивала на нём пелёнки, подбрасывала его и смешила, как и все замужние дамы.

– Но нередко случается, что при родах женщина умирает, а вы, чтоб родить, ещё слишком тонки и не развились, не то вы давно уже были бы матерью, – ответил сенешал, ошеломлённый сим словесным фонтаном. – Не хотите ли купить готовенького? Он ничего не будет вам стоить – ни страданий, ни боли…

– Нет, – сказала она, – я хочу страдания и боли, без того он не будет нашим. Я отлично знаю, что он должен выйти из меня, ибо слышала в церкви, что Иисус – плод чрева матери своей, Пресвятой Девы.

– Тогда давайте помолимся, чтоб так и было, – воскликнул сенешал, – и обратимся к Святой Деве Эгриньол некой. Многие женщины зачали после девятидневной молитвы, почему бы и нам тоже не попробовать.

В тот же день Бланш отправилась в Эгриньоль, к Божьей Матери. Она выехала из дому, будто королева, на красивой своей кобылице, в зелёном бархатном платье, зашнурованном тонкой золотой тесьмой и открытом до самых персей. У неё были алые манжеты, крошечные сапожки, высокая шапочка, расшитая драгоценными камнями, и золочёный пояс, обхватывавший её талию, гибкую, как тростинка. Бланш намеревалась подарить свой наряд госпоже Деве Марии и обещала преподнести свой дар Божьей Матери в день очистительной молитвы после родов. Мессир Монсоро гарцевал перед ней, сверкая ястребиным взором, оттеснял народ и наблюдал со своими всадниками за безопасностью пути. Август выдался знойный, и Брюин, разомлев от жары, задремал, неуклюже покачиваясь на своём иноходце. Увидя весёлую и хорошенькую жену рядом с таким старым хрычом, крестьянка, присевшая на пень напиться водички из глиняного кувшина, спросила у беззубой ведьмы, которая подбирала рядом колосья, кляня свою бедность:

– Не едет ли это принцесса, чтобы Смерть утопить?

– Ничуть, – ответила старуха, – это наша госпожа Рош-Корбон, супруга сенешала Пуату и Турени, и едет она вымаливать себе ребёнка.

– Ах! – воскликнула молодая девка и, зажужжав, как взбесившаяся муха, указала на статного красавца Монсоро, ехавшего во главе поезда – Ну, если этот молодец за дело примется, то она много денег на свечи и на попов не истратит.

– Ах, моя красавица, – продолжала старая ведьма, – дивлюсь я, что это графине вздумалось к Эгриньольской Божьей Матери ехать, священники там не ахти как хороши. Ей бы лучше остановиться на часок, посидеть у мармустьерской колокольни, сразу бы и понесла, уж очень там святые отцы резвы.

– Чёрт с ними, с монахами, – вмешалась третья крестьянка. – Взгляните на кавалера Монсоро: и горяч, и пригож, ему ли не открыть сердце оной дамы, тем паче что в нём уже трещинка есть.

И тут наши кумушки залились хохотом. Юный Монсоро хотел было их повесить на первой осине в наказание за непотребные речи, но Бланш воскликнула:

– О мессир, пока не вешайте их, они не всё ещё досказали. На обратном пути послушаем, тогда и решим.

И она вся зарумянилась, а Монсоро взглянул на неё в упор, как бы желая вселить в её сердце тайное понимание любви. Но от речей бойких кумушек уже взбудоражились все мысли графини Брюин, и немудрёные слова уже пустили росток в её сердце. Девственность её стала подобна труту – от одного слова могла вспыхнуть. Только теперь юная Бланш увидела приметные различия между внешними достоинствами старого её супруга и совершенствами Готье Монсоро, которого не слишком тяготили его двадцать три года, так что держался он в седле прямо, как кегля, и был бодр, как первый звон к заутрене, меж тем как сенешал всё время подрёмывал. Готье был ловок и расторопен в том, в чём хозяин его сдавал. Соседство таких горячих молодцов некоторые красотки предпочитают всем своим ночным уборам, полагая, что оно вернее предохраняет от блох. Некоторые их за это поносят, чего делать не следует, ибо каждый вправе спать, как ему заблагорассудится.

Много дум передумала графиня в пути и додумалась до того, что, подъезжая к турскому мосту, уже воспылала к Готье страстью, тайной и безрассудной, как может любить лишь девица, не знающая, что такое любовь. Итак, стала она доброжелательной, ибо пожелала добра ближнего своего, самого лучшего, чем обладает мужчина. Она впала в любовный недуг, опустясь в мгновение ока на самое дно страданий, ибо весь путь, от первого до последнего вздоха вожделения, охвачен огнём. А ведь до того она не знала, что стало ей ведомо теперь: что через взоры может передаваться некий тончайший бальзам, причиняющий жестокие потрясения во всех уголках сердца, бегущий по всем жилкам, по мышцам, вплоть до корней волос, вызывая испарину во всём естестве, проникая в самые мозги, в поры кожи, во все внутренности, гипохондрические сосуды и прочее; и всё в ней сразу расширилось, загорелось, взыграло, прониклось сладкой отравой, взбунтовалось и затрепетало, словно её кололи тысячи иголок. И столь опьянило девственницу вполне понятное волнение, что затуманился её взор и вместо своего старого супруга видела она Готье, которого природа наградила столь же щедро, как иного аббата, коему она дарует второй подбородок сверх положенного человеку. Когда наш старец въехал в город, его разбудили приветственные клики толпы, и весьма торжественно со всей своей свитой он проследовал в собор Эгриньольской Богоматери, каковую в старые времена называли «Достойнейшая». Бланш направилась к часовне, где у Господа Бога и Девы Марии вымаливают дамы себе потомство, и, по обычаю, вошла туда одна, а сенешал, свита его и любопытные остались за решёткой. Когда графиня увидела старика-монаха, в обязанность коего входило служить молебствия об избавлении от бесплодия и выслушивать обеты богомольцев, спросила она названного монаха, много ли есть на свете женщин бесплодных. На что монах ответил, что жаловаться на сие было бы грех, ибо младенцы приносят изрядный доход святой церкви.

– А часто ли вам случается видеть, – продолжала Бланш, – молодых женщин, у которых были бы столь старые супруги, как сенешал?

– Редко, – ответил монах.

– Но дождались ли сии женщины когда потомства?

– Всенепременно, – ответил монах с улыбкой.

– А те, у которых мужья помоложе?

– А те не всегда.

– О, значит, с таким супругом, как сенешал, дело обстоит вернее?

– Вне сомнения, – ответил монах.

– А почему?

– Потому, госпожа, – с важностью промолвил монах, – что до сего возраста единый Бог в это дело вмешивается, а после участвуют в нём люди.

В те времена, как известно, вся учёная премудрость была достоянием духовных лиц. Бланш произнесла обет, и дар её был одним из самых богатых, ибо одежды её стоили не менее двух тысяч золотых.

– Вы весьма веселы, – сказал ей граф, когда на обратном пути она поднимала на дыбы, горячила и заставляла плясать свою кобылицу.

– О да, отныне я верю, что рожу ребёнка. Но раз нужны для того чьи-либо труды, как сказал мне монах, то решила я обратиться к Готье…

Старик тут же возжелал убить монаха, но одумался, ибо такое преступление слишком дорого ему стоило бы, и он порешил отомстить с помощью архиепископа, самому же остаться в стороне. Ещё не доехав до Рош-Корбона, он приказал мессиру де Монсоро отправляться к себе на родину поискать ветра в поле, что молодой Готье не преминул выполнить, помня былые подвиги своего хозяина.

А на место названного Готье Брюин призвал сына дворянина Жаланж, поместье коего входило в феод Рош-Корбон. То был юноша по имени Ренэ, ещё не достигший четырнадцати лет, и граф назначил его пажом, полагая позднее произвести в оруженосцы, а командование над своими людьми препоручил старому рубаке, с коим немало натворил дел в Палестине и в иных странах. Действуя так, граф надеялся оградить себя от ношения налобника с ветвистыми рогами и решил попытаться обуздать, укротить, осадить непокорное девство своей супруги, по причине коего она металась, как кобылица, запутавшаяся в аркане.

Глава третья. Что есть грех невольный

В воскресенье, следующее за прибытием юного Ренэ в замок ла Рош-Корбон, отправилась Бланш на охоту, оставив дома старого Брюина, и когда въезжала в лес неподалёку от монастыря Карно, то увидела монаха, который прижал девушку с ретивостью, небезопасной для жизни бедняжки, и потому, пришпорив лошадь, графиня пустилась вскачь, крикнув своим людям:

– Эй, помогите, как бы он её не убил!

Но, подскакав поближе, круто повернула, ибо зрелище того, что совершил монах, испортило ей всю охоту. В раздумье воротилась она домой, и с той поры мозг её озарился, словно зажгли в темноте фонарь, и в лучах его предстали изображения на стенах церкви и другие картины, строки фаблио, сказы трубадуров и повадки птиц. И нежданно уразумела она сладостную тайну любви, о которой рассказывает природа на всех сущих языках, даже на языке безгласных рыб. Нет большего безумия, чем скрывать сию науку от девственниц! Бланш легла спать в ранний час и, отходя ко сну, сказала мужу:

– Брюин, вы меня обманули! Вы должны поступить со мной, как тот монах с девушкой.

Старый Брюин догадался, о чём идёт речь, и почуял, что настал роковой час. И, кинув на Бланш обжигающий взгляд, в коем страсть всё ещё не хотела сдаваться, тихо промолвил:

– Увы, милочка, когда брал я вас в жёны, любви в моём сердце было много, а силы в теле мало, и понадеялся я на вашу милость и добродетель. Вся беда моя в том, что могу я любить теперь лишь сердцем. И беда эта приблизит мою кончину, так что скоро вы станете свободной. Подождите же, когда я отойду в мир иной. Вот единственная просьба, с которой обращается к вам ваш господин, тот, кто мог бы приказывать вам, но желает быть лишь вашим подданным, слугой вашим. Не позорьте же моих седин. Случалось, что в подобных обстоятельствах мужья убивали своих жён.

– Значит, вы меня убьёте? – промолвила она.

– Нет, я слишком люблю тебя, – ответил старец. – Ведь ты цветок моей старости, радость моей души. Ты моя возлюбленная дочь! Твоя краса – отрада моих очей, и от тебя я всё приму – и горе и счастье. Я дал тебе полную свободу, докажи, что ты не так уж ненавидишь бедного Брюина, который сделал тебя важной дамой, богатой и всеми чтимой. А какая прекрасная из тебя выйдет вдова! Поверь, счастье твоё облегчит мне мою кончину.

И на глаза его, не знавшие слёз, набежала горячая слеза и скатилась по щеке его, бурой, как сосновая шишка, и упала на руку жены; тронутая великой любовью старца, готового лечь в могилу ей в угоду, она воскликнула со смехом:

– Полно, полно, не плачьте, я подожду.

Тогда сенешал стал лобзать её ручки и улещать жену нежными словечками, произнося с волнением в голосе:

– Если б ты знала, Бланш, голубка моя, как я ласкал, как целовал тебя, пока ты спала, вот сюда и вот тут…

И старый сатир поглаживал её обеими руками, костлявыми, как руки скелета.

– Но я, – продолжал он, – не смел разбудить зверя, который оскорбил бы мою честь, ибо в любовном моём приближении участвовало только сердце.

– Ах, вы можете меня ласкать, – перебила она супруга, – даже когда я не сплю, мне от этого вреда не будет.

В ответ на эти слова бедный граф взял с ночного столика маленький кинжал и, подавая его Бланш, произнёс в неистовой ярости:

– Убей меня или скажи, что ты меня любишь, хоть самую малость!

– Да, да, я постараюсь крепко вас полюбить, – воскликнула она в испуге.

Вот так-то молодая девственница поработила его, забрала власть над стариком и с хитростью, свойственной женскому полу, стала гонять взад и вперёд бедного графа, словно мельник своего осла: вот, мол, тебе за то, что оставил невозделанным прекрасное поле Венеры… Брюин… Брюин, милый, подай мне то… Брюин, подай мне сё… Скорее, Брюин! И туда Брюин, и сюда Брюин, так что Брюин исстрадался более от милости своей супруги, нежели от её немилости. То вдруг ей понравится пурпуровый цвет, и надо немедля всё в доме менять, то вдруг нахмурит брови, и тогда развязывай мошну. А когда она бывала грустна, граф, сидя в своём судейском кресле, приказывал: «Вешать!» – правого и виноватого. Другой на его месте пропал бы, как муха, в этой бабьей войне, но Брюин оказался железной породы, и добить его было нелегко. Однажды перевернула Бланш весь дом вверх дном, загоняла людей и скотину и своими капризами могла бы довести до отчаяния самого Отца Небесного, у коего терпение неиссякаемо, ибо Он терпит нас, грешных. А ложась спать, сказала она сенешалу:

– Мой добрый Брюин, меня одолели всякие фантазии, они жалят и колют меня, добираются до сердца, до мозга и толкают меня на злые поступки, а по ночам мне всё чудится монах из Карно.

– Голубка моя, – ответил сенешал, – всё это – чертовщина и соблазн, против чего умеют защищаться монахи и монахини. Потому, ради спасения вашего, следует вам пойти на исповедь к достойному мармустьерскому аббату, соседу нашему; он даст вам совет и отечески наставит вас на путь истины.

– Я завтра же отправлюсь, – ответила она.

Едва забрезжило утро, как Бланш отправилась в монастырь благочестивых братьев, которые, дивясь посещению такой прелестной дамы, совершили вечером не один грех, но в тот час весьма учтиво проводили её к достойному аббату.

Бланш застала названного аббата во внутреннем саду, под цветущей аркой, около утёса. Она остановилась в благоговении, поражённая строгой осанкой святого отца, хотя и не привыкла трепетать перед почтёнными сединами.

– Храни вас Господь, графиня, – сказал аббат, – что ищете вы, такая молодая, столь близко от смерти?

– Ваших драгоценных советов, – ответила та, приседая перед ним. – И если вы соблаговолите наставить заблудшую овцу, я буду весьма счастлива иметь такого мудрого духовника.

– Дочь моя, – отвечал монах, с которым старый Брюин заранее сговорился, прося его слукавить и сыграть комедию пред молодой графиней. – Если б над моей лысеющей головой не пронеслось сто студёных зим, не стал бы я слушать ваших грехов… Но говорите. И если вы попадёте в рай, пусть сие совершится с моей помощью.

Тогда супруга сенешала выбросила перед ним всю мелкую рыбёшку из своего сачка и, очистившись от малых докук, дошла до главной причины, приведшей её на исповедь.

– Ах, отец мой, я должна вам открыть, что ежедневно я мучима желанием зачать ребёнка… Грех ли это?

– Нет, – ответствовал аббат.

– Но по воле природы супругу моему не дано открыть кошель и подать на бедность, как говорят нищие на дорогах, – промолвила графиня.

– В таком случае вы должны жить в чистоте, бежать от помыслов подобного рода, воздерживаться, – отвечал аббат.

– Но я ведь слышала проповедь в церкви Богоматери Жаланжской, что нет в том греха, если не извлекаешь ни прибыли, ни удовольствия.

– И удовольствие вы получите, – сказал аббат, – и ребёнка, a его можно счесть прибылью! Посему уразумейте и запомните, что смертный грех пред Богом и преступление пред людьми совершает та женщина, что зачнёт от мужчины, с которым её не соединила церковь; оные жены, нарушающие святые законы брака, понесут великую кару на том свете, отданы будут на произвол страшных чудовищ с острыми когтями, с вилами; с теми вилами вкинут они грешницу в огненную пещь за то, что в земной жизни накаляла она своё сердце свыше того, чем дозволено.

На что Бланш, почесав себе за ушком и немного подумав, вопросила:

– А как поступила Дева Мария?

– О, сие есть чудо, – ответствовал аббат.

– А что такое чудо?

– Нечто необъяснимое и во что следует верить, не рассуждая.

– А почему бы мне не совершить чуда?

– Сие чудо случилось лишь однажды, ибо родившийся был Сын Божий, – сказал священник.

– Неужели, отец мой, мне, по воле Божьей, суждено умереть или из разумной и здоровой женщины стать помешанной, а ведь это мне угрожает! Не только вся я томлюсь и сгораю, но мысли мои мутятся, и ничто мне не мило; чтобы приблизиться к мужчине, я готова лезть через стены, бежать через поля, ничуть не стыдясь, и ничего бы не пожалела, лишь бы узнать, чего добивался монах из Карно. И когда накатит на меня такое и начнёт терзать моё тело и душу, тогда нет мне ни Бога, ни чёрта, ни мужа, – вся дрожу, бегу; врываюсь в трапезную, бью посуду, мчусь на птичий или на скотный двор, всё крушу, так что и передать нельзя. Но я не стану сознаваться вам во всех своих проступках по той причине, что меня от слов одних в жар бросает, и чувствую я нестерпимый зуд, будь он проклят. Пусть уж лучше я совсем ума лишусь и добродетели вместе с ним. Неужели Бог, вложивший в мою плоть эту великую любовь, проклянёт меня?

В ответ на эти слова теперь уж священник почесал у себя за ухом, весьма дивясь, что девство может порождать столь жалобные пени, глубокие мысли и рассуждения.

– Дочь моя, – сказал он, – Бог отличил нас от животных и создал рай, каковой есть наша награда, потому-то и дан нам разум, кормило средь бурь, управляющее нашими суетными желаниями. Есть ещё и другие способы обуздать плотское буйство – посредством поста, усиленных трудов и прилежания. И вместо того чтоб сновать и метаться, как сорвавшийся с цепи сурок, вам следует молиться Деве Марии, спать на голых досках, заботиться о хозяйстве, а не пребывать в праздности.

– Ах, отец мой, когда я в церкви сижу на своей скамье, я никого не вижу, ни священника, ни алтарь, а только Младенца Христа, и одолевает меня всё то же желание. А что, если вдруг закружится у меня голова, помрачится мой рассудок, ведь могу я попасть в силки любви?

– Если б то случилось с вами, – вымолвил неосторожно аббат, – вы уподобились бы святой Диодоре, которая однажды крепко заснула, немного раскинувшись по случаю большой жары, притом же и одета была весьма легко. К ней подкрался юноша, исполненный скверных намерений, овладел ею во время сна, и зачала она. И поскольку названная святая в неведении оставалась о своей беде, то весьма удивилась, когда подошло ей время родить, ибо полагала, что чрево её пухнет по причине какого-нибудь тяжкого недуга. Она покаялась, и дано ей было отпущение, как от греха невольного, раз не испытала она никакой утехи от сего преступного насилия, ибо не проснулась и была неподвижна, как свидетельствовал перед казнью сам злодей, каковой и был обезглавлен.

– Ах, отец мой, можете не сомневаться в том, что я не шелохнусь, не хуже вашей святой.

С этими словами Бланш, улыбнувшись, поспешила уйти, веселясь и играя, и всё думала, как бы и ей совершить невольный грех. Вернувшись из обители, она увидела во дворе юного пажа, которого обучал старик-конюший лихому наездничеству; юноша, гарцуя по кругу на чистокровном коне, как бы сросся с ним, подымал его на дыбы, бросал вперёд, проделывая всякие вольты, посылал коня то галопом, то рысью, скакал, приподнимаясь на седле, и был до того миловиден, ловок, поворотлив, что и описать невозможно. Словом, мог бы он соблазнить самоё добродетельную Лукрецию, лишившую себя жизни после совершённого над нею насилия.

«Ах, жаль, что нашему пажу ещё не минуло пятнадцати лет, я бы крепко уснула где-нибудь поблизости от него», – подумала Бланш.

Но несмотря на слишком юный возраст красивого пажа, во время вечерней трапезы она заглядывалась на чёрные его кудри, на белизну и румянец, на изящные движения; особенно ей полюбились его глаза, где играла прозрачная влага и живой огонь, который он, как дитя малое, страшился обнаружить перед посторонними.

Позднее, вечером, когда супруга сенешала сидела, задумавшись, в креслах у огня, старый Брюин спросил, чем она озабочена.

– Я думаю, – ответила она, – что вы, должно быть, весьма рано начали свои любовные похождения, если стали такой развалиной.

– О, – ответил он, улыбаясь, как все старцы, когда их просят припомнить шалости юных лет. – Мне не было и четырнадцати, когда я обрюхатил служанку моей матери.

Бланш только того и нужно было, она подумала, что и паж Ренэ, должно быть, вошёл уже в силу, и, развеселясь, стала теребить старого графа, затаив в себе желание слаще мёда сладчайшего.

Глава четвёртая. Каким образом и с чьей помощью появился на свет некий младенец

Супруге сенешала недолго пришлось раздумывать, как пробудить скороспелую любовь в отроке. Она раскинула ловушки, куда сам собой попадает наисильнейший зверь. И вот как это произошло. В жаркий полдень старый граф имел обыкновение возлежать после трапезы, по сарацинскому обычаю, и привычки этой никогда не изменял со времени своего возвращения из Святой земли. В тот час Бланш либо гуляла одна в поле, либо развлекала себя женским рукоделием, как то: вышиванием и шитьём. Но чаще всего, не покидая замка, наблюдала за стиркой или за уборкой скатертей, а то бродила по замку. Тогда-то ей и пришло в голову посвятить сей тихий час досуга занятиям с пажом, дабы довершить его воспитание чтением книг и повторением молитв. И вот на другой же день, как только сенешал уснул, изнемогая от солнца, которое так и палит в этот час на холмах Рош-Корбона (да что и говорить, полезнее было старику соснуть, чем крутиться, вертеться и терпеть муку от дьявольских проделок неугомонной девственницы), Бланш взобралась на парадное графское кресло, решив, что это высокое сиденье будет ей очень кстати, если кто случайно поглядит снизу; лукавая особа весьма удобно расположилась в этом кресле, подобно ласточке в гнёздышке, и склонила милое своё личико на руку, словно уснувшее дитя. Но, приготовляясь таким образом, она смотрела вокруг себя жадными, весёлыми глазами, улыбаясь заранее всяким тайным радостям, каковые принесут ей вздохи и смущённые взоры юного пажа, ибо она собиралась усадить его у своих ног на расстоянии не большем, чем может прыгнуть старая блоха. И впрямь она весьма ловко разостлала бархатный четырёхугольный коврик, где должен был преклонить колени бедный мальчик, жизнью и душой коего Бланш собиралась всласть наиграться, здраво рассудив, что даже святой, вытесанный из камня, ежели заставить его взирать на складки атласных юбок, не преминет заприметить и залюбоваться совершенством прекрасной ножки, обтянутой белым чулком. И немудрёно, что слабый паж попался в силки, из которых и богатырь не стал бы вырываться. Вертясь и пересаживаясь то так, то этак, Бланш наконец нашла положение, при котором названные силки были наилучшим образом расставлены, и тут тихонько позвала: «Ренэ, Ренэ!», зная, что мальчик находится рядом в зале, где помещалась стража. Он тотчас прибежал на её зов, и вот чёрнокудрая голова уже показалась между драпировками входной двери.

– Что вам будет угодно приказать? – спросил паж.

И он стоял, учтиво нагнувшись и держа в руке свой бархатный алый берет, а румяные свежие щёки его с ямочками были ещё алее берета.

– Подойдите сюда, – позвала она прерывающимся голосом, взволнованная его присутствием до того, что совсем не помнила себя.

Да и то сказать, не было на свете драгоценных каменьев, которые блистали бы подобно очам Ренэ, не было полотна белее его кожи, не было даже у женщин столь изящного сложения. И он казался ей сугубо пленительным от близкой возможности исполнить своё желание. Легко можно себе представить, как увлекательна игра любви, когда она разгорается при свете юных глаз и солнца, при тишине и прочем.

– Читайте мне славословие Богородице, – сказала она, протягивая пажу открытую книгу, лежавшую на пюпитре. – Мне надобно знать, хорошо ли обучает вас ваш учитель. Как прекрасна Дева Мария, не правда ли? – спросила Бланш, улыбаясь, когда он взял в руки часослов, страницы которого были расписаны лазурью и золотом.

– Это же картинка, – ответил он скромно, бросая робкий взгляд на свою прелестную госпожу.

– Читайте, читайте!

Тогда Ренэ стал прилежно произносить сладостную мистическую хвалу, но ответные слова Бланш: «Ora pro nobis»[2] – звучали всё слабее и слабее, подобно отдалённому пению рога, и, когда Ренэ с жаром повторил: «О, роза сладчайшая», графиня, прекрасно слышавшая сии слова, ответила лёгким вздохом. Вследствие сего Ренэ подумал, что супруга сенешала уснула. Он не мог оторвать от неё восхищённых взоров, смело ею любовался, и ему не надо было иных песнопений, кроме гимнов любви. От счастья стучало и чуть не разрывалось сердце его. И, понятно, два чистых пламени горели один другого жарче, и если б кто увидел их вместе, понял бы, какая им грозит опасность. Ренэ наслаждался лицезрением Бланш и находил тысячу прелестей в этом пышном цветке любви. Забывшись в восторге, уронил он книгу и тут же устыдился, словно монах, застигнутый врасплох за детским грехом, но благодаря сему происшествию понял, что Бланш и в самом деле крепко уснула, ибо она не шелохнулась. Она не открыла бы глаз и при большей опасности и надеялась, что свалится нечто иное, чем часослов. Известно, что желание понести дитя есть одно из самых навязчивых желаний! Итак, юноша заметил ножку своей госпожи, обутую в крохотную голубую туфельку. Ножка поставлена была на скамеечку необычным образом, по той причине, что графиня сидела слишком высоко в креслах своего супруга. Ножка была узенькая, с красивым изгибом и шириной не более чем в два перста, а длиной с воробышка, с миниатюрнейшим носком – одним словом, ножка, для наслаждения созданная, истинно девичья, достойная поцелуя, подобно тому как разбойник достоин петли, и такая многообещающая ножка, что ангела могла бы низвести с небес, сатанински дразнящая, и, глядя на неё, хотелось создать ещё хоть пару подобных ножек, точь-в-точь таких же, дабы умножить на сей земле прекрасные творения Господа. Так бы и разул эту красноречивую ножку! Собираясь исполнить задуманное, перебегал он взорами, где светилась пылкая юность, от названной ножки к лицу спящей дамы и обратно. Так раскачивается язык колокола, прежде чем ударить. Ренэ прислушивался к её сну, пил её дыхание и не мог решить, что слаще – прильнуть ли поцелуем к её свежим алым устам или же поцеловать заманчивую ножку. И наконец, из уважения ли, а может быть, убоясь её гнева или от великой любви, выбрал он ножку и поцеловал её крепко, но ещё несмело и тут же схватил книгу, чувствуя, что краснеет всё более и более, и, задыхаясь от восторга, закричал, как слепой на паперти: «О, Ianua coeli!»[3] Но Бланш отнюдь не проснулась, ожидая, что паж от ножки вознесётся к колену, а оттуда прямо в небеса. И почувствовала она глубокое разочарование, когда молитвословие кончилось, не принеся ей дальнейшего ущерба, и когда Ренэ, решивший, что счастья перепало ему на целую неделю, убежал, испарился, более обрадованный сим похищенным поцелуем, чем самый дерзкий вор, унёсший кружку с пожертвованиями для бедных.

Оставшись одна, супруга сенешала испугалась в глубине души своей, что юноша, пожалуй, никогда не дойдёт до дела, ежели они ограничатся чтением «Magnificat». Тогда она придумала, что на следующий день чуть приподнимет ножку, дабы краешком показать совершенства, кои туренцы называют «нетленными» по той причине, что они от воздуха никогда не портятся и свежести не теряют.

Уж поверьте, что после вчерашнего дня паж, воспламенённый своим желанием, а ещё более воображением, нетерпеливо поджидал часа чтения требника любви. И он не ошибся, его призвали, и снова началось славословие, за которым Бланш не преминула заснуть. На этот раз наш Ренэ провёл рукою по прелестной ножке и осмелился даже проверить, насколько гладко колено и везде ли так же атласна кожа. В чём он и убедился, но страх столь сильно сковал его желания, что он едва прикоснулся к ножке робким поцелуем и тут же притаился. Уловив эти колебания чутким сердцем и понятливой плотью, графиня, изо всех сил сдерживаясь, чтобы остаться неподвижной, крикнула пажу:

– Ну же, Ренэ, я сплю!

Приняв её возглас за суровый укор, испуганный паж убежал, бросив книгу и начатое дело. По сему случаю супруга сенешала присовокупила к славословию следующую свою молитву:

– Святая Дева, как трудно с детьми!

Во время обеда паж обливался холодным потом, когда ему приходилось прислуживать своему господину и его супруге, и как же он был удивлён, поймав взгляд графини, самый красноречивый и жаркий из всех взглядов, когда-либо брошенных женщиной, и какая же сила заключалась в этом взгляде, если им невинный отрок был сразу превращён в смелого мужчину. Вечером этого же дня, по той причине, что Брюин задержался дольше обычного по своим судейским делам, паж отправился разыскивать Бланш и, найдя её спящей, подарил ей дивный сон. Он освободил её от того, что так её тяготило, и столь щедро её одарил, что сего дара хватило бы с избытком не на одного младенца, а на двойню. После чего Бланш обняла своего милого и, прижав его к себе, воскликнула:

– Ах, Ренэ, ты меня разбудил!

И впрямь, сие разбудило бы и мёртвую, и любовники подивились, до чего крепкий сон у святых угодниц. От того случая, безо всякого чуда, а лишь в силу благостного свойства, спасительного для супругов, на голове у почтённого мужа стало появляться некое изящное и нежное украшение, которое со временем вырастает в рога, не причиняя носителю их ни малейшего беспокойства.

С того приснопамятного и счастливого дня супруга сенешала с удовольствием предавалась в полдень отдохновению на французский лад, меж тем как Брюин храпел на сарацинский лад. Но после каждого такого отдохновения Бланш убеждалась все твёрже, насколько паж ей милее старых сенешалов, и ночью куталась в покрывала, лишь бы не слышать противного духа, который шёл от чёртова графа. И так день ото дня, засыпая и просыпаясь после многих вышеназванных отдохновений и многих акафистов, супруга сенешала однажды почувствовала, как зародилась в её прекрасном лоне та жизнь, о которой она так долго воздыхала, но отныне она более возлюбила сами усилия, нежели их плоды.

Заметим, что Ренэ научился бегло читать, и не только в книгах, но и в глазах своей прелестной госпожи, ради которой он охотно бросился бы в огонь, если б она того пожелала. После многих встреч, число коих уже давно перевалило за сто, супруга сенешала задумалась и забеспокоилась о будущем любимого своего пажа. И вот в одно пасмурное утро, когда они, словно невинные дети, играли в ладошки, Бланш, которая всё время проигрывала, сказала:

– Послушай, Ренэ, я ведь совершаю грех невольный, ибо творю его во сне, а ты совершаешь смертный грех.

– Ах, сударыня, – воскликнул Ренэ, – куда же Господу Богу девать всех грешников, ежели это называется грехом!

Бланш расхохоталась и, поцеловав его в лоб, промолвила:

– Молчи, гадкий мальчишка, дело идёт о рае, а надобно нам туда попасть обоим, если хочешь вечно быть со мной!

– О, рай мой здесь!

– Перестаньте же, богохульник, вы забыли, что я люблю вас более всего на свете! Разве ты не знаешь, что я ношу ребёнка, которого скоро так же трудно будет скрыть, как нос на лице. А что скажет аббат, что скажет мой супруг! Он может казнить тебя, если прогневается. Мой совет таков, мой милый: ступай к мармустьерскому аббату, покайся в своих грехах и предоставь ему решать, как следует тебе поступить при встрече с моим сенешалом.

– Увы, если я выдам ему тайну нашего счастья, то он наложит запрет на нашу любовь, – сказал хитрый паж.

– Пусть так. Твоё вечное блаженство мне слишком дорого.

– Итак, вы сами этого хотите, моя милая!

– Да, – ответила она не очень твёрдым голосом.

– Ну что ж, я пойду, но прошу вас, усните ещё раз на прощание.

И юная чета принялась усердно творить прощальное славословие, как бы предвидя, и тот и другая, что любви их суждено кончиться в расцвете своей весны. На следующее утро, более для того, чтоб спасти свою бесценную госпожу, чем для собственного спасения, а также дабы доказать ей делом своё послушание, отправился Ренэ де Жаланж в Мармустьерский монастырь.

«О, Небесные врата!» (лат.)

Молись за нас (лат.).

Глава пятая. Как за грех любви наложено было строгое покаяние и наступила засим великая печаль

– Боже праведный! – воскликнул аббат, выслушав из уст пажа пространную хвалу сладостным его прегрешениям. – Ты повинен в страшном обмане, ты предал господина своего! Знаешь ли ты, злосчастный, что за прегрешения сии будешь ты гореть на том свете вечно и во веки веков? И ведомо ли тебе, что лишаешься ты навсегда блаженства небесного за единый преходящий миг земной услады? Несчастный, я уже зрю, как ввергают тебя в преисподнюю, если не искупишь ты ещё на сём свете грехи твои перед Господом!

Сказав это, добрый старик-аббат, который был из того теста, из коего пекутся святые, и пользовался большим почётом по всей Турени, стал стращать юношу, описывая всевозможные бедствия, христианнейше его увещевал, приводил церковные наставления, говорил горячо и многословно, не уступая в том самому дьяволу, который, задумав за шесть недель соблазнить девственницу, не мог бы превзойти его в красноречии, так что Ренэ предался в руки аббата, надеясь заслужить отпущение грехов. Названный аббат, желая наставить на путь святой добродетели юного грешника, повелел ему, не раздумывая, пасть в ноги своему господину и во всём ему повиниться. Засим, если его минует расправа, незамедлительно вступить в ряды крестоносцев, отправиться в Святую землю и не менее пятнадцати лет подряд сражаться против неверных.

– Увы, святой отец, – воскликнул паж, потрясённый его проповедью, – а хватит ли пятнадцати лет, дабы заслужить прощение за столько изведанных утех! Ах, если мерить сладостью, от них вкушённой, потребовалось бы добрых тысячу лет.

– Бог милосерд, иди, – ответствовал аббат, – и впредь не греши. Сего ради ego te absolvo…[4]

Бедный юноша вернулся в замок в великом унынии духа и первым увидел во дворе самого сенешала, который присматривал, как начищают его вооружение: шлем, налокотники и остальные доспехи. Восседая на мраморной скамье под открытым небом, Брюин любовался блеском своих щитов и нагрудников, кои сверкали в лучах солнца, приводя ему на память весёлые походы в Святую землю, удалые дела, любовные забавы и прочее. Когда Ренэ подошёл к нему и преклонил колени, старик весьма удивился.

– Что это значит? – спросил он.

– Монсеньор, прикажите слугам удалиться, – ответил Ренэ.

И когда монсеньор отпустил людей, Ренэ признался ему в своей вине, поведал, как овладел преступно графиней во время её сна и она зачала от него по примеру той святой, с коей так же поступил некий злодей; и пришёл он, Ренэ, к господину своему по повелению духовника, дабы отдать себя в руки оскорблённого мужа. Сказав это, Ренэ замолк и потупил прекрасные свои глаза, от коих и пошли все беды, склонился до земли без страха, опустив руки, обнажив голову, покорный воле Божьей, ожидая своего часа. Сенеша

...