Темное дитя
Қосымшада ыңғайлырақҚосымшаны жүктеуге арналған QRRuStore · Samsung Galaxy Store
Huawei AppGallery · Xiaomi GetApps

автордың кітабын онлайн тегін оқу  Темное дитя

Информация
от издательства

Художественное электронное издание

16+

Художник Валерий Калныньш

Фикс, О. В.

Темное дитя : роман / Ольга Владимировна Фикс. — М. : Время, 2019. — (Время — юность!).

ISBN 978-5-9691-1846-1

Когда Соня, современная московская девушка, открыла дверь завещанной ей квартиры в Иерусалиме, она и не подозревала о том, что ее ждет. Странные птичьи следы на полу, внезапно гаснущий свет и звучащий в темноте смех. Маленькая девочка, два года прожившая здесь одна без воды и еды, утверждающая, что она Сонина сестра. К счастью, у Сони достаточно здравого смысла, чтобы принять все как есть. Ей некогда задаваться лишними вопросами. У нее есть дела поважнее: искать работу, учить язык, приспосабливаться к новым условиям. К тому же у нее никогда не было сестры!

Роман о сводных сестрах, одна из которых наполовину человек, а наполовину бесенок. Об эмиграции и постепенном привыкании к чужой стране, климату, языку, культуре. Об Иерусалиме, городе, не похожем ни на какой другой. О взрослении, которое у одних людей наступает поздно, а у других слишком рано.

© Фикс О. В., 2019

© «Время», 2019

*

— Ты никуда не поедешь.

— Придется, — вздохнула я, доставая из кладовки чемодан на колесиках. — Билеты куплены, так что поздняк метаться. Не могу ж я подводить человека.

Удушливая волна жара пыхнула на меня оттуда, как из печки. Я быстро захлопнула дверь кладовки и отступила назад, поближе к неистово рычащему вентилятору.

У отца в квартире отродясь не было кондиционера, не знаю уж, как он без него выживал. Сама я здесь пока что еле сводила концы с концами. Какой уж тут кондиционер! Хоть он и стоял у меня в списке первым среди отложенных до непонятно когда покупок.

Она вырвала чемодан у меня из рук и шарахнула им об стенку с такою силой, что одно колесико погнулось, другое вовсе отломилось и закатилось куда-то за угол коридора.

— Тём, что ты творишь!

— Ты! Не! Поедешь! Никуда! — Она вцепилась в чемодан зубами и стала рыча, с остервенением драть его зубами на части. Куски кожи полетели во все стороны, пластмассовая ручка больно ударила меня по щеке.

— Тём, ну что ты как маленькая? Ну поеду с рюкзаком, делов-то.

Она выгнулась и зашипела на меня, как кошка. Из глаз полетели искры, полыхнули, упали на ковер и погасли. Я тревожно проследила за ними взглядом. Черт, с нее ведь станется и пожар устроить.

— Тём, ну давай по-человечески поговорим. Мне самой не очень-то хочется ехать… Но, понимаешь, бывают всякие обстоятельства…

— Не хочется — и не едь!

— Тёма, я тебе сто раз уже объясняла!

— Я тебя не пущу!

— Как? Малыш, как ты можешь меня не пустить?

Она стояла у окна, я — перед входом в комнату. Внезапно, одним прыжком преодолев разделявшее нас расстояние, Тёма повисла у меня на шее, обхватив талию ногами, и заревела — громко, по-детски, шмыгая носом, пачкая мне майку слезами и соплями.

Слезы у нее были обычные. Соленые, как у всех людей. Я погладила ее по остро выпирающим лопаткам. Какая же она худенькая, в чем душа…

— Тёмушка, перестань! Тём, ну ты чего?! Тём, ну я же вернусь! Вернусь скоро-скоро! Солнышко, ты даже соскучиться не успеешь! Ну хватит уже, ты меня задушишь.

— Не вернешься! Не вернешься, потому что никуда не уедешь! Нельзя! И-эфшар!

Спрыгнула с меня и заметалась по комнате, брызгая слюной и отчаянно жестикулируя. На миг мне показалось, что она сошла с ума. Изо рта ее потек поток слов, в котором ничего нельзя было разобрать, поскольку как всегда, волнуясь, Тёма мешала русские слова с еврейскими, арабскими, арамейскими, других каких-то древних, давно исчезнувших с лица земли языков, на которых говорила с ней мать.

Внезапно в комнате сделалось темно, несмотря на пылающее за окном солнце, и прохладно, несмотря на удушливую жару, который месяц не выпускавшую Иерусалим из своих цепких объятий. Ох уж эта израильская жара! Как я ее ненавижу!

Лопасти вентилятора замерли, беспомощно дернувшись в последний раз. Поток незнакомых слов неожиданно прекратился. В комнате воцарилась гнетущая тишина, изредка нарушаемая треском электрических разрядов. Тёмка, не мигая, смотрела куда-то вверх.

Под потолком сконденсировалось лиловое облако. Внутри него вспыхивали маленькие багровые молнии. В воздухе запахло свежестью и озоном. Громыхнул гром, и с потолка на ковер хлынул дождь.

Дождь! Дождь! Моя главная мечта в этой изнывающей от жары стране! Как часто он в последнее время снился мне по ночам.

Наверное, она тайком заглядывала в мои сны.

Господи! Как же мне не хватало дождя!

Забыв на мгновение обо всем на свете, запрокинув голову, я подставила лицо под струи воды и, зажмурившись, замерла, обхватив плечи руками, постанывая, не в силах сдержать охватившего меня блаженства.

Мы стояли посреди комнаты, и ливень хлестал нас по волосам, по плечам, стекал по спине, по лицам, обожженным солнцем, затекал сладковатыми каплями в полуоткрытые рты.

В дверь квартиры забарабанили:

— Эй, соседи, есть здесь кто-нибудь?! У нас течет с потолка! Трубу у вас, что ли, прорвало?!

— Сейчас-сейчас! — откликнулась я, не сразу очнувшись, откидывая мокрые волосы со лба.

Дождь перестал. Вокруг все было залито водой. От ковра и от постели шел пар, в трещинах плиток пола стояла вода, большая лужа растекалась на полу в коридоре — коридор у нас на пару миллиметров ниже комнаты.

— Что ты натворила! — шикнула я на Тёмку. — Немедленно убери!

Тёмка щелкнула пальцами, и вода в мгновение ока испарилась.

— Теперь ты не уедешь? Нет? — шепнула она, явно довольная, скрываясь в ванной, пока я шла объясняться с соседями.

Глупая! Можно подумать, дело в дожде!

Если б только я могла ее взять с собой…

*

— Ну, за тебя! Не могу поверить, что ты это всерьез. — Светка отпила из стоящего перед ней бокала и тут же снова долила его из спрятанной под столом бутылки. Бутылку мы прятали под столом от моей мамы, которая не одобряла бытового пьянства, то есть пьянства без повода.

Хотя, по правде говоря, повод у нас был. Проводы меня.

— А что тебе здесь видится такого уж странного?

— Ну… вообще. Сама как думаешь — нормально? Живешь ты себе живешь, ходишь в детсад во дворе, в школу через дорогу, в институт поступаешь в трех остановках, замуж по той же ветке метро выходишь и вдруг — фьють! Все к чертям!

— Вот-вот. Вся моя жизнь прошла вдоль одной и той же ветки метро. И была такая же серая. Убиться можно! Когда-нибудь надо менять цвет.

— Но не столь же радикально… — Бутылка звякнула, вновь осторожно возвращаясь под стол.

— А по-моему, Свет, только так и можно! А не то что некоторые — хвост по частям. Каждый день еще кусочек, еще кусманчик, еще лоскутик — и каждый раз заново болит. Я б не выдержала. А так раз — и на другой край земли. И все по новой!

— Не пугай меня! Не в Америку едешь. С Израилем у нас хоть безвиз.

— Во-о-от! Совсем другой разговор! Приедешь ко мне в отпуск. Буду пичкать тебя фалафелем с хумусом, пока не растолстеешь. Будем вместе валяться на морском берегу и смотреть на заходящее солнце.

— В Иерусалиме ж нет моря!

— Подумаешь! Зато в Тель-Авиве есть. Сорок минут на автобусе. Меньше, чем от нас до центра.

— Счастливая ты! Все у тебя просто…

— Светусь! — Я бросаю паковать книги и сажусь на диван рядом с ней. — Да ведь все просто и есть! Берешь билет, садишься и едешь. Главное, ничего не усложнять.

— Чего тебе здесь-то не живется?

— Свет, ну ты ж сама все знаешь. Во-первых, негде.

Она молча обводит руками пространство вокруг.

— Что, с мамой?! Да что я, маленькая? После стольких лет замужа опять с мамой?! Особенно этот ее будет в восторге.

Мы с новым маминым мужем никогда не ладили. Из-за него я и замуж так рано вышла. Другое дело пап Саша. Он и вправду мне как отец был. А этот…

— А Сережка? Ты уверена, что у вас с ним все? Все-тки десять лет, и дружили до этого еще столько.

— Дружили. Десять лет. А теперь все.

Светка закатила глаза:

— Господи, с пятого класса! Умереть не встать! Вот как после этого жить? Всю жизнь вы у меня перед глазами как эталон простого человеческого счастья. И все испортили!

— Ну извини. Мы, чес-слово, не нарочно.

— Да знаю.

Отхлебнула еще и цапнула у меня из пачки сигарету.

— Вот как ты себе это представляешь? Там же одни евреи. В шляпах, с пейсами. По телику посмотришь — ужас!

— Во-первых, неправда. В Израиле много наций живет. Там даже цыгане есть, я в сети читала. И русских полно, особенно в Иерусалиме и Назарете. Во-вторых, что тебе евреи — не люди? Пап Саша, между прочим, тоже в последние годы пейсы отрастил. И бабушка у меня еврейкой была.

— Подумаешь, бабушка! Много ты от нее добра видела! Дядь Саша — другое дело! Тут тебе свезло. И любил как родную, и квартиру свою оставил. Хотя кому ему еще оставлять? Кто у него, кроме тебя, еще в жизни был?

— Ну он мог… родственникам каким-то дальним. Он ведь писал, что нашел в Израиле кого-то. Со стороны отца или матери. Не помню.

— Тю! Где дальние родственники, а где ты. Тебя-то он с пеленок знал, а там… Надо еще посмотреть, что за родственники.

— А скажи, странно, что он так больше и не женился! Такой был раскрасавец и в молодости, и потом, когда я к нему приезжала. Волосы черные, густые, глаза голубые, высокий. И в форме себя держал, до последних лет ни брюха никакого, ничего.

— Понятно, готовить-то некому. Ох, Сонька! Помню, они с матерью твоей как куда идут… Красивы-ые! Глаз не отвести. Все бабье во дворе к окнам липло. Мамка моя аж зубами скрипела: «И за что этой проститутке такое счастье?! За то, что по подъездам шлялась, пока другие честно в школе учились?»

— Твоя мама? — недоверчиво щурюсь я. — Они ж вроде такие подруги!

— Ну так что — подруги? Что ж она, не человек, что ли, мамка? Что ж ей, счастья не хочется? А когда одним красавцы под метр восемьдесят и с образованьем, несмотря что с ребенком. А другим козлы вроде моего папани. Метр с кепкой, всю жизнь слесарем на заводе, а гонору! Неделями не просыхает, хоть бы он ушел от нас, наконец, к чертовой матери! Вот бы вздохнули спокойно!

— Ага. От некоторых еще и уходят. Убиться можно, какое счастье.

— Не передергивай. Он же не от вас, он из Рашки свалить хотел. И я его понимаю! Отсюда кто хошь свалит, было бы куда, пусть даже в Жидовию. И я же помню, он мать твою с собой звал. Она сама отказалась.

— Ну куда она поедет?! У нее ж работа. Всем сестрам по серьгам, по всем точкам все схвачено. И с этим своим она уже вовсю встречалась. Просто папа Саша не знал.

— А может, и знал. Просто любил и виду не подавал. Потому и не женился больше ни разу!

— Ох, Светка! Любишь ты красивые сказки! Потому и замуж не выходишь. Вон седина уже в волосах, а все алых парусов откуда-то ждешь.

— Чего?! Это у кого седина?! Это у меня, значит, седина?! Ах ты… Да знаешь, что я с тобой сейчас сотворю?! Убью! Вот этим самым ножом, для хлеба! Знаешь, где сейчас Славка мой? А за что, тоже знаешь? Так вот он меня всему научил! Ах ты, выдра крашеная! Сама небось вся седая! Снизу, где не видно!

— Светка, положи нож! Нож, говорю, положи, идиотка!

Господи, когда же она успела так набраться! Наверное, пока я книжки складывала. Убиться можно, как я проглядела?! Полбутылки втихаря вылакала!

— Ну вот зачем ты пьешь? Знаешь ведь, что тебе нельзя.

— Соня, Сонечка, прости меня, я дура, прости меня, пожалуйста, только не уезжай! Одна ведь ты у меня от всего моего детства осталась! Уедешь — ничего вообще не останется, совсем ничего, как не было! А ведь мы с тобой, помнишь, мы… Сонька, ведь ты же помнишь?!

— Помню я, все помню, успокойся. Не плачь, Светка, не дури. Ну чего ты вдруг? Прорвемся. Все, все, не плачем больше. Умоемся и больше не плачем. Давай с тобой лучше спать. Ты с краю только ложись, а то вдруг тебя опять рвать начнет. Увидишь, все у нас будет хорошо. Приедешь, пойдем на море, встретим там каких-нибудь принцев. А вообще, может, ты и права. Может, папа Саша и знал.

*

До дома в Рехавии я добралась лишь в сумерках. Маршрутное такси из аэропорта долго кружило по улицам Иерусалима, развозя туристов по отелям и местных по их домам.

Я чувствовала себя где-то между. Уже не туристка, но еще не до конца своя. Вроде и гражданство уже есть, и жилплощадь, и даже объясняться на иврите я, тода раба (спасибо) папе Саше, умею получше многих, которые живут здесь годами.

Но что-то все равно мешало чувствовать себя здесь как дома. Точно невидимая пуповина, натянувшись, по-прежнему связывала меня с Москвой, заставляя вскрикивать ежеминутно, не вслух, конечно, а про себя: «Ну надо ж, как это оно у них здесь устроено!»

У них, не у нас.

Стайка юных девиц в зеленом прошла по улице, весело щебеча и небрежно помахивая перекинутыми через плечо автоматами. Бородатый старик в кафтане и с развевающимися пейсами обогнал нас, бодро крутя педали велосипеда. В корзинке на багажнике у него позвякивали бутылки с вином.

Маршрутка, резко свернув, встала у чугунных ворот дома, где я когда-то проводила каждые каникулы. За прошедшее с тех пор десятилетие дом ни капельки не изменился, не постарел и не обветшал. Выглядел точь-в-точь как в моих снах. Да и что сделается иерусалимскому камню?

Золотой Иерусалим, золотой Иерусалим… Желтый он, вот и всё. Цвета известняка, которым все здешние дома облицованы. Вот вы знали, что Иерусалим весь состоит из желтых домов, а каждый третий житель его воображает себя мессией? Не знали? Ну теперь знаете. Вот как тут у них. Тьфу, у нас.

Я расплатилась с шофером, откопала в багажнике свой заваленный чужими вещами чемодан и поволокла его, чертыхаясь, на третий этаж. Придется привыкать, лифты в иерусалимских домах — редкость. Не то что… Я достала ключ, только сейчас осознав, что все десять лет так и таскала его с собой, тупо перекладывая из сумочки в сумочку. Убиться можно! И в голову не пришло, что замок за это время могли сменить.

Но ведь не сменили!

Я вошла в прихожую, закрывая за собой дверь и одновременно щелкая выключателем. Пора уже вам узнать мою главную тайну — я панически боюсь темноты.

Вспыхнувший свет выхватил небольшой квадрат у дверей, низкие потолки и убегающие во тьму стены. Вдохнув в себя знакомый запах старых книг и корицы, я храбро шагнула вперед, на ходу вспоминая, где спрятаны выключатели, с трудом нашаривая их в полутьме. Квартира, как большинство здешних квартир, начиналась с пространства, в просторечии именуемого салоном, служившего одновременно прихожей, кухней, гостиной, а в папы-Сашином случае также и кабинетом. Когда все углы и закоулки этого сорокаметрового пространства оказались освещены, я смогла наконец осмотреться.

Ну чё, все по-прежнему. Стол, массивный раскладной диван из потертой кожи, стоящие в беспорядке стулья. Книжные шкафы всех размеров и конфигурации. За стеклами толстые тома с золотым тиснением на иврите, арамейском, английском, русском, от Талмуда до Шекли и Конан Дойля. Книги, книги, книги, как всегда всюду и везде. Словно хозяин их до сих пор здесь, словно и не умирал никогда.

Папа Саша не мог без книг, он вечно читал — в постели, за столом, в туалете, на балконе, куда выскакивал покурить. Причем всегда по нескольку книг зараз: эту для души, эту по работе, эту, чтоб думать, эту, чтоб язык не забыть, эту, чтобы отвлечься. Куда бы он ни шел, путь его был вечно отмечен книгами, небрежно брошенными вверх обложкой, распахнутыми где-нибудь посередине.

Портреты раввинов, мрачно взирающие со стен. Стеклянные раздвижные двери с пола до потолка, за которыми балкон, за которым, внизу, горящий и переливающийся огнями Иерусалим.

Белесые пятна на черном мраморе кухонного стола. Две раковины, по обеим сторонам от них в порядке расставленная посуда. «Запомни, Соня! Справа молоко, слева мясо! — прозвучал у меня в ушах голос папы Саши. — Не дай бог тебе перепутать!»

Я старалась не путать. Ничего бы он мне, конечно, не сделал, но ведь расстроился бы ужасно. Сам всегда после еды все мыл и аккуратно расставлял.

Кастрюли и тарелки покрывал густой слой жирной пыли. Два года уже тут никто ни к чему не прикасался, так что пыль лежала на всем прям-таки вековая — на мебели, на полу, на книгах… Всмотревшись, я заметила кое-где в пыли странные разводы, похожие на птичьи следы. Но откуда здесь взяться птицам? Окна-то ведь закрыты. Может, сквозняки? Или насекомые какие-нибудь? Муравьи, сверчки, тараканы. Здесь их куча видов. Надо будет пшикалку от них купить. Главное, чтоб клопы не завелись. На первых этажах случаются даже скорпионы, но здесь, слава богу, третий.

Я заглянула в спальни. В папы-Сашиной был небольшой беспорядок: часть ящиков из комода и стола выдвинута, куча каких-то бумаг и ворох скомканного белья на полу. Видно, документы искали или одежду для похорон. Покрывало на кровати не тронуто. На тумбочке у изголовья толстый том на иврите и Брэдбери в бумажной обложке, цвет которой я помню еще с младенчества. Уезжая, отец почти все книги увез с собой, только несколько детских оставил мне.

Зато в комнате, которую я привыкла считать своей, творилось что-то невообразимое! Убиться можно! Не то там смерч пронесся, не то хулиганы малолетние порезвились. Одеяло, подушка, матрас — все валялось на полу. Из распоротого матраса торчали пружины и конский волос. Обнаженная кровать сверкала голыми досками.

С этажерки кто-то сбросил все мои безделушки и книжки. Все, что могло разбиться, разбилось, что могло сломаться, — сломалось. Некоторые вещи вообще выглядели так, словно их долго и яростно топтали ногами. Портрет моей мамы был не просто сорван — сам гвоздь, на котором он держался, был выворочен из стены с дюбелем и куском штукатурки. Пол был усеян осколками стекла, клочьями, обрывками, черепками. Стенной шкаф распахнут, постельное белье с немногочисленной, забытой когда-то здесь детской одежкой изрезано или изодрано в клочья.

И опять повсюду следы лап, похожие на птичьи. Крысы, может быть? Этого еще только не хватало!

Выругавшись вполголоса и сама звуков голоса своего испугавшись, я захлопнула поскорее дверь.

И речи не могло быть, чтоб там ночевать. Да и необходимости не было. В папы-Сашиной комнате постельное белье по-прежнему лежало на своем месте в шкафу, защищенное от всех невзгод толстыми дубовыми дверцами и заботливо переложенное кусочками ароматного мыла. Сменив простыни и вытряхнув на балконе одеяло, я вынула чистое полотенце и отправилась в ванную. Шел март, но на улице было довольно тепло, и можно было надеяться, что солнечные батареи согрели за день достаточно воды.

В ванной меня поразило наличие в шкафчике хны. По меньшей мере годовой запас. Папа Саша волосы, что ль, начал красить на старости лет? Но почему тогда в рыжий цвет? И бритвенный станок с проржавевшим лезвием. Папа Саша, насколько мне помнится, брился только электробритвой. Как-то это у него было связано с религией.

Но я чересчур устала, чтоб ломать себе голову. Сполоснула ванну, заткнула пробкой. Набрала воды и медленно опустилась в нее, чувствуя, как по телу разливается блаженство. Я — дома! И не надо обманывать себя, здесь мой единственный настоящий дом. Дом, завещанный мне единственным на всей земле человеком, которому было на меня не плевать. Пусть он там не волнуется! Я все его книжечки сберегу в целости, а некоторые, может быть, даже прочитаю.

Ванная незаметно стала заполняться клубами сладковатого, с неясной горчинкой пара. Мыло, что ли, местное со стенок не до конца смылось? Или из других квартир с вентиляцией принесло? В уши ввинтилась негромкая незнакомая мелодия. Что-то явно восточное, высокие капризные звуки, дрожащие, как комариный писк, повизгивающие на концах такта. На улице где-нибудь играют. Глаза сами собой начали слипаться…

Я решительно тряхнула головой. Так ведь и утонуть недолго! Мелодия сразу смолкла, сладковатый туман рассеялся. Я взяла с полки жидкое мыло, начала намыливаться. Мыло пахло резко и незнакомо. Тоненький перевернутый серпик луны подмигивал из окошка под потолком.

На полке рядом с мылом стояла игрушка — чугунный чертик с длинным хвостом. Точно не мой, у меня таких не было. Да и взрослая я уже была, чтоб игрушки в ванну таскать, когда сюда приезжала. Ишь какой! Расселся там по-хозяйски, прищурился и нос мне показывает.

Я привстала, протянула к чертенку руку и тут же брякнулась обратно на задницу, пребольно ударившись копчиком. Ощущение было, словно меня толкнули в грудь. Я попыталась снова встать. На сей раз меня дернули за ногу, с такой силой, что я опрокинулась и ушла под воду с головой.

Вынырнув, я услышала мерзкое хихиканье и шлепанье по полу босых ног.

— Кто здесь?! — заорала я, выскакивая из ванны, на ходу кутаясь в полотенце.

Мокрые птичьи следы на полу, и никакого ответа. Ну если не считать ответом хихиканье и ледяной сквозняк, от которого невысохшая кожа немедленно покрылась мурашками, портреты закачались на стенах, хрустальки в люстре задзынькали, а занавески на окнах заплясали, взметнув клубы пыли.

— Да что за хрень?! — заорала я, испытывая лишь здоровую злость. Копчик болел, и вообще, мне уже стало ясно, кто устроил балаган в моей комнате. Ох попадись мне этот полтергейст! Уж он у меня узнает!

Наверное, будь я в Москве, я бы испугалась. А здесь все происходящее вполне вписывалось в общую концепцию Иерусалима. Другой мир, другие реалии. Невозможное возможно и очевидно.

Но тут вырубился свет и меня окружила тьма, столь плотная, что на мгновение показалось — я оглохла, ослепла и вообще, наверное, меня больше нет. Это неизвестно что убило меня вот так, играючи, как кошка мышку. Попытка вдохнуть ни к чему не привела. Воздух не лез в горло, сделавшись вязким и густым, как смола. В ушах зашумела кровь, ноги подкосились. Я вцепилась во что-то рукой, наугад, только чтоб не упасть.

Что-то оказалось плечиком — узеньким, холодным и влажным.

А потом мне внезапно вернули воздух.

Сказать, что я завизжала, ничего не сказать. Не всякая сирена способна издать такой звук. Надо полагать, я произвела впечатление. Через секунду свет вспыхнул, а в дверь неистово застучали снаружи.

— Рэга! (Секунду!) — отозвалась я, отстраняя стоящее рядом мелкое белобрысое и костлявое потом разберусь что и плотней запахиваясь в полотенце. Портить с первого же дня отношения с соседями в мои планы не входило.

Странное существо заговорщицки подмигнуло, прижало палец к губам и скрылось за дверью папы-Сашиной спальни.

— Ну? Лама ат царахат, капара алайх? — спросил с порога высокий парень в джинсах, майке и с серьгой в ухе, вглядываясь настороженно вглубь салона. — Кара машеху? (Что ты вопишь, буду я жертвой за тебя. Случилось что?)

— Ло, ло, слиха, слиха, ха коль беседер. Пашут ани мефахедет меод ми хошех. (Нет-нет, извините, все уже в порядке. Просто я очень боюсь темноты.)

— А ты давно здесь живешь? Что-то я тебя здесь раньше не видел. — Парень неожиданно перешел на русский.

— Только сегодня приехала. Вы извините, просто свет вдруг погас.

— А, это ты привыкай. Тут, это, случается афсакот хашмаль (случаются перебои с электричеством). Не часто, но. Иной раз полчаса во всем районе ни зги. Надолго сюда? Меня, кстати, Дани зовут.

— Соня. Не знаю еще, как выйдет. Хотелось бы навсегда.

— Так, это, будем знакомы! — Парень расплылся в улыбке. Улыбка у него была хорошая, простецкая такая, располагающая. — Если чего — мы напротив. Мы с ребятами живем, на схируте (снимаем). А ты одна? Сама откуда приехала?

— Из Москвы.

— Вона чё! Ну брухим ха боим! (Добро пожаловать!) А я с Нижнего Тагила. Уже десять лет как здесь, а кажись, вчера только. Ты, это, кричи если что, не стесняйся. Токо не так громко. А то я уж решил, убивают кого. Поседел весь, пока добежал.

Я рассмеялась. Волосы у парня были льняные, как только у северян каких-то бывают.

— И ты так, запросто, рванулся помочь? А если б вправду кого-нибудь убивали?

— Дак, это… — Приподняв край майки, парень продемонстрировал пистолет.

— Я ж, это, в шмире (в охране) работаю. Привык уже, без нешека (без оружия) никуда. Хотя если б не было, палку бы какую приспособил. Тут же главное не ждать, а самому, это, сразу жахнуть. Пока с другой стороны не очухались.

— Ясно. Теперь буду спать спокойно, зная, что за люди у меня за стеной. Даня, ты извини. Мне ужасно неудобно, но я только час назад…

— Да ладно, чё! Бывай, короче. Обживешься, на чай зови. Или на чего покрепче. Мы насчет этого завсегда.

Дани шутливо откланялся, и дверь за ним затворилась.

*

Я обошла квартиру. Заглянула в ванную, туалет, кладовку, пошарила под обеими мойками. Время от времени то справа, то слева слышалось сдержанное хихиканье. Но везде было пусто, никто ниоткуда не показывался.

Наконец я сдалась. Выйдя на середину салона, я строго произнесла:

— Хватит! Поиграло, и будет. Что б ты ни было, выходи! Рассказывай, что ты, на фиг, такое. А то я завтра священника позову. Со святой водой.

Хихиканье сделалось громче.

— Я серьезно! Есть у меня тут один, знакомый. Из Сергиева подворья.

Хихиканье зазвучало громче, как бы сразу со всех сторон.

Ну ясно, еврейская нечисть православных священников не боится. И как я теперь спать здесь буду? Может, к Дани этому напроситься? Изобразить внезапную страсть? А дальше что? В Москву возвращаться? Приехала, называется, к себе домой…

— А ну тебя! — Бросив поиски, я возвратилась в папы-Сашину комнату. — Делай что хочешь. Я устала и спать иду. Хватит с меня этой чертовщины.

Повернувшись к стене, укрывшись с головой одеялом, я вдохнула давно забытый запах папы-Сашиного одеколона. Он был здесь на всем: на матрасе, на подушках, он, похоже, намертво въелся в деревянное изголовье.

Я твердо решила, что мне все пофиг. Буду здесь спать. Буду здесь жить. А оно пусть себе как знает.

Кто-то легонько тронул меня за плечо. Я нехотя повернулась. В слабом свете ночника на меня смотрели два голубых, вполне человеческих глаза, очень похожие на папы-Сашины. Брови домиком. Ресницы такие светлые, что почти уж и не видны. Спутанные грязные волосы до плеч. Скуластая мордашка с острым носиком и огромным ртом, готовым чуть что скривиться от плача или разъехаться до ушей в улыбке.

— А ты не знаешь, кто я! — Хихиканье, переходящее в смех.

— Не знаю. Ты ж не хочешь говорить.

— А я знаю. Ты — Соня. Они говорили, что ты придешь.

— Ну вот, я пришла. А они — это кто?

— Мама с папой.

— И где ж они?

— Папа умер, ты знаешь. А мама ушла.

— Ушла? Куда же она ушла? И почему тебя не взяла с собой?

— Мама ушла туда, куда мне нельзя. Я для этого слишком ма-терь-яль-ная, — с трудом выговорила она длинное слово.

— Это как?

— Ну тяжелая. Много вешу.

— Ты — много весишь?!

Я свесилась с кровати и втащила ее к себе. Она была почти невесомой. Сколько ей может быть? На вид — восемь-девять.

— И ты все это время была здесь? Убиться можно! Одна? И не боялась? А что ты ела?

— Ну… — Она наморщила лоб. — Мне необязательно есть. Я, знаешь… могу есть. А могу и не есть.

— Значит, ты дочь папы Саши? — Осторожный кивок. — И знаешь, кто я, знаешь, как меня зовут? — Снова кивок, на сей раз с хитрой усмешкой. — А тебя как зовут?

Она задумалась.

— Папа меня звал Тёмное дитя, — сказала без тени улыбки. — Если чтобы коротко — Тёма. А мама… — Она открывает рот, и оттуда вылетает столь сложный набор звуков, что я и не пытаюсь его воспроизвести. — Трудно? Ну вот, папа тоже не мог. Потому и Тёма. Хотя это, он говорил, скорее, для мальчика имя. А я, наверное, скорее, девочка.

— Скорее?

— Ну да. Я еще не решила, кем лучше буду. Решу потом, когда вырасту. Соня, а можно мне спать с тобой? Я потому что так ужасно устала все время одна! Всего одну ночку, ладно? Ну, пожалуйста!

Конечно же, я сдалась. Знаете, небось, что такое бесовское наваждение?

*

В первые дни все тебя радует и восхищает — любой пустяк, любая самая мелкая мелочь. Резкий запах отдушки от висящего во дворе белья. Цветущий миндаль на газонах посередине проезжей части. Навязчивое воркование египетских горлиц по утрам. Стакан свежевыжатого сока в киоске на углу. Заросли розмарина у подъезда, в которые, подходя к дому, хочется окунуть руки, как в воду, чтобы они потом долго пахли свежим успокаивающим зеленым с чуть голубым. Вымахавший до второго этажа фикус с темными глянцевыми листьями. Цветущее алоэ на заднем дворе и парящая над ним крошечная нектарница, на лету погружающая клюв в самую сердцевину цветка.

Было странно и стремно идти с ней в первый раз по улице, ведь у Тёмы не было тени. Но я быстро убедилась, что никто, кроме меня, не обращает на это внимания.

— А ты почему оставляешь птичьи следы? Ведь ноги у тебя обычные, человеческие.

— А я оставляю? Ну, наверное, потому, что я только наполовину человек…

— А наполовину птиц, да?

Мы хохочем-заливаемся. Нас с ней все смешит. Как дурочки, палец покажи — и ну хохотать.

Подъемные, выданные мне в аэропорту, я растратила в считаные дни, причем изрядная часть их ушла на Тёму. Заколочки, ободочки, ленточки, блокнотики и карандаши, куча одежды и обуви, роскошной, но, в основном, непрактичной.

— А знаешь, что это я все в твоей комнате разломала?

— Знаю. Не знаю только почему.

— Папа сказал, что теперь это все мое. Что раз ты выросла, тебе не нужно. И я могу с этим делать что хочу. Но оно все равно было твое. С этим ничего не поделаешь. Начинаешь играть, берешь в руки и сразу видишь. Ничего не получалось, ни играть… ничего. Берешь и знаешь — это Соне купили, когда зуб вырвали, это она из Москвы привезла, куклу ей подружка на рождение дарила.

— Ты это чувствовала, когда трогала вещь руками?

— Ну да. И мне это мешало, ну как если смотришь чужие сны. Я ведь это потом все помнила, даже иногда забывала, со мной было или нет. И папа тоже иногда путал, звал меня не Тёма, а Соня. И я стала бояться, что забуду совсем, где ты, а где я. И тогда я это все сломала, чтоб больше никакой тебя не было. А папа сперва сердился, а потом больше не вспоминал. Он ведь уже болен был.

— Ты что же, так меня ненавидела?

— Да-а, — со счастливой улыбкой от уха до уха.

Я не выдерживаю и улыбаюсь в ответ, потому что это и вправду ужасно смешно, что кто-то мог вот так до смерти меня ненавидеть. Смешно и все равно страшно.

— Тём, а когда я приехала, ты вправду хотела меня убить?

Тёма задумывается. Закусывает кончик косы. Морщит лоб. Я вспоминаю, что, кажется, нечисть не может лгать. Или, наоборот, лжет все время?

— Хотела. И не хотела. Сперва я тебя не узнала. Я ж тебя большой никогда не видела. Потом, когда поняла, что ты это ты, еще сперва немножко хотела, но уже совсем быстро расхотела и стала тебя любить. Потому что ты хорошая и больше не нужно быть одной.

— Ясно!

Ничего мне не ясно. Но ведь просто невозможно поверить, чтобы от этого хрупкого, беззащитного существа могла исходить какая бы то ни было опасность. Наоборот, ее саму хочется все время беречь и от всего защищать.

— Тём, а ты когда-нибудь ходила школу?

— Нет.

— А хотела бы?

Она опять задумывается, потом кивает, но тут же добавляет:

— Но это нельзя. — По-взрослому разводит руками. — Никак не получится.

— Что? Почему? Думаешь, все сразу догадаются, что ты…

— Не в том дело! Просто у меня ведь нет теудат зэута. А без него в школу не возьмут.

Надо же, а я и не подумала! Любого израильтянина любого пола-возраста разбуди среди ночи, и он сразу без запинки отбарабанит тебе девять цифр — номер своего удостоверения личности. Я свой номер, честно говоря, еще не выучила, но уже на грани. Потому что куда ни придешь: в министерство абсорбции, в поликлинику, в банк, в муниципалитет, — всегда первый вопрос: «Бэвэкаша, теудат зэут, колель сифрат бикорет!» (Пожалуйста,номер вашего удостоверения, включая последнюю, контрольную цифру!)

Без этого с тобой и говорить не станут, без этого ты словно бы и не существуешь. Каждому рожденному здесь ребенку присваивается номер в первые сутки жизни. Каждый задержавшийся сроком до года турист, каждый получивший временный вид на жительство получает свой номер, и номер этот останется с ним всю здешнюю жизнь и даже какое-то время после смерти. «Как мне найти могилу такого-то?» — «А какой у него теудат зэут?»

Мы с Тёмой стоим на Масличной горе, возле папы-Сашиной могилы.

Солнце заходит, и с горы виден весь Иерусалим. Все вперемешку — кресты, минареты, купола, петух, который три раза не успел прокричать. От стен Старого города улицы разбегаются во все стороны. Взгляд сразу отыскивает дом с квадратной дырой, по нему я ориентируюсь, где улица Яффо. А если б была там, внизу, ориентировалась бы на старый машбир. Он, как зуб, торчит среди прочих, невысоких домов. Внизу в нем русский бар, там крутят без звука старые мультики и бывают иногда рок-концерты. А рядом ворота в никуда с надписью «Таали такуми» («Восстань, девица») — все, что осталось от стоявшего когда-то на этом месте детского дома для девочек.

— Тёма, папа очень мучился?

— Ну, он болел. На меня часто сердился, на маму кричал.

— Кричал? Не могу себе представить.

— Он из-за меня кричал.

— Из-за тебя?!

— Кричал: «Кто вот эта девочка, кто?! Зачем ты меня во все это втравила?! Что теперь с нею будет?»

— Потому что он тебя любил очень. Переживал, волновался. Он же не на тебя кричал?

— Нет, на маму. А мама говорила: «Не бойся, с ней все будет хорошо. Она не как ваши дети, она сильная, она со всем справится. Ты, главное, сделай, как я сказала».

— Он сделал?

— Наверное. Я не знаю, про что точно они говорили. Папа тогда сказал: «Только не забывай, Тёма же не как ваши дети. Ей будет больно и страшно, она будет плакать».

— А мама?

— Мама рассмеялась.

— Рассмеялась?!

Убиться можно! Как в такую минуту можно смеяться?! Когда возле тебя умирают?!

Хотя если это долго длится, то смеяться, наверное, даже нужно. Смех и улыбки продлевают жизнь, про это я читала. В кино опять же сестры в хосписах всегда улыбаются. Правда, это кино, а не жизнь.

Мне в который раз делается стыдно, что я тогда не сорвалась, не приехала. У нас с Сережкой был очередной поворотный момент, он бы меня не понял — как, ни с того ни с сего не к отцу даже, а к отчиму?! Такие деньги на билет, ты с ума сошла?! У нас и без того проблем хватает. Да и узнала я поздно.

Потом, когда пришло это письмо вместе с официальной копией завещания, до Сережки, кажется, чего-то дошло. Немного странное письмо, я даже слегка удивилась, но потом решила, что это в порядке вещей, кто ж пишет перед смертью нормальные письма, это было б даже неестественно. «Обнимаю мою родную солнечную девочку! Как прочтешь, меня уже здесь не будет. Это письмо тебе отошлют после моей смерти. Не расстраивайся, не переживай, что чего-то мне сказать не успела. Считай, ты все сказала, а я все услышал. Я тебя тоже, всегда и очень крепко. Помни, ты мне самый близкий на земле человек! Поэтому оставляю тебе самое ценное и дорогое, что нажил, — квартиру и то, что в ней есть. В надежде, что сумеешь сберечь и распорядиться, как надо. Ты умница, я в тебя верю! Свидимся после, когда-нибудь, там. (Если Мошиах придет раньше, учти, я в Храме, слева от входа, как войдешь, сразу меня там найдешь.) Твой папа Саша».

Верит он! Нет бы все как следует объяснить! Я б тогда, конечно, немедленно… Да ведь я же и собиралась!

К письму были приложены деньги на билет. Но Сережка убедил меня, что на похороны я и так опоздала, у евреев ведь хоронят в тот же день, как у мусульман. Сережка это точно знал, он сам наполовину татарин. А продать квартиру и не приезжая можно. Через адвокатов. Он даже начал с ходу на эту тему что-то организовывать. У Сережки при слове «деньги» глаза всегда разгораются.

Но я это дело приостановила. Сперва, сказала, поеду посмотрю, что да как. По этому поводу мы в очередной раз поругались. Потом, правда, помирились, но я уж старалась про Израиль лишний раз не упоминать. Не то чтобы это помогало. Предлог всегда находился. Ну а уж когда он на меня руку поднял…

Стоп. Хватит об этом. Проехали.

Главное, если б папа Саша в письме хоть намекнул! Самое дорогое…

— Ну пойдем уже, пойдем! — Тёма терпеть не может стоять долго на одном месте.

— Постой, дай хоть камешек положу.

Камешек я привезла с собой. Кусочек асфальта с нашего двора. Так сказать, пригоршню родной земли. Ну а что я могу поделать, если двор наш еще до моего рождения заасфальтировали? Хорошо хоть, кусочек этот под ноги попался перед отъездом. Будто нарочно откололся.

Будь покоен, папа Саша. Ты можешь на меня положиться!

Страшно подумать, что было б, послушайся я тогда Сережку!

Впрочем, папа Саша наверняка знал, что я так не поступлю.

*

— Тём, если не прекратишь баловаться с электричеством, я с тобой не знаю что сделаю! Смотри, сколько опять нагорело!

Как именно Тёма поглощает электричество, неясно, но счетчик от одного ее взгляда удваивает обороты. Определенно, Тёма предпочитает электроэнергию обычной еде.

— Нет, ну посмотри, какой счет! Убиться можно! Опять за тысячу перевалило! У меня просто нет таких денег! Все мои никаёны уйдут на хеврат хашмаль! (Деньги, вырученные за уборку чужих квартир, уйдут электрической компании!)

Молчит. Стала ко мне спиной. Ковыряет стенку носком ботинка. На стенке в этом месте уже дыра скоро будет.

— Тём, ну почему ты всегда молчишь?! Скажи что-нибудь!

Не поворачивая головы:

— Что сказать?

— Ну скажи, что больше не будешь.

— Буду!

— Тём, ну давай по-хорошему. Я понимаю, у тебя такая физиология. Но ты хоть бери не больше, чем надо! К тебе иногда притронуться страшно — искрами сыплешь, током бьешь! Нельзя ж так! Это ведь деньги!

— А я знаю, сколько мне надо? Просто беру.

— Так бери по минимуму! Без запроса! А то ж я из-за тебя в трубу вылечу.

Сопит. Ну как с такой разговаривать?

— Тёма, иди поешь по-человечески. Я борщ сварила!

В ответ — ни звука. Оборачиваюсь — в салоне пусто.

— Тём, кончай прятаться! Тёмка, ты же любишь борщ! Тём, ты что, сердишься на меня? Ну перестань, я же не хотела. Я хотела только, чтоб ты поняла… Тёма-а!

Поздно. Теперь она весь вечер не покажется. Одни птичьи следы на полу да бешено вращающийся счетчик. На обиду, похоже, уходит много энергии. Даже пробки иногда вылетают.

*

На большой поляне в Ган Сакере просто не протолкнешься. Кажется, полгорода вышло сегодня после работы погулять в парк. Мальчишки в вязаных кипах гоняют в футбол. Компания хиппи уселась в круг и сосредоточилась в медитации. Все укромные уголки заняты парочками и семьями. И через все, через всех деловито перескакивают, перебегая с места на место, собаки. Ган Сакер — единственное место в Иерусалиме, где можно встретить собак в массе и без поводка.

Обычно собаки, да и другие животные, Тёму не особенно жалуют. Не лают, не воют, не шипят, не убегают без оглядки при виде нее. Просто игнорируют, стараясь, по возможности, избежать контакта. Если близко подойдет — встанут и перейдут на другое место. Погладить потянется — башку отдернут. Тёма не настаивает, но я вижу, что ей обидно. Втихую я вынашиваю планы порадовать ее когда-нибудь щенком. Вот только бы с деньгами чуть разгрестись. Убиться можно, как дороги в Иерусалиме ветеринары!

Поэтому сегодня я с радостным умилением наблюдаю, как весело Тёма играет с большой черной псиной — не то это лабрадор, не то помесь ротвейлера. Собака суетится, машет хвостом, скачет вокруг Тёмы, сбивает с ног, лижет ей лицо. Тёма хохочет, обнимает собаку за шею, катается с ней в траве, треплет за уши, рассказывает ей о чем-то.

Ух и разошлась же эта собака! Куда только смотрят хозяева? Другой бы ребенок на месте Тёмы…

Внезапно Тёма резко вскакивает, бросает собаке какую-то фразу и бежит ко мне. Хватает за руку, тащит за собой. Собака терпеливо ждет, виляя хвостом.

— Соня, иди сюда, познакомься! Это моя мама!

— Где?! — Изумленно озираюсь вокруг. Возвращаюсь взглядом к месту, где была только что собака.

Никакой собаки. В траве сидит темноволосая женщина моих лет, может, чуть постарше. С аккуратным макияжем. В черных, плотно обтягивающих джинсах и алой блузке без рукавов. На руках, как сегодня модно, татуировки. Женщина улыбается, встает с земли, отряхивается, протягивает мне ладонь.

— Ну, здравствуй, Соня! Пора нам наконец познакомиться. Я — Аграт.

Я молчу. У меня нет слов.

Вокруг нас белый день. Туда-сюда ходят люди, перебегают с места на место дети и собаки, обнимаются парочки, свистит судья невдалеке на волейбольной площадке. Десяток парней в вязаных кипах и мокрых от пота майках, прервав игру в футбол, становятся лицом к Котелю и читают молитву, торопясь успеть до заката. Рядом, в тенечке, распростершись лицом вниз, араб на коврике читает свою.

И никому нет дела, что среди нас ходит демон, всего пару секунд назад прикидывавшийся собакой. Убиться можно!

Чудны дела твои, Господи!

*

Говорить с ней было не о чем. Она все слова мои переиначивала.

— Как можно было на два года бросить ребенка?!

— Что, неужели два года прошло? Надо ж, как время летит!

— Вы бы мне хоть написали! Я бы тогда сразу…

— А чего суетиться? Все должно идти своим чередом.

— Да я вообще могла никогда не приехать!

— Но ведь приехала же. — Аграт дружески треплет меня по щеке. Пальцы у нее прохладные, ногти острые. Я невольно отстраняюсь. — Успокойся! Любите вы делать из мухи слона!

— Да ведь ребенок же! Черт знает что могло с ней случиться! Могла соседей затопить, могла дом спалить, могла покалечиться, могла свихнуться с тоски!

— Да, она весьма предприимчивое дитя.

— Зачем вообще вы ее рожали? Что, в аду не учат предохраняться?

Аграт смеется тихим гортанным смехом. Голос у нее низкий, чуть с хрипотцой.

— В аду не учат. В этом нет необходимости. Наши дети появляются на свет лишь тогда, когда мы этого хотим.

— То есть вы сознательно…

— Что значит «сознательно»? Ты вкладываешь в слова смыслы, которых там нет. Мне просто захотелось. Захотелось зачать, выносить и родить. Что здесь плохого? Вышло довольно забавно. Я могла прервать процесс на любом этапе. Но мне все нравилось: и тошнота, и чувство тяжести в животе, и как Саша это воспринимал. Он то верил, то нет. Давно ничего подобного не испытывала! Совсем особое чувство, когда носишь полукровку. Они и толкаются иначе, и на свет вылазят по-другому. А Сашины глаза, когда он осознал, что все это в самом деле, а не его горячечный бред! Такая сразу буря эмоций! — Аграт облизывается и причмокивает, точно ест что-то очень вкусное.

— А на Тёмку вам, стало быть, плевать? Вы же обрекли девочку на страдания! Она ж теперь вечно будет метаться между двумя мирами!

— О-ля-ля! В твоем возрасте пора бы уж знать, что мир у нас на всех один. И что значит «обрекла на страдания»?! На жизнь, в смысле? Сама хоть поняла, что сказала? Не жить — значит не чувствовать. Не слышать, не видеть, не осязать. Не радоваться, не любить. Не валяться в траве, не нюхать цветов, не скакать на лошади, не плавать в море! Да мало ли что еще, тебе все перечислять?! Так, по-твоему, без этого лучше?!

— Но ведь вы ее совсем не любите!

— Кто тебе сказал? Ты что, и в любви разбираешься?

— Но… Как вышло, что ребенок два года жил в квартире один? Переживал, плакал, думал, что о нем все забыли…

— Ты о каком ребенке сейчас говоришь? Расспроси-ка ее, чем она занималась, пока никто не видел. Хотя вряд ли она тебе расскажет. Одиночество угнетало ее человеческую сущность? А пусть, не так много от нее проку.

— То есть вы сознательно…

— Оставь ты эту сознательность! Так получилось, и все. И что ты так привязалась к этим двум годам! Обыкновенный временной промежуток. Прошлое — прах, будущее — туман. Есть лишь настоящее, и длится оно мгновение. Так вот, за миг я даю дочери больше, чем ты за год. Вот простой пример — Тёма хочет собаку. Ты откладываешь деньги, прикидываешь, примериваешься, как оно все будет. Наконец все организовано, есть нужная сумма, ты приносишь домой щенка. Вы вместе вытираете лужи, убираете, чертыхаясь, изгрызенные ботинки. Учите щенка уму-разуму. Лечите его, если заболеет, ломаете голову, с кем оставить, когда приходится уезжать. Хочешь не хочешь, гуляете с ним дважды в день. Конечно, щенок теплый, он благодарно лижет вам руки и смотрит в глаза, с ним хорошо играть, его хорошо ласкать, когда есть время и настроение. Но посчитай сама, после всех хлопот сколько остается той чистой радости? Процентов десять, а то и меньше. А потом он умирает или по какой-то причине приходится с ним расстаться. Какое горе для юной души!

Я поняла, что Аграт надо мной издевается, но стиснула зубы и смолчала. Хватит, не дам больше ей себя запутать. Я знаю то, что знаю!

— Но вот я сама обращаюсь в собаку, чтобы порадовать свое дитя. И те несколько мгновений, когда мы играем, — одна лишь чистая радость без примеси горечи, радость, за которую не придется платить, ибо собака исчезнет в тот миг, когда надоест, и взгляд ребенка задержится на чем-то другом. Не умрет, оставив боль в сердце, — просто растворится.

Ты думаешь, я издеваюсь над тобой? А ты вникни в мои слова и поймешь, что я права. Кстати, Соня, а где твои дети? Ведь ты же их так любишь! Счастливы ли они тем, что ты их не родила?

В ушах у меня зашумела кровь. Еще секунда, и я бы вцепилась ей в волосы, выцарапала глаза. Да как она смеет?! В голову, что ли, она мне залезла?

— Что ж, девочки. — Аграт обворожительно улыбается парню, проходящему мимо. Парень останавливается, нерешительно улыбается в ответ. — С вами хорошо, но мне пора. Соня, так насчет твоих затруднений. Между прочим, Тёма прекрасно знает, где в доме деньги лежат. Тебе просто нужно было у нее спросить. Но ты, конечно, не догадалась.

*

Дома Тёма первым делом притащила мне конверт из плотной бумаги. Под ее пристальным взглядом я открыла его и вытряхнула на стол двести шекелей, пятьсот рублей, сто долларов и пятьдесят евро. Вслед за бумажками выкатилась маленькая монетка в один аглицкий фунт.

— Только-то? Тоже мне деньги! Спасибо, конечно, но наших с тобой проблем это не решит.

Я отложила пустой конверт, собираясь при случае выкинуть в мусорку. Тёмка захихикала и опять вложила его мне в руки.

— Думаешь, там что-то еще осталось? Ладно, поглядим.

На сей раз из конверта выпала двадцатифунтовая бумажка, пятьсот украинских гривен и какая-то незнакомая мне фиолетовая деньга достоинством в двести пятьдесят хрен знает чего. До меня стало доходить.

Я потрясла конверт — оттуда, словно на смех, выкатилась пригоршня разнокалиберных монет. Денежки заскакали по столу, спрыгнули с него и разлетелись по всем углам.

— Ничего себе! — ахнула я. — Они в нем что, не кончаются никогда?!

Тёма радостно закивала, улыбаясь во весь свой щербатый рот.

С некоторых пор у нее стали меняться зубы, спереди снизу выпало сразу два и сверху еще один. Правда, снизу один начал уже снова расти.

— Тём, а скатерть-самобранка у нас нигде случайно не завалялась? Ты скажи, а то до смерти неохота за ужин приниматься.

— Чего нет, того нет. — Тёма, совсем по папы-Сашиному, разводит руками.

Я подхватываю ее, тормошу, целую, начинаю кружить. Тёмка сперва смеется, потом вдруг принимается вырываться. Лицо ее сморщивается, словно от боли. Наверное, я слишком сильно сдавила ей руки.

Иногда мне кажется, что она моя. Что она одна из… Что её каким-то чудом вернули.

*

Мне было семнадцать, когда я забеременела. Я только поступила в институт и ежедневно выдерживала стычки с отчимом на тему, что он меня до скончания века кормить не нанимался. Побеги к Сережке в дни, когда его родители уезжали на дачу, были единственной отдушиной.

У Сережки я словно проваливалась в теплую и уютную щель между мирами — институтом, где я по первости терялась в бесконечных коридорах и огромных аудиториях, заполненных незнакомыми людьми, и маминым домом с его вечной нудьгой.

У Сережки было тихо. Никто не приставал, никто ничего от меня не хотел, а сам Сережка хотел того же, чего я сама. Мы почти не вылезали из постели, грызли принесенные мной шоколадки и бутерброды с кабачковой икрой, запивая их пивом и пепси-колой.

Когда я поняла, что залетела, паниковать не стала. Со всеми случается, не я первая. Сережка воспринял новость спокойно — ну ситуация, нужно из нее как-то вылезать. У меня первый курс, у него армия на носу, жилья своего нет ни у кого. Так что о ребенке и речи не было, мы даже слова такого не произносили. Я себе и думать запретила в ту сторону.

Мы поскребли по сусекам, и я пошла в платную клинику. Ту, что хвалило большинство народа. Светка так вообще успела два раза там побывать. «У них наркоз прикольный, тебе понравится».

Из-за этого наркоза я пришла к ним голодной. По телефону обещали, что, если УЗИ с анализами в порядке, все сделают в тот же день. Но на УЗИ выяснилось, что у меня двойня и нужен особый набор инструментов, который они сегодня не заготовили.

— Приходи завтра! — сказала врачиха. И добавила как бы вскользь: — А то смотри, может, это шанс передумать?

Я думала всю ночь. Раньше я ничего не знала да и знать не хотела о том, что делается у меня внутри. Многие знания — многие печали. Слово «близнецы» подхлестнуло против воли воображение. Фантазии и мечты преследовали меня. Одеяльца, кроватки, сдвоенная коляска. Я так и не уснула, а утром, в слезах, отправилась туда. Ведь другого выхода не было. У меня ни денег, ни семьи, ни даже дома, куда бы я могла их принести.

Их. Всю жизнь меня теперь преследовал этот кошмар — у тебя могло быть двое детей, слышишь, двое, а не один! Как будто бы это что-то меняло.

Я вставила спираль, и больше мы с Сережкой вопрос этот не поднимали. Не то чтобы сознательно поставили на детях крест, просто за десять лет брака время для них так и не пришло. Фирма раскручивалась медленно, долгов всегда было много, купленная по ипотеке квартира маловата даже для двоих. Потом мы стали ссориться.

*

Плотный конверт оказался капризной штукой. Мог выдать сразу пять тыщ шкалей или двести евро, а мог весь день, словно на смех, плеваться десятью агаротами и копейками. Так что он не спас положения, хотя, конечно, его улучшил. Я смогла сосредоточиться на ульпане1 и поисках настоящей работы.

Переезд резко обнажил то, что я всю жизнь пыталась от себя скрыть: я ничего не умею делать. Институт дал мне лишь общие представления. Выученного в нем английского хватало ровно на то, чтоб выжить. О преподавании его в стране, где чуть ли не каждый третий сам был американцем, не могло быть и речи. К тому же документ, присланный из министерства образования, сообщал, что я хоть и бакалавр пед. наук, но без права преподавания в стране.

Оно и к лучшему. Здешние дети меня пугали. Во-первых, количеством — по вечерам на улицах от них было не протолкнуться. Казалось, дети составляют здесь большинство населения.

Во-вторых, достоинством, граничащим с наглостью. Любой шкет ростом в полметра кричал издалека: «Гверет, подай мне мячик!» — и я послушно наклонялась за игрушкой. А если их таких целый класс? Легче в цирке укротителем.

Сосед Даня заходил пару раз, зазывал к себе. Говорил, у них в шмире полно девушек. Работенка непыльная: сидишь в дверях какого-нибудь супера и сумки проверяешь. Правда, разрешение на оружие выдают только после семи лет проживания в стране, так зачем тебе оружие в супермаркете?

— А если не в супермаркете? — интересовалась я. — А если еще вдруг куда пошлют? Где вдруг, например, может стать стремно?

— Да везде. — Данила махал рукой. — У нас везде может вдруг стать стремно. Хотя ка рагиль рагуа (обычно спокойно). Ништяк-ништяк, и вдруг откуда ни возьмись мехабель (террорист). Такая жизня. Восток, как грится, дело тонкое.

— Так, и что, и если вдруг мехабель, а я такая себе без оружия?

— Тогда хватай чего есть, хоть стул из-под себя, — и бей промеж глаз! Одного, помню, палкой для селфи так отоварили, что хаваль ха зман! Другого гитарой в висок долбанули — еле до больницы успели довезти. Креатив, как грится, наше все!

Мне стало остро жалко гитару.

— Вот прямо так, ни с того ни с сего приходят и нападают? Средь бела дня, у всех на глазах?!

— Ну да!

Для Дани все было просто, типа внезапного каприза погоды.

Но мне как-то не верилось. Хотя, объективно, наверняка он был прав. По радио и в сети регулярно сообщали о терактах, в том числе и в Иерусалиме, в том числе и в двух шагах от нас.

Но, субъективно, ходить по Иерусалиму было куда спокойней, чем по Москве, если не забредать куда не надо.

Однажды в районе Гиват Царфатит меня занесло конкретно не туда, и, спросив на своем ломаном иврите худенькую девушку в джинсах, как мне выйти к трамваю, я услышала в ответ:

— Ай донт спик инглиш!

Я огляделась. Надписи кругом были на арабском, хотя кое-где дублировались латиницей. Боже, где я? Как, почему?! Видимо, задумавшись, пропустила привычный поворот или, наоборот, свернула чуть раньше.

Из мечети на углу повалил народ, обтекая меня со всех сторон. Ну да, сегодня же пятница, у них выходной. Мужчины, смеясь, гортанно перекрикивались между собой. Останавливались, чтоб закурить. Женщины в платках громко подзывали детей.

Меня объял тоскливый ужас. Ну вот оно! Сейчас кто-то из них присмотрится ко мне попристальней… Бедная Тёмка, останется опять одна-одинешенька!

В какой стороне может быть трамвай?!

Видимо, я произнесла последнюю фразу вслух, потому что араб, шедший впереди, внезапно обернулся и ответил без малейшего акцента, по-русски:

— Трамвай вон за теми домами. Вам надо пройти чуть вперед, на светофоре повернуть влево и перейти через улицу.

— Спасибо! — Я готова была броситься ему на шею и расцеловать.

Видно, араб что-то такое почувствовал, потому как расцвел и заулыбался:

— Туристка? Отстали от группы? Из Москвы? Знаете, я сам в Лумумбе учился. Вы где тут остановились? Хотите, провожу? А хотите, покажу город?

— Нет-нет, спасибо! Теперь я сама найду, вы очень хорошо объяснили.

Конечно же, я туристка. По крайней мере, на этой улице.

*

Вовсе не все люди могли видеть Тёму, а из тех, кто видел, не все видели ее ясно.

Когда мы шли по улице, одни улыбались ей, как улыбались всякому проходящему мимо ребенку. Другие чуть сторонились, пропуская Тёму вперед, при этом словно не видя, как бы инстинктивно. Третьи же перли прямо на нее, ступая как в пустоту, и от таких Тёма сама с хохотом уворачивалась в последний миг, а они, слыша ее смех, долго еще вертели головой: что это? откуда это?

Сколько я ни пыталась вникнуть в систему, ни разу у меня не выходило заранее угадать, кто увидит Тёму, а кто нет. В толпе на рынке Махане Иегуда всегда кто-то настойчиво совал ей кусок халвы или яблочко, а кто-то норовил с размаху поставить на нее ящик или проехаться сквозь нее тележкой. Из-за этого на рынке я всегда жутко нервничала.

А Тёмке нравилось, в толпе она чувствовала себя как рыба в воде.

— Виноград как мед! Виноград как мед! Без косточек!

— Персики, персики! Четыре шекеля полкило!

— Ту-ту-ту-тут! Хамеш шекель кило тут! (Пять шекелей килограмм клубники! — Правда на русском совсем буднично звучит?)

— Возьмем арбуз! — дергала меня Тёма.

— Целый? Куда нам? Да и не дотащишь его. Хочешь, возьмем четверть? Только не здесь, а уже на выходе.

Проталкиваясь вслед за мной вдоль прилавков, Тёма с ловкостью обезьянки прихватывала где горстку орехов, где темную, истекающую соком инжирину, где парочку терпких, вяжущих рот ярко-желтых фиников.

Продавцы реагировали по-разному. Кто не видел, кто делал вид, что не видит, кто ругался себе под нос, кто, наоборот, улыбался во весь рот и кричал вслед: «Понравилось? Скажи матери, чтоб купила!»

Между прилавками располагались закутки лавочек, как прибрежные заводи реки. Винная лавка, тхинная с кучей бутылей и банок с загадочными надписями, среди которых я еще не умела ориентироваться, лавка пряностей, сладко пахнущие сборы для чая, сырный закуток с улыбающимися французами. Что это? Как называется? Стесняясь спросить, я всякий раз хватала откуда-то сбоку отрезанный для кого-то, но не забранный кусочек чего-то ярко-зеленого или покрытого голубоватой плесенью, с выступающими на срезе грибами или орехами и просила поскорей завернуть. Какая разница, сыр и есть сыр.

Теоретически я, конечно, люблю оливки. И маслины тоже люблю. Но только не горькие, не соленые и не кислые. И что делать, пробовать все двадцать пять разложенных на прилавке сортов?

Стараясь не отвлекаться на всякую экзотику, я шла и повторяла как заклинание: «Курица, картошка, грибы, помидоры». Но, может, все же прикупить на пробу немножко бататов? Или взять киноа, про которую говорят, что она прототип манны небесной? А то, может, набрать побольше кабачков с сельдереем и замутить суп с кубями? Когда-то мне папа Саша рассказывал, как его готовить. Туда еще нужно кетчупа или томатной пасты.

Чужая кухня внедрялась в голову медленно. Может быть, потому, что это была не одна, а много разных кухонь. Острая рыба, тонкие лепешки с кислым творогом, баклажан с тхиной, резкий вкус травяной кашицы хильбе на языке, запеканка кугл из сырой картошки. Ко всему следовало привыкнуть, выучить названия, коснуться хотя бы раз кончиком языка. Просто чтобы понять, нужно это тебе или нет. Невозможно ведь сказать «не люблю», если никогда не пробовал.

Нагруженные сумками и пакетами, мы втискивались в переполненный автобус, где лишь по тому — один или два раза провел водитель карточку, можно было понять, увидел он за моим плечом Тёмку и в образе кого он ее увидел.

Один раз водитель потребовал, чтобы я надела на собаку намордник. В другой раз спросил, подрезаны ли крылья у моего попугая. Конечно, никакого намордника у меня при себе не оказалось, так что пришлось сойти и целых двадцать минут ждать потом следующего автобуса.

*

Меня очень расстраивало, что Тёмка практически не умела читать.

Нет, алфавит-то она, конечно, знала. Не один даже, а три алфавита. Может, и больше — я не проверяла. Умела складывать из букв слова, а из слов предложения. Но дальше этого дело не шло. Извлекать из чтения радость она не умела.

Жаль, что папа Саша так рано умер. Меня-то он успел «вчитать» и в детскую литературу, и даже немножко в классическую.

Уму непостижимо, чем этот ребенок занимался два года одинокой жизни! Сама Тёма говорила, что смотрела иногда через окошко кино. У соседа, в доме напротив. Там у него экран во всю стену.

Надеюсь, не слишком часто смотрела. А то я раз глянула случайно в ту сторону, и меня аж замутило. Пошла и срочно купила плотные занавески.

В доме не было детских книг, зато их с лихвой было на книжных развалах, где их распродавали десятками и сотнями за бесценок. Казалось, уезжая, люди везли с собой без разбору все содержимое книжных шкафов, да так оно, наверное, и было. А потом дети их разучивались читать по-русски, а внуки так и не научались. Люди умирали, и книги их, когда-то любимые, составлявшие чуть ли не главную ценность в жизни, оказывались на улице, как брошенные котята.

Я натаскала с этих уличных развалов целую детскую библиотеку. И теперь, точно переживая второе детство, я сама с удовольствием перечитывала заново с Тёмой «Пеппи Длинныйчулок», «Без семьи», «Матиуша», «Приключения Нильса».

Мы с Тёмой читали по очереди — страницу я, страницу она.

Сперва Тёмкин голосок звучал монотонно и глухо. Ей все было пофиг, она лишь ждала, когда я ее отпущу и можно будет пойти играть. Но постепенно она прониклась. Начала задавать вопросы, переживать за героев, когда у них все было плохо, и радоваться, когда все хорошо кончалось.

— Знаешь, мне чего нравится? — сказала она однажды.

— Ну?

— Они там все такие одни!

— В смысле? — не поняла я.

— Ну дети! Во всех этих книжках.

— Как, почему одни? Мы же с тобой вместе читали. У них у всех есть друзья. У Пеппи Томми и Анника, у Матиуша Клю-Клю и Фелек.

— Не то! Как ты не понимаешь? Это все снаружи. А внутри себя они все равно одни. Прям как я!

— Ты не одна, — строго сказала я, чувствуя себя немного обиженной. — У тебя же есть я!

Но она опять покачала головой и повторила чуть слышно:

— Не. Ты не понимаешь.

Потом, видя, что я расстроилась, Тёма обвила меня за шею руками, зацеловала чуть ли не до смерти, шепча всякие ласковые словечки, которым у меня же и научилась. Куснула даже от избытка чувств за ухо. Но осадок от разговора у меня все-таки остался.

Кроме художественных, я накупила ей всяких развивательных книжек по математике. Но с этим у нас не пошло. Я сама виновата. Считала Тёма отлично, выпаливая ответ раньше, чем я заканчивала излагать условие задачи. И тут же засыпала меня вопросами, на которые я была не в состоянии ответить, попросту не поспевая за ходом ее мысли.

— А если наоборот — не пятьдесят минус три, а три минус пятьдесят? И потом еще два раза разделить и пять раз умножить? Тогда оно будет где?

— Оно — что?

— Ну то, чего мы считаем? Где будет?

— Господи, откуда я знаю?! Тут график рисовать нужно. Ты меня еще спроси, что будет, если из всего этого извлечь корень и потом возвести в квадрат.

— Давай! Давай сперва корень, а потом в квадрат! Ты меня научишь, как это все? И как это — график?

Эх, был бы жив папа Саша! Но я-то гуманитарий, куда уж мне.

Короче, я пошла и купила ей на развале связку русских учебников за десятилетку лохматого пятьдесят какого-то года. Это кем же надо быть, чтоб тащить такое в Израиль?! И больше мы с Тёмой к математике не возвращались.

Коротали вечера за книжками и мультами, которые Тёма смотрела с моего компа. За разговорами ни о чем и обо всем на свете.

Изредка забредал Данила, притаскивал с собой что-нибудь к чаю. Удивлялся моему странному выбору литературы. Он ведь был из тех, кто не видел Тёму.

Данила меня учил жизни. Объяснял про биржу труда, про всякие курсы, куда можно получить направления от центра абсорбции. Волновался, что у меня вот-вот кончится «корзина» и я начну умирать с голоду. Ворчал, что под лежачий камень вода не течет, что нужно срочно чего-то начинать делать, куда-то двигаться дальше.

Я понимала, что он прав. Но сытая и сонная жизнь в Израиле, здешняя атмосфера с ее провинциальной неторопливостью после бешеного московского ритма укачивала и убаюкивала меня. Мне казалось — я дома, в чьих-то больших надежных руках. Спешить некуда, уже ничего не страшно, ничего плохого не может больше случиться. Дела — что дела? Дела подождут.

— Ты такая спокойная, — говорил Даня. — Такая в себе уверенная, невозмутимая. Бэ эмет (по правде), просто как утес в бурном море.

— Море? Какое море?

Море было в часе езды. Но я до него так пока и не добралась.

Со временем Данины визиты сделались чаще, он засиживался все дольше. Взгляды его становились пламенней, а паузы в наших разговорах красноречивей. Мне пока удавалось так хитро лавировать по салону, чтобы избегать с ним прямых контактов. Но внутри я уже начинала таять, сдаваться, уговаривать себя, что, как видно, это судьба. Ну чего, хороший же парень, зря я его мучаю. Видно же, что влюблен. Черт с ними, с этими принцами на белых конях.

Правда, Тёмке Даня не нравился. Но придется ей потерпеть. В конце концов, не оставаться же мне ради нее одной на всю жизнь? Небось и она когда-нибудь вырастет и уйдет… Куда? А куда такие, как Тёма, уходят?

Короче, когда одним прекрасным вечером, прощаясь, Данька сделал очередную попытку меня обнять, я не стала увертываться, а, наоборот, сама положила ему руки на плечи. Головы наши сблизились, губы потянулись к губам…

И тут со стоящего рядом шкафа на нас дождем посыпались вещи. Картонные коробки, плюшевые игрушки, подушки (одна из них лопнула, засыпав перьями все вокруг), пакеты и сумки с каким-то тряпьем, старинные шарики с фотографиями и просто старые фотографии из альбомов.

Я ахнула, испуганно отскочила в сторону, и на Даньку спикировал тяжеленный шерстяной плед, развернувшись в воздухе во всю ширь и укрыв его с головы до пят.

Я так смеялась, что у меня даже в боку закололо. Надо же, я ведь и не знала, что на шкафу под потолком столько хлама!

Все это было пыльное, грязное, в паутине, пролежавшее там бог знает сколько лет.

И таким же грязным и пыльным выглядел, выбравшись из-под пледа, Данька. В волосах его застряли перья и паутина. Он сумрачно глянул на меня и ушел, хлопнув дверью.

Долго он после этого не приходил. Потом-то пришел, конечно. Нужно же ему с кем-то пить чай и трепаться по вечерам. Но обнимать меня больше не пытался.

*

Вечером, когда мы с Тёмкой валялись на диване и, задыхаясь, с трудом выговаривая от смеха слова, вырывая друг у друга книжку, отслеживали полет маленького привидения из Вазастана, кто-то постучал в дверь.

Тёмка скорчила гримасу и закатила глаза:

— Не открывай. Он противный.

— Ты знаешь, кто это?

Она кивнула.

— Но так нельзя, вдруг человек по делу.

Тёмка передернула плечами, дескать, поступай как знаешь.

За дверью обнаружился мужчина лет сорока пяти, с пронзительными черными глазами, в черном костюме и шляпе.

— Здравствуйте, — вежливо сказал он по-русски с легким южным придыханием. — Меня зовут Мендель-Хаим. Надеюсь, вы простите мой поздний визит. Соседи звонили. Сказали, сюда кто-то вселился. Я друг покойного Александра, что-то вроде неофициального душеприказчика. Мы с ним учились вместе в ешиве2.

— Соседи? — удивилась я. — Долго же они чухались! Я здесь уже скоро полгода живу.

— Возможно, они и раньше пытались сообщить. Дело в том, что я надолго уезжал.

— Можете не волноваться. Я дочь Александра. Квартира эта завещана мне, могу предъявить документы. Живу здесь на вполне законном основании.

— Дочка? А, простите, совсем не похожа.

— Я приемная. — Господи, зачем я ему объясняю?! — Дочь бывшей жены. Но он меня официально усыновил.

— Приемная? — Черные глаза так и впились в меня. Он словно бы не раздевал даже, а пытался разглядеть, что там у меня внутри.

Из комнаты высунулась всклокоченная Тёмкина голова.

— Соня, иди скорее дальше читать!

Гость вздрогнул и уставился на нее:

— А это, по-видимому, родная?

— Это родная. Еще вопросы?

Впервые с момента встречи мне показалось, что гость смутился. Он перевел несколько раз взгляд с Тёмки на меня и обратно. Внезапно тон его сделался робким и как будто даже заискивающим.

— Соня… Вас ведь Соня зовут?

— Софья Александровна.

— Простите. Так вот, Софья Александровна, мы могли бы с вами поговорить? Где-нибудь на нейтральной территории? Не бойтесь, я много времени не займу.

— Окей. Тёмкин, прости! Почитаешь пока немножко сама? Я быстро!

Она что-то пробурчала себе под нос и скрылась за дверью.

— Трудный ребенок?

— Обычный!

— Хо-хо! Даже так?

С каждой минутой собеседник нравился мне все меньше. Но у кого еще я могла надеяться выспросить хоть что-нибудь про папу Сашу? Этот Мендель-Хаим, он ведь общался с ним в последние годы. И он явно знал, кто такая Тёма.

*

— Знаете, я почему-то был уверен, что вы не приедете. Что, наоборот, будете пытаться продать квартиру из Москвы и неизбежно тогда выйдете на меня, ведь у меня ключи. Когда соседи звонили, решил, что это Аграт вернулась, несмотря на уговор. Вы знаете, кто такая Аграт?

Я кивнула.

— Надо же, как все интересно! И что, вас это совсем не волнует? Вы, значит, живете с этим существом, играете с ней в дочки-матери. Вы сказали, почти полгода?

— Это не существо, а моя сестра! И как вы смеете… Я с ней не играю, я…

— Конечно-конечно! Маленькая бесовка забралась к вам в душу. Это они умеют! Жаль, что я с самого начала не успел вмешаться. Был, понимаете, в отъезде. Швейцария, Калифорния, Сидней — помотался, короче, по свету. Деньги собирал для ешивы.

— Для этого еще надо куда-то ездить? — удивилась я. — Я думала, сегодня для этого достаточно компа под рукой.

— Если бы! Это ж только так говорится — собирать. Деньги же не грибы. Надо ездить, встречаться с людьми, убеждать, уговаривать, ждать, пока созреют. Впрочем, вам все это должно быть скучно и неинтересно. Поди ж ты! В голову не пришло, что у вас есть ключи. Думал, в любом случае вы сперва спишетесь с адвокатом, а уж он тогда свяжется со мной.

— Как видите, обошлось без вас. Так о чем вы хотели со мной поговорить? Только быстро, я очень спешу.

Мендель-Хаим выразительно помолчал.

— Видите ли, Софья Александровна, — произнес он, глядя не на меня, а куда-то в пространство. — Я, честно говоря, думал, что это у вас будут ко мне вопросы. Например, о последних днях вашего покойного батюшки. Или о том, как появилась на свет ваша так называемая сестра.

*

— Батюшка ваш был удивительный человек! Таких, как говорится, теперь не делают. Еще когда он в ешиву впервые пришел, все сразу увидели, что это будущий талмид-хахам (ученый, мудрец), а не хухры-мухры! Ах какой человек! Умный, тонкий, интеллигентный, при этом без гонору абсолютно! Не сразу и поймешь, что москвич. А какой в нем чувствовался ират шамаим (трепет перед небесами)! В жизни не забудет броху (благословение) сказать или там мезузу3 поцеловать при входе и выходе. Не то что другие баалей тшува (неофиты)! А какой он был хазан (певчий), какой голос! Как, бывало, грянет «Адон Олам» — стены дрожат! Вообще, в нем, знаете, была такая харизма… А они ж чуют. Ни к кому не привязалась, только к нему.

Мы ему все твердили: негоже человеку быть одному. И рав с ним на эту тему сто раз говорил, и шидухи ему без конца предлагали. Я сам его с сестрой двоюродной знакомил. Мало ль, думаю, чем черт не шутит, вдруг двух хороших людей осчастливлю. Она у меня, между прочим, тоже не хухры-мухры. Образованная женщина, по профессии зубной врач. Вы знаете, что такое в Израиле зубной врач с ришайоном (с лицензией)?! Умница, симпатичная, хохотушка. Но не повезло с личной жизнью. Первый муж был гой, второй тоже попался пьяница и придурок. Детей нет. Возраст, конечно, уже за сорок, ну так и он не мальчик. Да ему и молодых сколько раз сватали, чуть за тридцатник. А, что говорить! Что в лоб, что по лбу. Ну а потом появилось это.

Привез он ее из Эйлата. Зачем, спрашивается, кошерному человеку в Эйлат ездить? На девок в купальниках любоваться? Ихса! (Мерзость!) Ладно, все это лирика.

Никому он, понятно, ее не показывал. Но Иерусалим-то не Москва. Город маленький, нигде здесь не спрячешься. Углядели их, доложили раву. Рав вызвал Сашу к себе. Ничего такого, просто поговорить. Поня

...