Вопросы жизни. Дневник старого врача
Қосымшада ыңғайлырақҚосымшаны жүктеуге арналған QRRuStore · Samsung Galaxy Store
Huawei AppGallery · Xiaomi GetApps

автордың кітабын онлайн тегін оқу  Вопросы жизни. Дневник старого врача

Николай Пирогов

Вопросы жизни Дневник старого врача (1879–1881)

Писанный исключительно для самого себя, но не без задней мысли, что может быть когда — нибудь прочтет и кто другой.

5 ноября 1879 — 22 октября 1881.

1879

5 ноября

Отчего так мало автобиографий? Отчего к ним недоверие? Верно, все согласятся со мною, что для мыслящего, любознательного человека нет предмета более достойного внимания, как знакомство с внутренним миром, бытом каждого мыслящего человека, даже и ничем не отличавшегося на общественном поприще.

Какой глубокий интерес заключается для каждого из нас в сравнении собственного мировоззрения с взглядами, руководившими другого, нам подобного, на пути жизни. Этого, конечно, никто и не отвергает; но издавна принято узнавать о других чрез других. Верится более тому, что говорят о какой — либо личности другие или ее собственные действия. И это юридически верно. Для обнаружения юридической, т. е. внешней, правды — и нет иного средства. И современный врач при диагнозе руководствуется не рассказами больного, а объективными признаками, тем, что сам видит, слышит и осязает.

Да кроме недоверия к автобиографиям, есть, я думаю, и другие причины, почему они так мало в ходу. Мало охотников писать свои автобиографии. Одним целую жизнь некогда; другим вовсе не интересно, а иногда и зазорно оглядеться на свою жизнь, не хочется вспомнить прошлого; иные — и из самых мыслящих — полагают, что после изданных ими творений, им писать о себе более не нужно; есть и такие, которым действительно писать о себе нечего: все будет передано другими; наконец, многих удерживают страх и разного рода соображения. Разумеется, в наше скептическое время доверие к открытой исповеди еще более утратилось, чем во времена Ж.Ж.Руссо. С недоверчивою улыбкою читаются теперь его смелые слова (которыми я некогда восхищался): «Que la trompette du jugement dernier sonne quand elle voudra, je viendrai ce livre a la main, me presenter devant le souverain — juge. Je dirai hautement: voila — ce que j'ai fait, ce que j'ai pense, ce que je fus[15]. Но автобиографии в наше время и нет надобности быть исповедью перед Верховным Судиею; а Ему, Всеведущему, нет надобности в нашей исповеди. Современная автобиография не должна быть, однако же, чем — то вроде юридического акта, писанного в защиту или обвинение самого себя перед судом общественным. Не одна внешняя правда, а раскрытие правды внутренней пред самим собою — и вовсе не с целью оправдать или осудить себя — должно быть назначением автобиографии мыслящего человека. Он не постороннего читателя, а прежде всего — собственное сознание должен ознакомить с самим собою; это значит — автобиограф должен уяснить себе критическим разбором своих действий их мотивы и цели, иногда глубоко скрываемые в тайнике души и долго непонятные не только для других, но и для самого себя.

Но вот вопрос: может ли автобиограф говорить правду о своих, для него прошлых, мотивах? Может ли он справедливо оценить, что руководило некогда его действиями? Может ли он наверное сказать, что его мировоззрение было именно такое, как он пишет, а не другое в данную минуту его бытия?

Я полагаю, что эти вопросы решаются различно, смотря по характеру, способностям и вообще смотря по индивидуальности писателя. Для уверенного в себе без тщеславия существует и непоколебимая уверенность, что именно такое, как он пишет, а не иное было его воззрение, когда он совершал то или другое дело. Если же я сам уверен, что он говорит правду без притворства, то больше от человека нельзя и требовать. Неужели же тот, кто хочет знать мотивы моих действий и мое мировоззрение того времени, когда я действовал, поверит более другим или самому себе, нежели мне? Он, или кто другой, может судить о внутреннем механизме моих дел только по этим же самым делам или по свидетельствам посторонних мне лиц; а суждения по нашим делам и посторонним свидетельствам о скрытом внутреннем механизме дел требуют известной соответственности и не признают противоречий, хотя всякий из нас знает по опыту, что наши действия зачастую противоречат нашим собственным мировоззрениям, верованиям и убеждениям. Весьма часто также случается, что наши грандиозные дела вызываются на свет весьма слабыми мотивами, и наоборот; поэтому и требование соответственности не может еще быть порукою за внутреннюю правду.

Критический анализ собственных действий и их мотивов, столь трудный для нас самих, неужели доступнее для других, вовсе незнакомых с нашим внутренним бытом?

Правда, иногда посторонний нам сердцевед вернее нас самих может угадать, почему мы в данном случае поступили так или иначе; правда, что мы не судьи самим себе; но открыть неведомый для нас самих мотив нашего действия можно только в двух случаях: во — первых, когда мы сами скрытничаем или притворяемся пред нашим собственным «я»; во — вторых, когда мы сделали что — либо в минуту забвения или увлечения, не справившись, что делалось в эту минуту внутри нас, не заглянув в себя. Если же принцип: никто не может быть собственным судьею — и верен, то он относится только до правды внешней — юридической; судебный следователь и прокурор, конечно, могут изобличить притворщика и лгуна легче, чем это сделал бы он сам. Но для внутренней правды нет других более верных и компетентных судей, чем мы сами, когда мы не притворщики и не лгуны. Все, следовательно, сводится на то, кто такой тот, кто обнаруживает свой внутренний быт; суждение об этом, по малой мере, так же трудно, как и суждение о посторонних лицах, взявших на себя обязанность обнаружить внутреннюю сторону какого — либо деятеля. Даже и тогда, если он заведомо был иногда лгуном и притворщиком, еще не доказано, что он был всегда таким. Есть случаи в нашей богатой противоречиями жизни, что именно лгун и притворщик в известные моменты бытия делается более способным сказать о себе слово правды, чем другие, знавшие его только извне. В этом не более

противоречия, как и в том, что подлец иногда способен бывает на честнейшее дело, а честнейший человек делает иногда крупную подлость. Для кого и для чего пишу я все это?

По совести — в эту минуту только для самого себя, из какой — то внутренней потребности, хотя и без намерения скрывать то, что пишу, от других. Пришед на мысль писать о себе для себя и решившись не издавать в свет о себе ничего при моей жизни, я не прочь, чтобы мои записки обо мне читались, когда меня не будет на свете, и другими. Это — говорю положа руку на сердце — вовсе не потому, чтобы я боялся при жизни быть критикованным, осмеянным или вовсе нечитанным. Хотя я и не мало самолюбив и небезразлично отношусь к похвале, но самое самолюбие все — таки более внутреннее, чем внешнее. Притом я — эгоистический самоед, и потому опасаюсь самого себя, чтобы описание моего внутреннего быта во всеуслышание не было принято мною самим за тщеславие, желание рисоваться и оригинальничать, а все это, в свою очередь, не повредило бы внутренней правде, которую я желал бы сохранить в наичистейшем виде в моих записках. Я, как самоед, знаю, однако же, что нельзя быть совершенно откровенным с самим собою, даже когда живешь в себе, так сказать, нараспашку. Иногда, ни с того, ни с сего, приходят мысли до того низкие и подлые, что при первом своем появлении из тайника души невольно бросают в краску, — иногда даже чувствуешь, как будто эти мысли не твои, а другого — самого низкого существа, живущего в тебе. Апостол Павел уже давно заметил, что не хочешь делать зло, а делаешь его нехотя1. Великая правда! И еще чаще замечаем это на мысли: не хочешь мыслить мерзко, а мыслишь, — и беда, если вначале же не убережешься, не подметишь самого себя и впору не остановишься.

Итак, я, как и другие, не могу при всем желании, выворотить свой внутренний быт наружу пред собою, сделать это начисто, ни в прошедшем, ни в настоящем. В прошедшем я, конечно, не могу пред собою поручиться, что мое мировоззрение в такое — то время было именно то самое, каким оно мне кажется теперь. В настоящем — не могу ручаться, чтобы мне удалось схватить главную черту, главную суть моего настоящего мировоззрения. Это дело не легкое. Надо проследить красную нить чрез путаницу переплетенных между собою сомнений и противоречий, возникающих всякий раз, как только захочешь сделать для себя руководящую нить более ясною.

И вот я, для самого себя и с самим собою, хочу рассмотреть мою жизнь, подвести итоги моим стремлениям и мировоззрениям (во множественном, — их было несколько) и разобрать мотивы моих действий. Стой, однако же! На первых же порах! Не притворничаю ли с самим собою? Точно ли хочу писать только для себя? Если я и решил, чтобы писанное о себе осталось при моей жизни необнародованным, то разве я не желал бы, чтобы оно прочиталось когда — нибудь и другими, хотя бы, например, моими детьми и знакомыми? Жена же, верно, уже про — Доброго, которого хочу, не делаю, а злое, которого не хочу, делаю (Рим. 7, 19).

чтет. Если же я этого не хочу, то значит все — таки даю себе повод, хотя перед самыми близкими людьми, да все — таки порисоваться и что — нибудь скрыть или подрумянить. Самоеду это сейчас же приходит на мысль. И это хорошо, что приходит на мысль. Как только это имеется в виду, то есть надежда и на достаточное противодействие. Ведь самоедство не допустит меня, чтобы я не следил за собою во время моей работы с самим собою; следя же, подмечу; а, подметив, остановлюсь и не дам простору притворству и скрытности. Впрочем, я заранее знаю, что цинически откровенным я и пред самим собою не хочу быть. Чистоплотность нужна не на показ только. Цинические поступки в жизни лучше оставить, не трогая и не подвергая анализу, — это лучше для самого себя; иначе попадешь в ретирады души и оттуда напустишь вони и в то, что искренно хотелось бы оставить чистым, как оно есть на самом деле. У нас у всех на дне души довольно грязи; если, опустившись на это дно, ее взбаламутишь, то потом сам не отличишь чистого от грязного. Но, разумеется, если цинизм и душевная нечисть были мотивами какого — либо действия, повлиявшего на всю жизнь, то поневоле не минуешь заглянуть и в ретирады.

Но способен ли я писать о себе для себя?

Опять вопрос: что нужно для этого?

Главное — откровенность с самим собою.

Наверное я могу про себя сказать только то, что я не скрытен с собою; ведь есть люди, скрытничающие более с собою, чем с другими; я не принадлежу к ним, хотя и со мною случалось, что я открывался себе только после того, как был откровенен с другими; случалось, что, сообщая откровенно другим что — либо вслух, начинаешь, как будто лучше понимать, что делается внутри тебя самого. Иногда только тогда узнаешь хорошенько, что делается у тебя, когда разговоришься о себе с другим. Иногда стыдишься себе признаться в том, что на душе, пока случайно как будто (хотя и вовсе не случайно) не расскажешь другому вдруг с какой — то циническою откровенностью вслух, что скрывал от себя.

Записки, которые веду теперь о себе, заменяют в таком случае неоткровенности с самим собою, сообщение или разговор с другим; бумага заменяет другое лицо; к записке, хотя и собственной, относишься объективнее, чем к мысленной беседе с собою. Пиша, делаешься смелее с собою и притом не даешь мысли распускаться в разные стороны и бродить; мысль при записывании превращается в нитку и ловчее тянется из мозга, чем при размышлении, без письма.

Итак, я надеюсь, ведя мои записки, быть не менее, а гораздо более откровенным с собою, чем в задушевных излияниях с другими, хотя бы и с самыми близкими к сердцу людьми.

Второе условие, чтобы быть (правдивым) истинным автобиографом для самого себя, — это хорошая память. Для беспамятного, хотя бы остроумного и здравомыслящего человека, его прошедшее почти не существует. Такая личность может быть весьма глубокомысленная и даже гениальная, но едва ли она может быть неодносторонняя, и уже, во всяком случае, ясные и живые ощущения прошлых впечатлений без памя

ти невозможны. Но память, как я думаю, есть двух родов: одна — общая, более идеальная и мировая, другая — частная и более техническая, как память музыкальная, память цветов, чисел и т. п. Первая (общая) хотя и отвергалась иными, но она — то именно и удерживает различного рода впечатления, получаемые в течение всей жизни, и события, пережитые каждым из нас. Глубокомысленный и гениальный человек может иметь очень развитую память, не обладая почти вовсе общею памятью.

Моя память общая и в прежние годы была острая. Теперь же, в старости, как и у других, яснее представляется мне многое прошлое, не только как событие, но и как ощущение, совершавшееся во мне самом, и я почти уверен, что не ошибаюсь, описывая, что и как я чувствовал и мыслил в разные периоды моей жизни. Но память для прошлых ощущений и составившихся из них убеждений, мыслей и взглядов, может быть, и не есть та, которую я называю общею памятью. Она, может быть, так же, как и память звуков, цветов и т. п., специальная, так сказать техническая, и не всякий одарен ею; память собственных ощущений требует сверх того еще и культуры. Такая культура именно и рождает в нас самоедство. К этому, т. е. к развитию самоедства, необходимо еще и внимание, сосредоточенное на собственные ощущения и их дальнейшее развитие. Вообще, запоминается хорошо только то, на что обращено внимание. Внимательность — необходимый атрибут памяти. Но и внимание, и память не всегда сознательны; первое, впрочем, редко не сознательно, тогда как память, именно специальная (техническая), нередко, и даже зачастую, действует для нас бессознательно. Мы многое запоминаем и многому внимаем невольно и незаметно для нас самих. Нередко, вспомнив что — нибудь, удивляешься, когда успел это припомнить.

Как остаются в мозгу почти целую жизнь некоторые ощущения и воспоминания не только о прошлых событиях, но и еще и воспоминания об ощущениях, испытанных нами при давно прошедших событиях, — трудно себе представить. Мозг, как и все органы, подвержен постоянной смене вещества; атомы его тканей постоянно заменяются новыми, и нужно предположить, что атомы его, заменяясь при смене вещества другими, новыми, передают им те самые колебания, которым они подвергались при ощущении различных впечатлений. И вот, мягкая мозговая мякоть ребенка, оплотневаясь и изменяясь в ее физических свойствах, продолжает задерживать отпечатки самых ранних ощущений и впечатлений и передает эти ощущения нашему сознанию в старости еще живее и яснее, чем прежде, в зрелом возрасте. Не говорит ли это в пользу моего взгляда (несколько мистического), что атомистические колебания (которые необходимо предположить при ощущениях) совершаются не в одних видимых и подверженных изменениям клеточках мозговой ткани, а в чем — то еще другом, более тонком, эфирном элементе, проникающем чрез все атомы и не подверженном органическим изменениям.

Замечательны также и бессознательные ощущения, остающиеся и не остающиеся в памяти. Наш внутренний быт составлен весь из постоянных, сознательно и бессознательно для нас беспрестанно колеб

лющих и волнующих нас ощущений, приносимых к нам извне и изнутри нас. С самого начала нашего бытия и до конца жизни все органы и ткани приносят к нам и удерживают в нас целую массу ощущений, получая впечатления то извне, то из собственного своего существа. Мы не ощущаем наших органов; мы, смотря на предмет, не думаем о глазе; никто в нормальном состоянии ничего не знает о своей печени и даже о беспрестанно движущемся сердце; но ни один орган не может не приносить от себя ощущений в общий организм, составленный из этих органов. Ни один орган, как часть целого, не может не напоминать беспрестанно о своем присутствии этому целому. И вот эта вереница ощущений, извне и изнутри, без сомнения известным образом регулированных, и потому скажу лучше — свод (ensemble) ощущений и есть наше «я», в течение всего нашего земного бытия. Что такое наше «я» без этих ощущений — этого мы не можем себе представить; но и не можем не допустить возможности существования ощущающего начала без ощущений. Одно «я» основано на опыте, другое — на логике; есть и третье, основанное на веровании. Декартово: cogito, ergo sum1 может быть без ошибки заменено: sentio, ergo sum2; ибо слово: «ощущаю наше «я»» можно сказать и не мысля. «Я есмь» не есть продукт мышления, а ощущения, т. е. чувства, — не мысли, — что существую. Правда, младенец, делающий первый вздох, вышед на свет, не говорит еще: я существую, хотя, без сомнения, ощущает, вбирая в себя впервые воздух, нечто для него новое; но более сознательное чувство существования, приходящее к ребенку постепенно, без сомнения, не есть продукт мышления, а более регулированное и окрепшее ощущение, приносимое извне и изнутри его органами.

Декартово «я» мышления есть нечто другое; но гораздо прежде, чем произнесется нами это осмысленное и продуманное «я есмь», мы уже успеваем добраться посредством одних ощущений и представлений (но не мышления) до нашего самоощущения и выразить его. Дело в том, что сознание нашего «я» приходит к нам бессознательно; мы до этого сознания вовсе не додумываемся. Сознание бытия собственной личности не есть достояние одной человеческой натуры; оно обще нам со всеми животными; как бы животное могло защищать себя, отыскивать пищу, вести борьбу за существование, если бы в нем не было сознания своей личности? Но полное уяснение себе своего «я» словом: sum, есмь, — конечно, может проявиться только в таком существе, как человек, т. е. одаренном словом и способностью производить в уме членораздельные звуки и комбинировать их в уме же в слова. Эти две способности и мысль — одно и то же; без слова нет мысли, без мысли нет слова. Ощущение и представление превращаются в мозгу в мысль только посредством членораздельных звуков слова. Нет надобности, чтобы способность комбинировать из ощущений слова была непременно соединена с способностью говорить, т. е. произносить слова. Глухонемой мыслит

Я мыслю, следовательно, я существую (лат.). Я ощущаю, следовательно, я существую (лат.).

по — своему и может понимать других, не имея способности произносить слова; он заменяет их в голове непременно подобными же членораздельным звукам знаками; а ощущение, необходимое для возбуждения этой способности к действию, доставляется ему, конечно, не органом слуха, а зрения и другими. Но, кроме органов чувств, и у нас, и у животных сознание не только личного бытия, но и ощущение всего приятного и неприятного, аффекты и страсти — возбуждаются всеми другими органами. Ансамбль (ensemble) ощущений, доставляемых всеми нашими органами (сообщающимися и не сообщающимися с внешним миром, с нашим «не я»), и есть наше бытие, сущность которого, как и всего другого на свете, нам неизвестна.

В книгах старинных анатомов находим это высказанным чрезвычайно пластически:

Cor ardet, loquitur pulmo, fel promovet ira, Splen rudere facit, cogit amare jecur[16].

В наше время, когда наблюдения доказывают, что действия органов чувств и особливо глаза нельзя иначе объяснить, как приняв бессознательное (инстинктивное) мышление, нельзя более сомневаться и в том, что мы доходим до вполне сознательного грамматического «я есмь» не иначе, как путем еще задолго ему предшествующего бессознательного мышления. Но и это вполне сознательное мышление имеет свою бессознательную логику, требующую непременно, роковым образом, чтобы мы мыслили так, а не иначе, и притом, к нашему счастью, с полным внутренним убеждением, что мысль наша свободна. Она действительно свободна только у лишенных ума, да и у них эта свобода — другими словами, ерунда мышления — вероятно в зависимости от разных ненормальных ощущений собственного бытия, приносимых болезнью органов.

Но стараться убедить себя и других, что наши мысль и воля действительно несвободны, есть также своего рода безумие.

Против действительности ощущений ничего не поделаешь; если мы все галлюцинируем, то галлюцинации для нас уже не существует; кто будет тогда разуверять нас, что мы обманываемся? Да еще есть возможность разубедиться, когда у всех нас галлюцинирует только один орган чувств: другие нормальные органы могут поправить ошибку. Но что поделаешь, когда у всех и все ощущения приводят к убеждению, что их мысли и воля свободны, когда на этом уже успели образоваться все основы жизни? Упорствовать в убеждении себя и всех в противном поведет в этом случае убеждающего мудреца к тому, что собственные его мысль и воля сделаются действительно до того свободными, что он будет готов к поступлению в дом умалишенных. Только с ненормальными ощущениями мы еще можем кое — как, да и то с трудом, бороться; с нормальными же, как бы они нам ни казались бессмысленными, борьба — пагубна.

Между молодежью в последнее время встречались и такие личности, которые никак не хотели и настолько закабалить мысль, чтобы остановиться на дважды два — четыре. «Мысль моя свободна, — утверждали они, — и я хочу — приму, хочу — нет, какую ни на есть математическую аксиому». Этим лицам и в голову никогда не приходило, что распущенность мысли и воли есть страшный недуг, от развития которого в себе должен беречься каждый из нас, кто не хочет покончить с собою самоубийством или домом умалишенных. Каждый настолько должен быть свободен, чтобы избрать для себя то или другое мировоззрение, но, избрав, должен на нем остановиться по крайней мере до той поры, пока заменит его другим, новым.

Установление известного modus vivendi[17] необходимо не только для согласия семейств, обществ и народов, но и для согласия с самим собою; а этого можно достигнуть только известным и более или менее определенным мировоззрением.

Не думаю, что кому — нибудь из мыслящих людей удалось в течение целой жизни руководствоваться одним и тем же мировоззрением; но полагаю, что вся умственная наша жизнь, в конце концов, сводится на выработку, хотя бы для домашнего обихода, какого — либо воззрения на мир, жизнь и себя самого. Эта постоянная работа, правда, мешает установлению status quo[18], но все — таки, не прерываясь, тянется красною нитью чрез целую жизнь и не перестает руководить, как и управлять, более или менее нашими действиями. Колебания и сомнения при этой разработке, конечно, неизбежны, но они далеко не те, которые обременяют человека, считающего для себя остановку на чем — нибудь определенном нарушением свободы мысли и воли.

Рассматривая мою жизнь, я опишу несколько мировоззрений, которым я следовал, останавливаясь на них более или менее продолжительное время; полагаю, что мне удастся также выяснить для себя и то, почему я принимал их и следовал им; теперь же постараюсь уяснить себе то мировоззрение, на котором я, как кажется, уже окончательно остановился; приведу покуда только часть моего настоящего мировоззрения, относящегося до моего взгляда на основы нашего бытия.

Остановиться мыслию на вечно движущихся и вечно существовавших атомах я не могу теперь, хотя и мог прежде. Мой ум впадает в безысходное положение в обоих случаях, то есть когда он хочет себе представить эти атомы бесконечно делимыми и бесформенными, или же ограниченными и имеющими известный вид. Бесконечно делимое, движущееся и бесформенное само по себе как — то случайно делается ограниченным, оформленным и спокойным: это так несовместимо в моем уме, что я не могу на нем остановиться. Мне невозможно также остановиться на атомах, размельченных в какие — то крупинки, шарики, математические точки и т. п. Если вся вселенная переполнена этими непроницаемыми, т. е. сохраняющими главное свойство вещества, атомами, — и

между тем они должны находиться в беспрестанном движении, то где же, в чем и как совершается их движение? Мой слабый ум, производя свой анализ вещества, деля и разлагая его атомы, никак не может на них остановиться и незаметно, невольно переходит от них, в конце концов, к чему — то другому, имеющему все отрицательные свойства материи; мой умственный анализ роковым образом приходит к необходимости принять вне атомов нечто проницаемое и все и всюду проникающее, неделимое, бесформенное, вечно движущееся и именно этими своими свойствами сообщающее, движущее, скопляющее, рассеивающее атомы, образующее тем формы вещества и, само проникая в них и чрез них, принимающее (так сказать, укладываясь в них) на себя, хотя бы и временно, тот или другой вид, смотря по тому, в какую и чрез какую форму материи оно проникает.

Перенося мой анализ на органические вещества и на самого себя, я невольно спрашиваю себя: откуда могла взяться способность органического мира ощущать и сознавать свое бытие? Основные его атомы, как бы я их себе ни представлял, останутся для меня все — таки бесконечно делимыми, непроницаемыми и т. п., то есть имеющими такие свойства, которые не объясняют мне их способности ощущать и сознавать себя; необходимо будет допустить, что от века веков существуют и атомы, одаренные этими свойствами, и своим скоплением в одно целое образующие, чувствующие и сознающие свое существование организмы. Мой ум не допускает, чтобы одна группировка атомов в известные формы (как, например, мозговые клеточки) могла их сделать, eo ipso(Этим самым (лат.)), способными ощущать, хотеть и сознавать, если бы в них не была вложена способность к ощущению и сознанию.

Вот это основное начало, — этот — то элемент чувства, воли и сознания, самый основной бытия, — начало, без которого мир не существовал бы для нас, — мой умственный анализ и отыскивает за пределами атомов, — в том, что он по необходимости признает существующим вне их и имеющим отрицательные, т. е. противоположные атомистическим, свойства, без которых и положительные свойства материи для нас были бы несуществующими.

Это отвлеченное, как и самые атомы, произведение умственного анализа, основанное на природной способности ума переносить свои функции вне себя, должно содержать в себе и самое главное отрицательное свойство вещественных атомов — самостоятельное жизненное начало с его главным атрибутом: способностью к ощущению и самосознанию, не таким, конечно, которым одарены мы.

Я представляю себе, — нет, это не представление, а греза, — и вот мне грезится беспредельный, беспрерывно зыблющийся и текущий океан жизни, бесформенный, вмещающий в себе всю вселенную, проникающий все ее атомы, беспрерывно группирующий их, снова разлагающий их сочетания и агрегаты и приспособляющий их к различным целям бытия.

К какому бы разряду моих ограниченных представлений я ни отнес этот источник ощущения и ощущающего себя бытия — к разряду ли сил, или бесконечно утонченного вещества, — он для меня все — таки представляет нечто независимое и отличное от той материи, которая известна нам по своим чувственным (подлежащим чувственному исследованию) свойствам. У меня нет других средств к исследованию этого источника ощущения и моего сознательного бытия, как полученная мною из этого же источника способность ощущения. А расследовать и познать что — либо вполне мы можем только тогда, когда станем выше познаваемого. Но свойство нашего ума искать цели и целесообразности не может не видеть целесообразности в проявлениях жизни. Нет ничего целесообразного, придуманного нашим умом, что не обреталось бы готовым, так сказать, в окружающем нас мире. Напрасно говорят, что организм наш есть машина; наоборот, каждая придуманная нами машина есть не что другое, как сколок с существующих уже в природе и в нашем организме приборов и снарядов.

Все органическое в природе тем и поразительно для нас, что в нем начало или сила жизни приспособила все механические и химические процессы к известным целям бытия. Если же ум наш не может не найти целесообразности в проявлениях жизни и творчества различных типов по определенным формам, то этот же ум не может в этом не видеть самого себя, — то есть видеть разумное; и вот наш ум по необходимости должен принять беспредельный и вечный разум, управляющий океаном жизни.

21 ноября

Я начал писать мои записки 5–го ноября 1879 года, и сегодня, 21–го ноября, опять принимаюсь, после промежутка в несколько дней.

Пишу для себя и не прочитываю, до поры до времени, писанного. Поэтому найдется немало повторений, недомолвок; найдутся и противоречия, и непоследовательности. Если я начну исправлять все это, то это было бы знаком, что я пишу для других.

Я признаюсь сам себе, что вовсе не желаю сохранять навсегда мои записки под спудом; те, однако же, лица, которым когда — нибудь будет интересно познакомиться с моим внутренним бытом, не побрезгают и моими повторениями: они, верно, захотят узнать меня таким, каков я есть, с моими противоречиями и непоследовательностями.

И вот, я сегодня повторяю себе мое теперешнее мировоззрение. Повторяя, может быть, удастся уяснить его себе как можно более.

Спрашиваю себя: что собственно заставляет меня не остановиться с моим мировоззрением на атомах вещества, как на чем — то законченном, вечном, беспредельном, самостоятельном, следовательно, абсолютном и не допускающем существования ничего другого?

Атомы вещества — это такое же отвлеченное начало, как и предполагаемое мною жизненное мировое начало. Для чего допускать два от

влечения, когда можно остановиться на одном? Почему не принять, что атомы вещества всегда существовали и всегда, вместе с другими свойствами материи, были способны ощущать и сознавать себя? Где и кем найдено в мире ощущение и сознание без присутствия вещества? Кто из нас сознавал себя и мыслил без мозга? Почему материя при других свойствах не могла бы ощущать, сознавать себя и мыслить? Не потому ли только мы не можем допустить это, что мы, по нашему неведению, неопытности и близорукости суждения, слишком, и притом произвольно, ограничили наши понятия о свойствах вещества — и, сделав это, принудили себя допустить существование какого — то, нами же выдуманного, духовного (психического) начала?

Да, так спрашивал я себя некогда и отвечал положительно на все эти вопросы.

Неоспоримый факт: нет сознания и мысли без мозга и умозаключения по известному и общепринятому шаблону; cum hoc, ergo propter hoc(С этим, следовательно, по этой причине (лат.).) — казались мне до того естественными и непреложными, что не допускали во мне и тени сомнения.

Но тот же самый ум, признававший прежде, без всякого сомнения, мыслящие и сознающие себя мозговые атомы, впоследствии начал усматривать себя самого не только в себе, но и во всей мировой жизни. Тогда ум мой не мог не усмотреть, что главные его проявления — мышление и творчество, согласные с законами целесообразности и причинности, ясно обнаруживаются и во всей мировой жизни без участия мозговой мякоти. Не странно ли, что мысль, выходящая из мозга, находит себя там, где ни один индивидуальный мозг не открыт нашими чувствами?

Вот это — то открытие собственным своим мозговым мышлением мышления мирового, общего и согласного с его законами причинности и целесообразности творчества вселенной — и есть то, почему ум мой не мог остановиться на атомах, одаренных чувством, ощущающих, сознающих себя, мыслящих и действующих только посредством себя же, без участия другого, высшего начала сознания и мысли. Способность творчества нашего ума и свойственное ей стремление сообразоваться в своих творениях с предначертанными планами и целями не могут не различать в каждом из своих дел мысль и цель от средства и материала, служащих для исполнения мысли и цели.

Цель и мысль, пойманные, так сказать, в сеть материала, на полотно в красках живописца, в мрамор зодчего, на бумагу в условные знаки и слова поэта, живут потом целые века своею жизнию, заставляя и полотно, и мрамор, и бумагу сообщать из рода в род содержимое в них творчество. Мысль, проникая чрез кисть, резец в грубый материал, делает его своим органом, способным рождать и развивать новые мысли в зрителях и читателях.

Если это неоспоримый факт, то для меня не менее неоспоримо и то, что высшая мировая мысль, избравшая своим органом вселенную, проникая и группируя атомы в известную форму, сделала и мой мозг органом мышления. Действительно, его ни с чем нельзя лучше сравнить, как с музыкальным органом, струны и клавиши которого приводятся в постоянное колебание извне; а кто — то, ощущая их, присматриваясь, прислушиваясь к ним, сам приводя и клавиши, и струны в движение, составляет из этих колебаний гармоническое целое. Этот кто — то, приводя мой орган в унисон с мировою гармониею, делается моим «я»: тогда законы целесообразности и причинности действий мировой идеи делаются и законами моего «я», и я обретаю их в самом себе, перенося их проявления извне в себя и из себя в окружающую природу.

Ощущение, сознание, мысль — процессы, не мыслимые без колебаний атомов, составляющих наше общее чувствилище, не могут состоять из одних только колебаний и движений, не достигающих до чего — нибудь, что к ним относилось бы так же, как глаз к световым и ухо к звуковым колебаниям, то есть воспринимало бы эти колебания и превращало бы их в нечто другое и сообщало бы их, действуя от себя, внешнему миру. Не самые ли эти колебания атомов органа — и суть нашего «я»? Принять это, значило бы для меня принять в веществе такое невещественное и отвлеченное свойство, которое не имеет никаких чувственных отношений к материи, обладающей этим свойством. Теплота, свет, электричество как эффекты колебания частиц, все имеют прямые и непосредственные отношения к нашим чувствам и способность действовать своими колебаниями непосредственно на сцепление и сродство атомов; а самое чувство и мысль, отыскивающие в природе и свет, и теплоту, и электричество, чисто субъективные по своей натуре, делаются объектом не прямо, а посредством других сил, действуя на вещества.

Жизнь, сила, движение и мысль — для меня понятия, так неразрывно связанные между собою, что я ни одного из них не могу себе представить без другого. В жизни есть движение, сила и мысль; в мысли — движение и сила, а в силе — движение и мысль. Этому ассоциированному представлению о жизни недостает почвы, которую мы привыкли иметь под ногами; в нем нет ничего конкретного и объективного. Но представление об общей мировой жизни и не может у нас быть конкретным или чисто фактическим; это фикция, но неизбежная, неотвратимая для нас, потому что эта жизнь существует, и мы существуем, мыслим и действуем в ее непостижимом для нас, по своей громадности, круговороте. Но ведь и наши объективные расследования, нам кажущиеся имеющими самую твердую почву, в сущности не что другое, как расследование нашей субъективной мысли; иначе они были бы бессмысленны и не заслуживали бы названия расследований. Правда, в них (в этих исследованиях) мысль наша находит себе постоянно материальную подкладку или канву, на которой она выделывает для себя узоры из располагаемого ею вещественного материала.

При исследовании отвлеченного понятия о мировой жизни мы не в силах сладить с громоздким веществом, которым она располагает для своих проявлений, а исследование частных ее проявлений делает наше представление о мировой жизни отрывочным, односторонним и часто ложным. Одно только неоспоримо для каждого беспристрастного и не

близорукого наблюдателя — это целесообразность, причинность, план и мысль во всяком проявлении мировой жизни. Это значит не что другое, как совпадение нашей мысли, наших стремлений к отысканию целей и причин с тем, что мы находим в мировой жизни.

И в меня невольно вселяется убеждение, что мозг мой и весь я сам есть только орган мысли мировой жизни, как картины, статуи, здания суть органы и хранилища мысли художника.

Для вещественного проявления мировой мысли и понадобился прибор, составленный по определенному плану из группированных известным образом атомов, — это мой организм; а мировое сознание сделалось моим индивидуальным посредством особенного механизма, заключающегося в моих нервных центрах. Как это сделалось — конечно, ни я, никто другой не знаем. Но то для меня несомненно, что сознание мое, моя мысль и присущее моему уму стремление к отысканию целей и причин не может быть чем — то отрывочным, единичным, не имеющим связи с мировою жизнию и чем — то законченным и заканчивающим мироздание, то есть не имеющим ничего выше себя.

Наконец, самый отчаянный эмпиризм, не признающий, не желающий знать ничего, кроме фактов и чувственных впечатлений, в конце концов, все — таки руководится отвлечением, то есть мыслью; кроме того, что без нее не обходится ни одно чувственное впечатление (основанное на бессознательной логике); одни чувственные впечатления без сознательной руководящей мысли пригодны разве для одного эмпирика — эпикурейца, но никак не эмпирика — наблюдателя и исследователя.

Все в мыслящем мире сводится к отвлечению; все наши представления и понятия, как бы они ни основывались на фактах и чувственном опыте, делаются чистыми отвлечениями, как скоро мы подвергнем их умственному анализу; а не подвергать — не в нашей воле. Этот — то разъедающий анализ и превращает вещество в силу. Все, что считается свойством вещества, умственным анализом превращается в нечто существующее вне подверженного нашим чувствам вещества, то есть опять — таки в силу или вещество, противоположное веществу.

Атомы, принимаемые умственным анализом за основу материи, превращаются им или в математические, то есть невещественные, точки, или центры, притягивающие к себе другие атомы, или же в бесконечно малые, то есть бесконечно делимые, величины.

И в том, и в другом случае вещество перестает быть тем, чем оно нам кажется; теряет свое чувственное (подверженное нашим чувствам) существование; другими словами, делается силою, и потому именно силою, что, разложив его на атомы, нам нельзя уже представить его спокойным и бездействующим; допустив же действие, мы этим и придадим ему самый главный атрибут силы (действие). А чтобы оставить за веществом его самые характерные свойства, нам нужно положить предел разлагающему его умственному анализу: так, если бы мы, продлив наш анализ беспредельно, допустили бесконечную делимость материи, то превратили бы ее, как я сказал, в силу или в нечто неуловимое, не подверженное нашим чувствам, и тем лишили бы ее других ее главных

свойств — непроницаемости и тяжести. Ограничить же умственный анализ, не доведя его до конца, значит принять за вещество не последний продукт анализа — атомы, а только скопление или скучение их, и в таком случае нужно будет допустить возможность образования вещества из скопления силы. И я не вижу логической невозможности принять этот конечный результат моего умственного анализа материи. Правда, я не знаю, что такое сила без проявления ее в веществе; но в веществе, подвергнутом умственному анализу, я ничего не вижу, кроме проявления силы, и все свойства вещества в моих глазах — проявления силы, а не что — либо присущее самому веществу; так, вещество сделалось бы таким же проницаемым, если бы частицы его (то есть скучение атомов) не удерживались притягательною, атомистическою силою; без этой первобытной силы не было бы ни малейших вещественных частиц, и беспредельно разделенная материя исчезла бы из нашего чувственного мира. Но сила, обнаруживавшаяся моим чувством в свойствах и движениях материи, могла бы существовать и не скопленная в виде атомистических частиц. Насколько бы она осталась после рассеяния материи, вещественною, — разумеется под этим словом не то, насколько бы она осталась чувственною (подверженною чувствам), а то лишь, насколько она осталась бы уловимою нашею мозговою мыслию, — этого я не знаю; но убежденный, что сверх моей мозговой мысли существует еще другая, высшая мировая, я верю, что сила продолжала бы существовать и действовать в этой мировой мысли. Мысль же эта и действующая чрез нее сила — это мировая жизнь.

Да, жизнь — это для меня понятие коллективное. Это я уже сказал; жизнь — это осмысленная, безгранично действующая сила, управляющая всеми свойствами вещества (то есть его силами), стремясь притом непрерывно к достижению известной цели: осуществлению и поддержке бытия.

Простое описательное эмпирическое определение жизни, данное Биша[19] и другими, также довольно верно: по этому определению жизнь сводится на собрание отправлений, — ensemble des fonctions, — противодействующих смерти, — qui resistent a la mort.

Действительно, в живом организме, как и во всем живом мире, все отправления, все функции направлены к тому, чтобы сохранить бытие и противодействовать разрушению; ошибка, или лучше, недомолвка этого определения, только в том, что не отправления организма сами по себе стремятся и более или менее достигают этой цели, а другое, руководящее их начало, эмпирическое, осмысленное, то есть стремящееся к цели и делающее все функции организма целесообразными, — сила жизни.

Все механические действия органических снарядов и приборов, все химические процессы, весь процесс развития в организме — все целесообразно, везде мысль, план и стремление осуществить, сохранить и

поддержать бытие. Механизм устройства органов, химизм различных функций и т. п., — все это чем более расследуется и чем более подвергается чувственному анализу, тем яснее обнаруживаются в замысловатости устройства целесообразность и причинность; но то, что направляет механические и химические процессы организма к цели, то остается и останется для нас сущим и первобытным, хотя и сокровенным для чувственного представления.

2 декабря.

Прошло опять несколько дней, в которые я не беседовал с собою. Найду ли опять нить, не прочитав записанного прежде, — нужды нет; я не претендую на звание философа и пишу для себя.

Что для моего склада ума, наклонного к эмпиризму и в нем окрепшего, казалось прежде абсурдом, — это мысль без органа мышления.

Да, мозговая мысль немыслима без мозга.

Но ведь и мировая — не есть ли один только продукт мозговой? Где орган мышления для мировой мысли? Где ее проявления без мозговой мысли? В том — то и дело, — отвечу на это, — что то же самое чувство, которое убеждает нас в нашем бытии, неразлучно с этим убеждением и вселяет в нас и другое — о существовании мира, то есть, о проявлениях мировой мысли. И тот же самый ум, который убеждается в целесообразности наших жизненных функций, в то же время видит и целесообразность в бытии других мировых функций; другими словами, наш же собственный ум, как бы он настроен (эмпиризмом или идеализмом) ни был, не может не заметить присутствия мысли вне себя, точно так же, как не может не убедиться в присутствии вещества в нашем организме и вне его. Одно из двух: он (наш ум) должен принять — или все существующее вне его одна иллюзия, или существование мира, нашего «не я», так же непреложно, как и собственное бытие. Чтобы не помешаться и не угодить в дом умалишенных, необходимо принять последнее, как непреложную истину, то есть такую же, как наше собственное ощущение бытия. Приняв же это, неминуемо нужно признать и существование кроме нашей мозговой мысли другой, высшей, мировой. Постоянное ее проявление в окружающей нас вселенной тем непреложнее для нас, что все проявляющееся в нашем уме, все изобретаемое им, все, наконец, до чего мы только можем додуматься, — уже есть существующее, есть готовое в проявлениях мировой мысли…

2 декабря

Устал немного после 2–х часовой прогулки по снегу при 9° Реомюра; но, отдыхая, продолжаю разбор моего мировоззрения. Мне самому любопытно знать, насколько я смогу сделать его себе ясным и законченным.

Да, уму, воспитавшему себя на эмпиризме, гораздо легче себя представить простою функциею мозга.

В практической жизни эмпирический ум может, нисколько не затрудняясь, остановиться на таком взгляде, по — видимому безупречном и основанном на бесспорных фактах. Неминуемым следствием этого взгляда должно быть то, что мировая целесообразность и творчество по определенному плану суть произведения нашего ума, функции нашего же мозга. А приняв это, нужно будет допустить и другое следствие, — то именно, что сам мозг, находящий посредством своей функции (ума) план и целесообразность в мировом устройстве, делает это только потому, что он уже так устроен, что атомы, составляющие мозг, под влиянием внешних условий и случайно, так, а не иначе сложились. Нужно будет допустить, что могло бы быть и иначе. Выйдет что — то странное: если целесообразность и план навязаны вселенной моим мозгом, а он сам, как и все в мире, продукт случайного сочетания атомов, от известной формы группировки и состава которых произошло то, что воздействие на них внешнего мира производит и чувство, и мышление; если, говорю, допустить все это как ultimum refugium(Крайнее средство (лат.).) ума, то все, что я отношу к творчеству мировой мысли и жизни, должно быть делом случая. Случайно, ибо нет начала, действовавшего самостоятельно, целесообразно и разумно, — случайно, говорю, при бесчисленном множестве разных форм и составов, в которые группировались посредством собственных своих свойств атомы вещества, состоялась и группировка атомов мозга; сначала, конечно, в ином первобытном виде, а потом, изменяясь и осложняясь под влиянием внешних условий, образовался и ныне действующий орган ощущения и мышления.

Итак, случай — вот творческое начало; от сочетания его действий с воздействием внешних, также происшедших когда — то от случая, сил, произошел тот бастард[20], который мы называем миром.

В таком мировоззрении необходимо, прежде всего, остановиться на случае как самой мощной силе; но о случае я скажу мой взгляд при случае, потом, полагая, что он мне столько же знаком и незнаком, сколько и другим особам, приписывающим ему такое первостепенное значение.

Есть, однако же, в этом крайнем взгляде доля правды.

Исследуя природу хотя бы самым эмпирическим способом, то есть доверяя только одним чрез внешнее чувство добытым фактам, мы все — таки, собственно, ничего другого не делаем, как только переносим наше мышление и вообще все наши умственные способности на внешний мир; и, наоборот, мы не можем иначе исследовать наше собственное «я», как сделав его внешним объектом, то есть перенося его вне нас. Но, принимая это как неоспоримый факт, я при моем воззрении, не могу не принять в то же время, что открываемая моим мышлением целесообразность мирового устройства была бы чем — то ему произвольно

или непроизвольно мною навязанным, чем — то не вполне действительным, то есть столько же непреложным, как и мое собственное бытие.

Но всего более и яснее обнаруживается различие моего мировоззрения от эмпирического в том, что уму, принимающему себя за одну органическую функцию мозга, кажется каким — то нелепым абсурдом другое, противоположное убеждение в существовании другого, первобытного, разумного, жизненного начала, — не функционного и не органического, которое, не завися от группировки атомов и действия атомистических сил, само организует и приводит в действие атомистические силы; орудием же или органом его проявлений служит вселенная. Мозговой ум наш и находит себя, то есть свойственное ему стремление к целесообразности и творчеству, вне себя только потому, что он сам есть не что иное, как проявление высшего мирового ума.

3 декабря

Также после долгой прогулки в прекрасный зимний день на чистейшем и, вероятно, озонированном воздухе.

Такому органическому (мозговому) уму, как наш, конечно, трудно себе вообразить другой, да еще высший ум без органической почвы; а для современного склада нашего ума такое воззрение неминуемо должно казаться нелепым. В наше время не одни дипломаты мирятся всего скорее с совершившимся, существующим уже фактом; и действительно, в житейской практике всего удобнее остановиться на том, что видимо и осязаемо, а при расследовании причин и следствий — держаться известного всем по опыту cum et post hoc, ergo propter hoc(С этим и после этого, следовательно, по этой причине (лат.).); как ни обветшал этот лозунг, как он ни преследуется логикою, но в сущности он неизбежен в эмпиризме. Испытывая что — либо и опровергая или подтверждая один опыт другим, мы все — таки ничего другого не делаем с нашими эмпирическими или индуктивными умозаключениями, как заменяем одно cum et propter hoc другим.

Да, в практической жизни и в эмпиризме нельзя уходить слишком далеко; но где остановиться?

Вот вопрос, решаемый не иначе, как индивидуально различным складом ума у каждого из нас. Но как бы мы ни старались ограничиться одними фактами и чисто индуктивными умозаключениями, все — таки приходится почти на каждом шагу считаться с отвлеченными представлениями и понятиями. Без отвлечения не существует и ни одно умозаключение, как бы оно индуктивно ни было. Пространство — факт, время — факт, движение — факт, жизнь — факт, и в то же время и пространство, и время, и движение, и жизнь — самые крупные и первостепеннейшие отвлечения.

Каждый ребенок меряет пространство и может довольно легко и правильно судить о нем, пока оно подвергается трем измерениям; но о

пространстве вообще, безмерном и безграничном, и весьма дельные умы еще не совсем уверены, сколькими измерениями оно способно мериться, и математики толкуют о возможности четвертого, — найдут, может быть, необходимым или возможным и пятое.

Вероятно, наш мозговой ум доходит до всех этих отвлеченных понятий о пространстве, времени и т. п. путем эмпирическим, чрез ощущение наружными чувствами. Но то не эмпиризм, когда мы, всегда и везде видящие и ощущающие границы пространства, начинаем помышлять и о безграничном. Кантовы ли это какие — то категории, или ящики в конторке нашего мозгового ума, или другой какой — то скрытый его механизм; но присутствие отвлечения в таких фактических истинах, каковы пространство и время, — такой же факт. Мы роковым образом, неминуемо, не видя и не ощущая неизмеримого и безграничного, признаем фактическое его существование; вот не факт существует также фактически, как и факт; и в существовании безграничного и безмерного мы гораздо более убеждены, чем был убежден Колумб в существовании Америки до ее открытия. Разница только в том, что мы нашу Америку никогда не откроем так, как он свою.

4 декабря

(Вместо вчерашних 15° сегодня 3°, с сильным западным ветром, так что гулял не более одного часу).

Нужно заметить, что наши понятия о пространстве, времени и жизни совершенно отличны от обыкновенных обобщений, как, например, понятий о человеке. В обобщении «человек» мы понимаем не более как свойства, несомненно характеризующие человеческие особи.

Но в понятии о пространстве исчезают все свойства отдельных пространств, как — то: их измерение, форма, содержимое и проч.; нам (по крайней мере мне) при размышлении о пространстве, сдается, что все известные нам по чувственным представлениям пространства и предметы заключаются в чем — то ином — неизмеримом, бесформенном, безграничном.

То же самое находим и в понятии о времени: фактически мы судим о нем только по движению в пространстве; но сверх этого фактического определения времени мы сознаем еще, что и без движения, то есть без средства к измерению времени в пространстве, существует наше «я» в настоящем, подобно тому, как оно существовало в прошедшем, и что это же самое настоящее и прошедшее существуют не для нашего одного «я», а должны существовать и без него.

Понятие о мере пространства и времени, невольно сопровождающее мысль о самом пространстве и самом времени, нам служит не к уяснению нашего понятия, а к убеждению нас в том, что измеряемое в пространстве и времени не есть еще самое пространство и самое время.

Понятие о жизни также не есть одно обобщение.

Оно относится, по — моему, к той же категории, как и понятие о пространстве и времени.

Первый толчок к образованию в нашем уме понятий об этих трех (отвлечениях) иксах дает нам ощущение нашего бытия. Это ощущение, конечно, факт, но какой? Можно ли его причислить к категории фактов обыкновенных, добываемых нашими внешними чувствами и основанных именно на этом главнейшем факте — на ощущении бытия, без которого для нас все другое немыслимо? Это факт sui generis(Своего рода, своеобразный (лат.).) выходящий из ряду вон.

Как проявляется чувство бытия в животных — это тайна, так же не разрешимая, как и проявление наших понятий о пространстве и времени. Первым толчком служат, конечно, действия внешнего мира на наши чувства, но только толчком, а самая суть и ощущения бытия, и понятий о времени и пространстве скрываются глубоко в существе самого жизненного начала.

Возьмем для примера момент рождения на свет теплокровного животного. Что заставляет его ощутить свое бытие первым вдыханием воздуха, издать первый звук жизни?

Рефлекс от прикосновения воздуха к его периферическим нервам или от внезапного изменения в кровообращении новорожденного.

Значит, машина так устроена, что прикосновение внешнего мира к периферическим нервам неминуемо должно отразиться на ту пружину, находящуюся в продолговатом мозгу, которая приводит в движение дыхательный прибор, заставляя его потянуть в себя наружный воздух; а это первое вдыхание, в свою очередь, должно отразиться на чем — то ощущающем самого себя и отличающем себя от внешнего мира. Но связь — то именно этого чего — то с механизмом животной машины и есть икс, потому неразрешимый, что для фактического его разрешения необходимо бы было не только подметить на себе или другом животном, но и прочувствовать эту связь первого вдыхания с ощущением бытия. Да и такое невозможное наблюдение было бы еще недостаточно. Ощущая, нельзя следить за ощущением, не изменяя и не нарушая его. Мы всякий день видим, как родятся люди и животные, как выводятся цыплята из яиц, и мы так привыкли к жизни, что можем думать, будто мы сами даем жизнь другим существам (так думают, пожалуй, и многие); не мудрено поэтому, что жизнь нам кажется вовсе не тайною, а простым, обыденным делом.

Жизнь и бытие едва ли не кажутся многим из нас одним и тем же.

И нельзя не согласиться, что различие между живым и неживым неуловимо на окраинах жизни. Наше понятие о жизни, как о целом, прежде всего, основано на нашем собственном ощущении бытия и присущем этому ощущению чувстве мощи или силы жизни; мы, прежде чем опыт научает нас разузнавать жизнь по ее резким проявлениям, невольно склонны принимать эти же ощущения жизни (более или менее) во всем нас окружающем и, конечно, всего более в том, что обнаруживает движение, то есть силу и мощь. Я полагаю, что ребенок, прежде чем он дойдет опытом отличать свое «я» от окружающего его «не я», принимает все его окружающее в такой же степени живым, как и он сам.

Живя, наблюдая и учась, мы, наконец, научаемся отличать более или менее рационально проявление жизни от простого бытия; но и тогда мы узнаем не более и не менее, как механизм организмов, управляемый теми же силами, которыми управляется и бытие: тяготением, сцеплением и сродством атомов, электричеством, теплотою и т. п., а начало, целесообразно направляющее эти силы и механизм к сохранению организма, индивидуальности и их определенных по предначертанному плану отношений к внешнему миру, остается для нас неведомым и, говоря языком юристов, не подлежащим обсуждению (расследованию) по существу, а только по форме.

Один наш мозговой ум неминуемо убеждается в существовании этого начала жизни, находя в нем самого себя, то есть разумное стремление к цели, самобытности, творчеству по определенному плану. Наш ум, находя в самых разнообразнейших проявлениях жизни свои собственные существеннейшие стремления в неизмеримо высшем размере, не может не признать первобытного и самостоятельного бытия высшего начала, действующего по тем же, как и он сам, законам целесообразности и творчества. Бытие этого начала, поэтому же самому, должно быть для нашего ума независимым от управляемой им материи, и так же точно первобытно и независимо от частных его вещественных проявлений (проявлений в веществе), как пространство и время независимы от частных пространств и частей времени.

Как пространство и время, так и жизненное начало, в них существующее, должны быть, по требованию нашего же ума, первобытны, беспредельны, бесформенны. И самобытное, бесформенное начало жизни творит в безграничных и также первобытных пространстве и времени все возможные формы вещества, направляя все другие силы к борьбе за существование в оформленном и оживленном веществе.

Но как бы ни соответствовало требованиям нашего ума убеждение в необходимости существования вне вещества первобытного и самобытного жизненного начала, управляющего атомами и присущими им силами, мы, конечно, никогда не будем в состоянии составить себе о нем ясное понятие. Всегда и неизбежно сомнение найдет место в нашем уме, и чем более опыт и наблюдение знакомят нас с устройством и механизмом функций органов, необходимых для жизни, тем более правдоподобным будет казаться нам самая жизнь не чем иным, как отправлением (функциею) этих органов; а наши понятия о самобытности и целесообразности действий жизненного начала будут казаться нам одними воображательными отвлечениями нашего же ума, не существующими фактически.

Действительно, наша умственная деятельность, получив однажды известное направление, не легко отклоняется от него, и тем труднее, чем более она удовлетворится результатами своих исследований в принятом ею направлении. Не мудрено, что именно те результаты, в достижении которых участвовали по преимуществу наши внешние чувства, и наиболее должны казаться нам ясными и удовлетворительными. Но, к сожалению, именно при индуктивном или фактическом способе рас

следования мы обыкновенно упускаем из виду, что наши чувственные расследования имеют значение не сами по себе, а по тем заключениям, которые мы выводим — сознательно и бессознательно — из виденного, слышанного и вообще прочувствованного нами. Заключения же эти, так же как и другие логические выводы, все — таки не что иное, как отвлечения, и также сознательные и бессознательные.

Ум наш по необходимости во всяком факте и во всей вселенной усматривает только самого себя, вне себя; это он делает и при индукции, и при дедукции: и там, где он судит по данным, приобретенными чувствами, и там, где он судит по представлениям фантазии.

Не перенося себя вне себя, мы не имеем другого способа умствования. Мы, не перенося нашего «я» вне нас, не можем убедиться умственно и в существовании мира, ибо ощущения чувственные существующего вне свойственны всем животным и, может быть, и всем органическим телам, — ощущения бессознательные или сознаваемые, так сказать, per contactum (Путем контакта (лат.).), конечно, не то, что мы называем убеждением.

Ум наш, перенося себя вне себя и усматривая здесь самого себя, то есть свойственные ему одному стремления, как творчество, целесообразность, соответственность причин и следствий, не может, однако же, не придти к заключению, что все это, им усматриваемое для себя, действительно существует, так же как и он сам, то есть все стремления, находимые им в себе, и все узнаваемое и творимое им существуют уже вне его. Он ничего не изобрел такого, что бы ни было предварительно им открыто вне себя, — в окружающем его мире и в себе самом как частице этого внешнего мира[21].

16 декабря

.

15° R; отличный воздух; немного NE(Норд — ост (направление ветра).); солнечный день; снегу выпало вчера и третьего дня порядочно с метелью. Предшествовавшие два — три листа писал между 7 и 16 декабря урывками при погоде, переходившей почти в оттепель, между 0+2–3° R. Занят был в это время больными, операциями и продажею пшеницы (по 1 руб[лю] 50 коп[еек] за пуд). Хотя снег выпал в начале ноября (8—13) на талую землю, но, по исследованиям на этих днях, она замерзла на 3–4» и только в низменностях, под глубоким снегом, еще стоит талая; всходы, однако же, и тут еще зелены и не подмокли.

Да, наш мозговой ум, исследующий свой genesis(Развитие (лат.).) дедуктивным способом, скоро и легко, — слишком скоро и слишком легко, я полагаю, — убеждается, что он есть не что другое, как функция мозга. Рассматривая свой главный атрибут — мышление, наш ум убеждается при этом, что

оно есть коллективная способность, и потому должно быть функциею различных частей и различных гистологических (Тканевых.) элементов мозга.

В процессе мышления принимают участие: 1) способность сознательная и несознательная — ощущать и воспринимать впечатления (perceptio); 2) сознание этих впечатлений, хотя и не всегда, так как и при бессознательных ощущениях можно еще и мыслить бессознательно; 3) способность удерживать впечатления (память), также не всегда сознательная; 4) способность (которую я бы назвал понятливостью) сочетать, ассоциировать, группировать в известном порядке задержанные памятью ощущения и составлять из них понятия; а для этого в свою очередь необходимо еще и 5) conditio sine qua non (Непременное условие (лат.).) мышления — способность означать знаками или перемещать в фонетические и мимические знаки (членораздельные звуки и слова) ощущаемые впечатления, передающие их в этом новом виде и памяти. Комбинации, группировка и ассоциация впечатлений, без превращения их в фонетические и мимические знаки, хотя и возможны, но отношения тогда этой способности к сознанию для нас непостижимы, и мы называем такую группировку и ассоциацию бессознательными или инстинктивными. Мы должны признаться, однако же, что названием нисколько не объясняем себе отношений и роли сознания в этом случае. 6) Напоследок венец в процессе нашего мышления составляют стремление и способность его различать причину и следствия, цель и средства (законы причинности и целесообразности), находить связь между ними, предполагать в каждом действии цель и стремление к ее достижению, словом — стремление и способность к творчеству. И все это в процессе нашего мышления соединено с чувством свободы, воли и произвола.

Всем нам кажется, что мы свободны мыслить так или иначе и как хотим; но с другой стороны всякий из нас чувствует и знает, что этой кажущейся свободе положен предел, вышед из которого, мышление делается безумием. Это потому, что мышление наше подлежит законам высшего мирового мышления. Между тем мозговой ум наш, не знающий иного мышления, кроме своего, и убежденный опытом в зависимости его от мозга, при рассматривании внешнего мира может дойти до такой иллюзии, что в нем нет никакой иной мысли, кроме нашей собственной. Эта иллюзия может дойти и до того, что нам кажется мировая мысль попросту вовсе несуществующею сама по себе, а только как произведение нашего собственного ума. Да если бы мы не были уверены в бытии внешнего мира так же твердо, как и в своем собственном, то все, что наше расследование открывает в нем целесообразным и как бы намеренно и независимо от нас устроенным, мы могли бы, пожалуй, принять за произведение одного нашего ума и нашей фантазии.

И вот мы находим себя запертыми в волшебный круг; с одной стороны мы фактически не знаем другого ума, кроме своего органического, с другой стороны этот же самый ум указывает нам на внешние произведения творчества, несомненно свидетельствующие о существовании другого ума с атрибутами не только сходными, но и несравненно более превышающими творчество нашего. И вот рождается невольно вопрос: действительно ли мы не могли бы иначе ходить, как с помощью ног, или же мы только ходим, потому что у нас есть ноги? Действительно ли только при посредстве мозга мы могли бы мыслить, или же мыслим только потому, что есть мозг? Видя неисчерпаемое множество средств, с которыми в окружающей нас вселенной достигаются известные цели, можем ли мы утверждать, что ум мог и должен был быть единственно только функциею мозга? Разве пчела, муравей и т. п. животные и без помощи мозга позвоночных животных не представляют нам примеров удивительной сообразительности, стремления к цели и даже творчества? И что это за странная функция, держащая в зависимости от себя существование своего органа? Выстрел из револьвера, направленный этою функциею, — и ее орган разрушен. Что за беспримерная функция, способная рассматривать и анализировать себя и свой орган как объект, как нечто внешнее? Не потому ли ум наш и находит себя, т. е. мысль и целесообразное творчество, вне себя, что он сам есть проявление того же самого высшего, мирового, жизненного начала, которое присутствует и проявляется во всей вселенной. Мировая мысль, присущая этому началу, совпадает, так сказать, с нашею мозговою мыслию, служащею ее проявлением, и потому те же стремления и сходные атрибуты находим мы в той и в другой. Совпадение свидетельствует об одном и том же источнике, но различие неизмеримо велико, несравненно более велико, чем мы, например, полагаем между особью и родом или племенем. Наша мысль есть, действительно, только индивидуальная, и именно потому, что она — мозговая, органическая. Другая же мысль, проявляющаяся в жизненном начале всей вселенной, именно потому, что она мировая, и не может быть органическою. А наш, хотя бы и общечеловеческий, но все — таки индивидуальный ум, и именно по причине своей индивидуальности, а, следовательно, органичности и ограниченности, и не может возвыситься до понимания тех высших целей творчества, которые присущи только уму неорганическому и неограниченному — мировому. А потому и жизненное начало как одно из проявлений этого ума для нас останется навсегда тайною. Ignorabimus(Непознаваемое (лат.).).

17 декабря

Мороз 25° R; но тихо, ясно и превосходно на воздухе. В персичной [оранжерее] под стеклами и ставнями, прикрытыми навозом, 12° R.

Вселенная, жизнь, сила, пространство и время, — все это — как бы их назвать? — назову: отвлеченные факты. Название, пожалуй, абсурдное, но оно вмещает в себе именно два противоречия, и потому, мне кажется, выражает то, что я хочу сказать. Наше понятие о жизни, силе, пространстве, времени и о вселенной основано, по — моему, прежде всего на ощущении, следовательно, на факте. Ощущая сознательно (а бессознательное ощущение жизни хотя и существует несомненно, но я его не знаю и судить о нем не могу), мы вместе с тем ощущаем и силу (мощь), и пространство, и время, и мир, т. е. наше «не я». Ощущая все это, мы сначала не анализируем нашего ощущения и принимаем все d'emblee (Вместе, целиком (франц.).), за один и тот же факт; несмотря, однако же, на отсутствие анализа, мы все — таки сознаем (не знаю как: сознательно или бессознательно?!) и приходим даже к твердому убеждению, что, кроме того ограниченного пространства, которое мы сами занимаем, и даже, кроме видимой нами границы горизонта, существует еще пространство, а за ним еще и еще. Так и для времени, и для силы, и для жизни мы в нашем ощущении не находим определенных границ. Мы не помним начала этого ощущения, не знаем его и конца. Только фантазия и долговременный опыт, показывающий начало и конец различных предметов и различных действий, приводят нас к иллюзорным убеждениям, заставляющим нас думать, что есть конец света, конец жизни и т. п. Ощущение же, как факт, переживаемый нами, убеждает нас в противном, т. е. в существовании беспредельного и безграничного. В ощущении, выражаемом нами звуком или словом: «я есмь», заключаются и «я был», и «я буду». Мы живо чувствуем, что настоящее — иллюзия, что мы живем только в прошедшем, беспрерывно переходящем в будущее. И когда мы хотим несколько ориентироваться в наших ощущениях жизни, силы, пространства, времени и вещества, т. е. довести эти ощущения до степени понятия, то мы не поступаем так, как при других наших обобщениях. Понятие, складывающееся у нас об ощущениях жизни, силы, времени, пространства и вещества, не есть квинтэссенция свойств отдельных предметов или особей, как наши другие отвлеченные обобщения. Нет, это отвлеченный факт, выведенный из ощущения чего — то беспредельного и безграничного, противоречащий тому, что мы называем действительным фактом, т. е. такому, который по своей ограниченности подлежит поверке внешних чувств или вообще какой — либо внешней (документальной, как, например, исторические факты) поверке.

Что бы мы ни говорили о неизбежности смерти, но жизнь, даже наша собственная, представляется нам как бы бесконечною; по крайней мере, конца ее — пока мы не приблизились к смерти старостью или болезнью — мы себе ясно представить не можем.

Как бы мы ни были знакомы по опыту с свойствами материи, мы убеждаемся, что все наши знания этих свойств недостаточны для определенного понятия о веществе или, другими словами, для его ограничения. Как бы ни казалась нам сила нераздельною от вещества, мы все — таки не можем ее понять как свойство материи, а принуждены допустить ее самостоятельное беспредельное бытие, как и самого вещества, в безграничном пространстве и времени. Да если бы и удалось нам, как удалось астрономам, определить, хотя бы приблизительно, границы и меры того, что нам кажется или нами ощущается беспредельным и безграничным, то и тогда бы, как и в астрономии, вышли бы такие цифры и числа, представить себе которые наглядно и фактически мы будем не в состоянии; что толку, если бы получились миллиарды миллиардов? — представления наши о наших числах будут так же неопределенны, как и о безграничном и беспредельном.

25 декабря

Рождество Христово. Не писал дневника несколько дней, но зато на моих утренних прогулках по имению старался привести в порядок и ясность для себя мои понятия о начале жизни.

Я должен привести себе в ясность, насколько я материалист; эта кличка мне не по нутру, как Гессен — Кассельскому герцогу, который никак не мог терпеть, чтобы его гессенского профессора Либиха[22] считали материалистом. «Sein Vater war Materialist (т. е. аптекарь), nicht er»[23], — говорил герцог обвинителям Либиха в материализме.

Но что за дело до клички? Главное — сделать для себя ясным свое мировоззрение. Если я только не слукавлю пред Богом и моей собственной совестью, излагая мое мировоззрение, то дела нет — буду ли я материалист или глупец в отношении к другим.

Я изменил себе и прочитал написанное несколько дней назад. Прочитав, вижу, что к понятиям о беспредельном, к которым я отношу пространство, время, силу и жизнь, я отнес и понятие о веществе. Откровенно сознаюсь, что вещество мне кажется таким же беспредельным, как пространство, время, сила и жизнь. Мне кажется, то есть моему воображению не представляется невозможным, что вещество могло бы перейти в силу и сила — в вещество. Сила должна быть бесформенна, но и материя в крайних ее пределах едва ли мыслима с сохранением формы. И жизненное начало, как сила, как нечто беспредельное и бесформенное в моем представлении, должно иметь свойства силы, переходить в материальные атомы, подобно тому, как допускается возможность перехода туманных пятен мирового эфира в небесные тела. Сравнение, правда, самое грубое. Тут переход вещества в вещество, следовательно, одно видоизменение. А переход силы в вещество! Это что? Ахинея? Но ведь сила не ничто, и, рассматриваемая мышлением отдельно от вещества, она есть нечто отличное от материи, хотя бы только и отрицательными свойствами. Только одно понятие о Боге, или — у атеистов — понятие о мире (их Боге), может быть понятием без отрицания; все другое на свете, понимаемое или представляемое нами, должно иметь и собственное свое отрицание в нашем уме.

Понятие о беспредельном пространстве имеет свое отрицание в измеряемых и оформленных предметах; понятие о бесконечности време

ни отрицается часами и минутами; для жизни служит отрицанием смерть; даже для уяснения одного из свойств Божеской натуры — добра — сделался необходимым дьявол. Потому и понятие о веществе вызвало в уме представление о противоположном начале — силе; без нее, без ее антагонистических веществу атрибутов, самое вещество с его инер — циею и другими свойствами было бы немыслимо. Но отрицательное (то есть, не материальное) свойство силы можно и для более ясного представления нужно перевести в положительное, приняв за исходную точку главный атрибут силы — действие и движение. И действительно, с моим представлением безграничного пространства и времени соединяется и представление о движении; время — это отвлеченное движение в пространстве, то есть сила, действующая в пространстве и своим действием приводящая себя в вещество. Могу ли я требовать, чтобы представления мои о таких отвлеченных предметах были ясны и отчетливы, как чувственные факты? — ведь и о самых наглядных вещах нередко имеешь одно смутное представление. Следует ли из того, что мне представляется неясным, заключить, что это темное представление ложно и бессмысленно? Не бывают ли, напротив, именно галлюцинации, то есть призраки, весьма ясны и неоспоримы для галлюцинирующих? Известно, что при неясности представлений, мы прибегаем к сравнениям.

И вот мне кажется, что в моем понятии жизненное начало ни с чем не может быть так сравнено, как с светом. Источник света хотя и известен нам фактически, но расстояние его от нас так далеко и действия его на нас и все окружающее нас так многочисленны и разнообразны, что мы в обыкновенной жизни называем, без дальнейшего размышления, свойствами тел — свойства света. Мы говорим и думаем, что тот или другой цвет принадлежит не солнечным лучам, а тому или другому телу, хотя это тело потому только цветное, что атомы его задерживают, отражают или преломляют лучи света. Лучи же света могут достигать до нас и быть видимыми нами, может быть, целые века после того, как источник их света уже давно погас. Колебания светового эфира, чего — то непохожего на вещество, способного проникать чрез вещества, непроницаемые для всякой другой материи, и вместе с тем сообщающего им новые свойства, мне кажутся подходящими для сравнения с действиями жизненного начала.

26 декабря

Беседа с самим собою заманчива. Как я ни убежден, что мне не удастся уяснить себе вполне мое мировоззрение, но самая попытка уяснения заключает уже в себе какую — то прелесть.

Погода все время изменяется: NW и NNW, иногда переходящие SO. Температура между —5–6° и +2° R.

Да, мозг представляется мне подобным стеклянной призме, имеющей свойство разлагать луч света и преломлять его. Если бы я не боялся насмешки над самим собою за фантазерство, я бы назвал мозг призмою

мирового ума; воспринимать и пропускать чрез себя колебания или действия этой мировой силы было бы функциею мозга, если бы сравнение мое было верно. Но, ставя себя на точку зрения материалиста — эмпирика, я вижу непроходимую пропасть между моим сравнением и тем воззрением, к которому неминуемо приводит, — на первых порах и, так сказать, сгоряча, — скептицизм эмпирии. Не говоря уже о том, что compa — raison n'est pas raison (Сравнение это не доказательство (франц.).), есть ли, спрашивается, для эмпирика хотя малейший смысл в употребленных мною выражениях, как: колебания силы, мировой ум без мирового мозга, сила без вещества, жизненное начало вне организма? Что это, с точки зрения эмпирика, как не идеологический набор слов?

Да, согласен, помирить чистый эмпиризм с существованием силы вне материи, мысли вне мозга, жизненного начала вне органических тел немыслимо. Это contradictio in adjecto(Внутреннее противоречие (лат.).). И те чистые эмпирики, которые, останавливаясь на фактах, не идут далее своих непосредственных (прямых или ближайших) умозаключений из этих фактов, совершенно правы в моих глазах, — я сам был и даже есмь такой; но как скоро переступается ими эта граница волшебного круга, как скоро они берутся за разрешение таинственного икса, то тут выводы эмпиризма оказываются нисколько не осмысленнее идеологических предположений. Не забудем, однако же, что то, что мы называем смыслом, не есть непоколебимое и безусловно верное мерило истины. Хотя законы мышления всегда были и будут одни и те же, дважды два всегда будет четыре, но осмысленными и бессмысленными нам кажутся не всегда и не всем одни и те же предметы. То, что считалось бесспорным и очевидным лет сто тому назад, то может быть бессмысленным для живущих в конце XIX века. Смысл меняется не от одного процентного содержания знания в нашем уме, а часто и от психических поветрий и других внешних условий, к которым надо отнести и моду. Мода же является также и в виде поветрия. Вообще наш смысл, а вместе с ним все наши мировоззрения подчиняются закону периодичности, играющей в нашей, как и во всей мировой, жизни важную роль. Старое и забытое является в известные периоды снова на свет, но, конечно, всегда в ином виде; новые скопившиеся приобретения опыта вызывают на свет забытое и придают ему свежесть и новую силу. Ново то только, что хорошо забыто, — это изречение скептика имеет свою долю правды. Периодическое и вековое господство различных противоположных одна другой доктрин в науках и в мировоззрениях различных наций доказывает нам наглядно, насколько мы можем доверять нашему смыслу. Современный эмпиризм есть также своего рода доктрина, хотя последователи ее и желали бы не быть доктринерами. Всякая же доктрина, хотя бы и претендующая на одни чисто фактические основы, как это делает эмпиризм, — всегда одностороння; иначе она не господствовала бы, не следовала бы одному и тому же направлению, считая его непогрешимым, и признала

бы достоинство и других убеждений, основанных не на одних только чисто чувственных фактах. Бессмысленным называется то, что противоречит нашим убеждениям, — именно убеждениям, а не знаниям, ибо убеждения влияют на нас сильнее знания.

28 декабря

Метель и вьюга при сильном NW целую ночь и продолжается теперь при +1° R; все вокруг занесено снегом, нельзя высунуть носа, и я принужден остаться без моей утренней прогулки. Попробую писать — что — то выйдет.

Если смысл наш зависим от наших современных убеждений, а они, в свою очередь, преходящи и не всегда, по своей силе и упорству, соответствуют нашим знаниям, то ни одна господствующая доктрина, ни одно умственное направление не должно смотреть свысока на другие, им противоречащие, доктрины и направления; а умы беспристрастные, не увлекающиеся и не доверчивые, не должны пугаться насмешек, разных кличек и обвинений в отсталости, нерациональности и бессмыслии. Кто пережил уже кое — что на своем веку, тот вспомнит, с каким пренебрежением относились в двадцатых — тридцатых годах нашего столетия гегельянцы и натурфилософы к скромным и приниженным (в то время) эмпирикам, платящим теперь, в свою очередь, прежним мудрецам тою же монетою. Всего вернее и надежнее, конечно, было бы остановиться на позитивизме, оставить в покое неизъяснимое, приняв за аксиому, что существуют предметы, не подлежащие нашему знанию. Но это воззрение на практике делается, подобно другим, доктриною, как скоро оно будет проводиться последовательно и обязательно для его последователей. Доктринерство же, я сказал, — всегда односторонне и узко. Можно ли требовать от каждого ума, чтобы он обязался не затрагивать тот или другой предмет размышления; чтобы он остановился именно там, где ему назначает остановиться другой ум! Действительно, как, кажется, утверждает позитивизм, в жизни человечества замечается известная последовательность в направлении мышления и мировоззрениях, соответствующая степени знаний, приобретаемых жизнью человечества. Но эта последовательность не уничтожает возможности периодичных возвратов того или другого из предшествовавших направлений, так как уму нашему не суждено окончательно убеждаться в непреложности истины принятого им направления. Временные наши убеждения хотя и всегда сильнее наших знаний, но еще менее прочны, чем самые знания, приобретенные одним опытом. Поэтому, как бы ни было позитивно направление современных умов, нельзя отвергать наклонность к возврату другого противопозитивного (позитивному) направления, хотя бы в отличном от прежнего виде. И вот я, не оспаривая достоинств позитивизма и его пригодности для многих высоких умов, считаю его, однако же, для моего собственного ума непригодным, и, чтобы я мог сделаться позитивистом, я должен бы изнасиловать себя.

Как бы размышление и опыт ни убеждали меня, что я не в состоянии выйти из очерченного вокруг меня волшебного круга, что я не могу разрешить ни одной из занимающих меня проблем, — я не могу осилить мои влечения и не заниматься тем, что я считаю вопросами моей жизни. Но я с тем вместе не доктринер. Стараться осмыслить произведение фантазии в разрешении этих вопросов для меня не значит отказаться вовсе от эмпирии или пренебрегать ею, считать ее выработанные уже наукою и опытом методы ложными или малозначащими и не признавать ее заслуг. Нет, я один из тех, которые еще в конце двадцатых годов нашего столетия, едва сошед с студенческой скамьи, уже почуяли веяние времени и с жаром предавались эмпирическому направлению науки, несмотря на то, что вокруг их еще простирались дебри натуральной и гегелевской философии. Прослужив верою и правдою этому (тогда еще новому) направлению моей науки слишком пятьдесят лет, я убедился, однако же, что для человека с моим складом ума невозможно оставаться по всем занимающим меня вопросам жизни в этом одном направлении, или, другими словами, сделаться позитивистом и сказать себе: «Стой! Ни шагу далее!»

Вот я при таком убеждении и дозволяю моей фантазии, при помощи моих, каких ни на есть, знаний, доказывать, — конечно, мне же самому, — что raison d'etre1 всего подвластного чувствам, опыту и наблюдению скрыто за кулисами эмпирической сцены и потому и подвластно лишь ей одной (фантазии) да размышлению, да и то в самых ограниченных размерах. Не быв отъявленным позитивистом, я не могу искоренить в себе желания заглянуть за кулисы, и не только из одного любопытства, но и с (утилитарною) целью ограничения слишком назойливых претензий опыта на самовластие и вмешательство в решение вопросов, касающихся того закулисного резондэтра(Смысл, основание существования (франц.). От франц. raison d'etre).

Итак, начну с того, на чем остановился, и что должно казаться с первого взгляда бессмысленным.

29 декабря

Метель утихла, небольшой NO, — 5° R. После утренней прогулки.

«In's Innere der Natur dringt kein geschaffener Geist»[24]. Это великая, глубоко продуманная мысль великого естествоиспытателя. Да, как бы глубоко ни проникали внутрь организма опыт и наблюдение, внутрь

самой натуры им вход запрещен. Научный прогресс делает опыт и наблюдение более утонченными, изощряет чувства наблюдателя, помогает заменять как можно лучше одно чувство другим, как, например, зрением — осязание; раскрывает механизм и химизм органической фабрики[25]; но то, что заправляет ею, что направляет действующие в ней силы к охране и поддержанию бытия в известном, определенном заранее (типичном) виде, как en gros(В целом (нем.).), во всей органической массе, так и в частностях, — в каждой особи, в каждом органе, в каждой ткани, — это неподсудно изысканиям и неизъяснимо; хотя игнорировать это начало или силу, назовите как угодно, мы не можем, если бы и хотели. Наша мысль и фантазия не могут не стремиться привести в какую — либо связь проявление этого мирового начала с нашим собственным «я». Мы и мыслим потому, что находим мысль во всем окружающем нас. Без участия мысли и фантазии не состоялся бы ни один опыт, и всякий факт был бы бессмысленным. Наши мысль и фантазия, как причина, производящая и опыт, и наблюдение, не могут, однако же, по особенности своей натуры ограничиться этими двумя способами знания. Ум, употребив опыт и наблюдение, то есть направив и заставив действовать известным образом наши чувства, потом рассматривает с разных сторон, связывает и дает новое направление собранным чувствами впечатлениям, и всегда не иначе, как с участием фантазии.

30 декабря

Снегу навалило в эти два дня (третьего дня и вчера) местами с человеческий рост. — 10° R.

Мне хочется доказать себе, что умственный мой процесс в настоящее время, когда я стараюсь уяснить себе мое мировоззрение, действует в сущности тем же способом, как и в то время, когда я ничего другого не хотел знать, кроме фактов. Мне кажется, что резкое различие, делаемое между суждениями a priori и a posteriori, или между дедуктивным и индуктивным способами, есть чисто доктринерское и справедливо разве в крайностях, похожих на безумие. В сущности, априорист, так же как и эмпирик, берут за исходную точку своих суждений факт — factum, нечто для них обоих неопровержимое и приобретенное первоначально чувствами и опытом; различие только в том, что априорист дает впоследствии другое значение факту и опыту, и в приобретении своих знаний (которые без опыта невозможны) не ограничивается одними впечатлениями, доставляемыми ему внешними чувствами. У него играют более важную роль не столько непосредственные чувственные впечатления, сколько заключения, сложившиеся в уме и фантазии из этих впечатлений. Но так называемый рациональный эмпиризм, к пос

ледователям которого я отношу и себя, также не довольствуется одним собиранием приносимых чувствами впечатлений. Изобретая различные способы наблюдения и опыта, контролируя один опыт другим, рациональный эмпирик неминуемо пускает в ход фантазию, и умозаключения его почти никогда не могут удержаться в непосредственной (прямой) связи с чувственными впечатлениями, доставляемыми прямо опытом и наблюдениями. Всегда есть пробел между умозаключением и чувственным фактом, и, чтобы уменьшить, сколько можно, этот пробел, у нас нет другого средства, как повторение или скопление однородных фактов; а это средство подвергает нас заблуждениям, которые нередко вреднее увлечений фантазии, потому что обманывают нас своею кажущеюся точностью.

Вообще, мне кажется слишком школьным и тот анализ нашего мышления, которым мы обыкновенно руководствуемся. Мы принимаем ощущения, внимательность (perceptio), память, ассоциацию идей, свойство означать ощущения членораздельными звуками, суждение, фантазию за совершенно отдельно и как бы независимо друг от друга действующие способности. Это, конечно, необходимо для уяснения себе умственного процесса. Но вполне независимые одна от другой функции этих способностей я считаю невозможными в нормальном состоянии. Правда, одна из них может быть сильнее развита, чем другая, и потому функция одной из этих способностей может быть для нас заметнее другой; но без ощущения немыслимо мышление; без внимательности и памяти ощущаемое было бы одним эфемерным и бесследным возбуждением; а без фантазии не может обойтись и самый точный математический прием мышления. Правда, в пользу сепаратизма и локализации наших психических способностей говорит тот неоспоримый факт, что при полном почти недостатке одной из них другие продолжают еще действовать. Самая способность ощущения, некоторыми физиологами посаженная в зрительные бугры мозга, еще подразделяется и локализируется на несколько других категорий; так, зрительное ощущение должно иметь отдельное место в мозгу от ощущения слухового и т. п., и весьма вероятно, что различные ощущения, приносимые внешними чувствами, сосредоточиваются в различных порциях мозга. Но то, что в нас ощущает, то ощущающее начало есть нечто нераздельное, целое и едва ли когда в течение жизни изменяемое; его нельзя локализировать в той или другой порции мозга и вряд ли можно назвать и самый мозг единственным его местопребыванием. Нам, конечно, кажется, что, сосредоточивая наше внимание на какой — либо предмет, смотря, например, на него в микроскоп или телескоп, мы только смотрим и превращаемся, так сказать, всецело в одно зрение. Но, вникнув глубже в этот процесс сосредоточенного зрения, мы убедимся, во — первых, что обращать внимание на что — либо, значит внимать самого себя, то есть направлять то ощущаемое начало, называемое «я», на впечатление, приносимое тем или другим органом чувства, смотреть этим «я» в глаз, слушать им же в ухо и, воспринимая в себя эти впечатления, в то же время судить о них, представлять их себе в том или другом виде, сравнивать с прежними ощущениями, принимаемыми некогда теми же чувствами; а все это необходимо требует, чтобы наше «я» беспрестанно приводило в действие то ту, то другую умственную способность и в одно и то же время.

Хотя в чувственных ощущениях, как, например, между зрением и слухом, можно определить краткие промежутки времени, отделяющие эти ощущения, если мы смотрим и слушаем (как астрономы) в одно и то же время; но едва ли мы найдем средство уловить промежутки, отделяющие ощущение, приносимое глазом, от того процесса, который совершается в то же самое время нашим «я» и который (процесс) называется теперь бессознательным мышлением, — название, по — моему, нелепое, хотя и означающее действительно особый психический процесс; мне кажется, что его лучше признать безымянным или неудобоназыва — емым, чем давать ему бессмысленное прозвище.

Вот это quasi — бессознательное мышление, сопровождающее все наши чувственные ощущения в самый момент их проявления, и есть самое характеристическое свойство нераздельности и цельности нашего «я».

Как бы ни были отдельно локализированы наши чувства зрения, слуха, осязания, наша память, воображение, способность говорить, мыслить, хотеть, наше «я» есть в одно и то же время и нечто отдельное от них, и вместе с тем вмещающее все эти чувства и способности в себе. Наше «я» играет как будто на клавишах тех органов, функциям которых эмпиризм приписывает зрение, слух, память, слово и пр.; и, выражая своею игрою эти функции, наше «я» само участвует в них как нераздельное целое, связывая их и проявляя ими свое бытие.

1880

5-6 января

С нового 1880 года по 5–е января морозы —10–16° R. Бури утихли. Ясно и безветренно. Вчера и сегодня иней на деревьях.

6 января.1

Ясный зимний день с густым инеем на деревьях. Утром 11°. После хорошей утренней прогулки.

Прогуливаясь, я вспомнил, что слишком односторонне в моем дневнике отнесся к знаменитому cogito, ergo sum, утверждая, что его нужно бы было заменить sentio, ergo sum. Обращая себя всего на какой — либо предмет, превращаясь, как говорится, в зрение или слух, наше «я», устремленное таким образом во внешний мир, — в свое «не я», — продолжает, незаметно, может быть (при сильном сосредоточении внимания на внешний предмет), ощущать свое бытие; и это ощущение сопровождает его с колыбели, с того момента, когда оно начало отличать от себя свое «не я», вплоть до могилы; и даже при потере сознания, в бреду, во

Здесь на полях: «Эмпиризм в практике, а для мировоззрения игра и фантазия».

сне, это ощущение не может не продолжаться, хотя бы и в измененном виде. Но, кроме этого, не всегда для нас заметного, ощущения нашего бытия, незаметным оно может сделаться, как и все другие наши ощущения, чрез привычку к бытию; наше «я» возводится из простого ощущения на степень мысли в том случае, когда оно, воспринимая внешние (мировые) и органические (приносимые органами) впечатления, приводит их в связь с ощущением в себе присутствия своих умственных способностей: внимания, памяти, воображения, слова и мысли.

Тогда наше «я» делается вполне сознательным, осмысленным и прочувствованным. Кондильяк[26] утверждал, что человек без внешних чувств — статуя: это неправда; дыхание и без содействия внешних чувств должно ему сообщить ощущение бытия, поддерживая связь с внешним миром. Ощущение бытия непременно существовало бы и тогда, но было ли бы оно без содействия внешних чувств сознательным и осмысленным, — это вопрос. Сознание в себе памяти, мысли, воображения, без сомнения, возбуждается и поддерживается внешними и органическими чувствами; но нет причины, мне кажется, отвергать возможность этого сознания и при отсутствии внешних и органических чувств.

Я отвлекся и зашел слишком далеко, желая себе доказать, что хотя я до моего мировоззрения дошел не настоящим рационально — эмпирическим (индукционным) способом, но тем не менее, я считаю мое мировоззрение для меня равносильным факту.

10 января

Продолжаются холода в 16–12° R. Сегодня 7° и снег. Привезли елки и посадили. Мельница (новая) на Людвиговке в ходу.

Да, равносильным факту — фактическим — по силе убеждения я считаю мое воззрение. Что такое факт? Если держаться буквального смысла, то это то, что сделано, — factum, что совершено (поэтому fait accompli (Совершившийся факт (франц.).) — плеоназм[27]). В этом смысле факт должен быть чувственным. И действительно, если самое наше бытие есть ощущение, то в нас нет ничего, что бы не зависело первоначально от впечатлений, приносимых ощущениями.

Все, обнаруживаемое в нас бытием, обнаруживается посредством ощущений, т. е. посредством связи с внешним миром. Тем не менее, следствия и продукты впечатлений различны до крайности. Одни из них способны возбуждать в нас одно чувство бытия, другие возбуждают бессознательное мышление и разного рода рефлексы; но есть и такой род впечатлений, может быть вернее — представлений, которые, несмотря на первоначальное их происхождение от чувственных ощущений, приводят в действие исключительно сознательные наши умственные способности: память, мышление и фантазию (воображение, способность сочетать и творить новые представления). Хотя мы помним, мыслим и воображаем при каждом действии наших органов чувств, но этот чувственный и обыкновенно бессознательный процесс воспоминания, мышления и представления (воображения) прекращается, как скоро то или другое чувство перестает действовать; другой же, резко отличающийся от этого, процесс воспоминания, мышления и воображения, всегда сознательный, совершается и без непосредственной помощи чувств.

Итак, всякий факт должен быть произведением внешних, на нас действующих впечатлений и наших чувственных ощущений, между тем как наши внутренние ощущения, присутствующие в нас и без прямого содействия внешних впечатлений, могут не только представлять нам факты с различных точек зрения, но и открывать нам истины. Факт хотя и считается как бы за истину, но никто не называет математические аксиомы фактами. Почему? Казалось бы, такой факт, как солнце на небе, так же точно истинен и неопровержим, как и всякая математическая аксиома. Да, есть действительно истинные факты и фактические истины, но факт все — таки не истина, и истина не факт. Солнце на небе потому истинный факт, что всякий может его проверить чувствами, но такая математическая (астрономическая) истина, что солнце и сегодня, и завтра, и целые годы взойдет и зайдет в известном определенном месте на горизонте, не требует вовсе чувственной проверки; это основано и не на одной теории вероятности, а на знании и соображении, при участии и всех других умственных способностей (памяти, фантазии); основа этого знания, правда, также фактическая; не видав никогда солнца и звезд, нам не пришло бы на ум и все устройство нашей планетной системы; но математические вычисления до того различны от чувственных наблюдений, что могут определить a priori место для планет, еще не открытых наблюдениями. Математическая аксиома, что две величины, равные порознь третьей, равны между собою, хотя и наглядна, т. е. может быть объяснена чувственным опытом, но, в сущности, она основана на соображении, а не на опыте; чтобы понять ее, нет надобности иметь пред глазами известные величины. Факт уже и тем отличается от истины, что свойства его различны, а неизвестная нам сущность истины всегда одна и та же. Только тот факт, который есть, был и будет, был бы истиною. Но такого мы не знаем; если же убеждаемся в необходимости или возможности и нефактического существования того, что всегда было и будет, то это убеждение и есть для нас истина, хотя, очевидно, нефактическая. Очевидно также, что для убеждения в такой истине нам недостаточно одного рассудка, — необходимо еще мощное содействие фантазии.

Все высокое и прекрасное в нашей жизни, науке и искусстве создано умом с помощью фантазии, и многое — фантазией при помощи ума. Можно смело утверждать, что ни Коперник, ни Ньютон, без помощи фантазии, не приобрели бы того значения в науке, которым они пользуются. Между тем нередко и в жизни, и в науке, и даже в искусстве слышатся возгласы против фантазии, и не только против ее увлечений, но и против самой нормальной ее функции. Для современного реалиста и естествоиспытателя нет большего упрека, как то, что он фантазирует. Но, в действительности, только тот из реалистов и эмпириков заслуживает упрека в непоследовательности, кто хотя на один шаг отступает от указаний чувственного опыта, направляемого и руководимого умом и фантазиею. Вообще доктрина, отделяющая искусственными перегородками функции наших умственных способностей одну от другой, приводит к тому, что мы и во всех наших произведениях стремимся так же резко отличать проявления каждой из них, как будто бы можно было умствовать, не воображая, и воображать без размышления. Стоит только вспомнить, что самую простую выкладку чисел нам нельзя сделать, не приводя в действие и нашу память, и воображение, и рассудок, хотя нам и кажется, что все наше «я» как бы погрузилось в числа при выкладке.

14 января

Все эти дни мороз в 10–13° R; только вчера сильная метель при NW и —4° R; сегодня все еще ветрено (NW) при 8–9° R, но ясно и много навеяло снегу.

Все еще хочу себе доказать, что я не должен считать мое мировоззрение одним продуктом досужей фантазии потому только, что оно не основано на прямом и непосредственном опыте. Не мне, посвятившему всю жизнь, и именно самую лучшую часть жизни, рациональному эмпиризму, — не мне, говорю, отвергать значение опыта; но и не мне сомневаться в значении слов первого Гиппократова афоризма: «experien — tia fallax, judicium difficile» (Опыт обманчив, суждение затруднительно (лат.).).

Когда лета не располагают уже к увлечению, то начинаешь понимать, как легко можно увлечься не одними мечтами, но и тем, что так трезво, точно и положительно, как опыт и факт. Есть вещи на свете, к которым и такое надежное средство, как опыт, неприменимо, а между тем эти вещи — это вопросы жизни, без разрешения которых для себя, хотя бы приблизительно, умирать не хочется; а к жизни обращаешься невольно с упреком, так хорошо прочувствованным поэтом:

Дар напрасный, дар случайный, Жизнь, на что ты мне дана?

Да, оргия, грубейшие средства самозабвения и, наконец, самоубийство, неминуемо сгубят желающего опытом разрешить загадку жизни. Правда, крепкие, здоровые, положительные умы могут жить и прекрасно действовать, отбросив в сторону всякую попытку к разрешению томительного вопроса жизни. Но горе той личности, которая возмечтает о себе, что она — то и есть именно esprit fort(Сильная духом (лат.).), не нуждающийся в разрешении подобных вопросов. Аскет Филарет[28] прекрасно с своей точки зрения возражал Пушкину на его упрек жизни, и именно потому прекрасно, что он (Филарет) уяснил себе не опытом жизненную проблему; и как бы это уяснение ни было односторонне, оно мощнее, а главное, человечнее бессильного ропота на жизнь, что не раскрывает пред нами своей тайны так, как бы мы этого хотели. А мы хотели бы, чтобы это было так же наглядно и осязательно, как ее чувственные и индивидуальные проявления.

Я полагаю, что все мы, последователи Веруламского Бэкона, придаем слишком большое значение предложенному им (индуктивному) способу исследования. Этот способ вовсе не какое — нибудь новое открытие особой деятельности нашего ума. В обыкновенной жизни все всегда и до Бэкона изыскивали и исследовали индуктивным способом; но никто, я полагаю, и ни сам Бэкон не считал этого способа единственно возможным для открытия истины. Главная заслуга Бэкона это: noli jurare in verba magistri[29]. Теперь же и это перестало быть заслугою, так как в наше время не найдется ни одного ученика в школе, которому бы понадобилось повторить это правило. Средневековая вера в авторитеты заменена теперь изверием; мы все изверились в себя самих; дети наши, сидя на школьных скамьях, глядя на учителей, уже успевают извериться. Это нельзя не признать следствием одностороннего упражнения ума по индуктивному способу; но избави нас Бог от такого дедуктивного, которым учились jurare in verba magistri.

Так вот, я опять хочу толковать о том, что если мы желаем сделать наше мировоззрение влиятельным в нашем нравственном быте, а это именно для меня сделалось необходимостью, то мы не должны основывать его на одних положительных, чисто фактических и чувственных данных. Мы не должны ослеплять себя кажущеюся основательностью там, где идет дело об одном представлении или, вернее, только о возможности представления и о его уяснении для себя; тут нельзя требовать ничего другого, как только того, чтобы в этом представлении не было явных противоречий и чтобы оно было как можно менее несообразно, то есть сообразовалось бы, сколько можно, с нашими фактическими знаниями и не заключало бы в себе более противоречий, чем самые эти знания.

15 января

Вчера вечером я ехал с полевого тока. Было морозно и ясно. Я сидел в санях спиною к заходящему солнцу. Поля, покрытые гладкою, как скатерть, снежною пеленою, освещались нежно — розовым, переходящим

в светло — фиолетовый, светом; полная, еще бледно — серебристая, луна поднималась из — за леса на зеленовато — голубом фоне. Игра и переливы цветов из зеленоватого в палевый и светло — голубой на горизонте и из розового в бледно — фиолетовый, с множеством блесток на снегу, так обворожили меня, мне дышалось студеным воздухом так легко и привольно, что я невольно начал пародировать упрек жизни Пушкина и про себя шептать с навернувшимися на глазах слезами:

Не случайный, не напрасный, Дар чудесный и прекрасный, С тайной целью дан ты мне!

Потом я переменил этот экспромт так:

Не случайный, не напрасный, Дар таинственный, прекрасный, Жизнь, ты с целью мне дана!

И оттого, что никто не мог разгадать тебя, чудный дар жизни, неужели мы должны упрекать тебя в нелепой случайности, должны опошлять тебя, играть и не дорожить тобою! Нас берет зло, что не хватает силы раскрыть тайну дара, и мы со зла готовы хоть сейчас утверждать, что ни секрета, ни цели тут вовсе нет, что ларчик жизни открывается просто per vaginam (Через влагалище (лат.).), закрывается также легко — землею.

Мы привыкли с самой колыбели к жизни, и смотрим потому на жизнь и на свет как на обыкновенные, вседневные вещи; это, конечно, наше счастье, хотя легкомысленное и пошленькое счастье. Но что было бы со всеми нами, если бы ум наш постоянно вникал и вдумывался в самую суть нас самих и всего окружающего нас?! На каждом шагу мы встречались бы лицом к лицу с непроницаемою, тяготеющею над нами тайною; на каждом шагу недоумение и сомнение отягчали бы наше раздумье. Что это за странное плавание и кружение в беспредельном пространстве тяготеющих друг к другу шаровидных масс? Что это за непонятное существование бесчисленных миров, составленных из одних и тех же вещественных атомов и отделенных на веки один от другого едва вообразимыми по своей громадности пространствами? Что значит эта бесконечная разновидность форм? А сцепление, тяготение, сродство, постоянная вибрация атомов — разве все эти обыденные для нас явления не тайны, скрытые под научными именами? А эти так называемые простые тела, эти неразлагающиеся элементы, скопленные в огромных планетных массах, разве они действительно первобытные элементы? Откуда взялись бы они, откуда взялась бы планетная жизнь, если бы другие, нам неведомые, первобытные элементы не содержались в общем, для нас недостигаемом источнике — эфирном хаосе? Что он такое, этот источник и вместилище неведомых начал?

Что удивительного, если в каждом из нас, окруженных со всех сторон и с колыбели до могилы мировыми тайнами, существует склонность к мистицизму; если одни из нас при известном настроении делаются легко мистиками и начинают видеть и находить сокровенные тайны там, где другие, кружась без оглядки и устали в водовороте жизни, все находят простым и ясным? И можно ли требовать от обитателей земли, одаренных способностью живо представлять себе неосязаемое, чтобы они оставались всегда в будничном настроении духа и мирились с злобою дня, когда судьба, дав им стремление к предвидению и силу воображения, не дозволила отдалиться от земного жилища далее окружающей его воздушной оболочки, да и для пытавшихся подняться — превращает небесную лазурь в черную ночь?! Но из всех мировых тайн самая заветная и самая беспокойная для нас это — «я». Есть, правда, и еще другая, еще более заветная, это — истина. Но если каждый листок, каждое семечко, каждый кристаллик напоминают нам о существовании вне нас и в нас самих таинственной лаборатории, в которой все неустанно само работает для себя и для окружающего, с целью и мыслью, то наше собственное сознание составляет для нас еще более сокровенную и вместе с тем самую беспокойную тайну. Есть, однако же, и еще более заветная, но уже происходящая из нашего же сознания: это — истина. Не без насмешки сделал свой назойливый вопрос римский проконсул[30]. Может быть, именно за это и не последовало ответа свыше. Да, истины не узнаешь, любопытствуя, что она за штука.

Разумеется, я не говорю о так называемых научных истинах. Эти все — и исторические, и естественноисторические, и математические, и юридические — не более, как или истинные факты, или правильные умозаключения, добытые логическим анализом и синтезом, или же формулы, диктуемые жизнью, нравами и потребностями общества. Таких истин много. Но есть истина одна, цельная, высшая, служащая основанием всего нашего нравственного быта. Напрасно утверждают такие историки, как Бокль[31] и с ним большая часть нового поколения, что человечество обязано преимущественно развитию научных истин в обществе, а нравственные нисколько будто бы не содействовали его преуспеянию, то есть прогрессу, счастью, благосостоянию. Я полагаю, напротив, что единство и цельность настоящей истины выступают все более и более с прогрессом человечества, хотя и трудно решить, насколько оно в общем итоге сделалось лучше. Действительно, истина должна

быть только одна: она — вне нас и вместе в нас самих, в нашем сознании; конечно, не так ясная для нас, как солнце, но, как световая волна далекого солнца, освещает наш нравственный быт. Что было бы этическое наше, или нравственное, начало, если бы вечная и цельная истина не служила ему основою? Без нее, без этой основы, не существовали бы для нас и научные истины, ибо не существовало бы в нас нравственного стремления к открытию истины. Каждый из нас, самый закоснелый в преступлениях, невольно стремится найти в себе истину и ищет пред собою и пред другими оправдания своих поступков. Правда, мы при этих оправданиях запутываемся во лжи, стремясь не быть, а казаться; но это не доказательство противного, не доказательство тому, что в нас нет произвольного стремления к правде. Все это: и казаться, а не быть, и здание лжи, сооружаемое нами для оправдания наших действий, — есть только искаженное стремление к правде, следуя которому, мы все более и более удаляемся от правды, и это потому только, что попали на ложный путь. Наконец, доходит до того, что для нас делается и совсем невозможным отличить правду от лжи. Тогда — то и рождается насмешливый вопрос римского проконсула: что такое истина, как ее узнать, как отличить, где она? И как, в самом деле, понять идеальнейший из идеалов! Истина! Ведь это абсолют, это Бог! Мы и не должны сметь когда — нибудь ее постигнуть.

Но невозможность достижения не есть отрицание стремления к ней. Это стремление, данное нам свыше, есть наше драгоценнейшее достояние. Глубоко затаено в нас, если не убеждение, то чувство, напоминающее нам, что без стремления к правде нет полного счастия. Посмотрите, как это влечение, заглушенное страстями, бедствиями, тем, что называется судьбою и случаем, и ложным направлением, проявляется в другом виде, не имеющем, по — видимому, ничего общего с влечением к основе нашего нравственного бытия. Увлечение в преследовании целей, основанных на неправде, не уничтожает еще в нас стремления к открытию истинных фактов или научных истин, и вот, удовлетворяя с этой одной стороны наше стремление к правде, мы именно поэтому и не заботимся иногда удовлетворить вполне другой, высшей его стороны. Точно так же великие, но безнравственные гении, завоеватели и государи, попирая ногами правду, легко убеждают себя в правоте своих действий, потому что у них стремление к истине находит удовлетворение в достигаемых ими грандиозных результатах; а результаты эти, действительно, содействуют к открытию и распространению различных фактических истин. Все это иллюзии, неразлучные с нашим существованием. Истина так светла, что без иллюзий одно только стремление к ней ослепило бы уже нас; поэтому ложь сделалась неизбежною для нас при непреодолимом влечении к истине. Не зная, что она такое, но неудержимо стремясь к ней по присущему нам всем влечению, мы, к счастью и несчастью нашему, должны жить постоянно в иллюзии и смене галлюцинаций. Эта неизбежность служит нам смягчающим обстоятельством пред судом совести; но она не уничтожает еще в нас окончательно способности приходить в себя и разузнавать наши иллюзии и галлюцинации. Галлюцинируя до чертиков, было бы отвратительно, нелепо полагать, что вовсе нет этой единой, общей и цельной истины; что только приобретенные чувствами факты и выведенные из них умозаключения суть истины; всякая же другая правда есть понятие относительное и временное, обязательное pro domo suo(Для себя (лат.).). Думая так, мы превратили бы наши иллюзии из ширм, охраняющих от нестерпимого для нас света истины, в темную, непроглядную ночь.

Все это писано до 29–го января. В эти дни разгулялся мой кишечный катар не на шутку. Все полнолуние стояла ровная, тихая, ясная погода с —10–12° R утром и ночью и до 0+1° — среди дня. Солнце уже порядочно греет. Это самая опасная вещь для меня и, я думаю, для всех, страдающих кишечным катаром: на прогулках на солнце легко приходишь в испарину, а в тени остужаешься также скоро. Впрочем, с 25–26 января барометр опустился, стоит иней, туман и от —5 до +2° R.

28 января

Катар мой несколько улегся. После моего любимого раствора солянокислого хинина в мятной воде (приняв его до 10 гран[32]) чувствую себя не худо и после прогулки по комнате пришел в легкую испарину.

Сегодня небо безоблачно, до 10° R мороза, тихо.

Какое — то dolce far niente3. В ушах шум, но не от одного хинина, а только им усиленный обычный мой шум, вовсе не докучливый, — как будто слышишь отдаленный вечерний гул с улиц большого города. В голове калейдоскоп мыслей, in statu nascendi4; одна быстро сменяет другую; прошедшее меняется настоящим без остановки. Вниманию не удается поймать и фиксировать ни одной мысли, а между тем действуют и внимание, и мышление, и фантазия, и память — все в одно и то же время. Значит, у меня, как и у всех, я думаю, и в здоровом, и в ненормальном состоянии, ни одна из этих способностей не действует порознь; мое «я» теперь играет, как по клавишам, слегка дотрагиваясь то до памяти, то до воображения, то до рассудка. Только в настоящую минуту мое «я», дотрагиваясь до каждой из этих своих клавишей, слабо извлекает из них неясные, хотя и не вовсе несвязные тоны. Такое состояние имеет свою прелесть; это именно и есть dolce far niente нашего «я».

Пробегая записанное в последние дни, вижу, что заговорил об иллюзиях. Да, эти ширмы, как я их назвал, — наши талисманы. Человек, следящий за собою, легко поймет, какую услугу они ему оказывают, и, зорко наблюдая за собою, не дозволит им слишком затемнять путь, указываемый присущим ему и, потому непреодолимым, влечением к истине.

30 января

На дворе idem (Тот же (лат.).). Светло, тихо; температура утром —12° R; на солнце в середине дня — до 0° и выше.

Все разъясняется, все делается понятно — умей только хорошо обращаться с фактом, умей зорко наблюдать, изощряй чувства, научись правильно наблюдать; тогда исчезнут пред тобою чудеса и мистерии природы, и устройство вселенной сделается таким же обыденным фактом, каким сделалось теперь для нас все то, что прежде считалось недоступным и сокровенным. Такое убеждение с каждым днем все более и более проникает в сознание не только передовых людей, жрецов науки, но и целых масс. И это есть одна из главных современных, наиболее благодетельных и полезнейших иллюзий. Эта иллюзия полезна уже и тем, что направляет все наши умственные силы на предметы, подлежащие самому точному чувственному анализу и исследованию, не давая увлекаться тем, что навсегда для нас должно остаться заповедною тайною. Чем специальнее, чем ограниченнее предмет нашего исследования, тем более надежды на точный и ясный результат, тем сильнее иллюзия и тем спокойнее и отраднее чувствует себя посвятивший все свое внимание и время исследованию.

Углубившись и посвятив целую жизнь занятиям по этому способу расследования, мы, наконец, приходим и к тому убеждению, что на сцене наших действий нет ничего закулисного, и кажущееся скрытым за кулисами существует только для того, кто не хочет или не умеет зорко взглянуть. А между тем, если подумаешь и разберешь, не увлекаясь ни поразительным величием разных открытий, ни громадностью добытых эмпирическим расследованием результатов, в чем состоит вся суть приобретенных нами этим способом знаний, то нетрудно убедиться, что мы узнаем исключительно одну внешнюю сторону окружающего нас мира и нас самих.

Одних из нас исключительно занимает механизм явлений, устройство, состав и действие различных приборов и снарядов жизни и ее формы; другие занимаются прикладною, и потому также только внешнею, стороною жизни. Этим способом наши знания и понятия о мировой жизни несомненно обогащаются; внешняя ее сторона подвергается рассмотрению с разных сторон; но остается так же, как и прежде, как и всегда, несомненным, что in's Innere der Natur dringt kein geschaffener Geist. Вот это — то тяжелое для нашего сотворенного духа сознание мы и притупляем благодетельною иллюзиею, приковывающею все наше внимание к внешней стороне мировой жизни.

Кому из людей, занятых исследованием фактических истин и практическою жизнию, придет в голову размышлять о сущности вещей? Кто

из людей, занятых практическим делом, поверит, что эта сущность вовсе не то, что передается нам чувствами? Все кажется простым тому, кто привык просто смотреть на все. Да научного исследователя и интересует всего более вопрос: как, а не почему? Мы видим, что лист растет, наблюдаем, как он растет, узнаем устройство и состав клеток, следим шаг за шагом за разделением и размножением клеток; весь механизм растительного процесса открывается нам как на ладони. Но что заставляет расти именно так, а не иначе? Что заставляет растение и животное принимать тот или другой характерный вид? Отчего семя и яйцо заключают в себе зародыш именно того же типа и вида, от которого они произошли? Что привлекает и роднит щелочь с кислотою? Что сцепляет атомы? Что заставляет притягиваться одно тело к другому? Отчего мышечное движение переходит в теплоту, а теплота — в движение? Отчего сотрясение атомов возбуждает в нас ощущение теплоты? Все эти и тысячи других вопросов, не разрешаемых по нашему незнанию сущности вещей, показывают, что мы окружены тайнами; и если все эти тайны не считаются нами за чудеса, то потому только, что мы с ними встречаемся на каждом шагу. Мы называем их не чудесами, а явлениями, основанными на естественных законах, не зная, откуда взялись они. Встречая же что — нибудь, хотя и гораздо менее чудесное, но не ежедневное и не обычное, мы не задумываемся тотчас же сомневаться и не верить, или же слишком верить и считать его за чудо. Таковы наши иллюзии — и слава Богу! Без них нестерпимо было бы жить в этом таинственном мире, окруженном заколдованным кругом, из которого нет выхода.

8 февраля

Все эти дни, при новолунии, после двухдневной небольшой оттепели (при 0+2°) начались так называемые сретенские морозы в 25–30° и продолжаются теперь. Солнце на лето, зима на мороз. Ездил к больному в Кишинев: в одном вагоне было натоплено до +18° R, а когда ехал назад, то в курьерском поезде доходило до —2–3°.

Но так ли все это? Не иллюзия ли, в свою очередь то, что будто есть еще какая — то неведомая и не подлежащая расследованию сущность вещей? Не есть ли эта сущность именно то только, что нам делается известным посредством опыта и наблюдения? Не устроены ли и не приноровлены ли наши чувства от природы именно к тому, чтобы мы узнавали вещи такими, какими они в сущности должны быть? Sensus nos fallunt (Чувство нас обманывает (лат.)) — не есть ли только одно asylum ignorantiae (Приют невежества (лат.))? Нужно только уметь действовать чувствами, приучить и изощрить их; нужно уметь правильно истолковывать и уяснять себе доставляемые чувствами ощущения, и чувства нас никогда не обманут.

В этих возражениях есть доля правды; но только доля.

Во — первых, мы судим о наших чувствах и доставляемых ими результатах не иначе, как субъективно и индивидуально. Поверка основана только на круговой поруке. Судьями чувственной правды и неправды остаются все те же чувства. Что сегодня казалось всем неоспоримым по чувственному опыту, то завтра этим же опытом может быть опровергнуто. Есть граница изощрения чувств, и чем более изощряется одно чувство, тем легче ошибка, тем невозможнее поверка его другим чувством. Наконец, как бы чувства мои ни были изощрены и приноровлены, все — таки для меня останется неразрешенным вопрос: что такое наблюдаемый мною предмет без меня? Я узнаю каждый предмет только по производимому им на меня впечатлению и ощущению. А ощущение без моего «я» для меня немыслимо. Между тем для меня остается несомненным, что каждый исследованный мною предмет может и будет существовать и без меня. Что же он тогда такое? Но сверх этого, очевидно, неразрешимого вопроса сущность вещей, — das Ding an und fur sich selbst (Вещь в себе и для себя (нем.).), — должна быть для нас чем — то другим, а не тем, что передают нам наши чувства, еще и потому, что все наши чувственные и умственные представления о вещах, как бы эти представления ни были отчетливы и ясны, никогда не дадут нам всестороннего понятия даже о самой внешней стороне исследуемого нами предмета. Да, если бы мы могли проникнуть в сущность предметов, хотя бы с одной их чувственной стороны, мы знали бы, что такое сила и что такое материя; а если бы мы могли себе представить вещи, как они есть сами по себе, без помощи наших чувств, т. е. не только такими, какими они нам кажутся, то мы поняли бы и тайну творения, и мистерии творчества. Для нас же не только это недостижимо, но и то невозможно, чтобы каждый предмет подвергнуть анализу всех наших чувств; мириады вещей еще нам неизвестны; мириады останутся навсегда и вовсе неизвестными; а представления наши о тех предметах, которые можно еще открыть и исследовать искусственным изощрением чувств, как бы они ни казались нам ясными, все — таки не более, как призраки, туманные картины и отголоски, нередко увлекающие ум в непроходимый лабиринт предположений и иллюзий.

Вторая благодетельная для нас иллюзия есть наше непоколебимое убеждение в свободе нашей воли, мысли и совести. Без этого дорогого для нас убеждения нравственная жизнь была бы невозможною, да и проявления физической жизни встречали бы беспрестанно препятствия в нас же самих. Нелегко разубедить себя в том, что я не могу не хотеть, чего желаю, не могу не желать того, что свойственно желать моим душевным и умственным способностям. Мысль моя не может проявляться вне известных и определенных законов мышления, не рискуя превратиться в бессмыслие. Моя совесть требует от меня только того, что я считаю совестным (нравственным); а если поступаю вопреки исповедуемых мною законов совести, то потому, что она сделалась у меня не свободною. Впрочем, можно утверждать только то, что ни воля, ни мысль, ни совесть человека не произвольны, но свободны в границах, определен

ных известными органическими и психическими законами. Произвол и свобода — конечно, не равнозначащие слова. Так точно не равнозначащи — воля и желание. Я хочу и я желаю — два разных понятия. Но ни желания, ни хотения наши не могут быть произвольными, хотя и кажутся нам такими. Я желаю в эту минуту чего — нибудь, потому что внутренние мои или органические (доставляемые органами) ощущения и все предшествовавшие обстоятельства и условия заставляют меня желать именно этого, а не чего — нибудь другого; я могу переменить мое желание или заставить его молчать, но только когда моя воля еще не ослабела под игом разных желаний и других ненормальных условий. Воля должна быть в нормальном состоянии всегда сильнее желаний. Воля всегда деятельна и управляет действиями. Поэтому — то я могу желать что — либо доброе и в то же время хотеть делать что — либо худое. Только чисто физические препятствия могут воспрепятствовать действиям сильной или нормальной воли. В ней действительно есть склонность к произволу; но все — таки и воля не может быть непропорциональна по своей силе с органическою энергией нашего «я». Я могу желать поднять мою руку, но моя воля и следующее за ней действие ограничены способностью передавать мою волю руке, и если она парализована, то при всем моем желании ее поднять деятельного хотения не будет. Мне, может быть, еще не раз придется в моем дневнике затрагивать этот жгучий вопрос.

Третья иллюзия нашей психической жизни, не менее благотворная двух первых, зависит от непоследовательности нашего ума и фантазии.

Чистый разум, т. е. взятый в отдельности от других психических способностей, конечно, не может быть непоследовательным. Но мы не можем умствовать так, чтобы действовал один чистый разум; умствуя, мы в то же время внимаем, помним, воображаем, желаем и нередко еще (в практической жизни) волнуемся и увлекаемся тою или другою страстью. Поэтому ум наш, последовательный по принципу, на практике почти всегда непоследователен. И это наше счастье и наше несчастье.

И вот, ум наш в силу присущей ему последовательности при каждом мировоззрении непременно должен прийти к принятию бесконечного и безграничного, что бы он ни рассматривал: пространство ли, время ли, движение ли, силу, вещество, — всегда он должен, наконец, дойти до бесконечности, неограниченности, вечности, хотя и никогда не может составить себе об этих атрибутах какого — либо определенного и ясного понятия. И никакая сила умствующей фантазии не может представить нам какого — либо облика той бесконечности, до пределов которой ум наш доходит роковым образом с присущею ему последовательностью. Это неоспоримое существование бесконечного, беспредельного и вечного начала, до которого наш ум и фантазия роковым образом достигают, рассматривая конечное, ограниченное и временное, не есть один чувству подлежащий факт, но стоит выше всякого факта, ибо оно есть непременный постулат чистого разума, переносимый им же и в область фантазии. Между тем, и разум, и умствующая фантазия в практической жизни беспрестанно заняты созерцанием различных видоизменений всего окружающего нас, и эти — то беспрестанные изменения в

пространстве, времени, движении, силе и веществе постоянно и противоречат последовательным заключениям чистого разума и заставляют нас везде и во всем нас окружающем находить одно лишь временное, ограниченное и определенное. Вот это и есть иллюзия, приносящая нам счастье и несчастье, но вообще более благотворная потому, что она заставляет нас сосредоточивать все наши умственные силы на расследовании изменений, совершающихся вне нас в безграничном пространстве и времени. Без этой вынужденной непоследовательности ума и без этой вносимой ею иллюзии деятельность нашего ума и фантазии терялась бы для нас, погруженная в бесплодное созерцание недоступной бесконечности.

С 9–го по 12–е февраля после 3–хдневной оттепели (с +4° R и более) снова мороз в 7° R (12 ф[евраля]), а 13 и 14 февраля после 27–30° морозов наступила ясная, прелестная погода с —4°, при совершенном безветрии.

Дышится легко, и дышалось бы еще легче, если бы не событие 5–го февраля [33], дошедшее до нас с своими ужасающими подробностями только 9—10–го февраля.

Я не верю, чтобы русская наша доморощенная молодежь, насколько я ее знаю, в состоянии была без опытных руководителей действовать с такою дьявольски — энергическою выдержкою. Это ни прежде, ни теперь не в нашем духе. На это мастера романские народы, а из славянского племени разве одни поляки, искусившиеся в заговорах.

События последнего времени доказывают существование плотно организованной и притом действующей последовательно подпольной организации, располагающей средствами и преследующей известный план. Где точка опоры? Вот вопрос; едва ли в одном нашем обществе, т. е. в некоторых его слоях; едва ли главные руководители с их подпольными пружинами не находятся вне нашего общества; для него это что — то уже слишком забористое и слишком злодемонски устроенное. Наш домашний демон не так зол и в своем зле не так энергичен и последователен. Тут кроется организация вроде той, которая учреждена была у итальянских карбонарие[34] и в польском жонде[35]. Это не наше, или же наше новое поколение чертовски изменилось в последние периоды нашего развития.

Между тем я заметил, что это ужасное событие, заставившее меня и жену долго призадуматься и как — то внутренне взгрустнуть, по — видимому, не произвело в окружающих нас людях того потрясающего впечатления, которого нужно было бы ожидать. Евреи, правда, болтали разные нелепости; но в народе, крестьянах, не слышно было толков и не

заметно было живого участия. Вот это — то безучастие, близкое к равнодушию, и досадно, и печально. Но кого винить? Общество сверху донизу приучено веками к индифферентизму, и вот при начавшемся его развитии, к которому его толкнула высшая власть, эта паскудная наша безразличность начала исчезать прежде всего в поколении недозрелом и притом, еще на беду, заменилась какою — то злою мономаниею. Надо же было случиться, чтобы царствование доброго государя, успевшего уже в 25 лет сделать свое имя бессмертным в истории развития России, открыло широкое поприще для гибельного зла и неслыханных преступлений и исступлений мысли!

Но не значит ли это, что в течение многих лет скоплялся в тайниках общества материал, способный при первом же дуновении свободы воспламеняться и причинять разрушение?

Почему при первой заре новой жизни народа не появились на Божий свет равные этому злу по силе, но противоположные по стремлению общественные элементы? Вот вопрос.

Едва ли он не решается тем, что не было достаточно приложено усилия к трезвому анализу разных стремлений и поддержке тех, на внутренний антагонизм которых в борьбе со злом можно бы было твердо опереться. Стричь под один гребень — это известная замашка неразвитых, неопытных и грубых лиц и обществ. Искусство анализировать, уменье отыскать в каждой особи хорошую сторону и воспользоваться ею не только при случае (а потом швырнуть в сторону или заковать в цепи), — все это, я знаю, не легко; но без этого нельзя и ожидать ничего путного, и лучше не вливать вина нового в мехи старые.

Есть периоды в истории народов, когда неминуемо, роковым образом они призываются логикою фактов к новой жизни, и правительства волею и неволею должны бывают отступать от консерватизма. Если правители не подстерегли, так сказать, благоприятного момента для реформ и нововведений и вынуждены были обстоятельствами дать их не в пору, пропустив время, то все вредные, перезревшие и недозревшие элементы общества приходят легко в брожение; и результат от нововведений, как бы они благотворны ни были, получается неожиданно плохой. В здоровом народном и государственном организме эти худые следствия не могут быть долговременны. Брожение уляжется, и все снова заживет уже обновленною жизнию.

Все реформы нынешнего царствования, по моему мнению, к сожалению, опоздали. Эманципация должна бы была совершиться задолго до 1848 года, когда в Европе все было тихо, и социализм не поднимал еще головы, а финансы наши были в хорошем состоянии; у нас царствовала тишь и гладь, да Божья благодать; все сословия покорствовали одной твердой воле, первенствовавшей и на всем континенте. Вместо того — освобождение крепостных, а потом и другие, необходимо следовавшие за этим актом, реформы пришлись в самую неблагоприятную пору: с одной стороны, несчастная войн[36], обнаружившая страшную

неурядицу и злоупотребления администрации (военной и гражданской); позорный мир; с другой стороны, общее внутреннее глухое и затаенное недовольство во всех почти слоях общества от тяжелых и стеснительных мер, следовавших после революций в Европе 1848 года; сильно расстроенные войною финансы; польское восстание; усиленная агитация эмигрантов, возбуждавшая сочувствие во всей молодежи и даже в правительственных лицах. Можно ли найти более опасное время для одной из радикальнейших реформ государства? И между тем ее нельзя уже было откладывать, она уже и то была запоздавшая. И вот, по необходимости, сорвана Соломонова печать с склянки с закупоренными духами; они вылетели не во время и не влезают по приказанию волшебника опять в склянку. Мало того, эти духи — и между ними, конечно, много было и злых — временно оказались нужными. При их помощи некоторые из сделавшихся почему — то (не почему — то, а по успеху) знаменитыми, эманципировали крестьян в западных губерниях, в смутное время польского восстания; да эти духи, несомненно, и теперь еще бродят в этих провинциях в виде разных субалтерно[37] премудрой администрации. Теория высшей администрации, конечно, была остроумна: воспользоваться свободными силами, хотя и неблагонадежными, а потом уволить их в бессрочный отпуск. Ведь святые и на черте верхом ездили. Но на практике оказалось, что новейшие духи упорнее и несговорчивее черта старых времен; лишь только их пустили в ход, они и сами пустили корни. Обо всем этом я хотел было (и буду) говорить впоследствии, при случае; но не удержался и теперь; отвратительное гнусное событие 5–го февраля вывело меня из колеи, и я поневоле заговорил не у места. Возвращусь поскорее к моему светлому и утешительному мировоззрению.

Действительно ли, однако, все так, как я думаю?

Не иллюзия ли именно то, что непостижимо для нас: беспредельность, бесконечность и вечность? Начало и конец, рождение и смерть мы встречаем и сознаем на каждом шагу. Все наше существование на земле в беспрерывной зависимости от вещей определенных, конечных и временных. Наши главные средства к познанию вещей — чувства — устроены исключительно для определения и измерения границ пространства, времени и движения. Где же тут иллюзия? Да, самое лучшее для нас не сознавать тут иллюзии и, не сознавая ее, действовать; это практично, и убеждать себя, что мы действуем, живя в мире иллюзий, ни к чему не ведет, или же ведет скорее к худу, чем к добру. Все это так; но мне стоит только поднять глаза кверху, посмотреть на небо, и беспредельность делается неопровержимым фактом; стоит только подумать о мироздании и содержимом в нем веществе и силе, и мысль о вечном, неизменном начале невольно является и поражает своею бездонною глубиною. Если же безграничное и вечное есть не только постулат разума, но и самый громадный факт, то как согласить существование ограниченного и временного с этим фактом? Тут — то и кроется иллюзия; ограниченными, определенными и временными кажутся нам одни лишь

проявления безграничного и вечного начала, да и в них ограничены и временны одни только видоизменения. Проявления эти, по причине вечного движения и беспрерывного перехода сил и вещества одних в другие, не могут быть постоянно одними и теми же. Вселенная — это громадный, вечно вращающийся калейдоскоп; фигуры беспрерывно изменяются, но движущая его мысль и сила вечны и неизменны.

Итак, мой ум и фантазия, по — моему, никогда не разлучные, убеждают меня в существовании бесконечного и вечного начала. Без фантазии и ум Коперника и Ньютона не дал бы нам мировоззрения, сделавшегося достоянием всего образованного мира. Ничто великое в мире не обходилось без содействия фантазии. К ней же, к умствующей фантазии, нужно обратиться и за решением неразрешимого вопроса об отношении вещества к этому безгранично вечному вселенскому началу.

И я утверждаю, что в умственном анализе, вспомоществуемом фан — тазиею, вещество улетучивается, так сказать, и вместо его атомов в воображении остается сила. Что она такое — мы также не знаем, как не знаем и что такое основные атомы вещества. Одно только для меня неоспоримо, что и эта воображаемая основная сила, и эти воображаемые основные атомы не имеют и не могут иметь тех же чувственных свойств, которые опыт, наблюдение и наука открывают в окружающей нас вселенной. Эта основная сила и основное вещество — такое же отвлечение, как и мировая мысль и начало жизни; но отвлечение, проявляющееся в уме, непроизвольно и неминуемо при размышлении и воображении; ум непроизвольно, скажу, пожалуй, бессознательно (хотя это, по — видимому, нелепость), находит самого себя и свойственное ему стремление к цели и плану вне себя. Это его свойство. Но он обладает этим свойством именно потому, что оно существует и вне его, в целой вселенной; поэтому, другими словами, что он сам есть только одно проявление другого, высшего, мирового ума.

16 Февраля

Уже четыре дня стоит утрами мороз в 4–2° R, в середине дня до 0° R, ясно; вчера был утром снег. Под снежным покровом земля под посевами оказалась при пробе (на днях) замерзшею на несколько дюймов, несмотря на глубокий (местами в один аршин) снежный слой и, несмотря на то, что снег выпал осенью на талую землю; он не сходил, однако же, ни разу зимой до сих пор. Погода стоит, по — видимому, отличная для ходьбы, но вероломная. Дует так называемый здесь марец, пронзительный с юго — запада и северо — запада ветер (SW, NW) при начинающейся весне; он проникает до костей, несмотря на то, что S и W, а солнце между тем уже сильно греет.

Я в 1860 году схватил сильную болезнь в эту пору (в конце февраля) с перемежающимся тифом. Поэтому я страшно боюсь февральского вероломства; не знаешь, как одеться, выходя пешком из дому; в шубе на солнце как раз вспотеешь, а тут где — нибудь на повороте прохватит

марец. Недаром его боятся и посевы; беда, если они откроются из — под снега в то время, когда дует марец; в прошлом году на посевы, подвергшиеся в феврале ветрам, страшно было смотреть; зелень вся пропала и поля почернели вскоре после того, как вышли из — под снега; потом только поправились немного от выпавшего мокрого снега.

Я все толкую в моем мировоззрении о мировом уме, о мировой мысли. Да где же мировой мозг? Мысль без мозга и без слов! Разве это не абсурд в устах врача? Но пчела, муравей думают же без мозга, и все животное царство разве не мыслит без слов? Вольно нам называть мыс — лию только одну человеческую, мозговую, словесную и человечески сознательную мысль! А она для меня есть только проявление общей мысли, распространенной всюду, творящей и управляющей всем. Сам мозг и само слово, считаемое нами за орган и условие мысли, суть произведения этой мировой мысли и, конечно, не случайные. Если для неизвестной нам цели было необходимо устройство организмов, то, конечно, творческая мысль должна же была найти для выражения себя сознанием и словом какой — либо субстрат, наиболее приспособленный к цели, и этим субстратом для человека и высших животных оказался мозг. Почему для человеческого мышления понадобились именно не другие, а мозговые извилины, клетки, узлы и волокна, мы не знаем, точно так же как не знаем, почему нужно было творение существующих, а не иных каких животных типов; мы не можем этого знать именно потому, что и устройство нашего органа мышления, и творение типов суть произведения высшей, мировой, для нас по одним только ее проявлениям доступной, мысли. Открывая на каждом шагу вне нас мысль несознательную, в нашем смысле, мы невольно привыкаем считать ее за свою собственную, человечески сознательную.

Между тем мы достоверно теперь знаем, что в наших действиях, и преимущественно в деятельности органа зрения, значительно участвует бессознательное мышление; без него мы не могли бы ощущать и представлять себе видимые нами предметы такими именно, как они нам кажутся. Мы рассуждаем, считаем, воображаем, помним и хотим, во многих случаях, бессознательно; без сомнения, можно и чувствовать бессознательно, как это показывают рефлексы, или же тотчас забывать момент ощущения при самом его начале. Мне кажется, наступила пора, когда мы должны уже различать сознание нашего «я» от других психических актов, каковы ощущение, мышление, воля и воображение, не говоря уже о том, что степени самого сознания могут быть весьма различны. Я полагаю, что мозг есть исключительный орган индивидуального сознания; мышление же наше зависит от мозга настолько, насколько он есть орган слова и ощущений, приносимых различными органами. Но ни мозг, ни другие органы себя самих не ощущают сознательно. Откуда же берется в нем сознание нашего «я»? Что за странное превращение разных внешних и внутренних ощущений, приносимых к не чувствующему самого себя мозгу, в чувства нашей личности! Не приносится ли и оно к нам извне, — я хочу сказать: не сообщается ли это сознание организму извне вместе с элементами — носителями жизненного начала?

Начало жизни, жизненная сила, дух бытия, назовем как угодно, конечно, не имеет своего «я»; оно не может иметь индивидуально — человеческого сознания; оно — общее; но, направляя силы и элементы к формированию организмов, это организующее начало жизни делается самоощущающим, сознающим, племенным или личным. И в каждой животной особи, кроме сознания (более или менее ясного) личности, существует еще сознание племенное, а в людях, кроме племенного «я», есть еще и общечеловеческое. Эти различные виды сознания, органом которых служат преимущественно нервные центры, в моих глазах, не что другое, как олицетворение мировой мысли, совершаемое жизненною силою. Это, по моему мнению, не пустая фраза. Я вправе так думать потому, во — первых, что другого объяснения происхождению нашего «я», я не знаю; во — вторых, в существовании жизненного начала (силы) нельзя сомневаться: ибо нужно же принять икс, управляющий веществом в организме и физическими силами, направляющий их к известной определенной цели, к поддержанию существования и самосохранению организма; в — третьих, наконец, вещество, управляемое и направляемое жизненным началом, организуется по общему определенному плану в известные типы; а это не значит ли, что организование типов и форм представляет собою выражение и олицетворение творческой мировой мысли? Но так как эта мысль не есть и, по существу своему, не может быть индивидуальная, то она, конечно, не нуждается в особом органе, каков наш мозг, предназначенном исключительно для индивидуальности. Вместе с этим для выражения мировой мысли не было надобности ни в ощущениях, ни в словах, необходимых для нашего индивидуального мышления.

Вообще мы не в праве утверждать, что такой — то или такой — то орган устроен именно с тою целью и для той функции, которые ему приписывают наши опыты, наблюдения и наука. Мы не можем утверждать, что наши ноги даны нам, чтобы ходить, мозг — чтобы мыслить. Нет, мы ходим, потому что у нас есть ноги, и мыслим, потому что имеем голову. Утверждать же, что мы имеем голову, чтобы мыслить, значит полагать, что творческая сила жизни не имела никакого другого средства, кроме избранного ею к достижению своей цели. Мы должны помнить, что мы не знаем, почему творческая мысль олицетворилась сознательно в типе и форме человека, а не ином, и вместе с тем мы не вправе утверждать, что человеком и закончилось это олицетворение, доведенное в нем до самосознания; у нас нет никакой причины отвергать возможность существования организмов, снабженных такими свойствами, которые олицетворению мировой мысли придали бы недостижимое для нашего самосознания совершенство.

17—18 февраля

Оба дня тепло — до 4–6° R при S и SW, вчера (17) более пронзительном, сегодня слабом. Ясно. На солнце тает, но общей оттепели нет, хотя снег уже и проваливается под ногами.

Я знаю, что мое мировоззрение не имеет той фактической подкладки, которая в наше время требуется от всякого серьезного размышления. Но в том — то и беда, что нужно или вовсе отказаться от всякого мировоззрения, или же принять в основание одни слишком общие и потому слишком близкие к отвлечению факты. Мне не суждено быть позитивистом; я не в силах приказать моей мысли: не ходи туда, где можно заблудиться. И я поневоле основываюсь в моем мировоззрении на том, что мне кажется вне всякого сомнения, хотя бы это было более отвлечение, чем факт. Мне кажутся такого рода отвлечения так же несомненными, как мое собственное существование; к ним я отношу: мировую целесообразность; общий план творения; мировую мысль; силу, независимую от вещества; вещество, при умственном анализе превращающееся в нечто неуловимое чувствами, то есть также силу; начало (силу) жизни, проникающее вещество, но не зависимое ни от него, ни от физических сил, а целесообразно направляющее эти силы к самосохранению вещества, возведенного этим же началом на степень организмов и особей. Принимая все это за неоспоримые истины, мог ли я принять иное мировоззрение? Будет ли наукою когда — нибудь несомненно доказано, что высшие животные типы, формы и мы сами развились под влиянием внешних условий и сил из низших форм, а эти, в свою очередь, из первобытной органической протоплазмы, — мое воззрение от этого не изменится; так ли, иначе ли развилась животная жизнь на земле, принцип целесообразности в творчестве от этого ничего не теряет и присутствие мировой мысли и жизненного начала во вселенной не сделается сомнительным.

Я не могу убедиться, — хотя мое собственное убеждение и не могу подтвердить фактами, — чтобы во всей вселенной наш мозг был единственным органом мышления; чтобы все в мире, кроме нашей мысли, было безумно и бессмысленно, и чтобы она одна придавала миросозда — нию смысл и разумную целесообразность. При таком одностороннем воззрении мне чрезвычайно странным кажется значение нашего мозга; выходит так, что в целой вселенной он один, ощущая внешние впечатления и не ощущая самого себя, служит местом проявления какого — то «я», вовсе не признающего своей солидарности с местом своего происхождения и как будто ему постороннего. Поэтому мне сдается не более и не менее правдоподобным другое предположение, что это пресмутное и странное наше «я» заносится в мозг и развивается там вместе с ощущениями от приносимых в него внешних впечатлений; другими словами ставится вопрос: не приносится ли наше «я» извне, и не есть ли оно именно мировая мысль, встречающая в мозге аппарат, искусно сработанный ad hoc(Для этой [цели] (лат.)) силою жизни и назначенный ею для олицетворения и обособления мирового ума? В таком случае, мозг был бы искусно сплетенною сетью для удержания и проявления в личном виде этого вселенского разума.

Во всяком случае, это, по — видимому, фантастическое предположение мне кажется все — таки более вероятным, чем то, вышедшее из школы чистокровных материалисто[38], по которому наша мысль приводится в зависимость от мозгового фосфора. Сколько бы я ни ел рыбы и гороху (по совету Молешотта), никогда я не соглашусь отдать мое «я» в крепостную зависимость от продукта, случайно полученного алхимиею из мочи. Если нам суждено в наших мировоззрениях подвергаться постоянно иллюзиям, то моя иллюзия, по крайней мере, утешительна. Она мне представляет вселенную разумною и деятельность действующих в ней сил целесообразною и осмысленною, а мое «я» — не продуктом химических и гистологических элементов, а олицетворением общего, вселенского разума, который я представляю себе свободно действующим по тем же законам, которые начертаны им и для моего разума, но не стесненным нашею человечески — сознательною индивидуальностью.

19 февраля

Отличная погода при —1° R (утром ясно и тихо для дня двадцатипятилетия).

25 лет тому назад я встречал этот день в Севастополе. Тогдашние занятия на перевязочном пункте и моя болезнь (тифоид) не позволили ясно сохраниться произведенному на нас впечатлению известием о новом вступлении на престол. Я помню только о каком — то безгласном изумлении при получении известия о кончине императора Николая. Мы почти ничего не знали о его болезни. Пред неожиданным отъездом великих князей (Николая и Михаила) из Севастополя разнесся слух о болезни императрицы, и никому из нас и в голову не приходило, что нас ожидало такое важное событие. О каких — либо предстоящих переменах с восшествием на престол нового государя тогда некогда было помышлять. У всех одно было на уме — настоящее, весьма неприглядное. Неприятель приближался своими осадными работами; предстояли новые битвы и кровопролития; все были уверены, что, несмотря на перемену правления, до мира еще далеко. Газет мы тогда почти не читали; они приходили Бог знает когда, да и читать было некогда.

25 лет прошло с тех пор. Многое великое совершилось, много хорошего. Многое переменилось к лучшему; но юбилей омрачен новым Севастополем, также доморощенным и также не без внешнего влияния, тревожащим Россию. Уже давно появившаяся в цивилизованном мире болезнь, именуемая мирскою печалью или болью, «Weltschmerz», развилась и у нас. Но наши мирские печальники еще решительнее западных, не задумались прибегнуть тотчас же к самым печальным мерам для излечения своей болезни; но об этом поговорю после.

На другой или на третий день после призыва к присяге новому государю, я пошел зачем — то к нашему госпитальному аптекарю в Севастополе и встретил его на дороге возвращающимся с почты с каким — то ящиком. Я полюбопытствовал узнать и зашел в аптеку; при раскрытии посылки оказалось, что это была атомистическая аптечка лейб — медика Мандта[39], предназначавшаяся для всех военных госпиталей и по высочайшему повелению разосланная по всей России; этою аптекою, а, следовательно, и атомистическим способом лечения д — ра Мандта, должны были по воле покойного государя (Николая I) замениться прежние аптеки и прежние способы лечения в военных госпиталях.

Как только ящик был открыт, наш аптекарь, тертый немец, посмотрев на содержимое, прехладнокровно помотал головою и, закрыв ящик, сказал: «Опоздал». Только потом я понял, в чем дело. Приказ от военно — медицинского ведомства об этом нововведении был, вероятно, уже известен аптекарю, и он, получив эту курьезную посылку прежнего режима уже при новом, тотчас же сообразил, какая предстоит ей будущность.

20-21 Февраля

Продолжается ясная погода с небольшим марецом SW; на солнце 0+5° R; ночью морозцы в 2–4° R.

Да где же моя автобиография? Но ведь я ее пишу для себя, и потому мне всего важнее уяснить себе самому, что такое «я», и потом уже проследить, насколько и каким образом фактическая жизнь способствовала сделать из меня то, что я теперь, то есть какими путями пришел я к моему теперешнему мировоззрению и к моим теперешним религиозным и нравственным убеждениям. Поэтому мне необходимо сначала уяснить самому себе, как я смотрю на окружающий меня мир, каким я кажусь себе, за кого я сам себя считаю, во что я верю, в чем сомневаюсь, что люблю и что ненавижу. Все мое прошедшее, все пережитое мною для меня интересно, однако же, настолько, сколько оно может разъяснить мне весь процесс развития моего мировоззрения, моих религиозных убеждений и всего моего нравственного быта. Но, чтобы добиться этого результата в истории моей жизни, я должен не только припомнить себе все давно прошедшее время, а еще и стараться быть на каждом шагу откровенным с собою. И то, и другое не так легко.

Я вел когда — то, 18–летним юношею, некоторое время (около года) дневник. У жены сохранилось из него несколько листков. Но из него я немногое мог бы извлечь для моей цели. Я узнал бы, например, что в ту пору я не думал прожить долее 30 лет, а потом, — говорил я тогда в дневнике, — в 18 лет (и притом вовсе не рисуясь!) — «пора костям и на место». Из этого я могу заключить только, это, впрочем, я и без дневника ясно помню, что нередко в те поры я бывал в мрачном настроении духа. Память давно прошедшего, как известно, у стариков хороша, а у меня

она хорошо сохранилась и о недавно прошедшем. Поэтому в моей истории прошедшего я не найду большого препятствия к раскрытию процесса брожения и переворотов, совершившихся в течение жизни в моем нравственном и умственном быте. Но труднее будет для меня решить, насколько я могу быть вполне откровенным с собою. Это не так легко, как кажется. Есть случаи в жизни, главные и скрытые мотивы которых невозможно иначе объяснить, как при полной откровенности с самим собою; а между тем именно в таких случаях никак не решишь, действительно ли ты откровенен с собою, или нет. Есть мотивы, до того глубоко сидящие в тайниках нашего «я», что их никак не вытащишь на поверхность души, сколько бы этого ни желал; вместо них появляются другие, на вид более приглядные; но, хватаясь и выставляя их, чувствуешь, что там где — то, в глубине, сидит, упершись и притаившись, другой мотив, неясный и, главное, нимало не похожий на всплывший. И это делается совсем не в тех случаях, где благоразумие и осторожность не дозволяют быть откровенным с другими. Нет, я утверждаю, что несравненно труднее откровенность с самим собою, может быть, потому, что она обыкновенно требуется не ежедневно, не в дюжинных обстоятельствах, а в более или менее критических и серьезных. Случается и то, что действительно не можешь решить, что было причиною того или другого совершенного тобою поступка, и еще труднее — почему ты тогда, при этом поступке, так, а не иначе думал. Самый анализ и разбирательство действий своего собственного «я» требуют много опытности и упражнения. Едва ли тот, кто много упражнялся в анализе поступков, чувств и мыслей другого, приобретает этим же самым упражнением и способность анализировать безупречно себя самого.

Вообще для меня остается еще открытым вопрос — нормально ли анализировать себя? Человек, что называется, цельный, кажется, живет, мыслит, действует без разбирательства своего «я». Он так устроен и сам так устроился, что его мысли и действия, по его собственному убеждению, должны быть именно теми, какими они есть, а не иными. Психический процесс в таком человеке можно сравнить с заведенным, однажды на все время его существования, часовым механизмом. Маятник ходит ровно, мерно и правильно. Раскрывать и рассматривать этот механизм нет никакой надобности. Самоедство же — другого свойства. Это продукт едва ли не патологический, хотя на нем и основано глубокомысленное правило мудрецов о познании (конечно, посредством наблюдения и изучения) самого себя, — известное «гнофи сеавтон»[40].

Руководясь этим правилом, нужно проститься с дорогою цельностью души; расщепление и двойственность делаются неизбежны; борьба наблюдаемого и наблюдающего начал неизбежна, когда наше «я» делается в одно и то же время субъектом и объектом. Вот и я упрекаю себя в этой двойственности, хотя она играла, может быть, немаловажную роль в моем самовоспитании и самообладании; без этой двойственности, то есть без наблюдения и анализа самого себя, я был бы, может быть, гораздо хуже, чем каким я считаю себя в настоящее время. Но большею помехою была она иногда для моей практической деятельности и способствовала к развитию духа противоречия и оппозиции. Этот оппозиционный дух проявлялся так же сильно в анализе мнений и действий моих собственных, как и посторонних.

Я с давних пор не могу ни на что смотреть и ни в чем убеждаться с одной стороны; непроизвольно при каждом новом для меня предмете я тотчас же заглядываю на него со стороны, противоположной той, с которой смотрю. Недаром я косил одним глазом (левым) с рождения. Эта разносторонность во взгляде на предмет, приносящая свою долю пользы, вредна действию, лишая его меткости, быстроты и сосредоточенности. Я это испытал, к сожалению, не раз в жизни; зато она предохраняла меня от вредных увлечений, выставляя мне тотчас же на вид худую сторону того, что меня манило к увлечению. Несомненную пользу доставила мне разносторонность в хронических случаях, когда было довольно времени до начала действия взвесить и оценить обсуждаемый предмет с противоположных точек зрения.

Странно и непонятно свойство нашего «я» делиться. Впрочем, не знаю наверное, действительно ли наше личное «я», или что другое в нас имеет это странное свойство. Знаю только по опыту, что различное настроение (веселое, тоскливое) у меня весьма редко овладевало вполне мною; почти всегда было так, что как будто одно мое «я» веселится, а другое в то же время тоскует и разбирает (анализирует) причину веселья первого. В порывах же страсти и увлечения все зависело от их степени; увлекающееся «я» быстро представляло свои мотивы; другое, удерживающее, так же быстро приводило свои, и увлечение одолевало и приводило в действие только, когда его мотивы представлялись какому — то еще третьему «я» более основательными и более сильными. Для психолога все это, конечно, вздор. «Я» у каждой особы одно — цельное и нераздельное. Ощущение, как будто во мне действуют два или несколько противоположных «я», есть какая — то иллюзия. С той поры, когда мы начинаем себя помнить, и до конца дней все мы отчетливо сознаем свое цельное и идентичное «я», как бы мы в течение жизни ни изменялись в характере, привычках, образе жизни и проч. Мы чувствуем перемены с собою, но в то же время сознаем, что эти перемены не сделали нас не нами.

С 22–27 февраля

Температура менялась эти дни от —5 до +6° R. 22–го — 25–го мороза почти не было; раз пошел снег с метелью, но скоро перестал. 25–го — 26–го — сильный марец NNW и температура понизилась от 0 до —5° R. Было ясно и солнечно. Сегодня ветер NW тише и днем +2–3° R. Ночью было 0°. Ясно. Все время возим навоз; десять слишком моргов[41] уже унавожено. Пшеницу, проданную по 11/2 рубля за пуд, увозят, но помалу…

Да, наше «я» цельно, нераздельно и тождественно в течение всей нашей жизни. Только умалишенные, и то не все, вероятно, не сознают тождества настоящего своего «я» с прежним. Откуда же иллюзия, представляющая нам, что мы можем в одно и то же время чувствовать и мыслить не только различно, но и противоположно, противодействуя одним чувством другому и изгоняя одну мысль другою?

Во — первых, мы обманываемся во времени; между одним ощущением и другим, одною мыслью и другою всегда есть промежуток времени между этими актами, как бы короток ни был и как бы ничтожным нам ни казался.

Во — вторых, иллюзия зависит от того, что наше «я» способно в одно и тоже время прикасаться, так сказать, к нескольким органам, имеющим различные функции, да и само оно, наше «я», как бы соткано из различных ощущений.

Что же оно такое, это пресловутое «я»? Личное местоимение? Или также одна иллюзия? Я полагаю нужно сделать различие между двумя видами «я». Один его вид есть не более, как ощущение личного бытия, свойственное каждой животной особи. В другом виде вместе с этим ощущением существует еще и более или менее ясное понятие о нем, т. е. о своей личности. Вот это — то сознательное понимание присущего нам ощущения бытия, т. е. своей личности, и есть наше человеческое «я», выражаемое словом — местоимением личным: у взрослых — в первом, у детей — в третьем лице. И животные выражают звуками ощущение своего бытия; но у них оно выражается всегда вместе с каким — либо позывом, чувством удовольствия или боли.

Наше «я» в его отношениях к разным психическим способностям можно сравнить с музыкантом, играющим в одно и то же время на нескольких разных инструментах; прикасаясь к ним посредством разных телодвижений, он умеет разыгрывать мелодические концерты. Так и наше «я», сотканное из различнейших ощущений, обладает способностью легко прикасаться в одно и то же время к элементам разных частей мозга и возбуждать психические функции, приводя деятельность этих органов в унисон, а иногда и причиняя нестерпимую для самого себя и для других какофонию. Как бы ни были локализированы различные психические функции по разным частям мозга, ощущение и понимание бытия, т. е. наше «я», не может быть локализированным. Чтобы разыграть, не нарушая законов гармонии, какую — либо мысленную тему, оно должно коснуться в одно и то же время и органических элементов, сохраняющих на себе отпечатки внешних впечатлений (т. е. памяти), и мозговых извилин, служащих органом слова, и не найденных еще ло — кализаторами органов фантазии и рассудка. Это необходимо потому, что мы не можем мыслить и рассуждать, не приводя в то же время в действие нашу память, наше соображение и воображение. Этою способно — стию нашего «я» приводить одновременно или попеременно, с самыми краткими промежутками, не нарушая своей целости (не разделяясь), разные органы ощущений и различные психические способности, объясняю я себе и кажущуюся нам его двойственность, так хорошо вы-

раженную в одном послании апостола Павла. Не только между желанием (волею) и действием, как замечает апостол, но и между первоначальными зародышами наших мыслей, чувств, желаний, нетрудно подметить у себя противоречие и двойственность.

Еще недавно, на днях, я был в худом настроении духа (после сильного припадка кишечного катара) и, злясь, не переставал, однако же, наблюдать, что в то же время, как злоба и неудовольствие на некоторых особ подступали у меня к сердцу, в зародыше мысли уже заключалось их извинение; я был готов одновременно и ругать, и извинять их, с упреком себе в несправедливости. Не значило ли это, что мое «я» проникало в омут грязных ощущений, приносимых расстроенным органом (кишечным каналом) в мое воображение, но не так глубоко, чтобы потонуть в нем, оставив память (с некоторыми приятными воспоминаниями) и рассудок в полном бездействии.

Что такое наше «я» без ощущений (оно, как я сказал, из них соткано) — ignoro et ignorabo (Не знаю и не буду знать (лат.)). Мы, врачи и натуралисты, посвятившие себя с ранних лет фактическим исследованиям живых и мертвых организмов и органов, так привыкаем к находящейся беспрестанно пред нами и в наших руках связанной с органическими элементами жизни, что невольно смотрим на нее как на следствие, а не как на причину. Уколом одного пункта в продолговатом мозгу мы мгновенно прекращаем самую полную сил и здоровья жизнь. Можно ли же осуждать нас, если мы заключаем, что жизнь, подобно часовому механизму, останавливается с повреждением пружины? Не естественно ли заключение, что наша жизнь есть не более, как регулированное органическим механизмом движение? Ключ к этому механизму в том пункте продолговатого мозга, который потому и должен называться жизненным узлом — noeud vital. С выходом нашим на свет, он заводит машину; первое проявление механизма есть дыхательное движение. Если мы не желаем назвать внешним миром для человеческого зародыша заключавшую его девять месяцев матку, то первое сообщение его с внешним миром состоит в движении грудного ящика. Что же может быть после этого для нас наше «я» без ощущений и без связи с приносящими и принимающими ощущения органами? Разве посвятившим себя изучению органической природы не доказывают тщательные исследования, что в органическом мире действуют те же самые силы и законы, как и в неорганическом, и не в праве ли мы заключить из этого, что все, что мы наблюдаем в животном организме, относится так же, как и в неорганических телах, к свойствам и функциям вещественных элементов, составляющих его части и органы?

29 февраля — 1 марта

После оттепели, менявшейся с ночными небольшими морозами, вдруг при новолунии (28–го февраля) начинается студеный NW, и вчера

(29–го) температура понижается до —7° R с ужасною метелью (это был ураган, шедший, по газетным известиям, с востока и свирепствовавший в степных восточных губерниях), а сегодня хотя и ясно, но мороз утром в 10° R при сильном холодном NW. Слава Богу, что поля наши с посевами еще покрыты снегом; но куда девается этот снег? Настоящих оттепелей еще не было; ни разу не текли с гор потоки, температура не возвышалась ни разу более +6° R, и то только днем, а снег, что называется, изнывает видимо; уже местами на дорогах и на зябле (вспаханная с осени стерня) его вовсе нет; земля под ним отмерзает только по временам, и то не более, как на 2»; следовательно, глубоко проникать в землю тающий снег не может; больших луж и ручьев не видно; испаряться снег при ясной солнечной, но прохладной погоде едва ли мог сильно; он был рыхл и при малейшей оттепели проваливался; вероятно, он теперь сплюснулся и слой его оплотнел.

Интересно и для любопытства, и для кармана, что будет нынешнею весною со всходами озими? Соки в деревьях, еще незаметно, чтобы тронулись, и потому еще можно надеяться, что поздний мороз не повредит им много.

Да, научному эмпирику, при индуктивном методе исследования, трудно избегнуть иллюзии, представляющей ему невозможным существование сознательной мыслящей жизни вне организма и без возбуждающих ощущения органов. А между тем эта иллюзия основана, хотя на привлекательном и, по — видимому, бесспорном, но поверхностном и одностороннем взгляде на индивидуальные проявления жизни. Живущее в нас, ощущающее и понимающее ощущение, начало не может быть само органом, то есть объектом; оно, по существу своему, не может быть субъектом, то есть существом, отдельным от органа, конечно, не в смысле грубо вещественном и, конечно, не имеет известных нам и подверженных нашим чувствам свойств существ органических. Оно, тесно связанное с органическими элементами, без чего чувственные его проявления были бы для нас невозможны, с разрушением этой связи перестает быть объектом, то есть предметом чувственного исследования. Но удастся ли кому — либо представить себе возможность ощущения: понимать ясно ощущаемое (т. е. мыслить), не сознавая в то же время себя самого, то есть не быв субъектом (для себя). Нарушая или прекращая связь этого субъективного, ощущающего и сознающего себя начала с органическими элементами, мы уничтожаем только объективно — индивидуальное проявление его, а, следовательно, и жизни, но не самое жизненное начало. Насколько же это начало и после разрыва органической связи может еще сохранять свой индивидуализм, — свой индивидуальный, так сказать, облик, — это другой, не менее по своему содержанию глубокий вопрос. О нем потом приведу мое личное воззрение.

В современной науке установилось, однако же, воззрение, противоречащее, по — видимому, тому, что ощущение и мышление должны быть всегда сознательны. Действительно, нельзя не принять, судя по многим фактам, в известных случаях бессознательных ощущений и размышлений. Уловить существенное различие между этими видами ощуще

ний и мыслей и сознательными не всегда возможно. Вот факты. Верно, организм зародыша ощущает бессознательно: большая часть рефлексов основаны на бессознательном ощущении, переносимом на двигательные нервы. Внутренние органы, без сомнения, передают от себя разного рода ощущения; но они бессознательны и обнаруживаются обыкновенно одними рефлексами. Впечатления, приносимые нам чувствами, и особливо зрением из внешнего мира, производят в нас правильные представления о предметах не иначе, как с помощью бессознательного мышления, приобретаемого опытом. Многие движения тела совершаются также бессознательно. Но во всех этих явлениях под именем бессознательного ощущения и мышления нужно понимать, во — первых, одну лишь органическую восприимчивость или способность тканей к возбуждению; ее, может быть, приличнее было бы назвать ощутительностью, без которой ткань не могла бы ни возбуждаться стимулом, ни передавать его центрам для возбуждения рефлекса; во — вторых, целый ряд органических ощущений (идущих от внутренних органов) хотя и не сознается нами ясно и отчетливо, как сознаются внешние впечатления, приносимые чувствами, но все — таки действуют на сознание косвенно, возбуждая то фантазию, то позывы, то проявления страстей и другие неопределенные напоминания о себе; поэтому вполне бессознательными нельзя назвать эти ощущения; в — третьих, наконец, многие и вполне сознательные ощущения иногда так кратковременны, что тотчас же исчезают из круга нашей сознательной деятельности и не удерживаются памятью; а иногда, при внимании одностороннем и сосредоточенном на одном предмете, или вовсе не замечаются, или только по временам доходят до нашего сознания; например, позыв на мочу и на низ, при усиленных умственных и других занятиях долго не сознается или же сознается только временно, несмотря на растяжение пузыря и прямой кишки.

Что же касается до бессознательного мышления, без которого нельзя бы было объяснить многие явления в функциях наших чувств, например, оценку расстояний глазом, правильное представление о предмете, видимом с разных сторон двумя глазами, перспективу и т. п., то и тут, во многих случаях, кажущаяся нам бессознательность есть только следствие привычки и опыта; что было в начале жизни узнано нами постепенно сознательным опытом, то впоследствии, сделавшись нам известным и привычным, кажется бессознательным, и мы пользуемся потом плодами этого знания, не сознавая, что обладаем им посредством долгого опыта. Нет ничего мудреного, если при этом суждение, сделавшееся для нас обычным и вседневным, потом не принимается нами вовсе за суждение и кажется чем — то очевидным, наглядным, не требующим ни малейшего проявления мысли. Дважды два — четыре нами не считается уже, обыкновенно, за суждение; это кажется нам так же очевидным, как стоящий перед нами стол или стул, правильное представление о котором требовало от нас некогда также изучения, как и дважды два — четыре. Сверх этого, надо знать, что мысли, как и ощущения, вполне сознательные остаются иногда такими весьма недолго; иногда проблески

мыслей в нашем сознании до того кратки, что их, без преувеличения, можно сравнить с блеском молнии; но, несмотря на свою быстротечность, многие из них, хотя и незамеченные, остаются в памяти, побуждая нас к действиям; в таком случае и действия, и мотивирующие их мысли могут казаться нам бессознательными. Иногда же внимание, погруженное в занятие каким — либо предметом, вовсе не замечает ни совершающихся действий, ни руководящих ими мыслей, хотя бы и те, и другие и не были вовсе бессознательными. Вообще, для точного решения вопроса о сознательности и бессознательности наших ощущений, мыслей и суждений необходимо умение превращать свое субъективное «я» в объект постоянного и непрерывного наблюдения этого же самого субъекта им же самим.

Но такая напряженная и односторонняя деятельность нашего внимания над тем, что есть сознательного и бессознательного в нас, очевидно, ненормальна, так что и результаты такого наблюдения не могут считаться ни достоверными, ни удобными для контроля. Рассказывают, что Иог[анн] Мюллер1 едва не сошел с ума от усиленного наблюдения над собою: он хотел уловить у себя момент перехода от бдения ко сну, то есть поймать у себя переход сознания в бессознательность. Мы не можем выйти из заколдованного круга, при всех наших усилиях определить точнее наше субъективное индивидуальное бытие. В общих чертах оно тождественно для всего человечества, имеет многие общие черты и с субъективизмом других животных. Но это сходство проявляется объективно только тремя путями: голосом (звуком), словом (членораздельными звуками) и движением (прямым и рефлективным). Все наши опыты и наблюдения над проявлением субъективного индивидуального бытия человека и животных не имеют других критериев. Но если все они, несмотря на приобретенные посредством их, веские знания, ненадежны, сомнительны, двуречивы, то еще менее прочны те наши сведения, которые мы приобрели чисто субъективными наблюдениями.

1—4 марта

Все время холодный NW; мороз в 4–5°, а ночью 10–12°. Сегодня (3 марта) теплее и тише (—1°).

Сегодня случайно услыхал об одной человеческой низости, свойственной исключительно холуйству. Максим, с детства почти оставленный отцом — солдатом в дворовых, обязанный нам своим, относительно порядочным, состоянием (тысячи в две), купивший на деньги, приобретенные у нас, дом и землю, оказался таким злым и коварным, что, лаская в моем присутствии моего кота Мошку и зная, что я его люблю, бьет его напропалую за глазами только за то, что ему, коту, а не ему, Максиму, достаются кости от жаркого за обедом.

1 Й.Мюллер (1801–1858) — известный немецкий физиолог, у которого Пирогов учился в 1833–1835 гг. в Берлине.

Притворство с жестокостью и зависть к животному, — вот до чего низводит человека холуйство, и без всякого глубокого мотива! Притворство без нужды! Я не терплю ласкательств — это он, Максим, знает; жестокость страсти — холодная, насмешливая и бесцельная. Зависть без причины: он сыт и от своего, и от нашего стола; да и к кому же зависть — к кошке! Низко до тошноты и тем тошнее, что в таких проявлениях видишь унижение общего всем нам человеческого достоинства, о котором так много говорится и для поддержания которого так мало делается.

Не вправе ли же я был заключать из сказанного, что в отношении нашей субъективной индивидуальности мы, действительно, стоим в заколдованном кругу. С одной стороны, объективные критерии для ее расследования (голос, слово, движение) ненадежны, неясны и двусмысленны; а с другой стороны, субъективные ненормальны до того, что, употребляя наше сознание и мысль для исследования сознания же и мысли, мы рискуем потерять и то, и другое. В самом деле, кто поручится за ясность и нормальность мышления у наблюдателя, направляющего беспрерывно все внимание и мышление на то, например, чтобы проследить начало и прохождение мысли в сознании; кто поручится, что подмеченное совершилось в наблюдаемом, а не в наблюдающем? А кто поручится также за правильное понимание нами субъективных явлений, обнаруживающихся такими объективными признаками, как звуки, издаваемые животным при ощущении боли, движения, называемые рефлексами, и объяснения разного рода ощущений словами?

Если и при таком наблюдении самого себя в нормальном состоянии трудно и иногда невозможно отличить бессознательное ощущение от сознательного, то при объективных исследованиях (как, например, при вивисекциях и опытах над анестезированными хлороформом) еще гораздо труднее различить сознательное от бессознательного. При вивисекциях и при наблюдениях над человеком больным или приведенным различными агенциями в ненормальное состояние, субъективный элемент жизни подвергается от расстройства его нормальной связи с органическими элементами таким колебаниям и сотрясениям, которые не могут не влиять ненормально и на его объективные проявления. Поэтому суждения о натуре и особенностях субъективно — индивидуального бытия, основанные на опытах и наблюдениях над животными и больными людьми, должно делать крайне осмотрительно и не с тою легкостью, которая так удивляет меня в результатах, получаемых современными вивисекторами и наблюдателями. Еще гораздо труднее, ненормальнее и сомнительнее дело, когда мы беремся судить о нашем «я», другими словами — о нашем лично сознательном ощущении бытия, мысли и вообще о присутствии в нас субъективного начала со всеми его (психическими) свойствами. В этом случае, если правильно мое сравнение нашего «я» с музыкантом, играющим одновременно на нескольких инструментах, оно, наше «я», начинает играть, не быв виртуозом, на одном из них исключительно и делает, конечно, fiasco. Наше субъективное существо, по натуре своей, не может и не должно быть односторонним и чрезмерно сосредоточенным; ни одна из наших субъективных

способностей не должна быть излишне культивирована на счет другой, и особливо в том случае, когда от природы развита у нас одна способность на счет другой; тут — то именно всего более должно избегать односторонней культуры. В противном случае нам предстоит одно из двух: или мы изумим свет нашим глубокомыслием и гениальностью, или превратимся в односторонних, узких и близоруких мономанов. Первое встречается весьма редко; второе — весьма часто и гораздо чаще, чем это признают психиатры. Есть, впрочем, еще один исход — специализм, в наше время завоевывающий себе все более и более почвы во всех областях знания. Но те из специалистов, которые отличились своими истинными заслугами, вовсе не были односторонними культиваторами одной какой — либо из своих умственных способностей, прежде чем избрали свою специальность. Только этому разностороннему предварительному развитию своих способностей они и обязаны успехом в культуре избранного ими предмета; только этим способом они, расширив свой кругозор, сумели найти новые пути и посмотреть на дело новым взглядом.

4–го марта

Мороз 7° ночью, днем 1°. Марец WN.

Сегодня отправил письмо к Николаю Христиановичу Бунге[42] в ответ на его письмо, в котором он писал, что идет в отставку, так как по новому университетскому уставу, ожидаемому вскоре, ректорам нечего будет делать, кроме получения прибавки жалованья.

Мой ответ — не буквальный. Я читал где — то и когда — то, что новое на свете есть не что иное, как хорошо забытое старое. Я читал также в каком — то киевском календаре, что у нас ежегодно бывают возвраты зимы весною и летом, а возвраты болезней мне известны давно по опыту. Нет ничего мудреного, что и в университетской жизни встречаются возвраты к старому, забытому и прожитому. Но нынче, видно, считается за новое и вовсе еще незабытое старое, а возвраты зим и болезней встречаются не только в природе, но и в университетском мире. Старики, как известно, всегда хвалят старину и предпочитают ее новизне. Только все наши университетские старожилы, за исключением гг. Каткова, Любимова и Георгиевского[43], верно, не вспоминают добром незабытого еще старого. Это обстоятельство, казалось бы, должно было обратить на себя внимание новаторов, стремящихся возобновить старое. Почему это не сделано — объясняется именно тем влиянием этих исключительных личностей, успевших победить в себе предрассудок против отжившего. Это не должно удивлять нас, замечательно для меня одно только — это смелость ума наших новаторов, не боящихся ответственности перед будущим.

Возвраты зимы весною и летом наносят вред земледельцам; возвраты болезней опасны для больных; с стихийными, однако же, силами ничего не поделаешь; зато ум, данный нам Богом для целесообразных действий, казалось бы, должен был не на шутку и не раз призадуматься, придавая возврату худого и худо забытого старого значение благодетельной новизны. В таком случае вам, конечно, ничего не остается, как уступить свое место (ректорство) другим и предоставить им вливать это новое вино в такого же рода новые мехи.

5—6 марта

Метель и метель. Вчера (5–го) до +2° R, а сегодня ночью (на 6–е) мороз в 20°. Ясно, солнечно, тихо.

Вчера (5–го) фельдшер Урим[44] делал при мне судебное вскрытие кота Мошки. Мой любимец прекратил в муках свое кратковременное существование. Подозрение в побоях как причине смерти падало, по словам девочки Терезы, на коварного Максима. Он вошел в амбицию и уже по своей ограниченности сейчас же заговорил об отставке, без сомнения, для него вовсе нежелательной. Надо было убедиться, нет ли вещественных признаков Максимова травматизма на трупе. Вскрытие не обнаружило ни малейших следов не только травматизма, но и вообще какого ни на есть органического изменения, за исключением небольших розовых пятен на слизистой (оболочке) желудка. К микроскопу, впрочем, для более точных доказательств мы не прибегали.

Итак, мой Мошка, как подобает каждому верноподданному, «Божьей волею помре», сиречь, неизвестно почему, для чего и от чего.

Бедное мое животное, ты в нашем домашнем уединении доставляло нам нередко удовольствие то своими прыжками и кувырканьем, то степенным своим и задумчивым видом, сидя возле нас на столе, то, разлегшись во всю длину и погрузясь в самый спокойный сон праведных. А как была хороша твоя поза, когда ты с сосредоточенным вниманием сидел на пороге двери у подпольной щелки и караулил мышонка! Как нежна, шелковиста, тепла и приятна на ощупь гладившей руки была твоя тигристая шкурка! Дай же запишу от скуки на память за доставленные нам твоим существованием забаву и рассеяние историю твоей жизни, болезни и смерти, мой бедный Мошка!

История рождения, жизни, страданий и смерти моего верноподданного кота Мошки.

Однажды на садовом балконе к нашему завтраку явилась невзрачная, малорослая и худощавая серая с черными полосками кошка и, к моему удивлению, тотчас же начала брать пищу из рук; вскоре осмелилась она и вскочить на мои колени. Визиты ее продолжались ежедневно в обеденное время, и затем она исчезала, по всем вероятиям, на близлежащем току. Чрез несколько времени она начала являться уже в сопровождении целых шести котят, всех почти одной масти. Сначала она оставляла их в отдалении от балкона, а потом, мало — помалу, все шестеро, не без страха и трепета, однако же, начали вскакивать и на балкон; брали куски мяса, положенные вдали от стола, потом стали с каждым днем подходить ближе и смелее; но только одному или, вернее, одной из шести достало, наконец, смелости приблизиться к нам настолько, чтобы брать птицу прямо из рук; а еще один из котят, хотя и приближался так же, как эта, но никогда не решался брать кусок ртом, а вырывал его из рук с артистическою ловкостью своею маленькою лапою; все остальные не могли преодолеть своей боязни, а может быть и своего отвращения к нашему человеческому достоинству; вероятно, в наказание за это судьба лишила их чести быть нам сподручными, развлекать нас и беречь нашу провизию от мышей. Поэтому дальнейшая судьба этих пятерых существ мне осталась неизвестною, — одного из них, кажется, нашли загрызенным собаками.

И вот, в течение каких — нибудь 5–6 месяцев, статистика смертности кошек обогатилась новыми пятью смертями; из этого, правда, весьма недостаточного, статистического материала я заключаю, что цифра смертности малолетних кошек разве немногим чем ниже смертности крестьянских детей, даже и в те периоды времени, когда они свободны от дифтерита. Как бы то ни было, но достоверно то, что к концу зимы 1878 и к началу 1879 г. осталась в живых из 7 кошачьих личностей (одной матери и шести детенышей) только одна, именно та ласковая, заблаговременно преодолевшая свое отвращение к осязанию нашей руки, а затем и научившаяся с похвальною ловкостью прыгать на колени, приятно мурлыкать, выгибать спину и довольно непринужденно ласкаться.

Следствием этой заслуживающей уважения деятельности было торжественное наименование ее Машкою, так как эта личность оказалась женского рода; а вместе с этим наименованием и материальная поддержка ласкового ее организма питательною пищею, теплым помещением

в сутерене[45] и некоторые другие льготы и дусеры[46]. Эта — то особа и была родительницею моего любимца.

История его рождения не безынтересна в следующих двух отношениях: во — первых, родительница его, несмотря на данные ей нами великодушно все права и преимущества домашнего животного, не вполне, как видно, покинула обычаи своей покойной матери (бабушки моего любимца, также называвшейся Машкою, хотя и не вполне сочувствовавшей этому названию), и потому, почувствовав себя на сносях, в конце февраля 1879 г., начала удаляться от дома, искать уединения, не соответствовавшего ее общительной натуре, и затем произвела на свет, где — то под клунею в саду, несколько существ, число которых я статистически определить не в состоянии, так как, за исключением одного, они все сделались, в самом нежном возрасте жертвою сильного ливня и бури, свирепствовавшей у нас в мае 1879 г.; одного же, оставшегося едва в живых, злополучная мать перенесла в зубах из сада в наш сутерен.

Малютка этот возбуждал общее сочувствие драматизмом своей судьбы; когда же я услышал, что легкомысленная мать перестала его кормить вскоре после его переселения в сутерен, то сочувствие мое перешло в глубокое сострадание к участи несчастного, и я задумал сделать его наследником злополучного Васьки, нашего прежнего любимца, преждевременно погибшего, два года тому назад, в бурную ночь, зимою, от зубов ненавистных ему собак.

Когда крошечное животное, предоставленное ветреною матерью, обретавшеюся с новым избранником любви где — то в бегах, было принесено ко мне, то оно, нисколько не стесняясь и не пугаясь, как это делали его покойные дяди и тетки, тотчас же залезло ко мне в широкий рукав пальто и пробралось почти до самого плеча; затем, несмотря на свой ранний возраст, начало с аппетитом и без разбора кушать все, что ему предлагалось, с видимым наслаждением греться на солнце, заигрывать лапочками, словом, вести себя так наивно и непринужденно, как будто бы оно уже давно было домашним членом нашего общества. Видя это и считая мать его без вести пропавшею, мы порешили сделать малютку законною ее наследницею и передать ей то же самое высокое женское имя, так компрометированное и незаслуженно носившееся ее заблуд — шеюся матерью. Таким образом и росло это милое животное под именем Машки, сделавшись вскоре нашею общею любимицею; оно было необычайно живого и подвижного характера; с раннего утра целые часы проводило в бегании, прыгании и кувыркании с пробкою, бумажкою, веревочкою, кисточкою, со всем, что только ему попадалось в лапки; аппетит имело превосходный и, несмотря на преждевременную отвычку от материнского молока, вырастало на мясной пище не по дням, а по часам. Летом, поутру ежедневно я забавлялся с моей Машкою; сидя на балконе у меня в руке лежал конец шнурка, привязанного к комку бумаги и продетого чрез ручку дверного ключа; бумага от дергания шнурка

поднималась и опускалась, а Машка скакала, прыгала, ловила бумажный комок, и когда удавалось ей поймать, то с каким — то неистовством и остервенением теребила его зубами и лапами, катаясь по полу и царапаясь изо всех сил об захваченную бумагу задними лапами.

Надо признаться, что Машка не получила никакого воспитания и росла у нас как дитя природы. Не знаю, был ли для нас всех пол этой милой крошки совершенно безразличен, или же все мы были не довольно любознательны, но то факт, что только чрез два месяца мы, к нашему удивлению и, не скрою, даже радости, узнали от нашего женского персонала, почему — то интересовавшегося этим предметом, истину относительно настоящего пола нашего любимца. Он оказался не кошкою, а котом. Что было делать? Не оставлять же коту женское прозвище? А между тем он уже привык к нему и тотчас же являлся на зов, когда кликали: Машка, Машка. Вот я и придумал, — прости, Господи, мое согрешение, — переменить имя Машка на созвучное ему — Мошку, тем более что наш подраставший котик своею юркостью и сметливостью имел некоторое, хотя и отдаленное, сходство со знакомыми мне жидками, носящими от рождения это же самое великое имя пророка Мойше, беседовавшего с Иеговою, но, к стыду нашему, искаженное и превращенное старинными польскими помещиками в презрительную кличку — Мошка.

Итак, судьба моего Мошки, действительно, драматична, если возьмем в соображение, что он, чудесно спасенный от пагубного ливня, в самом раннем младенчестве был перенесен в среду людей, был оставлен жестокою матерью на произвол судьбы и, наконец, быв от роду котом, ошибочно признавался долгое время за кошку и носил незаслуженно женское имя. Наверное, на роду ему было написано не наслаждаться цельною и нормальною кошачьею жизнью.

Едва мой Мошка был всеми признан бесспорно за кота и начал этим возбуждать к себе еще более мое сочувствие, как, откуда ни возьмись, явилась внезапно его заблудшая мать в сопровождении своего временного супруга, бывшего прежде ее родным братом, и начала сближаться с брошенным ею предательски сыном. Мошка с первого же появления своей матери начал как — то странно на нее посматривать, не дичился, однако же, и не ссорился, а чрез несколько времени, к нашему удивленно, принялся сосать ее с такою ревностью, как будто бы он никогда не переставал кормиться материнским молоком. Между тем аппетит его и к мясной прежней пище нисколько не ослабевал; таким образом, он питался за двух, быстро рос, толстел, играл теперь уже не один, а вдвоем с Машкою, делая изумительные и самые забавные телодвижения, выгибая горбом спину донельзя, обхватывая крепко во время игры передними лапами шею матери, а задними отталкивая ее от себя с неистовою яростью. Несмотря, однако же, на казавшееся цветущим здоровье и силу, несмотря и на веселое расположение духа, у моего несчастного Мошки незаметно развилась какая — то странная болезнь, наблюдавшаяся мною и у щенят. Это — спазмодическое удушье, появлявшееся периодически, внезапно, без всякой видимой причины, во время спокойствия и сна. Животное, после веселой игры, спокойно спавшее

на коленях или кровати, вдруг принималось с хрипом втягивать в себя воздух, поднимая голову кверху и неподвижно устремив взор. Пароксизм этой астмы продолжался несколько секунд, но был нередко жесток, что грозил внезапным задушением. По окончании, животное опять укладывалось спокойно, как будто ни в чем не бывало. Наружных признаков никаких не замечалось; иногда, однако же, подчелюстные железы казались нам несколько припухшими. В промежутке пароксизмов ничто не указывало на расстроенное здоровье.

Наступил и февраль 1880 года. Как известно, это месяц любви для кошек, и мой Мошка, по необыкновенному стечению обстоятельств, еще так недавно сосавший грудь Машки, начал оказывать ей некоторые знаки привязанности, вовсе не детской. Он заигрывал с нею вовсе не по — прежнему, и вскоре начал в отсутствие ее грустить, меланхолически мяукать и проситься вниз в сутеренные подвалы, обитаемые Машкой и другими кошками. Иногда исчезал мой Мошка уже и по целым дням, являлся к нам на верх усталый и голодный, и, с жадностью поев, ложился спать, проводя время во сне до самого вечера, т. е. до времени самого удобного как для людских, так и для кошачьих rendezvous (Свиданий (франц.)). Но подвальные кошки, по свидетельству нашей почтенной Лорхен, ежедневно посещавшей сутерены, почему — то не любили его; наружность его, немало представительная и чрезвычайно красивая на наш взгляд, казалось бы, не могла не нравиться и прекрасному полу кошачьего племени; с большей вероятностью можно предположить, что спазмодическая астма была причиною его неудач в любовных поисках; нетрудно, в самом деле, себе представить ужас и негодование ветреных кокоток кошачьей расы, когда кокодес, ухаживающий за ними внезапно и в самом разгаре волокитства, терял дух, вытягивал шею, странно хрипел и еле — еле жил: как ни коротки были эти пароксизмы удушья, но они не могли не дать повода к бегству устрашенных ветрениц, не отличающихся особенным присутствием духа. Несмотря на все описанные перемены в образе жизни и в нравственном быте моего Мошки, я, основываясь на опыте, зная, как молодость, в особенности кошачья, легко увлекается, как первое появление половых отправлений переворачивает все в организме вверх дном, не очень заботился о последствиях. Весна, располагающая всех к любви, а кошачью шкуру еще и к линянию, по справедливости может считаться самым критическим и вероломным временем года, и я с нетерпением ожидал ее окончания. Но в книге судеб верно значилось, что Мошка не переживет и первой половины весны. Он опасно захворал, но не прежнею своею болезнью — спазмодическим удушьем, а, по — видимому, новою — рвотою — и чрез двое суток его не стало на свете.

И вот, во время его опасной болезни, распространились между моими домашними зловещие слухи о нанесенных будто бы ему побоях на заднем крыльце Максимом, якобы завидовавшим, что не ему, Максиму, достаются от обеда кости жареного рябчика и некоторые другие объеденные деликатесы. Мы поверили этим слухам, зная по многим наблю

дениям вероломство Максима и его жестокое обращение с животными в наше отсутствие. Поэтому вскрытие трупа Мошки было для меня интересно не только в научном, но и в нравственно — судебном отношениях. Несмотря, однако же, на все желание открыть истинную причину быстротечной болезни и смерти моего любимца, наука не обогатилась после его вскрытия никаким новым приобретением; только один Максим приобрел снова доверие, нравственно выиграл; сильные побои, стучание Мошкиною головою оземь, как утверждала доносчица, оказались, во всяком случае, клеветою; ни малейших признаков травматического повреждения, и — увы! также точно и ни малейших макроскопических признаков болезненного состояния. Остается все сложить на нервную систему и обвинить верхний гортанный нерв и весь блуждающий нерв Мошки в причинении ему насилия, гораздо более пагубного, чем травматизм, переносимый кошками, как известно, весьма хорошо. А почему же именно эти нервы? Потому что, по наблюдению некоторых современных физиологов, раздражения верхнего гортанного нерва могут останавливать или задерживать дыхательный акт, а главный ствол этой гортанной ветви — блуждающий нерв — влияет и на отправление желудка.

Итак, мой милый Мошка погиб, вероятно, вследствие ненормального питания мясною вареною пищею вместе с материнским молоком, от расстройства нервной системы, усиленного еще abusu in Venere (Злоупотреблением любовью (лат.)) и нравственным унижением, причиненным его кошачьему достоинству легкомысленными насмешками прекрасного пола.

Но какая бы ни была причина смерти этого невинного существа, и родившегося, и умершего, по — видимому, — но только по — видимому, — бесцельно и беспричинно, потеря была для меня с женою не безразлична. Жена плакала; мне же только взгрустнулось, и даже менее чем когда я, три года тому назад, лишился моей собачонки Ляды; про нее, про ее выразительные, как — то человечески глядевшие на меня глазки (с незакрытыми белками), я и теперь еще вспоминаю со вздохом, и признаться ли самому себе, с грустью, более щемящею, чем когда вспоминаю о некоторых знакомых, близких мне, умерших людях. Это святотатство, это уродство чувств, это постыдное чувство для человеческого достоинства! Пусть так; но что же делать, если в привязанности Лядки ко мне я не находил ни малейшего лицемерства, ни вероломства, а и то, и другое встречал в отношениях ко мне самых близких людей.

Надо обдумать несколько: отчего мы так привязываемся к животным?

Но прежде, чем найду время к этому обдумыванию, замечу, что между 6–м и 13–м марта (1880 г.) произошло несколько неожиданных событий.

Во — первых, неожиданно то, что температура, и погода idem per idem(То же самое через то же самое (лат.)) до ужаса однообразна. Морозы по ночам до 10°; в течение дня до —7 и —

5°; раза два шел снег с метелью; ветер тот же холодный, пронзительный NW; но солнце греет днем так, что меховой воротник нагревается как будто на печи. Такой дружной, суровой и продолжительной зимы здесь я еще не встречал. Однажды, в 1868 г., лежал снег также долго (до 20–го марта), но не было такого холода и ветра. Вода от морозов в пруде сбыла, и на мельнице в Людвиговке действует одно колесо. Снег между тем понемногу и нечувствительно продолжает исчезать, несмотря на снежные метели. Что — то будет с всходами озими, с деревьями в саду? Да кто знает — чего не знает! Живи, не зная, терпи и все — таки поневоле думай и гадай о будущем!

Во — вторых, 9–го марта я получил 16 поздравительных телеграмм. С чего — то взяли в Москве (исключительно), Казани, Киеве, Воронеже и Вюрцбурге, что 9–го марта — день моего 50–летнего юбилея. Я, благодаря нижайше, заметил в ответной телеграмме в Москву, что, вероятно, поводом к этим неожиданным приветствиям послужило то, что я в 1828 г. получил в Москве степень лекаря (но в таком случае желающие должны были бы поздравлять два года тому назад). Служба же моя считается с 1831 года, а докторский диплом мне дан в Дерпте 30–го ноября 1832 г.

Итак, охотники до юбилеев могли бы меня поздравлять 3 раза, а если из трех случаев желали бы избрать самый удобный, то, разумеется, это был бы 1882 г., т. е. 50–летие докторского диплома.

В — третьих, 14–18 был у больного в Елисаветграде, у помещика, человека лет уже 50 с хвостиком, прежде военного, страдавшего, уже женатым, 4 года тому назад сифилисом; я знаю больного уже года три; болезнь — страшная невралгия сначала надбровного нерва, потом межреберных, теперь плечевых нервов. Но о сифилисе я ничего не знал, и когда больной мне рассказывал, что причину страдания он приписывает лечению декоктом [47], то я сдуру не догадался, для чего ему понадобился декокт, полагая, что врачи его происхождение надбровной невралгии приписали ревматизму. Затем, этот господин во время его пребывания у меня, 2 года тому назад, получил сильную рожу лица и головы с острогнойным отеком, и когда она прошла, то исчезла и невралгия; около 2 лет он был здоров, в прошлом году купался в лимане, простудился, по его словам, и получил сначала межреберную невралгию, а теперь сильнейшую плечевого сплетения: тянет всю руку, особливо по направлению локтевого нерва, как клещами; притом хронический катар легких с эмфиземой. Collodium cantharidatum и морфий эндерматически, подкожные впрыскивания морфия и атропина. А syphilis? При чем он тут? Videbimus (Увидим (лат.)).

Между тем вчера и сегодня, марта 20–го — 21–го, NW прекратился. Небольшой, но прохладный ветер с SW; днем +2 до 3° R, а ночью от 0 до —3°.

Да откуда же привязанность и даже чуть ли не любовь к животным? К каким животным привязывается человек исключительно? К собаке, кошке, лошади и певчим птицам. Из них — к лошади привязанность не чистосердечная, а связанная с пользою, приносимою этим животным, и его значительною ценностью; говорят, что араб любит коня как друга, но и эта дружба, верно, не бескорыстная: конь необходим для существования кочевника и делается его alter ego (Вторым я (лат.)). Пожалуй, про некоторые собачьи расы (сибирская, легавые, овчарки, гончие) можно сказать то же: их держат и к ним привязываются люди из расчета, да и привязанность к кошке началась, вероятно, с того же: как было не воспользоваться их специальностью — искусством ловить мышей? Но ведь люди и женятся большею частью по расчету, например, из двадцати миллионов наших крестьян верно 19999000 женятся для того, чтобы иметь в доме бабу для печи, хлева, ребят; этот способ женитьбы не препятствует, однако же, а прямо способствует, в большинстве случаев, развитию привязанности и даже любви. И так же, как между людьми существует и привязанность чистосердечная, так и в привязанности к животным, всего чаще к собакам, кошкам и певчим птицам, особливо воспитанным и вскормленным с самого рождения дома, замечается искренняя сердечность, похожая на ту, которую человек оказывает детям. Без сомнения, она зависит, как и привязанность к детям, отчасти от чувства своего собственного превосходства, снисходительности и жалости к существам слабейшим и менее развитым; но, конечно, это не одно.

В чувстве нашей привязанности к животным, я полагаю, играет важную роль представление, которое мы имеем о животном. В этом представлении есть нечто странное. Я где — то читал, что Гегель признавал в безмолвии животных нечто мистическое. Я вполне разделяю этот взгляд философа. Всякий из нас не может не видеть в животном сходства с собою, и вместе с тем не может ясно понять причину огромного различия, лежащего пропастью между нами и животными. Организации животных, так же как и нашей, предписано высшим начальством чувствовать, а следовательно наслаждаться и страдать; суждено также и бороться с стихийными силами, а по учению Дарвина даже и совершенствоваться, изменяясь и переходя из низших форм и типов в высшие. И, несмотря на это тождество основных и самых существенных свойств животной и нашей организации, — все — таки пропасть. Ни животное меня не понимает, ни я животного, то есть его субъективную сторону не могу вполне понять, и поневоле сужу о ней только по себе (то есть по своей субъективности). Гегель прав: существо, действующее во многих отношениях совершенно сходно со мною, обнаруживающее ясно чувства, страсти и даже мысль, немо; оно смотрит на меня, ласкает, зовет, ищет меня, просит у меня пищи, и все молча; невольно представляется — незнакомым с фун — кциею Рейлевого островка и даже с его присутствием или отсутствием в мозге животных, — невольно, говорю, думается таким особам, что тут что — то неладно, что животное верно скрытничает, содержит от нас в тайне свои мысли, короче, поступает как немой карлик в волшебных сказках…

Вот и Благовещение, 25–е марта, а весны нет, как нет; туман, ветер не очень сильный, но перескакивающий с юга то на восток, то на запад, а тепла не приносит. Ночью все 0° и —3°. Днем от +5 до +6°.