Перебирая ещё не успевшие пожелтеть записки
Глава первая
«Сынок! Не скучайте тут без меня. Скоро будем опять вместе. Скоро будет та-а-ак весело!.. Мама.»
Это — ДО.
ПОСЛЕ действительно было весело.
После — то есть СЕЙЧАС…
А между ДО и ПОСЛЕ была целая жизнь. Дюжина дней — как дюжина лет.
Тёплый пушистый снег, под которым мы с тобой прощались. А до этого — дома, — с перепуганным Антошей. Он боялся за меня и боялся, что я увижу, что он боится, и потому отводил взгляд. «Молись за меня», — попросила я. «Конечно». — «И я за тебя. Каждый вечер. Как всегда, перед сном». Мы поцеловались, я привстала немного на цыпочки, он слегка наклонился ко мне. Мой вырастающий сын…
Потом был тёплый пушистый снег, мягко падающий на лицо, и мы с тобой — тихо бредущие под этим снегом к мягко хлопающей двери, которая должна была разделить нас, отделить тебя от меня, вернее: тебя от тебя, меня от меня, разделить целое на две половины — зачем? По чьей прихоти? Почему нельзя вместе до конца? Почему где-то там — далеко, не у нас — можно, а здесь — нельзя, и не просите, и не требуйте, бесполезно, лишняя трата нервов.
Я войду, ты останешься здесь. Снег, снег… И твои слова, такие необходимые мне, которые ты неутомимо, как молитву, твердил мне все эти долгие месяцы: «Всё будет хорошо. Всё будет хорошо! Вот увидишь: всё будет хорошо». — «Увижу… Скоро уж увидим…»
«Любимые мои мальчики! Устроилась нормально. Чувствую себя хорошо. Я спокойна, я совершенно спокойна, я плыву по течению… Плыву — и вижу вас, мои любимые, вижу потрясающее небо за окном, и старомосковские крыши в снегу… А совсем рядом — наша Крыша! Её близкое присутствие озаряет этот уголок Москвы особым светом. И я знаю, что всё будет хорошо! Мне кажется, я уже об этом знаю».
«За окном всё время качается отчаянно берёза… И мне чудится, это Антончик взбирается на неё — и я вот-вот увижу его в окне…»
«Спасибо за цветы! Несмотря на мороз, они доехали прекрасно. Они пахнут снегом и нашими цикламенами. Нашей зимой и нашим домом… Соскучилась по вас!»
Неделя ожидания. Скрашенная записочками, письмами, долгими взглядами и улыбками — сквозь замороженное окно… Вдруг ударили сумасшедшие морозы.
О, как далеко ты внизу — там, под деревом, у заиндевелой решётки ограды, пританцовываешь на скрипучем снегу. А я здесь, вверху — закупоренная в жаркой духоте палаты, как глиняный сосуд в раскалённом муфеле. Тебе холодно, мне жарко.
Нам обоим холодно и жарко при мысли: как оно всё будет?..
В один из вечеров ты принёс из дому монокуляр, нашу маленькую подзорную трубу, через которую мы обычно смотрим на звёзды с нашей лоджии и на ледяную гору в соседнем дворе, куда убегает Антончик с картонкой или санками; а ещё на Куркинскую церковь, которая пасхально белеет на горизонте… Ты смотрел на меня в монокуляр, а я радовалась и смеялась, и ты видел: я спокойна и мне совсем не страшно.
Но страшно — было. Чем завершится это томление в жарком терему с замороженными окнами?..
«Как вы там, мальчики мои любимые? Я о вас всё время думаю, я с вами, рядышком, каждую минуту…
Здесь у медперсонала странная манера: выкликать нас не по фамилиям (и уж, конечно, не по именам!), а, как зэков, по номеру. (По номеру койки). «Семьдесят девятая, на укол!», «Восемьдесят шестая, тебе письмо». Восемьдесят шестая — это я…»
В тугом конверте, вместе с письмом, журнал с моей повестью и десять страничек компьютерной распечатки. Ты пишешь: «Получился отличный рассказ». Рассказ? Я и не думала, что получится рассказ. Писала письмо вам (думала временами: может, прощальное? и ругала себя за пессимизм). Письмо это я торопливо заканчивала в то утро, когда ты побежал за такси, чтобы везти меня сюда. Ты голосовал на снежном перекрёстке, а я быстренько-быстренько его дотюкивала на нашем стареньком компьютере. Ни распечатать, ни прочесть не успела. Так что сегодня читаю его первый раз и страшно волнуюсь…
«Вишнёвая косточка, или Пока мы с тобой одно
…Мы сидели на Старом Арбате, на новом Старом Арбате, на котором кипела многоликая — не то, чтобы весёлая, но и не скучная — жизнь, во всей своей слегка натужной пестроте… Был апрель. Тёплый, почти жаркий вечер. А всего неделю назад шёл снег!.. Кажется, это его — последние, не успевшие растаять хлопья нежно и призрачно белеют на тонких ветвях маленькой вишни во дворике напротив…
Мы сидели под лёгким ярким тентом летнего кафе, каких теперь пруд пруди на Старом Арбате, и ели мороженое. Сверху мороженое было украшено ледяными и хрустящими, как сосульки, вишнями. Три вишни в твоей вазочке, и три — в моей.
Вокруг кипела немного наивная в своей нарочитой многозначительности жизнь, что-то бурно обсуждала молодая компания, присевшая за соседний столик, а мы не спеша лизали своё мороженое, изредка переглядываясь и улыбаясь своему.
«А вдруг?..» — спросила я тебя шёпотом. (Хотя можно было и не шёпотом: ведь мне казалось, что сейчас на этой шумной улице, да и в целом городе, нас только двое). «Почему, собственно, и нет?» — ответил ты тоже шёпотом. И сильно и нежно сжал мою руку. Сердце моё колотилось. Лицу было жарко. «Действительно, — подумала я, — почему бы и нет?..»
За щекой у меня колючим льдистым шариком — вишня, последняя из трёх. Я с блаженством дососала её морозную мякоть; а косточка так и осталась за щекой.
Косточка была маленькой, удивительно крепкой и нежной. И я загадала…
Так — с вишнёвой косточкой за щекой — я шла потом с тобой по Арбату, залитому ярким закатным солнцем… Мы шли по солнечной стороне, подставив лица под эти блаженные потоки тепла и света, шли, ничего не замечая вокруг себя, — почти наощупь… Мы шли, держась за руки, — как когда-то, как семнадцать лет назад, когда мы впервые гуляли с тобой по Арбату. Правда, тогда это была совсем другая улица. Но также слепило солнце, и мы были — те же…
Только теперь мы на семнадцать лет… нет, не старше, — моложе! Тогда — мы не верили в чудо. Не верили, что у нас есть будущее. Теперь — мы жили в этом сказочном будущем. Теперь — верили. А те двое, бредущие по Арбату семнадцать лет тому назад, из нашего сегодня казались нам угрюмыми старичками… Бедные, бедные! и как они выжили, не ведая, как щедра на чудеса жизнь?..
Так — с вишнёвой косточкой за щекой — я и приехала домой. (Помнишь, какой был потрясающий закат над Москвой, когда такси, лёгкое, как пух, несло нас по распускающимся улицам, словно подёрнутым зелёной дымкой?..) Я ничего не сказала тогда тебе про свою заветную вишнёвую косточку и спрятала её до поры-до времени в маленькую шкатулку, где у меня хранится самое-самое… «Потом, — сказала я сама себе. — Потом. Если произойдет и это чудо… Потом скажу».
* * *
…И вот — декабрь…
Я смотрю из окна на улицу, всю запушённую праздничным инеем (никогда в жизни я не ждала с таким нетерпением зиму: иней, холода, первый снег!) Только что я взглянула на вишнёвую косточку. Взглянула впервые с того апрельского вечера. Косточка на месте и — цела.
Декабрь…
Последние восемь месяцев нашей жизни живут во мне как НЕЧТО единое и неразделимое на месяцы и дни. Месяц, приходящий на смену предыдущему, не затмевает его — а лишь обостряет, усиливает, углубляет… Как новый мазок на картине.
* * *
…Я лежу на лоджии, смотрю в лёгкое майское небо, закиданное нежными серебристыми сугробами облаков, и разговариваю с тобой. С тобой — нашей Нечаянной Радостью. Тебе сегодня — шесть недель. И… почти восемь месяцев до твоего появления на свет.
Взяла блокнот, расписала грядущие восемь месяцев; что надо успеть сделать: написать, закончить и т. д.
А сама ничего не делаю вот уже неделю — с того дня, как окончательно стало ясно: ты во мне, ты есть, и я с тобой ни за что не расстанусь!
Нет, всё-таки кое-что я сделала: дописала главу в новой повести; вычитала свою первую повесть. Но надо работать много, надо много успеть — успеть всё то, до чего потом руки долго-долго не дойдут…
А настроение такое странное, что не работается: хочется или дремать блаженно, сквозь сон прислушиваясь к тому, что происходит у меня внутри, — или смотреть в небо: утреннее, полдневное, вечернее, — и думать о тебе…
В небе носятся ласточки. Они быстро-быстро машут крылышками; хочется сказать: моргают крылышками… Вернее: хочется сказать: «Видишь, как они моргают крылышками? Видишь?» Наверное, видишь… Через меня. Моими — нашими — глазами.
А во мне — тихо-тихо… Как-то всеобъемлюще ТИХО. Так тихо во мне никогда ещё не было. Ни тринадцать лет назад, когда я ждала Антошу. Ни четыре года назад, когда ждала нашу девочку… Девочку, которая так и осталась без имени… В те разы — всё было по-другому. Совсем по-другому.
Тихо-тихо… И в этой тишине… посреди этой незнакомой, блаженной тишины словно бы распускается невиданной красоты цветок… Белая Роза! Я чувствую в себе это белоснежное, это кружащее голову распускание…
* * *
Интересно, как к этому отнесётся Антон? По-моему, он уже догадывается. То и дело так странно взглядывает на меня. Такие быстрые, смущённые, вопросительные взгляды… Я теряюсь. Я пока не нахожу слов. Я боюсь сглазить. Боюсь опять — как четыре года назад — пообещать и — не оправдать его надежд…
«Чуть-чуть попозже… — говорю я себе, — через месяц, когда уже можно будет надеяться…»
…Помню: Господи, как же ты ждал четыре года назад нашего маленького! Сколько разговоров об этом было, сколько вопросов!.. Ты высчитывал месяцы, высчитывал дни, ты сгорал от нетерпения, ты собирался вести дневник о НЁМ (или — о НЕЙ), ты собирался выпускать ежедневную газету. «Сколько новостей каждый день будет!..» — захлёбывался ты от восторга, от счастливых предчувствий. И была весна…
…Помню: мы гуляем в октябрьском сквере, шуршим сухой кленовой листвой. Мы бредём, взявшись за руки, по золотому сверкающему морю и молчим. Господи, как же нам нестерпимо грустно в этом сверкающем, многоцветном мире. Я знаю, о чём думаешь ты. Ты знаешь, о чём думаю я. Говорить — больно и трудно. И всё же я не выдерживаю твоего скорбного молчания. Осторожно спрашиваю: «О чём ты думаешь, сынок?»
Ты отзываешься не сразу.
— Я думаю… — говоришь ты едва слышно, с трудом пересиливая невозможность говорить об этом. — Я всё думаю… какой бы она была?..
Мы стоим посреди жёлто-красного, нестерпимо горящего на солнце, моря… Больно глазам. Больно сердцу. Только бы не разрыдаться.
Какой бы она была?.. Наша девочка — которая ни разу не улыбнулась нам. Которую ты так и не увидел. Наша девочка… Которую ты не успел назвать сестрой.
Сынок, милый, когда-нибудь ты узнаешь, что с нами — со мной и с нею — произошло месяц назад. Когда-нибудь я расскажу тебе, что значит побывать в руках инквизиции. Да, да: инквизиции! По-другому не скажешь. Но — не сейчас. Сейчас — нет сил, слишком близко ещё всё…
Мы стоим посреди шелестящего октябрьского моря… Ты смотришь на меня своими тёмно-золотистыми печальными глазами. Нет сил выдержать этот взгляд.
«Родной мой, она вернётся!» — я обнимаю тебя, маленького и скорбного, прижимаю к себе крепко-крепко. — «Слышишь?» — «Слышу…» — «Я обещаю тебе. Ты веришь мне?» — «Верю… А когда она вернётся?» — спрашиваешь ты. «Не знаю, милый. Может, и не скоро… Но обязательно вернётся! А мы будем верить и ждать. Верить и ждать. И она услышит нас — и вернётся, вот увидишь!»
Ты поверил мне. Я сама поверила себе!
* * *
В ту осень тебе было девять лет. Сейчас — тринадцать. Тогда ты ещё сам был ребёнком. Я наклонялась, чтобы поцеловать тебя в затылок. Ты обожал малышей, и все малыши нашего двора обожали тебя…
Сегодня ты — почти юноша. И мне уже приходится становиться на цыпочки, чтобы поцеловать тебя в щеку. На которой уже появляется первый пушок… У тебя появились приятели-ровесники, и ты потерял интерес к маленьким. Всё чаще теперь я слышу от тебя: «Малыши такие неприятные… Всё время пищат».
Как же тебе сказать? И как ты отнесёшься к этому — теперь?..
Но отмалчиваться дольше — невозможно. Твои взгляды всё удивлённее. «Мама, ты какая-то странная стала…» — Почему странная? — «Ты раньше такая худенькая была…» — Просто это у меня юбка такая, — говорю я как можно непринуждённее. — Такой фасон: цыганская юбка… — и смеюсь.
Веришь ты мне — или не веришь?
…И вот настаёт день, когда я, набравшись духу, говорю тебе:
— Я хочу тебе открыть один большой секрет.
— Секрет? — ты быстро взглядываешь на меня и… краснеешь. — А зачем? какой секрет? — говоришь ты, потупляясь в тарелку. (Разговор происходит за обедом. Я только что вернулась от врача, который мне сказал, что самый опасный срок миновал — и можно надеяться…)
— Секрет, о котором ты, по-моему, уже догадываешься… — говорю я, обмирая при каждом слове.
Ты опять быстро и смущённо взглядываешь на меня:
— Это… про «цыганскую юбку»?
— Про «цыганскую юбку».
Мы смотрим друг другу в глаза и — облегчённо смеёмся…
И вдруг — вновь потупившись в тарелку — вопрос. Вопрос, которого я никак не ожидала. Какой-угодно — только не этот.
— А… зачем ты это сделала?
И — взгляд в упор. Уже без смеха, уже без улыбки. Я на несколько мгновений (которые нам обоим кажутся бесконечными) лишаюсь дара речи.
Наконец, справившись с собой, я говорю:
— Чтобы выполнить обещание, данное тебе четыре года назад.
— Какое обещание? Я не помню, — говоришь ты изумлённо.
— Неужели не помнишь? Ну, той осенью… когда погибла наша девочка, твоя сестра… Помнишь, я пообещала тебе, что она вернётся?
— Не помню… — искренне говоришь ты. — Это так давно было.
— А я помню. Все эти годы помнила… Ты же знаешь: я всегда выполняю свои обещания.
— Это так… — говоришь ты. — А откуда ты знаешь, что это — она?
— Я не знаю. Может, он. Откровенно говоря, мне даже кажется, что на этот раз — он. Но разве это так уж важно?..
— Нет, конечно…
В комнате надолго воцаряется молчание. Я вижу, как тебе непросто. (А разве мне было просто, когда я узнала?) Молчание затягивается, и мне становится не по себе.
— Ты не рад? — робко спрашиваю я.
— Не знаю… — пожимаешь ты плечами. — Всё это как-то…
Ты ищешь подходящее слово — и не можешь его найти. А я вдруг понимаю, что ты хочешь сказать. Ты хочешь сказать: «Поздно». И ты действительно грустно произносишь:
— Я уже вырос. Такая огромная разница в возрасте. Что у нас может быть общего?
— Что общего?.. Жизнь. Наша жизнь.
И я начинаю горячо убеждать тебя, что тринадцать лет (точнее — четырнадцать, ведь к его приходу тебе уже будет четырнадцать) — это не такая уж большая разница. «Разве ты чувствуешь, что у нас с тобой разница двадцать пять лет? Разве эти двадцать пять лет мешают нам быть друзьями и жить общей жизнью?» — «Нет, конечно!»
…И вечером, перед сном, сидя рядом с тобой на диване, держа тебя за руку и глядя на огромную рыжую луну, висящую над самой лоджией (ты спишь на лоджии), я продолжаю убеждать тебя, что четырнадцать лет разницы — это не огорчение, а — благо. Я рассказываю тебе множество историй, когда брат и сестра были по-настоящему душевно и духовно близки именно благодаря большой разнице в возрасте.
— Представляешь, ты будешь для него (или для неё) проводником в этом мире! Самым главным авторитетом. Господи, да я всю жизнь мечтала иметь такого брата, как ты! Сильного, умного, ничего не боящегося. Только мне было не дано… Ты, миленький, даже не осознаешь ещё, какая замечательная роль тебе уготована!
И ещё долго говорили мы… А луна, как красный китайский фонарик, огибала нашу лоджию, нежно подсвечивая виноградные лозы, ползущие по перилам. Твоё, такое детское в темноте, лицо.
Ты уснул успокоенный и ободрённый… Сегодня ты уснул не просто моим единственным сыном, а — старшим братом. Старшим братом того, кого мы отныне ждём не втайне от тебя — а вместе с тобой.
* * *
…Восемь месяцев не прекращается цветение в моём изголовье. На маленьком столике у постели.
Просыпаясь, я тут же окунаюсь взглядом в цветущие кущи…