автордың кітабын онлайн тегін оқу XV книг Превращений
ПУБЛИЙ ОВИДИЙ НАЗОН
XV КНИГ ПРЕВРАЩЕНИЙ
«XV книг Превращений» — самое известное произведение древнеримского поэта Публия Овидия Назона (лат. Publius Ovidius Naso, 43 г. до н. э. — 18 г. н. э.).
Это легенды о древнегреческих героях, перипетии Троянской войны, наследие Гая Юлия Цезаря и ода великому императору Августу Октавиану. Согласно теории о переселении душ, все эти события связаны между собой цепью последующих перевоплощений.
Другими выдающимися произведениями автора являются «Героини Овидия», «Лирические элегии», «Скорби Овидия», «Наука любви», «Фасты», «Лекарство от любви», «Ибис» и «Понтийские письма».
Публий Овидий Назон, как один из самых образованных людей своего времени, снискал славу преданного друга Горация, а также оказал значительное влияние на позднюю европейскую литературу.
ПРЕДИСЛОВИЕ
Люди, отвергающие жизненное значение поэзии, только высказывают свою близорукость. Не говорим уже о бесполезности такого враждебного отношения к основным стремлениям человеческого духа. Подобные проповеди совершенно однородны с социальными планами, основанными на желательных со стороны мечтателя человеческих качествах, а не на действительных. Люди действительно должны быть честны, любить друг друга, обуздывать свои вредные для общежития страсти, но, к сожалению, в действительности обыкновенно бывает наоборот, и карточный домик, построенный на таком основании, падает сам собою.
Во времена самого ярого у нас гонения на поэзию, она в образе всех изящных искусств, как нарочно все сильнее врывалась в нашу общественную жизнь, и в настоящее время на каждом шагу можно встретить юношу, неспособного написать грамотного письма, но пишущего бесконечное множество стихотворений. Он поэт. Можно сказать, нет девушки, которая бы не сидела полдня за роялю, не писала бы масляных картин и не лепила бы из глины. Разве это не гидра, у которой вместо одной отрубленной головы, вырастают две? Но такие приемы, в сущности, имеют мало общего с истинной поэзией, с тем непосредственным, невольным ясновидением, которое привело древних к смешению понятия поэта и пророка в одном и том яге слове vates. Поэт тот, кто в предмете видит то, чего без его помощи другой не увидит, и вот это-то открытие, эта высшая правда нас так радует каждый раз, когда мы с ней встречаемся. Сколько, можно сказать, миллионов людей, даже отчасти знакомых с прагматической историей Рима, с печатными руководствами в руках, перебывало на развалинах Форума, Колизея, Ватикана и т. д., и старалось себя уверить, что наслаждается древним Римом. Всем бы им следовало убедиться, что, покуда они лично не ознакомятся с бессмертными Римскими поэтами-пророками, к ним всего лучше будут подходить слова Шиллера:
«Перед ним на век немея,
В жизнь они вступить не смея,
Не покинут пьедестал.
Тот один лишь близок Музам,
Кто лелеем их союзом;
Видит камень в них Вандал».
Какая же сущность таится в произведениях античного искусства, в которых Вандал видит только камень, но к которым неудержимо стремится каждый человек, от колыбели которого не отвернулись Музы? Драгоценно в этой сущности не одно только то, что ее выражения стройны, могучи, благоуханны и потому нетленны; но и то, что каждый из этих пышных цветков самобытно и органически возник именно на том клочке земли, на котором расцвел, и только Вандалы воображают, что весь этот нетленный цветник возможно, без ущерба для нашего собственного развития, скосить на сено, сдавить посредством пресса (или прессы) и перемещать куда угодно.
Судьба поэтического творца Превращений чрезвычайно странная.
Роковая завеса, скрывшая его еще при жизни от всего ему дорогого, оставалась до конца опущенной, невзирая на многократные его попытки ее расторгнуть. Как не удивляться, что такая тайна, если бы она была известна современникам, не дошла до нас из уст многочисленных его друзей писателей? Но роковая тайна его изгнания остается навсегда неизвестной. Самая книга Превращений, составляющая главный алмаз его венца, сохранилась, как мы увидим ниже, для нас только случайно.
Еще до знакомства с главными подробностями жизни Овидия, мы невольно останавливаемся на общеизвестном поразительном, но, тем не менее, малообъяснимым событии. Общий любимец, поэт, приближенный к Августу, вдруг, без всяких объяснений и очевидно под вымышленным предлогом, ссылается на отдаленный край империи и, невзирая на постоянные мольбы о прощении, ни самим Августом, ни его преемником не возращен из заточения. Этого мало: в шумной и нескромной столице никто не знает настоящей причины ссылки, и она по сегодняшний день составляет неразгаданную тайну. Долго искали мы точки зрения, с которой хоть сколько-нибудь озарилась бы судьба поэта, и эту точку мы, наконец, нашли у нашего вещего Пушкина.
Устами своего Алеко поэт восклицает:
«Так вот судьба твоих сынов,
О Рим, о громкая держава!
Певец любви, певец богов,
Скажи мне: что такое слава»?
и мы сразу подымаемся на ту высоту, с которой судьба такой личности, как Овидий, для нас уже не безразлична, и в то же время нам вручается ключ, если не к подробностям, то к самым условиям трагической судьбы. В первых уже двух стихах великий Рим противополагается одному из славных сынов своих. В этой противоположности и следует искать разгадки трагедии. Что такое Рим поначалу и по своей природе? Разбойничье гнездо, на что указывает Ювенал в своем раздражении К. III. Сат. 8. Стих. 272:
«И хоть в древности ищешь и выводишь издревле
Имя, все же ведешь от притона ты гнусного род свой»:
Но далеко не с оттенком укоризны смотрел на это происхождение органически сложившийся и развивавшийся во всемирное владычество римский народ. Он гордился напротив хищной кормилицей Ромула и Рема. Надо быть слишком добродушным, чтобы поверить на слово, будто бы шаловливое перепрыгивание Рема через канаву, которою его брат обрыл место для будущего Рима, было достаточным поводом к братоубийству в глазах такого практически смышленого народа, каким был римский! Очевидно, Рем заслужил смерть своим неверием в вечную будущность главы вселенной — Рима. Для римлянина Рим был и средством, и целью, и представителем круга земного urbi et orbi. Он то и был тем общественным интересом и делом res publica, которым оставался до конца и под императорскою властью. В тесных пределах нашей заметки мы не можем, да и не желаем предаваться риторическому суду над римским колоссом. Это уж как то очень выходит смешно. Тонкие диалектики — римляне смотрели на подобные запоздалые суды, как на полезное риторическое упражнение и не переставали в своих школах и при Адриане давать Сулле благие советы. Мы желаем не судить, а понять. Вся римская история, история самого практического на земном шаре народа, со столицей, основанной на братоубийственной хищнической крови, представляет ряд колебаний составных частей этого народа, при всевозможных практических сноровках для уравновешивания государственных сил. Разнообразие этих сноровок неисчислимо, но у всех у них за спиною незыблемо в течение тысячи дет стоит единство и могущество Рима. Допускаются всякие уступки, сделки и послабления до тех пор, пока они не кидают тени на римское величие. В последнем случае все обходы забываются и вечный город прямолинейно, не входя ни в какие соображения, идет на своего врага. Тут нет ни плебеев, ни патрициев. Латины требуют римских прав и у Везувия, с одной стороны, плебейский консул Деций Мус добровольно обрекает себя на жертву, а с другой, патрицианский консул Манлий Торкват отдает родного сына — победителя на казнь ликтору за то, что тот бросился на врага до приказа консула. Консульская казнь не мешает войску почтить героя торжественным погребением. Делая всевозможные уступки народам побежденным, Рим никогда не останавливался перед казнью своих врагов их численностью. Достаточно указать на судьбу Сиракуз, Карфагена, полчища Спартака и суммарные казни Суллы. Между тем в духе римского народа является черта, невольно бросающаяся в глаза наблюдателю. На двух противоположных концах римской истории является самодержавие, но в первоначальной своей Форме царей оно до того было нестерпимо римлянину, что ни один поэт не осмеливался обозвать именем rex той власти, которую, начиная с Августа, признавать земным богом стало внутренней потребностью каждого римлянина. Всюду у них слово rex заменяется словом dux. Нам кажется, что такое, по-видимому, противоречие следует объяснять инстинктивным сознанием римского гражданина, что rex был над городом, а излюбленный император из города, как личный представитель его всемирного могущества.
Органическая причина такого обоготворения совершенно ясно высказана Горацием: Од. IV, 5, где между прочим ст. 33 следуют стихи:
«С молитвой пред тобой сливает он фиал,
Твою божественность уподобляя Ларам:
Так точно древний Грек Кастора ублажал
И Геркулеса лучшим даром.
О добрый вождь! продли на долгие года
Покой Гесперии, и в трезвом мы и в пьяном
Сознаньи говорим, с рассветом и когда
Почиет Феб за океаном».
Смешно уверять, что такие вещи плод лести, лишенной внутреннего убеждения. Пусть любой льстец преднамеренно напишет что-либо подобное, и мы охотно согласимся с мнением, что люди, о личном существовании которых Цезарь никогда и не узнает, сговорились из лести строить ему алтари и заживо воздавать божеские почести. Не менее добродушна мысль, чтобы сердцеведец, как Август, допустил в лице себе такую преувеличенную лесть, если бы не чувствовал себя действительным носителем всемирной римской власти. Судите, как хотите, о личностях Гракхов, Мария. Брута и Кассия и Катона Утического-, называйте их Формально последними республиканцами, это не мешает Риму считать их врагами республики. Это не помешало Сципиону Африканскому, узнавшему в Испании о трагическом конце своего зятя Гракха, воскликнуть с Гомером:
«Так да погибнет и всякий, свершивший подобное дело».
Вот, по нашему мнению, указание на источник трагической судьбы нашего поэта, которую он в поэтическом предвидении так мастерски предсказал в эпизоде Актеона. Все несчастие прекрасного царского сына, растерзанного его же собственными собаками произошло от того, что он нечаянно в лесной глуши набрел на пещеру, в которой Диана обычно купалась после охоты. Тем хуже для него, что он без всякого намерения совершил неподобающее. Несчастный смертный видел божество в его наготе, и богиня беспощадно казнит его превращением в оленя. Сам Овидий случайно видел духовную наготу земного бога, и Август, оставаясь верен своему служению, не мог ему простить этого несчастия. Но не будем забегать вперед.
ЖИЗНЬ ОВИДИЯ
Публий Овидий Назон родился 20-го марта в 43 г. до P. X. 711 от О. Р. в консульство Гирция и Панзы, погибших в апреле того же года от ран, полученных при Мутине (Модене) в двух сражениях против Марка Антония.
Родной город его Сульмон в расстоянии 18 географических миль на юг от Рима в области Пелигнов, в Неаполитанских Абрутцах на реке Пескаре, древнем Алтерне. О своем родном городе он постоянно отзывался с большой любовью. Происходил он из фамилии всадников, которых по древности и знаменитости их рода называли equites splendidos, speciosos, illustres. Хоть дом его и обладал по близости Сульмона землями, но имение, по собственному признанию, не могло доставить ему той известности, которую впоследствии сообщило ему дарование. Тем не менее, он не раз с гордостью указывает на то, что он всадник по происхождению, а не жалованный в последнее время. Со временем дела его родителей расстроились еще более, однако отец, предназначавший его на государственную службу, не жалел расходов на его воспитание. Рано поэтому отправил он его вместе с братом, старшим лишь на год, в Рим, чтобы по тогдашнему обычаю учиться у знаменитейших тамошних грамматиков и ораторов. Но у кого он первоначально обучался языкам, между прочим, и греческому, неизвестно. Позднейшими его учителями в науках и, главным образом, в красноречии называют: Марка Ареллия Фуска и знаменитого оратора Марка Порция Латрона, красноречию которого Овидий сам удивлялся.
Насколько старший брат поэта с особенной ревностью предавался упражнениям в судебном красноречии, настолько его самого с раннего возраста неудержимо привлекала поэзия, как отец ни старался его от нее удержать, как от бесполезного занятия, не представляющего выгод. О своей невольной наклонности к стихам он рассказывает в Тристиях VI. Эл. 10, 15–25. Между прочим, как из этого места видно, он некоторое время в угоду отцу приготовлялся к политическому поприщу и усердно занимался декламацией. Тем временем Овидий достиг юношеского возраста и на 15 или 16 году в 27 г. до P. X. 17-го марта променял свою детскую toga praetexta на мужскую toga virilis. Но принадлежа к одному из знатных родов всадников и готовясь к государственным должностям, он воспользовался правом, предоставляемым императорами, согласно просьбе такого рода, юношам, как и сенаторским детям, носить под мужскою тогою тунику, отороченную широкою пурпурною каймой (tunica laticlavia). В 728–730 г. он, согласно обычаю тогдашней римской знати, отправился для окончания образования в Афины, и по случаю такого путешествия вместе с Мацером, впоследствии знаменитым поэтом и своим сердечным другом, сперва заехал в Сицилию, а затем и в Малую Азию, где посетил знаменитейшие города, и главным образом, окрестности Трои. Сам он говорит, что никогда не носил оружия, и все известия о мнимой его военной службе ложны. На 19 или 20 году Овидий снова вернулся в Рим, за год перед тем потерявши старшего брата, и занял одну из низших государственных должностей. Он был, как кажется, сперва уголовным триумвиром (triumvir capitalis), разбиравшим людей низшего сословия, преимущественно рабов и преступников, воров и т. д., будучи притом и смотрителем тюрем. В качестве последнего он, принадлежал к классу 20-ти мужей, из коих заведовавшие в числе 3-х человек отдельными ведомствами, напр., чеканением монеты, уличными постройками и т. д. назывались триумвирами. Подвигаясь постепенно на служебном пути, он пользовался соответственными отличиями, почетным местом в театре рядом с. сенаторами у оркестра, так как на 14 ступенях всадников он имел право занимать место по своему происхождению. Вначале своей службы он, вероятно, и был в первый раз женат, быть, может, по воле своих родителей, желавших остепенить слишком рассеянного юношу. Он сам рассказывает в Тристиях, что развелся с совершенно неподходящей ему женою, которую ему чуть не с малолетства навязали. Вступивши вслед затем вторично в супружество с девушкой, которой он сам в тех же Тристиях отдает должную справедливость, он тем не менее развелся и с нею. В третий раз женился он на вдове, принадлежавшей к роду Фабия Максима и состоявшей в тесном дружестве с супругой последнего, Марцией, как и с ее матерью, теткой Августа, была же она и сродственницей вышеупомянутого Мацера. Поэт часто восхваляет верность и честность этой супруги. Она действительно была ему предана до того, что решалась последовать за ним в изгнание; но по чувству справедливости, а быть может и в надежде, что она по связям своим может возвратить его из ссылки, он отклонил ее предложение. Она привела ему в дом дочь от первого брака, вступившую в супружество с Суиллием, спутником Германика Цезаря. Вероятно у него от прежних браков была и родная дочь, так как он много раз о ней упоминает. На 25 году от рождения, в то время, когда его могло ожидать звание сенатора, он вдруг променял свою тунику с широкой каймой (tunica laticlavia) на тунику с более узкою каймой (tunica angusticlavia), на которую он имел право по своему происхождению как всадник, и тем показал, что отказывается от дальнейшего стремления к служебному почету. Об этом он сам говорит в Тристиях IV, 10, 33, объясняя насколько это чуждое его душе дело ему прискучило, тогда, как Музы его привлекали.
Всею душой предался он стремлению к стихотворству и самым отрадным образом проводил время в Риме, где у него вблизи Капитолия был дом и сады на Фламинской дороге, служа Музам и Грациям, в числе которых, без сомнения, считал столь прославленную им Коринну. В то же время он был окружен лучшими поэтами и блестящими людьми этого цветущего времени. Мацер, Проперций, Понтик, Басс, Гораций, Тибулл, Галл и многие другие были его знакомыми и друзьями, о которых он позднее поминает. Так провел он прекраснейшее время жизни своей, предаваясь любимым занятиям, всеми уважаемый и любимый. На 50 году своей жизни он потерял своих престарелых родителей, из коих отец умер на 90 году от рождения. Вдруг в 762 году на 52 от рождения над ним разразилась гроза. Он неожиданно впал у Августа в немилость и был сослан в Томи на берега Черного моря, недалеко от устьев Дуная. Такого рода ссылка только удаляла приговоренного от столицы, не лишая его прав состояния и имущества. Все усилия исследователей хотя сколько-нибудь рассеять мрак, скрывающий это событие, остаются по сей день тщетными.
Побудительной причиной к личному решению, без обращения к сенату, Август выставил соблазнительный язык эротических стихотворений Овидия, особенно в Любовном искусстве. Выло выставлено, что произведения поэта увлекают других к любодеянию и супружеской неверности, и потому поэт заслужил де сам наказание, которое по Юлианскому закону, изданному самим Августом, назначено прелюбодеям. Интересно в этом отношении то, что сам поэт в своих Тристиях К. II. ст. 207 говорит об этом обвинении:
«Два проступка меня погубили и песнь и ошибка,
О второй-то вине вынужден я умолчать.
Не подобает же мне обновлять твою рану, о Цезарь,
Было чрезмерно уже скорбь и однажды нанесть.
Часть остается лишь та, что будто бы песнею гнусной
Любодеянья грехам вышел наставником я.
Стало быть, могут сердца и небесные тоже ошибаться,
И известия быть ниже гораздо тебя.
Как, охраняющему и богов и высокое небо,
Зевсу порой недосуг до мелочей доходить,
Так при обзоре земли, от твоей зависящей власти,
Может заботы твоей низшее что избежать».
Если сообразить, что Овидий все свои эротические стихотворения написал в ранней молодости и окончательно издал более чем за 10 лет до изгнания, что во все это время сам Август не только читал их, но при цензуре и на смотрах всадников не делал никаких неблагоприятных для нравственности Овидия замечаний, когда поэт, как сам о том говорит, проезжал мимо Августа на подаренном им коне, то нельзя не видеть, в обвинении его Музы в безнравственности, одного предлога.
В античном мире, воспитанном на наготе, игривые любовные песни Овидия не могли вдруг ни с того, ни с сего явиться камнем преткновения современной нравственности; что же касается до личного поведения поэта в этом отношении, то по множеству свидетельств оно было безупречно. Быть может, что это Формальное обвинение было подсказано недоброжелателями поэта Августу, вознегодовавшему на Овидия по другой причине. В чем же состояло обстоятельство, так внезапно изменившее в гнев очевидное расположение Августа к Овидию? Тут открывается широкое поле всевозможным догадкам; и так как сам поэт многократно признается в невольно нанесенном им Августу оскорблении, тщательно избегая высказать, в чем оно состояло, и в этом случае это повторяется, можно сказать, всею римскою литературой, то мы решаемся предположить, что сущность обиды оставалась вполне неизвестной для всего Рима, за исключением Овидия и самого Августа. Выше мы на основании слов самого поэта говорили о тонких, но тем не менее могучих причинах молчания, как со стороны Овидия, так и со стороны семейства Августа; но возможно ли все римское общество счесть до того деликатным, что оно, щадя того и другого, навсегда умолчало об общеизвестном событии? Не найдем ли мы дальнейшее подтверждение нашей догадке в том, что, невзирая на постоянные мольбы, доходившие из изгнания до Августа и, по смерти его, до Тиверия, он не был прощен этими императорами. Они хорошо понимали, что постоянная надежда на помилование не дозволит Овидию проболтаться; но кто мог поручиться, что и возвращенный на родину и забывший выстраданную невзгоду, он никогда не проболтается даже за вином перед близким человеком и тем не уничтожит всей цели ссылки? Теперь обратимся к некоторым предположениям критиков: таковых предположений главным образом два. Из них первое место занимает допускающее, что Овидий случайно увидал в семействе Августа сцену, навлекающую позор на Августейший дом: или до той поры считавшуюся непорочною Ливию, супругу Августа, с сыном ее от первого брака Тиверием при купанье или раздевании, быть может, и с кем-либо другим, или и самого Августа в неприличном отношении к единственной его дочери от первой супруги Скрибонии, безнравственной Юлии старшей, а быть может к внучке своей Юлии младшей. Что действительно случилось нечто в этом роде, можно, кажется, усмотреть из следующих позднейших стихов его Тристий К. II. ст. 103.
«Видел я нечто зачем? Взором преступен зачем?
И невзначай Актеон без одежды увидел Диану,
Тем не меньше своих стал он добычей собак».
Из этих слов самого поэта, как и из многих других, явствует, что он действительно имел несчастие видеть то, что ему видеть не подобало. Подробность купания иди раздевания могла быть подсказана критикам сценою Актеона, а продолжавшаяся и по смерти Августа немилость Тиверия к поэту заставляет скорее предположить, что дело идет тут о его матери Ливии, а не о дочери и внучке Скрибонии, которых так ненавидела Ливия, ревновавшая всех к своему любимцу Тиверию. Возражения, приводимые против этого первого предположения, так шатки, что мы решаемся пройти их молчанием.
Второе предположение, выставленное Ленцем, состоит в том, будто Овидий действительно видел нечто неподобающее, но совершенно в другом роде; что это могло случиться не в Риме, а на какой-либо вилле, или в кампанском Сурренте (Сорренто) у сосланного туда Агриппы Постума. Тут, как он предполагает, была разыграна сатирическая пьеса самим Агриппою или его преследуемыми Ливией друзьями, к чему был приглашен и Овидий, не подозревавший тут ничего дурного.
Быть может, это была трагедия Медея, написанная самим Овидием без всякой задней мысли, но посредством которой кружок недоброжелателей Ливии старался намекнуть на ее происки и убийства, обращенные против ближайших членов семьи. Это обстоятельство могло быть донесено Августу и быть причиною единовременной ссылки Овидия в Томи, а Агриппы на остров Планазию (Пианоза).
Спрашивается: похоже ли это на сцену Актеона. и почему же извиняясь так часто перед Августом в эротических песнях, поэт нигде не говорит о Медее? Во всяком случае, Овидий пал жертвою придворной интриги, которая могла, между прочим, внушать Августу, будто воспетая Овидием Коринна, есть никто иная, как его необузданная дочь Юлия. Свое путешествие в ссылку, последовавшее так неожиданно и настоятельно, что он не имел времени к нему приготовиться, сам поэт описывает в первой книге Тристий. Тут он говорит о своем прощании с домом, о случайностях долгого пути и неверности взятых с собою в услужение рабов. Ехал он через Адриатическое, Ионийское и Эгейское море до Фракии, а оттуда сухим путем до Томи.
Как ни грустно описывает он свое местопребывание, тем не менее, мягкий, уживчивый характер высоко образованного римлянина, так наивно просвечивающий в рассказе полудикого Пушкинского цыгана, стяжал Овидию общую любовь жителей Томи. Талантливый престарелый поэт до такой степени усвоил себе Гетский местный язык, что по смерти Августа, отравленного вероятно Ливией в 767 г. от О. Р. он написал в честь императора стихотворение на этом языке. Нам кажется, что, судя по отношению Ливии и Тиверия к покойному императору, лесть не могла быть причиною такого хвалебного стихотворения. Некоторые утверждают, будто бы у ворот Томи был отыскан великолепный памятник с латинским четверостишием, указывающим на судьбу Овидия, но мы здесь этой надписи не приводим, так как во многих местах указывают могилу нашего поэта.
Из немногого сказанного нами уже выглядывает мягкий, уклончивый, чтобы не сказать слабый, личный характер Овидия. На его впечатлительной природе одинаково отразилась и блестящая игривость тогдашнего Рима, не брезгавшего ни остротами, ни каламбурами, и утонченная его испорченность. Образованность Овидия, его историческая и мифологическая память по истине изумительны. Читатели из повествования о миротворении в начале и о Пифагоре в 15-й книге Превращений могут сами убедиться в способности поэта не только к целостному миросозерцанию, но и к отвлеченным тонкостям, изумительным в римлянине. Никому, быть может, из римских поэтов, обязательная тогда для всех образованных людей, риторическая школа, не оказала таких услуг, как Овидию. Внешняя отделка его стиха и речи, мастерство переходов от одного предмета к другому, навсегда сохранят ему место первого поэтического латинского стилиста. Мы и не думаем укорять его в риторическом искусстве: лучше что-нибудь знать и уметь, чем ничего не знать и не уметь. Мы даже не можем не считать Овидия истинным художником поэтом, так как каждый его стих, даже о самых будничных предметах, указывает на прирожденную способность видеть красоту там, где глаз самого опытного ритора ее не заметит. Недаром же в течение 2-х тысяч лет его сочинения читаются и перечитываются всем образованным миром. Внимательный читатель убедится из примечаний, что все пятнадцать книг Превращений представляют не одну длинную цепь ловко сцепленных друг с другом анекдотов, но целый мифический мир, в котором одно и то же лицо, нередко третьестепенное выступает наружу во многих местах, постоянно сохраняя свой характер, как это бывает с переплетом и разветвлениями жил живого организма. Но если, помимо образования, поэтической зоркости и ловкости, от поэта требуется еще тот самобытный нравственный осадок, та прирожденная мощь, которая не зависит ни от содержания его песен, ни от современных веяний, то в этом смысле мы должны сознаться, что Овидий уступает другим своим современникам. В них повторяется то же, что мы видим последовательно в произведениях древней скульптуры. Чем статуя ближе к блестящему периоду искусства, тем оригинальнее, индивидуальнее общий лик и тем менее отделки положено на подробности. Ухо и локон строго на своем месте, но они не дерзают своею тонкою отделкой отвлекать внимание от целого. Чем ближе статуя к периоду упадка, тем общее (если она не портрет) ее выражение, но за то тем художественнее отделка подробностей, доходящая до просверливания локонов в виде пулями исстрелянного щита.
Никто с нашей современной точки зрения не вздумает укорить Горация или Проперция, современников нашего поэта, в излишней скромности и сдержанности, но внимательный читатель с первой строки слышит их самобытный удельный вес. Следовательно, сравнительную легкость вдохновения Овидия надо приписать не современным римским нравам, а его личному характеру.
Впрочем, это личное наше воззрение, которое мы решились высказать для успокоения совести; ибо, если бы ближайшее знакомство с Превращениями не доставляло нам истинного наслаждения, то и самый бы перевод не существовал. Поэтическое поприще свое Овидий начал на 22 году от рождения любовными песнопениями, и Рим познакомился с ним по его обращениям к Коринне. Эти произведения писал он между 732–754 от О. Р. До 755 года написаны им героиды, трагедии, искусство любви и т. д. В 755 г. он начал свой праздничный календарь Fasti и Превращения, которые и были окончены еще до его изгнания, но не получили окончательной отделки. Поэтому первое из этих произведений было обнародовано не ранее как за год или за два до его смерти (770 и 771 от О. Р.). Что же касается последнего произведения, то усматривая в этой работе недостатки, он еще до изгнания сжег рукопись, текст которой, сохранившись случайно в списках у его друзей, дошел и до нас; и таким образом, вопреки желанию самого поэта, исполнились слова, которыми он оканчивает свои Превращения:
«Вот я и труд завершил; его ни гневный Юпитер,
Ни железо, ни огнь, ни давность изгладить не могут».
Если народному самолюбию некоторых можно охотно извинить предположение, будто Овидий, написавший, как мы видели, свой панегирик Августу на Гетском языке, писал его на Славянском (древне-Болгарском) и, таким образом, как бы сам переводил себя с латинского на славянский язык, то почему же не извинить нам той радости, с которой мы предлагаем русскому читателю перевод главнейшего произведения Овидия, доставившего поэту вековечную славу?
Чувство справедливости вынуждает нас сказать несколько слов в объяснение вида, в каком наш перевод явится на суд публики.
Когда мы однажды, следя за коммерческой игрой известного в свое время игрока в карты, спросили его, почему он на этот раз начинал так, а в предыдущую игру совершенно наоборот, он отвечал: «следовать раз навсегда одной, даже и наилучшей системе, значит превращать игру в механическое дело. Тут уже не будет игры; а я люблю играть».
Нечто в этом роде мы могли бы сказать и о своих переводах. С летами собственное вдохновение все реже и реже оказывает свои ласки, а потребность этих ласк не скудеет и вынуждает искать их у других. Более всего мы их находим у древних, этих величайших мастеров слова. Борьба с ними на народном языке, еще мало готовом к выражению столь чуждой ему жизни, представляет великое наслаждение, и, только надеясь на знакомство с простонародным языком и навык управляться с русским стихом, мы на нее решились. В эту сторону было по преимуществу обращено наше внимание, как в настоящем переводе, так, и в переводе Ювенала, которому мы, не без некоторого основания, предсказывали общее равнодушие за малыми отрадными исключениями.
Вдруг, к великому изумлению и радости, в журнале Министерства Народного Просвещения, появился, за подписью графа Олсуфьева, подробный, стоивший большого труда, разбор, которым, скажем, кстати, мы уже воспользовались, чтобы исправить, согласно указаниям, относящимся преимущественно к примечаниям, те места, с разъяснениями которых графом Олсуфьевым мы вполне согласны. Что мы Искренно признательны графу Олсуфьеву за его критику, видно из радости, с какою мы приняли его любезное предложение, проверить настоящий перевод Превращений, совершенно готовый к печати.
Но при этом не обошлось без затруднений. В виду возможной близости перевода к оригиналу, граф Олсуфьев настоял на печатании книги с латинским оригиналом рядом. Когда мы согласились на такое усложнение дела, граф, найдя наш оригинальный текст отсталым от новейших исправлений, настоял и на этих исправлениях, хотя бы главнейших. Конечно, и с этим нельзя было не согласиться, так как самый текст этим приобретал самостоятельную цену в глазах знатоков. За спешностью работы граф не мог принять на себя пересмотра сделанных нами примечаний, относящихся к содержанию. Но такие примечания были и будут предметами споров. За то все примечания, касающиеся до формальности текста, принадлежат перу графа Олсуфьева, и мы, пользуясь чужой ученостью и трудами, не желаем в глазах публики из скромного переводчика превращаться в знатока филолога.
P. OVIDII NASONIS
METAMORPHOSES
ОВИДИЕВЫ ПРЕВРАЩЕНИЯ
КНИГА ПЕРВАЯ
Дух мой стремится воспеть тела, облеченные в формы
Новые. Боги — вы ж их изменили — придите на помощь[1]
Начинаньям моим, и прямо с начала вселенной
Непрерывную песнь до наших времен доведите.
1
В настоящем виде смысл текста достаточно ясен: я намерен воспеть превращения; помогите мне в этом боги, так как вы сами творцы этих превращений.
ХАОС И СОТВОРЕНИЕ МИРА
Море сперва и земля и все покрывшее небо
Было ликом одним природы по целому миру.
То называлось хаос, сырая и грубая глыба,
Косная тяжесть одна, в одно сведенные вместе
Связанных плохо вещей враждебные только зачатки.
Миру не посылал никакой Титан еще света,[2]
Не выправляла и новых рогов возрождаясь Феба,[3]
Не повисала земля на воздухе все охватившем
Уравновешена ношей своей, и рук вдоль окраин[4]
Протяженных земель не простерла еще Амфитрита.[5]
Где находилась земля, там были и море и воздух,
Так была земля не тверда, вода не текуча,
Воздух света лишен, и формы ничто не хранило,
И одно враждовало с другим, ибо в теле едином
Холод боролся с теплом, сухое спорило с влажным,
Мягкое с твердым и то, что имело вес, с невесомым.
Бог и природа с ним лучшая эту борьбу разрешили:
Небо он отделил от земли и землю от влаги,
И над воздухом плотным приподнял текучее небо.
Это, когда отделяя из груды извлек безразличной,
Что разделилось по месту, связал он единством согласья.
Сила огня безо всякого веса на своде небесном[6]
Засверкала и место себе избрала на вершине.
Воздух к нему и по легкости, да и по месту всех ближе;
Их плотнее земля, привлекая стихии погуще,
Собственной тяжестью сселась; а вкруг текущая влага
Даль захватила себе и круг земной обступила.
Как сложилось все так, то бог, какой неизвестно,[7]
Груду всю разделил и развел, разделивши на части,
Землю сначала, чтобы не была отовсюду неровной,
35 Всю в одно он сплотил на подобие круга большого.
Дальше разлил он моря, повелев им вздыматься от буйных
Ветров, и огибать берега земли окруженной.
Тут прибавил потоков, озер и болот необъятных,
И наклонные реки обвел берегами кривыми,
Так что в различных местах их или земля поглощает,
Или в море они бегут и, равниной раздольной
Приняты вод, уже не в берега, а в прибрежья плещут.[8]
Он повелел разметаться полям, углубиться долинам,
Рощам покрыться листвой, подняться горам каменистым.
И подобно тому как справа и столько же слева,
Небо два пояса делят, а пятый их всех горячее;
Тем же числом различил и всю окруженную тяжесть
Промысл божий, и столько же поясов врезано в землю.
Необитаем из них средний по сильному зною;
Два скрыл снег глубоко; меж ними двумя поместил он
Столько ж умеренных, где со пламенем смешана стужа.
Воздух над ними парит, который насколько и воды
Легче земли, настолько огня тяжелее он весом.
Там туманам и там облакам пребывать повелел он
И громам, чтоб они потрясали души людские,
И ветрам, которые с молнией холод рождают.
Им не дозволил, однако, строитель вселенной по воле
Воздухом целым владеть: и теперь, как уж каждый различно
Правил дыханьем своим, едва им противиться можно,
Чтоб не растерзан был свет: таков раздор между братьев.
Эвр отошел к Набатейским пределам и царству Авроры, [9]
К Персии и к хребтам, лучам подверженным утра. [10]
Вечер и те берега, что солнце, садясь, согревает,
Ближе к Зефиру лежат; а в Скифию, в край полуночный [11]
Вторгнулся страшный Борей; земля же с противного края
От непрестанных сыра облаков и дождливого Австра. [12]
Выше над этим текучий и безо всякого весу
Он эфир распростер, не имеющий праха земного.
Только что все разделил он так в неизменных границах,
Как, сокрытые долго и тяжестью сдавлены этой,
Начали звезды сверкать по всему небесному своду.
Чтобы страны не нашлось без живых существ ей приличных
Звезды и лики богов занимают небесную почву;
Блещущим рыбам затем сделались воды жилищем.
Звери наполнили землю, а птицы колеблемый воздух.
Но благороднее их и способней к высокому духу
Не было твари еще, чтобы властвовать ей над другими.
Тут родился человек: от семян ли божественных вывел
Сам его зодчий вещей и лучшего мира начало,
Иль молодая земля, разлучившись недавно с эфиром,
Удержала еще семена родного ей неба,
Как рожденный Инетом, смесив ее с влагой речною, [13]
Образ слепил из нее богов, заправляющих миром.
Между тем как, понурясь все смотрят животные в землю,
Дал человеку он лик возвышенный, дал ему небо
Лицезреть и с поднятым челом к звездам обращаться.
Так земля, что недавно была и груба и безлична,
Восприняла, превратясь, людей незнакомые лики.
8
Не в берега рек, а в прибрежья морские.
4
По древнему представлению земля, в виде круга уравновешиваясь, подобно весам, держалась на оси, продетой сквозь этот круг.
5
Амфитрита — дочь Титана Океана и Тефеи (см. 2, 509), супруга владыки моря, Нептуна, и сама владычица и представительница моря.
12
Лестер — южный ветер
6
Сила огня и т. д. это чистый не омрачаемый эфир, над обитаемым нами воздухом.
2
Титан, Уран или Целус т. е. небо, как личное существо прижил с Геей — (землею) двенадцать сыновей и многих дочерей, род исполинских богов или, по крайней мере, сверх человеческих существ под общим названием Титанов; между ними был один, по имени Гиперион, собственно сверху (над землей и небом) ходящий, который с сестрою своею Тией родил бога солнца Гелиоса или Соля, который в свою очередь назывался Титаном, как он равным образом, будучи сыном Гипериона, сам называется Гиперионом (напр. 8, 565). Наконец с ним смешан был и Феб (Аполлон).
11
Зефир — западный ветер.
3
Феба — богиня луны, сестра бога солнца — Феба; вне этого отношения Луна и как богиня охоты — Диана, — Рогами древние называли ту форму луны, которую мы называем теперь серпом
7
Как в органическом теле.
10
К Индии единственной стране, которую древний мир считал восточнее Персии.
9
Набатеи — народ Аравийский, где царствует Эвр — юго-восточный или восточный ветер.
13
Прометей — сын Титана Япета (см. стих. 10) и сам Титан ПОХИТИЛ С неба огонь, за что заслужил божеское поклонение, преимущественно со стороны горшечников, столь нуждающихся в огне; откуда произошел миф, будто Прометей по образу богов слепил первых людей из воды и земли, сохранивши еще семена родного ей неба т. е. дыхание; или же, что одушевил их похищенным огнем. За это иди вообще, как Титан Прометей был прикован к Кавказской скале, где орел клевал ему печень или сердце, пока через 30 лет Геркулес не убил орла и не освободил Прометея
ЧЕТЫРЕ ВЕКА
Первым век золотой народился, который без кары,
Добровольно, не зная законов, блюл верность и правду.
Казни и страха не ведали, грозных словес не писали [14]
На меди, и толпа молящих еще не боялась
Лика судьи своего, а все без судей были целы.
Срубленная на родимых горах сосна, чтоб увидеть
Чуждые страны, еще не спускалась в текущие волны;
Смертные кроме своих берегов никаких не знавали.
Не окружали еще городов глубокими рвами;
Тут ни труб из прямой, ни рогов из меди загнутой [15]
Не было, ни мечей, ни шеломов. Не зная солдата,
Люди сладкий досуг безопасно тогда проводили.
Ни киркой не затронута, ни уязвленная плугом
Без принужденья, сама собою земля все давала;
Пищей довольные все, ее выводить не стараясь,
По терновникам терн, по горам землянику сбирали, [16]
И плоды дерена, и с грубых ветвей шелковицу,
Или упавшие желуди, с Зевсова пышного древа. [17]
Веяно стояла весна и нежно зефиры ласкали
Теплым дыханьем цветы, что без семени сами родились.
Вскоре и без пахоты земля плодов приносила,
И без залежи поле седело от тяжких колосьев:
Реки текли молока и реки нектара тоже, [18]
И желтеющий мед из зеленого дуба струился.
После того, как Сатурн во мрачный был тартар отправлен, [19]
Мир к Зевсу попал: серебряный век народился, [20]
Хуже золота он, но желтой все меди ценнее.
Время древней весны стянул в границы Юпитер,
И посредством зимы и лета и осени шаткой,
Да короткой весны, четыре дал времени года.
Тут-то воздух впервой, иссушающим жаром палимый,
Накалился, и лед, ветрами навеян, повиснул.
Тут-то укрылись в домах: домами были пещеры
Да густые кусты и лозы, скрепленные лыком.
Хлебные тут семена по бороздам длинным впервые
Стали запахивать, и под ярмом закряхтели телицы.
Третьим медное уж наступило затем поколенье,
Нравом суровей уже и склоннее к страшным доспехам,
Но не преступно еще. Последним был веком железный
Тотчас в век из руды наихудшей все злодеянья
Ворвались; удалились и стыд, и правда, и верность;
Вместо которых явились обманы, коварства и козни,
И с насилием вместе преступная алчность к наживе.
Паруса ставил ветрам, но не знал их еще хорошенько
Кормчий, и те, что так долго в горах стояли высоких, [21]
По неизвестным волнам качаться отправились лодки.
Общую до тех пор, как солнечный свет или воздух,
Землю хитрец землемер обозначил длинной границей.
Но не жатвы одной и не должной лишь пищи просили
У богатой земли; а сошли в утробу земную,
И что скрыла она и к Стигийским запрятала теням, [22]
Все те роют богатства, одно возбуждение злобы.
Вредное уже железо, и вреднее железа
Золото вышло; явилась война, прибегая к обоим,
И кровавой рукой потрясла загремевшим оружьем.
Все живет грабежом: хозяин уж гостю не верит,
Зятю тесть, и любовь между братьями редкостью стала.
Муж хочет смерти жены, а она ищет смерти супруга,
Грозные мачехи уж аконит мешают смертельный, [23]
О родительских годах заранее сын вопрошает, [24]
Благочестье убито; последней из жителей неба
С кровью залитой земли уносится дева Астрея.
16
Arbutus Unedo Linn. — земляничник иди морская вишня, дерево, часто встречаемое в Италию, с грубыми на землянику похожими плодами.
23
Аконит у Римских поэтов весьма часто употребляется вместо яда.
17
Дуб, доставлявший первобытным людям пищу, считался деревом Зевса.
15
Прямая труба — tuba и загнутый рог — cornu, buccina, равно как и с концом загнутым рожок lituus были военными инструментами Римлян.
21
Carinae мы дозволили себе перевести словом лодки, вместо иностранного слова: Кил
24
Всякого рода гадателей и предсказателей смертного часа, каковых, во времена нашего поэта в Риме разводилось все более. 150 (см. выше 114).
18
Реки молока y древних поэтов выражают его обилие при многочисленных стадах.
14
Законы были вырезаны на медных досках и выставлены в Риме в капитолии.
20
Юпитер — олицетворение грозных сил природы, Дий бояться. У Латинцев Diespiter (Dis pater) отец богов, стоящий и над братьями своими, подземным Плутоном й морским Нептуном. Подобно всем остальным богам он подчинен только Судьбе, олицетворяемой Парками (см. 15, 781). В качестве отца богов и людей мифология изображает его родоначальником не только вещественных земных благ, но и духовных потребностей правды и правосудия. В этом смысле он с Церерою порождает Прозерпину, приобретает родную часть света — Европу и является источником всех предсказаний оракулов, и затем от Титаниды Фемиды, представительницы правды, Астрею, богиню правосудия, и Горы — богини порядка в течение времен года.
22
К Стигийским теням, находящимся в подземном царстве, по ту сторону адской реки — Стикса.
19
Титаны под предводительством старшего своего брата Сатурна, после того как последний свергнул отца своего Урана, владели вселенной. Зная, что и его дети лишат его престола, Сатурн пожирал их тотчас при рождении. Но супруга и сестра его Рея спасла своих детей, между прочим и меньшего — Юпитера, которого воспитала на острове Крите. Она же из мести понудила этого сына свергнуть отца с престола. Вследствие этого завязался упорный бой, в котором Титаны сражались с горы Отрий, а Юпитер с братьями с горы Олимпа в Фессалии, оставшегося затем вечным местом пребывания богов. Победа была одержана Юпитером только потому, что Юпитер призвал на помощь сторуких змееногих Гигантов, и кроме того Диклопы (см. 13. 755) выковали для него молнию. Побежденных Титанов Юпитер вместе с отцом своим низвергнул в Тартар.
