Берег мертвых незабудок
Қосымшада ыңғайлырақҚосымшаны жүктеуге арналған QRRuStore · Samsung Galaxy Store
Huawei AppGallery · Xiaomi GetApps

автордың кітабын онлайн тегін оқу  Берег мертвых незабудок

Екатерина Звонцова
Берег мертвых незабудок. Когда боги откроют глаза

Все права защищены. Никакая часть данной книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме без письменного разрешения ООО «ИД «КомпасГид».

© Екатерина Звонцова, текст, 2023

© ООО «Издательский дом «КомпасГид», 2023

 
Радуйтесь! Море утихло,
Четверых миловал Шторм.
Сорок других погибли
Среди голодных волн.
 
 
В церкви четыре счастливца
Обнимут живых отцов,
На отмели волны тихо
Омоют тела мертвецов.
 
 
Тем, кто остались живы,
В сказках наших сиять.
О спящих в морских могилах
Детям лучше не знать.
 
 
Но дети вырастут скоро
И в темные зимние дни
Спросят однажды: «А сорок?
За что же погибли они?»
 
 
И правда застрянет в горле,
И слезы сольются в шторм.
Дети больше не спросят.
Но ждет ответ среди волн. Эмили Дикинсон
 

Больше информации о мире Двух Морей можно узнать, отсканировав QR-код.

Пролог
Исповедь на руинах
[Девятый прилив Великого Разлада]

Я обещаю убирать от себя хрупкие предметы как можно дальше. Я буду, всегда, ведь с меня станется разбить что угодно. Вазу. Окно. Мраморную статую. Сердце. Это мой уродливый талант с детства, хотя я долго жил, не зная о нем. Что ж, я наказан справедливо, я буду убирать их, буду ― эти хрупкие предметы. И хрупких людей. Только выслушайте в последний раз, как когда-то. И пусть вас уже нет, а развалины, в которые превратился мир, ― не место для исповедей.

Помните? Ваши волосы падали на плечи, вы носили золотистую сутану с оком, вышитым на спине черной гладью, а оба ваших глаза еще видели. Вы были почти ребенком, младше меня, но я боялся вас, как бури, и, как за гремучим грозовым воздухом, шел за облегчением в ваш величественный храм. Выслушайте. Услышьте, где бы вы ни были. Может, и вы скучаете по прошлому. Может, улыбаетесь, вспоминая маленькие горести и ошибки, о которых слушали дни напролет.

«Я украла ожерелье из ракушек у милой Лёйи, но верну, верну».

«Я засмотрелся на красавицу в окне рыбацкой таверны и чуть не задавил телегой кошку, а она, наверное, спешила кормить котят».

«Если бы только не воспитывать этих сорванцов, а купить корабль, нанять команду да и отправиться в странствия… простите, я плохой отец, но я стараюсь как могу».

Может, сейчас вам, как и мне, кажется: еще недавно мы жили очень хорошо и шли к тому, чтобы жить даже лучше. И вы задаетесь вопросом, что и почему мы сделали не так. Был ли это наш выбор? Почему если бы кто-то исповедовался вам снова, то сказал бы:

«Лёйя считает, что правда в войне ― на стороне врага. Я донесла на нее».

«Я ударил дочь за то, что она отдала наше последнее молоко кошке в подвале».

«Я в море много дней, и команда моя ― воры и убийцы, а берега все нет. Скоро я повешу последних из них, ведь нет больше сил видеть их померкшие глаза».

Темные времена ― уже не для мелочных стенаний о людях, которых мы оттолкнули, надеждах, которые потеряли, и домах, откуда ушли. Темные времена ― замóк для маленькой боли, распахнутые ворота для большой. Темные времена укоризненно шепчут нам: «О чем ты печешься, пока все вокруг гибнет?» И я должен, наверное, говорить с вами об ином. О бойне, которой в той или иной мере стал причиной, пусть не один. О чудовищах, которые отныне не дают спокойно ходить кораблям. О прекрасных лекарствах, механизмах и книгах, которых мы лишились из-за того, что их создатели отныне считают нас бешеным сбродом и строят дивный чистый мир в высоких высях, куда нам, израненным, больным и грязным, дорога закрыта. Но нет. Все это горе не только мое, и, может, поэтому оно грызет меня позорно мало. Но разве мы, люди, не такие существа? Личное, пропущенное сквозь сердце и просыпавшееся сквозь пальцы нам всегда ближе, с ним сложнее свыкнуться, чем с бедой, единой для всех. С горем мира я как-нибудь срастусь… Хотя раз за разом понимаю, насколько легче мне было бы, будь Мастер рядом. И насколько легче было бы нашему дому, откуда я его прогнал, ведь он как никто умел создавать. Учился все лучше, пока прочие учились разрушению.

И научились слишком хорошо.

А я ненавидел Мастера, ненавидел, помните? Так же беззаветно, как любил. Тосковал, превозносил, клял. Сейчас иногда и не понимаю: как во мне ― еще ребенке ― умещалось столько чувств к одному взрослому? Блеклому, сухощавому, будто обожженному светом разом всех звезд, хрупкому? Хрупкому… и непредсказуемому, как ветер или улыбка неба в ненастный день.

Мой свет, мой мрак. Проклятье… увидев смутную искру во мне, он не дал ей погаснуть. Но не сказал, никогда не говорил, что искра ― еще не пламя, и долго я не мог услышать других его важных слов. Ненавижу, ненавижу… Но нет, давно не его, нет, теперь лишь себя. Я взял всё, что он щедро отдавал, а потом предал его и мучаюсь до сих пор, пусть он и сказал, что простил бы мне всё, всё что угодно. Может, это тоже прихоть темных времен. В темные времена мы вспоминаем все грехи и начинаем в них искать причины бед, через которые проходим. А я словно сам ― беда.

У меня одна радость, и, я знаю, она также ваша: кончилась война, слышите, кончилась! Сегодня, в последний день Великого Разлада, темный уводит людей за море. Он все еще в скорби, в скорби по вам, и скорбь эта сильнее той, что по дому. Я никогда этого не понимал ― вашего союза, странного союза двух врагов, так похожего на сплетение двух сорных трав на пустыре. Впрочем, не судите: где вы, где я. Вам, наверное, точно так же непонятна моя любящая ненависть, моя ненавидящая любовь. В главном наши сердца ― я всегда чувствовал ― ни капли не похожи. Пока мое было калейдоскопом острых многоцветных фрагментов, вечно собиравшихся в произвольном порядке, ваше сияло, как неприкосновенная розовая жемчужина в нежном перламутровом плену раковины.

Войны нет. Нет вас. Нет Мастера. А я зову прошлое снова, тщетно зову. Имена горчат на языке и пахнут краской, и крапивой, и морем, и пылью в витражном свете из арочных окон. Они ― эти имена ― ласково и непреклонно возвращают меня к Общему Берегу, где все было светло и свято, где я все, все начал понимать. Тогда мир только-только покачнулся, большое сердце его пронзил первый нож. А я и не ощутил, потому что меня держали за руку и вели вперед, обещая: «Ты станешь великим, мой мальчик. Только улыбнись, миру нужнее всего они ― улыбки. А прочее он всегда найдет и починит сам».

Не нашел. Не починил.

Сгущается туман. Корабли уходят, похожие на вереницу раненых дельфинов. Их красные кормовые фонари ― вихрь светляков, напившихся крови и увязавшихся следом, чтобы пить еще и еще. Скоро уйдет прошлое, скоро я останусь один, а там, за морем, родится уже третий, но наверняка дивный мир, создатель которого будет шептать ваше имя в заупокойной молитве. А пока… мой король, мой бедный король, услышьте меня, как в детстве. Вы слышали много исповедей и наверняка забыли мои. Все бесконечные мальчишеские:

«Я украл сегодня краски с рынка, потому что я лучше тех, кому их купят».

«Я опять обозвал плохим словом ― нет, десятком слов ― городскую стражу за то, что не дали мне сорвать персик у графского замка».

«Я встретил Мастера. И… я хочу его убить».

А вот я помню вас вопреки тому, как вы были недосягаемы. Все, что вы пережили. Вы мучились сильнее меня ― и не потеряли свет, хотя понимали и тьму. Вы ни с кем не делились этими муками, кроме, может быть, того, кто черной ночью скитался еще недавно по вашим комнатам. Вы были почти как Мастер. Любили своих врагов, даже ничтожеств вроде того, кто, по слухам, убил вас. Не разрушали, не стенали о том, чего лишены, ― создавали или пытались спасти.

И лишь во славу этого я остаюсь, чтобы отстроить ваши руины заново.

Они еще расцветут.

Часть 1
Фундамент
[Исток Великого Разлада]

Все реки текут в море, но оно не переполняется: к месту, откуда реки текут, они возвращаются, чтобы опять течь.

Екклесиаст

И́рдинн всегда знал, что это страшно ― медленно погибать в глухом болоте. Когда-то он читал сказку об этом: как храбрая Принцесса отправилась вызволять из хрустального саркофага околдованную Мать, но на середине странствия, в Черном лесу, ее настигли враги ― люди злого Советника ― и, бросившись с ветвей деревьев, толкнули в трясину. Принцессу выручил верный Конь, которого враги не додумались убить. Он осторожно подошел к краю болота, наклонил голову и, когда Принцесса уцепилась за уздцы, вытащил ее на твердую землю. И, кажется, даже оказался в конце проклятым Принцем, за которого Принцесса счастливо вышла замуж.

Ирдинн тоже надеялся на своего коня ― пока еще верил, что перепутал дорогу на карте и попал в топи случайно. Но как только он, испугавшись змеи и оступившись, начал вязнуть, коня, совсем как в сказке чудом оставшегося на твердых зеленых кочках, забрали, увели, мимоходом пожелав хозяину славного дня. Ирдинн только надеялся, что беднягу не убьют. На что еще ему было надеяться?

Вечернее небо наливалось знакомой лиловой темнотой. Болото пахло всем тем, что Ирдинн в детстве любил: ряской и сладкими ягодами, мхом и лягушками. Оно было теплым, как парное молоко в купальнях дома; оно, казалось, совсем не настаивало на том, чтобы Ирдинн умирал, не тянуло его слишком сильно и быстро ко дну. Но оно злилось. Злилось всякий раз, как Ирдинн, подстегнутый очередной вспышкой воли к жизни, дергался, начинал шарить вокруг, хватался за какие-то коряги и хвощи, тянулся к сутулым кипарисам, опутанным хлипкими, рвущимися в руках лозами. Тут же оно напоминало: «Не уйдешь!» – и смыкалось плотнее, а ноги глубже уходили в илистую рыхлую тяжесть. Ряска, похожая на россыпь мелких зеленых монет, уже плескалась над ключицами. Голову все чаще приходилось задирать.

Ирдинн смежил веки, переводя дух. Лес заполнял тишину птичьими голосами, треском и скрипом ветвей, смутным дробным перестуком. А вот шаги и голоса утихли, утихло испуганное ржание коня. Не пожалеют. Все решено. А он, дурак, и вообразить не мог такой подлости, хотя стоило бы лучше слушать старшего брата ― единственного из них троих, кто подверг себя позору, но не покинул сераль ради пустых поисков.

Пустых… Не открывая глаз, Ирдинн сипло, горько засмеялся, а болото в ответ тихонько заколыхалось. Конечно пустых, отец был обречен. Его в первый же день странной внезапной болезни так рвало черной желчью, конечности его так высохли, а кожа так натянулась, что Ирдинн понимал: это никакой не спонтанный мор неясной природы, никакое не проклятье свыше, никакое не испытание, посланное богами всем любящим его. Это яд. Обычный яд, подлитый верной рукой в питье или прыснутый на подушку. Но дядя был так перепуган, так красноречив, так огорчен, что они ― сыновья, двое из троих, младший и средний, ― поверили. Поверили и вспыхнули надеждой, услышав: «Если будете скакать достаточно быстро, вы, скорее всего, сумеете его спасти, я видел такой недуг». Они взяли коней. Они отказались от спутников, чтобы ничто не замедляло в пути. Они уговорились: средний отыщет священного оленя богини природы Вирры-Варры, подберет его сброшенные рога и истолчет в целебный порошок. Ну а младший найдет и сорвет голубой малины, она должна расти прямо здесь, в чаще на дальней границе, в краю, где, по легендам, любит бывать сама светлая богоматерь Парьяла. Старшего тоже упрашивали присоединиться к поиску ― отправиться за пределы графства Кипящей Долины, в земли верховного короля, где бьет живительный водопад бога справедливости Дараккáра… Но старший не поехал. Мрачно усмехаясь, он сказал: «Светлые боги не помогут тем, кто все больше почитает темных». В глазах же его читалось другое: «Все бесполезно». Тогда Ирдинн, рассерженный и расстроенный, в ответ наговорил немало злых слов. Сейчас он очень сожалел об этом.

Если бы попросить прощения, если бы снова обнять брата и забыть все, как кошмар…

Он открыл глаза и увидел особенно низкую, кажущуюся надежной и плотной ветку болотного кипариса. Она, похоже, склонилась так близко лишь сейчас. Она напоминала протянутую руку, хотя, конечно, ничем таким не была ― просто вода постоянно вымывала кипарисам землю под корнями, из-за этого они словно ерзали в своих топях: меняли положение, гнулись, наклоняли и поднимали искривленные ветви. Ирдинн сжал зубы, прислушался к ноющим ногам ― и все же решился, прыгнул, с силой вытолкнув себя из ила, попытался сомкнуть пальцы на шершавых гибких побегах… Ветка сломалась с гнилым хрустом, осталась в руках. Разозленное болото заколыхалось сильнее, плеснуло в рот и нос зацветшей водой, потянуло глубже. Ирдинн увяз по середину подбородка, судорожно закашлялся. С трудом удержал хотя бы равновесие, вытер мокрое лицо, дрожащими пальцами отвел за уши волосы, в которых, как у себя дома, ползали уже какие-то насекомые… снова закрыл глаза и тихо, отчаянно застонал.

В мысли вернулся старший брат ― но злости больше не было, ни тени. Лишь горечь: почему не слушал, почему, ведь тот пытался отговорить? Вразумлял обоих братьев, но Ирдинна ― особенно, до крика и угрозы запереть в тюрьме. Они очень любили друг друга, любили с детства, когда Ирдинн, до смерти боявшийся змей, крокодилов, гигантских комаров и прочих привычных обитателей, даже из дворца почти не выходил после сумерек. Крокодилами Ирдинна обожал пугать средний брат: в подробностях рассказывал, как они тихо лежат на дне рек и болот, поджидая, пока кто-то приблизится, как выпрыгивают с разинутой пастью, откусывают голову, а потом тащат за собой остальное тело. Как с удовольствием выедают сначала мягкие сочные внутренности возле живота, потом обгладывают ребра, потом отгрызают пальцы рук и ног. Ирдинн сжимался в комок, под бодрый смех убегал, находил в библиотеке или за какими-нибудь делами старшего брата и, схватив за руку, начинал выспрашивать, все ли правда. Тот обычно смеялся. Они садились в беседке в саду, Ирдинн утыкался брату в грудь, крепко обняв его за пояс, и слушал новые рассказы о крокодилах только так. В этих версиях они казались безобиднее. Ну, по крайней мере, предпочитали есть животных, а не людей; если на последних и нападали, то головы не откусывали; случалось даже, что из поединков люди выходили победителями. «Если хочешь, ― сказал однажды старший брат, ― когда ты подрастешь еще немного, мы тоже отправимся на одно из болот и убьем крокодила. Ты увидишь, это не так сложно, и перестанешь бояться. А еще у них, говорят, вкусное мясо, наши подданные, которые живут ближе к болотам, каждую сэлту[1] едят его на ужин».

Ничего так и не сбылось: Ирдинн вырос, но стало не до крокодилов. Нет ли их здесь?!

Ирдинн подумал об этом, но испугался скорее того, что не почувствовал страха. Пусть так… надо бы тогда разбудить, ведь медленно вязнуть, будучи не в силах выбраться, ― куда мучительнее. Вода подобралась к губам. Голову пришлось задрать, но в таком положении удалось глотнуть лишь совсем немного теплого затхлого воздуха. Ирдинн снова зажмурился. Как там отец? Когда уезжали, дышал так же тяжело, хрипло, а дядя сидел над ним и сам промокал с лица пот, подавал воду со льдом. Старший брат был там же ― стоял у окна, скрестив руки на груди, и наблюдал. Наблюдал мрачно, одним взглядом говоря опять: «Все бессмысленно». Почему все-таки он сразу это понял? Почему не поехал за водой? Хотя он такой умный… такой… Такой проницательный, хитрый. Не решил ли он, что так проще будет занять трон?

Это ведь нерешенный вопрос: пока в некоторых графских семьях корону неоспоримо наследует старший ребенок, в других выбирают самого достойного, независимо от прожитых кругов[2]. В Кипящей Долине именно так: все трое сыновей могут претендовать на престол. Могли… ведь Ирдинна больше не будет. И среднего брата его, похоже, нет, ведь у одного из людей, которые уводили коня, висел на поясе знакомый меч с украшенной изумрудами рукоятью в виде крокодильей головы. Чьи то были люди? Все одинаковые: чернокожие, златоглазые, крепкие нуц. Молчаливые, отчужденные, хорошо одетые, без капли сочувствия во взглядах. Чьи, чьи? Неужели…

– Ты нас предал? ― шепнул Ирдинн в пустоту, и ярость в очередной раз заставила дернуться, теперь в сторону густых зарослей осоки. Если добраться до них, если вцепиться, если вдруг за ними, например, прячется какое-нибудь гнилое бревно…

Ноги подогнулись, болото разозлилось сильнее, зачавкало, заколыхалось. Теперь, чтобы дышать и не глотать воду, голову вообще нельзя было опускать.

Нет, нет… старший не мог. Не мог, потому что они еще не убили крокодила, не мог, потому что слишком любил отца. Дядю, правда, не любил, но то был единственный человек, с которым ему не удавалось подружиться. Исключение, связанное, скорее всего, с дядиной любвеобильностью: тот менял фаворитов и фавориток, как салфетки за едой, лишь недавно наконец женился, но гулять продолжил… Старший брат в этом смысле отличался щепетильностью. У него самого, несмотря на красоту, стать, властность и доброе сердце, было за всю жизнь, наверное, две-три пары. Он сам так это называл ― «пары». Ирдинну, когда он слушал о парах, не раз казалось, будто брат пытается что-то до него донести, что-то важное. Мысль вроде…

«Пару нужно находить раз и на всю жизнь».

А он, Ирдинн, так и не нашел. Или?..

Он вспомнил вдруг Ади́нну, дочь одного из отцовских медиков. Они никогда особенно не общались, Ирдинн разве что любовался ею издали, когда она возилась в саду, ухаживая за лекарственным палисадником. Там росло все такое пахучее, странное, но куда более нужное, чем красивые цветы: мята и лаванда, расторопша и ревень, молодые ивы с целебной корой и шиповник. Эти растения привезли из более прохладных краев, от духоты Кипящей Долины они страдали, но Адинна ворковала с ними, взбрызгивала листья водой в часы, когда прямой свет с неба не мог их обжечь, обрезала засохшие побеги. Заботливая, добрая Адинна… Она собрала Ирдинну в дорогу мешочек сушеных трав и посоветовала обрабатывать их отваром раны. «С чего ты решила, что меня в пути ранят?» ― шутливо, мягко спросил тогда он, и Адинна вдруг покраснела. Не ответила, только сунула мешочек ему прямо в руки, выпалила: «Возвращайся живым», – и убежала.

Адинна… папа… дядя… любимый старший брат. Сад, дворец, купальни с парным молоком. Теплая кровать и легкие занавески на арочном окне. Фрукты в перламутровых вазах. Книги. Ирдинн все не мог открыть глаз, потому что чувствовал: по щекам сразу побегут слезы. Побегут, упадут, смешаются с болотной водой. Нет, он оставит их себе. Илистое дно тянуло все ниже. Цепляться было не за что, да и сил не осталось.

Уже чувствуя, что через несколько мгновений все кончится, дергаясь в последний раз в поисках хоть какой-то призрачной опоры, задирая подбородок, Ирдинн выдохнул свое имя ― единственное, что еще связывало с живым миром. Вскинул руку повыше, растопырил пальцы ― но уже не увидел, как на ладони проступила, засверкав, алая метка рода: цветок чертополоха с острыми листьями-пиками.

Болотная вода сомкнулась над головой. Пришел последний сон.

* * *

В разуме Бьéрдэ искрился вечный лед, как и в разумах его просветленных братьев. Он знал: ничто не уходит в никуда, ошибки дороже побед, а правда бесценна. Это знали все пиролáнги ― самый малочисленный из трех народов, что заселили Общий Берег много, много приливов назад.

Пироланги всегда жались к небу ― насколько возможно, когда земля гнет тебя вниз. В алмазных рисунках созвездий и перламутровой пляске сияний они находили защиту и знание, по небу читали путь. Небу было неважно их уродство: пироланги, все до одного, рождались крупными, красноглазыми и покрытыми густой снежной шерстью, так непохожей на нежную голую кожу их хрупких собратьев ― белых кхари и черных нуц.

Домом ― в то время как собратья искали тепла и красоты в приморских долинах ― пироланги выбрали Холмы, дикие, лесистые и угрюмо поющие голосами ветров. Оттуда они глядели в небо, а небо ― на них. Небо помогло им построить самые крепкие дома и создать надежное оружие, подсказало, из чего делаются спасительные лекарства и где прячутся бесценные металлы. Небо рассказало и многое другое, без чего и пироланги, и собратья пропали бы, когда только-только обустраивали убежища и пастбища, потом ― селения и города, потом ― могучую Цивилизацию Общего Берега. В небе ведь жили боги, множество их. Боги любили болтать, а в прежние времена и являться. Истории их передавали из поколения в поколение. До поры все было хорошо. Но пора, похоже, завершалась.

Бьердэ понимал это. Именно поэтому ему, пусть скованному льдом всезнания и всепринятия, было теперь тревожно. И пока готовилось снадобье для больного маленького графа Эну́эллиса, Бьердэ читал.

В новом списке Книга Моря порастеряла певучесть, зато обрела ясность ― не это ли нужно запутавшимся в вере? Бьердэ перебирал мохнатыми белыми руками плотные шершавые страницы, одну за другой. Но не знал, куда деться от стылых взглядов звезд.

…Общий Отец наш ― великий Сила ― не рождался и не имел лика, и плотью Его был лишь дым, и плоть эта все же была бренной. Она тяготила Его и терзала, влекла Его за ветром, шептала в недолгом сне: «Где же Твой дом? Чей Ты сын, чей отец, чей брат?» И, не зная всего этого, искал Сила свою судьбу ― зеркалá, где можно отражаться, и сердца, которые можно зажигать. Но ничего не находил: мир был еще пуст. И решил тогда Сила создать судьбу, зеркала и сердца сам, и стал скитаться, и сотворил огонь и океаны, созвездия и молнии, радуги и грозы, зверей и птиц. Он устал ― а голосок в голове все не смолкал, тихо плакал. И понял Сила причину слез, и стало самому Ему грустно в доме, полном красоты, но лишенном глаз, чтобы на нее смотреть, и уст, что сказали бы Ему: «Ты хорошо потрудился, отдохни, ты дома».

Тогда, чуть-чуть по своему подобию, чуть-чуть по подобию зверей, сделал Сила людей. Взял Он для этого морской соли, звездной пыли и рыбьей крови, хребтами же стал гибкий тростник. Из тех, в ком много было соли, получились белокожие кхари ― нежные, отважные, но непостоянные. Из тех, в ком преобладала рыбья кровь, родились черные остроухие нуц ― непокорные, страстные, но себя же ранящие клинками страстей. А из тех, кого Сила осыпал излишком звездной пыли, вышли сияющие шерстью, чуткие к знамениям, но невзрачные, словно космический камень, пироланги. Те, кто много знает и мало говорит, много может, но ничего не хочет.

И оставил Сила новорожденных созданий у моря, дабы выбрали себе приют. Испугались люди голодных штормов, не стали строить лодок и расселились по долинам Первого континента и его Детеныша; дальние же, заморские земли остались пустыми. Всем хватало места на Общем Берегу, даже этот кусочек мира казался исполинским и страшным, потому народы уживались, не тесня друг друга. Тогда они искали единения ― словно стая волков со шкурами трех оттенков. А Сила холил их и лелеял как мог.

Бьердэ перелистнул страницу и взглянул на карту, бережно и детально нарисованную на обороте. Древний новорожденный мир всего с тремя континентами. Первый ― родной ― напоминал задремавшую морскую змею; Детеныш ― может, и не континент вовсе, а крупный остров ― походил на змееныша, из любопытства забравшегося матери на голову и восхищенно разинувшего рот при виде голубых просторов. Просторов… и того, что зоркие глаза Детеныша, возможно, могли различить за гребнями волн. Ведь здесь же, на карте, древний художник отметил третий, никому не известный континент. Заморские земли. Контуры их были зыбкими, прерывистыми, но почему-то именно для них не пожалели серебряной краски.

Мелькнула привычная с детства, любопытная, никем из наставников не поощрявшаяся мысль: что, если и там кто-то есть? Там, на огромном расстоянии от дома, тоже может кто-то жить, и жить… иначе? Лучше. Дольше. А ну как у этих людей ― или нелюдей ― можно было бы попросить совета? Бьердэ слабо усмехнулся, покачал головой, сам ругая себя за наивность. Никто, никто из тех графов и баронов, которых он знал, не стал бы просить совета у чужака, даже просвещенные собратья не стали бы, ведь, прося совета, ты вверяешь себя в чужие руки. В землях Цивилизации Общего Берега слишком многие считали себя особенными. Избранными. Умнейшими. И, может, именно оттого, что число таких людей только росло, Общий Берег становился все менее уютным, добрым и понятным местом. Хотя справедливо ли винить в самонадеянности и гордыне существ, которых слишком любил Создатель? Ведь Он их правда любил.

Бьердэ отвел глаза от загадочных серебряных контуров и продолжил путь по знакомым строкам. Поля новой страницы запестрели карминовыми, лазурными, изумрудными, золотыми рисунками листьев и соцветий. Началась эра людей.

…Прошло немного времени. Родились на свет две женщины из рода кхари ― Парьял́ а и Джервэ,́ Светлоликая и Темноокая, и обе они понравились Силе. Сказал голосок в голове: «Вот ради чего Ты творил мир, вот ради чего нужно жить».

И принял Сила облик прекрасного юноши с локонами, струящимися как дым, и пришел к Парьяле, когда та собирала мидий, и сказал ей: «Будь моей». Он был с ней так ласков, Он был с ней так робок, что Парьяла Светлоликая вскоре полюбила его. И родились у них первые дети-боги: светлая Лу́ва, красой превзошедшая мать, и справедливый Дараккар с зоркими серыми глазами. За ними ― оленерогая принцесса природы Вирра-Варра, и маленькая златоглазая богиня знаний Дио-Дио, и щедрый толстяк Милу́нг, которого ничем было не разозлить. Последним появился на свет покрытый шерстью Пал, веселый хранитель дружбы, сплетающий ее в нити. Дети ни капли не походили друг на друга ― так крепка и всеохватна была любовь Силы.

Так и жили. Однажды, деля ложе с прекрасной супругой, Сила так нежно поцеловал ее в ладонь, что расцвел на коже гербовый цветок, Королевская Незабудка. И когда понял Он, что свершилось колдовство, то не испугался, не забрал метку ― нарек Парьялу госпожой своего дома, госпожой мира; голубые бутоны вспыхивали теперь на ладони, стоило ей назваться. Подарок так понравился ей, что она упросила мужа раздать отметины всем достойным людям, и наделить их властью над более слабыми, и велеть править справедливо. Так роздал Он вскоре Лилейник, и Розы, и Крапиву, и Персик, и Чертополох, и много цветов и трав. Королева, графы и бароны отныне узнавали друг друга по этим знакам. Они были горды гербами, а Парьяла ― своим Людским Садом.

Потом Сад начал гнить и заболевать: растения разрослись, и им стало тесно, и забыли они, что сильные должны беречь слабых от ветров и палящих лучей. Но то было многим позже.

«Многим позже…» Бьердэ не раз видел эти слова, не раз зачитывал их, например, когда ему вдруг выпадало заниматься с детьми замковых слуг, учить их общей истории. Но именно сегодня его, несмотря на густую шерсть, пробрал озноб, он дернул плечами и ощутил, как они напряжены. Древние авторы, составлявшие Книгу Моря из разрозненных сказаний, не могли быть пророками, нет на Общем Берегу пророков… или все же есть? Или что-то дурное чувствовали уже те, благодаря кому сказания появились?

«Сад начал гнить…» Истина, лечить его все сложнее. У верховного короля никак не получается зачать сына ― рождаются одни девочки, да еще слабые, ни одна не сможет потом удержать в руках такую огромную территорию. В тропических землях Кипящей Долины новый граф открыто пренебрегает честью: по слухам, брат его вряд ли просто умер от долгого мора, а сыновья вряд ли просто пропали без вести. И даже здесь, в мирном вроде бы Соляном графстве, мелкие власти все чаще сталкиваются лбами: взять то, как грызутся два столичных барона, выясняя, кто же здесь больший закон – городская стража или суд. И так во многих знатных семьях. Они будто готовы броситься друг на друга по любому поводу, выкорчевать друг друга и сжечь. Но лишь тайно, ведь стоит верховному королю объявить бал, и созвать всех, и, ласково улыбаясь, начать жать холеные руки ― белые, черные, мохнатые, ― ему миролюбиво улыбаются в ответ.

Бьердэ обвел широкими когтистыми пальцами хрупкую веточку незабудки на поле. Он ничего не мог с собой поделать: ему и самому не слишком нравился нынешний верховный король. Нет, не так… с этим королем Бьердэ не чувствовал себя надежно. Не оставляло понимание: если что-то случится в знатных кругах, если чем-то вдруг станет недоволен народ, в общем, если поднимется шторм ― король его не усмирит. И остается только благодарить богов за то, что пока шторма нет. Но поводов для него все больше, даже звезды говорят об этом.

Звезды… Бьердэ бегло перевел взгляд на верхнее поле страницы ― там серебрилась целая россыпь немых небесных светил. Немых ли? Нет ли и в их рисунке какого-то предостережения? «Смените короля, пока не поздно»? «Поддержите короля, и он окрепнет»? «Поищите врагов в собственных рядах, срежьте гниющие ветви»? «Обратитесь за помощью, смирив гордыню»? Поняв, что теряется в звездах, Бьердэ продолжил читать о прошлом. О том времени, когда послания их были милостью, а не угрозой.

…А тогда Сила, хоть и жил счастливо, никак не мог забыть Джервэ. Все тот же голосок в голове дразнил Его: «Вот ради чего Ты творил мир, вот ради чего нужно жить». Он понимал – это измена, но понимал также: без второй красавицы уже не будет Ему покоя. «О чем мечтаешь?» ― ласково спрашивала Парьяла, а Сила отводил глаза, чтобы не сказать случайно: «Больше не о тебе».

И вот, вскоре Он встретил Джервэ в лесу, где та загоняла с ручными барсами оленя. Она была слишком прекрасна, чтобы усмирить соблазн. И, сдавшись судьбе, Сила принял облик статного мужчины с глазами, серыми как дым, и, когда Джервэ отдыхала в роще, явился к ней. Он сказал ей то же: «Будь моей». Но Джервэ Темноокая лишь рассмеялась: «Попробуй добиться меня». А когда Он к ней потянулся, смутьянка извернулась, ударила его ножом и побежала прочь.

Сила погнался за ней и настиг в глубине чащи. Она посмотрела ему в глаза и рассмеялась снова: «Ты силен. Иди ко мне». И взял он ее там, истекая кровью от раны ее ножа. И родилась в ту ночь богиня Кам́ эш, Красная Дева-Птица, ― воплощение скорби и боли. За ней ― красивые близнецы-воины Дзэд и Равви и черная Вар́ ац ― уродливая из-за панциря на спине, но плодовитая и способная вырастить урожаи даже в те засухи, когда сдавался добрый Милунг.

Восхищаясь нравом второй супруги, Сила взял горсть звезд и ими написал на небе ее прозвание ― Охотница. Гордой Джервэ понравилось это, и она упросила давать прозвания всем достойным правителям и записывать их на небе, чтобы стало там больше созвездий. Сила уступил. Отныне каждый раз, когда в правящем роду появлялся наследник, пироланги считывали по небу его будущее прозвание. Сокол. Воитель. Стратег. Все правители были тогда достойными, никого звезды не обходили стороной.

Однажды небо не выдержало тяжести и упало. Но то было многим позже.

А тогда Парьяла и Джервэ жили без ведома друг о друге. Узнав же, разозлились на супруга больше, чем друг на друга, и быстро примирились, и заключили союз. И пришли они к Силе, и велели выбирать. Но Он молвил: «Вы для меня равны и любимы, и дети ― тоже. Но мы можем жить втроем». Жен не устроил ответ, они в гневе воскликнули: «Тогда мы будем жить без Тебя!» И снова ударила Его Джервэ ножом и сделала это семь раз; Парьяла же оплакала тело. И родились от крови и слез еще боги: рыжие лукавые Моуд и Вис́ тас, повелевающие судьбой, за ними ― Кошмаротворец Вуд́ эн, черноликий и с щупальцами вместо ног. А Силу обманутые супруги сожгли и развеяли пепел. И снова Он странствует по миру, ища дом и судьбу, зеркала и сердца. Но никого Ему больше не найти, и никому не найти Его в дичающем Саду. И только последнее божество, божество любви с двумя ликами, божество, не родившееся ни от одной матери, напоминает двумя своими улыбками: Создатель все еще рядом со своими созданиями. И, может, не даст им пропасть.

Бьердэ повторил про себя: «Вы для меня равны и любимы, и дети ― тоже». Эта фраза не только ему не давала покоя. Сила не смог выбрать, какую семью любит больше, предпочел умереть отвергнутым обеими женами. Люди же выбрали и, казалось, ни мгновения не сомневались. Как их не понять?

В природе людей издревле укоренился страх Тьмы и всего с ней связанного: боли и кошмаров, скорби, войны и гнева. Переживая что-то по-настоящему темное, люди не всегда осознавали как собственную в том вину, так и грядущие светлые перемены. Они испытывали от своих дурных порывов и непосильных бед справедливую брезгливость, злость, печаль, страх ― и считали их сродни принесенной кем-то заразе.

Взять хотя бы Вудэна, ведающего и смертью ― последним сном, ― и снами живыми, сладострастными, вещими и кошмарными.

Он, разнося на щупальцах нечистых духов шан’ и задувая фиолетовые свечи жизни, сталкивал людей лоб в лоб то с грязной глубью разума, то с бренностью и недолговечностью. Вудэна боялись, считали могущественнейшим из детей Джервэ и рисовали настолько уродливым, насколько возможно: оскаленная пасть с треугольными зубами, бесконечные щупальца того цвета, какого бывают скорлупки молодых мидий. Но его это не отпугивало. Он приходил раз за разом, забирал кого хотел, мучил кого хотел. Так же поступали и прочие боги.

Возможно, поэтому когда-то люди решили, что поклоняться Королю Кошмаров, и Кровожадной Черепахе, и Птице Боли, и Близнецам Войны лучше подальше от мест, куда проникает свет и где бьются сердца. Для этих культов люди выбрали чащи, угрюмые пещеры, заросшие пустыри и могильники, надеясь так не накликать на себя лишних бед. Зато, заискивая перед Светлыми богами, вымаливая любовь и удачу, люди возвели и продолжают возводить им помпезные храмы везде, где селятся. В самой захолустной рыбацкой деревеньке обязательно есть хотя бы храм Милунга, дарящего сытость, или Пала, сводящего с союзниками. Места для темных культов обычно на отшибе, ими пугают детей и девиц. А ведь боги ревнивы и обидчивы, в этом они неотличимы от любых младших братьев. Поэтому они всё чаще ведут себя скверно. Светлые тоже не спешат давать милость. Вспомнить хотя бы маленького графа, которого опять сегодня рвало кровью, а он и слезинки не проронил, только сжимал до судороги кулаки…

Снадобье закипело, и Бьердэ поспешил к очагу снять котелок. Дальше понадобилось его процедить, слить в глиняную чарку и отнести на подоконник остывать. Лекарство пахло бадьяном и полынью, на вкус тоже горчило ― как и судьба этого ребенка. Да поможет ему… Бьердэ поднял голову к небу. Звезды смотрели без сочувствия.

Люди часто жестоки к своим богам. Так поможет ли мальчику бог Справедливости, к которому взывают по графскому приказу? Тот, кто, воплотившись однажды ради дружбы со смертными и напугав их могуществом, был ими искалечен, ослеплен и с тех пор стал также покровителем больных? Кто знает. У Дараккара два лика: белокурый юноша с нежной улыбкой и мрачный лысый полутруп, на чьем лбу горит третий глаз ― сквозная дыра, пробитая светлоликой сестрой, чтобы заменить настоящие, выколотые. У бога, лишившегося красоты и всепрощения из-за жестокой трусости людей, сложный нрав. Даже защищая невинных силой по-прежнему доброго сердца, он губит тех, кто оступается в угоду страстям, страхам и страданиям.

А ведь именно в угоду страстям, страхам и страданиям люди творят столько ошибок, даже просветленные. Особенно теперь, когда объединяет их все меньше, а разделяет ― больше. Им все сложнее жить в стае: у некоторых слишком опасные зубы, у других ― шкура на зависть, у третьих ― странные повадки. Так пироланги не раз говорили верховному королю, но он лишь улыбался, поднимал руку, веля молчать, ― и на ладони вспыхивала Незабудка. Цветок был еще красив, но цвел слишком долго…

«Быть беде». Старейшины, послушав короля и прочтя знаки, заговорили о вещи, для Бьердэ пока еще дикой: об уходе с Общего Берега. Они хотели, например, отправиться в горы, ближе к небу, туда, откуда его почти можно целовать и где реже слепят глаза гербовые цветы. Опасливые шептали: «Это бунт». Храбрые возражали: «Это спасение для всей Цивилизации, мы знаем слишком много». Бьердэ возразил бы иначе: «Разве это… не предательство? Кто будет подсказывать прочим, кто будет их лечить, кто будет изобретать оружие и игрушки? И разве мы не семья?»

Впрочем, ему часто пеняли, что с ним что-то не так. Что лед его всезнания и всепринятия слишком тонок, что глаза его слишком жадны до простых вещей, а сердце ― до простых чувств. Иные, самые резкие, даже звали его убогим, равняя с теми редкими пиролангами, которых Сила отметил гербовыми цветами. Таких было меньше, чем кхари и нуц, но они существовали и по понятным причинам не хотели оставлять Цивилизацию ради эфемерного спасительного изгнания. Ни графом, ни даже бароном Бьердэ не был, но уходить правда не хотел: привязался к благородному господину Энуэллису и его детям, особенно к младшему мальчику. Разве правильно уйти, пока всё в порядке? И честно уйти тем, кто так же, как братья, предпочитал Свет, так же закрывал глаза на мудрость, которую может нести Тьма ― мягкая, бархатистая, холодная? Разве не во тьме загораются звезды? Да и… существует ли хоть один по-настоящему светлый или темный бог, существует ли среди любви и верности, войны и смерти, боли и мудрости что-то безоговорочно темное и светлое? Все зыбко. Все может спасти и навредить. Особенно когда бежишь в стае.

Но Бьердэ был молод и не был старейшиной, ничего не решал. Он мог только готовить лекарство маленькому господину и задумчиво оглядывать стройные, искрящиеся серебром шпили храмов. Их много было в Ганнáсе ― одном из красивейших городов Цивилизации. Храмы, все как один, тонули в ласковых персиковых садах и розариях, резном известняке построек поскромнее, сиреневых тенях переулков, похожих на нарядные ленты. Любимый ребенок Моря, любимый ребенок Берега. Как же Ганнас не походил на холодные холмы и ледяные горы; как любовно его когда-то возвели и продолжали скрупулезно достраивать хрупкие, словно мелкие ракушки, братья. Каким родным он стал… И, любуясь им сейчас, Бьердэ старался меньше думать о непознаваемом и неслучившемся и больше надеяться на лучшее. Жаль, это было все сложнее и сложнее.

«Быть беде», ― повторяли старейшины.

«Быть переменам», ― возражал он, в глубине души понимая, что лишь утешает себя.

А стая бежала за вожаком сквозь Людской Сад, блестела белой, черной и серой шерстью, скалила зубы ― у кого острые как ножи, у кого тупые, как пещерные сталактиты, у кого гнилые, как подтопленные болотом корни деревьев. Стая выла и рычала, прижимала уши, подгоняла детенышей, учила их охоте, удерживала за нежные загривки, не давая споткнуться и вылететь с тропы.

Стая ждала, пока опустится ночь и вожак упадет.

Приливной круг / общеупотр. прилив ― аналог земного года, время от одного Большого прилива до другого. В Большой прилив море поднимается так высоко, что подтапливает прибрежные города и уносит с улиц весь мусор. Середину круга знаменует Большой отлив, когда море уходит от берегов очень далеко. В эту сэлту люди проводят на оголившейся гальке празднества, например сжигают водоросли в кострах и прыгают через них. В некоторых странах приливной круг также делится на два полукруга.

Сэлта ― неделя в мире Двух Морей. Длится 6 дней.

Часть 2
Белый купол
[Первый прилив Великого Разлада]

Ибо тому, кто сопричислен ко всему живому, есть надежда. Ибо живой собаке лучше, чем мертвому льву.

Екклесиаст

Вáльин любил, когда Сафи́ра приходила к нему по утрам. Уже двенадцать приливов он увидел, и два минуло, как она перестала быть его няней, но неизменно он предчувствовал: именно сегодня она его навестит. И хотя от нее давно пахло не благовониями и сладостями, а масляной краской и чертежным мелом, Вальин узнавал ее даже по запахам. Именно запахи сейчас, когда он не открыл еще глаз, а только-только вынырнул из дремы, подсказали, что за гостья рядом. И сердце часто забилось.

– Сафира, ― сонно пробормотал он. Ласковая рука зарылась в его волосы.

– Здравствуй, милый. Ну как ты? Разбудила я тебя, бессовестная…

Она сидела в изголовье кровати ― рыжая, стройная, в малиновом платье, перетянутом тройным пояском из звонких овальных монет. Змейки-локоны защекотали кожу, когда Сафира наклонилась и поцеловала Вальина в лоб. Губы ее все же пахли сладостями: она в последнее время полюбила лавандовые леденцы.

– Хорошо, ― шепнул он и улыбнулся, поднимая руку навстречу. ― Я вообще… хорошо. Волосы у тебя сегодня пушатся.

Сафира поймала его ладонь и легонько сжала. Рука ее была от лунок ногтей до запястья расписана хной, но хна не могла скрыть мелких порезов на подушечках пальцев. Это от бумаги. Опять, похоже, Сафира заработалась. Точно, вон у нее и рукав в мелу…

– Жара нет. А ведь ветра с моря дуют, сильные.

Говоря, она опустила его ладонь на одеяло, знакомо свела брови-уголки. Вот-вот начнет тревожно допытываться о самочувствии, и задрожат подкрашенные золотом ресницы, и, возможно, она даже заявит глупость вроде «Тебе бы сегодня полежать, спрятаться, может, книжку почитать…». Вальин поспешил не допустить этого, напомнив:

– Ну я же теперь не хуже других во всем! ― Он бодро перекатился со спины на бок, не зная, как еще доказать, что жив, весел и передумал умирать. ― Ветра мне больше не враги. ― Он покосился на дверь в забитую книжками и снадобьями каморку лекаря, прилегавшую к спальне. Понизил голос до солидного шепота: ― Бьердэ говорит, это чудо. А я просто рад, что позабыл про его травянистую гадость и прочие ужасы!

На самом деле «чудо» случилось довольно давно. Сафира все знала сама, но почему-то продолжала беспокоиться и задавать мохнатому белому доктору уйму вопросов. «Точно ли ему можно выйти на берег?» «А если ему станет плохо?» «Вы видите эту трещинку у него на губах?» «Что он сегодня ел?» Вальина это и смущало, и сердило, и в то же время трогало, а вот о легкой ломоте в костях, все еще возвращавшейся, едва с Общего Моря приходили бури, Сафире было знать не нужно. Вальин верил: боль совсем уйдет, если он постарается. Однажды: на выздоровление всегда нужно время. А пока у Бьердэ найдется приятный укрепляющий отвар на меду, иве и горных мхах.

– И лицо у тебя такое хорошее сегодня… ― Сафира погладила его по щеке.

– Хорошее? ― переспросил он, не сдержав легкой обиженной дрожи.

– Красивое, ― ответила она спешно, виновато, понимая, наверное, что его не обмануть. ― Красивое-красивое. Ты просто так быстро растешь… Вот.

Но он знал, о чем на самом деле она думала, почему в тоне было столько нежного, недоверчивого, ранящего хуже ножа облегчения. Захотелось даже кивнуть, усмехнуться и бросить: «Ну да, совсем не тот распухший урод с нарывами в пол-лица, которого ты раньше встречала, войдя сюда в ветреное утро». Но он не мог ― слишком много таких пробуждений она пережила. Слишком часто прижимала его к себе трясущимися руками, пытаясь согреть; умывала мятным отваром, обещая, что боль уйдет; до хрипа звала Бьердэ и требовала новых лекарств; вытирала рвоту, до которой доводил кашель; плакала вместе с Вальином, уткнувшись в его же окровавленную подушку, и бранила слуг за то, что не закрыли окна по всему замку. Она имела право радоваться, что все это в прошлом. И радовалась она не за себя, а за него. Он не смел винить ее в том, что злится от одного напоминания о тех приливах. О слабости, вновь упасть в которую так боялся.

– Я порой думаю, что однажды не узнаю тебя или ты меня, ― сказала Сафира все с тем же виноватым теплом. Это было ее «прости».

– Я? Тебя? Всегда! ― Вальин потерся щекой об ее руку. Это было его «прощаю».

Морские ветры приносили ему прежде язвы. Жар. Слабость и тошноту. Но все кончилось с тех пор, как решили: Вальин Энуэллис из рода Крапивы, младший сын Остери́го Энуэллиса, правителя Соляного графства Цивилизации Общего Берега, станет жрецом Дараккара Безобразного. Бог принял его и исцелил, в отличие от своей сестры Варац, наславшей врожденную болезнь. Вальин ужасно боялся Черепахи, точнее, уродливой женщины с панцирем на спине.

На пиках недуга, когда голова превращалась в охваченный огнем камень, а горло забивалось кроваво-гнойной мокротой, ему часто казалось, будто она стоит у постели и скалится. С длинного языка капала едкая вонючая слюна, безгубый рот шептал: «Я заберу тебя, малыш». Варац по праву ненавидела Вальина: когда мать ждала его, богине не приносилось таких щедрых жертв, как перед рождением старшего брата. Ради Эвина на алтаре убили голубую пантеру и четырех ее котят ― и родился он здоровым, крепким. Ради Вальина закололи серую куницу, ведь наследник у престола уже был. Но и в этом он старался никого не винить.

Став постарше, он полюбил Светлые храмы, высокие, величественные, выстраиваемые обычно из белого камня и щедро украшаемые зеленью и цветами. Там легче дышалось, прояснялся ум, утешалось сердце ― особенно когда во время месс служители тихонько вдыхали музыку в витые раковины, и музыка эта заполняла своды нескончаемой песнью моря. Ближе всех Вальину был Дараккар ― советчик, судья. Вальин и сам был, по насмешливым уверениям Эвина, паинькой и мог бы стать судьей… но приступы хвори учащались, и ему выбрали другой удел. Того, кто несет богу жертвы ― виноград, хлеб и серебряные зеркала ― во имя справедливого суда и раскрытия преступлений. А еще того, к кому приходят с покаянием. Из всего пантеона только Дараккар обладал правом исповедовать и прощать; может, потому отец не против был заиметь среди дарующих покой жрецов своего. Как-то он сказал Вальину с грустным смехом: «Когда и я приду к тебе за милостью, пожалуйста, не будь слишком строг, хоть я и великий грешник». Вальин обещал. Впрочем, пока его допускали исповедовать только детей и подростков с их безобидными прегрешениями вроде потерянных монеток, ссор с родителями, зависти к учителям и драк с друзьями. Вальину это было по душе: подглядывая из-за исповедальной завесы, он замечал, что люди уходят счастливыми, прямее держат спину. Конечно, он здорово уставал и порой сам нуждался в исповеди или хотя бы в участии, но этого ему не полагалось.

– Я встаю! ― зачастил Вальин, уже окончательно проснувшись. ― Ты ведь погуляешь со мной, Сафира, да? Я свободен сегодня! Позавтракаем и пойдем в бухту, а? Или позавтракаем прямо там? Что бы ты хотела? Я скучал по тебе, я…

Слово за словом, идея за идеей. Он и сам сердился на себя за эту детскую настырность, за сбивчивую болтовню, но остановиться не мог. А голос разума, тоже наконец проснувшийся и спохватившийся, шепотом стыдил, напоминал издевательски: с ней так нельзя. Это же Сафира, мало того что взрослая, так еще и теперь с таким статусом. Она каждый день завтракает, обедает и ужинает с людьми совсем другого… уровня, наверное, так. С отцом, например. С важными суровыми жрецами. С невероятными художниками и строителями, с загадочными мастерами по цветному стеклу. С теми, с кем интересно. С теми, кто каждый день видит и делает что-то новое. А он…

– Милый, я, наверное, не смогу, ― вздохнула Сафира, снова выпрямляясь. Глаз она не прятала, но голос звучал без капли ответного оживления. ― Даже позавтракать.

…А он каждый день делает одно и то же. И вдобавок плохо воспитан.

– Храм, ― продолжила она, теребя платье на коленях, ― мастера должны наконец показать мне белую капеллу. Я спешу, вдруг что не так. Простишь? Это только сегодня.

Вальин, севший было, понурился, прислонился лопатками к подушке и натянул одеяло выше. Ну конечно, он так и предчувствовал: что-то было у Сафиры на лице, что-то не прежнее, что-то, что все чаще появлялось там и противоречило всем ее «скучаю», «люблю» и «только сегодня». Но думать не хотелось. Проще было убеждать себя, что она страшно занята, немного зазнаётся, волнуется о своих планах, но скоро все обязательно наладится. Завтра. Через сэлту. Через прилив.

– Прощу. ― Он постарался улыбнуться. В костях, особенно в позвоночнике, ныло и покалывало ― теперь, поерзав, он это ощутил. ― Почему же ты тогда тут, занятая моя?

– Не удержалась, дурачок, ну куда я без тебя? ― Явно уловив обиду в голосе, она снова попыталась погладить его по волосам. Он фыркнул и увернулся. ― Люблю на тебя смотреть. Как ты спокойно спишь. Как ты…

…не мучаюсь? ― на этот раз он спросил прямо. Должны же они были научиться об этом говорить. ― Спасибо, правда.

Она кивнула, не став больше ничего выдумывать: никакого «красивый», никакого «быстро растешь». Благодарный, он потянулся к ней и обнял сам ― такую нежную и чужую. Разделившую с ним столько боли, но почти не разделявшую новых радостей.

– Сафира, Сафира, ― зашептал он ей в плечо, ― зачем ты так боишься? Зачем за меня? У тебя теперь есть этот твой храм, всякие большие дела, ты важная такая…

– Дурачок! ― повторила она, поймав в словах ревность, но вроде не обидевшись. ― Храм ― это другое. А еще… настоящим Храмом может быть только человек. Знаешь это? Ты тоже, может, найдешь однажды свой.

Звучало красиво, но словно откуда-то издалека. Вальин промолчал, только потерся щекой о ее ключицу. Сияющая Лува дарила миру утренний свет, стены из белого резного камня искрились, как жемчуг, в комнате было тепло, а Сафира сидела рядом. И больше Вальину сейчас не хотелось ничего. Он пережил пока мало пробуждений вроде этого. Без судорог и хрипов. Без крови на подушках. Без понимания: он снова подвел семью, подвел Сафиру, подвел Бьердэ. Тем, что не умер во сне и продолжает, словно какой-то нечистый дух, высасывать их улыбки и силы.

Морской хвори ― его болезни ― боялись все жители Общего Берега. Особенно, конечно, обремененные трудами рыбаки, виноградари, пастухи, но купцы и аристократы ― тоже. Хворь приходила с ветрами: ветры эти, даря прохладу одним, терзали других, а жертв выбирали наугад. Кого-то они преследовали с рождения, на кого-то ополчались в расцвете сил или в старости. Казалось, не кончатся мучения больных, день за днем падающих в агонии, захлебывающихся кровью, закрывающих изуродованные лица. Но мучения заканчивались, едва возвращался штиль. Лекарств не было ― немного спасали только обезболивающие и обеззараживающие отвары; благовония, пробивающие нос; разогретая галька на грудь и теплые ванны. И даже уезжавшие от моря вглубь континентов оставались обручены с ним кровью, смрадом гниения и язвами, открывающимися всякий раз, как на покинутой родине начинали резвиться ветры. На двадцатый-тридцатый прилив недуга приходил последний сон. Король Кошмаров задувал тусклую свечу жизни, и лиловый отблеск переставал терзать изуродованный труп.

Так с рождения до пострига жил и Вальин, сколько его ни лечили снадобьями, сколько ни привозили чудодейственных артефактов. Живой и любопытный, он с трудом переносил прикованность к постели, бессонницу и боль. Хотелось вернуться к любимым играм или даже урокам, а приходилось лежать, молиться, как учат жрецы, и поглядывать на двери в надежде, что кто-то ― хотя бы заботливый Бьердэ ― заглянет. Но Вальину мало было разговоров с мудрыми медиками, мало фальшивой ласки Ширхáны ― новой графини, сменившей на престоле покойную мать. Брат не заглядывал: для него младшего давно не существовало. Не заглядывали дети знати, боясь заразы, хотя морская хворь заразной не была. А после восьмого прилива при дворе появилась Сафира.

Девушка родом из графства Холмов выросла среди пиролангов и, как и они, разбиралась во всем на свете. Она вовсе не хотела быть няней, а хотела строить здания ― не те практичные и безликие, что возводили на ее родине, а настоящие приморские дворцы и храмы. Но вот она осиротела, у нее не осталось средств закончить обучение, и ее, отчаявшуюся, рекомендовали Энуэллисам. Она была двоюродной сестрой, или племянницей, или незаконной дочерью кого-то из придворных ― Вальин не помнил, да и неважно. Важно оказалось, что Сафира увидела всего приливов на семь-восемь больше, чем он, и не успела превратиться в строгую жеманную женщину. Она понимала Вальина ― например, как трудно днями и ночами лежать в постели без дела, как много в такие часы думается о плохом. Сафира стала нарушать правила: она тихонько уносила хрупкого мальчика на руках из дворца, а потом увозила на лошади в парк птиц, в сад фонтанов, в рощи ― куда бы он ни захотел. А еще она знала тайную бухту, в которую не мог забраться ни один ветер. Песок там был мягкий, и там Вальин и Сафира строили замки. Они не походили на косые нагромождения, которые Вальин пытался возводить раньше, в одиночку. У Сафиры получались настоящие башни, и мосты, и галереи. Глядя на них, Вальин думал, как было бы здорово застроить так Ганнас. И даже улыбался, хотя давалось это, когда губы больше похожи на рваную окровавленную тряпку, тяжело.

Сафира, наверное, откладывала жалование: через два прилива она ушла. Вальин не держал ее; ему всегда казалось, что чем больше держишь кого-то, тем дальше тот попытается убежать. Он не плакал, прощаясь, но плакал потом, и очередная морская хворь прошла для него небывало тяжело. Часть язв не зажила, когда пришел штиль, оставила рытвины на висках, а один глаз начал слепнуть. Вальин не знал: Сафира будет возвращаться. Просто появляться вот так, иногда прямо в его комнате, гладить волосы, трогать лоб и говорить о больших, настоящих зданиях, которые теперь строит. И ― когда есть время ― снова строить маленькие, из песка, в бухте. Жаль, не сегодня.

– А что все-таки за храм? ― спросил он, уже умывшись, причесавшись и одевшись. ― Правда, что ли, темный? Народ такие ужасы говорит…

– Да, ― отозвалась Сафира. Она стояла у окна и задумчиво глядела в морскую даль. ― Храм Вудэна. Первый в городе. Даже жрец уже выбран.

– Повелителя Кошмаров и Последнего Сна? ― Вальин старательно застегивал посеребренные пуговицы на синем, расшитом крапивой жилете. ― Разве он не самый страшный из богов? Зачем его славить здесь? У него есть свои «поганые места»…

Сафира обернулась, качнув медными волосами, и посмотрела словно бы с удивленным упреком. Вальин взгляд выдержал, но, защищаясь, пожал плечами – мол, я ребенок, что я еще могу думать? Тут же на себя рассердился: ну как так можно, то строит из себя большого, то перестает отвечать за свои слова. Щеки загорелись.

– А разве ты… ― тихо начала Сафира, ― когда боль разъедала твои кости, не звал его порой как избавителя? Звал. Я слышала, утешая тебя. Так почему не почтить его?

Вальин потупился. Опять пришлось напомнить себе, что нельзя сердиться. Ни на нее, ни даже на себя.

– Я не зову больше Вудэна. ― Это он сказал твердо, даже строго, снова подняв голову. ― Я хочу жить. Умирать страшно, я же ничего не успел…

Сделать. Узнать. Почувствовать ― ну, кроме боли. Сафира все глядела на него усталыми зеленоватыми глазами, густо подведенными сурьмой. С таким взглядом она всегда казалась намного старше, чем на самом деле. И дальше. И беззащитнее.

– Мы ведь все зовем его, когда нам больно. ― Она сцепила руки, и на коже ярче зазолотилась хна. ― К некоторым он приходит, избавив от страданий, а некоторых щадит, не слыша опрометчивого зова. И то и другое ― милосердие. Нет? Что было бы, приди он к тебе, задуй он твою свечу? ― ее голос дрогнул. Наверное, она думала об этом не раз.

– Может быть, ― задумчиво отозвался Вальин. Он окончательно решил не спорить, по крайней мере сейчас, пока даже храм этот не видел вблизи. ― Ты стала слишком умная, Сафира. Извини. Сдаюсь. Все это так сложно… Но я обязательно пойму, я обещаю.

Он действительно порой не понимал Сафиру, с этим приходилось мириться: она была вольной пти

...