Надежда Нелидова
Практикантка
Шрифты предоставлены компанией «ПараТайп»
© Надежда Нелидова, 2021
Был выработан следующий план. По прибытии в Кисловодск я сообщаю в письме родным, что произошло невероятное: мы ждём малыша. Ну, там смена климата повлияла, нарзанные ванны помогли… Через положенные девять месяцев усыновляю ребенка (девочку). Пишу домой, чтобы ждали с внучкой. И, благополучно «разрешившись», являюсь со свёртком, перевязанным розовой ленточкой.
ISBN 978-5-4496-6242-2
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Оглавление
ПРАКТИКАНТКА
— Боже, какая прелесть!
Старенький дребезжащий автобус вёз второкурсницу мединститута Аню и пассажиров по белой пыльной дороге. Мимо окошек проносились седые от пыли берёзы и ёлки.
Мелькали остановки. Радовали глаз лёгкие, весёленькие павильончики из яркого голубого, жёлтого, зелёного пластика.
Автобус останавливался, высаживая пассажиров. И Аня с грустью наблюдала в углах павильонов коричневые сохлые и свежие, вонючие пирамидки. Над ними с пчелиным гулом роились, пировали тучи больших зелёных мух. Ничего не изменилось с тех пор, как Аня покинула эти места. По-прежнему население воспринимало остановки как место, где можно и даже необходимо справить нужду.
И нарядный новенький пластик уже уродливо расползался, зиял рваными, оплавленными дырами.
— Молодёжь балует, — кивнула Анина соседка, заметив её взгляд. — Окурки забрасывают на крышу. Руки у них маются от безделья.
«А души и головы — от пустоты», — мысленно дополнила Аня.
Там и сям тянулись свалки, в основном из строительного хлама.
Чем дальше, тем больше нагло выпирал к кюветам разросшийся молодой, разлапистый борщевик. Насколько хватало глаз: там, где раньше волнами ходили нежные всходы овса и ржи — всюду простирались, жирно, ядовито зеленели борщевичные заросли.
«Скоро мы будем гулять в борщевичных лесах. Хотя, пожалуй, после прогулки угодишь с волдырями второй степени в ожоговый центр, — грустно подумала Аня. Она любила эту землю, и ей было грустно оттого, что люди с нею делали.
Но на одном повороте неожиданно выплыла, ослепила глаза дородная, кружевная, нарядная церковь. Здесь шофёр подсадил группку малышей, во главе с пожилой женщиной. Деревенский детский садик. Мальчики с приглаженными волосами, девочки в беленьких платочках.
Женщина-воспитательница протянула водителю полную пригоршню мелочи. Пожилой шофёр махнул крупной коричневой ладонью:
— Чего там! Ехайте.
У Ани и так настроение было приподнятое, каникулярное. А при этой домашней сценке на сердце разлилось ещё больше уюта и тихой, светлой радости. На следующей развилке малыши посыпались из автобуса, как горох. Аня насчитала их числом шестнадцать. Выпрыгивая, каждый мужичок (и бабёночка) с ноготок пищали:
— СпащибО! — именно через «щ» и с ударением на последнем слоге. 16 горошинок — 16 очаровательных «спащибО». Ехавшая впереди городская дама бурно умилялась:
— Боже, какая прелесть! Как маленькие французики! Откуда такой забавный акцент?
Аня думала: «Откуда, откуда. Шепелявость — это они переняли от бабушек, милые повторяшки и попугайчики. А беззубость — бич всей деревни. Раньше не было врачей, сейчас — денег на врачей».
Аня была из этих мест и обиделась за «забавный акцент».
***
По закону подлости, в первый же день практики она жестоко простыла и месяц провалялась с бронхитом. Теперь нужно было отрабатывать, на выбор: в городской лаборатории мыть пузырьки или санитаркой — в сельской больнице. Ну конечно, лето в деревне — что может быть лучше!
Она и не подозревала, что остались такие больницы: окружённые стеной угрюмых елей, тёмные, деревянные. Построенные в середине прошлого века, ещё с печным отоплением.
Было чистенько, на половицах сияла свежая масляная краска, на окошке полоскалась под ветерком подсинённая марлечка.
Главврача звали Валентина Ивановна Дебелая. Дебелая — не комплекция, а фамилия. Впрочем, фамилия вполне соответствовала комплекции. Скрипя жалобно прогибающимися под её весом хлипкими половицами, она провела Аню по кабинетам и палатам. Представила везде, как очень важную персону:
— Практикантка, будущий врач — а пока наша новая санитарочка! Прошу любить и жаловать.
Все доброжелательно кивали, улыбались и дружно выражали сожаление, что Аня поработает только один месяц. Особенно мужская палата сожалела.
Мужская здесь была одна: травматологическая.
— Сельские мужики болеть не любят. Если только совсем прижмёт или ЧП, — объяснила Валентина Ивановна уже в коридоре. Незаметно показала в открытую дверь:
— Вон тот герой от большого ума в незнакомый омут сиганул, а там — коряга. Поддатый, конечно, был. Тот на мотоцикле разбился, тоже в алкогольном угаре. Этот из леспромхоза, с бригадой дерево валил. Оказалось свилеватое: крутанулось вокруг оси, не успел отскочить. Перелом основания черепа, неделю как вышел из комы.
Аня, проходя мимо курилки, слышала вслед восхищённый присвист:
— Офигенная девушка!
— И прикид такой… Ничего.
Она ещё не успела облачиться в медицинскую голубую спецодежду. На ней была модная блузка в облипочку, тугие голубые джинсы.
***
Дневная смена — от рассвета до заката, 12 часов. Ночная тоже двенадцатичасовая — день через два: отсыпной, выходной. Чем хороша работа санитарки: смена пролетает как одна минута. Не успеешь заступить — уже вечер. Или утро.
— Аня, заработалась?! Домой пора.
Горшки, судна, утки. Смена белья. Умывание-подмывание, кормление лежачих. Еду нужно нести на коромысле из пищеблока, избушки-развалюшки под могучей елью. Два десятилитровых эмалированных ведра: в одном колышется до краёв налитый огнедышащий рассольник. В другом ведре — гора гарнира, вверху котлеты. Компот отдельно.
И снова: судна, горшки, утки. Мытьё посуды — трижды в день. Влажная уборка — утром и вечером. Утки, судна, горшки. И всегда на подхвате у докторов, сестричек и больных: «Анечка, принеси». «Анечка, подай».
В первый день старшая медсестра схватила Анину руку холодными, сухими до мороза по коже, пальцами. Высоко подняла, на всеобщее обозрение:
— С ума сошли?! В стерильном отделении! Немедленно остричь ногти!
Зато и втройне приятно было через неделю услышать за спиной её негромкое:
— Молодец девочка, грязной работы не чурается. Я думала, эта фифа от нас через два дня сбежит.
Среди Аниных обязанностей была даже такая, уютно-домашняя: выпекание картофеля для сердечников. Природный источник калия прописывал доктор. Аня мыла, резала на кружочки, обязательно с кожурой. Переворачивала ножом на раскалённой плите золотистые дольки. Можете представить такую заботу в городской больнице?!
Когда на улице было дождливо и холодно — топили большую печь в приёмном покое. Колка дров — тоже обязанность санитарки. Ну, тут не было отбоя от скачущей как кузнечики «травмы». Лишь бы целые руки: соскучились по мужицкой работе. Бахвалились, приседали, смачно крякали, ухали.
Раскалывали чурки «как сахарок»: с первого раза. Рисовались друг перед дружкой силой и меткостью ударов. Сложили под навесом жёлтую душистую поленницу на загляденье.
Медсестра Люда (процедурная и хирургическая в одном лице) подколола-позавидовала:
— Небось, мне так прытко не помогают. То ли дело, молоденькой да хорошенькой.
Для Ани Люда стала маяком, путеводной звездой. Ангелом-хранителем и опытным вперёдсмотрящим в её первых санитарских шагах.
Вот стремительно прошёл молодой, воображающий о себе хирург. Он всегда ходил стремительно, так что полы халата крыльями разлетались, и овевало ветерком лицо. Сухо, неприязненно бросил на ходу Ане:
— Почему у вас послеоперационная больная до сих пор не помочилась?
— Я не…
— Чтобы через полчаса больная помочилась.
Больная после операции — очень корпулентная женщина. Её кровать округло возвышалась посреди прочих коек как большой холм. У Ани до сих пор ныла спина после её перекладывания с каталки на кровать.
Она вокруг неё только что в шаманской пляске не кружилась, в бубен не била. Беспомощно умоляла:
— Ну, миленькая, поднатужьтесь! Пожалуйста, пописайте! Мне за вас попадёт, а вам придётся катетер вводить.
Та только колыхала телесами, пыхтела, жалобно стонала и закатывала глаза. Люда посмотрела-посмотрела на их мучения. Сжалилась:
— Эх, практика! И чему вас в институтах учат?
Принесла из буфета старый облупленный чайник, соблазнительно зажурчала между мощных чресел тонкой струйкой в судно. Ласково, как маленькой, зазывно пела-приговаривала: «Пис-пис-пис!»
Через минуту зажурчал ручеёк: сначала слабенький, потом мощный. Больная, опорожняясь, сладостно охала и стонала. Аня, боясь расплескать, несла в вытянутых руках тяжёлое тёплое судно в уборную — как драгоценность.
***
Когда за окном накрапывает дождик и гнутся под ветром ели — в больнице зажигают свет, становится умиротворённо и уютно. В мужской палате режутся в карты, читают книжки и травят байки. Непрестанно деловито снуют в курилку и обратно.
Если заходит разговор — то на масштабные, глобальные темы — на меньшее не распыляемся. Сегодня обсуждают запредельные цены на лекарства. Во всемирном заговоре фармацевтов против всего человечества мужская палата давно не сомневается.
Химики-алхимики, очколупы в чистеньких халатиках. Выводят в своих лабораториях невидимую гадостную дрянь: бактерий, микробов, грибков разных. Закаляют их, делают устойчивыми к лекарствам, к внешней среде.
Фасуют, значит, в спичечные коробочки — и с курьерами, под видом туристов, развозят, сеют по всему белому свету. Вот так встанут незаметно в людном месте, где-нибудь в метро в час пик — и вытрясут из коробочки: фу-у-ур!
Мужикам почему-то особенно нравится идея со спичечными коробками — как тары для перевозки микробов.
— Мужики, кому клизма с ромашкой назначена? — заглядывает в дверь Люда.
Главный разоблачитель мирового заговора суетливо соскакивает с койки. Подтягивая штанишки на ослабшей резинке, спешит в малую процедурную.
В мужской палате, под взглядами двенадцати пар глаз, Аня чувствует себя неуютно. У них одно на уме, как презрительно говорит Люда.
Как раз час вечерней уборки: Аня гремит ведром с водой, шмякает шваброй, шурует под койками и тумбочками. Велит поджимать ноги и без надобности не шастать, пока не высохнет. Не хватало ещё поскользнуться на мокром полу и сломать конечность в стенах больницы.
Входит Аня в палату:
— Добрый вечер, граждане! Чем занимаемся?
— Любовью, Анечка, любовью! — страстно выдыхает долговязый остроносый парень с соломенными волосами, похожий на Джека Соломинку. Руки у него пухло, толсто забинтованы, будто засунуты в белоснежную муфту. Неудачно разводил костёр, плеснул бензинчику…
— Как живёте, ребята? — спросит Аня в следующий раз (Люда научила: мол, ты с ними не цацкайся: будь проще, грубее).
— Регулярно, Анечка, регулярно! — снова этот остроносый заводила и паршивая овца в стаде Джек Соломинка. Мужики посмеиваются, а красная Аня спешит поскорее сделать уборку и убежать прочь.
***
В женской палате смотрят сериалы по переносному телевизору, стрекочут о своём, девичьем. Вяжут салфетки (только из х/б ниток: шерстяные запрещены под угрозой выписки!), делятся узорами. Одна домовитая бабушка с загипсованной, бережно уложенной на стул ногой, перебирает ворох мужских носков. Попросила домашних принести в передаче: чего зря время терять. Вздевает очередной носок на лампочку, надвинув на нос очки, штопает. Равнодушна к насмешкам соседок:
— Бабуль, ты бы ещё дырявых мужицких труселей притащила, нам на всеобщее обозрение!
В женской палате можно расслабиться: когда и отдохнуть, присесть на коечке, слушая милую воркотню. Женщины то грустно вздыхают и примолкают, то заливаются в смехе колокольчиками.
— Эх, девки, что ни говорите, а женский век короток, как у подёнки. Мы ведь нынче больные грамотные пошли. Я сама у себя «обнаружила» на яичнике кисту: в справочнике вычитала!
Районный узист посмотрел: «Э, какая киста, — говорит, — там ей и поместиться уж негде. Возраст, матушка! Яичник весь ссохся, как червячок». И показывает скрюченный мизинчик. Развёл руками и на своём медицинском языке что-то добавил: диагноз, наверно. Я попросила сказать, что за диагноз — только посмеялся. У меня память хорошая, я на клочке написала, чтобы не забыть. Вы ведь на доктора учитесь? Не переведёте? — и протягивает Ане бумажку. Аня её осторожно взяла, развернула пальцами в мокрой перчатке. Прочитала, улыбнувшись:
— «Сэнэктус инсанабилис морбус эст. Диктум ацербум». («Старость — неизлечимая болезнь. Горькая правда»).
Но переводить вслух не стала. Отрицательно качнула головой, пожала плечами.
Другая поддакнет в тему: ей уж давно в постели ничего не надо, а муж у неё неуёмный, и ночью ему мало, и днём. Секс-машина. Палата оживляется, тут же предлагает организовать семейный салон интим-услуг. Жену — на бухгалтерию и на кассу. «Давайте, девки, карандаш: в очередь записываемся. Чур, я первая. Только тариф чтоб божеский был». Снова хохот.
— А как назовём кооператив? Предлагаю: «Бешеные скачки»!
— «Заводные яйца»!
— «Нефритовый стержень»! — сыплются наперебой предложения. И кто-то из послеоперационных, держась за живот, стонет: «Ой, умру, девки, прекратите, сейчас швы разойдутся!».
***
Безудержное веселье прерывает Люда. Она заглядывает, присматривая свободную койку для вновь поступившей «травмы». Несколько женщин тут же отправляются якобы на прогулку в коридор — на самом деле на разведку. И, хотя — Аня голову на отсечение даст — им никто ничего не рассказывает — возвращаются с почерпнутыми сведениями.
Новенькая — важная птица, на своей машине приехала из области к брату с золовкой. Покупаться, позагорать, подышать деревенским воздухом.
Пошли по грибы-ягоды. Женщина отступилась в старую заросшую лисью нору, упала, повредила колено. В машине «скорой» устроила дикий скандал: почему долго не приезжали?! Почему вместо врача молодой фельдшер?! Почему её не обезболивают? Почему машина старая, трясучая?!
Новенькая, поселившись в палате, всячески подчёркивала, что она из большого города, не шухры-мухры. Речь гладкая, красивая — говорила как по писаному. Лежала в японском блестящем, шёлковом халате с птицами. Губы ярко накрашены. Золотые пышные волосы накручены на бигуди. На тумбочке затеснились пузырьки, коробочки, тюбики, щёточки, пилочки.
Аня с ней немножко по этому поводу конфликтовала:
— Пожалуйста, уберите вещи с тумбочки. Можно оставить зеркало, цветы, если принесут… Я банку с водой принесу.
Золотоволосая обиделась:
— Вы соображаете, что говорите? Кто мне в этой дыре цветы принесёт?! Лежала бы в области — завалили бы цветами…
Всё-таки сгребла добро в большую прозрачную косметичку. А сегодня сидит, будто подбитая птица, будто осыпалось с неё пышное оперение. Сразу поблёкла, присмирела, поджала крылья. Олег Павлович объяснил серьёзность ситуации: полный разрыв связки надколенника, предстоит сложная операция. В анамнезе гипертония третьей степени и сахарный диабет…
***
Когда Аня входит со шваброй наперевес, новенькая, по-бабьи пригорюнившись, продолжает рассказывать свою историю. Палата притихла, слушает:
— Мама в четыре утра позвонила… Мол, чувствует себя нехорошо… Я, значит, быстренько оделась, вызвала такси. Вбегаю: мама лежит лицом к стене, свернувшись калачиком, как маленький ребёнок. Спрашиваю, что случилось, где болит? Долго обиженно молчит, потом сквозь зубы: «Везде».
И что прикажете говорить диспетчеру скорой?! Дело в том, — горячо объясняет золотоволосая, — что у нас с мамой всегда были сложные отношения. А в последнее время особенно обострились. Она была одержима идеей переезда ко мне. Да не дай Бог! У мамы нелёгкий характер, у меня тоже не сахар.
И так каждое воскресенье вместе проводили. Но как проводили! Телевизор смотрим — ссора. Чай пьём — опять ссора. Гуляем на улице — общаемся на повышенных, раздражённых голосах: прохожие на нас оглядываются. Я этих воскресений с ужасом ждала.
Конечно, со временем я бы забрала её к себе, — оправдывается рассказчица. — Оттягивала этот момент, пока мама на ногах, себя сама обслуживала. Но три раза в неделю приезжала к ней — это непременно. Убиралась, готовила, ходила по магазинам. Звонила каждый день, и не по разу…»
Видно, что у женщины наболело на сердце. Устала держать в себе. Знакомым и родне не расскажешь. А тут собрались случайные люди, вроде как попутчики в поезде. Вылечатся, разойдутся и разъедутся по домам — и вряд ли уже встретятся.
— Не каждая дочь так почтительно с матерью, — льстит палата. — Ну, что там со скорой-то?
— Скорая приехала быстро. Врач спросил о самочувствии — мама пошевелилась и не ответила. Повторили вопрос — снова молчание. Попытались перевернуть на спину — сердито сбросила руку. Ещё больше вжалась в стену, закостенела.
— Бывают, бывают такие строптивые, поперешные, вредные старушонки, — встревает, поддакивает соседка. — Вот моя свекровь, царствие ей небесное…
— Тч-ш-ш! — шикают на неё. И золотоволосой — уважительно: — Продолжайте! Что там дальше-то было?!
— …Фельдшерица посмотрела на меня. Я вздохнула, пожала плечами и этак, знаете, выразительно возвела глаза к потолку. Дескать, полюбуйтесь. А мне-то приходится терпеть эти выкрутасы каждый день. И тогда фельдшерица негромко, но отчётливо сказала. Она сказала: «Вот сука, а?» — в адрес мамы. Доктор отвёл глаза и деликатно промолчал. Сделал вид, что не услышал…
Аня моет полы, стараясь не шуметь. Вообще, здесь, в палате, часто ссыпают камни с души и вываливают побрякивающих костями скелетов из шкафов. Но чтобы такого скелета! Палата ахает, ошеломлённо переспрашивает:
— Вот так прямо сказала?! Сука?! Не может быть! Может, вы не расслышали?
Рассказчица поднимает не накрашенные, голые, слепые от боли глаза. И все понимают: всё правда. Так и было.
— В то утро, — продолжает она, — маму увезли в больницу. Где выяснилось, что у неё произошёл разрыв аневризмы брюшной аорты. Это невыносимая, нечеловеческая боль. Через три дня мама умерла.
Всё это время я не отходила от её постели, спала на стульях. Держала её руку в своей, шептала самые ласковые слова. Просила прощения за всё, за всё. Перед смертью мама сказала: «Какая ты у меня хорошая… Как беспокоишься обо мне, ухаживаешь. Спасибо, доченька…»
Она меня простила, но я-то себя — нет! — страстно вскрикивает женщина. Прижимает руки к груди и умоляюще оглядывается: — Понимаете, я предала её, когда сообщнически трясла головой. Когда возводила глаза к потолку, вздыхала и «понимающе» переглядывалась с фельдшерицей. Так сказать, была её союзницей против мамы. Дала моральное добро, и она произнесла чудовищные слова…
…А мама почему в тот момент молчала? — помолчав, рассуждает женщина. — От характера, от упрямства своего. От слабости, от боли, наконец. Не хотела признать непривычного состояния, недуга своего. Всё в ней негодовало: как она: до сих пор такая сильная, волевая — и вот лежит беспомощная. Услышала в моём голосе нотки раздражения — и обиделась, замкнулась, зажалась, как малый ребёнок».
Аня отложила швабру, спрашивает разрешения присесть на койку. Слегка обнимает женщину, заглядывает в опущенное лицо, в полные муки глаза:
— Но вы тогда возмутились этим… Не хамством фельдшера даже… Должностным преступлением? Человеческим?
Собеседница отводит глаза. Нет. Она не сказала ни слова. Аня пытается анализировать вслух, подсказывает:
— Может, объяснить это вашим стрессовым состоянием? Люди часто в таких ситуациях растеряны, подавлены… Но ведь можно было наутро поднять шум, пойти к главврачу, написать заявление.
— Нет, — качает золотоволосая головой. И видно, что никакие у неё волосы не золотые, а тускло-жёлтые, с седыми прядями. Много седых прядей. Никуда она не ходила, ничего не писала. Сначала забегалась с мамой, потом с похоронами, а потом… Какой смысл, ничего уже не изменить: маму не вернуть.
«Значит, фельдшерица продолжает ездить на вызовы, — думает Аня. — И, если ей что-то не нравится, раскрывает рот и… По полной выливает на больного дерьмо. Под деликатное молчание врача».
— Но нельзя же так оставлять! В какой день вызывали эту бригаду, в какой час? Можно же восстановить хронологию…
Постаревшая женщина качает головой: поздно, поздно. С той поры прошло девять лет. Она все годы носит это в себе. В который раз прокручивает в голове, не может забыть ту минуту… Когда она сообщнически переглянулась с фельдшерицей. Когда предала маму. Мама лежала спиной и не видела, но слышала одобрительное молчание дочери. Её предательство.
— Но ведь сохранились в архивах журналы вызовов, можно поднять? — настаивает, не успокаивается Аня.
Сохранились, не сохранились… Какая разница: маму не вернуть…
Палата негромко обсуждает услышанное. Примеряет ситуацию на себя. Про женщину — деликатно молчат. Ей с этим жить всю жизнь. И с фельдшерицей всё ясно. Про таких в советское время говорили: «Ей не место среди строителей светлого коммунистического будущего». Но что-то ведь надо делать, нельзя терпеть это хамство в белых халатах (Аня в своём белом халате невольно поёживается).
«Какие люди перед врачами беззащитные, — думает Аня. — Перед любым другим хамством хотя бы одеты. Перед людьми в белых халатах уязвимы и «раздеты» болью, стыдом, страхом, слабостью. Не говоря о том, что раздеты в прямом смысле слова, до исподнего… За что же с ними так?!
— Зарплата маленькая — вот и копят на сердце зло… — будто услышав её мысли, простодушно предполагает бабушка, штопающая носки. На бабулю тут же гневно обрушиваются, будто она и есть источник всех бед.
Ане снова кажется, что в этот момент все взгляды скрещиваются на ней. В палате начинают припоминать и приходят к неутешительному выводу. Не только в медицине, во всей стране так: принято отыгрываться на самых безответных. Кондукторы в городских автобусах гнобят пассажиров, продавцы в магазинах — покупателей. Воспитатели в садиках — малых детей, папки и мамки — воспитателей. «Дедушки» в армии — солдат-новичков. Сиделки в домах престарелых — немощных стариков.
Что же это с нами со всеми делается?!
***
В эту ночь Аня с Людой только прикорнули — тут же и соскочили.
Привезли парня, грязного как прах, катающегося по полу и воющего от боли. Кровь из него хлестала, будто из резаного поросёнка, залила весь приёмный покой. Парню в пьяной драке «розочкой» полоснули лицо. Щека висела на лоскуте, резиново расползались разорванные губы.
Такой чудовищной, чёрной ругани, которую изрыгал «беззащитный пациент», Аня в жизни не слышала. Призванный на помощь сторож ухватил разбрасываемые в воздухе ноги. Девчата навалились с двух сторон на бьющегося парня. Тот вырывался, шамкал, пуская красные пузыри:
— Убью! Лекарь, падла, что ж ты на живую шьёшь, гад… Я ведь, лепила, тебя урою — дай оклемаюсь!
Хирург невозмутимо работал тонкими, как у пианиста, резиновыми пальцами. Кривая иголка с кетгутом ловко сновала туда-сюда. Холодно вскинул серые глаза поверх голубой маски-лепестка:
— Не возьмёт тебя наркоз, только добро переводить. Ты же насквозь проспиртован. Впредь башкой соображать будешь…
Утром буян едва шевелил вздутыми, в запёкшихся швах, губами. Пряча глаза, бубнил слова извинения и благодарности. У хирурга серые глаза усмехнулись поверх маски. Хлопнул парня по плечу: «Поправляйся», — и полетел дальше на развевающихся полах халата.
***
В санитарской Люда, причёсываясь перед зеркальцем, строго посмотрела на синие тени под Аниными глазами:
— Ты хоть два часа поспала? Старайся эти золотые два часа при любом раскладе ухватить, урвать. Покемаришь — и опять человек. А нам, как говорится, день простоять да ночь продержаться.
И она же, как орлица, налетела на тихого ясноглазого, похожего на блаженного старичка. Аня измучилась с ним. Прибегала десять раз по его несмелому зову. Растерянно снова и снова поправляла совершенно сухой подгузник. Отводила глаза от бесстыдно выставленного поверх одеяла старческого сморщенного синеватого «хозяйства». А старичку всё было не так, всё робко хныкал, всё ему что-то кололо и жало.
Аня не понимала хихиканья и фырканья мужиков на соседских койках. Тут-то и налетела Люда. Мокрым, пахнущим хлоркой кухонным полотенцем хлестнула старичка. Тот заслонился ладошками.
— Опять, эксбиционист чёртов, за старое взялся?! — кричала во всё горло Люда. — Лопнуло моё терпение! Ведь в больницу нарочно ложишься: перед женщинами своим одрябшим добром трясти! Скажу твоей старухе, она те задаст перцу. И Олегу Павловичу докладную напишу — выставит в два счёта! Лежит в чистоте, на всём дармовом — так нет, нужно ещё похоть свою почесать! Эх, дедушка, ведь седой уже весь!
И, обернувшись, — набросилась на мужиков:
— А вы чего гогочете?! Старый похабник над девчонкой изгиляется, а вам бесплатное кино. Цирк устроили! Всех на выписку! Олегу Павловичу так и скажу: здоровы эти жеребцы, пахать можно!
На кричащую, разрумянившуюся как булочку Люду, мужикам смотреть было приятно. Что они и делали с большим удовольствием.
***
С высокомерным хирургом у Ани с самого начала выстроились непростые, натянутые отношения. Но особенно обострил их последний случай.
Девчонку-первородку из дальней деревни не успели довезти в район до роддома. Перепуганная, худенькая, она не переставала гудеть басом, как сирена. Люда и Аня, закутанные в стерильное, похожие на двух зелёных снеговичков, над ней хлопотали. Уговаривали:
— Ну, матушка, ласточка, дуйся, дуйся! А теперь передохни, всё идёт хорошо!
Просили правильно дышать. Аня, давая пример, сама — то пыхтела как паровоз, то дышала мелко как собачка, выпучивая глаза.
Стремительно вошёл Олег Павлович в клеёнчатом фартуке. За неимением ставки акушера-гинеколога, в экстренных случаях он выполнял и эту работу. Заглянул между напряжённых тощеньких, красных голых ножек в длинных бахилах. Девчонка набрала воздуху и завопила пронзительнее.
— А ну, заткнулась! Рот — захлопнула! — и, так как девчонка прибавила громкости — он… слегка хлопнул её по щеке! Это роженицу-то!
Девчонка, видимо, так удивилась, что сразу отключила звуковое сопровождение. Начала старательно дышать и тужиться, когда велели. Роды были стремительные — через полтора часа Люда мыла, обмеряла, взвешивала и пеленала мяукавшего, кряхтевшего ребёнка. Родился мальчик. А тут и неотложка подоспела, девчонку с малышом увезли в район.
Аня прибирала смотровую. И, пока прибирала, накапливала в себе гнев. Придумывала тираду, которую, войдя в ординаторскую, выскажет хирургу. Распоясался в своей вотчине, при всеобщем молчании и попустительстве. А она, Аня, молчать не собирается.
— Вообще-то, Олег Павлович, у нас больница, а не концлагерь! И в ней работают не фашисты, а врачи. И гитлеровские методы недопустимы! — и дальше, и дальше пошла: о милосердии, о лечении словом, о великом предназначении быть женщиной-матерью, о таинстве первого вдоха… Даже самой понравилось. Перестала трепетать, голос набирал ровность и лекторскую, профессорскую строгость.
Люда и ещё одна присутствующая врачиха чуть не поперхнулись чаем. Хирург кинул в рот шоколадную конфету, вкусно прихлебнул чёрный, крепчайший чай. Приподняв бровь, невозмутимо слушал Аню.
— Всё сказали? Я устал и хочу спать. Поэтому вкратце, — и пошёл негромко чеканить: — Я с первой секунды вижу, кричит человек от боли или играет в боль. Наша юная родильница в боль играла, как большинство рожающих. Насмотрелись тупых фильмов. Вбили им в голову стереотип, запрограммировали: раз женщина рожает — непременно должна орать во всю глотку. Режиссёру — колоритный кадр, красную дорожку и Оскара — а акушерам после них расхлёбывай.
Ей, дуре, нужно помогать ребёнку и врачу. Так ведь не до этого: она ведь играет главную роль в мелодраме под названием «Мои роды!». Они потом на мамочкиных форумах друг перед дружкой хвастаются: кто громче орал. А о ребёнке она думает? Каково ему задыхаться в родовых путях? Зрителей, блин, нашла. Увольте меня от бесплатного выслушивания воплей.
А также увольте от истерик младшего медицинского персонала. Вы ведь практикантка мединститута, кажется? Мой вам совет: идите… в фармацевты. Или в хоспис, что ли. Утешать, слёзы и сопли утирать — отличная из вас сестра милосердия получится.
Аню снова начало потряхивать:
— Вы-то сами испытывали такую боль?! Поставьте себя на её место!
— Не собираюсь ставить себя на место больного. А если соберусь — в тот же день распишусь в собственном непрофессионализме и подам заявление об уходе, — он глядел мимо Ани, потеряв к ней всякий интерес. Как будто она была пустое место. — …С вашего позволения. Если удастся, сосну минуток двести, — он откланялся, легко вскочил… Точно не было за плечами двух дневных плановых операций и экстренных родов.
— Тебя какая муха укусила? — полюбопытствовала Люда, ставя остывшую чашку. — Да мы на Олега Павловича тут молимся. Трясёмся, как бы в область не переманили. Да он диагност от Бога! Гений! С ним по скайпу консультируются! Из соседних регионов едут! Он, вот только взглянет на человека — так сразу и выдаёт диагноз. Местный доктор Хаус. Живой рентген, УЗИ и томограф, вместе взятые. А диагностическая аппаратура у нас, сама видела…
Потом они с Людой расстилали свои кушетки в сестринской. Та призналась:
— Я, как увидела Олега Павловича в первый раз, по уши втюрилась. Такой душка, ей Богу! У меня муж и дети, а я бы с ним переспала! — с хрустом, вкусно потянулась: — Охохонюшки, как бы я с ним переспала! Такоооой мужчина!
И, заметив вытаращенный Анин взгляд, засмеялась:
— Да шучу я. Спи давай, ребёнок! Ой, Анька, какой же ты ещё ребёнок!
— Люд, — в темноте прошептала Аня, –а ты… Когда рожала — тоже грамотно, по науке? Дышала там, тужилась?
— Со вторым точно умнее была. А с первым в последнюю схватку так взревела — муж в приёмном покое в обморок упал. С нашатырём откачивали. Олега Павловича на меня, дурочку, тогда не было.
И — вялым, сонным голосом:
— Вот ты говоришь: Олег Павлович с больными груб. А недавно с хутора привезли женщину. Уже в годах, с угрозой выкидыша. Ребёнок первый, желанный. И при этом с её стороны — полный тупизм и дремучая безграмотность! Неделю у неё не было стула! То есть вообще в туалет по большому не ходила.
И запустила, и нарастила, прости господи, шар величиной с… Даже не скажу, а то кушать не сможешь. Он уже в прямой кишке закаменел. Ужасная безответственность. Оправдывалась: скотина, сенокос, пасека: как раз пчёлы роятся… Некогда, мол, было обращать внимание на такую ерунду.
Что прикажете делать? Слабительное нельзя, клизму нельзя, микроклизмы не помогают. И Олег Павлович велел Свете (сестре из другой смены) отложить все дела. Сесть и выковыривать этот кусок метеорита из заднего прохода. Потихоньку, пальчиком — в перчатке, разумеется.
Света выколупала кое-как полкамня, несколько раз зажимала рот и убегала в уборную. Потом расплакалась. Расстегнула халат, бросила на пол. Сказала, что пускай её увольняют, но она больше этого делать не будет. И вообще, это не их больная, а гинекологическая. Пускай везут в район и там ведут в ней археологические раскопки…
— И что?!
— Ничего. Олег Павлович, благо был не занят, засучил рукава и доделал за неё работу. Никто Свету, конечно, не уволил. И даже дисциплинарное взыскание не наложили: он на утренней планёрке промолчал о том случае. Но самое обидное: та женщина как должное приняла. На то и врачи, чтобы в дерьме ковырялись и помалкивали. Хоть бы литровую баночку мёда… Куркули. Да и не больно надо, — она сладко зевнула. — Спи давай.
Спасибо, Людочка, удружила. Уснёшь теперь…
***
Наутро — Аня уже сдала смену — привезли маленькую девочку прямо из детского садика. Возможно, одну из милых «горошинок», которых видела в автобусе Аня. Острый аппендицит. И что-то в операционной у старого хирурга с ассистентом пошло не так.
Санитарка сломя голову бежала за Олегом Павловичем. Он тоже собирался домой отдыхать. Денди лондонский: в светлом элегантном костюме, в мягкой шляпе и с тросточкой (мягкую шляпу и тросточку Аня мстительно придумала в воображении). Но тотчас без слов отправился в душевую: намываться и облачаться в операционный костюм.
Аня шла сосновым бором в посёлок, где квартировала. В бору было полутемно, прохладно, чисто и уютно, как в горнице. Пахло хвоёй и грибами. Под ногами ковром пружинил зелёный замшевый мох.
В детстве, гуляя в таком же бору, Аня придумала стишок и подарила маме на день рождения. И сейчас шла и бормотала полузабытое:
Много цветов на свете:
Кремовых роз и чёрных,
Тонких росистых тюльпанов
И эдельвейсов горных.
Хрупких не счесть нарциссов,
Как и лучистых лилий,
Много фиалок пышных
И хризантем изобилие.
Но почему, почему же
Только лесной подснежник
Тих и прозрачен, и нежен
В талых сугробах вешних?..
С грустным стеклянным звоном
С милой ушел поляны.
И для любимой самой
Утром несу его — маме…
…Вдруг поймала себя на мысли, что совершенно спокойна за девочку-горошинку. Потому что сейчас рядом с ней был этот противный хирург, этот гадкий, необыкновенный Олег Павлович.
***
В тихий час в санитарскую заглянула Люда с таинственным, девчоночьим лицом:
— Эй, практика! В девятой женщина умирает! Хочешь посмотреть? Пригодится!
Все знали, что девятая палата — и не палата вовсе, а огорожённый простынёй конец коридора на две коечки. За глаза её звали «мертвецкая». На одной койке жила ничейная старушка, а на другую клали умирающих.
На цыпочках, как преступницы, прокрались в «мертвецкую». Ничейной старушки не было, а на другой вытянулась женщина — плоско, будто тела не было вовсе. С белой наволочкой пронзительно контрастировало ярко-жёлтое застывшее лицо. Жёлтый цвет — жизнеутверждающий, тёплый, весёлый и самый любимый Аней. Только не в этом случае. Желтизна налилась тяжёлой, трупной с зеленью, бронзой.
— Гепатит С, — прошептала Люда. — Маска Гиппократа.
Женщина смотрела в потолок глазами-пуговицами. Через равные промежутки времени стонала на одной ноте. Будто баюкала сама себя, но жуткое было это баюканье. Лицо у неё было гладкое и молодое. Но Люда сказала, что ей 46 лет, у неё пятеро детей. А кожу омолодила, туго натянула на скулы, спрыснула бронзовой краской болезнь.
Вошла старшая медсестра. Хмурясь, пощупала у женщины пульс. Поправила капельницу.
— Это чтобы она быстрее уснула? Чтобы не мучилась? — прошелестела Аня из угла.
Старшая уничтожающе взглянула на глупую Аню:
— Она и так уже ничего не чувствует. Мы просто поддерживаем сердечную деятельность.
— Зачем?!!
— Затем, что не знаю как нынче у вас, молодых, — неодобрительный кивок в сторону ординаторской. — А мы давали клятву до последнего дыхания бороться за жизнь пациента! И (язвительно) у нас что, уже все дела переделаны? Развлечение себе устроили. Бесплатный цирк.
Последние слова прозвучали точь-в-точь как те, что Люда кричала в адрес «жеребцов» из мужской палаты. Они переглянулись, прыснули и, толкаясь и путаясь в складках ширмы-простыни, рванули на свет. Легкомысленная Жизнь, шлёпая тапочками (Аня) и стуча каблучками босоножек (Люда), бежала прочь. А Смерть, вытянувшись на коечке в струнку, домовито обирала руками кончик простыни, с величайшим напряжением и терпением смотрела в потолок. Она была — труд, самый тяжкий и важный из всех трудов.
«Бегите, бегите, дурочки. Никуда не денетесь… Далеко не убежите».
***
По дороге едва не сшибли у окна ничейную старушку. Аня давно приметила: та вместе со стулом, как подсолнушек, как часовая стрелка, перемещалась в течение дня вслед за солнцем. Из приёмного покоя, выходящего окнами на восток — на южную веранду. С веранды — в столовую, освещаемую красными закатными лучами.
Ане, угорело бегающей туда-сюда, старушка мешала. Она вежливо говорила: «Вера Сергеевна, вас тут не заденут?» или: «Вера Сергеевна, вас тут не просквозит?»
Старушка отрывала от книги голову, стриженную как у мальчика. Короткие мягкие волосики отливали то голубым, то розовым оттенком. Похожа была на состарившуюся Мальвину после тифа. Вскидывала добрые блёклые глазки. С наслаждением жмурилась в золотом, ослепительно бьющем из окна снопе света.
— Голубчик, вам пока этого не понять. Так не хочется, чтобы пропал хотя бы один солнечный лучик. Я за солнцем охочусь. Караулю его.
Иногда они с Людой, распаренные от беготни, садились рядом со старушкой, скидывали обувь, вытягивая усталые ноги. Люда громко жаловалась и кляла свою работу. Голубая, розовая старушка скрюченным дрожащим пальцем, с просвечивающей косточкой, закладывала страницу:
— Ах, деточки! Когда-нибудь вы будете вспоминать это время как самое лучезарное в своей жизни. Передвигаться на молодых сильных, быстрых ногах… Какое это счастье!
— Ага… Счастье пахать за восемь тыщ, — ворчала под нос Люда.
Когда Аня впервые увидела Веру Сергеевну — подумала: та беременна. Громадный живот свисал и едва не касался пола. Она еле ходила, откинувшись для равновесия, придерживая живот рукой.
— Запущенная киста, — объяснила Люда. — Наша бабуля отказалась от операции, а сейчас уж поздно. Ей девяносто семь. В этом возрасте старики уже не День Рождения, а День Растения отмечают. А наша бабуля держится молодцом. Ум ясный, как у молоденькой. Без очков читает! А выправка какая! Дворянская, аристократическая! Ты видела, как она ест?
Аня за обедом присмотрелась. Все в столовой утыкались носами в тарелки, низко кланяясь при каждом хлебке, по-гусиному ныряя шеями. Вера Сергеевна сидела прямо. Она не роняла своё достоинство, тянясь к ложке. Ложка бесшумно зачёрпывала суп и, не теряя ни капли, высоко, величественно подымалась к её рту. Ни на миллиметр маленькая стриженая голова не соизволила опуститься, поклониться тарелке. Бесшумно глотала.
Это было так красиво и необычно на фоне тычущихся в тарелки голов, хлюпающих, вытянутых трубочкой, с шумом втягивающих жидкость губ… Аня не заметила, как стала подражать Вере Сергеевне. И теперь даже пустой больничный перловый суп ела как королева.
— А уж следит за собой! — шумно восторгалась Люда. — Это с такой болезнью, да и возраст…
Люда выдавала ей: то пакетик с синькой, то щепотку марганцовки. Ими Вера Сергеевна споласкивала свой седой ёжик — вот откуда был легчайший голубой или розовый оттенок.
Всегда в опрятном халате в кружевцах, больше похожем на пеньюар. На цыплячьей шейке повязан лоскуток чего-то ветхого и воздушного, скрывающий морщины. И никогда от неё не пахло старушечьим, затхлым.
Секрет чистоплотности раскрывался просто. Дождавшись, когда в палатах погасят свет, каждую ночь старушка тихонько шаркала в женский санузел. Над животом несла красный пластмассовый тазик, в нём — полотенчико и стопку чистого бельеца.
Ванной давно не пользовались по назначению. По Людиному пышному выражению, она стояла для «блезиру». Эмаль давно пожелтела, покрылась трещинами и ржавыми потёками.
В ванне женщины подмывались, туда плевали, чистя зубы. Если уборная была занята, самые нетерпеливые тайно справляли в сток малую нужду. Курящие исподтишка стряхивали пепел и окурки, туда же выбрасывались тампоны, бумажки, мусор. Такая большая урна для нечистот.
Если санитарки не успевали, Вера Сергеевна сама вынимала мусор. Кряхтя, тщательно мыла ванну. Поддерживая живот, с трудом залезала внутрь по приставному деревянному ящику. Усаживалась в ванну, макала в тазик с горячей водой губку, выжимала на себя. Мочила чубчик, долго не спеша, с наслаждением обмывалась: каждую частичку старого тела, каждую дряблую складочку.
— Дорогие женщины! — объявила, краснея, Аня после утреннего обхода. — Пожалуйста, имейте совесть. Не мочитесь, не плюйте в ванну: там моется пожилая женщина. Вас каждую неделю отпускают домой в баню. А у человека дома нет. И, очень прошу, не подмывайтесь: для этого существуют специальные тазы.
Дорогие женщины задвигались на койках, зашушукались и захихикали, прячась друг за дружкой. Аня для них не была авторитетом. Тогда из-за её спины выступила Люда:
— Не дай Бог кого замечу! Будете иметь дело со мной. Ясно? — и для наглядности показал розовый, с крупное яблоко, кулак. Мигом сработало.
Аня уже знала, что Вера Сергеевна подарила свою городскую квартиру больнице. Взамен рассчитывала на коечку, на лекарства, на сестринский уход. На упокоение: не вечная же она, в самом деле.
Люда нехотя рассказала: сначала старушке действительно выделили койку в двухместном люксе для «заслуженных». Потом перевели в общую палату. Потом с «паханской» койки у окна выжили на проход, у дверей. А потом и вовсе, в больничной суете — в палату интенсивной терапии. Если человеку после операции потребуется помощь — старушка всегда тихонько доплетётся до поста, кликнет дежурную сестру или доктора. Звонок вызова давно сломался, а у старушки всё равно бессонница.
Но Аня-то видела привычное и терпеливое страдание в сонно моргающих глазах разбуженной старушки. Посреди ночи в палате внезапно включали яркую голую электрическую лампочку, с грохотом ввозили каталку с больным, топоча, бегали туда-сюда до утра. Бесцеремонно просили старушку приглядеть за капельницей. А если тяжёлых больных оказывалось двое — Веру Сергеевну вообще отправляли в покойницкую в конце коридора.
И ни упрёка, ни жалобы. «Гордая. Дворянка», — то ли с осуждением, то ли с одобрением объясняла Люда. Старушка, действительно, была из старорежимных, с какими-то фрейлинскими корнями. Её прапрабабка была чуть ли не декабристкой: потому и оказалась в здешних глухих местах.
***
Когда выдавалась свободная минутка, Аня присаживалась рядом с Верой Сергеевной. В первые дни она надеялась, что будет улучать время, зубрить теорию. Принесла с собой ноутбук. Ноутбук был старенький, загружался медленно. Аня с досадой кулачком постукивала по клавиатуре: «Да шевелись же ты, тормоз!»
Вера Сергеевна отрывалась от книжки. Иронично смотрела на нетерпеливую Аню:
— Голубчик, не следует торопить жизнь.
— Бывает жизнь, которая абсолютно впустую потраченное время, — не соглашалась Аня. — Например, нудное ожидание на вокзале. Или когда на экзамене под дверями трясёшься — всё равно в голове полная каша и ничего не соображаешь. Или вот как сейчас…
— Жизнь — это всегда жизнь, деточка, — улыбалась Вера Сергеевна. — Сколько великих сюжетов пришло в головы известных писателей именно на вокзале в пустом, как вы выразились, времяпровождении! И представьте себе, голубчик, недавно вычитала любопытный факт. У этого вашего американского богача Билла Гейтса такая же машинка включалась очень медленно, как у вас. Но он не сердился и не стучал кулаком, а прилежно смотрел в окно напротив. Там он изо дня в день видел девушку и влюбился в неё. Она стала его женой.
Вот тебе и старушка! Вера Сергеевна читала газеты и даже знала, кто такой Билл Гейтс! Аня с любопытством заглядывала в толстую книгу на её коленках: на французском!
Однажды из книжки выпала старинная плотная серебряная фотография. Девушка-тростинка: перехваченная широким атласным кушаком стебельковая талия (указательным и средним пальцем можно охватить!). Шейка как стебелёк. Голые ручки — тонюсенькие, ломкие.
Аня поняла разницу, когда говорят: худая корова — это ещё не газель. Увы, нынешние даже самые знаменитые модели, по сравнению с серебряной дагерротипной девушкой, были всё-таки голодающими коровами. И, грустно вынуждена была признать Аня, сама она напоминала большеглазую худенькую тёлочку.
…И только перекинутая, как у простолюдинки, через плечо коса, которую девушка рассеянно ощипывала прозрачными пальчиками… Только коса была мощная, толстая, тяжёлая, деревенская.
Фотография была овально вырезана и характерно загибалась по краям. Так бывает, когда карточку долго держат в рамке.
— Была вправлена в багет, — подтвердила старушка. — Вот тут и тут усеян красными камешками. Подарил гимназист в мой шестнадцатый день ангела. Шестнадцать лет — шестнадцать камешков.
— Рубины?!
— Что вы, голубчик! Обычные небольшие гранаты. Откуда у гимназиста средства? Но и те камни, когда пришло несчастье, — несчастьем она называла революцию, — вынули дурные люди: думали, очень ценные. А мой гимназист ушёл на фронт… Вы, конечно, читали купринский «Поединок», о поручике Ромашове? А «Детство Тёмы»? Знаете Николеньку Иртеньева? Петю Ростова? Вот таких восторженных, чистых мальчиков и убивали.
***
— А до революции было лучше? — спрашивала Аня.
— Конечно, голубчик, несравненно лучше, — убеждённо говорила старушка. — У нас в гимназии училась девочка Женя из крестьянской семьи. В каникулы косила, гребла. Руки чёрные, расплюснутые, мужицкие. Так к ней директриса и классная дама, и преподаватели обращались только на «вы»: «Вы, госпожа Дерендяева». И отец приезжал проведывать, безграмотный, в лаптях. И ему: «Господин Дерендяев». Так было принято. Человек — господин.
А сейчас… — старушка смешно, по-дамски закатила глаза, — до сих пор не могу привыкнуть и вздрагиваю. «Эй, мужчина». «Эй, женщина»… Ощущение как в общественной бане. Знаете, деточка, в старину, потехи ради, устраивали общие бани, где вперемешку мылись голые мужчины и женщины. Что-то вроде этого…
— И только поэтому — лучше?!
— Да в этом всё, голубчик! — Голос у старушки был ровный, слабенький, шелестящий: как сухой песочек сыпался. Приходилось наклоняться к ней и напрягать слух, чтобы расслышать. — Даже когда человека ведут на гильотину. Говорят ли ему: «Подыхай, быдло!». Или почтительно: «Милостивый сударь, извольте положить голову вот сюда!» Или: «Мадам, не споткнитесь: здесь ступенька скользка от крови». Это так важно: с какими словами человек уходит.
…И ах, да! — мечтательно вздыхала старушка. — На завтрак подавали чай со сливками и калачи… Какие были сливки и мягкие, душистые калачи!
***
— Ах ты стерлядь долбанутая, сосалка, дырка мокрая!
Над Аней размахивали кулаками. На неё выплёвывался фонтан мерзких слов из двух, из четырёх, из пяти букв.
Аня всё утро готовила больного к операции: очистительная клизма, обривание, обмывание. Только что мужичок вытянулся под простынкой, смиренно сложил ручки на животе, устремил в потолок умильный, благостный взгляд.
И вот в дверях его будто кипятком сплеснули: сорвал простыню, соскочил с каталки. Голый, синий от наколок, скакал как чёрт, потрясал волосатыми кулаками над Аней:
— Лярва, шалашовка, в глотку тебе под корень!.. Вперёд ногами!
Прибежавшая Люда увещевала мужика, заново укладывала, разворачивала каталку. Хихикая в кулачок, объясняла Ане:
— Ты его вперёд ногами повезла — на операцию-то…
Мужик всё не мог успокоиться, скрипел зубами, пытался выбросить из-под простыни кулак под нос отшатывающейся Ани… Тут-то его за волосатое запястье крепко ухватила рука в белом манжете:
— А ну-ка, извинись перед девушкой! Вперёд ногами его повезли, фон барона! Какие мы нежные! Да с твоей тухлой печёнкой тебя вперёд ногами можно уже десять лет смело возить. Вёдрами незамерзайку хлестать — это мы не суеверные… Немедленно извинись перед девушкой — иначе отменим операцию.
И — дождавшись от буяна и сквернослова (угрюмого, сквозь зубы) извинения, — Ане:
— На вас лица нет. Зайдите в ординаторскую, там чай горячий… Ну нельзя же так, в самом деле… Вы уж определитесь: медицина или институт благородных девиц.
В ординаторской Аня послушно пила чай и слушала трескотню врачихи и сестры из терапии. Обкатывали острыми язычками новости: в соседнем районе подрались нянечки. Да как подрались: полицию пришлось вызывать. Не поделили объедки после больных. Не поросятам, не домашней скотине — себе и своим детям! Это в инфекционном отделении, стыдобушка!
Другая новость: и так работать некому, а Олега Павловича начали таскать по прокуратурам. Ему вкатила иск та самая девчонка-первородка. По наущению мамаши, которой девчонка проболталась-нажаловалась про пощёчину: вернее, про лёгкий хлопок по щеке. За моральные страдания, унижение человеческого достоинства и физическое насилие ушлая мамаша решила слупить с больницы нехилую денежную компенсацию.
Корреспонденты налетели, раздули на всю страну. Заголовки в газетах день ото дня жутче. «Врач избил роженицу до полусмерти». «Пьяный хирург нанёс жестокие увечья женщине во время родов». В интернете уже гуляла заметка, как доктор-садист перегрыз зубами пуповину, потом изнасиловал родильницу. Потом взял новорождённого младенца за ножки и ударил головкой об угол операционного стола. И селфи выложил, скалится окровавленными зубами… От Малахова звонили, приглашали на передачу.
Было видно, что для врачей это не новость, а обыденное, будничное явление: газетные страшилки, разборки, суды. Спокойно и устало рассуждали о том, выгорит ли у истицы дело.
Судя по тому, что Олег Павлович весной вырезал у главного прокурора грыжу — всё обойдётся. Но что подняли бучу на всю страну, взбудоражили так называемое общественное праздное мнение — ох, может и не обойтись. Запросто года на три на зону могут упечь. Олег Павлович с его золотой головой и руками и на зоне не пропадёт. А вот больница без него загнётся.
И ещё говорили о том, что пока Олег Павлович ездил объясняться к прокурору, умер плановый больной с почками.
***
Всё произошло очень быстро. Аня, поднимаясь по лестнице, почувствовала резкую боль в низу живота. Смотрел её Олег Павлович. Аня лежала в кресле, отвернув голову, зажмурившись, затаив дыхание от стыда.
Стыд сильнее боли. Аня недавно читала про женщин, которых заставляли раздеваться перед расстрелом догола. Уже стоя над ямой с трупами, они инстинктивно прикрывали наготу. Стояли в стыдливой и нежной позе Венеры Милосской: одну руку на грудь, другую на пах. Это перед смертью!
Господи, что только не лезет в голову. Аня отвлекала себя от боли. Олег Павлович шутливо поднял на неё серые глаза:
— Что ж вы меня не предупредили? Ещё минута, и я лишил бы вас девственности. Вот этим холодным гинекологическим зеркалом — пошло и вульгарно. И оправдывались бы потом перед мужем в первую брачную ночь. А он бы шпынял: «Умнее ничего выдумать не могла?»
Он тоже отвлекал Аню от боли. Серые глаза улыбались. Сейчас, вблизи было видно, что они окружены ломкими сухими лучиками.
К счастью, боль оказалась вызвана мышечным спазмом, иррадиированным в низ живота.
***
… — На мальчишнике расскажу, что будущая жена добровольно раскинула передо мной ножки, будучи весьма слабо знакома со мной. И её прелестную розовую раковинку я лицезрел раньше, чем назначил первое свидание.
Да, доверчивая. Да, уступчивая. Пусть шутит на эту тему, сколько хочет. А она любит, любит, любит его. Как отца-геодезиста: он разбился в горах, когда Аня была совсем маленькой. Как старшего брата, которого у неё никогда не было. Как первого в жизни мужчину.
Просто удивительно, что столько страсти помещается в таком узком, восхитительно маленьком теле. Это уже его слова, которые Олег Павлович — просто Олег — произносит, благодарно целуя её в губы.
Он пружинисто откидывается на спортивных руках, закуривает. В темноте малиново, прозрачно светится тёплый огонёк.
С Олегом можно разговаривать обо всём, что взбредёт в голову. Не надо заготавливать в уме фразу и прокатывать её в мыслях. Так было с Аниным бой-френдом, однокурсником. Никакого интима у них в помине не было — а он уже опытно ревновал её к встречному и поперечному. Вполне профессионально устраивал скандалы, шпионил, крал из сумочки телефон. Говорил, что «если чего» — наймёт киллера: у папаши денег навалом. Ужас.
Подружки Ане завидовали: только приехала в город — и сразу такого мажора отхватила: с богатыми родителями, с тачкой. Но последний случай, разлучивший их…
Мчались в этой самой тачке со скоростью 160 км — бой-френд по-другому водить не умел. Аня посматривала в зеркало заднего вида, поправляла на голове новую фетровую шапочку-таблетку с вуалькой. То задорно сдвигала на затылок, то таинственно опускала низко на лоб, то подмигивала и щурилась из-под вуальки.
Это была первая в её жизни настоящая дамская вещь, с мамой выбирали. Мама говорила: «У женщины должны быть в порядке ножки и головка. Остальное приложится». Невозможно, до чего Аня сама себе нравилась в новой шапочке.
Тут Аню затошнило от быстрой езды. «Только не в салоне!» — в панике завопил бой-френд. И Аня — тоже в панике — заметалась, зажимая рот руками. Бой-френд, не оставляя руля, сорвал с её головы шапочку, сунул ей… И Аня — не могла потом себе простить — выблевала туда… После бой-френд обрывал телефон, ныл, объяснял, что запах из замшевых салонов почти невозможно было бы выветрить…
Занесла его в чёрный список — навечно. Аминь.
С Олегом она будто расслаблено плыла в тёплой реке. Так мать рожает дитя в воду, и оно погружается в привычную среду. Аня вернулась в среду Любви. В которой, по задумке Бога, и должен находиться человек.
Потому счастье человек воспринимает сыто, спокойно и уверенно: как нечто само собой подразумевающееся, как данность. А несчастье — из ряда вон выходящее событие, ужас, ужас. Это доказывает, что люди зародились в раю.
А на земле сами в себе и вокруг себя добровольно устраивают ад, вот как бой-фрэнд.
***
Аня рассказывает Олегу, как решила стать врачом.
В десятом классе их погнали на прививки. Натурально, как стадо погнали: топочущее, гогочущее, прикалывающееся, несмотря на строгие взгляды классной.
Мужичок на костылях проскакал — смешно. Старушка на их весёлое стадце заругалась и даже замахнулась заскорузлой сумкой — смешно. Медсестричка на тонюсеньких каблуках куда-то спешила и чуть на льду не упала — смешно. Палец покажи — смешно.
Был февраль, но погода совершенно весенняя: солнце, крепко взбитые как сливочный крем облака, зеркально-голубые лужи, птичий гомон. У Ани мгновенно сложился стишок, хотя до настоящей весны было ещё далеко.
Когда сырым апрельским днём
Запахнет в воздухе весною,
Когда на вербах бугорки
Глазочки серые откроют.
Когда хрусталь сосулек вдруг
Заплачет звонкою капелью,
Когда поймаешь на себе
Ладошки тёплые апреля.
Когда горластые ручьи
В безмолвье снежное ворвутся —
И сотни бурных ручейков
В один большой поток вольются,
Когда весь этот звон и гам
Ворвётся в день твой, пусть ненастный…
Ты вдруг, зажмурившись, поймёшь,
Поймёшь, как жизнь твоя прекрасна!
Аня зажмурилась и… поняла, что что-то ей мешает. На больничном крыльце стоял паренёк, примерно их ровесник. Он стоял, прислонившись к стеночке, чего-то ждал.
Почему заметила — паренёк резко выбивался из общей суматошной весенней картинки. И не серым обесцвеченным лицом и бессильной позой. Чем-то другим. Будто природа безжалостно, равнодушно невидимо оттолкнула, очертила, вычеркнула его из себя. Поставила на нём крест.
Природа вообще безжалостна и равнодушна. Сколько-то повозившись и соскучившись, как нерадивая сиделка («Не жилец!»), она отворачивалась от обречённых. Её интересовали только здоровые особи: шёл естественный отбор. Больного паренька для неё уже не существовало. Он был, но его уже как бы не было.
Только глаза на впалом лице ещё жили. Жадно, жадно, с тоскливой завистью смотрели они за перемещением и суетой вокруг себя. Следили за Жизнью, тщетно пытаясь вобрать её горячую энергию.
Аня видела, что курточка на нём была тщательно, до горла застёгнута. Шарфик плотно и тепло обворачивал шею. Наверно, паренёк уже перестал задавать себе вопрос: «За что мне?». А спрашивал: «Зачем мне?» Застёгивал пуговицы (или ему кто-то заботливо застёгивал) и думал: зачем тщательно застёгивать? Беречь горло и ноги? Зачем беречь? Зачем вообще всё?
Было 14 февраля. У Ани позвякивал целый карман разномастных сердечек -«валентинок», надаренных мальчишками. Она нащупала самое большое гранёное. И вложила, рубиново посверкивающее, в вялую влажную руку паренька.
Он с видимым трудом повернул голову и улыбнулся — если можно назвать улыбкой плоско растянутые в гримасе, серые тающие губы.
Хотелось вцепиться в паренька и выдернуть из того, во что он неуклонно погружался. Вернуть в гомонящий весенний день, в Жизнь. Ей казалось: у неё получится, если очень захотеть. Хотя бы посредством тёплого, нагретого её рукой сердечка.
Подошло такси. Аня видела, как он с трудом, бережно, чтобы избежать лишней боли, садился. Как при этом бессильно разжалась его ладонь. Не нарочно: он выронил сердечко и не заметил, и наступил на него. Хрупкий пластик хрустнул. Умирающему было не до жизненных игр. Смерть показательно, на примере пластмассового сердечка, попрала любовь на её глазах.
А вообще-то в детстве Аня страстно мечтала быть астрономом. Её поражали вселенские головокружительные расстояния, скорости, температуры, массы небесных, огненных и ледяных монстров. Завораживали мощно извергающие лучи энергии пульсары и алчно, не спеша пожирающие целые Галактики сверхмощные чёрные дыры.
А в старших классах неожиданно увлеклась анатомией человека. Человеческий организм ведь тоже Вселенная, только наоборот: чем больше изучаешь, чем глубже погружаешься внутрь — распахиваются всё новые поразительные глубины.
Открылась бездна звёзд полна, звездам числа нет, бездне — дна. Это можно сказать и о человеке. Что ещё раз доказывает его Божественное происхождение. Люди, до кончика ногтей, состоят из звёздной пыли… Люди — звёздное вещество, пришельцы со звёзд.
— Выключу, пожалуй, Малахова, — усмехается Олег. — Там твои звёздные частицы плюются, матерятся и дерут друг у друга волосы…
Он вскакивает. Голый, голубоватый от телевизионного свечения, с совершенным, божественным телом… И правда, живое доказательство того, что человек сошёл со Звезды. Олег так не считает:
— Сравнение некорректное, но человек — это машина, — лениво рассуждает он. — Такой компьютер, только все проводки в голове перепутаны. Корпус и начинка не железные, а мягкие и тёплые, и подвержены гниению. Когда машина здорова — всё в ней идеально смазано, подогнано, детали новенькие: работает исправно. Ну, подхватит время от времени вирусов. Вызовут доктора: покопается, почистит, удалит, подлечит. — Малиновый огонёк сигареты движется в темноте вместе со взмахивающей рукой.
Приходит время — и человек превращается в худую, разболтанную машину. У кого-то выходят из строя проводники и микросхемы. У кого-то Альцгеймером глючит центральный процессор… то есть мозг. Запарывается карта памяти. Надсадно гудят вялые старческие шлейфы-артерии: источенные эрозией, заросшие холестериновыми бляшками. Если ты обращала внимание, точно так на предпоследнем издыхании хрипит старый системный блок.
Дай Бог корпусу не развалиться. На первый план выходят примитивные, чисто физиологические (механические) задачи: хотя бы обслужить себя. Загрузиться электричеством (пищей) — и опорожниться, и проскрипеть ещё один лишний день. Но и этой медленной агонии приходит конец. Наступает смерть — полная моральная и физическая изношенность.
Главный Программист выдёргивает из сети питания провод. Гул стихает. Экран тухнет и чернеет, тело компьютера медленно остывает. Тишина…
Тишина в комнате, тишина за окном. То разгорается, то тускнеет во тьме огонёк сигареты. Зачем Олег поддразнивает Аню — потому что она всего лишь практикантка? Не хватало только поссориться.
— Затем программист, он же Создатель, вынимает жёсткий диск. Что он с ним делает? Стирает ли информацию и помещает в новую машину? Или кладёт на стеллажи, забитые миллионами пыльных дисков? Или, повертев в руке, выбрасывает в мусорное ведро? — Олег поворачивается к Ане, сильной рукой заграбастывает и привлекает к себе: — Как тебе такая теория, звёздный человечек? Ну, ну, согласен: полная ерунда, не обращай внимания. Это я в школе насочинял.
Щекочет Аниными длинными волосами своё лицо, закрывает душистыми табачными губами её рот («Ну и какой же пример здорового образа жизни вы подаёте пациентам, товарищ доктор?!»).
Вспомнила, как в самый первый вечер мучительно захотела, чтобы на Олеге был белый халат и голубая маска. Чтобы в эти минуты, когда Аня задыхалась и теряла ощущение времени и пространства, он смотрел на неё холодноватыми серыми глазами поверх маски…
Уткнулась носом в подушку: кошмар, не хватало ещё, чтобы он догадался… Как она мечтает о ролевых играх!
***
Аня провела рукой по шероховатым тёмно-зелёным обоям: она точно не знает, но ей хочется назвать их штофными. Узоры: тускло-золотые ромбы с крошечными розочками внутри.
Близко пред глазами над диваном висела журнальная картинка с обнажённой тёткой. Она была снята в пол оборота со спины. Отвернувшееся лицо спрятано под гривой волос: спутанных, буйных, вздыбленных. Соблазнительно закинутые на затылок полные руки. Мощно раздвоенный круп, как у породистой кобылицы. Бесстыдная поза, тяжёлые бёдра…
Такой и не требовалось лица — спина и всё что ниже откровенно говорили за себя. Пока Ани здесь не было, Олег курил и смотрел на эту вульгарную тётку.
Фото было вправлено в старинный багет… Аня приподнялась на локте, чтобы рассмотреть ближе. Шестнадцать гнёздышек с грубо развёрстыми лапками-зажимами. В них когда-то были шестнадцать, по числу дней ангела, гранатов. Красных, как брызги, как капельки крови гимназиста…
— Олег… Откуда эта рамка? И… Чья это квартира?
— Рамку оставила хозяйка. А квартира, слава Богу и главврачу Валентине Ивановне Дебелой, давно уже моя, — он с удовольствием рассмеялся. Какие у него были крепкие, белые, замечательные зубы. — Отбарабаню ещё пять лет, и — прощай, деревня моя, деревянная, дальняя. В Москву, в Москву! Ты готова жить в Москве? Как раз кончишь институт. Здесь, — он повёл рукой, — всё отремонтирую. Старый хлам выброшу на помойку, и эту рамку в том числе. Или в брак- а- брак примут, как думаешь? — он снисходительно и нежно приласкал Аню. — У меня оперировался с мениском один молдаванин, прораб. Сделает конфетку, а не квартиру. Думаю, за неё хорошо дадут: сталинка в центре… Арочные проёмы… В прихожей хоть танцзал открывай. Потолки три с половиной.
***
На пустой койке был свёрнут валиком готовый для дезинфекции матрасик. Под койкой сиротливо виднелся краешек пластмассового красного тазика. Над ним Аня в последний раз умывала Веру Сергеевну. Та уже несколько дней не вставала, и, как назло, именно в эти дни Ани не было. Она кувыркалась в эти дни на чужом диване с Олегом… Нет, всё-таки с Олегом Павловичем. Приключившимся в Аниной жизни очередным чужим, случайным человеком. Мы с тобой не одной крови.
И никто — безобразие, Люда-то куда смотрела?! — не помогал старушке с утренним туалетом.
Вообще, санитарки производят санобработку больных в грубых резиновых перчатках до локтей. В таких обмывают покойников в моргах.
Аня не признавала перчаток. Лила из кувшина в тёплую ладонь струю осторожно, чтобы не брызгать. Заботливо промывала смешно моргающие глаза, высокий лоб, седые виски, каждую морщинку. Старушка, упёршись руками в края койки, сидела, вытаращившись, как ребёнок. Хлопала мокрыми светлыми съеденными ресничками. Смаргивала капли воды, будто слёзы.
— Вера Сергеевна, вам плохо?!
— Мне хорошо, деточка. Мне очень хорошо! Вы не представляете, какое это лучезарное счастье: плеснуть в лицо холодной свежей водой!
***
— Что ж, — сказала главврач Валентина Ивановна, вертя в чистых, пахнущих мылом пальцах шариковую ручку. — Мы не ведём по каждому врачу специальную статистику спасения пациентов. Но, навскидку, за те годы, что Олег Павлович у нас работает… Грубо говоря, он вытащил с того света несколько сот человек. Он сразу поставил такое условие. Либо квартира, либо он уезжает в область. Олег Павлович инициативный предприимчивый, рациональный молодой человек. Побольше бы таких в медицине.
Сами видите, какие времена наступают, — Валентина Ивановна подняла брови и повела вокруг рукой, как бы воздвигая баррикады перед этими наступающими временами. — Нам надо вместе держаться, без профессиональных междоусобиц, друг дружку поддерживать. Нас, врачей, бросили на переднюю линию фронта, как штрафбатовцев. Вон какая идёт травля, охота на ведьм. Обложили со всех сторон «волчатниками» — красными флажками. Устроили из нас паровой клапан для народного гнева. И вам повезло, Анечка, что встретили на жизненном пути не мямлю, не размазню. Будете за ним как за каменной стеной.
Валентина Ивановна подумала, пожала круглыми плечами:
— Откровенно, я даже где-то не понимаю талантливых молодых хирургов, таких, как Олег Павлович. Подучили бы инглиш — и в Оксфорд. А если патриоты — закончили бы курсы, переквалифицировались в ветеринары. И ноу проблем. Приняли роды у породистой собаки — получили больше, чем за месяц работы человеческим хирургом. Сделали капельницу кошке — положили в карман недельный оклад…
А Вера Сергеевна… — главврач вздохнула, — дай Бог, как говорится, нам до таких лет. Вот я давеча бельё замочила. Начала стирку — и такая одышка, такое теснение и спёртость в груди. Стенокардия. А ведь мне и пятидесяти нет.
***
… — Все б так умирали. В полдник смотрим, у неё молоко не тронутое, — вторила Люда главврачу. Она стояла над пустой койкой, сложив на груди полные, розовые, в ямочках, руки. Чувствовала себя виноватой, что Веры Сергеевны не стало в её, Людину смену. — Говорят, святые так умираю: во сне. Ведь и боли адские терпела, и мы покоя ей не давали: с койки на койку дёргали… Под старость вот так остаться без угла… И ни ропота, ни жалобы. Что говорить — воспитание. Дворянка есть дворянка.
Аня подхватила тазик, сложила из тумбочки воздушное ветхое бельецо, понесла в ванную. Из головы не выходило привязавшееся:
— Деточка, какое это лучезарное счастье. Ах, какое это лучезарное счастье!
Был последний день Аниной практики.
ЛЁГКАЯ ПАЛАТА
…Я уже начала забывать четырехэтажную серую больницу на окраине Кисловодска, в которой мне пришлось пролежать полгода.
Как я здесь оказалась. Муж поступил в Кисловодское медицинское училище. Вместе мы жили третий год и не могли представить, как это: он там, а я здесь. Знакомые поддержали: куда иголка, туда и нитка. «Надюш, люди специально путевки по бешеной цене покупают, а ты два года будешь прохлаждаться, как в санатории. Нарзан трёхлитровыми банками пить, по лермонтовским местам гулять…»
Мы уезжали, увозя с собой Большую Тайну. Моя первая беременность закончилась кровью, болью, слезами и большим сомнением врачей в том, что у меня будет ребенок. Практически, был вынесен вердикт о бездетности. Для мужа это не представлялось большой трагедией, а вот для меня… Разве может быть семья из двух человек? Так, недосемья какая- то.
Был выработан следующий план. По прибытии в Кисловодск я сообщаю в письме родным, что произошло невероятное: мы ждём малыша. Ну, там смена климата повлияла, нарзанные ванны помогли… Через положенные девять месяцев усыновляю ребенка (девочку). Пишу домой, чтобы ждали с внучкой. И, благополучно «разрешившись», являюсь со свёртком, перевязанным розовой ленточкой.
В Кисловодском роддоме высокий пожилой главврач быстро вернул меня с небес на землю. Матери-кукушки, сказал он, отказываются, как правило, от очень-очень больных детей. А за здоровенькими такая очередь из местных, что мне, приезжей и без прописки, и соваться нечего. И вообще, такие вопросы решает не он, а городской отдел народного образования.
***
Кисловодское гороно располагалось (а может, и сейчас располагается) недалеко от универмага «Эльбрус».
На втором этаже в нужном кабинете сидела заведующая отделом опеки и попечительства, приятная полненькая женщина, по имени Мария Петровна.
Она участливо выслушала о моём горе. И забросала совершенно неожиданными вопросами:
— Вы печатать на машинке умеете? Куда думаете устраиваться на работу? Давайте к нам: у нас свободно место секретаря — делопроизводителя. Бумажный завал, мы просто задыхаемся. А с нашей стороны: в течение года мы подбираем вам прехорошенького ребеночка. Хотите смугленького, в маму — пожалуйста. Или чтобы на папу — голубоглазого блондина — был похож? Нет проблем.
Не передать словами, как я обрадовалась.
— К которому часу мне завтра подойти?
— Почему завтра?! Сегодня, сейчас, сию минуту приступайте!!!
«Бумажные завалы» — это было очень скромно сказано. У меня не разгибались онемевшие спина, шея и руки. А обрадованные сотрудники несли и несли кипы планов, смет, схем, отчетов, докладов, распоряжений. Всем, разумеется, нужно было отпечатать в первую очередь.
Кроме этого, в мои обязанности входило отвечать на звонки, регистрировать шквал входящих-исходящих писем, вывешивать на доску объявлений приказы, следить за деловыми передвижениями моего шефа Сан Саныча Чепусова…
Какой нарзан, какие горные красоты и прогулки по лермонтовским местам… Домой (мы сняли частный домик на улице Умара Алиева, недалеко от училища) плелась на полусогнутых. Душу согревала мечта о том, что скоро я стану мамой. Я завела календарик, где очертила в кружок заветную дату «рождения» моего малыша, и вычеркивала до неё день за днем.
Прошел месяц моих вычёркиваний. Однажды утром, как обычно, я встала умываться и… Меня едва не вывернуло, когда я засунула зубную щётку в рот. Через несколько дней осторожных наблюдений (боялась сглазить) призналась мужу.
Красивая пышноволосая врач-гинеколог поставила мне восьминедельную беременность. И сразу выдала направление в больницу:
— Сохраняться, сохраняться и сохраняться! Это чудо при вашем диагнозе.
Она рассказала, что это не первый случай в её практике. У бездетных женщин, собирающихся усыновить малютку, очень часто у самих под сердцем начинает биться крохотное сердечко. Врачи видят причину этого феномена в глубоких психологических и гормональных изменениях женского организма. Верующие люди объясняют божьим промыслом.
***
Номер нашей палаты — четвёртый. Её в больнице почему-то называют лёгкой. Мы все неуклюжи, как медвежата, в своих платьях-распашонках. Каждая из нас ждёт ребенка, а все мы вместе сохраняемся. Нянька ворчит:
— Гнилые вы какие-то пошли, девки. Ох, парим мы ваших деточек, ох, парим. Я на восьмом месяце трехпудовые кульки с мукой ворочала.
Само собой, долгими больничными вечерами разговариваем о маленьких существах, которые незримо живут среди нас. У кого куда бьет ножками, как переворачивается. Только у одной из нас ультразвук определил пол ребенка. Прочие гадают: по лунным месяцам, по «крови», по мудреной японской системе, просто крутят нитку с иголкой…
Сегодня на освободившуюся койку положили Катю. Из-за сильного токсикоза, что редкость во второй половине беременности, она истощена, лицо голубоватое. В рот крошки не может брать. Видя, как мы пьем чай, зажимает рот и корчится в рвотных позывах: а рвать-то нечем. Наши чаепития переносятся в буфет.
К Кате каждый день приходит свекровь с кружкой овсяного киселя, кормит сноху с десертной ложечки. Кате назначили питательные уколы, глюкозу, успокоительное.
Тема разговоров, само собой, переходит на токсикозы. Одна мясо на дух не переносила. Другая молока в рот не брала. А у третьей была аллергия на… собственного мужа. Ну, вот как придет муж с работы, она только посмотрит на него — и готово, зажав рот, несется в ванную. Муж обижался, свекровь поджимала губы. А спустя некоторое время как рукой сняло. Бывает же такое.
***
Кормили здесь ровно столько, чтобы не протянуть ноги от голода. В этом отношении глазовские больницы от южных отличались примерно как рестораны от комплексных столовок… То есть, конечно, если попросишь, разбитная громкоголосая, из благодарненских казачек, буфетчица Маша набухает полную тарелку водянистого творога, серой перловки или красивых хлебных котлет…
«Фу, девочки, меня сейчас стошнит…»
В соседней двухместной палате лежат черкешенки. Каждый вечер их навещает многочисленная шумная родня. Громко переговариваясь и смеясь, топают по коридору: несут кастрюли, термосы. Из палаты плывут умопомрачительные запахи.
Когда становится совсем невмоготу (что муж-студент, при пустых полках в магазинах, принесёт в передаче?), можно заглянуть как бы невзначай: «Медсестра не у вас?» Они, чернявые, полные, с поясницами, туго обвязанными пуховыми шалями, внимательно смотрят на мой живот. Приглашают:
— Садись с нами.
— Ну что, вы, нет, нет.
— Не отказывайся. Не ты хочешь — ребенок. Вон какая худая. Как рожать будешь?
В кастрюле — обжигающе горячие шашлыки, заправленные чудовищным количеством домашней аджики, зелени, пряностей.
— Ты не любишь киндзу? Ты ничего не понимаешь. Вот так сверни в пучок, обмакни в соль. Ребенку полезно, витамины. Мальчика хочешь?
— Девочку.
Смотрят недоверчиво, даже — презрительно. Как это можно хотеть девочку? Говорят, в тамошних роддомах традиция: когда женщина-мусульманка родила, нянечка спешит в вестибюль к родне. Если приносит весть, что родился мальчик, ей дарят 50 рублей (старыми, доперестроечными деньгами). Если девочка — хватит и 25.
***
В одной из палат лежит восьмидесятилетняя бабушка, кабардинка, с кистой. У неё что-то с ногами, не встаёт. Вечером каждую пятницу приезжают два её сына на шикарной иномарке (по тем временам воспринималось, как нынче космическую ракету в личном пользовании иметь). Сцепляют руки «стульчиком» и сверхбережно несут к выходу. Что-то ласково ей приговаривают, укутывают, усаживают на заднее сидение. В понедельник утром возвращают.
Не знаю как сейчас, а тогда в местных вузах, особенно медицинских, свирепствовал блат. Учились не самые умные, а самые богатые. По этой причине все старались лечиться и рожать только в «русских» больницах. Из аулов привозили под двери роддома рожениц буквально в последний момент, «когда головка пошла» — чтобы, не приведи бог, не развернули обратно к акушерским нацкадрам. Знали: у русских докторов не только светлые головы и золотые руки, но и отзывчивые души — не откажут.
У нас в палате самая молоденькая, почти ребёнок — армянка Сусанна. У неё милое, пушистое имя Шушаник. Но быть Сусанной нравится больше. Она из карабахской деревни, сирота, родителей убили. Я с недоверием смотрю на эту смуглую прелестную девочку: неужели она видела, как у людей выкалывали глаза, сжигали живьем?.. Рассказывают, в ту зиму, когда произошло землетрясение, в Азербайджане по этому случаю объявили народные гулянья. Неужели и это правда?
Соотечественники не оставили Сусанну. Вывезли сюда, в Кисловодск, выдали замуж за хорошего парня — армянина, разумеется. Устроили на приличную работу. Ну почему, если с русским случается беда, он всегда остаётся с ней один на один?
Моя соседка по койке, прозрачная длинноножка Ленка, еще настолько юна и наивна, что с трогательной доверчивостью выдает четвёртой палате страшную тайну: у неё муж-дезертир. Дал взятку и по уговору с военкоматом должен исчезнуть из города на два года, чтобы ни одна живая душа не видела.
Целые дни он проводит в душной полуподвальной комнате, согнувшись над вязальной машинкой. Вяжет цветные хлопчатобумажные и шерстяные колготки, они среди курортных дам нарасхват.
Погулять во дворик выходит ночью. Единственное развлечение — видики да молодая жена.
— Доразвлекались, — хлопает себя по круглому животику Ленка.
***
Больница расположена на горе. Рядом через ложбину — карачаевский посёлок. Добротные двух- и трёхэтажные каменные дома, высокие ограды из булыжника. Еще нет шести утра, мы с украинкой Людой стоим у окна.
Мне не спится из-за хронического сосущего чувства голода, а у нее почки, колют пенициллин. Нам хорошо видно, что происходит в ближнем дворе. Мечется черноволосая женщина в платке, телогрейке, татарских галошах на босу ногу. Вот выпускает в загон целое стадо блеющих баранов и двух ослиц. Так вот кто не даёт спать нам по утрам своими мерзкими криками!
Тем временем женщина вилами надергала из стога сено. Схватила вёдра и скрывается с ними, то под навесом, то в подвале. На полчаса двор пустеет.
Затем из подземного гаража выкатывается лакированная «девятка». В неё величаво садится дама в элегантном кожаном пальто, с высокой прической. Трудно узнать в ней ту мечущуюся женщину с испачканными в навозе ногами.
— Молодцы, люблю, — уважительно говорит Люда, сама очень домовитая и чистоплотная. — А то есть такие: до полудня дрыхнут, а потом шипят, соседи, мол, с ног до головы в золоте ходят.
Окна заменяют нам телевизор. Одно выходит во двор перед роддомом. Наблюдаем, как многочисленное местное семейство на нескольких машинах почтительно встречает молодую женщину с младенцем.
— Вот приедет она домой, — комментирует кто-то, — и всё почтение к мамочке ку-ку. Разом впряжётся в обыденные дела, а их без неё накопился воз и маленькая тележка. Никаких нежностей, никаких поблажек. Врачи говорят, что молодой матери нужно больше отдыхать, спать. Как бы не так.
Дом должен быть в чистоте, скотина ухоженная. Муж обстиран-накормлен — ублажён. А как ты с ребёнком управляешься и спишь по десять минут, привалившись в сарае к боку коровы — это никого не касается. Для местных мамочек неделя после родов — величайший подарок судьбы. Отсыпаются за всю жизнь. Своими ушами слышала, как одна уговаривала врача подольше не выписывать…
***
К нам кладут высокую худощавую кабардинку Мадину. Она из Нальчика, ждёт первенца. Приехала погостить к тётке, упала. Начали отходить воды, а срок всего пять месяцев. Привезли в неотложке.
Шансов спасти ребенка почти никаких. Но врачи надеются, запретили ей вставать. Мы кормим её, следим за капельницей, выносим судно. Мадина в сотый раз рассказывает, как у нее на лестнице закружилась голова… Очнулась на земле.
— Сглазили, — уверенно заключает Люда. — Сглазили тебя, девушка, ясно, как день. От сглаза нужно лицо вот так три раза обмахнуть тыльной стороной ладони, будто пот утираешь. Подолом с исподу — тоже помогает. Хорошо шесть булавок в кофту втыкать кверху головками. Или в кармане носить зеркальце — блестящей стороной наружу.
— Вот так или вот так лучше? — мусульманка Мадина, с недоверчивой улыбкой, шаловливо воспроизводит эти чисто русские способы уберечься от порчи. Потом испуганно отмахивается, закрывает глаза и шепчет. Наверно, просит прощения у Аллаха за шалость.
Наши койки стоят рядом, и мы с ней часто шепчемся. Она спрашивает, видела ли я когда-либо кавказские свадьбы?
— Ай, если бы только это видела. Гул, стон до неба стоит. Вот ты стояла рядом… — она с трудом подыскивает сравнение, — рядом с несущимся грузовым поездом? Страшно, да, земля качается? Вот и здесь так. Земля трясется от могучего топота мужских ног, а ведь обуты они в мягкие сапоги без каблуков. Мужчины пляшут неистово, по многу часов. Иногда сутки подряд, а никто из них не пьян. Дрожь берет тех, кто видит эту пляску. Ай, если бы ты видела наши свадьбы!
А у Мадины дела все хуже. Её кладут в отдельную палату. Ставят стимулирующую капельницу: она будет рожать. Так получилось, что мы с Мадиной сошлись ближе всех: она приезжая, я тоже. И она умоляюще стискивает мне руку своей смуглой сухой горячей рукой. Она так боится остаться одна! Честно говоря, я сама трясусь, как овечий хвост. Мне никогда не приходилось присутствовать при этом. Мадина начинает кричать: «Больно!» Входят врачи и, слава богу, прогоняют меня.
***
— Ой, да не вечер, да не вечер, — уютно мурлычет Люда, копошась в тумбочке. Выкладывает свои вещи: завтра её выписывают.
— Люда, как хорошо! Пой громче!
— … Мне малым- мало спалось,
Ой, да во сне привиделось…
На Людин приятный голос заглянула женщина в больничном халате, присела на краешек Ленкиной койки. Перевязанные пуховыми шалями черкешенки встали в дверях, сложив руки под грудью. Лица непроницаемые, задумчивые.
— Будто конь мой вороной
Разыгрался, расплясался…
И вот уже знакомый мотив подхватила вся палата. Песня разбивается на несколько голосов: низкие грудные и высокие серебряные. Рвётся из палаты, становится слаженной, набирает вольность и трагическую силу.
— Ой, налетели ветры злые…
Всё еще впереди. Злые ветры, раздувшие пожар внутри страны, раздел Союза. Взрывы жилых домов в Буйнакске и Волгодонске, захват родильного дома в Будённовске. Теракты, пущенные под откос пассажирские поезда, призывы к великой священной войне…
Ничего этого пока нет. Разрумянившиеся, с блестящими глазами, мы переглядываемся, невольно улыбаясь друг другу, звонко, беззаботно выводим, не подозревая, что нас ждёт:
— Ой, да сорвали чёрну шапку
С моей буйной головы…
НЕВЕРОЯТНЫЕ ПРИКЛЮЧЕНИЯ ИТАЛЬЯНКИ В РОВЕНЬКАХ
— Женя приехала, Женечка!
— Алло, Людмила Серафимовна, через три минуты я у вас!
И вот Женя Вахрушева (бывшая воспитанница Ровеньковского детского дома, ныне гражданка Италии сеньора Поволи) пьёт чай в крошечной кухне у своей бывшей классной руководительницы. Сколько она сиживала в этих стенах, за этим столом… В последний раз — два года назад. За это время поменяла работу, двух мужей, два города, три виллы, разочаровалась в любовнике и вновь сошлась с мужем (первым).
А здесь время остановилось. Жестяное тиканье старого будильника. Под окном у гастронома (по-новому, супермаркета) грохот выгружаемых пластиковых ящиков. За стеной бессмертный пенсионер жужжит дрелью.
Разговоры, разговоры, пока не синеет за окнами. Людмила Серафимовна стелет гостье на своей коечке.
***
Женька проснулась от щелчка входной двери: Людмила Серафимовна вернулась из больницы. Вчера она говорила, что участковой врачихе не понравились последние анализы, нужно пересдать.
Обычно учительница тихонько заглядывала в затемнённую шторами комнату: спит ли гостья, не пора накрывать завтрак? А тут десять, двадцать минут прошло — никого. Женька, завернувшись в одеяло, сладко позёвывая, выглянула в кухню — и зевок застрял в середине. Людмила Серафимовна сидела за пустым столом, плечи под жакетом мелко, по-цыгански вздрагивали: она плакала.
— Мартышка к старости слаба глазами стала… Видно, совсем нервы никудышные…
— Помнишь, Женечка, — рассказывала она, уже успокоившись, за чаем, — нашу старую клиническую лабораторию? Тут очередь на кровь, тут же сдают баночки на анализ в окошко — одно на всех. Туалет один для мужчин и для женщин. И я вынимаю из сумки свои баночки, и тут… Вижу свой класс! Медкомиссию проходят. И все видят мои баночки. Кровь в лицо бросилась. Срам какой!
После завтрака Людмила Серафимовна сообщила печальную новость: очень серьёзно болен Женькин одноклассник Веня. Он давно жаловался, ходил по врачам, а вот просмотрели. И ещё передала Женьке привет от школьного друга, Славика — он в Ровеньковской больнице хирургом работает.
***
— Куда?! — крикнули Жене. — Не видите, ступить некуда? На улице обождите.
Вообще-то Женька шла навестить Славика. А в лабораторию решила заглянуть из любознательности: неужели всё здесь осталось, как было и десять, и двадцать лет назад?! Хотя тогда это «всё» казалось нормальным.
Через полчаса удалось войти в деревянное здание лаборатории. Ещё через полчаса — даже выгадать посадочное место напротив туалета: совмещённым «М» и «Ж»… Оттуда боком выныривали мужчины и женщины, стыдливо пряча посудинки.
В окошке «сдача анализов» на всеобщем обозрении выстроилась целая батарея баночек с богатейшей цветовой палитрой содержимого: от прозрачно-зелёного до мутно-оранжевого. Удушливо пахло парной мочой, хлоркой, плакали грудные дети.
— По телефону, говорят, на приём не записываем и справок не даём, — понизив голос, рассказывала Женина соседка. — Люди занимают за талонами очередь с шести утра. Назавтра пошла затемно. Поликлиника закрыта, на ветру чуть не околела. В полвосьмого запустили, кошмар, у окошка драка. Одной беременной стало плохо, опустилась на корточки…
— Я тоже к доктору никак записаться не могла, — подхватила её собеседница. Эта, напротив, говорила громко, оглядываясь, приглашая людей к участию в диалоге. — Подхожу к кабинету, представляешь: ни души! Врач-женщина листает глянцевый журнальчик.
«Можно?» — спрашиваю. — «Без талонов не принимаю». — «А платно?» Представляешь, как от чумовой, руками замахала: «Нет!!!»
Ну, не первый год замужем, тащу из сумки коробку шоколадных конфет — дорогие, с черносливом, внизу в больничном буфете купленные. Так она чуть в спину не вытолкала: «Не нужно мне ваших конфет, уходите, уходите!»
Женька почувствовала в себе знакомую зарождающуюся мелкую, знобкую дрожь, какую успела подзабыть в последние годы.
***
В больничном коридоре горела лишь половина ртутных ламп, да и те страдали мерцательной аритмией. Мигали и предсмертно хрипели так, что человеческого голоса не услышишь. На лестнице Женька чертыхнулась, споткнувшись о торчащий кусок линолеума. Чтобы не грохнуться, по инерции на полусогнутых пробежала пару метров. Её подхватили под мышки приятно сильные мужские руки, встряхнули, поставили в вертикальное положение.
— Ух ты, Славик! А я к тебе.
Славик был на два года старше Женьки, его тоже учила Людмила Серафимовна. Средняя школа в Ровеньках была одна, так что старейшая учительница переучила весь посёлок не в одном поколении.
У кабинета с табличкой «Хирург-травматолог» переминалась целая толпа. В полутьме белели гипсовые и бинтовые перевязки, постукивали трости и костыли. Несколько фигур несмело преградили Славику путь. Отчаянно, умоляюще взывали: «Доктор, без талона примете?!» «Доктор, мы тут с семи утра, из деревни…»
Славик в разлетающемся халате торпедой пронёсся мимо, кинув на ходу: «Читать умеете? Приём с девяти». Захлопнул дверь. Стремительно, как всё, что он делал, выдернул из стола графин — почему-то с чаем. Вынул початую коробку шоколадных конфет.
Женька, чтоб унять в себе противную дрожь, плеснула чаю в стакан… Проглотила с выпученными глазами и закашлялась, половину пролила по подбородку и груди. Просипела:
— Славка… Кха-кха… Вот так запросто с утречка — коньячок?
— На, закуси конфеткой. Вкусная, с черносливом. У меня, старушка, два ночных дежурства подряд, четыре операции. Две плановые, две экстренные. Три полостные и внутричерепная — если это что-то тебе говорит. И, заметь, амбулаторный приём — я на полставки травматологом — никто не отменял. Без ста грамм сосудорасширяющего элементарно свалюсь. Так чего тебе?
— Чувство, что я попала в страну невыученных уроков. Ущипни меня, — попросила Женька. Она вкратце передала разговор пациенток: — Ни-че-го не понимаю! Бесплатно врач не принимает. Платно тоже не принимает! За конфеты тоже не принимает! Лю-ю-уди в белых халатах, ау! А если человек, в натуре, подыхает?
Славик объяснил:
— Национальные особенности бесплатной провинциальной медицины. Бесплатным, старушка, бывает только что? То-то же.
— Да ведь люди готовы платить! Где платный приём?!
— А на кой врачу 15 рублей врачу? 15 рублей врачу — это прямое оскорбление. Можно сказать, плевок в лицо человеку, проучившемуся 7 лет.
— Почему 15 рублей? — не поняла Женька. — Платный прием стоит 250, прейскуранты развешены.
— А врачу от них перепадут копейки.
— А остальные куда?
— Это ты у мадам Гладышевой спроси.
— А чего врачихи не берут у больных конфеты, хоть чаю попить?
— А потому что твои больные не проверенные элементы. Может, подсадные утки. А может, агенты мадам Гладышевой, и конфеты их — меченые?! У нас она намедни возглавила очередную кампанию: объявила охоту на врачей-взяточников. Плитка шоколада — взятка. Стукачество между коллег поощряется.
Женьку, вроде бы согревшуюся после коньяка, снова слегка пробил озноб.
— Слав… Про тебя Людмила Серафимовна говорила, что врач от Бога. Ты бы, вместо чтоб спиваться, занялся частной практикой.
— Дурных нема. Чтобы мадам Гладышева налоговую и СЭС натравила? Было дело, по молодости и глупости на собрании выступил. Предложил перейти на сдельную: за каждого «лишнего» пациента надбавка к зарплате. Сразу ситуация высветится: к хорошему доктору очередь, у плохого хроническое безлюдье.
Так меня собрание чуть не заклевало. Всех же устраивает уравниловка. Не надо конкурировать, бороться за пациентов, повышать профессионализм. Читать литературу не надо, ездить за свой счёт на курсы, на конференции разные, на симпозиумы. Зато если пациенту хамим или операция с летальным исходом — всегда свалим на маленькую зарплату…
Славик полез в карман халата, кинул в рот мятную жвачку.
— Давай дуй отсюда, старушка. Мне ещё своих больных расшвырять.
— А кого ты называешь мадам Гладышева?
— Съезди в город, в облздрав — увидишь. Начальница наша.
***
Каменный особняк прятался под вековыми деревьями, в тихом и зелёном центре города. Здесь же в тени, под табличкой «Только для сотрудников» припарковалось стадо чёрных, с тонированными стёклами, лаковых красавцев авто — не каждый европейский миллионер себе такие позволит. Дверь закрыта на кодовый замок. Стеклянная клетка охранника пустовала. Из примчавшейся «неотложки» выпорхнула сестричка в нарядном халатике, потыкала в кнопки, набирая заветное число.
— Вы к кому?! — спохватилась она, но Женька уже проскользнула на запрещённую территорию.
Ковры, холлы с белыми кожаными креслицами и диванчиками, стеклянные столы с журналами, жирные пальмы. Стенд с заголовком «Здоровье — это наше всё». На нём яркие фотографии в дорогих багетах: загорелые, белозубые, жизнерадостно смеющиеся люди. Молодая пара на яхте под раздувающимися парусами. Пожилая — в дорогих спортивных костюмах под заснеженными елями. Голенькие малыши строят песочные замки на океанском золотом пляже…
На стене огромный портрет президента и — на всякий случай рядышком — премьера в ту же величину. Мадам Гладышева явно обладала тонким женским вкусом и правильным идеологическим чутьём.
Ура, и секретарши на месте нет. В конце овального огромного, как дрейфующая льдина, стола сидела хозяйка великолепного кабинета: блондинка в тугом, ослепительной белизны халатике, в высокой медицинской шапочке.
— Файка?! Коваль? Ты?! Ты же… — У Женьки чуть с острого язычка не сорвалось: «Ты же в школе тупица была непроходимая. Сколько Людмила Серафимовна с тобой мучилась…»
— Теперь Фаина Гладышева, — значительно поправила Файка. Её супруг, господин Гладышев был депутат Госдумы, коммерсант, имеющий диплом американского университета. Знакомясь с красавицей Фаиной, он так и представился: «Стажируюсь в Штатах в университете Пердью». Фаина оскорбилась, вспыхнула, разрыдалась, влепила жениху пощёчину и убежала.
С большим трудом их помирил папа. Молодой Гладышев растерянно бормотал: «Но я действительно учусь в университете Пердью…» — «Вы опять дразнитесь… Это слово?!» — «Не буду, не буду. Боже, какая вы чистая…» Впрочем, как всякий анекдот, этот случай мог обрасти гротескными деталями.
— Ой, Файка…
— Ой, Женька…
За кофе с печеньем вспоминали школьные годы.
Кошмар, в магазинах было шаром покати. Китайские джинсы с барахолки кипятили в мешочках — получались «варёнки». Колготы обрезали — вот тебе лосины. Брови выщипывали рейсфедером. Вместо подводки — мусолили канцелярский восковой мелок и заострённой спичкой выковыривали липкую черноту. Пудрились зубным порошком, капнув для запаха «Красной Москвы».
А лак для ногтей? У учителя рисования выпрашивались пузырьки с краской. Туда из пишущих стержней выдувалась паста: красная, синяя, зелёная, чёрная… И во времена жесточайшего дефицита девчонки, к ужасу учителей, щеголяли на дискотеках с ногтями таких оттенков, какие нынешним готам не снились.
***
— Фаина Петровна, к вам посетительница.
Голосок секретарши был звонкий, мелодичный — вполне соответствующий стерильному зеркально-стеклянному медицинскому царству.
— Я занята.
— Она с ребёнком.
— Ко мне все с ребёнками. Обождёт.
— Хорошо, Фаина Петровна, — ровно и безучастно сказала секретарша.
— Вымуштровала ты её. Вышколила, — Женька покачала головой. Её опять начало внутренне поколачивать. — Я тут чего пришла…
И она, зная свой взрывной характер, стараясь не распаляться, во второй раз за сегодняшний день подробно изложила больничную «эпопею».
Фаина в ответ вынула из стеллажа толстую папку: натуральная кожа, тиснённая золотом. Женька подпрыгивала на стуле и кипятилась, а Фаина раскрывала на нужной странице «Систему медицинских нормативов по оказанию медицинских услуг населению РФ» — и зачитывала очередной пункт.
Женька говорила: «Скотство», — а по нормативам выходило, что всё чётко и грамотно продумано. Женьку бросало в жар: «Дикость», — а нормативы утверждали: закон не нарушается. Женька задыхалась: «Ужас», — а нормативы обиженно надували губки: пускай эта истеричка что хочет кричит, а нас учёные люди писали.
***
— Населённые пункты вроде ваших Ровеньков обречены, — снисходительно, заученно объясняла Фаина. — Специалистов не хватает. Молодые врачи рвутся в большие города, остаются алкаши вроде Славика. Провинциальная медицина нищенствует, — в подтверждение своих слов она качнула тяжёлыми бриллиантами в ушах и платочком смахнула невидимую пыль с толстой дубовой столешницы.
— Но ширму в лаборатории поставить можно?! Окошки, где анализы принимают, в разные концы коридора развести: для мужчин и для женщин отдельно?! На это миллионы нужны? Ты бы слышал, как рыдала бедняжка Людмила. Людей доводить до уровня скотов! Воняет хлоркой, мочой… безысходностью, обречённостью воняет! Ощущение, что идёт отправка человеческого мусора в концлагерь! В Освенцим!
— Мы не делим людей на мужчин и женщин, — строго возразила Фаина. — Они для нас все больные.
— А наш Веня?! — Женьку несло — не остановить. — Ты знаешь, что у него обнаружили болезнь на запущенной, совершенно неизлечимой стадии?! Проворонили! На кой х… ваша диспансеризация?
— Острая нехватка диагностической аппаратуры, — Фаина одной ручкой подкручивала тугие белокурые кудряшки, другой перекладывала на столе без того идеально лежащие предметы драгоценого малахитового письменного прибора. Женька про себя отметила: в Италии такой разве что премьер-министр себе позволит, да и то за свой счёт. Попробуй купить или принять в дар — набегут журналисты, обвинят во всех смертных грехах… Налогоплательщики разорвут в клочья.
Женька обняла себя за худые плечи руками, чтобы унять дрожь.
— До революции, — сказала она тихо, — земские врачи определяли состояние больного по запаху его тела. Нюхали пот, мочу, какашки и прочие невкусные жизненные выделения… У женщин — менструальную кровь. За неимением диагностической аппаратуры.
— Я не собираюсь ничего ни у кого нюхать, — обиделась Фаина. — Ты, я вижу, наслушалась пенсионерок в очереди. Им дома скучно сидеть, вот и прутся в больницы. Создают очереди. Отвлекают врачей от прямых обязанностей. Вообще, пенсионеры — это экономическая диверсия в масштабах государства. Наша Людмила Серафимовна не лучше…
То, что произошло дальше, Женька вспоминала как сон. Никто не верил, когда она рассказывала.
— Я просто хотела подшутить, — объясняла потом она, — как в школе, когда дубасили друг дружку портфелем по башке. В шутку. А она не поняла.
Лежащая на столе тиснёная кожаная папка плавно, как в замедленной съёмке, — так, по крайней мере, казалось Женьке — сама собою поднялась в воздух. Описала параболу и опустилась на крахмальную высокую шапочку, смяв её в бесформенный пирожок.
Начальница облздрава оцепенела лишь на одну секунду. В следующую вцепилась ногтями в коротенькую, неудобную, соскальзывающую Женькину стрижку каре.
Вбежавшая секретарша остолбенела, увидев мутузивших друга дружку элегантных дам. Они выкрикивали детсадовские глупости:
— Опусти, дебилишна! — пыхтела Женька.
— От дуришны слышу! Психопатка детдомовская!
— Ковалишна!
— Вахрушишна!
Вызванный на выручку охранник грубо выставил вон встрёпанную Женьку. Напоследок мадам Гладышева, извернувшись, подпрыгнула и хорошенько пнула под зад сеньоре Поволи.
***
В автобусе Женька, отвернувшись к окошку, посасывала солёную губу. Саднила расцарапанная скула. Видно было в зеркальце: стремительно наливалась фиолетовой гиревой тяжестью.
С автовокзала она побрела в больницу к Славику: обработать боевые раны. Коридор перед кабинетом был пуст: видимо, Славик расшвырял-таки больных. Сам доктор, забыв запереться, спал на кушетке мёртвым сном: в позе эмбриона, укрывшись белым халатом. Из-под халата торчала огромная ступня в пёстром дырявом носке. Под кушеткой рядышком стояли штиблеты.
И всё-таки её отпустило. Сумеречные ободранные коридоры, робкие толпы у кабинетов, запах туалета уже не казались такими страшными… Её отпустило.
32 ЖЕМЧУЖИНЫ
— Женя приехала, Женечка!
— Алло, Людмила Серафимовна, через три минуты я у вас!
Через три не через три — но черед полчаса Женька сидит на «своём» месте в крошечной кухне. Перед ней «своя» чайная чашка, синяя в горох. На столе всё та же белая от частого мытья содой клеёнка, на которой частично угадывается фруктовая тематика. У раковины стена обита такой же клеёнкой — кое-где ещё можно различить груши, виноград, банан. Подоконник кренится и в чёрных трещинах, из-под него ощутимо дует в колени.
— Кольку чего не зовёте, слесарит ведь, — сердится Женька.
— Неудобно, Женечка. Коля деньги не берет, а спиртное ставить бывшему ученику… Неудобно.
— Неудобно штаны через голову надевать, Людмила Серафимовна. Вечно вы с нами деликатничаете… В кастрюльке опять МММ? — Женя кивает на плиту. — Макароны, мойва, марганцовка?
Она обещала привезти итальянским друзьям-русистам описание быта учительницы из русской провинции.
— Ах, Женя, ведь они потом используют эти слова против нашей Родины, — при мысли, что она, Людмила Серафимовна, может стать причиной обострения международной обстановки, учительница ужаснулась, замахала руками. И лишь после долгих уговоров согласилась отвечать на вопросы.«Только, Женечка, не в том духе, что «костлявая рука голода простерлась над пенсионеркой-учительницей».
***
— Ну что сказать, — учительница кладёт на колени морозно-сухие, будто с въевшейся навечно меловой пылью руки. — Жить, Женечка, вполне можно. Так-то я, беззубая, могу обходиться яблочком, кефиром, сухарики сосу. Ты рецепт знаешь: ржаной хлебушек режу на кубики, посыпаю солью — и в духовку. Потом крепко натираю чесночком.
Но ведь ко мне постоянно ребята приходят, — виновато объясняет она, — то за книгой, то на репетиторство, а то просто так. Позанимаемся, заболтаемся допоздна. Я же вижу: у них аппетит молодой. Пустым чайком не обойтись. Дома у многих не благополучно: ровеньковский леспромхоз закрыли, родителей сократили…
Так я что придумала. Помаленьку экономлю и раз в месяц отправляюсь на рынок. Вырезка за триста рублей — мимо, косточки с мякотью за полторы сотни — мимо. Да эдак важно иду, задрав нос, видела бы ты, Женечка. В конце ряда подносы с говяжьими лытками. Прошу порубить мельче и дома навариваю вёдерную кастрюлю холодца: тугого, стеклянистого, на кончике ножа дрожит. М-м… Вкусно до невозможности, сытно — и для растущих ребячьих косточек полезно. Завтра и тебе сварю.
— Я на диете, — бурчит Женька, — талию берегу. Давайте дальше свое меню.
— Дальше… Дальше, Женечка, можно напасть на вполне приличное мясо. А если почернело и припахивает, достаточно подержать его в марганцовке, в крепеньком, знаешь, растворе. Жить можно, Женечка.
А в воскресенья устраиваю праздник желудка: жарю мойву. Любаша — она в школе годом младше вас шла, сейчас в рыбном отделе — мне всегда крупную оставляет. Жарю каждую рыбку отдельно: до золотистости, досуха, до хруста. Ребятки приходят: «Людмила Серафимовна, соскучились по вашей золотой рыбке…» Так что жить вполне можно, Женечка, ты это в своих записях непременно отметь.
…Как постарела учительница! Она всегда держалась чрезвычайно прямо («Как Анна Каренина!» — гордо сравнивала Женька). Сейчас сгорбилась, скособочилась («Как Наталья из «Тихого Дона», — подмечает Женька). До последней пряди поседела маленькая головка. Седина отдаёт благородной, аристократической лёгкой голубизной.
Сто лет назад дед Людмилы Серафимовны, из вольноотпущенных крестьян, ровеньковский лесопромышленник, ворочал миллионами. А в жёны взял дворянку из старинного разорившегося рода. Так, рассказывали, без сватовства и выдернул красавицу-бесприданницу с губернского бала. И — под венец, и — в богом забытые Ровеньки, в глушь из глуши.
***
На столе у учительницы дежурный набор из гастронома: бледный подсохший суфлейный тортик, срок реализации явно подделан. Блюдечко с прозрачно нарезанной куриной бумажной колбаской. Сыр самый дешёвый: по виду и вкусу как брусок 5%-ного хозяйственного мыла.
Нынче зимой Женька прислала Людмиле Серафимовне на её старенький компьютер письмо. Содержание письма привело учительницу в обморочное состояние. Женька сообщала, что в Людмилу Серафимовну заочно, по рассказам и фотографиям, влюбился их знакомый итальянец. Намерения самые серьезные. Чудный старичок: бездетный, очень богатый. Но у них с этим просто: ходит в сэкондхэндовских кроссовках, свитер как застиранный чулок, майки и джинсы с распродаж. Его страсть — международный туризм.
«Людмила Серафимовна, — писала Женька, — вы так увлекательно путешествовали с нами по географической карте! Мы задыхались в африканских саваннах, удирая от хрюкающего свирепого носорога. Замерзали в многокилометровых синих ледниковых трещинах. Отбивали потешных кенгурят от диких собак динго… При этом вы сами дальше Ровеньков нигде не бывали… Не вздумайте отказать жениху. Вам выпала редчайшая, фантастическая удача… Вы зажмуритесь, ткнёте мизинчиком в атлас — назавтра билет в эту точку будет у вас в кармане».
Людмила Серафимовна от переживаний слегла. У Женьки полгода ушло на то, чтобы электронными письмами осторожно, потихоньку приучать её к блестящим, великолепным переменам в её жизни. Учительница, пользуясь программой «переводчик», начала переписку с итальянцем.
Очень неглупый, душевный дядька оказался. Корни русские, его предки из староверов с Аляски. Даже в шутку вперёд условились насчёт совместной жизни. Четыре месяца молодые будут жить в Ровеньках. Четыре — в провинции Беневенто. А в оставшееся время облазят все закоулки Земного Шара. И так, если Бог даст здоровья, каждый год.
В последнем письме Женька спохватилась:
— Зубы!!! Ради всего святого, Людмила Серафимовна! В Европе зубы — это всё! Там можно ходить в рубище, но чтобы рот был забит 32 жемчужинами. За кордоном простят и поймут всё, кроме запаха изо рта. Кроме запавших от беззубья щёк. Кроме провалившегося пустого рта и съеденных челюстей. Для них это всё равно что гнить заживо… Ваш жених в этом отношении брезглив до судорог!
Людмиле Серафимовне и к зеркалу не нужно было подходить. Зубов у неё практически не было, как у большинства ровеньковских жителей. Плохая вода, отсутствие кабинета стоматологии.
Сколько-то зубов худо-бедно нарастили на штифтах. Сколько-то осталось своих. Частично обули в коронки — в итоге разномастную, разноцветную улыбку приходилось прикрывать ладошкой.
А в глубине рта ещё жили грубые съёмные протезы. Они натирали до крови дёсны, делали речь невнятной: с брежневским клацаньем и причмокиванием. Завидев живьём гниющую, разлагающуюся Людмилу Серафимовну, белозубый старикашка-итальянец — а вместе с ним мечты о путешествиях, развернутся — и в ужасе только пятки засверкают.
***
Суфлейный тортик был с осторожностью ополовинен. Куриная колбаска брезгливо отщипнута. К сыру Женька благоразумно не прикоснулась.
Людмила Серафимовна, под рентгеновским взглядом Женьки, смущённо прикрывала рот ладошкой. Рассказывала о поездке в областной центр в клинику по вживлению зубов. Один имплант — 60 тысяч рублей. Чтобы набить рот новенькими зубами — назвали сумму, от которой у учительницы потемнело в глазах. На вокзал добиралась вслепую, ощупью, на подкашивающихся ногах.
— Это нереальная сумма. Женя. Ты добрая девочка, но… с Италией не судьба.
Женька слушала и всё время хмуро, задумчиво копалась в сумочке. Наконец, нашла что искала: пластиковую карточку.
— Людмила Серафимовна. Я предвидела такой поворот событий. Здесь сумма, которой вам как раз хватит на идеальные ровные белые зубы. Вы не думайте, это мои личные деньги. Муж к ним никакого отношения не имеет.
Людмила Серафимовна отрицательно качнула головой:
— Я тоже была готова к такому повороту событий, Евгения. Если не хочешь унизить меня и сделать мне больно — даже не заговаривай об этом.
В голосе и в глазах Женьки — она и в детстве вспыхивала, как солома от поднесенной спички, — закипели слезы:
— Вы что, Людмила Серафимовна?! Вы нам всю себя отдавали…
— Евгения, немедленно убери карточку. Иначе… Ты не моя ученица, а я не твоя учительница!
***
На огонёк заглянул одноклассник Костик, возглавляющий городскую коллегию адвокатов. Он застал свою учительницу и одноклассницу сидящих в разных углах дивана. Обе тискали и терзали носовые платочки, обе красные и расстроенные. Костик тут же деловито вник в суть проблемы. Расставил всё по полочкам:
— Женька, пора тебе привыкнуть к щепетильности Людмилы Серафимовны. А вы, Людмила Серафимовна, знаете Вахрушку: с ней только гороху накушавшись разговаривать (Женька лягнула его под столом длинной ногой). Предлагаю заключить мировое соглашение.
И дальше как по писаному:
— Вы, Людмила Серафимовна, берите денежку и не тушуйтесь. Но берите не как подачку с барского Женькиного плеча, а как партнёр. У вас ведь нет никого родных, Людмила Серафимовна? Вот и завещайте квартиру Вахрушке — дай вам Бог здоровья, еще триста лет вдалбливать знания в тупые бошки наших отпрысков-лоботрясов. Если Вахрушка начнёт пыхтеть, завещание выкрадет и разорвёт, второй-то экземпляр всё равно у нотариуса останется. Ну, миритесь, девчонки.
Девчонки еще подулись. Решили к болезненному вопросу вернуться, когда остынут. А пока стали пить чай. Грызли, обжигаясь — только из духовки — знаменитые душистые чесночные сухарики и листали школьные альбомы. Они занимали у Людмилы Серафимовны полквартиры. Остальные полквартиры занимали книги и подшивки старых газет и журналов.
— Ага, вот вы где, мои «ашники»… Игорёк по моим стопам пошел. Преподаёт географию, но уже в горном институте. Гена — бизнесмен. А Дима — бери выше — газовый магнат. В федеральных новостях часто показывают!
— Это хлюпик Димыч. Он на зоологии в слове «паукообразный» вторую букву пропустил? — восторгалась Женька. — Мы его до слёз «пукообразным» задразнивали!
— Женечка, узнаешь себя? В уголок забилась, надулась как мышь на крупу. Тогда только соседний детдом расформировали, ты в Ровеньках и оказалась. Ох, с характером девка! Колючки растопыришь — не тронь нас! Славик… Хирург — золотые руки. Попивать вот начал — нехорошо…
А это наш Веня. Как-то в поход ходили, червей для рыбалки копали. А он возьми и выпусти их из банки. Глазёнки в пол-лица, в них слезищи. «Червяки ведь тоже хотят жить. И маленькие червяковые дети сейчас плачут и зовут: «Папа, папа, где ты?»
Захворал наш Веня, высох весь. Из больниц не выходит. Давайте завтра, ребятки, навестим его, он обрадуется…
— А Олег? Он в меня по уши в десятом втюрился, помните, Людмила Серафимовна? — нетерпеливо заскакала на диване Женя. — В химических олимпиадах первые места брал. Вузы его наперебой приглашали. Нобелевскую премию еще не отхватил?
— Ой, ребятки, беда, сухарики горят!
На кухне Людмила Серафимовна для вида погремела противнем — духовка давно была выключена. Вдруг сила ушла из ног — тяжело опустилась на табурет. Разгладила на коленях унесённую с собой фотографию. Олежка на ней в первом ряду: густые волнистые волосы зачесаны назад, взгляд в самый объектив — герой из романов братьев Стругацких, которыми он зачитывался.
Играючи, легко — как всё что он делал — поступил в Москву, в престижный институт. А там таких провинциальных пылких пороховых мальчиков-максималистов по общагам ловят на живца штатные вербовщики. Чтоб на ранней стадии выявлять, на корню вырезать самых сильных, смелых, чтобы не осталось даже намёка на ростки в дряблом теле страны.
Схема отработана. Тайные сборы, запретная литература, клятвы, жаркие споры до утра, доверительные шёпоты про гибнущую Россию. Перемен требуют наши сердца. Не надо прогибаться под изменчивый мир, пусть лучше он прогнётся под нас.
Ан вместо жгучей юношеской мечты, что, дескать, Россия вспрянет ото сна, и на обломках самовластья напишет наши имена — дали Олегу пожизненное. В восемнадцать лет, он еще и воздуху полную грудь не успел набрать.
Сиживал Олег и на этой кухоньке, цитировал тех же Стругацких: «Почему мы спрашиваем, что с нами делают? Почему никто из нас не спрашивает, что мы должны делать?» — А она — цитатой на цитату: «Олежка, наивысшая мудрость: смириться с окружающей действительностью. Переделывай не мир вокруг себя, а себя в этом мире».
Страшная, страшная вина согнула учительницу. Состарила и иссушила тело и душу. Ох, детки, детки, страшную судьбу уготовили вам взрослые. Ни к чему про это знать Женьке. Уж очень неуравновешенный, непредсказуемый характер: детский дом никому пока судьбу не упрощал и не устилал розами… И Костика предупредила: чтобы об Олеге ни- ни.
***
Женька сбилась с ног в поисках учительницы. Хуже малого ребёнка, ей богу. Людмила Серафимовна оставила на столе записку, что убежала по срочным делам. А им пора ехать в область, в стоматологию. Женя лучшего доктора нашла, у которого отторжение вживляемых зубов ноль целых, ноль чего-то ничтожного процентов.
Людмила Серафимовна явилась вечером, когда Женька уже и икры с тазик наметала, и пятый угол нашла. Идёт учительница усталая, еле волоча ноги. Смущённая, виноватая, а глаза сияют солнышками:
— Женечка, счастье, счастье! Веню берутся оперировать в Москве! Я сейчас от него. Он уж совсем духом пал, а тут одушевился. Руки тянет — очень исхудали они у него, как палочки: «Людмила Серафимовна, если бы вы знали, как хочется жить! Жить хочется, больше ничего!»
— Та-ак. Ну… Можете не объяснять, на какие деньги будет операция.
— Ты, Женюра, не обижайся. С завещанием я всё у нотариуса уладила. Правда, квартира немножечко дешевле тех денег выходит, что ты дала. Но я потихоньку… расплачусь потихоньку с пенсии, с репетиторства, ты не переживай…
Оставшиеся дни Женька с учительницей не то чтобы не общались, но недоговорённость присутствовала. Людмила Серафимовна ходила как побитая. Женька всё больше помалкивала. Всё тяжко о чём-то размышляла.
***
В промозглый сумеречный день, уже с утра похожий на вечер, Женька уезжала. Такси ждало у подъезда. Она встала в дверях со своим элегантным клетчатым чемоданчиком на колесиках.
— Вы меня извините, Людмила Серафимовна. Я тут всё думала. Людмила Серафимовна, может, хватит? Перед кем вы всю жизнь притворяетесь, кого играете? Я понимаю, что героиню какого-то классика, только запамятовала — какого. Ну, ей-богу, скучно и смешно, Людмила Серафимовна. Всё суетитесь, тычете в нос своей справедливостью, добротой… аж скулы сводит. Да не доброта это, а… слизнячество. Чем вы гордитесь-то? Кого воспитали — учительница с рабской зарплатой, с рабской психологией? Таких же рабов, поколение неудачников? Я, ладно, выскочила замуж в Италию. Славик нырнул в водку. Олежка — в тюрьму. Веня чуть в смерть не выскочил — да вы вцепились, пока не пустили. Ау, Людмила Серафимовна! Проснитесь: урок давно кончился. Идёт жизнь.
***
Какое белое, прямо-таки южное солнце! И это в сентябре: в первом мирном, послевоенном. Ровеньковская средняя школа: с парадного входа — женское отделение, с чёрного входа — мужское. Двор — огромный шевелящийся, неправдоподобно пышный ковёр из девчоночьих бантов, ярких осенних букетов. Духовая музыка, вальсы из динамика. Поздравления, взволнованные весёлые лица, смех.
Праздничная улица залита солнцем. Школьное крыльцо залито солнцем. Класс залит солнцем. В огромные, во всю стену, окна бьёт свет. Технички промыли их до прозрачности — словно стёкол и нет вовсе. Дрожащие от горячего белого ветра фрамуги пускают по классу гигантских солнечных зайцев.
В большом косом столбе солнечной пыли, как в луче прожектора, у классной доски стоит юная Людочка. На ней отутюженное шерстяное платье до щиколоток. Лаковые туфли на белый носок. Белейшие кружевные воротничок и манжеты. В волосах учительниц (дирекция распорядилась) не должно быть ничего, кроме скрепок-невидимок или тёмного рогового гребешка. Но Людочка в первое в её жизни первое сентября позволила себе легкомысленную ленту в горох. Она легко охватила её чистые, летящие, блестящие волосы.
— Здравствуйте, дети! Меня зовут Людмила Серафимовна. Я ваш учитель, а вы мои ученики. Начинаем урок.
ОЛЕНЬКА
Часть 1
Самый надёжный способ вызвать стойкую неприязнь к гимну — это каждое утро под него просыпаться. Всё Олино поколение, а также папы — мамы, дедушки — бабушки, вставали под «Интернационал». «Бууу-ууу-ууум! Бум — бум -бум-бум…» По ещё дремлющим мозгам.
Страстное желание спать ещё минимум часиков двадцать. Безжалостно включенная, режущая глаза электрическая лампочка под потолком. Колючее шерстяное форменное платье, от которого вся покрываешься гусиной кожей. Холодно: отопление ещё не включили (уже выключили). Очередь в коммунальный туалет: всяк сюда входящий навечно проваливается в унитаз.
В ванной держится крепкий мятный вкус «Поморина». У Оли изо рта пахнет «Поморином». У всей квартиры изо ртов пахнет «Поморином». Вся страна дышит «Поморином». И всё это под «Интернационал», приглушённо бормочущий из-за каждой двери, оптимистически ревущий из радиоприёмника на общей кухне.
У Серёжика гимн России не будет вызывать таких ассоциаций. Нынче не принято просыпаться под радиоприёмник. Будильники, слава Богу, давно не дефицит.
Оля идёт в ванну. Включает воду, чтобы нагрелась, и всматривается в зеркало. Кто сказал, что от страданий лицо женщины светлеет, утончается, становится одухотворённым и иконописным? О нет! От страданий женское лицо уныло вытягивается, обвисает и приобретает совершенно козье выражение. Оля, как учит женский журнал, несколько раз с силой надувает щеки: «Ф-фух!» По-петушиному вытягивает худую шею, хлопает ладошками под подбородком.
Серёжик, умничка, уже натягивает колготы, шортики. А сам до конца не проснулся, качается с закрытыми глазками. Вялый, пахучий, мяконький, молочный. Удержаться, чтобы не затормошить. Иначе хитрюжка тут же выторгует: «Мамуля, пуговки — ты…»
***
Оленька работала в районной поликлинике процедурной сестрой. У неё считалась самая лёгкая рука. Только ей с первого раза удавалось находить самые трудные вены, ускользающие от иглы, пугливо прячущиеся в молодой тугой резиновой или старческой жилистой комковатой плоти.
И ещё на полставки подрабатывала на амбулаторном приёме в кабинете «ухо-горло-нос». Пациентами в основном были мужики с гайморитами, отитами и прочими «итами», заработанными зимой на стройке. Они жмурились и балдели от Олиных пальчиков. От производимых ими в простуженных корявых ушах непривычно нежных манипуляций: тёплых ванночек, очищений ватными палочками, омовений и орошений лекарственными струями из шприцов.
Молодая ЛОР-врач не любила свою работу. Её мутило от мужицких заросших носов и ушей и вида использованных ватных палочек. Каждую пятницу она брала в регистратуре тетрадь самозаписи и частично вписывала туда воображаемые адреса и фамилии несуществующих пациентов. Благодаря мёртвым душам время высвобождалось. Она пила кофе и листала журнал «Гламур».
В несколько палат стационара, договорившись с завотделением, докторша запустила шумливые семьи южных беженцев. Беженцы занимались строительным и разными сопутствующими бизнесами, а их жёны торговали на рынке.
Завела на них карты больных. Они, в свою очередь, завели на этаже свои порядки. Сушили на батареях центрального отопления пёстрые национальные платья, готовили на электроплитках остро пахнущие восточными пряностями блюда и держали в страхе остальных лор-больных.
Шёл махровый расцвет перестройки, и такие номера вполне прокатывали. Каждый крутился как умел.
Оля тоже крутилась. Кто-то ради 150 рублей задницу от стула не оторвёт. А для Оли 150 рублей — полкило говядины. Мясной суп на три дня, если экономно. 150 рублей в час стоила услуга сиделки. До или после смены — как выпадет — Оля бегала по своим подопечным.
***
— Нет, вот гадина, а?! Сколько раз зарекалась не разговаривать с этой вампиршей, — Анжелика бросила трубку. Умывающими движениями провела руками по лицу, с отвращением горстями собирая и сбрасывая отрицательные флюиды. Отодвинула телефон и с опаской смотрела на него, словно на притаившуюся, свернувшуюся клубком змею.
— Не дёргайся, игла в вене, — это Оля. — А что случилось?
Оказывается, звонившая подруга пожаловалась Анжелике на сильную головную боль. Поболтали минут десять — и подружка так радостно: «Ой, спасибо! У меня головная боль прошла, как рукой сняло».
Оля поправила катетер на худой Анжеликиной руке.
— Но это же замечательно… Помогли человеку.
— Ага! А на кого она, головная боль, перешла?! На меня! У, кровососка…
Анжелика верила в энергетический вампиризм. Когда-то она делала утренние пробежки в парке. Если к ней обращались с вопросом, который час или как пройти туда-то, она мысленно воздвигала между собой и собеседником экран. Вполне могло быть, под невинным вопросом маскировались чёрные эманации и желание пробуравить, проникнуть, внедриться сквозь защитную оболочку в её суть. И она с непроницаемым лицом, притворившись глухой, вихрем проносилась мимо провокаторов.
Дальше — больше. Выяснилось, что многие из её хороших знакомых — на самом деле лунные и солнечные вампиры, исподтишка подсасывающие её энергию. И долго ещё знакомые вампиры ломали голову: отчего такая милая гостеприимная Анжелика вдруг перестала приглашать их в гости и ловко закругляла телефонные разговоры.
Анжелика побывала замужем пять раз, похоронив с разными промежутками четырёх мужей. Все они умерли от инфарктов-инсультов, все страдали тромбозом. Крошечный сгусток крови закупоривал важный сосуд в сердце или мозге — и привет.
— Они были вампирами, — не сомневалась Анжелика
— Но тогда зачахли и умерли бы вы сами, — не понимала Оля. — Четырежды бы зачахли и умерли.
— В том и дело. Я являлась для них идеальным донором: они пили мою кровь. Пили столько, что кровь, само собой, загустевала — отсюда тромбы. Тромбоз — профессиональная болезнь всех вампиров.
***
Анжелика была хозяйкой сети люксовых салонов красоты. Над ними звёздчато переливалось, вспыхивало, игриво рассыпалось искорками её имя.
Стригли и причёсывали здесь не лучше, а может, и хуже, чем в обычных парикмахерских. Но салоны «Анжелика» были самые дорогие в городе. Бизнес-вумэн и первые леди города не могли себе позволить стричься дёшево, поэтому ездили только сюда. Записывались за несколько месяцев вперёд. Горожанки делились на тех, кто стрижётся у «Анжелики» — и на остальных.
Анжелика говорила:
— Полжизни человек работает на своё имя. А потом полжизни имя работает на человека.
У офиса с одноимённым названием она лихо тормозила свою розовую широкую блестящую, как калоша, машину. Выбиралась наружу. Всё на ней было в тон: розовые сапоги-ботфорты до самых филейных частей, розовый свингер, розовая широкополая шляпа, густо-розовый тональный крем на лице.
Выбравшись, направлялась в кабинет офис-менеджера утрясать дела. Утрясала в прямом смысле: так что стены дрожали и стёкла в рамах тоненько позванивали. Затюканная менеджер убегала в туалет и тоненько рыдала, размазывая косметику.
— Это разве люди?! — поражалась Анжелика наедине с собой, пожимая плечами. — Не люди — овцы!
Как-то, было дело, Оленька заскочила в парикмахерскую «Анжелика». Её усадили на потёртый бархатный диванчик, напоили кофе с засохшими дешёвыми мармеладками. Потом пригласили в освободившееся кресло. Две минутки пощёлкали ножницами, прореживая чёлку и затылок. И весело объявили: «Три тысячи семьсот рублей».
Кассирша смотрела светлым немигающим взором, как удав. Оленька в прямом смысле стала терять сознание, всем телом навалилась на кассу. Она не возмутилась, не зарыдала, не закричала, что это грабёж среди бела дня, что ей ребёнка кормить нечем. Она больше всего боялась, что не хватит денег. Покорно полезла в сумку и вытрясла весь аванс. И ушла в полугипнозе. А кассирша смотрела вслед, не мигая, сытым удавьим взглядом.
***
— Чудо! Нерпичья, пошита «таблеткой». Вот тут хвостики, хвостики… Вуалька усыпана бриллиантовой крошкой… Обалдеть.
Анжелика рассказывала, как пыталась раскрутить мужа (второго) на покупку новой шапки. Салонов с одноимённым названием тогда ещё не было. Была плохонькая парикмахерская на окраине города, пока что приносившая не прибыль, а сплошную головную боль.
— Зачем вам нужна была шапка? Сами рассказывали, что у вас они в гардероб не вмещались, — не понимала Оля. — Моль разводить?
— Ай, тебе не понять, — отмахивалась Анжелика. — Ну, так вот: хотела мужа перед фактом поставить, чтоб раскошелился. У нас во дворе один ханурик жил, вечно на дозу искал. Я ему сказала: «Сегодня у подъезда подкарауль, когда из машины буду выходить. Сдёрни с моей головы норковую шапку — и делай ноги. Загонишь на барахолке — вот тебе доза, и не одна». Ему хорошо, и мне хорошо, верно? Заявлюсь домой, поставлю мужа перед фактом: шапку украли, нужна новая.
— И что, согласился твой наркоман?
— Согласился. Сначала, конечно, трусил, хныкал: догонят, мол, накостыляют, срок дадут… Стыдись, говорю, вон какая оглобля вымахала. У тебя ноги полтора метра — одним прыжком скроешься от преследования. Да и где ты видел, чтобы люди нынче за вором бегали? Где ты людей увидел? Не люди — овцы. Считай, шапка у тебя в кармане. А мужа я перед фактом поставлю.
— Ну и как, поставили?
— Нет!! Весь план провалился, блин, ты представляешь? То есть сначала всё шло, как договаривались. Он сорвал шапку — и дёру. Я — для вида — кричать. А ему какой-то прохожий идиот подножку поставил. Потом ещё два амбала откуда-то навалились. Наряд вызвали. «Женщина, это ваша шапка?..» Замели ханурика. Он на допросе про наш сговор с шапкой чистосердечно рассказал — не поверили, конечно. Всё отделение над ним ржало. Все шапочные дела в микрорайоне на него навесили.
— Вы бы хоть залог за него внесли, — посочувствовала Оля бедолаге.
— Щас. Сам виноват. Не колоться надо было, а физкультурой по утрам заниматься. Бегом на короткие расстояния.
***
По договорённости со знакомым пластическим хирургом, Анжелика вербовала своих клиенток «на пластику». Это была ещё одна статья её дохода.
— Ты не представляешь, скольких женщин не устраивает их внешность. Кому-то хочется убрать лишний жир. У кого-то с возрастом отяжелели коленные чаши, и их требуется подтянуть. Кому-то, ни жить ни быть, надо перенести волосы из-под мышек на лобок — ювелирная работа!
Оля недоверчиво улыбалась. Самой ей не требовались бешеные деньги ни на препараты для похудения, ни на операции по отсасыванию жира. Пускай фигурка не 90- 60- 90, но параметры около того.
Природа произвела Олю на свет нежной льняной блондинкой. Её волосы ни разу в жизни не знали пыточного жжения перекиси водорода. За такой природный нежный лён многие миллионерши отдали бы часть своих состояний. А ей он достался даром.
Она не нуждалось в дорогостоящих косметических процедурах. Непонятно, как в городском смоге могла сохраниться такая чистая, как свежевыпавший снег, кожа: мгновенно застенчиво заливающаяся алой зорькой. Один явно начитанный пациент, пока Оля перетягивала жгутом его предплечье, пристально всмотрелся в её склонённое лицо и выдал:
— Вас бы в гарем. Цены бы вам не было.
И убедительно рассказал: в гаремах такие белокожие, стыдливо краснеющие невольницы ценились в прямом смысле на вес золота. Олю бы посадили в чашу весов и отсыпали за неё золота столько, сколько она весила.
Оля вспыхнула и строго сказала:
— Не говорите глупости, больной.
…И ногти у неё были чудной формы. Если бы не профессия медика, она бы вырастила их, на зависть Анжеликиным клиенткам, до бесконечности…
***
Оля сделала укол и помогала держать Анжеликину руку с ваткой согнутой. Другой рукой Анжелика взяла с тумбочки приготовленные деньги. С усмешкой помахивала перед Олиным носом.
— Надо же! Если бы год назад меня спросили, как выглядит тысячная купюра — я б затруднилась ответить. Деньги — это для бедных. Богатые их не видят и в руки не берут.
— Как это?!
— Ну как тебе объяснить… Деньги для богатых — они тихие, невидимые и расторопные, как вышколенные слуги…
Только сейчас Оля почувствовала запах вина. Анжелика была пьяна. Глядя в угол комнаты, мечтательно покачивалась, всматривалась в нечто, видимое одной ею.
— …Деньги для богатых — это плеск тёплого океана. Тугой трепет парусины над яхтой. Трепет и покалывание ноздрей от острых, как золотые игольные ушки, пузырьков шампанского. Шорох вечернего платья… Вам этого не понять. Вы, сгорбившись, близко поднося к глазам, слюнявя пальцы (Анжелика очень похоже передразнила и сделала голос старушечьи скрипучим), пересчитываете свои захватанные бумажки. Укладываете их в потрескавшиеся, пахнущие бедностью кошельки. Долго копите и страшно потеете, желая и труся что-нибудь на них купить. Рабы денег.
Анжелика вытащила спрятанную бутылку и отпила из горлышка.
— Как перед глазами первый день в парикмахерской… Я ученицей пришла работать. Садится ко мне в кресло существо. Ну, я его кромсаю так и эдак. Помню: главное не дрейфить. И, представляешь, вместе с волосами нечаянно обстригла… ухо! Надрезала кончик — как овцам метку делают. Кровь струйкой по шее потекла. Я, будто не замечаю, будто так и надо. Нахально называю тройную цену. Эта овца за ухо держится и… расплачивается! И пошла! К уху носовой платок прижимает, и ни сло- ва!
Оля отобрала бутылку, поставила подальше. Из ванны принесла кувшин и таз, надела резиновые перчатки. Приподняла вялую Анжелику, подмыла, насухо тщательно вытерла в складках. Присыпала тальком, застегнула памперсы, постелила свежую пелёнку. Снова усадила в коляску — Анжелика прикована к ней после аварии, в которую угодил автомобиль, похожий на блестящую розовую калошу.
Спустя месяц муж ушёл к молодой, с сильными стройными ногами. Салоны «Анжелика» прибрала к рукам и переименовала в свою честь затюканная офис-менеджер. Куда-то потихоньку, одна за другой, отсеялись закадычные подруги…
***
Анжелика уснула. Оля унесла в кухню и спрятала недопитую бутылку. В прихожей бросила взгляд в зеркало. Привычно заправила льняную прядку за ухо с едва заметным шрамиком. Сложила пополам и ещё раз пополам бумажки в сто и пятьдесят рублей. Полкило говядины. Мужики мысленно прикидывают: сколько на деньги можно купить водки, а Оля — мясо. Если экономно, мясной суп на двоих на три дня.
Осторожно — чтобы Анжелика не проснулась — закрыла дверь и застучала каблучками вниз по лестнице. Её ждали больные.
ЧАСТЬ 2.
Любимый стишок про Айболита на ночь рассказан. Серёжик, укладываясь спать, барахтался всем тельцем, зарывался, крутился в ситцевых голубых волнах с полосатенькими рыбками.
Оленька утыкала одеяло, чмокнула в пахучую макушку:
— Спи.
— Мам, — вдруг затихнув, сказал с тревогой Серёжик. — А в Африке Бармалей папу точно не поймает?
— Ну что ты, дурачок. Нет никакого в Африке Бармалея. Там тепло, растут пальмы, и мартышки воруют с них кокосы. А если папа не приедет, летом мы сами поедем к нему.
Первое слово, сказанное Серёжиком, было «папа». Это при том, что он видел папу по два часа вечером. В остальное время над ним склонялась, его целовала, тискала, выгуливала, читала ему книжки, купала, кормила — всё делала она. В тихой безропотной Оленьке взыграло материнское самолюбие. Однажды она весь день учила сынишку говорить «мама» — и даже добилась приличных результатов… Вечером, когда в дверях послышался знакомый поворот папиного ключа, Серёжик бросился в прихожую с воплем «Мама!!!»
***
В первый же вечер Серёжик спросил, а где папа. Оленька смотрела новости. Вернее, делала вид, что смотрит новости, — и напряглась. В это время телевизор как раз говорил о российских моряках, попавших в африканскую тюрьму. Оленька развернула сына личиком к экрану, крепко прижала к себе:
— Серёжик. Так получилось, что папа — там. В Африке, в этой тюрьме. Ты же знаешь, он врач, нанялся на судно… Но их обязательно выпустят. Ты же слышал, сам министр обещал. Только ты никому в садике про это не говори… Честное слово?
— Честное-пречестное! А то папу съест Бармалей?!
Серёжик был ещё маленький. Он не мог сопоставить логически обстоятельства места, времени и действия: как это папа, вчера очень громко кричавший на маму в кухне и даже что-то с грохотом разбивший, сегодня успел переплыть море и оказался в жаркой душной африканской камере. Серёжик в ужасе надломил светлые круглые бровки, разинул ротик.
Теперь они каждый вечер ловили весточку об африканских узниках. Если передавали, пытались в мелькнувшей мужской фигуре угадать папу: «Вон, вон папина спина!!»
Начали копить деньги на поездку в Африку (Серёжиковы четыре рубля пятьдесят копеек в копилке плюс три тысячи Оленькиной «заначки»). Перед собственным днем рождения он сурово сказал:
— Мне разонравились черепашки ниндзя, не покупай их. Мы лучше на эту денежку к папе поедем.
Потом все же не выдержал искушения — ведь он был маленький:
— Ну, купи пироженку «картошку», ладно? Две штучки.
Оленька заранее продумала летнее развитие событий. Они поедут в поезде в Ялту (придётся влезть в долги), где море, пальмы и обезьянки. Там выяснится, что папу пока не выпускают. Нужно потерпеть ещё годик. Они досыта позагорают, покупаются. В сувенирной лавке она купит какую-нибудь жуткую деревянную «африканскую» маску — якобы папин подарок, дома повесят в прихожей. А там и детская психика окрепнет, и можно будет сообщить о разводе.
***
Когда они с мужем впервые привели Серёжика в ясли, к нему сразу подошла любопытная рыжая девочка с игрушечным грузовичком. Постояла, подумала и вдруг со всей силы тюкнула его по светлой пушистой голове грузовиком. Серёжика никто никогда до сих пор пальцем не трогал. Он стоял, хлопал глазёнками, от боли и обиды наливающимися прозрачными слезами. Он не знал, что рай детства закончился.
В то утро на работе Оленька места себе не находила. Вот так теперь всегда будет. Его станут бить по голове, а он — непонимающе хлопать глазёнками. Сами виноваты, что до этого окружали только безбрежным маминым-папиным добром, нежностью и любовью.
В обед не выдержала, позвонила мужу. Хотела сказать: «Ты как хочешь, а я заберу его оттуда». Ей ответили, что муж взял отгул, и его нет с самого утра. Когда Оленька по дороге в садик забежала за санками домой, муж был одет по-домашнему. На его плече спал измученный дневными впечатлениями Серёжик.
…Ну ладно Оленьку, но как, о господи, он мог оставить навсегда Серёжика?!
***
Он всегда был такой нежный тепличный росточек. Оленька понимала, что несовременно воспитывала сына. Однажды в магазине ей больно врезался в ногу детский четырёхколёсный велосипед. И сразу вслед за этим последовал грубый окрик:
— Женщина, ослепла? Прёт на ребёнка, — молодая мама, почти ещё девочка, жуёт жвачку и на весь магазин орёт на Оленьку.
Оленька извинилась, отошла прихрамывая. У мальчугашки лет четырёх была предовольная замурзанная мордочка, изо рта в розовых пузырях торчала палочка чупа-чупса. Он разогнался и с силой наехал на Оленьку — ещё раз…
И в том же магазине она стояла в очереди, когда, бесцеремонно распихивая людей, к витрине протиснулись два, примерно трёхлетних, карапузика в комбинезонах. Тыкали пальчиками в стекло, требовательно верещали: «Мне! Мне купить!» Юные мамы стояли у окна, не обращая внимания, болтали по своим мобильникам.
Когда Серёжику было столько же, Оленька на расстоянии вытянутой руки его боялась отпустить: толкнут, упадёт, потеряется, да мало ли чего… На пешеходной дорожке перехватывала его, делающего первые шажки, отводила на обочину:
— Отойди, пропусти, видишь, тёти и дяди идут!
В автобусе губами закричала его лепечущий ротик:
— Тихо, тихо! Ты шумишь, мешаешь взрослым!
— Типичное совковое воспитание. Ты вообще любишь своего сына? — подозрительно спросила Анжелика.
— Разве любить — это баловать и позволять делать что хочешь? — удивилась Оленька.
— Да! Именно! Баловать и позволять делать что хочешь. Убеждать, что ему всё можно. Что он у тебя — самый, самый. Самый красивый, самый умный, самый сильный, самый замечательный. Пуп земли. Идол. Божок. Что ему все вокруг должны.
— Но ведь это монстр вырастет… — тихо сказала Оленька.
— А ты что хочешь? В этой жизни выбор небольшой: либо ты жрёшь, либо тебя жрут. Выбирай. Ты хочешь, чтобы жрали твоего ребёнка?
***
Муж ушёл из семьи. Преодолевать такое суровое испытание, как садик, им с Серёжиком предстояло вдвоём, без крепкого мужского плеча. Оленька из своего садиковского детства вынесла главное, затмившее прочие воспоминание: её постоянно мучила жажда. В группе был оформлен русский уголок с полотенцами, расписными подносами, самоварами и деревянными узорчатыми чашками. Но отчего-то никогда не было кувшина с водой.
За обедом всегда давали компот. Стаканы доверху были набиты разваренными фруктами, и напрасно маленькая Оленька пыталась выцедить, вытрясти в рот хоть несколько капель мутной жидкости. Воспитательницам за отдельным столом повариха наливала специальный воспитательский компот: процеженный охлаждённый отвар. Они, болтая и смеясь между собой, выпивали по два, по три стакана. А однажды Оленька нечаянно подсмотрела: повариха, думая, что никто её не видит, запрокинув голову, жадно пила прямо из глубокого узкого ковшика…
Столько времени прошло, а ничего не изменилось. Взъерошенный возбуждённый потный Серёжик врывался в квартиру и первым делом жадно приникал к банке с водой. Иногда опустошал её полностью — и только после этого был в силах говорить.
Малышня — они же все страшные водохлёбы, обожают чаёвничать. Ну пусть не чай, но им в садике что, жалко вскипятить и охладить воды на двадцать человек?! Оленька робко подняла этот вопрос на собрании. Воспитательница поджала губы. После собрания подвела Оленьку к показушному уголку, тоже с самоваром и нарисованными румяными баранками. И умильно начала рассказывать, что у них каждый год проводится праздник самовара, где все пьют чай, и ребяткам очень нравится этот праздник.
Родительница, с которой Оленька вместе выходили из группы, спросила:
— А вам не страшно за своего ребёнка? Вы сделали замечание и ушли. А ребёнок остался. На нём отыграются.
Анжелика говорила:
— Воспитателями в садик нужно брать исключительно молодых и бездетных. Чтобы они с малышами кувыркались, прыгали в лужах, лазили по деревьям, ходили на головах, бесились как ровесники. Чтобы им самим было интересно. А как только родит своего родного, сразу: «Кыш отсюда!»
— Почему?
— Потому что у любой женщины после родов дети неизменно начинают делиться на родного кровинку — и на чужих детёнышей. Дети остро чувствуют неприязнь и равнодушие, у них с детства на всю жизнь развивается тяжёлый комплекс неполноценности.
Оленька представила Серёжиковых воспитательниц — обе предпенсионного возраста — кувыркающимися, ползающими в игровой по ковру, прыгающими в лужах… Как бы не так. Придёшь — а они, тепло закутанные, неподвижно и грузно стоят, как тумбы. Да и кто за такую зарплату захочет кувыркаться?
Вечером дома она тормошила Серёжика:
— Как тебе было, весело?
— Не-ет. Ина Владимна (Ирина Владимировна) на прогулке сказала:
— Ну что вы всё бегаете, паршивцы — всю травку на территории вытопчете. Сядьте на веранде и сидите тихонько.
***
Второе воспоминание, от которого Оленька до сих пор покрывается холодным потом: тихий час. Ни разу, ни одного дня в садиковском детстве она не сомкнула глаз. Лежала, с тоской смотрела в белёный потолок три часа. Старалась не шевелиться — иначе последует немедленный нянечкин окрик: «Чего крутисся? А — мокрым полотенцем по заднице?!»
Кто выдумает пытку более изощрённую, чем эта: лежать неподвижно и смотреть в потолок, когда за окном шелестит листва, солнышко, птички — бурлит жизнь, когда жизнь бурлит в твоём маленьком тельце?! У Серёжика Олины гены, для него тихий час — тоже тихий ужас.
Оленька набралась духа и подошла к заведующей с предложением:
— Пожалуйста, пусть Серёжик и ещё несколько непохожих на других «бессонных» ребёнка в мёртвый час будут тихонько возиться в игровой комнате.
— Непохожих, необычных, особенных, гениальных, индиго… — прищурила глаза заведующая. — Поверьте мне как педагогу с многолетним стажем: мы любим наделять наших деток несуществующими чертами. Это выдёргивает ребёнка из коллектива, противопоставляет его ему, прививает эгоизм. У нас все детки гениальные, — сладким строгим голосом сказала заведующая.
Каждое утро, пока Оленька одевала Серёжика, натягивала колготы, везла в санках — он тихо, как старичок, обречённо плакал. Плачь — не плачь, всё равно увезут в садик. Маме надо на работу. У Оленьки этот плач рвал сердце.
— А ты заметила, — говорила Анжелика, — кто с воплем «Ура!» бежит в садик? Кому по душе садиковский режим и садиковские котлеты? Дети из неблагополучных семей. Да они эти котлеты впервые в садике только и попробовали. Они в группе — паханы. Знают много чего нового и охотно учат этому салажат. Строят домашних маминых сынков и дочек только так. Садик — это общество в миниатюре. Свои бандиты в законе. Свои авторитеты, блатные, шакалы, шестёрки, чушки, неприкасаемые. Школа жизни.
***
— Знаешь, что делают твои мама и папа по ночам? Вот ЭТО!!
Серёжика увели за веранду, и мальчик из старшей группы показывал ему гадкие, омерзительные жесты.
— Нет!! — в ужасе закричал Серёжик, что есть сил. — Мои мама и папа другие! Они ЭТО не делают!
— Делают, делают, делают! — мальчик кривлялся и продолжал отвратительно и страшно двигать тощей задницей вперёд и назад. А рыдающего, бьющегося Серёжика держали с двух сторон дружки мальчика.
***
…Двое держали Серёжу на коленях, заломив ему руки за спину. Били сапогами куда придётся, пинали в лицо, похожее на кусок размороженного заветренного мяса. Разъярённый старослужащий Кисель в полуспущенных штанах тряс перед Серёжиным лицом мятой фотографией и тыкал в неё своей сморщенной плотью. В её, Оленькино лицо.
— Понял, жмур?! Имел я твою мать, понял? Имел, имел, имел! Смотри, как я имею твою мать. Ты думаешь, жив после этого останешься? Ещё никто не смел харкнуть в лицо бойца Российской Армии, дедушки Киселя!
О расправе над Серёжей шёпотом по телефону рассказал паренёк, с которым их вместе призывали. Потом его мобильник навечно исчез из зоны доступа.
Оленька примчалась в северный городок, где в военной части служил Серёжа. В госпиталь её не пустили. В штаб тоже. На КПП вышел офицер и сказал, что Серёжа неудачно упал и ударился о порог казармы.
Оленька сняла комнатку недалеко от госпиталя. Звонила Анжелика, тревожились сослуживцы и пациенты — тогда в кармане оживал телефон. При вызове звучала изумительной красоты английская мелодия. «Мам, она такая же красивая и нежная, как ты», — говорил Серёжа. В седьмом классе он закачал рингтон в Оленькин мобильник в её день рождения. На другое у него не было денег. «Это самый лучший подарок в моей жизни!» — воскликнула она.
И ещё был самый лучший: когда Оленька вошла в кухню, а весь холодильник оказался облеплен разномастными разноцветными — ни одного одинакового! — сердечками на магнитиках и липучках. Это сколько же нужно было прочесать сувенирных отделов («Целый год собирал», — признался он)! Среди сердечек буквами из его детской магнитной азбуки было выложено: «МАМА, Я ТЕБЯ ОЧЕНЬ ЛЮБЛЮ!»
***
Оленька купила маркер и на обувной картонке начертала плакатик. Доехала до военкомата и встала с плакатиком у крыльца. Прохожие шарахались от Оленьки, как от чумной. Так выражать протест у них в городе было не принято. Вообще не было принято выражать протест.
Случись это сегодня — Оленьку бы обвинили в организации несанкционированного пикета и увезли в каталажку. Тогда государство ещё не завинтило гайки.
Через несколько часов ноги онемели. Оленька присела на низенький, выкрашенный в зелёный цвет заборчик.
В военкомат входили и выходили люди. Деловито стучали каблуками по мёрзлым каменным ступеням. Делали вид, что категорически не имеют к происходящему отношения. То и дело к окнам подходили и смотрели вниз работники. Вышел военком и мягко сказал Оленьке: «Ну, мы же с вами беседовали на эту тему. Всё, что мог, я сделал». Похлопал Оленьку по спине, потоптался, сел в автомобиль и уехал.
— Давай вали отсюда, — негромко приказал охранник. Он молодцевато сбежал по крыльцу, был ловко затянут в камуфляж, и на вид ему было столько же лет, как Серёже. Подхватил Оленьку под локоть и легко увёл прочь. Оленька едва успевала перебирать ногами. — Давай, давай. — И пообещал, оглядываясь на окна военкомата, на маячившие там лица: — А то гляди, скорую вызову. Щас закатают в психушку.
Оленька выждала и вернулась на место. Охранник ещё несколько раз выскакивал, оттаскивал Оленьку. Она снова возвращалась.
***
Стемнело, рабочий день закончился. Служащие военкомата разошлись и разъехались по домам. Окна погасли. Оленька, продрогшая, посиневшая, всё сидела и выстукивающим подбородком придерживала плакатик на груди. Руки его уже не держали.
— Да ты совсем закоченела, мать. Ну-ка, потихоньку…
Оленька оказалась в тёплой охранницкой. Перед ней поставили стакан кипятка с тремя чайными пакетиками, с горкой тающего сахара на дне. Охранник — уже другой, не тот, что сволакивал Оленьку с крыльца — вынул откуда-то бутылку водки. Поставил ещё два стакана и налил Оленьке — до краёв, себе плеснул с четверть.
— Давай, мать. За сына, чтобы на ноги встал. Согреешься. Полегчает.
КЛЕЩ АТАКУЕТ!
Давно Антошка не просился спать к маме-папе — а тут под вечер закапризничал, юркнул под одеяло и засопел, притворяшка. Заснул, как всегда, по диагонали кровати на пузе, распластавшись лягушонком. Распинал их во сне по углам. Муж поворочался, поворчал и, забрав подушку, ушёл спать на диван.
Какое наитие заставило её в два часа ночи закинуть руку на тёплую спинку сопящего Антошки и… И обнаружить под ладонью твёрдую, подвижную горошину?!
Вчера они на даче жгли сухие ветки. Антошке вручили грабельки, и он с усердием теребил жухлую траву, цеплял прошлогодние жестяные листья. Потом гордо бежал с ведёрком к костерку и вываливал, приплясывал вокруг клубов молочного дыма.
Их участок крайний к лесу. Все вокруг как с ума сошли: «Клещи, клещи!». Тех укусили, этих укусили. Слава Богу, их семья не знала этой напасти. Муж посмеивался: «А мы заговорённые!». Антошка поправлял: «Мы хорошие, поэтому нас даже клещи не кусают!».
Откинула одеяло — Антошка, умаявшись, сладко спал, не пошевелился. Подтащила настольную лампу на длинном шнуре. Вот оно: красный воспалённый бугорок с крохотным чёрным пятнышком. Осмотрела всё тельце сына: там и сям красные припухлости и расчёсы. Это клещ, гад, ползал, примеривался, прикусывал, где нежнее и вкуснее.
То-то Антошка вчера дёргался, жаловался, что по нему «кто-то бегает». Снимали одежду, щупали, перетряхивали, осматривали. Решили, что блоха: их много проснулось на тёплом солнышке. Вот, значит, что за блоха…
Куда бросается современный человек, когда в голове выросла гора вопросов, а задать их некому? В соцсети, конечно! Быстро настучала: «Как выглядит клещ, забравшийся под кожу?»
Всплыли сотни фото — и среди них множество идентичных той, что она увидела на спине у сына. Красная припухлость с бледно-розовым кольцом вокруг. Господи, такая картина характерна при боррелиозе!
Лихорадочно набрала: «Что делать в случае укуса клеща?». Как всегда, в ответ полезла всякая муть. Каждый автор считал своим долгом сначала блеснуть эрудицией. Подробно и нудно рассказать о строении паразита. О местах, где он водится. О профилактике: как одеваться, чем брызгаться. Об ужасах последствий и мучительной смерти. Девяносто процентов шелухи, как всегда. Роешься в поисках золотой песчинки в груде шлака.
Поняла одно: ни в коем случае не давить насекомое, не капать растительным маслом, не прижигать — впрыснет ещё больше ядовитой слюны. Аккуратно выкрутить ниточкой и поместить в банку. А если ухватить уже не за что, целиком заполз — значит, срочно резать?!
Растолкала мужа. Тот спросонья посмотрел и заявил: «Это не клещ».
— Как не клещ? На коте такие же горошины находил — выковыривал, к ветеринару на прививки таскал! — её всегда выводила из себя невозмутимость мужа. — Небось, с тобой бы такое приключилось — всех бы на уши поставил, включая МЧС и гражданскую оборону! Да у тебя температура выше 37 поднимается — ты уже паникуешь и помираешь!
Антошка от её громкого сердитого шёпота захныкал, заворочался.
— Ну, хорошо, хорошо. Скорую так скорую, — покладистый муж по опыту знал, что с женой лучше не спорить.
— Пожалуй, не буду звонить, — тут же передумала она. — Они заведут волынку: как да чего. Отбрыкаются: не наш больной, не наш район. Ты бы форумы почитал, на тему неотложек. Там в отзывах цензурного слова не найдёшь. Заводи машину.
***
Антошка дремал на заднем сиденье, привалившись к ней. Проверила губами: лобик вроде не горячий. Сняла с себя старую дачную куртку, укутала его.
Да, видок у них ещё тот… Пропотевшие футболки, старые лыжные штаны. Ещё примут за бомжей. Хорошо, что она перед уходом торопливо нанизала на пальцы золотые кольца, вдела в уши дорогие серёжки с камнями. Выглядеть перед врачами, чтобы соответственно отнеслись — не менее важно, чем не забыть медицинский полис. Так учат в интернете.
По телевизору наоборот. Всегда умиляло, когда Елена Малышева в «Жить здорово» говорит: «Немедленно идите к врачу». «Не тяните, сразу обращайтесь в больницу». И лицо при этом такое доброе, встревоженное, озабоченное.
Да попробуй, попади в ту больницу. Она что, с Марса свалилась?! Или из другой Галактики её сюда забросили?
Можно подумать, в больнице уже медперсонал все глаза проглядел. Вот сидят врачи у окошка и ждут — не дождутся: а когда там появится свет наш любимый, дорогой пациент? А не хочет Малышева: записаться к узкому специалисту за месяц вперёд? Потому что нет их, узких специалистов. Старые на пенсию ушли, а молодые не дураки, рванули в платную медицину.
***
Когда въехали в город, Антошка окончательно проснулся. Сказал, указывая за окно: «Мам-пап, вот так будет выглядеть город после великой катастрофы».
Ясно, насмотрелся с папочкой апокалипсических фильмов. Была суббота, полчетвёртого утра. Громады серых домов с тёмными окнами, пустынные дороги, дежурно мигающие на перекрёстках жёлтые светофоры. Ни одной живой души, ни одной машины, кроме их, несущейся в тумане как Летучий Голландец.
— А выжили только мы… — приплюснув нос к стеклу, вздохнул сынишка.
— Надеюсь, врачи в приёмном покое тоже выжили, — подхватил смешливый муж.
«Озверевшие врачи в полчетвёртого утра», — про себя поправила она. Такие ужасы пишут на интернет-форумах про эти приёмные покои и врачей. «Конвейер трупов». «Убийцы в белых халатах». «Приходишь на своих двоих, а увозят вперёд ногами».
Говорят, люди часами колошматятся в эти их приёмные окошки. Говорят, больных мурыжат и отфутболивают как мячики. Говорят, медсёстры страшные грубиянки и как неживые заполняют бумаги по два-три часа. А врачи пьянствуют на рабочем месте, дрыхнут и спускаются, когда больные уже отдают Богу душу.
Так, ей нужно заранее выработать план действий. Продумать, что будет говорить, если, в случае чего, придётся «качать права». Ах, как жаль: удостоверение забыла впопыхах взять: что занимает кой-какой чин в городе, что не шухры-мухры с улицы.
Заготовила пару дежурных фраз: «Мы платим налоги, вот и не хамите тут». «Где у вас бумага? Я напишу жалобу главврачу, копии направлю в облздрав, в страховую кампанию и в Москву на телевидение, федеральный канал».
Да, так она скажет. Наведёт камеру телефона и будет всё снимать и записывать: каждое их слово, каждый шаг. Чтобы ходили да оглядывались, говорили да откусывали.
С ними только так и надо. Держать их в ежовых рукавицах. Они другой стиль общения не понимают (учат бывалые пациенты с форума). Главное, чтобы поняли: она не из тех, кто будет помалкивать и покорно сносить их самоуправство, грубость, лень и непрофессионализм. За своего ребёнка зубами загрызёт.
***
Подавила кнопку — дверь автоматически открылась. Никакого страшного окошка не было в помине. Обычный коридор, диванчики, повсюду открытые двери, в них свет. По коридору, зябко обняв себя за плечи, проскальзывали, пробегали женщины по своим делам. В помещении было холодно как на улице: они зябко кутались кто в меховую безрукавку, кто в тёплую куртку поверх белого халата. В слепом, мигающем свете ртутных ламп их лица казались зеленоватыми, измождёнными.
В первом кабинете что-то писала за столом женщина в тёплом байковом халате. В нескольких халатах, надетых один на другой для тепла — оттого казалась несуразно толстой при худеньком бледном, усталом лице. У ног полыхал рубиновыми спиралями допотопный обогреватель.
— Что у вас случилось?
— У нас клещ!
Внутренне она сжалась как пружина, заранее готовая к отпору, к предстоящим неизбежным разборкам. «Клещи — это не к нам», «Ребёнок — это в детскую», «Сначала в лабораторию», «У вас полис не в порядке» и т. д. и т. п. Что у них там в арсенале отфутболивания?
Не спрашивая документов, бледнолицая женщина поднялась, повела их в смотровую. Без выражения, тускло сказала:
— Ну что вы, какой это клещ.
Всё так и есть, предупреждали же на форуме. Даже не взглянула толком. И свет у них еле теплится: чего при нём увидишь? А потом, когда ребёнок умрёт от энцефалита и боррелиоза, отречётся: «Ничего не знаю, ничего не видела, не обращались». Нет, милая, не на таких напала.
Она усадила мужа с Антошкой на диванчик в коридоре. Мысленно ощетинилась, решительно пошла за женщиной:
— Будьте добры, пожалуйста, справочку. Бумагу с отметкой… Так и так. К вам обращались такие-то. Клеща не обнаружено. Время, число, час, подпись, печать.
Худенькая ничему не удивилась: и не такое видала.
— Я не врач, я медсестра. Я не имею права подписывать документы.
Ага. Вот оно. Начинается, как и предупреждали в интернете. Она стояла и холодно, с вызовом смотрела в глаза бледнолицей в байковом халате. Всем видом показывала, что никуда отсюда не уйдёт, пока не выдадут справку.
— У Василь Борисыча операция полчаса назад закончилась. Только прилёг… — не ей, а скорее, себе вполголоса сообщила сестра. Подумала, пожала плечами и пошла звонить.
***
Муж и сын на диванчике толкались локтями, шёпотом играли в «слова». Она присела рядом. Сколько придётся ждать врача? Час? Два? На то и расчёт, чтобы уехали. Не дождётесь.
Скоро появился доктор: молодой, низенький, плотный, в синей медицинской спецовке, руки по локоть голые. Сняв очки и протирая их, добродушно, сонно помаргивал.
— Ну, дружок, где у нас клещ?.. Вы сами-то городская? Неужели клещей не видели? Они полностью никогда под кожу не забираются. Всегда попка торчит. Им же дышать чем-то надо. А это… Это обычная закупорка сальной железы. Всё у вас хорошо. Спокойно езжайте домой.
Ей было стыдно вот так сразу сдаваться. Врач уходил, а она шла следом, бормотала:
— Но характерные признаки… Зуд, жжение…. Чёрная точка. След от укуса. В интернете точь-в-точь такая картинка, и там написано: «Если клещ залез глубоко под кожу, полагается хирургическое вмешательство… Путём разреза». А ещё в интернете…
Доктор на минутку задержался у стеклянных дверей. Слабо усмехнулся:
— Беда с вами. Раньше были просто больные. А сейчас вот новая разновидность: интернет-больные.
Высунулась бледнолицая и крикнула: «Василь Борисыч, экстренного везут, с перитонитом!».
***
В дороге, подрёмывая, она вспомнила, как недавно в поликлинике сидела на приёме к участковой Ольге Петровне. Сначала через приоткрытую дверь был слышен бубнёж пациента: «А вот доктор Мясников сказал…» «А Елена Малышева советует…».
Сначала врач мягко уговаривала, увещевала, внушала что-то. И вдруг, потеряв терпение, крикнула, хлопнув ладонью по столу:
— Так чего вы к нам-то ходите?! Лечитесь по телевизору. Вам лечение нужно или цирк-шапито? Тогда идите к своим телевизионным фокусникам. Весь вечер на арене известные ковёрные… «Ап!» — в три секунды выдадут и зайца из цилиндра, и готовый диагноз!
Но как нужно было вывести из себя их добрейшую, деликатную пенсионерку Ольгу Петровну: старушка и голоса никогда не повысит. Значит, совсем допекло.
«И ведь, правда, — размышляла она, прижимая спящего Антошку. — Нас уже целые секты образовались. „Интернетовцы“, „малышевцы“, „мясниковцы“. Раньше ещё „малаховцы“ были: объявляли панацеей огурец на завязи (от геморроя) и мочу (от всего)».
***
Дома, ложась в тёплую мягкую постель, она вспомнила мёрзнущих, съёженных сестричек из приёмного покоя. Им ещё до восьми утра нести вахту. Представила молодого врача с серым от недосыпа лицом, который в эту минуту стоит за операционным столом. Бр-р-р…
Вспомнила своё учреждение, где топят не жалея. Приходится целый день гонять кондиционер. Сотрудницы ходят, сверкая голыми руками и декольте в шёлковых вырезах. И, чего уж врать-то перед самой собой: платят им, за перекладывание бумажек и раскладывание пасьянсов в компьютере, в три раза больше, чем получает тот доктор за операции…
***
Что она, что, вообще, все пациенты знают о врачах — вообще о нынешней медицине? Разве что из больничных сериалов: там силиконовые врачихи и мачистые, со средиземноморским загаром, доктора озабочены сексом, сексом, сексом — и ничем, кроме секса. Трахаются в стационаре на каждом углу как кролики: разве им до пациентов?
Что самые ушлые специалисты рванули в Останкино вести шоу — поэтому больных лечить некому? Ну, ещё кое-что почерпнуто из забавной рекламы, в которой раздражённый желудок звонит по телефону, а бактерии стучатся в экранное стекло, да какие прехорошенькие!
«Конвейер трупов»… Видела она и труп — пока ждала доктора. Вовремя подала мужу знак, и тот отвлёк Антошку, надавил на нос: «Дзи-инь!». Юная девчушка с суровым лицом, в телогрейке поверх белого халата, стремительно провезла мимо громыхающую каталку. Из завёрнутого с головой в полиэтилен длинного кулька торчали маленькие, связанные шнурком женские ступни. Следом кое-как, поддерживая друг друга, прошли мужчина и женщина: она, придерживала у рта платок… Горе мимо прошло. Все поместились в грузовой лифт и уехали в подвал.
Этой девочке на её модельных ножках в ночном клубе бы отплясывать. Потом сладко вытянуть их в постельке — и спать до обеда, как её сверстницы. А она вот — с трупом…
И почти сразу привезли матерящегося, пьяно кривляющегося мужичка: всего в крови, грязнее грязи, воняющего хуже вокзальной уборной. Началась перепалка. Медсестра грозила, что не примет, шумела, что-де здесь не вытрезвитель. Но всё равно сердито подписала фельдшеру со скорой бумагу и крикнула какую-то тётю Асю.
Из ниоткуда появилась старуха в болтающейся на тощей, сухой фигуре синей робе, кинула на коляску клеёнку. Женщины кое-как вдвоём втащили на неё брыкающегося вонючего мужика — к такому не то, что жена — родная мать побрезговала бы прикоснуться.
Увезли в конец коридора, в санобработку. Оттуда скоро послышались шум воды, мужицкие матюки, старухин грубый, урезонивающий голос… Страшно подумать, за какие гроши старуха обмывает этих бомжей. За шесть тысяч в месяц? За семь?
— Надо будет им хоть шоколадку унести, — подумала, засыпая под лёгким лебяжьим одеялом.
У Антошки наутро «горошина» побледнела, подсохла, а через неделю и вовсе сошла на нет. Всё забылось, как дурной сон.
Шоколадку она так и не унесла.
- Басты
- ⭐️Художественная литература
- Надежда Нелидова
- Практикантка
- 📖Тегін фрагмент
