— Помни, что во время войны один процент французов сотрудничал с немцами, один процент сопротивлялся, а девяносто восемь сидели с удочкой. И я тебя люблю за то, что ты не рыболов.
Я бы все принял, все-все, понимаешь? И никто никогда не имел бы права судить тебя второй раз. Я бы этого не позволил. Заступился бы за тебя. Потому что эта изломанная жизнь, эти дикие выходки, безумные авантюры — все это касалось моего отца. И он мне во всем признался. И, даже если он был осужден своей страной, родной сын никогда бы его не унизил.
Представляешь, как нам обоим стало бы хорошо? Как светло стало бы в нашем доме? Какое ты почувствовал бы облегчение? От какой тяжести избавил бы меня? Тебе не пришлось бы ничего опасаться, ни от меня, ни от других. А со временем я бы понял растерянность и горечь мальчишки, который меч-тал о воинском мундире и винтовке покруче. Который вместо школьной формы носил серую рабочую спецовку. Лионского паренька, никогда ничего не имевшего, ни в чем не разбиравшегося и мечтавшего о воинских подвигах. Ребенка, который мало что видел, плохо соображал и потому хватался за красивые цацки, как будто играл в войнушку на деревенском дворе
Ты пытался ослепить меня блеском, а на самом деле лишил зрения. Чего ты хотел? Чтобы я не разлюбил тебя, повзрослев? Лучше бы в детстве ты не выставлял себя другом Жана Мулена, партизаном, взорвавшим немецкий кинотеатр, героем Бельмондо в Зюйдкоте, а рассказал мне вместо всего этого про 5-й пехотный полк, про все твои побеги, про NSKK, про Сопротивление на севере, про рейнджеров Дальнего Запада. Я бы хотел, чтобы ты все это вечер за вечером выложил мне по секрету. Может, я ничего бы и не понял, но ты бы говорил со мной по-настоящему.
Тогда бы ты сбросил маскарадный костюм вояки и остался в человеческой одежде. Надел бы костюм отца.
Когда я был ребенком, твой отец сказал мне, что ты выбрал «не ту сторону», это был маленький черный камушек, который я засунул поглубже в карман. Но сегодня, став взрослым, я везу целый мешок камней. Тащу телегу твоей жизни, груженную булыжниками, и мне нужна помощь. Ты не можешь оставить меня один на один с твоей историей. Это слишком тяжелая ноша для сына.
И вот они явились. Хрупкие имена, ломкие голоса, прерывистые фразы, сгорбленные или гордо выпрямленные спины, пальцы, вцепившиеся в кафедру, воспоминания, которые теснятся или ускользают, жгут память или выпадают из нее, слезы ручьем или сухие глаза, глухой гнев, безмятежность, ноги, распухшие от стоячей работы, седые волосы, роскошные костюмы, скромные наряды, призраки.
Свидетели — наконец-то! Наконец, после долгих часов, потраченных на говорение всяких слов: острых, тупых и резких, на процедурные придирки, ожидание, позерство, на ежедневные бесплодные попытки вызвать в суд Барби и бурные бесплодные споры по этому поводу, в зал вошла Леа Кац. Она подошла к свидетельскому микрофону. Сумку поставила на пол. Откинула со лба седые волосы и тихим голосом начала свой рассказ.
Помни, что во время войны один процент французов сотрудничал с немцами, один процент сопротивлялся, а девяносто восемь сидели с удочкой. И я тебя люблю за то, что ты не рыболов.