Ценности и смыслы в галлюценозе русского сознания
Қосымшада ыңғайлырақҚосымшаны жүктеуге арналған QRRuStore · Samsung Galaxy Store
Huawei AppGallery · Xiaomi GetApps

автордың кітабын онлайн тегін оқу  Ценности и смыслы в галлюценозе русского сознания

Федор Гиренок

Ценности и смыслы в галлюценозе русского сознания

Монография

Издание второе,
переработанное и дополненное



Информация о книге

УДК 13

ББК 87.2

Г51


Дизайн обложки Анны Медниковой.

В дизайне обложки использовано изображение экспоната из Музея народного искусства в г. Ростове Великом.


Автор:

Гиренок Ф. И.

Рецензенты:

Варава В. В., доктор философских наук, профессор;

Калмыков А. А., доктор филологических наук, профессор.


Эта книга – путешествие по галлюценозу русского сознания с тем, чтобы понять, что значит сегодня быть русскими, какие у нас ценности, в чем мы видим смысл, а в чем его не видим, что считаем умным, а что безумным, и для чего нам еще понадобилось создавать софиологию. Обо всем этом мы узнаем в «философском галлюценозе» книги.

Хотя мир состоит из тел, галлюценоз состоит не из тел. Он состоит из ценностей и смыслов, из образов и заготовок для них. Одни философы преувеличивают роль материи в жизни человека, другие – роль сознания. Книга обращает внимание на галлюцинации. Это и не материя, и не сознание. Человек – это точка, в которой мир не может отличить себя от галлюцинации, а каждый из нас не может отличить себя от своего «я». В галлюцинации бытие совпадает с мыслью о бытии. В момент тождества мир показывает себя таким, какой он есть. Но об этом мире сказать ничего нельзя. Его можно только увидеть. Чем больше мы о нем говорим, тем меньше мы его понимаем.

Попытка человека рассказать о том, какой есть мир сам по себе, составляет коллективный внутренний мир человека. Общая галлюцинация дает нам знания, но лишает нас очевидности. В стремлении к знанию человек лишает себя очевидного. В стремлении к очевидному он лишает себя сознания.

Преодоление разрыва между знанием и очевидным ведет нас к художественным галлюцинациям, к воображаемому, в котором вещи узнаются раньше, чем человек встретится с ними в своей жизни. В воображаемом ум обнаруживает свое родство с безумием.

В галлюценозе сказок мы узнаем о том, что единственным свойством сознания является придание смысла бессмысленному. Сказки лишают человека сущности, и поэтому ему ничего не остается, как заполнять зияющую пустоту бытия смыслами.

Завершается путешествие по русскому сознанию галлюценозом войны и мира, лада и распри. В книге рассказывается о смысловых галлюцинациях и зеркальных свойствах любых ценностей, учрежденных человеком.


УДК 13

ББК 87.2

© Гиренок Ф. И., 2024

© Гиренок Ф. И., 2025, с изменениями

© ООО «Проспект», 2025

ПРЕДИСЛОВИЕ

О чем эта книга? О русской философии, о России. Я понимаю ее (книгу) как продолжение ранее начатого мной разговора в «Патологии русского ума и картографии дословности». Но есть одна проблема, которую когда-то сформулировал Гуссерль и которую приходится сейчас решать.

В 1986 году журнал «Вопросы философии» опубликовал доклад Гуссерля под названием «Кризис европейского человечества и философия». Этот доклад он сделал в Вене в 1935 году. На какой вопрос попытался ответить Гуссерль в этом докладе? На вопрос: в чем состоит сущность ядра Европы? На взгляд феноменолога, это ядро определяется рождением «европейского мира» из духа философии. Сам же этот дух состоит в «исторической телеологии бесконечной цели разума». Если все это перевести на русский язык, то мысль Гуссерля состояла в следующем. У человека есть, по крайней мере, два состояния. Одно из них является естественным, другое — историческим. В первом он папуас, ибо у него нет философии, а во втором — он европеец, ибо у него есть философия. Более того, философия — это не что иное, как универсальная форма европейской культуры. Европейской, но не русской или индийской. Поэтому всякий раз, когда заходит речь о философии, нам, с точки зрения Гуссерля, приходится решать один и тот же вопрос: мы папуасы, у которых нет философии, или мы папуасы, которые придумали свою философию и назвали ее русской? Решение этой проблемы состоит в следующем. Философия уже в XX веке перестала быть универсальной формой культуры Европы. Она стала универсальной формой самостояния любого человека в мышлении. Для того чтобы самому стоять в мышлении, русскому человеку нужно уяснить себе сущность духовного ядра России.

Европейское человечество полагает, что в его основе лежит такой взрыв галлюцинаций, который оно называет духом философии. Европейское человечество возникло в осевое время из духа универсального разума. А вот, например, индийская культура возникает из духа семьи, из галлюценоза родственных отношений. Мы, русские, возникаем не из духа философии и не из духа семьи. Мы рождены из грез крестьянского общежития. Кризис в России — это кризис крестьянской цивилизации.

Итак, о чем моя книга? О галлюценозе и русском сознании. Хотя мир состоит из тел, галлюценоз состоит не из тел. Он состоит из ценностей и смыслов, из образов и заготовок для них. Одни философы преувеличивают роль материи в жизни человека, другие преувеличивают роль сознания. Книга обращает внимание на галлюцинации. Это и не материя, и не сознание. Человек – это точка, в которой мир не может отличить себя от галлюцинации, а человек – отличить себя от своего «я». В галлюцинации бытие совпадает с мыслью о бытии. В момент тождества мир показывает себя таким, какой он есть. Но об этом мире сказать ничего нельзя. Его можно только увидеть. Чем больше мы о нем говорим, тем меньше мы его понимаем.

Галлюценоз — это почва сознания. В нем у человека формируется чувство самого себя, чувство времени, чувство реальности, ощущение присутствия Бога. В галлюценозе отношение к природе опосредовано отношением человека к самому себе. В нем мы впервые отделяем себя от природы. Посредством сознания человек воздействует на себя, учреждая образы желанного и нежеланного. Ставит цели, учится навигации во времени, пытается понять различие между добром и злом, безобразным и прекрасным. В галлюценозе все связано со всем, сущее связано с несущим. В биоценозе все отношения — это отношения в природе. В галлюценозе — это отношения к объектам своих мыслей и чувств. Природа — это только наша часть. Сознание отделяет сущее от не-сущего и наделяет смыслами бессмысленное. Галлюценоз чувствует и предчувствует. Сознание говорит и договаривает, понимает сказанное и пытается уловить сверх сказанного. Между сознанием и галлюценозом могут возникнуть разные отношения. Галлюценоз один — сознание может быть разное. Сознание одно — галлюценозы могут быть разные. Знания и убеждения, вера и суеверие, рассудок и предрассудки, чувство и предчувствия образуют различные фигуры связей между галлюценозом и сознанием.

Попытка человека рассказать о том, какой есть мир сам по себе, составляет коллективный внутренний мир человека. Общая галлюцинация дает нам знания, но лишает нас очевидности. В стремлении к знанию человек лишает себя очевидного. В стремлении к очевидному он лишает себя сознания. Преодоление разрыва между знанием и очевидным ведет нас к художественным галлюцинациям, к воображаемому, в котором вещи узнаются раньше, чем человек встретится с ними в своей жизни. В воображаемом ум обнаруживает свое родство с безумием.

Эта книга об уме и безумии, о ценностях и смыслах. Если она об уме, то почему в ней ум называется софийным, а не логическим? Если она о человеке, то почему человек называется безумным? Ведь принято считать, что в мире есть Логос, а человек — существо разумное. Все дело в том, что человек существует в мире, который он может обжить. А обжить можно конечное, а не бесконечное. Бесконечное можно помыслить, но в нем не живут. Разве не об этом нам рассказывал Достоевский в «Сне смешного человека»? Если мир един, то он логичен. Если мир сингулярный, то в нем есть разрыв между мыслью и бытием. Вообще-то природа не делает скачков. В ней многое можно получить логически однородными преобразованиями. Многое, но не все. И этому замкнутому на себя миру нужна София-посредница. Для чего? Для того чтобы преодолевать разрывы, перепрыгивать через невозможное посредством абсурда. Например, природа не грезит, а человек грезит. Это фундаментальный разрыв в универсуме сущего. Убрать его — не будет человека. Оставить — означает обречь человека на слепоту, на безумие. Ум вообще предваряет работа по преодолению безумия человека. Иными словами, мысль о разумности человека ошибочна: человек — мыслящее существо, но неразумное. Чем более мы разумны, тем менее мы способны к мысли. В галлюценозе сказок мы узнаем о том, что единственным свойством сознания является придание смысла бессмысленному. Сказки лишают человека сущности, и поэтому ему ничего не остается, как заполнять зияющую пустоту бытия смыслами.

Исследование духовного ядра России в книге начинается с софиологии и анализа идей критиков философии всеединства. Затем тема ума и безумия уводит нас в русскую философию и литературу. Русские сказки замыкают телеологию мира на себя. Завершается путешествие по русскому сознанию галлюценозом войны и мира, лада и распри. В нем рассказывается о смысловых галлюцинациях и зеркальных свойствах любых ценностей, учрежденных человеком.

ПРЕДИСЛОВИЕ КО ВТОРОМУ ИЗДАНИЮ

Обсуждая ценности и смыслы в русском сознании, мы выходим за пределы сознания и, следовательно, выходим за пределы того, что уже было сознанием. Если сознание связано со словом, то бессознательное — это сознание, лишенное связи с порядком речи, иными словами, это то, что уже было сознанием, но не было удержано в нем. Сознание нуждается в бессознательном. Бессознательное ждет, когда ему дадут слово. Ценности и смыслы не ждут, когда к ним обратится речь. Они дословны, то есть связаны с током аффектов, причиной которых является несовпадение человека с самим собой, и коррелируют с формированием у человека чувства реальности и чувства самого себя. Дословное до раздвоения на сознательное и бессознательное. Бессознательное измеряется речью. Ценности и смыслы измеряются чувствами, предчувствиями и видениями. Например, чувство принадлежности к племени меря еще живо и сегодня.

МЕРЯ

В Ростове Великом леший уже давно не бродит. Здесь мы можем встретить синие валуны из нашей дохристианской жизни. Здесь озеро Неро. А озеро Неро — это меря. Здесь, среди тридцати тысяч местных жителей есть они, те, что здесь жили изначально и называли себя меря, то есть называли себя людьми. Меря — человек. Это потом, в четырнадцатом веке мы все стали называть себя русскими.

Впервые я увидел человека из племени меря на Волге, в с. Елнать, недалеко от Юрьевца. Он стоял на высоком берегу реки, прижавшись к бревенчатому сараю, и смотрел на меня.

— Ты кто? — спросил я.

Он ответил: Я меря.

— Я хочу здесь жить, — сказал я.

— Это можно, — поддержал меня меря. — Я землемер и могу намерить, — продолжил он. — Я живу здесь испокон веков.

Живуч русский галлюценоз.

ГОМЕР, ДЖОЙС И ПРУСТ: СЖАТИЕ ЕВРОПЕЙСКОГО ГАЛЛЮЦЕНОЗА

Что мы плохо знаем? Мы плохо знаем дорогу в глубь веков. У нас нет своего Гомера, чтобы сознавать за собой такую толщу времени, но он есть у европейцев. А если его у нас нет, то нет у нас и Одиссея, который десять лет искал дорогу из Трои на родину, нет и Пенелопы, которая двадцать лет ждала его. У нас есть плач Ярославны. Мы не греки.

Нам недостаточно сознания для путешествия по галлюценозу. А у Леопольда Блума, еврея из ирландского Дублина, было достаточно сознания, чтобы отождествить себя с Улиссом (Одиссеем). Одиссей — его бессознательное. Один день, проведенный обывателем в современном городе, Джойс отождествил с переживаниями и событиями всей негородской жизни гомеровского Одиссея. Одиссей брал Трою, прошел между Сциллой и Харибдой, слушал пение сирен и не погиб, спускался в царство мертвых, перебил женихов Пенелопы, и все это Джойс растворил в психологии субтильного рекламного агента, который лениво пьет пиво в пабе и расчесывает свои прыщи. Леопольд Блум не мешает любовнику жены приходить к ней в гости, рассуждает об антисемитизме и Сионе, подглядывает за женщинами и мастурбирует.

Оставляет ли это экзистенциальное испытание мира следы на герое Джойса? Нет, потому что он живет вне себя. Он вывернут наизнанку. Он и есть эта изнанка, которая стала вершиной существования европейского человечества. Можно ли сказать, что в Одиссее Гомера воплотилась культура всего мира? Нет, персы, китайцы и индусы не позволят сделать это. Можно ли сказать, что в Улиссе Джойса воплотился весь современный мир? Конечно, в нем мир узнал себя, как в зеркале.

В Джойсе и Прусте нашла свое завершение античная идея о том, что мир состоит из четырех стихий. Человек — это ночь, — говорил нам всем Гегель. Для его понимания мало четырех стихий. Но Гегеля не услышали. Человек — это день, — говорят Джойс и Пруст. Если человек — это день, то тогда он есть тело. Ни Джойс, ни Пруст не предложили нам новый пятый элемент, то, чего нет, но что всегда дано человеку. Леопольд Блум Джойса и Марсель Пруста живут без пятого элемента. Они верх высокого, то есть поверхность мира человека. В них все сводится к физиологии четырех причин. Психика сводится к рефлексии языка.

Но рефлексировать не означает мыслить. Марсель (герой Пруста) — разумное, но не мыслящее существо. Он требует подать ему любовь так же, как требуют подать стакан с водой. Пруст искал потерянное время, как зверь, по запаху. В соответствии с духом инклюзивной философии он содержал публичный дом для гомосексуалистов. Его мучила бессонница, и он старательно ловил свои воспоминания. Джойс и Пруст сжали европейский галлюценоз до рассказов о физиологических реакциях организма.

НЕДОСТАТОЧНОСТЬ СОЗНАНИЯ

Каждому из нас не хватает упрямства Пруста, то есть навигатора для движения по пути времени. И у братьев Киреевских его не было. Как только захотели они исследовать толщу русского времени, так сразу же основали журнал под названием «Европеец». Для них Шеллинг был выше Библии. Правда, позднее они поняли, что это ошибка. Им надо не туда, а в другое место. К истокам, питающим Россию.

Время узнают не по запаху, а по галлюцинациям, по поискам пятого элемента. Поскольку человек говорит, постольку он соединяет язык и воображаемое, то есть грезит наяву. Воображаемое без языка — это наши галлюцинации. Язык без воображаемого — это бред бессознательного. Бессознательного, скажет Лакан, не хватает сознанию европейцев. У русских то, что было в сознании, уходит даже не в бессознательное. А еще дальше. В галлюценоз, уклоняясь от встречи со словом и показывая себя в наших сновидениях.

Если спросить образованного человека, читал ли он Камю, он, конечно, скажет, что читал. Не читать его — это для нас моветон. Но если спросить, читал ли он Кохановскую, он скажет, не читал. А Кохановская в середине девятнадцатого века была популярна так же, как Достоевский сегодня. Дочь Тютчева читала ее повесть императрице Марии Федоровне. Кохановскую, как затем и Есенина, приглашали для беседы в императорскую семью. Царица вручила ей какой-то подарок. За что? За христианское понимание домостроя, за литературный язык. Более чистого русского языка, чем у Кохановской, я не знаю. Прошло сто пятьдесят лет. Где она? В забвении. Наше сознание почему-то питает Камю, а не Кохановская. Она застряла в нашем небытии. В галлюценозе она есть, в сознании ее нет.

Недостаточность сознания — это свойство сознания вообще доопределять себя чем-то очевидным. Вернее, это свойство присутствия тебя по отношению к себе. Тебе всегда не хватает себя. Наше «я» не очевидно. Все есть, тебя нет. Русским не хватает присутствия себя по отношению к себе. Вот эту нехватку себя в бытии я назвал галлюценозом, кругом самоочевидностей, в который нас должен был вводить язык. Но наш язык забыл туда дорогу, и поэтому мы живем в мире неочевидного, ибо очевидное спряталось от нас среди дословных тождеств бытия и мысли. Русский галлюценоз — это неязыковые очевидности, невымышленные тождества бытия и мышления, в которых мир показывает нам себя таким, какой он есть.

РУССКИЙ — ИМЯ ПРИЛАГАТЕЛЬНОЕ

Всем людям всегда будет не хватать сознания. Для того чтобы сознание заработало, ему требуется бессознательное. Отсюда следует, чтобы быть русскими, нужно ими быть бессознательно, то есть в галлюценозе. А у нас галлюценоз разрушен в ходе многочисленных редакций культуры.

«Русский» — слово прилагательное. Мы русские по языку, но не по сознанию. Мы думали, что сознание — это знание. А оказалось, что оно связано с очевидностью, с кругом самого по себе понятного, хранимого вдали от слова. Чем ближе к очевидному, тем дальше от знания. Чем больше знания, тем меньше очевидного. С галлюценозом у нашего сознания случился разрыв. Этот разрыв мы видим уже в рассказе «Мой домострой» Чехова. Мы не знаем, что значит быть русским. Мы живем одной жизнью, а ценностям следуем из другой жизни.

То, что сделало нас русскими, создано не культурой, а литургией быта, то есть «Домостроем», который не приняли ни западники, ни славянофилы. Одни — из-за того, что он побои избрал средством построения христианской жизни. Другие — из-за рабского отношения к христианству. Третьи — по причине понимания женщины как инструмента по производству детей и быта. В свое время «Домострой» республиканского Новгорода соединил народ и церковь, книгу и голос народа, бытие и мысль о бытии.

ПОЧЕМУ В МИРЕ МАЛО РУССКОЙ МЫСЛИ

В «Статистических сведениях о сохранившихся древнерусских книгах ХI—ХIV веков» Н. В. Волкова говорится о том, что от одиннадцатого века у нас сохранилось тридцать три книги, от двенадцатого века — шестьдесят девять книг, от тринадцатого — восемьдесят семь. В Александрийской библиотеке хранилось семьсот тысяч свитков. Правда, в восьмом веке ее сожгли. В Византийской библиотеке было сто двадцать тысяч рукописей. Эту библиотеку в пятнадцатом веке разграбили турки. Почему так обидно мало у нас книг по сравнению с европейским изобилием? Может быть, они хранились в библиотеке Ивана Грозного? И их съели поляки (и Романовы?) при осаде Кремля в семнадцатом веке?

Почему в мире так мало русской мысли? Потому что у нас было много проповедников и мало было оригинальных мыслителей. Что мы проповедовали? Мысли, которые рождались не в наших головах. Куда же мы девали своих мыслителей? Предавали забвению.

Человек нами всегда мыслился больше, чем один. Человек — это семья. Мы отмечали события, а не имена. Если мы посмотрим, что в этих доставшихся нам из древности книгах, то увидим там не философские и теологические рассуждения, а практические руководства для богослужения. В них тексты не богословов, а проповедников.

Недостаточность сознания для осознания указывает нам всякий раз заново не на изъян в существовании мира. Мир как раз всегда полон. Он будет полон и без нас. Она, эта недостаточность, указывает на изъян в тебе, на отсутствие в твоем существовании сущности. Что в нас на месте этой сущности? Сонное марево, пустота. Заполнить пустоту своего существования можно ценностями и смыслами.

Всякий человек принужден быть моральным, даже если он отвратительно аморален. Его нужно учить не морали, а красоте. Сознавать — значит уже быть моральным, то есть придавать смысл бессмысленному и давать существование тому, причиной чего ты сам являешься. Если бы мы этого не делали, то однажды мы перестали бы грезить и не узнали бы радости от существования себя в полноте мысли-речи. Не осознавать себя — означает быть слепым и присутствовать среди слепоглухонемых вещей мира. Человек рождается как художник и первое, что он видит — свои галлюцинации.

О ЧЕМ МЫ ГРЕЗИМ?

Грезить — значит удваивать мир, стирать границу между бытием и небытием. Зачем? Затем, чтобы учредить время. Чем Запад отличается от нас? Тем, что он преодолел в себе раздвоенность и научился отличать сон от яви, реальность от воображаемого. А мы ее не преодолели. Мы безнадежно раздвоены. Они рационалисты с критически развитым мышлением. Мы — мистики. То есть быть русским — значит уже быть мистиком. У нас с вами непременно будет воспроизводиться галлюценоз с непреодоленным дуализмом.

Хотите пример? Пожалуйста. В девятнадцатом веке у нас была война со всей Европой, то есть с французами. Они пришли к нам, захватили Москву. Все разграбили. Нам понравилось. Что мы сделали? Переняли французский язык, их ментальность и образ жизни парижской аристократии. Вот это наше свойство никто не понимает.

Что осталось неизменным? Наш поэтический мистицизм. Что это означает? То, что русское сознание не любит посредников. Оно их терпеть не может. Они вызывают в нас ужас и страх. Мы любим обращаться к другому напрямую. Нам ближе интуиция, а не рассуждения. Западное сознание не любит непосредственное. Посмотрите, как Гегель расправляется с непосредственным в своей «Науке логики», и вы поймете, что значит быть рациональным. Европейское сознание избегает прямых усмотрений. Оно обращается к посредникам, чтобы опосредовать непосредственное. В опосредствовании рассеиваются объекты наших грез.

НЕСОВПАДЕНИЕ ВЗГЛЯДОВ НА МИР: ТЕОРИЯ ТРЕХ ГАЛЛЮЦЕНОЗОВ

Что отсюда следует? Несовпадение взглядов на мир. У нас один взгляд. У них другой. У нас, говорит Бердяев, ночной галлюценоз. У них — дневной. В основе дневного галлюценоза лежит знание, наука. В основе ночного — непреодоленный дуализм, то есть вера. Мы витаем в облаках. Они ближе к земле. Наши горизонтали нуждаются в вертикалях власти. Их вертикали — в горизонталях пространства. В разных галлюценозах разные типы очевидного и системы воображения. У нас добро есть только добро, у них по видимости добро тоже есть добро. Западная система воображения предполагает существование подземного мира. Мы уповаем на небеса.

А еще есть смешанные галлюценозы. У Китая они ближе ко дню. У Индии — к ночи.

ПОЧЕМУ ТРУДНО БЫТЬ ЧЕЛОВЕКОМ?

Поскольку человек извлекает себя из своих галлюцинаций, постольку ему трудно быть человеком. Он живет как слепой. Звери действуют по логике инстинкта. Человек без сущности действует не по логике вещей. Он действует по логике сновидения, то есть живет во времени. В первом случае реальное — это то, что когда-то было возможным. Во втором случае действует иной принцип: невозможное возможно. Каждый из нас может превратиться в свою противоположность. Каждый может обернуться, неожиданно стать зверем.

Для нас, для русских, человек — это то, что, как говорил Горький, звучит гордо, хотя мы и не любим людей. А у них, на Западе, человек — это личность. И они преклоняются перед ней. Быть человеком — это все, что мы требуем от себя. Не быть подлым, не лицемерить, не быть двуличным. Чтобы быть человеком, нужно отказаться от личности в себе. Для нас все личности одинаковы, как болты или шестеренки. В каком смысле одинаковы? В том смысле, что все одинаково подозрительны. Мы видим их негативно. Одна личность пьет, другая ворует, третья лжет.

Западное сознание любит личности. У каждой личности есть маска и не одна. Без маски нельзя ходить. Это неприлично. Европейская личность всегда повернется к тебе той стороной, той маской, которая предназначена будет только для тебя. Она скрывает себя за маской. А мы наивно хотим ее оттуда достать. А там, как правило, ничего нет. То есть смотреть не на что. Маска — это культура, говорит нам Кант. Без маски человек просто натура, необработанное естество. Что говорят европейские философы? Они говорят, что человеку нельзя быть в себе. Он должен быть вне себя. То есть каждому из нас нужно уметь вид делать, чтобы быть культурными. А мы, русские, не хотим вид делать. Мы хотим быть в себе, а это некультурно. Для нас европейцы — это культура. Мы для них варвары.

Но и это все еще не так страшно. Страшно превращение формы. В чем оно состоит? Если мы с вами пойдем в Третьяковку и начнем рассматривать картины русских художников, мы поймем, как тяжело и трудно жить русскому человеку. Где мы находим просвет? В церкви. В иконе. Если мы пойдем в Пушкинский музей и посмотрим на европейскую живопись, мы поймем, что у европейского человечества жизнь более веселая, красочная, легкая, воздушная. Где они находят свет? В себе.

Трудно жить в мире веселых европейских образов. В этом мире всегда есть Протей, то есть божество, которое может принять любой образ. Мы знаем, что трубка — это трубка, образ трубки — это не трубка. В образе может быть подмена. Что однажды сделал Протей? В образе Елены Прекрасной, жены Париса, проник на ложе Париса. А Парис этого даже не заметил.

РАЙ И АД

В какой культуре закодирована идея ада, в русской или в европейской? Этика ада разработана в «Божественной комедии» Данте. В русской культуре вообще нет идеи ада. У нас закодирована галлюценозом идея рая. Европейский галлюценоз не знал этой идеи. То есть мы, русские, взяли из христианства идею ада, потому что до христианства мы уже знали идею рая. А у европейцев никакого рая до христианства не было. Они взяли идею рая у христиан. А вот идея ада у них уже была закодирована их галлюценозом. О чем это говорит? О том, что несуществование ада в русском галлюценозе является фундаментальным нравственным постулатом. Более фундаментальным, чем категорический императив Канта. Не страх перед адом, а надежда на рай делает нас моральными. Европу же нужно, видимо, держать в ежовых правовых рукавицах, чтобы у них была мораль.

Можно ли сделать ад привлекательным? Нельзя. Поэтому дьявол, говорит Василий Великий, делает привлекательной дорогу в ад. С какой уловкой? А с той, что все мы хотим свободы. Но где свобода, подсказывает нам дьявол, там и грех. Не согрешишь, не почувствуешь свободу. То есть дьявол соединил свободу и грех. А еще он соединил свободу и политику. Но мы, русские, знаем, что где грех, там не свобода, а покаяние.

СВОБОДА И ВОЛЯ

Чем же свобода отличается от воли? Тем, что воля определяется твоим отношением к себе, а свобода — твоим отношением к другому. Я не могу сказать, что свобода определяется стыдом. Но я могу сказать, что воля касается по существу природы стыда. Перед кем стыдно? Перед собой. А что такое срам? Это то, что учреждается другим. Другому неловко за тебя, когда ты что-то делаешь по своей воле. Кому совестно? Тебе. Совесть является внутренним пределом действия твоей воли. В ней сливаются твой взгляд на себя и взгляд на тебя со стороны другого. Так, говорит Леонтьев, возникает страх перед Богом.

ОБЩИНА И ОБЩЕСТВО

Поскольку человек есть сущее без сущности, постольку перед человеком возникает проблема собирания себя. Человек может принимать любой облик, если для него нет точки сбора. Если этой точки сбора нет, то совместная жизнь людей распадается. Если она есть, то возникает коллективная жизнь. В обществе нет точки сбора. Люди в нем индивиды. Личности. Их жизнь вращается вокруг «я». «Я» не собирает, а разделяет людей. Общество есть социальный способ преодоления этого разделения. Западный тип общества управляет индивидами посредством их интересов. Но есть другой тип общества. Это община. В ней точка сбора находится вне человека. Как выражается в философии эта мысль? Она выражается в идее о том, что человек всегда больше, чем один. История западного типа общества закончилась. Этот тип социальности распадается, и поэтому не важны его деления на стадии, формации и прочее. Начинается поворот к общинному типу коллективной жизни людей.

Почему русские выбрали для своей жизни не общество, а общину? Потому что в общине есть точка сбора людей. Что это за точка сбора? Это литургия, мистерия, которая задает порядок всей жизни человека, смещая его «я» из центра. Отсутствие в обществе мистериальной точки сбора делает возможным и необходимым создание городов. Для того чтобы человека поселить в городе, у него нужно отобрать волю и дать ему вместо воли свободу воли и слова. Для чего нам город дает свободу воли? Для того чтобы мы покинули общину, разрушили мистерию. Ибо ее присутствие ограничивает общину непосредственным сообщением, то есть создает условия для деревенской жизни. Что говорят былины? То, что в городе живет Маринка-безбожница да Змей Горыныч. И живут они не по правде, а по правилам. Добрыня живет в деревне. Маринка со Змеем его называют презрительно деревенщиной.

ПОДАРИЛ ЛИ НАМ ЗАПАД ИСКУССТВО?

Почему в России поздно возникает искусство как искусство? Потому что оно возникает внутри мистерии, растворено в ней. Наша культура возникает из культа. Искусство в Европе возникает в обществе, в городе и затем извне проникает в пространство религиозной жизни. Например, греки любили скульптуру. Мы ее не любили и не любим. Почему? Потому что мы растворяем объект своих чувств в себе, а не выставляем его как объект вне себя. Греки научили Запад растворять себя в объекте своих чувств. Поэтому европейский галлюценоз несет в себе код гомосексуальной культуры. Русский преодолевает в себе код странничества. Как мы это делаем?

Посмотрите на изображение Богоматери русскими художниками и европейскими. У художников Возрождения Богоматерь — богиня, которая забыла о том, что она мать. На иконе Владимирской Богоматери и Казанской Богоматери мы видим мать, склонившуюся к своему ребенку. Она щекой касается младенца. В первом случае мы имеем дело с одной философией, во втором — с другой. Наш атомизм и бродяжничество успокаиваются в семье.

ЛЕГКО ЛИ БЫТЬ РУССКИМ?

Ответ на этот вопрос мы найдем у Блока в стихотворении «Русь моя, жизнь моя, вместе ль нам маяться?..»:

Русь моя, жизнь моя, вместе ль нам маяться?
Царь, да Сибирь, да Ермак, да тюрьма!
Эх, не пора ль разлучиться, раскаяться…
Вольному сердцу на что твоя тьма?
Знала ли что Или в бога ты верила?
Что там услышишь из песен твоих?
Чудь начудила, да Меря намерила
Гатей, дорог да столбов верстовых…
Лодки да грады по рекам рубила ты,
Но до Царьградских святынь не дошла…
Соколов, лебедей в степь распустила ты —
Кинулась из степи черная мгла…
За море Черное, за море Белое
В черные ночи и в белые дни
Дико глядится лицо онемелое,
Очи татарские мечут огни…
Тихое, долгое, красное зарево
Каждую ночь над становьем твоим…
Что же маячишь ты, сонное марево?
Вольным играешься духом моим?

1910 год

Что говорит Блок? Быть русским — означает жить и маяться. Но маяться — это если быть вместе с Россией, если ты неразлучен с ней. А если отделиться от нее? Если перестать быть русским, сказать, что я меря, или уехать из России, бросить ее? Все равно нас будет мучить наш галлюценоз. Ведь что такое Россия — это, как говорит Блок, что-то страшное. «Царь, да Сибирь, да Ермак, да тюрьма!» Что нам показывает Блок? Он нам показывает наш галлюценоз, то, что было, и то, чего не было, но могло бы быть. Он у нас был таким даже тогда, когда у нас не было еще царя, не было Сибири, не было Ермака и не было тюрем. Но в ноосфере нашей древнерусской жизни все это уже было. Было что? Наше будущее, ибо наше будущее — это наше прошлое, которое никогда не ведет к тому, что есть. Настоящее — не причина того, что будет в будущем и не следствие того, что было до него.

Чего о нас не знает Запад? Он не знает о нашем изначальном стремлении к самостоянию. Он знает только, что у нас есть медведи и балалайка. Конечно, они у нас есть. Но даже Хайдеггер полагал, что в основе нашего галлюценоза лежит не балалайка, а София. Народ, говорил он, который верит в Софию, нельзя победить. А как, например, нас видит сегодня Биллингтон, просвещенный американец? Для него Россия — это икона и топор, пушки и колокола. И это правда, но не вся. Еще мы почему-то склонны к дисциплинированному энтузиазму, хотя нам всегда тесно в клетке социума.

Не это ли имел в виду летописец, когда записал, что у нас веселье есть питие, хотя мы, люди севера, пили, но не напивались. У нас была культура пития. У нас даже крепкая медовуха была не более двенадцати градусов. К нам водку привезли впервые из Европы, вернее из Польши, как лекарство. И мы ее пили и до сих пор пьем, хотя думаем, что лечимся.

Но дело не в водке, а в объектах наших грез. У нас они были одни, у них — другие. Какие были у нас? Блок перечисляет: дойти до Царьграда, победить степь. До Царьграда мы не дошли. Революция помешала. Степь победили и пришли на Аляску. Почему пришли на Аляску? Потому что шли по земле, а смотрели на небо.

Воля требует движения. Мы живем по своей воле, а не по правилам. Воле нужен некоторый простор, чтобы своеволие одного не мешало своеволию другого. На Западе живут по правилам. У них свобода одного ограничивает свободу другого. А мы взрываемся. У них целевая рациональность, культура симуляций и протестантская этика. У нас культура взрыва. Вся энергия уходит на сжатие бытия во времени. Поэтому мы пришли к Тихому океану. А они не пришли. Что сказал Александр Третий сыну Николаю? У России нет друзей. Нашей огромности боятся. Русский царь должен покровительствовать церкви и укреплять семью.

Мы полагаемся на эстетику взрыва эмоций. У них деньги делают деньги. Мы неделю работаем без отдыха и перерывов, а затем две гуляем. У нас вся культура устроена в надежде на случай. Не может немец сказать: от сумы да от тюрьмы не зарекайся. А мы можем, поэтому Блок говорит, обращаясь к Руси: «Эх, не пора ль разлучиться, раскаяться… Вольному сердцу на что твоя тьма?» Тьма — это порядок неочевидных социальных истин, навязываемых языком. Нам близка община. Им общество. Мы — из деревни, они — из города.

У Блока Россия — тьма не потому, что русские — рабы. Мы не рабы. У нас у каждого человека, говорит Блок, вольное сердце. Нам, русским, дорога воля, а не свобода. Нам нужна тихая повседневность быта, а не политика. Европа привязала к свободе политику. Мы соединили быт и свободу. Политические свободы нужны городу. Бытовая свобода нужна в деревне. Мы знаем, что трудно без мистического единения жить в городе. И в обществе мы хотим жить по своей воле, как в общине. Другой нам в нем не помеха. Мы анархисты. Но жить в обществе по своей воле нельзя. На этом пути тебя ждет тюрьма, бытие под надзором. В Европе в тюрьму сажали нищих, больных и безумцев, в России — вольных людей. Чем же наша русская тьма держит нас, какое она дает нам содержание? Послушаем Блока, чтобы узнать, в чем состоит наша печаль.

Наша печаль состоит в том, что Россия не отпускает нас от себя. Почему? Потому что она создает в нас ощущение того, что невозможное возможно. Она приворожила нас, заколдовала, связала неземным воображаемым. Блок вновь обращается к Руси и спрашивает: «Знала ли что Или в бога ты верила? Что там услышишь из песен твоих?»

И знала, и верила. Откуда мы это знаем? Из песен, из «Голубиной книги». Что мы знаем? Что чудь начудила, а меря намерила. Что намерила? Дороги, гати, верстовые столбы. Так незаметно мы оказались в Калифорнии. В чем же тайна России? Почему все страны как страны, и только у нас Россия как поле для мистериальных игр Бога? Она, как сонное марево, до сих пор играет нашим вольным духом. У нас Родина выходит за пределы Отечества, и Отечество едва поспевает за ней.

Часть I
ФИЛОСОФСКИЙ ГАЛЛЮЦЕНОЗ

Греческая философия возникает не в Греции, а на берегах Малой Азии. Быть малоазийцем в Афинах — это значит сходить с ума, видеть не то, что видят все. Быть тотальным критиком, быть чужим, посторонним. Представлять мир с точки зрения универсального разума.

В России философ — это не чужеземец, он наш, доморощенный, человек не от мира сего, то есть юродивый. В Греции философ рассуждает, в России он галлюцинирует. Греческий философ вступает в борьбу с языком для того, чтобы прийти к истине. У русского философа она стоит перед глазами как нечто очевидное. В европейской философии идеи оформляются словами. Наши философы пророчествуют. У нас не идеи, а геополитические галлюцинации и художественные грезы. Не многие решатся на спуск в подземное царство русского философского галлюценоза.

ВВЕДЕНИЕ. НУЖНА ЛИ СОФИЯ РУССКОМУ СОЗНАНИЮ?

Русская философия возникает очень поздно. Стыдно поздно, когда философия уже приблизилась к своему закату. Это для нас был как бы прощальный свет философии. Она у нас возникает за пределами философии. Возникает как литература. Это возникновение, конечно, нелепо. Нелепо потому, что оно разделило образованных людей в России на философов и на интеллигенцию. Философы хотели возвращения к себе домой, интеллигенция была дома в Европе. Ни один интеллигент не был философом, а философы не были интеллигенцией. Но ее родоначальники — Чаадаев и славянофилы — этого не замечали, ибо они сделали предметом своих размышлений не мысль о бытии, а мысль о России. Тем самым, первым предметом русской философии стали мы сами, а первой мыслью стала мысль о том, что у всякого народа есть родина, и только у нас — Россия. Все страны граничат друг с другом, и только Россия граничит с небом.

Русский язык до XIX века не был орудием философской мысли. Он не растворил в себе рационализм античной философии. «И мы, — пишет Федотов, — могли бы читать Гомера, философствовать с Платоном, вернуться вместе с греческой христианской мыслью к самым истокам эллинского духа и получить как дар… научную традицию древности. Провидение судило иначе. Мы получили в дар одну книгу, величайшую из книг, без труда и заслуги, открытую всем. Но зато эта книга должна была остаться единственной»1. Мы не эллины. В России ХIХ века был один «эллин», и звали его Константин Леонтьев, но на него никто не обратил внимания.

Можно с большими сомнениями согласиться с тем, что первым русским философом является Владимир Соловьев. Почему это так? Потому что философия начинается в момент, когда на авансцену мысли выходят видения человека, и эти видения рассматриваются как реальность. Видения — это такой редкий момент в познании, когда вещи показывают себя такими, какие они есть. Очевидность показывающих себя вещей составляет необходимый горизонт философствования.

Но русское сознание возникает не у философов, ибо наше сознание — это наша литература. Что это значит? Это значит, что нас прежде всего занимает вопрос о человеке, тогда как западную философию волновал вопрос о бытии. Для ответа на вопрос, что есть человек, нужно было понять формы присутствия в нашей жизни небытия. Для ответа на вопрос о том, что есть сущее, не нужно было обращаться к жизни человека. Нужно было понять, как бытие бытийствует посредством сущего. Современная русская философия прячется не в подвалах европейской философии, а в литературных и живописных складках русского авангарда. Будучи беспочвенной, она пытается в авангарде нащупать свою почву, чтобы соединиться с русским сознанием.

Русское сознание возникает в философии славянофилов, в умозрениях Н. Данилевского и К. Леонтьева. «Пора убедиться, — писал К. Н. Леонтьев в газете “Варшавский дневник”, рассуждая о журнале “Русская мысль”, — что именно мысли-то русской так мало на свете! Есть русский язык, есть, пожалуй, русская литература и поэзия… есть русский ужас перед… умственной независимостью… Но мысли русской… не будет до тех пор, пока мы не перестанем быть европейцами!»2 Что значит для нас «перестать быть европейцами»? Это означает любить, кто любит, Европу, но думать самим. Чтобы мысли в нашей голове существовали по законам представлений нашей головы, а не каких-то других онтологий.

Русская философия как философия зародилась в неистовстве «Трех свиданий» Соловьева. У него она возникла как учение о Софии Премудрости Божией. Но что является началом Премудрости? Ответ на этот вопрос разделил В. Соловьева и К. Леонтьева. Соловьев полагал, что началом Премудрости является любовь. Леонтьев полагал причину Премудрости не в изумлении, не в любопытстве, а в страхе перед Богом. Достоевский и Толстой, как и Соловьев, будучи православными, хорошо помнили о добре, прощении и милосердии. Но это одна сторона христианского сознания. Другая его сторона — аскетизм и суровость. Эту сторону они, как скажет Леонтьев, забыли. Так устроен галлюценоз русских, взяв одно, мы одновременно берем и прямо противоположное. Все мы ждем какого-то чуда, социального переворота, с которым, как нам кажется, все устроится. Но социальный переворот, по словам Леонтьева, не станет ждать морализации всех членов будущего государства, а захватит общество в таком виде, в каком мы его знаем теперь. А теперь оно находится в неприглядном виде. А в этом виде, кажется, очень еще далеко до бесстрастия, до незлобия, до общей любви и до правды.

Почему не Логос, а София понадобилась русскому сознанию? Потому что Логос — это рассудок. Быть рассудительным очень трудно. Нам, русским, нужно было найти третье измерение, то, что, минуя нас, неразумное приводит к уму, нерациональное делает рациональным. Всем нужен ум. Но для него нам не хватило рассудительности. Мы заменили ее безумием веры, полагая, что человек живет и выживает не силой логики, а силой абсурда. Не сон разума порождает чудовищ. Скорее, их порождает, говорил в «Анти-Эдипе» Ж. Делез, «бдительная рациональность, страдающая бессонницей». И с ним нельзя не согласиться. Открытие бессознательного открыло нам не ужасы природы, а пустоту нашего ума, заполняемую тем, что сегодня называют гибридными образованиями.

София не совпадает с Логосом. Она заставляет нас считаться с тем, что выходит за пределы того, что есть, она вводит в нашу жизнь ритмы, субъектами которых мы не являемся, но которые нам нужно учиться улавливать, чтобы ответить на присутствие иного вокруг нас. Софиология строится на обломках европейского когитального сознания, в ситуации полной неопределенности действия и абсолютной непрозрачности сознания. София является для нас позитивным способом осознания себя отличными от Европы. И одновременно это такая ментальная сущность, которая заставляет нас отличать себя от Востока. Мы не Запад, но мы и не Восток. Мы не действуем, но мы и не бездействуем. Стирание метафизической определенности Софии, отказ от нее, делает бессмысленным наше существование. Без Софии мы теряем интеллектуальный суверенитет и становимся уродливым подобием Европы, их вечным пугалом и одновременно причиной их привязанности к скрытому желанию облагородить наше уродство.

Конечно, софиология Соловьева оказалась не самым удачным изобретением русского философского сознания. Почему случилась неудача? Потому что Соловьев думал о вечности и абсолюте. Он спасал человечество, а ему нужно было спасать себя. В терминах его философии нельзя понять, где заканчивается Запад и начинается не Восток, а Россия. Это начало нельзя было разглядеть в терминах философии всеединства Соловьева. Всеединство не позволяет нам разглядеть пути, которые ведут дальше, чем ведут нас наши цели.

В XIX веке у России было два пути: национальный и имперский. В первом случае русские должны были стать нацией и создать национальную экономику и национальное государство. Во втором случае мы могли бы существовать как имперский народ (в смысле Самарина) с имперским государством и имперской экономикой. В первом случае нам пришлось бы православную идентичность заменить национальной. Во втором случае мы могли бы сохранить свою идентичность. Нам нужна была бы только идея империи, единство разнообразного.

Соловьев не принял ни первого пути, ни второго. Он предложил нам путь всеединства, далее всего продвигавшего нас на Запад. Соловьев думал, что София в один прекрасный момент соединит нас с Западом какой-то вяжущей связью, и возникнет некое богочеловечество. Но София нас не связала, и богочеловечество не возникло. Даже если бы оно возникло, то человечество все равно не могло бы связать руки Бога. Последующее развитие показало, что хотя мир и софийно устроен, он не всеединый. Софиология скрывает от нас истину о том, что мир абсурден и что человеку нужно учиться жить в мире того, что существует, хотя мы многого и не хотим из этого существования. Образ Софии требует от нас еще какого-то гнозиса, а не абсолютной веры и решительности.

Софиология мыслится в книге как безнадежная попытка соединить бытие и сверхчувственное существование, веру и философию. Для того чтобы жить в мире, нужен Логос. Для того чтобы жить в мире образов, нужно сознание. Для того чтобы создать новый мир, нужна София.

[2] Леонтьев К. Журнал «Русская мысль» // Передовые статьи «Варшавского дневника». 1880. URL: https://azbyka.ru/otechnik/Konstantin_Leontev/vostok-rossija-i-slavjanstvo/.

[1] Федотов Г. П. Трагедия интеллигенции // Судьба и грехи России: в 2 т. Т. 1. СПб.: София, 1991. С. 94.

ГЛАВА 1. СПОР О СОФИИ

В русской философии было придумано два концепта. Первый — евразийство, второй — софиология. И оба спорные. В чем же состоит суть спора о Софии?

Формально суть спора состоит в следующем. Поскольку Бог понимается как Премудрость, постольку Премудрость нельзя понимать в качестве Бога. Но что тогда есть Премудрость? Нужно ли ее понимать как абстракцию или она есть некое живое существо? Но если это живое существо, то оно не может предварять разделение единого на бытие и ничто.

Так в русской философии возник запоздалый спор реалистов и номиналистов. Неформально в споре о Софии решался вопрос о том, есть ли что-то за душой у русской философии или у нее нет ничего? Может ли она сказать что-то новое или не может? По существу, в споре о Софии речь шла о судьбе русского самосознания. Надо ли было на нем поставить крест или оно как ни в чем не бывало продолжало существовать и после социальной катастрофы, но только уже вне связи с привычными формами православной веры? Иными словами, есть ли что-то софийное в отпадении русского человека от Бога или нет?

В это время и в Европе люди также отвернулись от христианства. Они почувствовали себя самодостаточными. Люди были здесь, наедине с цивилизацией, а Бог был где-то там в другом мире, далеко от них. В результате мир остался без Бога, а Бог без мира. На место Бога человек вынужден был поставить самого себя. В этой ситуации софиология решила миру вернуть Бога, а Богу — человека. Получилось ли у нее что-нибудь из этого или нет?

Отказ от софийности означал крах проекта под названием «русская философия», крах русского сознания. Согласие с идеей софийности на деле означало реформацию православия, изменение христианства посредством вовлечения в него язычников и полного церковного объединения. «Мы, — писал Булгаков, — стоим лицом к лицу с христианами Запада и с миром язычества, и это в то время, когда происходят гигантские мировые катаклизмы…»3 Время шло, а полное единство христиан все не наступало и не наступало. Умножение христианства не происходило. Почему?

София — это мудрость, мастерство. Любовь к мудрости родила у греков философию, и вместе с ней она родила софистику. Софистами греки считали не только учителей, но и плотников, и гончаров.

Для евреев мудрость есть нечто осязаемое, видимое. Для них «хохма» — это существо, лицо которого считалось отражением Бога.

Гностики называли Софией 12-й эон. Этот эон вместо того, чтобы замкнуть плерому, полноту Вселенной, решил слиться с началом. Получилась неразбериха. Возникла дыра, в которую в мир выплеснулась полнота, образовавшая космос, в котором мы сейчас живем.

Христиане считают, что Софию сотворил Бог. «Господь имел меня началом пути Своего, прежде созданий Своих, искони» (Притч. 8:22). Начало пути не принадлежит пути, ибо путь предполагает то, что есть. Но начало предваряет разделение того, что есть, и того, чего нет. Если Бог имел Софию прежде своих созданий, то это означает, что София предваряет всякое творение. И этим она отличается от Логоса, ибо Логос нужен нам тогда, когда мы приспосабливаемся к миру. А когда мы его творим, мы соприкасаемся не с бытием, а с ничто, и нам нужна София.

Что может родиться, если полюбить любовь? Если объектом любви человека становится сама любовь? С. Булгаков в «Свете невечернем» говорит, что так рождается Святая София христиан. Но значит ли это, что София и Христос одно и то же? Если София и Христос одно и то же лицо, а для верующих оно одно и то же, то как тогда понимать В. Соловьева, почему у него София — это не Христос, для чего он отделил ее от Церкви? Не для того ли, чтобы расширить опыт религиозного сознания и включить в него элементы нехристианского миропонимания? Если Христос мужчина, а София женщина, то почему Христос не нашел своей Софии и у него не появились от нее дети? Является ли само это расширение спасительным для русского сознания или же оно является одним из симптомов разложения русской культуры, гибели ее корней?

§ 1. ВИДЕНИЯ СОЛОВЬЕВА: ИДЕЯ ВСЕЕДИНСТВА

Дочь хаоса — Три свидания — Почему есть что-то? — Смех — Софийность — Три силы — Третий род бытия — Всеединство — Критика идеи всеединства — Метанойя Соловьева — Два святых — Децентрированная Россия — Софиология как распря

Соловьев странный человек. Ему нравился Н. Ф. Федоров — православный материалист. Он не любил «Войну и мир» Толстого, ибо не находил в романе ничего возвышенного. Вместе с Достоевским ездил к старцам. Многие думают, что Алеша Карамазов — это Соловьев. Но это невозможно представить. Не могло быть так, чтобы Алеша, поздоровавшись, спешил протереть руки скипидаром.

Соловьева, по словам Е. Трубецкого, невозможно представить себе как супруга или как отца. Он все куда-то уезжает или приезжает. Соловьев жил не дома, а все по номерам. Люди, с грустью замечал Розанов, так не живут. Он неожиданно мог расплакаться, загрустить. Жизнь — это, конечно, проза. Соловьев любил поэзию.

Соловьев был близорук. Он ничего не видел. Сторонним людям казалось, что он видит запредельное. Многие были уверены в том, что Соловьев знается с демонами. Боткин говорил Соловьеву: женитесь, батенька, долго жить будете. Соловьев не женился и рано умер. В 1900 году ему было всего 47 лет. Скипидар, видимо, разрушил его почки.

ДОЧЬ ХАОСА

О Софии в России писали и до Соловьева. Например, Флоренский ссылается на сочинения о Софии М. Сперанского. И все-таки концепт Софии в русской философии придумал Соловьев, для которого София — это «темного хаоса светлая дочь»4. То есть у Софии есть отец, и этот отец — хаос. Чтобы остаться в рамках христианского мировоззрения, Соловьеву нужно было хаос поселить в Боге. Что он и сделал, положив, что «в Боге есть хаос от века»5. Но что такое «хаос в Боге», Соловьев не разъяснил. А без этого разъяснения его концепт Софии становится туманным. Если хаос — Бог, то что делать с Троицей? Ясно только то, что, полагая родственные отношения между хаосом и Софией, Соловьев проблематизировал отношение Софии к порядку, к Логосу и, следовательно, сделал неочевидным место русской философии в интеллектуальном пространстве Европы, которая через 100 лет откажется от Логоса, но только на словах. На самом деле она Логос уже давно превратила в логистику, которая приносит прибыль.

ТРИ СВИДАНИЯ

Соловьев читал и перечитывал многих мистиков, но, на его взгляд, «почти все они имеют характер чрезвычайно субъективный и, так сказать, слюнявый». Это значит, что каждый из них видит свои сны, и никто эти сновидения подсмотреть не может. Но самое интересное состоит в том, что опыт этих мистиков, несмотря на субъективность, совпал с опытом Соловьева, особенно ценившего Беме и Сведенборга.

До Соловьева никто из русских мыслителей не смел дерзнуть и положить свои собственные видения в основание философии. Все ссылались на авторитеты, и Соловьев ссылался. Но он был молод, талантлив и своенравен. Соловьев едва ли не грезил наяву. Если бы он не грезил, то не приключилось бы никакого романа с попутчицей Жюли при поездке в Харьков. И не было бы видения. «София» — это каприз Соловьева, его детское видение, повторившееся затем в Лондоне и в Египте. София явилась ему так же, как когда-то явилась философия Боэцию, в образе женщины. Соловьев говорил с ней, и она открыла ему глаза на мир. Под впечатлением от этой встречи Соловьев написал в 1876 году работу под названием «София». Лосев назвал эту работу «довольно странной», незрелой, тем не менее русская философия заговорила в ней по-французски. Соловьев пошел по следам Чаадаева.

ПОЧЕМУ ЕСТЬ ЧТО-ТО?

Соловьев пишет: «…Абсолютное первоначало не есть только начало любви, но также и начало ненависти или злобы, не только начало единения, но и разделения…»6 В самом абсолюте Соловьев видит распрю, раздор. Кто-то же должен был унять эту распрю, разрешить ее каким-то способом. Этим «кто-то» оказалась София Премудрость Божия.

В работе Соловьева «София» смысл софиологии изложен в разделе под названием «Реальный процесс. Материя, атомы под воздействием Сатаны». Как воздействует Сатана на материю, минуя Бога, не очень понятно. В этом разделе существование конкретного единства связано с действием Софии. Почему есть что-то, а не ничто? Потому что есть София. А что такое София? Это единство. А что такое единство? Это чтойность. Но существует ли единство между Христом и антихристом? Тождественен ли Богу сатана и является ли это тождество основанием для Софии?

Понятие единства объясняется Соловьевым на примере атома, составленного из трех элементов. Первые два элемента — это центростремительная сила и центробежная. А вот третий элемент превращает первые два в устойчивые единства, в некую чтойность. Описание третьего элемента и составляет описание действия Софии. Это действие есть «синтетический элемент, благодаря которому два стремления не разрушают друг друга, но объединяются в одно элементарное существо»7. И далее Соловьев называет синтез «душой», а единство — «материализацией божественного». Но что означает этот синтез для Бога, может ли человек расширить границы абсолютного? Ведь от Бога ничего нельзя отнять и ничего к нему нельзя прибавить. А если к Нему ничего нельзя прибавить, как же Он творит? Соловьев на эти вопросы никак не отвечает, спрятав свое понимание Софии в зоне непрозрачности, как бы на темной стороне сознания, хотя и дает нам ясно понять, что не анализ, а синтез является способом существования в софийном мире.

Быть софийным — не значит быть умным. Ум последователен, логичен, но не софиен. Софийна, как пишет Соловьев, улыбка. Почему? Потому что для нее нет причин. Не в уме, а в улыбке являет себя миру человек.

СМЕХ

Улыбаясь, человек говорит о том, что он «свободен от внешней необходимости мира явлений»8. Тогда же как ум подчеркивает его зависимость от этого мира. «Человек, — пишет Соловьев, — не является исключительно природным существом»9. Между человеком и миром существует дистанция, разрыв. Поскольку человек удерживает эту дистанцию, постольку у него есть сознание, которое являет себя миру в указательном жесте. Отсутствие дистанции означает для человека сон. Грезы — это сон, в котором может родиться сознание. О том, что человек является человеком, говорит не труд, а искусство и поэзия. Метафизика человека выражается не в приспособительных к миру реакциях, а в смехе. Смех софиен потому, что, с одной стороны, в нем есть то, что соприкасается с идеальным, а с другой — в нем есть то, что соприкасается с реальным. Человек смеется над реальностью, насмехается над ней. «Я бы, — говорит Соловьев о человеке, — назвал его существом, которое смеется»10. Человек смеется не потому, что он является социальным существом. Быть социальным — значит быть в состоянии, в котором мы определены Другим. Человек смеется потому, что у него есть состояния, в которых он сам определяет себя. Определяя самих себя, мы становимся асоциальными, то есть идеальными. Поэтому человеческое в человеке узнается не по его разумности, а по улыбке, по самовоздействию, которое материализуется в смехе.

Бытие не смеется. В нем нет софийного парадокса. Человек начинает себя не с бытия, а со смеха. Его начало не может быть бытием еще и потому, что человек как раз и является тем, что имеет бытие. А иметь бытие — это значит не бытийствовать исполнением своего бытия.

СОФИЙНОСТЬ

В свиданиях Соловьева с Софией актуализировалось невозможное, галлюцинаторное. В них мысль представала зримой. Этим Соловьев и воспользовался, самим собой начиная новый порядок рассуждений. Любые видения уже сами по себе феноменальны, ибо они прерывают культурную коммуникацию и отсылают к самим себе как к истине в последней инстанции, как к высшей степени философствования. Ни одно прозрение не нуждается в оправдывающей его институции. Напротив, оно само объясняет все. Его же не объясняет никто. Видения не зависят от Логоса, не подчиняются нормам логического. Скорее наоборот, логическое коренится в безумстве видений.

В образе Софии Соловьев нашел точку пересечения непересекающегося. Он нашел некое конкретно всеобщее различных духовных практик и философских дискурсов: гностического и христианского, логического и мистического, локального и универсального. Возможность существования этой конкретной всеобщности он связал с Софией.

Соловьев искал такую оптику, которая позволяла бы ему не отличать одно от другого, не строить таблицу сходств и различий, а расширять одно при помощи другого. Это расширение Соловьев назвал софийным, ибо оно обладает интересным свойством: в нем появляется нечто третье, то, что не зависит ни от природы первого, ни от природы второго, но самим фактом своего существования расширяет границы как одного, так и другого до пребывания их в составе единого целого. В Софии Соловьев открыл возможность работы разъединительного синтеза.

София — это не проявление свойств Бога и не проявление субстанциональных свойств человека, а рождение новых содержаний при встрече того, что исключает друг друга. И хотя в нашем мире есть только две стороны, ни одна из них сама по себе не является софийной. Софийной является третья сторона. Эту сторону увидел ранний Соловьев. Поздний Соловьев свел Софию к всеединству и ошибся. София возникает как ответ Бога на глухоту глухого, который не слышит зов, к нему обращенный. Она есть нечто неслыханное и невиданное, за пределами ума находящееся. В ней мы обнаруживаем логический тупик. София — это место, в котором логика, столкнувшись с непостижимым, начинает лгать, и поэтому человеку нужно решиться доверять уже не суждению, а созерцанию.

В софийности важна не связь с единым, а парадокс. В ней мыслится возможность действия силой абсурда, преодолевающего действие силы реального. Не Логос, а София удерживает мир от распада. С ней каждый может встретиться, ее каждый может узнать по неожиданному «вдруг», но ее нельзя получить аналитически. Она может быть дана в видениях, во внутренних созерцаниях, но она не может быть дана в качестве объекта внешнего восприятия.

Выбрав синтез, Соловьев оказался в стороне от главных путей развития мировой философии, которая отдала предпочтение анализу различий.

ТРИ СИЛЫ

Через год после «Софии» Соловьев написал работу, в которой применил технологию своего мышления к новому объекту. Вместо атома он взял человечество и выделил в нем все те же три силы. Первая сила — это Восток, вторая сила — это Запад. Восток отрицает свободу, подчиняя человека Богу. Запад отрицает Бога, требуя свободы. В итоге мир распадается. С одной стороны, в нем доминирует идея бесчеловечного Бога, а с другой — безбожного человека. И та и другая сторона без связи друг с другом омертвели. «Необходимо, — пишет Соловьев, — присутствие третьей силы»11, которая может примирить единство со свободой. Эта сила — славяне, вернее русские.

В чем Соловьев видит задачу русских, то есть России? В том, чтобы мы оживили, одухотворили и Восток, и Запад. Освободили их от взаимной вражды и дали им «общее безусловное содержание»12. Но откуда это содержание у нас? Оно у нас есть потому, что мы — народ-посредник. Мы — посредники между человечеством и божественным миром. Но ведь мы не евреи. Зачем же нас Соловьев ставит не на свое место? Соловьев полагает, что русские сами по себе неинтересны. Они ничего из себя не представляют. Россия — это орудие. Она действует не от себя, потому что никакой самости у нее нет. Она осуществляет не свое, потому что у нее нет ничего своего. Наша культура бедна, экономика убога, социальная жизнь примитивна. У нас нет даже наших собственных интересов. Мы должны только жить и мучиться. Зачем? Затем, чтобы нашими страданиями рождалась душа, которой не хватает Западу. Таково, на взгляд Соловьева, наше место в мировом разделении труда или, как говорит Соловьев, в мире всеединого. Благодаря всеединству Запад дает нам цивилизацию, а мы ему — душу.

Соловьев заметил, что, начиная с Возрождения, все более явным становился процесс обмирщения Запада. Европа вежливо отказывалась от христианства, в котором все больше становилось знания и все меньше оставалось веры. Этот отказ открыл шлюзы, и пространство мысли в Европе затопили потоки «антикосмического космизма» (В. Соловьев). Запад был занят утверждением мира в гуманизме и, следовательно, отрицанием мира в христианстве. Соловьев хотел остановить процесс десакрализации в Европе. Для этого ему не было жалко ни России, ни православия. Он хотел их растворить под знаком всеединства в европейской культуре с тем, чтобы она утвердилась в Христе. Под знаком Софии не совсем, на его взгляд, христианская Россия должна была соединиться с еще христианской Европой. Зачем? Затем, чтобы Дао не заменил Логос. Но почему Россия должна бояться Востока? Мы же не Европа. Это Европа должна ждать возмездия с Востока, ибо она объявила себя центром мира и пыталась цивилизовать Индию и Китай. Этого Соловьев нам не объяснил.

ТРЕТИЙ РОД БЫТИЯ

Третий род бытия представлен Платоном в мифе об андрогине. В свою очередь, Беме полагал, что учение о Софии есть, в сущности, учение об андрогине.

Андрогин — это не мужчина и не женщина, но это и не простое соединение разных природ? Что же это? Это то третье, что предшествует разделенности человека на два пола. То есть мы сегодня называем человеком то, что является, согласно Платону, только половиной человека. Андрогин — не элемент эмпирического мира. Его нужно отличать от химер, минотавра и кентавров. Андрогин — это третий пол, или третий род существования. А химеры, минотавр и кентавры — это попытка простого соединения двух или трех разных эмпирических сущностей в одной. Андрогин софиен, а они не софийны. То есть в них нет третьего, нет того, в чем они соединены. В них нет парадоксов и нет целого, удерживающего в себе абсурд существования. К примеру, кентавр — это плод совокупления человека с ничто, с призраком. Как говорит миф, в Греции жили лапиты, и у них был царь Иксион. Этот царь не был добрым и справедливым. И боги пригласили его к себе на пир. Он пришел и, к сожалению, напился. И пьяным стал приставать к Гере, жене Зевса. Зевсу, конечно, это не понравилось, и он укрыл Геру от домогательств Иксиона облаком. Иксиону пришлось совокупиться с призраком Геры. Так родился урод под названием «кентавр». В нем было две сущности: одна лошадиная, другая — человеческая. И первая не расширяла вторую, а вторая — первую. Ничего софийного в нем не было. Еще более страшный урод — это химера. У нее голова льва прикреплена к телу козы, хвостом которой является змея.

О третьем роде существования говорил и Кант, рассказывая о свойствах трансцендентальной схемы, которая, с одной стороны, есть нечто чувственное, а с другой стороны, есть нечто идеальное. «Ясно, — пишет Кант в “Критике чистого разума”, — что должно существовать нечто третье»13. Что это? Согласно Канту, «именно такова трансцендентальная схема»14. Третье — это то, в чем две противоположные стороны находятся в снятом виде, то есть соединяются друг с другом. В «Основах метафизики нравственности» Кант говорит, что третье — это то, на что нам указывает свобода, и о чем мы априори имеем идею15.

У Соловьева этим третьим была София. Но поздний Соловьев упростил понимание Софии, приравняв ее к всеединству.

ВСЕЕДИНСТВО

Принцип всеединства Соловьев формулирует в работе «Россия и Вселенская Церковь». Он пишет: «Истина едина и одна в том смысле, что не может быть двух истин, безусловно независимых одна от другой, а тем более противоположных одна другой. Но именно в силу этого единства единая существующая истина, не допуская в себя никаких ограничений, произвола и исключительности, не может быть частичной и односторонней, а потому должна заключать основания всего существующего в логической системе, должна довлеть для

...