2028
Қосымшада ыңғайлырақҚосымшаны жүктеуге арналған QRRuStore · Samsung Galaxy Store
Huawei AppGallery · Xiaomi GetApps

автордың кітабын онлайн тегін оқу  2028

Геннадий Харламов

2028





Изгнанный из своего лагеря по ложному обвинению, Анатолий должен вернуться. «Сириус» уже близко, время на исходе. Вместе с таинственным незнакомцем он бросит вызов корпорации и собственной судьбе.


18+

Оглавление

  1. 2028
  2. 2028

Геннадий Харламов

2028

2028

2028

Глава 1. Первая зима

Я сидел у костра. Не на чурбаке, не на поваленном дереве, не на голой земле — нет. Я сидел в кресле. В самом настоящем, старом, продавленном кресле, которое Степаныч когда-то приволок в сторожку неизвестно откуда. Обивка выцвела, из дырок торчал поролон, пружины подозрительно похрустывали при каждом движении, но это было кресло! С подлокотниками, с высокой спинкой, в котором можно было откинуться и смотреть на огонь, чувствуя себя почти человеком.

Я сидел в этом кресле, пододвинув его поближе к костру, и писал.

Карандашом. В старый блокнот. Тот самый блокнот, который я начал ещё в сторожке, а теперь продолжал здесь. Я писал свои мысли. Писал про наши злоключения. Про то, как мы сюда добрались, как строили новый дом, как боялись, как надеялись.

Для кого я это делал — понятия не имею.

Может, для себя. Чтобы не сойти с ума от этой тишины, от этого леса, от этого бесконечного «сегодня, которое похоже на вчера». Может, для потомков. Если вдруг через сто лет какой-нибудь археолог откопает мои каракули и решит, что нашел сокровище. Может, просто чтобы занять руки и голову.

Знаете, есть такая штука — когда вокруг тебя ничего не происходит, когда каждый день похож на предыдущий, когда нет интернета, новостей, разговоров с другими людьми — мозг начинает закипать. Он начинает придумывать страхи, раздувать проблемы, рисовать монстров из темноты. А когда я пишу — становится легче. Мысли устаканиваются, раскладываются по полочкам, перестают пугать.

Так что блокнот стал моим личным психотерапевтом. Бесплатным и всегда доступным.

Но сегодня писалось плохо.

Во-первых, пальцы. Они гудели. Не болели, нет — именно гудели, как провода под напряжением. Холод пробирался сквозь тонкую ткань перчаток, которые я натянул перед тем, как сесть, и добирался до самых костей. Я периодически откладывал карандаш, прятал руки подмышки, пытался согреть дыханием, но помогало это ненадолго.

Я боялся не столько прошлого и настоящего. С прошлым я как-то смирился. Настоящее я терпел. А вот будущее… Будущее пугало.

Потому что становилось холоднее с каждым днём.

Ещё пару-тройку недель назад я мог просидеть у костра полдня. Смотрел на огонь, думал о своём, иногда перекидывался парой слов со Степанычем, иногда просто молчал. Время текло медленно, но приятно. Было даже какое-то умиротворение в этом.

А теперь — полчаса, и всё. Пальцы не слушаются, в ноги заползает противный холод, даже лицо начинает неметь, хотя до огня рукой подать.

Осенняя свежесть, которая сначала казалась бодрящей и даже приятной, превратилась в холод. Просто в холод. Без романтики, без красивых метафор. Тот самый, от которого хочется залезть под три одеяла и не вылезать до апреля.

Но нельзя. Потому что зима — это не только холод. Это ещё и голод, если не подготовиться.

Мы усиленно готовили запасы. Это была наша главная задача, наша одержимость, наша головная боль. Каждый день мы что-то сушили, солили, коптили, складывали в погреб, перебирали, проверяли.

Но без холодильника делать это было… затруднительно. Очень дипломатично выражаясь.

У нас был погреб. Мы выкопали его достаточно глубоким — Степаныч настоял, сказал, что чем глубже, тем холоднее. И он, конечно, был прав. В погребе температура держалась заметно ниже, чем на поверхности. Но это не было холодильником. Это не было даже погребом моей бабушки из детства, где банки с соленьями стояли годами и не портились.

Наши запасы портились. Это был факт, который мы оба старались не обсуждать вслух, но который висел в воздухе, как тот самый запах от подпортившейся рыбы.

Грибы, которые мы насушили летом, начинали отсыревать. Часть пришлось выбросить — на них появилась какая-то плесень, и Степаныч, глядя на это с таким лицом, будто хоронил родственника, вынес их в лес и закопал.


— Чтобы запаха не было, — буркнул он тогда. — Зверей привлекать ни к чему.


Рыба, которую мы солили и коптили, тоже вела себя капризно. Та, что была в бочонке, просолилась неравномерно — сверху норм, в середине — как-то так себе. Копчёная хранилась лучше, но её было меньше.

Ягоды, перетёртые с сахаром… Вот это отдельная песня. Мы закатывали их в банки, как учила книга Ивановны. Думали, всё сделали правильно. А они взяли и забродили. Три банки малины пришлось вылить — внутри образовалась такая гадость, что даже пробовать не стали. Степаныч тогда долго сидел, смотрел на эти банки и молчал. Я знал, что он думает: «Сколько сил потратили, сколько ягод собрали — и всё насмарку».

Усугубляло ситуацию отсутствие банального опыта. И это, пожалуй, было нашей главной проблемой. Не холод, не голод, не опасность нападения — а простое отсутствие навыков.

Ни я, ни Степаныч не были ни дачниками, ни огородниками, ни мастерами заготовок.

Степаныч всю жизнь проработал в полиции. Он умел задерживать преступников, вести допросы, стрелять, маскироваться, следить. Но он никогда не солил рыбу в промышленных масштабах. Не сушил грибы. Не закатывал компоты.

Я — тем более. Я вообще из детдома. Там нас кормили, поили, одевали, но не учили, как выживать в лесу зимой, если закончились консервы.

Еще каких-то полгода назад я бы даже не подумал о том, какими капризными могут быть продукты. Для меня еда была чем-то, что лежит в холодильнике в магазине, ждёт, когда я её куплю, и не портится как минимум неделю.

А теперь я знал, что перегрел — стухло. Передержал открытой банку — скисло. Положил не в то место — завелись какие-то жучки. Не прокипятил воду для рассола — привет, бактерии.

Да и не нужно мне было это раньше. Я покупал себе минимальный набор на несколько дней в сетевом магазине. Закидывал в холодильник. Доставал. Ел. Повторял.

Я даже на сроки годности при покупке смотрел через раз. Ну, серьёзно? Кому вообще нужны эти мелкие циферки, если продукт выглядит нормально и пахнет нормально?

Теперь я знал, что эти мелкие циферки — разница между сытным ужином и отравлением.

На мгновение я отложил блокнот, сунул замёрзшие пальцы подмышки и просто сидел так, глядя на огонь. И сам не заметил, как расплылся в глупой, кривой улыбке.

Потому что вспомнил.

Докторская колбаса. Сервелат. Копчёная курочка. Плавленый сыр.

Боже, как же мне этого хотелось!

Не какой-то там изысканной еды. Не стейков из мраморной говядины, не устриц, не чёрной икры. Обычной колбасы. Которую можно просто нарезать, положить на батон, смазать кетчунезом и съесть. Не жареную рыбу. Не грибной суп. Не кашу с тушёнкой в сотый раз.

А обычную, простую, дурацкую колбасу.

Я вспомнил, как заходил в магазин после работы, брал палку сервелата, пару помидоров, батон. Приходил домой, нарезал, включал сериал и ел. Просто ел. Не думая о том, что завтра этой колбасы может не быть. Не переживая, что банка с малиновым вареньем забродила. Не подсчитывая, сколько дней продержатся запасы, если растягивать.

Как сильно мне не хватало того, что ещё совсем недавно казалось обыденностью! Тем, на что я не то что не обращал внимания — я считал это должным. Само собой разумеющимся.

Я сидел у костра, в старом кресле, в лесу, посреди вымершего мира, и мечтал о докторской колбасе. Смешно? Наверное. Грустно? Точно.

Сейчас весь наш рацион состоял из грибов, собранных Степанычем, остатков ягод, которые мы успели заготовить до холодов, и рыбы. Много рыбы. Очень много рыбы.

Мы её жарили, варили, коптили, солили, сушили. Я уже знал о рыбе всё, чего не знал и не хотел знать. Знал, как определить свежесть по жабрам. Знал, сколько соли нужно на килограмм для сухого посола. Знал, что коптить лучше на ольховых дровах, а на сосновых — горчит.

И меня от неё уже тошнило.

Честно. Я смотрел на рыбу и внутри всё переворачивалось. Не потому, что она была плохой — она была нормальной. Просто одно и то же каждый день. Каждое утро. Каждый обед. Каждый ужин.

Рыба. Рыба. Рыба.

У нас были закрутки. Те самые, которые я взял из погреба бабы Маши. Солёные огурцы, помидоры, кабачковая икра, лечо, компоты. Настоящее богатство, которое мы везли на плотах как зеницу ока. Но Степаныч…


— Это на зиму, — говорил он, когда я заглядывался на банку с маринованными огурцами. — Зимой сожрём.

— А может, одну? — пробовал я. — Для настроения?

— Для настроения тебе костёр, — отрезал он. — Иди дров наколи.


Были у нас и остатки консервов — тушёнка, сгущёнка, паштет. Те самые, которые мы покупали ещё в той жизни, которые везли из города, которые грузили в лодку как величайшую ценность. Их было немного. Степаныч пересчитывал банки раз в неделю, сверялся с каким-то списком в голове и вздыхал.

Крупы, макароны, мука. Тоже были. Я пёк лепёшки из муки и воды — единственное, что научился делать. Получалось не ахти, но съедобно.

Но на всё это комендант — я в шутку стал называть Степаныча комендантом, и, кажется, ему даже нравилось — наложил вето.

Помните эту фразу, которая вгоняла в тоску и бешенство одновременно? «Не трогай, это на новый год!»? Вот так же мне говорил Степаныч. Только вместо нового года у него было — зима.


— Это на зиму, — повторял он как заведённый. — Это на зиму. Это на зиму.


Я понимал его. И даже был согласен. Частично.

Но когда я смотрел на эту банку с лечо, а вокруг была только рыба и грибы, понимание как-то улетучивалось. Остаётся одно желание — открыть, съесть, не думать.

Когда мы плыли сюда, я отчётливо помнил — один из плотов был набит едой почти до краёв. Мне казалось, что её так много, что нам на пару лет хватит. Я смотрел на эти баулы, банки, мешки и чувствовал себя если не богачом, то как минимум уверенным в завтрашнем дне.

Оказалось — иллюзия.

Во-первых, я не учёл, что нас двое. Два мужика, которые едят не как воробьи. Во-вторых, часть продуктов испортилась. В-третьих, запасы, которые казались огромными, на деле были просто… ну, нормальными. На пару месяцев. Может, на три, если сильно экономить.

А зима — она длинная. Очень длинная. Особенно когда ты в лесу, без магазинов, без доставки, без надежды на пополнение.

И сейчас, когда до снега оставались считанные недели, мы уже начали прикидывать, дотянем ли до весны.

Страшно было даже думать об этом вслух.

К тому же, хотелось банальной гречи. Горячей, рассыпчатой, с маслом. Или хотя бы без масла — просто гречи. Тёплой лепёшки, которую я пёк из муки и воды, а не рыбы с грибами.

Я понимал, что жалуюсь, как капризный ребёнок, что миллионы людей сейчас, возможно, вообще не имеют еды. Что мы — счастливчики. Что у нас есть дом, костёр, запасы, ружьё, друг.

Но от этого понимания тошнота от рыбы не проходила.

Из последних новостей, а новости у нас были только те, что мы видели своими глазами, мы так и не закончили стройку.

И это, знаете, лишний раз доказывало старую истину: ремонт — это навсегда. Даже апокалипсис его не отменяет.

Нет, мы конечно доделали дом. Обустроили его. Теперь у каждого была своя комната — маленькая, но своя. Дверь закрывается — и ты один. Можно посидеть в тишине, подумать, не слушать храп Степаныча, который стал просто легендарным по громкости.

Печка работала, дымоход тянул, крыша не текла. Всё было нормально.

Но главным камнем преткновения стал забор.

Понимаете, в сторожке у нас был забор — чисто символический. От козликов, как говорил Степаныч. Доски с промежутками, калитка на щеколде. От медведя он бы не спас, от человека — тем более.

Но там, в сторожке, нам было как-то… спокойнее, что ли. Мы думали, что мы одни. Что никого нет. Что нас не найдут.

После того, что случилось, после камеры на утёсе, после тех троих в белом — мы поняли, что это не так. Что кто-то здесь есть. Или был. Или будет.

Поэтому Степаныч решил: забор нужен основательный. Не «от козликов», а настоящий частокол. Чтобы не облизывал территорию впритык к дому, а давал пространство. Метров двадцать-тридцать в каждую сторону.

Чтобы было место для огорода. Для хозяйственных построек. Чтобы мы могли выйти из дома и не упираться сразу в лес.

Чтобы, если кто-то придёт, мы его увидели издалека.

Идея была правильной. Но её реализация…

Мы пилили деревья. Много деревьев. Я брал пилу (не бензопилу — берегли бензин на всякий случай, пилили вручную) и валил сосны. Степаныч размечал, я пилил. Потом мы обрубали сучья, очищали стволы, тащили к месту.

Степаныч копал ямы. Глубокие, под каждый столб. Я таскал бревна, ставил их, засыпал землёй, трамбовал.

Работа кипела. С утра и до вечера. Каждый день.

Комендант решил, что мы работаем шестидневку. Воскресенье — выходной. Для нас, как он выразился, «для профилактики переутомления». На деле — чтобы я не сдох, потому что сил уже не было.

Но даже несмотря на столь ударные темпы, из-за масштабности проекта и банальной нехватки рабочих рук, мы продвигались крайне медленно.

Два человека — это мало. Очень мало, когда надо поставить забор на сотню метров. Мы не экскаватор, не бригада строителей. Мы — бывший опер и бывший веломастер. Наши навыки в этой ситуации были… специфическими.

Я мог быстро починить велосипед. Я мог собрать компьютер. Я мог даже, при должном усердии, заменить проводку в квартире. Но вкапывать столбы для забора я учился прямо на ходу. Методом проб и ошибок. Ошибок было больше.

Степаныч умел стрелять, допрашивать, задерживать. Вкапывать столбы — не его профиль. Но он делал это лучше меня. Просто потому что он старше и упрямее.

К концу октября — а это уже почти зима, это вам не шутки — мы успели поставить забор только с одной стороны. Той, что выходила к лесу. Остальные три стороны пока оставались открытыми.

Уверенности в том, что мы успеем к зиме, становилось всё меньше и меньше.

Я ловил себя на мысли, что Степаныч тоже это понимает. Понимает, но молчит. Потому что если начать обсуждать вслух, то страхи станут реальными. А пока молчишь — вроде бы ещё не всё потеряно.

И в этом молчании было что-то… тягостное. Мы оба знали, что не успеваем. Но оба делали вид, что всё нормально. Что мы просто не торопимся. Что ещё есть время.

Времени не было.

Я отложил блокнот, потер замёрзшие руки, посмотрел на огонь. Костер догорал, надо было подкинуть дров.

И тут — голос за спиной.


— Эй, книгопис.


Хриплый, чуть насмешливый, такой родной уже. Степаныч. Стоит, опираясь на топор, и смотрит на меня с тем выражением, которое я называю «ты опять за своими глупостями».


— Пошли есть.


Я хотел сказать, что не голоден. Что ещё пара абзацев, и я закончу. Что дайте мне пятнадцать минут, но посмотрел на свои пальцы — красные, замёрзшие, еле сгибающиеся — и понял, что всё равно сегодня уже ничего не напишу.


— Я воль, хер комендант, — добавил я ему вслед.


Он не обернулся, но я видел, как дёрнулось его плечо. То ли усмехнулся, то ли просто хотел показать, что слышал.

Я поднялся, взял блокнот, сунул за пазуху, чтобы не замёрз. Потопал ногами, разгоняя кровь. И пошёл за ним.

Ужин. Потом — снова работать. Забор сам себя не построит.

А зима уже дышала в спину. Следующие несколько дней мы работали меньше обычного. Холода, которые поначалу казались просто осенней свежестью — ну, знаете, такой приятный холодок, когда можно надеть кофту и чувствовать себя уютно, — теперь превратились в настоящую проблему. Они вносили свои коррективы, и эти коррективы были, мягко говоря, не в нашу пользу. Шестичасовой рабочий день, который мы себе установили ещё в начале стройки, когда солнце светило ярко и даже в одной футболке было жарко, теперь растянулся с утра и до позднего вечера. Потому что мы были вынуждены делать перерывы. Частые перерывы. Каждый час, если не чаще.

Мы останавливались, бросали инструменты, подходили к костру, который горел теперь постоянно на территории, протягивали руки к огню, ждали, когда пальцы перестанут быть похожи на сосульки, и снова возвращались к работе. Через час — повторяли. И так по кругу. Производительность упала катастрофически. Я смотрел на незаконченный забор, на гору брёвен, которые ещё предстояло вкопать, и понимал, что мы не успеваем. Степаныч тоже это понимал, но молчал. А молчал он потому, что его характер, и без того не сахар, с каждым днём становился всё мрачнее и злее.

Он не то ворчал, не то хандрил, я уже и сам не мог разобрать. Но чем холоднее становилось на улице, тем холоднее становилось и в наших отношениях. Степаныч превратился в настоящего медведя-шатуна, которого разбудили посреди спячки и теперь он ходит злой на весь белый свет. Он придирался к каждому моему движению, к каждому взмаху топора, к каждому бревну, которое я подавал. Я работал и ловил себя на мысли, что если такая тенденция сохранится, то мне будет проще, если он, словно настоящий медведь, впадёт в спячку до весны. Ну, серьёзно? Пусть бы залёг где-нибудь в углу своей комнаты, свернулся калачиком и проспал до марта. А я бы тогда работал в тишине, без этого вечного бурчания за спиной. Красота!

Но, конечно, я это только думал. Вслух такое говорить — самоубийство.


— Да куда ты эту херь пилишь?! — в очередной раз заворчал Степаныч, когда я занёс топор над очередным бревном. — Гнилое дерево, не видишь, что ли?!


Голос у него был такой, будто я не бревно собрался рубить, а поджечь его любимую книжку «Робинзона Крузо», которую он перечитывал в четвёртый раз. Я замер, опустил топор, посмотрел на бревно. Нормальное бревно. Крепкое, без видимых признаков гнили. Но спорить не хотелось. Спорить с ним сейчас — это как лбом об стену биться. Бесполезно и больно.


— Я и не смотрю даже, — отмахнулся я, стараясь не вскипеть, хотя внутри уже всё закипало. — Делаю, что ты сказал.

— Глаза тебе для чего?! — продолжал он, не унимаясь. — Для красоты, что ли?

— А тебе? — вырвалось у меня.


Я сам не ожидал, что скажу это. Просто сорвалось с языка. Терпение лопнуло, как гнилая верёвка. Я стоял, сжимая топор, и смотрел на него. Он смотрел на меня. Между нами пробежала искра. Не та, что сближает, а та, что предшествует взрыву.


— Не понял? — нахмурившись, спросил он.


Голос стал тише, но от этого не менее опасным. Он наклонил голову чуть вперёд, как делал всегда, когда чувствовал, что сейчас начнётся серьёзный разговор. Я видел это выражение лица уже сотню раз. Оно означало: «Ты уверен, что хочешь это продолжать?»


— Ой, — выдохнул я, выдернув топор из мощного ствола, который, к слову, вообще не был гнилым, и мы оба это знали. — Мы как договорились? Ты мне показываешь деревья, я пилю, ты точишь. Так?


Я старался говорить спокойно. Даже слишком спокойно. Потому что если бы я позволил себе закричать, то всё — поезд ушёл. И обратно его уже не вернуть.


— Так, — кивнул Степаныч, и в его голосе я услышал что-то, чего не ожидал. Согласие. Он прекрасно понимал, к чему я веду, и, кажется, даже был готов признать свою неправоту. — Мой косяк.


Он помолчал секунду, потом добавил уже другим тоном, почти примирительным:


— Ты только топор положи.


И усмехнулся. Криво, по-стариковски, но это была улыбка. Он вовремя перевёл всё в шутку. И я выдохнул. Потому что спорить дальше не хотелось. Я устал. Мы оба устали.

Мы продолжили работать. Молча. Каждый думал о своём. Я — о том, что когда-то, в другой жизни, я сидел в тёплой мастерской, пил кофе и обсуждал с коллегами, какой сериал посмотреть вечером. А теперь я стою в лесу, в мороз, с топором в руках, и ссорюсь со стариком из-за какого-то гнилого бревна. Смешно? Наверное. Грустно? Определённо.

Он и сам понимал, что я терплю его из последних сил. Да он и сам себя терпел из последних сил. Я видел это по его глазам, по тому, как он сжимал челюсти, по тому, как тяжело вздыхал, когда думал, что я не слышу. Но ничего не мог с собой поделать. Холод делал своё дело. Он высасывал силы, вымораживал терпение, превращал даже самого спокойного человека в нервного и раздражительного.

Очередной день закончился одновременно с тем, как солнце начало скрываться за горизонтом, а лес покрывался темнотой. Мы не договаривались об окончании работы, просто в какой-то момент оба поняли, что всё — больше не можем. Степаныч опустил топор, я отложил пилу. Мы постояли несколько секунд, глядя на то, что успели сделать. Мало. Очень мало. Но выжать из себя больше было просто нереально.

Я стоял, смотрел на этот лес и думал о том, какой же он разный. Этот лес, который нас окружал сейчас, отличался от того, что был у нашей прошлой сторожки, кардинально. Если там была сказочная полянка с белочками и поющими птичками, зелёная и яркая, с мягкой травой и ласковым солнцем, то тут лес, словно испытывал нас на прочность. Он прощупывал наш характер, словно интервьюер на собеседовании, решая — брать нас или нет. Лес был густым и тёмным, даже днём. Солнце с трудом пробивалось сквозь кроны, отбрасывая длинные, зловещие тени. А ночью…

Ночью здесь начиналось что-то необъяснимое.

По ночам слышался волчий вой. Не далёкий, едва различимый, а близкий, почти рукой подать. Я лежал в своей комнате, смотрел в потолок и слушал, как они перекликаются где-то в чаще. И внутри всё холодело. Не от страха — от осознания, что мы тут не одни. Что у этого леса есть свои хозяева, и мы — всего лишь гости. Непрошенные, наверное.

Степаныч тоже видел и слышал это. Я замечал, как он напрягается, когда вой становился особенно громким. Как он хмурится и сжимает ружьё крепче обычного. Он опасался, я это знал. Но никогда не говорил со мной на эту тему, словно боясь показать слабину. Словно признать, что ему страшно, — значит, проиграть.

Не сговариваясь, мы пришли к тому, что после захода солнца мы не выходим за пределы нашей территории. За пределы этого условного, незаконченного забора, который пока что защищал нас скорее символически, чем на самом деле. У нас был костёр, который мы поддерживали всю ночь. У нас были стены дома, условная ограда. У нас было ружьё. Но всё равно, каждый шорох, каждый треск ветки заставлял сердце биться чаще.

Сегодня желания что-то писать не было совсем. Ни одной мысли, ни одного слова. Я сидел на крыльце, смотрел на огонь, но в голове была пустота. Холодная, тягучая, как зимняя река подо льдом. К тому же была моя очередь готовить, а это означало, что нужно заставить себя встать, пойти в дом, нарезать рыбу, разогреть кашу, сделать чай. Всё то же самое, что и вчера. И позавчера. И неделю назад.

Я вздохнул, поднялся, отряхнул штаны от снега и пошёл на кухню.

Степаныч, который, несмотря на возраст, работал ничуть не меньше меня, а иногда даже больше, потому что его упрямство не позволяло ему сбавлять темп, рухнул на кровать в своей комнате. Я заглянул к нему — он лежал поверх одеяла, в свитере, в носках, и читал. Угадайте, что? «Робинзона Крузо». Четвёртый раз, если я правильно считал. Он ещё в прошлый раз отшучивался, когда я спросил, зачем он перечитывает одну и ту же книгу.


— Первый раз — в школе, по программе, — объяснял он тогда, поправляя очки. — Ничего не понял, только мучился. Второй раз — на службе, в командировке, делать было нечего. Прочитал уже взрослым взглядом, оценил. Третий раз — когда решил сюда перебираться, как инструкцию по выживанию. А четвёртый… — он замолчал, задумался, потом усмехнулся. — А четвёртый — просто так. Для души.


Я тогда подумал: вот это у человека отношение к книге. Для меня книга — это что-то, что я один раз открыл, прочитал, закрыл и забыл. А для него — как старый друг, к которому возвращаешься снова и снова.

Сейчас он лежал, уткнувшись носом в потрёпанный томик, и шевелил губами, будто читал вслух. Я не стал его отвлекать. Молча прошёл на кухню, поставил чайник, нарезал хлеб, открыл банку с тушёнкой — одну из тех, что мы берегли на особый случай. Сегодня был особый случай. Не потому, что праздник. А потому, что я замерз так, что мне нужно было что-то жирное и калорийное, чтобы согреться изнутри.

Мы поужинали молча. Степаныч ковырялся в тарелке, я смотрел на него и думал: сколько ещё мы так продержимся? Месяц? Два? До весны? А что, если весна будет поздней? Что, если снег растает только в апреле? Наши запасы, которые казались огромными, таяли быстрее, чем я успевал это осознать.

После ужина я помыл посуду в реке, проверил, не погас ли костёр во дворе, закинул дров в буржуйку и лёг спать. Уснул я быстро — так быстро, что даже не заметил этого момента. Просто закрыл глаза — и провалился в темноту. Спал крепко, без снов, без мыслей, без кошмаров. Просто отключился, как компьютер, который выдернули из розетки.

...