автордың кітабын онлайн тегін оқу Эволюция внешнеполитической стратегии России
М. А. Неймарк
Эволюция внешнеполитической стратегии России
Монография
Издание третье,
переработанное и дополненное
Информация о книге
УДК 327(470+571)
ББК 66.4(2Рос)
Н46
Рецензенты:
Копылов А. В., доктор политических наук, профессор;
Рыхтик М. И., доктор политических наук, профессор.
В максимально широком охвате, позволенном объемом монографии, автор исследует в систематизированном виде изменения, которые претерпели концептуальные основы современной российской внешней политики с момента ее становления до наших дней. Проведен обстоятельный сравнительный анализ всех редакций Концепции внешней политики России, Стратегии национальной безопасности, Военной доктрины, Доктрины информационной безопасности и других основополагающих документов. Прослежена эволюция геополитического статуса России, отражающая усиление ее позиций и роли в глобальной политике.
Законодательство приведено по состоянию на 24 мая 2023 г.
Издание ориентировано на политологов-международников, читателей, интересующихся международными отношениями, мировой политикой и особенно развитием в динамике внешнеполитической стратегии России, а также может быть использовано в учебном процессе профильных вузов и факультетов.
Текст публикуется в авторской редакции.
УДК 327(470+571)
ББК 66.4(2Рос)
© Неймарк М. А., 2019
© Неймарк М. А., 2023, с изменениями
© Дипломатическая академия МИД России, 2019
© ООО «Проспект», 2023
Раздел I.
КОНЦЕПЦИЯ ВНЕШНЕЙ ПОЛИТИКИ РОССИИ: ЭТАПЫ ОБНОВЛЕНИЯ
Глава 1.
Первый опыт концептуализации внешней политики
Отправной точкой в осмыслении доктринального и практико-политического опыта российской дипломатии являются особенности концептуальных построений внешнеполитической стратегии России на начальном этапе ее становления. Чем больше времени отделяет нас от разработки и утверждения первой доктринальной модели внешней политики РФ в 1993 г., тем нагляднее становятся в свете современных реалий отраженные в ней иллюзии, заблуждения и ошибки, преодоление которых отчетливо прослеживается в последующих основополагающих внешнеполитических документах.
Первая концептуальная модель внешней политики России зеркально отражала сложнейшие объективные условия, в которых она разрабатывалась: кризис государственной субъектности, системно-формационная трансформация государственного строя, глубочайший социально-экономический кризис, ускоренное наслоение и смешение противоречивых внутренних и внешних событийных рядов и, как следствие, кризис адаптации к беспрецедентным изменениям внутри страны и на международной арене, вызванных распадом СССР. Исчезновение СССР было юридически зафиксировано в Беловежских соглашениях в поистине драматической формулировке: «Союз ССР как субъект международного права и геополитическая реальность прекращает свое существование»1.
В начале 1990-х гг. территория страны сократилась с 1/6 до 1/7 поверхности планеты — с 22 до 17 млн км2. Столь значительное уменьшение этой геополитической величины, воспринимаемой в силу ее неохватной огромности скорее отвлеченно, конкретизировалось в непредсказуемых масштабах стратегических потерь для страны. При этом Россия — это 40% мировых природных ресурсов, но всего 2% от общей численности жителей Земли. Из-за смещения географического центра на Север и Восток Россия стала еще более северной страной в сравнении с Российской империей и Советским Союзом, оказавшись пространственно «отодвинутой» от Западной и Центральной Европы, Ближнего и Среднего Востока, Южной Азии. Прежние государственные границы претерпели значительные изменения. В СССР только 13 из 77 административно-политических образований считались пограничными, а в России таковых уже стало больше половины. На западной границе СССР было 25 железнодорожных переходов — остался один-единственный. За пределами страны оказалось немало важнейших инфраструктурных магистралей — железнодорожных, трубопроводных, связи, высоковольтных электрических линий и т.д.
В 1990-е гг., к концу президентства Б. Н. Ельцина, уменьшившаяся вдвое экономика России откатилась на 14-е место в мире. Развал экономики привел к огромным потерям в оборонной сфере страны: армия сократилась втрое, войска были полностью выведены из Восточной Германии, Польши, Чехословакии, Венгрии, прибалтийских стран, Грузии, Азербайджана, Монголии, закрыты военные базы на Кубе и во Вьетнаме. За полтора десятилетия производство военных самолетов в России уменьшилось в 17 раз, боевых вертолетов — в 5 раз, авиационных ракет — в 23 раза, а боеприпасов — в 100 раз2.
Катастрофическое положение дел в экономике страны предельно честно охарактеризовал всесторонне осведомленный Е. М. Примаков, занимавший самые ответственные посты во властных структурах — руководителя Службы внешней разведки, министра иностранных дел и главы правительства: «В результате реформ, осуществленных псевдолибералами, пришедшими в начале 1990-х годов к экономической власти в России, экономика страны потеряла больше, чем во время Второй мировой войны (курсив мой. – М. Н.)»3.
С развалом СССР обрушились сами основы советской идентичности с вытекающими отсюда внутриполитическими последствиями, которые незамедлительно сказались на базовых экономических, военно-стратегических, ценностных и культурно-гуманитарных параметрах геополитического статуса страны.
Без малейшего преувеличения можно сказать, что это был экзистенциальный кризис. В. В. Путин так оценивал ситуацию в стране: «Россия переживает один из самых трудных периодов в своей многовековой истории. Пожалуй, впервые за последние 200–300 лет она стоит перед лицом реальной опасности оказаться во втором, а то и в третьем эшелоне государств мира»4. К этой острой теме он возвращается неоднократно, заявляя со всей откровенностью и прямотой: «Вопрос стоит гораздо острее и драматичнее. Сможем ли мы сохраниться как нация, как цивилизация, если наше благополучие вновь и вновь будет зависеть от выдачи международных кредитов и от благосклонности лидеров мировой экономики?»5
Не имеющий исторического прецедента столь стремительный — в одночасье — обратный формационный скачок от «реального социализма» к реальному капитализму предопределил ту поспешность, с которой была обозначена установка на одностороннюю стратегическую конвергенцию России с Западом. В этой связи принципиальное возражение вызывает точка зрения, сводящая совокупность множественных факторов и причин исчезновения Советского Союза и его «обратного» формационного скачка от социализма к капитализму к ошибкам и промахам дипломатии: утверждают, будто «именно дипломатия, а не крах коммунизма привела к объединению Германии, отказу СССР от своего превосходства в обычных вооружениях, краху Организации Варшавского договора и распаду СССР»6. Между тем центром принятия стратегических внешнеполитических решений дипломатия не была; они определялись не министерством иностранных дел, а политбюро ЦК КПСС, генсеком, позднее первым президентом страны М. С. Горбачевым.
При всех преходящих, в том числе субъективных, обстоятельствах решающее и долговременное воздействие на формирование российской внешней политики оказывали неодолимые в краткий срок объективные факторы. Свобода инициативы в международных делах и геополитическая самоидентификация только что возникшего государства жестко ограничивались сократившимися внутренними и внешними возможностями. «Кто бы и как бы не подвергал ретроспективной критике зачинателей российской внешней политики, не их заблуждения и ошибки, а суровая действительность вынуждала еще так недавно могучую державу смиряться с падением на значительно более низкий уровень международной геополитической значимости. Как можно было ожидать быстрого подъема авторитета на мировой арене страны, находившейся в состоянии глубокого экономического кризиса и политической нестабильности, страны, поставленной судьбой на грань бытия или небытия»7.
Глубинные последствия распада СССР правомерно рассматривать прежде всего и главным образом под углом зрения системных мирополитических изменений. В мирных, казалось, не предвещавших взрыва условиях, отмечали исследователи, произошло внезапное, исторически одномоментное, изменение геополитической ситуации, которое ранее в континентальных или региональных масштабах происходило в результате двух мировых и нескольких крупных коалиционных войн (Столетней, тридцатилетней, наполеоновских). А в мирное время геополитическая архитектоника менялась в форме более или менее растянутого по времени процесса, и эта растянутость была заметной даже на исторически ничтожных отрезках, как, например, в ходе возникновения фашизма и формирования блока держав оси в 1930-е гг. То, что аналогов, подобных распаду СССР, не было, объясняется главным: «геополитическая перетряска явилась следствием и сопутствующим фактором не виданной до сих пор системной перетряски, когда однотипные государства и общественные устои обрушились сразу в десятке прилегающих друг к другу стран. Распад советского блока и хронологически последовавший за ним распад Советского Союза явились главными геополитическими последствиями системной трансформации»8.
Самое трудное было переосмыслить прежние подходы и в кратчайшие сроки выработать саму методологию формирования концептуальных основ внешней политики России, на основе которой вести поиски взаимосвязанных ответов на вопросы, имеющие для нее стратегическое значение:
– какой будет новая (пост-ялтинская, постконфронтационная, постбиполярная) система международных отношений;
– что будет представлять собой в социально-политическом отношении Россия как субъект в этой системе;
– чем будет характеризоваться геополитическое положение России в этой системе в длительной перспективе;
– какие идеи и настроения станут определять духовную сферу политической жизни России в целом и ее внешней политики;
– как содержание этой сферы и идущие в ней процессы станут соотноситься с объективными проблемами и духовными вопросами, которые поставит в предстоящий период мировое развитие;
– на какой арсенал средств может реально опереться внешняя политика России в обозримом будущем9.
Осознать адекватно, в полной мере, гигантский геополитический сдвиг в столь ограниченное время, которое отводилось для проработки первых концептуальных основ внешней политики России, было, конечно, практически невозможно. Надо было, по сути, заново осмыслить весь комплекс факторов, определяющих параметры, основные направления и содержательное наполнение установок в отношении различных стран и регионов, наметить и зафиксировать меры, направленные на противодействие реальным и потенциальным угрозам, и решение острейших проблем, конфликтных ситуаций — ожидаемых и непредвиденных.
Между тем, едва став министром, А. В. Козырев сразу же объявил исходный концептуальный подход к его последующим действиям, основанный на форсированно полярных идеологических противопоставлениях, суть которых определял принцип «от противного»: для России США и другие западные демократии — «столь же естественные друзья и в перспективе союзники, как они были врагами для тоталитарного СССР». Несмотря на резкое ослабление позиций России в мире, он утверждал, явно выдавая желаемое за действительность, что национально-государственные интересы России и Запада в силу общих демократических убеждений «не только не сталкиваются, но и взаимодополняют друг друга в подавляющем большинстве международных вопросов». Более того, уравнивая далеко не равноценные в тот период геополитические потенциалы России и США, он говорил об их исторически обусловленных возможностях совместно влиять на ход мировых дел, поскольку у них есть все необходимое, чтобы сыграть роль катализатора глобального партнерства»10.
В процессе подготовки Концепции-93 требовалось в максимальной степени учитывать множество особенностей, связанных, в том числе, с обеспечением национальной безопасности:
– число, масштабность и динамику факторов, определяющих безопасность страны в условиях системного кризиса, их соотносительную значимость, включая роль факторов субъективного порядка, и особенно их общественное восприятие, которое подвержено быстрым изменениям, несопоставимым с периодом стабильного развития государства;
– структуру интересов государства, общества, их приоритетность, несущих на себе печать своеобразия;
– само формирование целей и предпочтение тех или иных средств обеспечения безопасности, которые существенно отличаются от периода стабильности;
– в условиях острого социального и идеологического противоборства в стране, девальвации старых и неприятия многими слоями общества новых социальных, политических, идеологических ориентиров происходят важные изменения всех механизмов поддержания безопасности страны, начиная от государственного аппарата и кончая уровнем социальных связей;
– процесс принятия решений всегда является процессом выработки компромиссов, и конечный результат порой оказывается весьма далек от первоначальных целей и установок. Рамки поиска компромисса и принятия решений обычно достаточно узки, поскольку предопределяются оптимизацией, нахождением рациональных решений. В условиях же системного кризиса таких рамок зачастую вообще не существует, т.е. кажется, что для нахождения решений возможны любые варианты. Фактически же спектр оптимальных решений объективно ограничен;
– на принятии решений в возрастающей степени сказываются случайные и сравнительно незначительные, но играющие роль «спускового крючка» факторы, а на самих процедурах — элементы субъективизма;
– переход в новое, стабильное состояние идет по труднопредсказуемой траектории, более того, часто фактически отсутствуют стратегическое планирование и «стыковка» между некоторыми тактическими шагами и долговременными интересами;
– ослаблены рычаги обеспечения национальной безопасности, находящиеся в распоряжении государственных структур;
– наличие идеологического вакуума, размытость новых социальных ориентиров;
– неспособность государственного аппарата к принятию и тем более к доведению до конца сложных, комплексных и многоэтапных решений11.
В оценке основных результатов «шоковых» реформ большинство ведущих отечественных экономистов сходились на том, что глубокий кризис — это не результат нерешенных в прошлом проблем, отдельных просчетов или сопротивления консервативных сил, а неизбежное следствие избранного курса реформ и методов их осуществления. С самого начала была сделана ошибочная ставка на решающую роль иностранной помощи, не были приведены в действие внутренние силы и источники для стимулирования деловой активности. Мизерные размеры реальной иностранной помощи не могли сколько-нибудь серьезно повлиять на результаты преобразований в России. Непрофессионализм авторов и проводников курса «шоковой терапии» проявлялся в незнании реалий экономики страны и менталитета ее народов. Были выбраны неадекватные этим условиям методы реформирования, что привело к грубым просчетам в прогнозировании последствий реформ. «Страна оказалась перед опасным порогом, перешагнув который она рискует навсегда утратить шанс на возрождение в качестве великой державы»12.
Преодолению кризиса в стране никак не способствовали приглашенные западные, в основном американские советники и консультанты. Примечательно, что их деятельность оценивалась предельно критически не только в самой России, но и авторитетными представителями американского истеблишмента. В отечественных экспертных кругах эта критика в концентрированном виде обосновывалась прежде всего тем, что советы западных специалистов были обескураживающими: «Их слепой оптимизм, их вера в “книгу”, в то, что “иначе быть не может” побила даже стальную советскую убежденность прежних лет. Вероятно, их можно понять: никогда еще кабинетным университетским профессорам не доводилось проводить эксперименты в столь грандиозных масштабах. Только вот экспериментирование происходило, во-первых, без предварительной подготовки, во-вторых, без серьезного изучения и осмысления специфики объекта экспериментирования, в-третьих, без учета цены эксперимента для народа»13.
Как это ни покажется удивительным и парадоксальным, но еще более жесткая критика исходила от известных американских политиков, откровенно признававших несостоятельность и недобросовестность таких советников. З. Бжезинский, раскрывая некоторые специфические особенности экономических условий в России того периода, писал: «Еще больше ухудшала дело целая стая западных, большей частью американских, экономических “консультантов”, которые слишком часто вступали в сговор с российскими “реформаторами” в целях быстрого самообогащения путем “приватизации” российской промышленности и особенно энергетических ресурсов»14.
Распад конфронтационной двухполюсности в результате исчезновения СССР как сверхдержавы обозначил новый формат статусного положения России в мире. Внешнеполитические позиции страны резко ослабли. Предстояло фактически заново обеспечить стране достойное место в системе мировых геополитических координат.
С установлением в 1990-х гг. однополярного мира, когда доминирование США стало глобально наступательным, цена геополитических издержек этой установки в условиях резко ослабившегося государственного потенциала России оказывалась чрезвычайно высокой. В результате кардинально изменившейся конфигурации геополитического пространства, отражающей явный дисбаланс сил в пользу США, создавалась опасность размывания ее суверенной самостоятельности как высоко значимого субъекта международных отношений. Характеризуя специфику того периода, А. Богатуров отмечал, что «Москва была поглощена задачей “понравиться” западным партнерам, уверить их о своей лояльности и приверженности демократии, стремлением исключить разногласия с Западом даже ценой отказа от собственного мнения»15.
Среди главных причин политической слабости страны Совет по внешней и оборонной политике (СВОП) выделял неумение концентрировать политическую волю, отсутствие единой государственной политики и стратегической линии, четкого представления о национальных интересах, бюрократическую неразбериху, некомпетентность и многоголосицу. Фиксировался разрыв между внешней политикой и политикой военной, отсутствие их интеграции в единую стратегию.
Особое внимание в аналитическом докладе СВОП «Стратегии для России» уделялось остроте проблемы потери политического лица, доверия, достоинства державы, т.е. политического капитала. Это происходило «из-за часто автоматического подыгрывания западным партнерам». По экспертным оценкам, серьезный ущерб наносили саморазоблачения связей с бывшими партнерами СССР, будь то в разведывательном сообществе, в компартиях и других левых движениях, бесконечные утечки конфиденциальных материалов, касающихся партнеров, агентов влияния в других странах; эти саморазоблачения ставили Россию «не в положение привилегированного партнера, а в положение полуизгоя, “сельского дурачка”, с которым нельзя вести серьезные, требующие конфиденциальности дела». Прогрессирующее сокращение возможностей отстаивать государственные интересы за пределами собственных границ диктует целесообразность политики грамотных компромиссов, но одновременно и «определения границ допустимого». Позицию объективной слабости предлагалось компенсировать «вдвойне изобретательной дипломатией»16.
Страна оказалась внезапно перед принципиально новой точкой геополитической бифуркации, что, естественно, осложнило поиски ее ценностной, мировоззренческой, внутри- и внешнеполитической самоидентификации. Сильное психологическое давление создавал международный фон, на котором постоянным лейтмотивом с Запада, особенно из США, звучали громкие реляции об исторической победе в «холодной войне» над канувшим в лету СССР. Характеризуя особенности политико-психологического восприятия окончания «холодной войны» элитами США и всего Запада, Ф. Войтоловский акцентировал внимание на том, что если европейскими элитами она рассматривалась как триумф Запада и тех ценностей, которых он как сообщество придерживается, то для американцев это была не столько победа всего Запада, сколько американская победа. Несмотря на такую общность мнений американских элит, он выделил в ней два основных типа формирования представлений о завершении «холодной войны», отмечая генетическую сопряженность каждого из них с одним из двух традиционных трендов развития американской внешнеполитической мысли. Если для одного приоритетны национальные интересы и государственные цели США, то для другого целеполагание внешней политики формулировалось преимущественно в ценностных категориях, причем государство служит в первую очередь олицетворением идеологии. Для носителей государственноцентричного типа восприятия были характерны системы представлений о победе США в «холодной войне» как о глобальном политическом успехе государства, сверхдержавы. Радикальные сторонники такой позиции, тяготевшие к геополитическому видению международных отношений, рассматривали постсоветскую Россию как поверженного врага, потенциально опасного в силу своих онтологических характеристик самой большой державы Евразии. Ценностные компоненты также присутствовали в подобных представлениях, однако они были вторичны по отношению к «национальным интересам», которые понимались носителями этого мировоззрения в качестве имманентной основы, определяющей поведение всех государств вне зависимости от их идеологии. С ценностно-ориентированным же типом восприятия окончания «холодной войны» связаны представления о том, что в ней победила, прежде всего, либеральная система ценностей и принципов общественно-экономической организации. Это интерпретировалось как поражение не только СССР и коммунизма, но самого «тоталитаризма» как типа государственного устройства. «Холодная война» понималась как единый процесс биполярного противостояния, как континуум борьбы США и Запада с коммунизмом — от появления концепции «сдерживания» и до «доктрины Рейгана»17.
Типологизируя воздействие разных слоев политических элит Запада на его отношение к распаду СССР и новой России, академик-международник В. Журкин констатировал: одни выступают в качестве победителей в «холодной войне», желающих срочно воспользоваться ее плодами; вторые вообще не настроены считаться с Россией и предпочитают просто списать ее как серьезного партнера; третьи не прочь попользоваться ее тяжелым положением; кто-то трансформировал прежний антисоветизм в антирусизм, исходя из того, что и прежняя борьба была не только и даже не столько идеологической, сколько геополитической»18.
Распад советской сверхдержавы и никак и никем не ожидаемый переход от конфронтационной биполярности к монопольной однополярности резко нарушил прежний концептуально-аналитический алгоритм осмысления мирополитических процессов, роли и месте страны в них. Убедительное тому свидетельство — выступление Б. Н. Ельцина в Верховном Совете в октябре 1992 г., в котором он был вынужден признать: «Болезненное переходное состояние России не позволяет пока четко разглядеть ее вечный и одновременно новый облик, получить ясные ответы на вопросы: от чего мы отказываемся? Что хотим сберечь? Что хотим возродить и создать вновь?»19 Незадолго до принятия К-93 А. В. Козырев в выступлении на совместном заседании палат Верховного Совета РФ, характеризуя умонастроения формирующейся тогда новой политической элиты, говорил о важности «переориентации» двух полярных подходов: «идеологии конфронтации, или, напротив, бесконфликтной утопии»20.
Компоновке концептуально целостного внешнеполитического документа очень сильно мешала предельная политизация внутриполитической жизни, весьма специфическая поляризация дискуссии вокруг будущей внешней политики России, как отмечал Н. Косолапов, «дискуссии нарочито прямолинейной, построенной на “или — или”, а не “и — и”, в значительной ее части тяготеющей к искусственным либо заведомо ложным противопоставлениям». Обеспечить оптимум всех потребных «и — и» — именно такой стала подлинная задача для профессионалов теории и практики внешней политики России на всех этапах ее формирования, осуществления и анализа. Но пока согласия в обществе, элите и между ними еще не достигнуто, было бы нереалистично ожидать устоявшейся, определившейся внешней политики, отсутствия в ней зигзагов, шараханий, уязвимых мест и просчетов. В таких условиях даже самая идеальная теоретическая концепция может в любой момент политически повиснуть в воздухе — да и, задавал, скорее, риторический вопрос политолог, «возможна ли она вообще в обстановке внутренне разделенного, разобщенного, мятущегося и конфликтующего с самим собой общества?»21.
Было очевидно, и на этом сходились многие аналитики, что все крайности внешнеполитического мышления российской политической элиты были практически неизбежным следствием геополитического катаклизма, который в сердцах одних ее представителей отозвался неподдельной горечью и торжеством эмоционального начала над рациональным, а другим открыл широкие возможности для спекулятивного популизма и политиканства. Русский национализм оказался сильно востребованным, и вопрос заключался лишь в том, какое он примет обличье — леворадикальное, либеральное или гибридное. «В действительности проявились все три разновидности, поскольку устойчивость политической ниши каждого течения в условиях роста чувств национального унижения в массах стала во многом зависеть от декларирования великодержавных претензий»22.
Под давлением оппозиционных фракций Верховного Совета и части генералитета в августе 1992 г. Б. Н. Ельцин отменил свой визит в Японию, который связывали с перспективой решения проблемы «северных территорий» и нормализацией российско-японских отношений. В последующие месяцы в оппозицию к разрабатываемой внешнеполитической стратегии перешла значительная часть российского политического класса, в том числе политики и интеллектуалы демократической ориентации.
Известный политолог Г. Дилигенский, характеризуя особенности начального «конфронтационного периода» в становлении российской государственности, определял политический спектр страны как не столько расположенный по оси справа налево и четко расчлененный континуум, сколько нагромождение «пересекающихся множеств» и сообщающихся сосудов. Его облик еще более усложнялся политической борьбой в бывших автономиях, особенно в тех из них, где существовали сильные сепаратистские движения. Сепаратисты здесь противостояли сторонникам унитарной федерации (связанным с разными общероссийскими течениями), а самих сепаратистов разделял конфликт между национальной партократией и радикальными антикоммунистическими течениями23.
Таким образом, выработке целостной, геополитически выверенной и сбалансированной концептуальной основы внешней политики России мешал крайне неустойчивый баланс сил внутри страны, которые в противодействии друг другу стремились реализовать на практике свои представления о путях и перспективах ее переустройства на новых началах, включая, естественно, и внешнюю политику. Как отмечалось в исследовании, посвященном этим вопросам, отсутствие эффективного механизма реализации внешнеполитических решений усугубляло неразбериху. Если в коммунистические времена такой механизм существовал в виде одной пирамиды власти во главе с Политбюро, которое принимало окончательные решения, то «с приходом демократии каждая властная ветвь посчитала, что она и есть “политбюро” и вправе вести собственную дипломатию. Более того, внутри самой исполнительной власти возникло сразу несколько “политбюро”, мешавших МИД проводить единую, последовательную, ясную и четкую линию на мировой арене»24.
Как нельзя нагляднее раскрывает особенности тогдашнего политического «межвидового» и «внутривидового» противоборства оценка социально-психологически схожей ситуации писателем С. Довлатовым, который с присущим ему остроумием и утонченным сарказмом описывал ее так: «Почвенники испытывали взаимное отвращение, но действовали сообща. Либералы были связаны взаимным расположением, но гуляли поодиночке»25.
В этих условиях первая попытка доктринального обеспечения внешней политики России не могла осуществляться иначе как методом «проб и ошибок». Приходилось действовать в оценочных категориях видимого и возможного, мнимого и реального, ориентироваться на сложнейший выбор: увеличение желательного или уменьшение нежелательного. Сильную обеспокоенность высказывали известные российские политики и аналитики, осмысливая «изнутри», с близкой временной дистанции, динамику внутриполитических изменений, которые влияли на формирование ее внешней политики. Немало было тех, кто обращал внимание общественности на то, что мерилом государственной мудрости всегда является способность — особенно в кризисные моменты — увидеть главное, отсечь второстепенное, определить неистребимую реальность и избегать фантомов и миражей. «И, напротив, синонимом плохой, неграмотной политики является принятие миражей за явь. В этом плане внешняя политика России представляет собой удивительное явление. Коренные вопросы то и дело третируются как преходящие, а видимость принимается за твердую реальность»26.
Многие заблуждения и ошибки тех, кто стоял у истоков К-93 (они, впрочем, их таковыми не считали), были объективно неизбежными. Б. Н. Ельцин, выступая на коллегии МИД РФ в октябре 1992 г., в жестко-критических и нелицеприятных выражениях охарактеризовал положение дел в российской дипломатии и условия, в которых происходило формирование первого поколения внешнеполитической доктрины России: «Во внешней политике России, к сожалению, много импровизации, непоследовательности и противоречивости. Есть ошибки и просчеты. Беда в том, что МИД следует за событиями и редко предвидит их. Не хватает информации, не хватает анализа и, главное, действий. Куда делись мыслители, аналитики, практики — все они оказались неспособными в новых условиях? Что тревожит? Россию воспринимают сейчас на Западе как говорящее только “да” государство, которое иногда не замечает, как по отношению к нему другие не выполняют своих обязательств, молча снося обиды, даже оскорбления»27.
Процесс выработки внешнеполитической стратегии России проходил под давящим воздействием множества объективных переплетающихся факторов, причин и обстоятельств, о которых говорилось выше. Но не менее важным был субъективный, точнее, субъективно-личностный фактор, который нередко выходил на первый план, становясь приоритетно главным. Как отмечалось на экспертном уровне, российское руководство ожидало «премий» за крах коммунизма, как минимум — благожелательного адаптационного периода. Ничем не сдерживаемая пропаганда твердила о грядущем «золотом дожде» западной помощи и инвестиций. Прием в основные международные организации (МВФ, ГАТТ, Г-7, ОЭСР, КОКОМ, Европейский союз, даже НАТО) «виделся триумфальным торжеством, объятиями Запада» за ликвидацию военной угрозы, за добровольное изменение геостратегической ситуации в его пользу. «События в очередной раз наказали дилетантов, построивших свои оптимистические прогнозы не на реальном знании Запада, а исходя из иллюзий, внутренней конъюнктуры и попросту безоглядного российского “авось”»28.
Ситуацию существенно осложнял такой внеинституциональный центр, как «семья» президента, который играл порой большую роль, чем предусмотренные конституцией институты. Крупный бизнес через ее каналы участвовал в руководстве страной, назначении министров, принятии законов, избрании губернаторов на своих «вотчинных» территориях, пользовался широким доступом к государственным ресурсам, но не имел привычки платить налоги29. Б. Н. Ельцин, задававший внешнеполитический вектор страны, не был умудренным геополитическим стратегом. Не обладал должным стратегическим мышлением и А. В. Козырев, стремительно вознесшийся из второго, если не из третьего кадрового эшелона союзного МИД на уровень министра иностранных дел РСФСР и столь же быстро занявший пост руководителя дипломатии одной из крупнейших держав мира. И когда российскую дипломатию того времени называли и нередко называют сегодня «козыревской», то с таким определением согласиться нельзя. Это не совсем так, или, точнее — совсем не так. А. В. Козырев не был самостоятельной фигурой и тем более — харизматической личностью. Его зависимость от Б. Н. Ельцина, как, впрочем, и других лиц из ближайшего окружения импульсивного, зачастую непредсказуемого в своих действиях президента, была чрезвычайно высока. Ельцинскому стилю в международных делах А. В. Козырев соответствовал в полной мере. И нередкая критика, которую он выслушивал от Б. Н. Ельцина, объективно имела самое прямое отношение к самому президенту. Так, выступая на коллегии МИД РФ в октябре 1992 г. Б. Н. Ельцин подверг критике А. В. Козырева за медлительность в разработке Концепции внешней политики, которая пребывает в плену «кризисного сознания». В результате у западных партнеров по переговорам появляется порой недопустимый стиль в общении, а его, настаивал президент, нельзя «проглатывать»: нужно «в какой-либо косвенной форме выразить свое разочарование» разницей между декларациями о поддержке реформ в России и реальным поведением западных стран. Более того, в отношении с ними он призвал отказаться от практики выступать в роли «государства, говорящего “даˮ»30.
Авторитетный и многоопытный специалист по международным отношениям академик Г. А. Арбатов, глубоко знавший положение дел во внешнеполитической сфере страны, не скрывал своего разочарования тем, что на руководящих постах было много людей, которые в силу слабого знания международной политики, профессиональной неопытности и некомпетенции соглашались в тот период почти с любыми предложениями Запада: «Знаменитые раньше тем, что они всегда говорили “нет”, наши дипломаты вдруг стали людьми, которые вопреки привычным представлениям начали твердить “да”. Во всяком случае, при общении со своими коллегами с Запада, которые естественно, приветствовали эту перемену, но не поняли с достаточной ясностью, что наше согласие не может рассматриваться как нормальная и постоянная политическая позиция. Когда Россия, наконец, обрела свой голос, результатом стало разочарование на Западе»31.
Если к этому добавить гипертрофированную ставку Б. Н. Ельцина и его окружения на личные отношения с лидерами западного мира, то естественным образом возникает вопрос: не здесь ли одна из причин концептуально-зауженного выбора проамериканской ориентации внешней политики России с одновременным резким ослаблением внимания к другим геополитически важным направлениям. В этой связи обоснованным самой жизнью представляется подход В. В. Журкина, считающего — вопреки довольно распространенному мнению — что основное содержание системы взаимодействия на высшем уровне — отнюдь не установление и поддержание личных отношений между лидерами государств (хотя оно играет свою позитивную роль). Центральное звено такой системы состоит в обеспечении политического климата определенного доверия между государствами, их готовности решать крупные двусторонние и многосторонние проблемы, в том числе и те, по которым существуют разногласия и противоречия32.
Социально-психологические и личностные факторы влияния на становление внешней политики России во многом проясняет их типологизация, обстоятельно сведенная А. Д. Богатуровым к «пяти синдромам» Б. Н. Ельцина, суммарно отражавшим его внешнеполитические мотивы и побуждения действий.
«Синдром мысли и действий “от противного”». Стремление Б. Н. Ельцина в международных делах постоянно подчеркивать зеркальное отражение и нарочито укрупненные античерты всего старого, советского. «Все они, как и официальный образ “нового свободного”, были замешаны на чувстве неполноценности, “вытесненных” обидах и подавленных эмоциях — в этом состояла специфика влияния, которое исходило на внешнюю политику со стороны личности президента».
«Синдром неравного». Американское превосходство было для Б. Н. Ельцина мощным психотравмирующим фактором. Его тяготила мысль о неравенстве в отношениях с США, поэтому он испытывал потребность в регулярном подтверждении уважения к нему как к руководителю «великой» державы. Б. Н. Ельцину было важнее всего хотя бы формальное признание равенства с американским руководством, принадлежность к кругу привилегированных союзников США: «Ради такого выигрыша дипломатия Бориса Ельцина проявляла чудеса уступчивости».
«Синдром обманутого» проявлялся преимущественно на украинском и прибалтийском направлениях президентской внешней политики, проступая и на том, и на другом с некоторыми различиями. Амбициозные надежды Б. Н. Ельцина стать вместо М. С. Горбачева руководителем постсоветского пространства не оправдались. Он чувствовал себя стратегически обманутым на фоне не скрывавшегося стремления украинского руководства уклониться от объятий Москвы и его откровенного тяготения к сближению с НАТО, а также выдвижения Украины в круг формировавшегося неформально антироссийского фронта как внутри СНГ (ГУААМ), так и вне его.
Сходным образом работал политико-психологический механизм российско-прибалтийских отношений. Б. Н. Ельцин осознавал «задним числом» масштаб политико-дипломатических промахов, в спешке допущенных по его вине российской дипломатией, которая признала независимость стран Прибалтики, несмотря на наличие между сторонами острых нерешенных территориальных, гуманитарных и социально-экономических вопросов. «“Синдром обманутого” сыграл разоружающую роль в российской политике, парализуя ее активность на ее первостепенных, но “чувствительных” направлениях в сферах, где Россия могла реально добиться уступок, поскольку обладала мощным инструментарием средств воздействия на соседей».
Отрицательно влиял на формирование внешней политики «синдром ревнивого», который проявлялся прежде всего в отношениях с Грузией и Азербайджаном. Там после кратких периодов правления антикоммунистических радикалов З. Гамсахурдиа и А. Эльчибея к власти вновь пришли бывшие члены Политбюро ЦК КПСС Э. Шеварнадзе и Г. Алиев, по отношению к которым Б. Н. Ельцин испытывал ту же ревнивую неприязнь, как и к президенту СССР М. С. Горбачеву. Переведенный М. С. Горбачевым в Москву из «уральской глубинки», он всегда болезненно переживал выскомерно-снисходительное отношение к нему со стороны ветеранов московской политической сцены. Для Б. Н. Ельцина все они были неприемлемы не идейно, а психологически и личностно.
«Синдром отверженного». Заметно сказывались личностные проблемы Б. Н. Ельцина и на отношениях с государствами Восточной Европы. Сосредоточенность президента на выравнивание своего статуса с американскими и западноевропейскими лидерами не оставляла надежд на появление у него интереса к новым руководителям бывших социалистических стран. Конечно, неумение России разработать новую стратегию в отношении стран региона было связано с их откровенной переориентацией на Запад и слабой заинтересованности в углублении сотрудничества с Россией. Более того, активно демонстрируя настрой на вступление в НАТО, они тем самым подчеркивали пренебрежение отношениями с Москвой. «Но российская дипломатия могла быть активной. Хотя бы в упреждении слишком резкой деградации отношений с восточноевропейскими странами. В том, что это не было сделано — немалая вина того, кто самодержавно формулировал очередность внешнеполитических задач страны»33.
Вместе с тем абсолютизированная увязка кризисных периодов в развитии России с именем только руководителя страны была бы отражением, скорее, неполного осмысления проблемы. Во-первых, как считают профильные политологи, объективно кризисные явления свойственны любому «переходному периоду». Поэтому необходимо не столько искать субъективные ошибки, даже катастрофические просчеты отдельных политиков и партий, сколько закономерности и особенности такого «переходного периода». Во-вторых, нельзя жестко хронологически ограничивать период кризиса какими-то узкими рамками «горбачевского периода», «ельцинского периода»: истоки кризиса лежат гораздо глубже, а каждый из этапов является лишь продолжением в цепи ошибок предыдущих34.
Сама логика переходного периода побуждала Б. Н. Ельцина и его окружение делать откровенную ставку на то, чтобы микшировать, задвигать на задний план отнюдь не исчезнувшие в одночасье базовые конфликтные противоречия с Западом, прежде всего с США, и в приоритетном порядке максимально расширять сферы совпадающих конкретных интересов и даже программно-целевых устремлений, обусловленных политически и экономически «рентабельными» соображениями.
Концептуальную тональность первой доктринальной модели внешней политики России во многом предопределила Кэмп-Дэвидская российско-американская Декларация (февраль 1992 г.), принципы и приоритеты который выстраивались в следующем порядке.
Во-первых, Россия и США не рассматривают друг друга в качестве потенциальных противников. Их отношения характеризуются отныне дружбой и партнерством, основанными на взаимном доверии, уважении и общей приверженности к демократии и экономической свободе. Во-вторых, было заявлено, что стороны будут добиваться устранения всех остатков враждебности периода «холодной войны», включая шаги по сокращению своих стратегических арсеналов. В-третьих, зафиксировано стремление делать все возможное для содействия взаимному благополучию обоих народов и максимального расширения связей между ними. Выражено пожелание, чтобы открытость и терпимость должны стать отличительными чертами российско-американских отношений35.
В еще большей степени американоцентричный стержень Концепции-93 формировался под прямым влиянием «Хартии российско-американского партнерства и дружбы», подписанной президентом США Дж. Бушем и президентом РФ Б. Н. Ельциным в 1992 г. Этот документ, по сути, представлял своего рода договор о намерениях. Декларировался исходный пункт — Россия и США не рассматривают друг друга в качестве противников и развивают отношения партнерства и дружбы, тесного взаимодействия на международной арене. Подчеркивалось важнейшее значение контактов на высшем уровне для определения базовых направлений двусторонних отношений, а также в контексте глобального сотрудничества и стабильности. Обе стороны заявили о том, что расширение контактов между людьми поможет обеспечить «необратимость нового качества российско-американских отношений».
Явным декларативным реверансом со стороны американского руководства в адрес Б. Н. Ельцина выглядело подчеркнутое уравнивание геополитического веса США и ослабленной России в их намерениях продолжить поддержку и «свою лидирующую роль» в усилиях, направленных на то, чтобы избавить Европу от трагедий, подобных тем, что выпали на долю народов Югославии. За этой оценочной формулировкой явно скрывалось стремление США уравновесить вину Запада и России за события в Югославии в начальный период ее распада.
Многообещающими выглядели заверения США о желании расширять потенциал развития стратегического партнерства с Россией для укрепления международного мира и безопасности. Была даже подтверждена готовность содействовать сокращению и ограничению стратегических наступательных вооружений, в том числе путем реализации соответствующих «односторонних российских и американских инициатив в сфере ядерного оружия». Заявлено обещание сотрудничать в совместной разработке средств и технологий для обороны от баллистических ракет, активизировать контакты на всех уровнях военного взаимодействия, расширять круг мероприятий, поощряющих открытость в области доктрин и оперативной деятельности, наладить расширенные программы обменов и связи.
Но практическая значимость этих и других, казалось бы, стратегически важных для России положений была весьма относительной уже в силу того, что согласованный текст получил юридически не обязывающее название «Хартия». Более того, в ней в дипломатически выдержанной стилистике американцами фактически оговаривались условия двустороннего сотрудничества на перспективу — проведение в России политических и экономических реформ по строго западным лекалам и рецептам. Россия брала на себя обязательство ускорить процессы приватизации и демонополизации, проведения структурных и секторальных реформ, а также выработки политики, направленной на содействие конкуренции и обеспечение эффективных имущественно-контрактных прав, проведение земельной реформы, реформирование энергетического сектора. «Это был первый случай в российской истории, когда в документе, заключенном с иностранным государством, регламентировались положения, касавшиеся государственного строя и внутренних дел России»36, — констатировал А. Д. Богатуров.
Экономические положения «Хартии» получили программно-документальное оформление в Концепции внешней политики 1993 г. Базовой констатацией в ней стала безоглядная уверенность в том, что ведущие страны Запада заинтересованы в стабильном развитии России и потому в этом вопросе можно рассчитывать на их содействие. В конкретном плане выдвигалась задача максимально ориентироваться на экспертную поддержку международных экономических организаций и правительств развитых западных стран в осуществлении социально-экономических реформ, консультативно-технологического содействия российским предприятиям и объединениям. На практике же это «содействие» осуществлялось фактически на всех этажах управленческой вертикали страны, во многих ее стратегически важных министерствах и ведомствах.
Хартия представляла собой своего рода «кодекс поведения», которому российское руководство обязалось следовать. По сути, Москва согласилась признать за США право быть неформальным арбитром в оценке российских реформ. Возникло выражение «домашнее задание» России — набор принятых ею на себя морально-политических обязательств относительно проведения внутренних преобразований, которые должны были подготовить ее к полноценному партнерству с Западом37.
Значительная часть Концепции-93, сфокусированная на американоцентризме международной политики, выражала мнение тех российских политологов-либералов, кто призывал «всячески поощрять США к проведению активной линии в мире, к распространению, больше того — к насаждению ценностей рынка и демократии, не исключая и земли бывшего СССР, к вмешательству во внутренние дела других государств, в первую очередь — в наши собственные, в пользу продвижения этих ценностей». И не нужно бояться «попасть в зависимость» от США «… и ни в коем случае не надо нагнетать страсти по поводу утраты нами своей самобытности, неповторимости, уникальности, по поводу потери статуса и атрибутов великой державы, лишения голоса на мировой форуме». Такая откровенная апологетика американоцентризма: «без интенсивного подключения Запада, в первую очередь США, к внутренним процессам на территории бывшего СССР ни России, ни бывшим союзным республикам в пределах обозримого будущего не светит перспектива превратиться в нормальные, экономически благополучные, демократические государства»38, обосновалась весьма специфически, с привлечением теоретических выкладок как международно-политического, так и внутриполитического свойства. Признавалось, что США привержены опоре на военную силу, привыкли к доминированию в мире, стараются привязывать к себе другие страны не только посредством механизмов внешне- и военно-политической координации, но и «путем синхронизации внутреннего общественного развития этих стран по американскому эталону». Но и в этом сторонники такого подхода не видели никакой опасности американского гегемонизма для России. Главный аргумент — в высшей степени удивительный: «Современные Соединенные Штаты не способны к проведению гегемонистской политики». В обоснование приводились следующие причины: 1) США не подготовлены к этому ни в социальном, ни в политическом, ни в психологическом, ни в материальном отношении; 2) гегемонизм — это закономерное порождение тоталитарного общества, внешнеполитическая форма его бытия; 3) распространение ценностей демократии, рынка и гегемонизм — это антитезы.
В конечном счете совокупностью этих объяснений апологеты американоцентризма подводили к постоянно опровергаемому самой жизнью выводу, будто США, забыв собственные национально-государственные интересы, продвигают в мире универсальные, конечно же, американские ценности, преследуя одну благородную цель — постепенное, эволюционное выравнивание уровней социального и экономического развития различных регионов, и «этот процесс объективно плохо совместим с идеалом централизованного управления миром»39.
Рассматривая «Хартию» в геополитически более расширенном ракурсе легитимизации того, что с точки зрения вестфальских установлений было фактически нелегитимным вторжением в сферу исключительной внутренней государственной суверенности, А. Богатуров с полным основанием квалифицировал ее как «дотоле немыслимый» документ. В значительной части они представляли собой развернутые обязательства российской стороны проводить внутреннюю политику в соответствии с новыми политическими принципами (демократии и гарантии прав человека) в сотрудничестве с США и другими западными партнерами. Значимо было не то, что предметом обсуждения сторон стали вопросы внутренней жизни России (в неофициальном порядке они обсуждались и ранее на советско-американских встречах), а то, что впервые Москва «де-факто признала подобную практику нормой международного общения»40.
В результате в отношениях с США главной была установка «на стратегическое партнерство, а в перспективе — на союзничество». Фиксировалось отсутствие антагонистических противоречий с ними, хотя, как оговаривалось, это не означает полной бесконфликтности и возможность разногласий сохранялась.
В сфере безопасности главной чертой нового партнерства стал переход к сотрудничеству на уровне военного планирования и военного строительства. При решении конкретных проблем (например, ликвидация ОМУ и миротворческие операции) «оправдана интеграция усилий оборонных комплексов России и США».
Исходно ошибочной в Концепции-93 стала убежденность в том, что наступил «конец конфронтации Восток-Запад», что предопределило последующее смещение оценочного фокуса в долгосрочном анализе изменений в мировой политике и международных отношений после распада СССР и перспектив стратегического курса ведущих западных держав. Наращивание взаимопонимания и доверия с ними, «включая взаимодействие с западными оборонительными структурами», выдвигалось в качестве одной из основных задач России. Обещание/обязательство устранить из своего арсенала вооружения, которые не диктуются необходимостью, а именно — межконтинентальные и обычные средства сверх согласованных количеств, сопровождалось извинительным разъяснением, что их поддержание обременительно для экономики и несет в себе риск случайного или несанкционированного использования. Проработка идеи создания глобальной системы защиты от баллистических ракет и других средств доставки оружия массового уничтожения мыслилась «за счет усилий по привлечению к ее осуществлению значимых в военном отношении государств». Правда, степень реальности осуществления этой идеи снижала оговорка, зафиксированная в разделе, посвященном США: «В военно-стратегической сфере начавшееся партнерство, создание совместных (а не «уравновешивающих») инструментов обеспечения безопасности будет, судя по всему, наталкиваться на попытки правоконсервативных кругов США обеспечить себе в процессе разоружения односторонние преимущества, добиться пересмотра на своих условиях Договора по ПРО»41.
Целевая установка на достижение большей открытости в военной сфере, в том числе в отношении оборонных бюджетов, органично стыковалась с тезисом о содействии разработке и осуществлении программы конверсии оборонной промышленности посредством налаживания соответствующего международного взаимодействия и привлечения иностранных инвесторов. Реализация этих программных установок создавала комфортные условия для установления систематизированного контроля Западом, прежде всего США, над оборонным комплексом России. Очевидно, эту угрозу осознавали разработчики Концепции-93, когда в другом разделе зафиксировали: «По всей видимости, непросто будет складываться сотрудничество в области конверсии с учетом незаинтересованности военно-промышленного комплекса США в сохранении российского военно-технического потенциала».
То, что западное направление внешнеполитической стратегии России приоритетно, отмечалось и в аналитическом докладе СВОП. Вместе с тем в нем подчеркивалось, что «одностороннее равнение на Запад контрпродуктивно»: ограниченность возможностей и нежелание Запада участвовать в возрождении России, ее международно-политических позиций, сложности выхода на западные рынки настоятельно диктуют необходимость диверсификации российской внешней политики. К тому же Запад не утратил способность к быстрому восстановлению системы сдерживания в еще более жестком и качественно менее выгодном для России варианте. Сохраняется и даже теоретически увеличивается угроза военно-политического давления на Россию в случае ухудшения политических отношений, прихода к власти в стране сил, которые Запад будет рассматривать как враждебные или не отвечающие его интересам. Отсюда вывод: надеяться на безоблачные отношения с Западом явно не приходится. «Перестав быть противником, мы не стали полезным партнером»42.
Возможности и перспективы российско-американского партнерства исходно размывались отсутствием в нем базовых составляющих, не говоря уже о насущной необходимости их комплексной практико-политической увязки. Не было ни системы определения совпадающих национально-государственных интересов, не был выработан совместный действенный механизм принятия решений и, соответственно, не было механизма реализации этих решений, а главное — не было механизма реализации этих решений на равноправной основе.
Вопреки реальным фактам и особенностям расстановки сил на мировой арене после распада СССР, которым США воспользовались в полной мере, утверждая себя в качестве победителя в противоборстве двух систем, А. В. Козырев с настойчивостью и убежденностью утверждал: «Гегемония Соединенных Штатов, которой нас все пугают, и разговоры о единственной сверхдержаве — все это стереотипы и зашоренность. Никакой единственной сверхдержавы нет»43.
Среди факторов, ослабляющих взаимное притяжение государств, прежде всего выделяют отсутствие общего врага. Точно подмечено: партнерство не против кого-то, а во имя чего-то построить весьма непросто при несимметричности геополитических интересов44. Податливость российской внешней политики западным, прежде всего американским, интересам и устремлениям оказалась настолько экономически и геополитически в целом «нерентабельной», что год спустя после принятия первой внешнеполитической концепции Б. Н. Ельцин в Послании Федеральному Собранию был вынужден заявить о необходимости «положить конец порочной практике односторонних уступок»45.
В состоянии эйфории от мгновенного по историческим меркам «обратного» формационного скачка страны от социализма к капитализму и последовавшей за этим благоприятной реакцией со стороны Запада у российского руководства, похоже, отключился «предохранительный клапан» объективного восприятия доказанного самой жизнью базового принципа США: на равных не сотрудничать ни с кем. В российском политологическом сообществе нет разночтений относительно того, что американское партнерство — это всегда альянс сильного ведущего с менее сильным, ведомым. Но такое понимание дружбы плохо сочетается с российскими представлениями о союзе как о договоре равных или договора сильного с менее сильным, в котором роль ведущего отводится России. Парадоксален вывод, который, впрочем, имеет под собой серьезные основания, к которому приходит А. Богатуров: «Мы слишком похожи на американцев, чтобы нам было легко дружить». Россия стремится стать сильнее, надеясь с большей уверенностью говорить с иностранными партнерами. США хотели бы видеть Россию умеренно сильной и ничем не угрожающей, но против уравнивания ее голоса с американским46.
Российские эксперты, объясняя, почему американцы совершенно искренне считают себя лучшей частью человечества, движимой, несмотря на любые ошибки, чистыми и добрыми побуждениями, иронизируют: стоя на такой моральной высоте, они не могут всерьез принять равенство США ни с одной другой страной. И потому «союзники для американцев — это помощники, партнеры-ученики, а противники — носители мирового зла»47.
З. Бжезинский в характеристике попыток российских властных структур добиться равноправия в отношениях с США был предельно откровенен: «Мания получить одинаковый с Америкой статус в мире затруднила политической элите отказ от идеи привилегированного геополитического положения России не только на территории бывшего Советского Союза, но и в отношении бывших стран-сателлитов Центральной Европы»48.
Таким образом, вписаться концептуально, на системном уровне перспективных программных установок, в реальности постконфрантационного мира оказалось очень трудно. Как признавал А. В. Козырев, хотя эпоха холодной войны окончательно ушла в прошлое, «мы по-прежнему смутно представляем себе международную систему, в которой нам предстоит действовать в следующем столетии. Современный мир напоминает водителя автомобиля, который знает, откуда хочет уехать, но не имеет ни точного пункта назначения, ни карты, ни дорожных знаков»49.
Столь же выразительно, в образных выражениях, характеризовалась сложившаяся к тому времени ситуация в России, которая не могла не отразиться на особенностях Концепции-93 и неизбежных противоречиях и недомолвках в ней, в колонке главного редактора ведомственного журнала МИД РФ «Дипломатический вестник»: Россия оказалась на сложном перекрестке, за которым ее поджидает крутой и опасный поворот, выводящий на магистральный путь развития цивилизации. Преодолеть этот поворот и не вылететь с дороги — задача задач внешней и внутренней политики. «И медлить, осторожничать нет уже никакой возможности, придется, рискуя, идти на большой скорости (хотя рисковать надо обдуманно, просчитывая все наперед). Необходимо срочно догонять ушедший в отрыв остальной мир, ведомый “империалистами”, “неоколониалистами” и прочими “злейшими врагами человечества”. А машина наша дряхлая и изношенная, с тормозами, как обычно, не все в порядке: уж если россиянина занесет… Да и водители не слишком опытные: откуда? Опять же видимость плохая, туман»50.
Отказ от базовых идеологем советского прошлого в международных отношениях сменился резкой переориентацией на прямо противоположные концептуальные векторы и форматы, рассчитанные на вхождение России в клуб наиболее влиятельных стран Запада, ранжированных по шкале геополитического влияния. Оценочные позиции относительно готовности коллективного Запада во главе с США к равноправному диалогу с Россией, опиравшиеся на переизбыток завышенных ожиданий, были во многом умозрительными. Не могли не сказаться ошибочные представления о грядущем формировании ценностной однородности международной среды, надежды на устранение былых геополитических антагонизмов.
Чрезмерный оптимизм, характерный для многих положений К-93, был предопределен представлениями Б. Н. Ельцина и соответственно А. В. Козырева, который, оценивая состояние и перспективы внешней политики России, в год принятия Концепции утверждал: «Таким образом, этап создания политических рамок и возможностей для развертывания на благоприятных для нас условиях сотрудничества с внешним миром, будь то так называемое дальнее или ближнее зарубежье, по сути дела пройден» (курсив мой. – М. Н.)51.
На первых программных установках внешней политики Российской Федерации как государства — продолжателя СССР, в той или иной степени отразились концептуальные реминисценции прошлого. Сохранение инерционных представлений о геополитическом весе, силе и влиянии СССР мешало адекватной оценке растущей асимметрии наличных потенциалов и реальных ресурсов России и США. Несмотря на резкое ослабление международных позиций постсоветской России, именно в этой первой концепции внешней политики страны, в отличие от последующих четырех ее редакций, многозначное определение «великая держава» фиксировалось трижды52. Аналитически точно оценил утерю нашей страной статуса сверхдержавы О. Н. Быков, подчеркнувший «парность» в качестве уникальной особенности этого статуса высшего международного ранга: «Он применим только к двум, а не к одной или нескольким сильнейшим державам, причем в такой “паре”, которая не просто взаимоскована своим соперничеством, а способна проецировать его на структурообразование всей системы международных отношений»53.
Отдельные компоненты политико-мировоззренческой преемственности вошли в адаптированно-модифицированном виде в К-93. Воспроизводилась, хотя и с оговорками, горбачевская логика «нового политического мышления», базировавшаяся на идее общечеловеческих ценностей. Именно она цементировала концепцию «демократической солидарности», исходно предполагающую некую солидарную общность внешнеполитических приоритетов и интересов РФ с государствами, еще недавно, в условиях предельно идеологизированной биполярности, стратегически ориентированных на противостояние с СССР. Отсюда — ставка на возможность бесконфликтного сосуществования России с Западом во главе с США без должного прагматичного учета совокупности факторов, предопределявших реальную стратегическую заданность их геополитических целей.
Россия признает значение концепции «нового политического мышления», говорилось в документе, поскольку она стала первой попыткой преодоления тупика тотальной конфронтации. Но признавалось и то, что она страдала увлечением абстрактными понятиями бесконфликтного глобализма, с одной стороны, и сохранением устаревших представлений о противостоянии «двух систем» как вектора внешней политики страны — с другой. Отмечалась промежуточная значимость «нового мышления», в двойственности которого были заложены его недостатки и слабости.
Под углом зрения сопоставления перспектив создания нового мирового порядка, построенного на «общечеловеческих ценностях» и чрезмерно идеалистических принципах «нового мышления», с одной стороны, и геополитических реальностей, сложившихся в тот период, — с другой, осмысливал конфликт идеалов и усложненной противоречивой действительности академик-международник А. В. Торкунов. Парадокс он видел в том, что окружающий мир оказался гораздо более прагматичным и консервативным, чем думали советские и российские реформаторы, и не собирался отдаваться внешнеполитической романтике, моментально отказываясь от традиционных подходов к международным отношениям, в первую очередь — от приоритетности национального интереса. И только последующие годы стали периодом избавления от неоправданной эйфории в восприятии окружающего мира, осторожно, зачастую с большими издержками и ошибками даже не формулирования, а «нащупывания» международно-политической идентичности России54.
Развитие мирополитической ситуации опровергло чрезмерно оптимистический вывод о том, что изменившаяся природа новой российской государственности дала возможность преодолеть издержки «нового» старого мышления. «Романтизированным» положением Концепции внешней политики страны стал вывод о том, что «Запад перестает быть военно-политическим понятием в традиционном силовом смысле» и что ориентированный на противостояние с СССР военный потенциал «теряет былое значение ввиду окончания «холодной войны».
Примечательно, что этот вывод входил в противоречие с тезисами другого раздела К-93: «В мире продолжают играть существенную роль военно-силовые факторы». И далее: «силовые подходы продолжают играть определяющую роль в провоцировании и эскалации конфликтов. Соответственно, сохраняется важное место силы и в разблокировании конфликтов, а также в целом в практике регулирования международных отношений».
В этом концептуальном контексте уже не заблуждением, а принципиальной ошибкой выглядел базовый приоритет внешней политики России, который нес отчетливый отпечаток «нового политического мышления»: обеспечение только лишь «политическими средствами безопасности России во всех измерениях, включая суверенитет, независимость и территориальную целостность, укрепление стабильности (курсив мой. – М. Н.) по периметру российских границ, в близлежащих регионах и в мире в целом».
Подчеркивалась, хотя и с оговоркой, «определенная общность долгосрочных интересов» этих стран и России. В том же ключе, но в более общем плане, обозначалась уверенность в том, что ведущие страны Запада заинтересованы в стабильном развитии России, что позволяет рассчитывать на содействие ей в международном экономическом сотрудничестве.
Некоторые положения документа формулировались под воздействием чрезмерных оптимистических надежд на основательное изменение позиций западного мира во главе с США по отношению к России. Зыбкие миражи звучавших со всех сторон обещаний поддержки и помощи новому демократическому государству исподволь генерировали энергию заблуждений в окружении Б. Н. Ельцина и у него самого, порождая в «верхах» соблазн быстрых и эффективных решений, рассчитанных, прежде всего, на «внутреннее потребление». На практике же это означало минимальную, если не сказать точнее, нитевидную соотнесенность с тяжелейшей реальной действительностью.
На волне демократизации страны в рамках сохранения и укрепления связей центра с регионами было внесено положение, сущностно меняющее важнейший концептуально-политический принцип внешней политики страны и объективно создающий предпосылки для развития опасных центробежных тенденций в государственном устройстве новой России: в соответствии с Федеративным договором внешняя политика и международные отношения относятся к ведению федеральных органов, а «субъекты Федерации являются самостоятельными участниками международных и внешнеэкономических отношений», правда, с оговоркой, если это не противоречит Конституции РФ и федеральным законам (курсив мой. – М. Н.).
Истоки этой формулировки — в противоборстве с М. С. Горбачевым Б. Н. Ельцина, который, будучи главой Верховного Совета РСФСР, заявил в августе 1990 г.: «Берите столько суверенитета, сколько сможете проглотить»55.
Результатом стал «парад суверенитетов» автономных республик: Декларацию о государственном суверенитете приняла Карельская АССР, государственный суверенитет провозглашен Коми АССР, Татарской АССР, Удмуртской республикой и Якутско-Саха АССР, Чукотским автономным округом, Адыгейской АО, Бурятской АССР, Башкирской АССР, Калмыцкой АССР, Марийской АССР, Чувашской АССР, Ямало-Ненецким и Горно-Алтайским автономными округами и др. Это положение вскоре нашло наиболее полное и яркое отражение в Конституции Республики Татарстан в редакции от 29 ноября 1994 г., первая статья которой провозглашала, что «государственный суверенитет есть неотъемлемое качественное состояние Республики Татарстан»; а конкретизировала ее соответственно статья 61: «Республика Татарстан — суверенное государство, субъект международного права, ассоциированное с Российской Федерацией — Россией на основе Договора о взаимном делегировании полномочий и предметов ведения».
В результате сглаживалась острота принципиальных концептуальных углов ряда международных проблем, а их решение дальновидной, стратегически выверенной точностью не отличалось, в отдельных случаях оставаясь даже на периферии приоритетных озабоченностей страны. Обращаясь к истокам первой концептуальной модели внешней политики России, неизбежным трудностям, с которыми столкнулись ее разработчики, В. Г. Барановский сфокусировал внимание на главном исходном факторе, предопределявшем их в тот период: «Ощущение и осмысление преемственности пришло позднее, а на первых порах “новая Россияˮ не могла не чувствовать себя новичком и скорее была озабочена тем, чтобы приспособиться к окружающему миру, нежели его формировать сообразно своим потребностям, интересам и устремлениям»56.
Многое объясняет эмоционально-психологическая обстановка, в которой складывались первичные после распада СССР представления о новых возможностях взаимодействия России с Западом в целом, и, прежде всего, особенности чрезмерно оптимистического восприятия перспектив развития отношений с США, отражающие оценочные позиции Б. Н. Ельцина и министра иностранных дел А. В. Козырева. Поэтому К-93 по некоторым базовым параметрам имела выраженный американоцентричный характер. Ряд положений, касающихся других направлений внешней политики России, при всей их признаваемой значимости оставались скорее декларативными. Строго обоснованной и четко — по приоритетам — прописанной многовекторности в документе не было, и быть, впрочем, и не могло, поскольку идея «вестернизации» внешнеполитической деятельности России продвигалась, прежде всего, либеральными кругами, как панацея от ликвидации идеологических и политических опор советского строя, преодоления глубочайшего социально-экономического кризиса с надеждой, а то и с убежденностью, что «благожелательный гегемон» США и Запад в целом «нам поможет».
Завышенные ожидания Б. Н. Ельцина даже относительно военно-политического стратегического партнерства России с Западом и, прежде всего, с США наглядно характеризовало его письмо в НАТО в декабре 1991 г. о готовности РФ войти в будущем в альянс в такой формулировке: «Сегодня мы не ставим вопрос о вступлении России в НАТО, однако готовы рассматривать это как долгосрочную политическую цель». Соответственно в том же ключе активно действовал А. В. Козырев. Выступая в штаб-квартире НАТО в Бельгии 10 марта 1992 г. на внеочередной сессии Совета Североатлантического сотрудничества, он охарактеризовал его «как еще один механизм, помогающий нашему вхождению в мировое сообщество». При этом он подчеркнул, что «это не место встречи бывших врагов, а орган сотрудничества друзей, продвигающихся к союзничеству» с уточнением, в котором эйфория от многообещающих заявлений Запада, особенно США, подпитывала его чрезмерный оптимизм: «союзничеству во имя укрепления общей безопасности, сотрудничества разоружающихся государств, сознательно демилитаризующих свою экономику и политику»57.
Эти завышенные ожидания и стратегический расчет на конструктивное взаимодействие с НАТО в значительной степени определял эмоционально-психологический фактор — та моральная поддержка, которая была оказана Ельцину руководством альянса в связи с событиями, связанными с ГКЧП. Одно из конкретных подтверждений тому — часовое интервью генерального секретаря НАТО Манфреда Вернера автору этих строк, которое состоялось в штаб-квартире альянса в Брюсселе вскоре после ГКЧП. На вопрос о реакции НАТО на попытку государственного переворота последовало: «Я страшно испугался и подумал: если переворот удастся, под угрозой окажется весь тот прогресс, которого нам удалось достичь в движении к более безопасному миру… Разумеется, мы старались делать все возможное, чтобы реакция Запада была единой, чтобы ни в коем случае не легитимировать путчистов… Горжусь, что на сей раз Запад отреагировал очень быстро, единодушно и твердо. НАТО сыграла здесь немалую роль. Это, кстати, засвидетельствовал и Ельцин, который днем позже прислал мне письмо»58. А. В. Козырев признавал, что «до 1993 г. мы все находились в состоянии» романтической ориентации на Запад59. Проблема, однако, в том, что его проамериканская позиция сохранилась и в последующие годы. По меньшей мере пассивно-отстраненно отнеслись Б. Ельцин и его команда к начавшемуся расширению НАТО за счет стран Центральной и Восточной Европы. Более того, в Совместной российской-польской декларации 1993 г. было зафиксировано, что решение Польши о вступлении в НАТО не противоречит интересам других государств, в том числе России. И хотя с учетом жесткой критики этой позиции и со стороны влиятельных провластных сил, и со стороны оппозиционных центров, она претерпела существенную корректировку, прозападная ориентация внешней политики оставалась в целом неизменной.
Такая позиция подверглась резкой критике в открытом докладе Службы внешней разведки 1993 г. о расширении НАТО. Мнение главы СВР Е. М. Примакова было предельно откровенным: «В то время в руководстве МИДа не сложилось четкого представления о значении этой проблемы, или, точнее, о необходимости сосредоточиться на нейтрализации отрицательных последствий курса, уже взятого Западом на расширение Североатлантического союза»60.
Между тем американские лидеры считали распад СССР историческим поражением в «холодной войне», и в логике их реальной политики проигравшая сторона была не вправе вести себя на равных с победившей. Об этом со всей откровенностью высказался патриарх политической элиты США З. Бжезинский, который писал, что сознательно дружественная позиция, занятая Западом, особенно США, в отношении тогдашнего российского руководства ободрила постсоветских «прозападников» «в российском внешнеполитическом истеблишменте. Она усилила его проамериканские настроения и соблазнила членов этого истеблишмента. Новым лидерам льстило быть накоротке с высшими должностными лицами, формулирующими политику единственной в мире сверхдержавы». Не без налета самонадеянного политического хитроумия, за которым едва скрывалось неослабевающее стремление США вытеснить Россию на обочину мировой политики, он подчеркивал, что именно американцы запустили в оборот лозунг о «зрелом стратегическом партнерстве» между Вашингтоном и Москвой и поэтому «русским показалось, что этим был благословлен новый демократический американо-российский кондоминиум, пришедший на смену бывшему соперничеству»61. Более того, в еще более жестких, хлестких выражениях, показывающих реальное отношение США к новой России, Бжезинский охарактеризовал концептуальные определения приоритетных направлений внешней политики России, которые, по его словам, «оказались неуклюжими с исторической точки зрения и разработанными на основе весьма фантасмагорических взглядов на нынешнюю мощь, международный потенциал и интересы России за рубежом»62.
И далее его оценка американской позиции по отношению к новой России, провозгласившей готовность к стратегическому взаимодействию с США, завершается красноречивым обобщающим выводом, что «зрелое стратегическое партнерство между двумя “демократиями” оказалось иллюзорным». Причина: Россия стала слишком отсталой и слишком опустошенной в результате коммунистического правления, чтобы взаимодействовать на равных с США. «И эту основную реальность не могла затушевать высокопарная риторика о партнерстве». По его мнению, «в первые годы после крушения Советского Союза не существовало ни объективных, ни субъективных предпосылок для эффективного глобального партнерства. Демократически настроенные прозападники просто хотели очень многого, но сделать могли очень мало»63.
К этой теме З. Бжезинский вновь возвращается в своей книге «Еще один шанс: три президента и кризис американской сверхдержавы», включенной в большой сборник его более поздних трудов, и откровенно признает, что «политика (США. – М. Н.) в отношении новой России была богата риторикой, великодержавными жестами и стратегической пустотой»64.
Системный и системообразующий негативизм преобладающей части американского политического истеблишмента по отношению к России, ужесточение антироссийской санкционной политики США заставляют со всем вниманием отнестись к этим словам крупнейшего теоретика и практика американской геополитической «шахматной» школы, которого в политической элите США называли не иначе как «великий Збиг». В наши дни они приобретают особую многозначительную актуальность.
Распад конфронтационной двухполюсности в результате исчезновения СССР как сверхдержавы обозначил новый формат статусного положения России в мире. Внешнеполитические позиции страны резко ослабли. Предстояло фактически заново обеспечить стране достойное место в системе мировых геополитических координат.
Не имеющий исторического прецедента столь стремительный — в одночасье — обратный формационный скачок от «реального социализма» к реальному капитализму предопределил ту поспешность, с которой была обозначена установка на одностороннюю стратегическую конвергенцию России с Западом.
Концептуальное преодоление кризиса адаптации России к кардинально изменившимся внутриполитическим и внешнеполитическим условиям началось путем поискового нащупывания опорных скреп новой модели внутри- и внешнеполитической жизнедеятельности государства. В ходе его международно-статусного позиционирования со всей очевидностью проявилась реминисценция былого советского величия, перенесение роли СССР как сверхдержавы на страну, перешедшей к рыночно-капиталистическим принципам хозяйствования, вокруг которых совсем недавно велась беспощадная идеологическая и политическая борьба на мировой арене.
Разработка понятийно-категориального аппарата и политико-методологических подходов к проблемному комплексу, связанному с международным статусом и стратегическими императивами только что распавшейся страны, находилась в зачаточном состоянии. И выработать в одночасье адекватный интегральный подход к стратегически выверенному пониманию последствий принципиально изменившейся геополитической парадигмы и места новой России в мире было, конечно же, нереалистично.
Самое трудное было переосмыслить прежние подходы и в кратчайшие сроки выработать саму методологию формирования концептуальных основ международной деятельности России, на основе которой вести поиски взаимосвязанных ответов на вопросы о политике на постсоветском пространстве, имеющие для нее стратегическое значение.
Надо было, по сути, заново осмыслить весь комплекс факторов, определяющих параметры, основные направления и конкретные установки в отношении различных стран и регионов, наметить и зафиксировать меры, направленные на противодействие реальным и потенциальным угрозам, и решение острейших проблем, конфликтных ситуаций — ожидаемых и непредвиденных.
Содержательное наполнение и направленность формирования концептуальных основ политики России на постсоветском пространстве предопределяла совокупность объективных обстоятельств и субъективных факторов. Ситуацию осложняла историческая беспрецедентность и подвижная зыбкость только что возникшего и никем не ожидаемого геополитического пространства, где сталкивались трудноуловимые новейшие тенденции и контртенденции, а разнопорядковые событийные ряды непредсказуемо и спонтанно накладывались друг на друга.
В этих условиях первая попытка доктринального обеспечения внешней политики России не могла осуществляться иначе как методом «проб и ошибок». Многие заблуждения и ошибки тех, кто стоял у истоков К-93 (они, впрочем, их таковыми не считали), были объективно неизбежными.
Острейший проблемный узел — несовпадение уникального расселения свыше 150 наций и народностей на территории бывшего СССР и административного деления страны. Из 150 млн русских 25 млн проживало за пределами РСФСР, из них 11 млн — на Украине (20% населения), более 6 млн — в Казахстане (38% населения) и т.д. Это относилось и ко многим другим нациям и народностям. В целом же национальные меньшинства составляли более 70 млн человек, т.е. почти четверть населения бывшего Союза.
Важнейшей практико-политической проблемой стали внутренние границы и территориальные споры. В пределах бывшего Союза не было маркировано до 85% границ. За годы советской власти внутри страны происходили все мыслимые и немыслимые типы изменений границ национально-территориальных образований. Сохранившиеся территориальные притязания вместе с иноэтническим расселением не могло не стать источником реальных и потенциальных конфликтов.
Стремительный разрыв торгово-экономических связей усугубил социально-экономический кризис как в России, так, естественно, и в новообразованных государствах. Под вопросом оказались единая система железных дорог, связи, воздушного транспорта, нефтепроводов, единая энергетическая система, другие народнохозяйственные комплексы, степень интегрированности которых оказалась выше, чем в Западной Европе.
Специфику положения дел в ряде государств СНГ определяла сохранившаяся клановость, заменившая руководящую партократию. Угроза перерастания националистической идеологии в тоталитарную была не пустым звуком, как это произошло с приходом к власти З. Гамсахурдия в Грузии65.
Обвальный характер дезинтеграции СССР не мог не сказаться на форсированной модальности, в рамках которой оформлялось создание СНГ, и соответственно на тех недоработках, которые нашли отражение в Концепции внешней политики России 1993 года. Все центробежные тенденции, копившиеся годами и десятилетиями, стремление освободиться от диктата союзного Центра мгновенно выплеснулись на поверхность политической жизни страны, трансформируясь в жесткие требования суверенизации национально-территориальных образований. Это была спонтанная, но психологически накопленная в течение длительного времени реакция их элит на юридически закрепленный порядок выхода республик из состава СССР, который практически сводил на нет любую попытку предпринять какие-либо шаги в этом направлении. Обострение конфликтов на этнической, религиозной, межрегиональной почве еще больше нагнетало атмосферу неопределенности и непредсказуемости во всех регионах страны, подталкивая руководителей республик к решительным действиям.
Мыслительную логику разработчиков «постсоветского» раздела Концепции-93 явно предопределяла практическая задача обеспечения в первую очередь максимально мягкого, цивилизационного развода бывших советских республик. Тщательная подгонка узлов их взаимодействия, не говоря уже о проработке на системной основе целостной доктринальной модели самого «постсоветского пространства» в столь сжатые сроки и в условиях нарастающей внутриполитической и геополитической неопределенности, неизбежно отодвигались «на потом». Сколько-нибудь внятный формат интеграционного взаимодействия отсутствовал. Более того, «балласт в виде вертикально-ориентированных связей с бывшими советскими республиками, значительное косвенное дотирование новых национальных экономик, зачастую паразитировавших на остаточных связях, рассматривались как помеха движению в новом направлении»66. До продуманной и обоснованной концепции реинтеграции постсоветского пространства, вариативные особенности которой лишь пунктирно начинали вырисовываться в умозрительных построениях экспертов и политиков, было, конечно же, далеко.
Осмыслить во всей полноте и целостности сложнейшую диалектику распада СССР и его стремительную трансформацию в СНГ на принципах, не имеющих ничего общего с прежними, сугубо централизованными, было, конечно, объективно невозможно: слишком плотным оказалось переплетение центробежных и центростремительных тенденций, сил сцепления и отталкивания, интеграции и дезинтеграции, взаимного притяжения, взаимозависимости и взаимосвязанности наций, народностей, территорий, административных делений и самих республик.
В условиях «вестернизации» первой доктринальной платформы РФ, определяющей чертой которой стал американоцентризм, учет этих факторов оказался скорее пассивно-умозрительным.
Структурное построение Концепции-93 внешне вполне адекватно соответствовало декларируемым приоритетам внешней политики России. Раздел «Основные направления внешнеполитической деятельности» открывался проблематикой отношений России со странами СНГ и другими государствами ближнего зарубежья. Приоритетность постсоветского пространства рассматривалась прежде всего и главным образом под углом зрения усиливающихся там кризисных явлений и тенденций, которые напрямую влияют на безопасность России, темпы и возможности преодоления экономического и социального кризиса в самом российском государстве. Трезво оценивался и никак не затушевывался тот факт, что на становлении внешней политики ряда стран СНГ негативно сказываются характерные для периода утверждения независимости «утрированное дистанцирование от России, подогреваемые националистическими настроениями территориальные споры, включая претензии к России, а также своего рода аллергия ко всему, что может напоминать прежнюю зависимость от союзных структур». При этом подчеркивалось, что исход формирования ближайшего геополитического окружения будет во многом зависеть от способности РФ убеждением, «и в крайних случаях и с использованием силовых средств» утверждать принципы международного права, включая права меньшинств, «добиваться прочного добрососедства»67.
Эта формулировка из вводной части Концепции-93 во многом контрастировала с конструктивным российским подходом к политике на постсоветском пространстве, обозначенным в разделе, посвященном СНГ. В нем зафиксировано, что налаживание — на новой основе — многообразных связей, урегулирование конфликтов и достижение стабильности по периметру границ России является важнейшим условием эффективного осуществления ее внешней политики в дальнем зарубежье. Взаимодействие с этой группой стран должно быть выведено на уровень полномасштабных межгосударственных отношений, обеспечивающий полнокровное сотрудничество с ними на основе взаимности. В урегулировании конфликтов и формировании условий, способствующих предупреждению их возникновения, силовые меры уже не фигурировали, а решение этих задач мыслилось за счет использования, прежде всего, двусторонних форм российского посредничества и миротворчества, а также многосторонних механизмов СНГ с привлечением для поддержки и, при необходимости, санкционирования этих усилий возможностей ООН, СБСЕ, ЕС и др.
Ставилась цель добиваться превращения Содружества в действенное межгосударственное объединение суверенных субъектов международного общения, основанное на общности интересов и добровольном участии в тех или иных формах сотрудничества. Выдвигался принцип — более медленное, но устойчиво поступательное продвижение к намеченной цели надежнее, чем поспешно достигнутые, но не учитывающие реалий и вследствие этого не работающие договоренности. Выдвигалась задача отработки таких механизмов политического взаимодействия государств, которые способствуют гармонизации политических курсов и выявлению общих интересов.
Россия выступила в поддержку гибкого «разноскоростного» подхода к формам организации и функционирования Содружества, допускающего в случае неготовности тех или иных партнеров к сотрудничеству в определенных сферах, развитие углубленного взаимодействия с участием лишь заинтересованных государств. Отсюда — учет специфики и приоритетов на конкретных направлениях европейского, среднеазиатского и закавказского звеньев Содружества. В качестве неотложной ставилась задача укрепления единого военно-стратегического пространства.
Выдвижение этих приоритетных целей и задач сопровождалось принципиальной оговоркой: «Однако нашим партнерам должно быть ясно: было бы ошибкой считать, что за этим скрывается претензия на роль нового “центра” Содружества, либо что российский интерес настолько велик, что его реализация может быть оплачена любой ценой. Объективность такова, что интерес здесь взаимный, и, соглашаясь на компромиссные развязки возникающих проблем, Россия вместе с тем не будет оплачивать развитие отношений односторонними уступками в ущерб своим государственным интересам, ущемлением прав выходцев из России».
Вместе с тем объективно ошибочными и внутренне противоречивыми в Концепции-93 оказались оценки стратегической линии ведущих стран Запада на постсоветском пространстве, которые, как утверждалось, заинтересованы в обеспечении стабильности на геополитическом пространстве бывшего СССР и «признают роль России и ее политики в поддержании такой стабильности, более того — сознают необходимость укрепления этой роли». И хотя это не исключает их стремления к получению собственных выгод, прежде всего в экономическом плане, «однако определенная общность долгосрочных интересов оставляет российской внешней политике достаточное поле для маневра».
Чрезмерно оптимистичной выглядела оценка расширения отношений с укреплением позиций третьих государств (т.е. опять же, прежде всего, западных) с бывшими союзными республиками, которое может содействовать их экономическому развитию, что само по себе создает ощутимые плюсы для России в силу сохраняющейся взаимозависимости между производственными комплексами. И не иначе как парадоксальным можно назвать заключительное положение раздела о том, что за счет потенциала партнерства с ведущими демократическими странами мира Россия будет активно противодействовать любым попыткам наращивания военно-политического присутствия третьих государств (т.е. им самим же?! – М. Н.) в сопредельных с Россией странах.
В обширном потоке дискуссионных суждений о начальных условиях формирования российских позиций на постсоветском пространстве выделялись два основных оценочных политико-методологических подхода. Первый — учет достаточно универсальных, имеющих вневременной характер, факторов. Второй, наоборот, сфокусированный на беспрецедентной особости ситуации, в которой оказалась Россия перед лицом новых вызовов и угроз. В обобщенном и, конечно же, неполном виде эти факторы, лежащие в основе обоих подходов, отражали:
– традиционные для мировой политики споры между вновь образовавшимися государствами по поводу территорий, раздела ресурсов, положения этнических и конфессиональных групп и т.д.;
– сепаратизм на почве (в совокупности или по отдельности) материальных интересов, группового самосознания, реального или воображаемого притеснения из бывшего центра;
– конфликты властей и элит между собой как по «вертикали», так и по «горизонтали». В процессе таких конфликтов и возникает главным образом потребность в неявных формах противоборства, разжигании латентных конфликтных ситуаций, конфессиональных и межэтнических споров и противоречий и т.п.;
– деятельность политически ориентированных местных кланов и неформальных структур внутри локальных и общенациональных элит;
– все то же самое, но применительно к деятельности преступных групп и организаций;
– деятельность преследующих узкогрупповые (а часто и одновременно и персонально-амбициозные) цели самозваных организаций и сил68.
Но политологические под
...