автордың кітабын онлайн тегін оқу Лорд Джим
Джозеф Конрад
Лорд Джим
Мистеру и миссис Дж. Ф. У. Хоуп
с нежной благодарностью за многолетнюю дружбу
От автора
Когда этот роман был впервые опубликован отдельным изданием, стали говорить, будто я чересчур увлекся: по мнению некоторых критиков, то, что начиналось как рассказ, вышло из-под авторского контроля. Мне указали на границы выбранной мною повествовательной формы: дескать, человек не сможет говорить так долго. А если и сможет, то никто не станет слушать. Такое повествование выглядит неправдоподобно.
Я думал об этом лет шестнадцать, но до сих пор не убедился в правоте моих критиков. Известно, что и в тропиках, и в умеренных широтах люди способны полночи «молоть языком», обмениваясь историями. В моей книге тоже рассказана история – одна, хотя и прерванная несколько раз, чтобы слушатели могли отдохнуть. Терпение слушателей, полагаю, объясняется тем, что им интересно. Это обязательная предпосылка: я бы не стал излагать на бумаге историю, которую не считаю увлекательной. Что же до того, вероятно ли столь долгое говорение с физической точки зрения, то все мы знаем: речи некоторых членов парламента длятся чуть ли не по шесть часов, меж тем как ту часть книги, где Марлоу говорит от первого лица, можно прочесть вслух меньше чем за три. К тому же, хоть я и не позволял себе загромождать повествование несущественными подробностями, естественно было бы предположить, что несколько раз на протяжении ночи рассказчик подкреплял свои силы стаканом минеральной воды или чего-нибудь еще.
Но шутки в сторону. Сперва я действительно задумал написать рассказ, в основу которого легла бы история о корабле пилигримов. Ничего другого в мой изначальный замысел не входило, и это было вполне законное зачатие. Однако, написав несколько страниц, я остался недоволен и решил на некоторое время их отложить. Они пролежали в ящике моего письменного стола до тех пор, пока покойный мистер Уильям Блэквуд не попросил меня вновь дать что-нибудь для его журнала.
Только тогда я понял, что эпизод с кораблем пилигримов – хорошая отправная точка для свободно блуждающего повествования, и что это как раз то событие, которое способно оживить образ простого, но остро чувствующего персонажа. В ту пору я сам не вполне понимал мои душевные движения. Да и сейчас, после стольких лет, они не стали для меня много яснее.
Те несколько страниц, которые я извлек из своего стола, оказали определенное влияние на выбор темы, но, сделавшись частью целого, были переписаны сообразно новому замыслу. Я знал, что повествование будет долгим, хотя изначально и не предполагал растягивать его на тринадцать номеров журнала.
Иногда меня спрашивают, не эту ли свою книгу я люблю больше всех других. Я убежденный противник фаворитизма не только в политике, но и в частной жизни, а также в непростых отношениях между автором и его творениями. У меня самого обыкновенно не бывает любимцев, но то, что некоторые читатели выделяют «Лорда Джима» среди моих работ, меня не огорчает и не раздражает. Чтобы это было «за пределами моего понимания», я тоже не скажу. Нет! И все-таки испытать удивление и замешательство мне однажды пришлось.
Друг, вернувшийся из Италии, поведал мне, что одной даме, с которой он там беседовал, моя книга не понравилась. Я, конечно, выразил сожаление, но сама по себе нелестная оценка удивила меня куда меньше, чем ее основание. «Видите ли, – сказала та дама, – это все так нездорово…»
Обеспокоенный столь неожиданным заявлением, я довольно долго размышлял и, в конце концов, пришел к выводу: во-первых, сам тот предмет, о котором говорится в книге, как правило, не слишком волнует женщин, а во-вторых – та леди вряд ли итальянка. Не знаю даже, в Европе ли находится ее родина. В любом случае для латинского темперамента нет ничего нездорового в остром переживании утраты чести. Эта утрата может быть истинной или ложной, а вызванные ею терзания могут показаться искусственными. Мой Джим, пожалуй, не типическая фигура, но я позволю себе твердо заверить читателей в том, что при этом он и не продукт холодного извращенного мышления, не порождение Северных Туманов. Однажды утром в обыкновенном восточном порту он прошел мимо меня: значительный и располагающий к себе, притом совершенно безмолвный и словно окутанный облаком. Моя задача состояла в том, чтобы со всем сочувствием, на какое я только способен, подобрать слова, которые выразили бы, что он значил в моих глазах. Он был «одним из нас».
Дж. К.Июнь 1917.
Глава 1
Он был без одного-двух дюймов шести футов росту[1], могучего телосложения. Шагал, слегка ссутулив плечи, наклонив голову и по-бычьи глядя исподлобья. Говорил густым звучным голосом, держался с упрямой уверенностью, в которой, впрочем, не было ничего агрессивного. Его напористость казалась необходимой, и он, по-видимому, направлял ее в той же мере на самого себя, как и на других. Безупречно аккуратный, он одевался во все белое, от туфель до шляпы, и пользовался большой популярностью в многочисленных восточных портах, где служил клерком судового поставщика.
Клерки судовых поставщиков не сдают никаких экзаменов, но должны обладать сноровкой – в теории и на практике. Их работа состоит в том, чтобы под парусом, на паровом ходу или на веслах быстрее конкурентов добраться до любого корабля, намеренного причалить. Затем следует бодро приветствовать капитана и вручить ему карточку своего начальника, а едва капитан ступит на берег, твердо, однако не слишком навязчиво направить его в большую пещероподобную лавку, полную всего того, что моряки едят и пьют, а также всего того, чем они чинят и украшают свое судно, начиная с набора крюков для якорной цепи и кончая сусальным золотом для резьбы на корме. Хозяин, которого капитан видит впервые в жизни, с братским радушием приветствует его в своих прохладных владениях, где имеются удобные кресла, напитки, сигары, письменные принадлежности и свод портовых правил. Теплый прием размягчает соляную корку, наросшую на сердце моряка за три месяца плавания. В продолжение всей стоянки корабля знакомство, завязанное таким образом, поддерживается ежедневными визитами клерка. В отношении капитана он выказывает дружескую преданность, сыновнее участие, терпение Иова и самоотверженную верность любящей женщины, сдабривая все это приятельской веселостью. Потом выписывается счет. Быть клерком судового поставщика – ремесло прекрасное и гуманное, и тех, кто в нем преуспевает, не так-то много. Клерка, который не только ловок в теории, но и не понаслышке знаком с жизнью моряка, приходится задабривать и деньгами, и любезным обращением. Джиму всегда хорошо платили и обращались с ним так, что, будь он даже чертом, в ответ от него можно было бы ожидать дружеской преданности, однако он, проявляя черную неблагодарность, внезапно оставлял работу и уезжал. Причина, на которую он ссылался, не встречала понимания хозяев. «Чертов дурак!» – бормотали они ему вслед. Так они аттестовывали его изысканную чувствительность.
Для белых торговцев в портовых городах и капитанов судов он был просто Джим и никак иначе не назывался. Другого имени, которое у него, конечно, имелось, он раскрывать не желал. Его инкогнито, дырявое, как решето, должно было прятать не личность, но факт. Как только факт прорывался наружу, Джим поспешно покидал тот порт, в котором это происходило, и уезжал в другой – еще дальше на восток. Он держался прибрежных городов, потому что был моряком, отлученным от моря, и обладал знаниями, полезными лишь для одной сухопутной работы – помощника судового поставщика. Преследуемый фактом, который всплывал случайно, но неизбежно, он размеренно двигался навстречу восходящему солнцу. О нем узнали сперва в Бомбее, затем в Калькутте, Рангуне[2], Пинанге и Батавии[3], и везде он был просто Джимом, клерком судового поставщика. Потом острое восприятие непереносимого заставило его навсегда покинуть мир морских портов и белых людей. Джим скрылся в девственных джунглях, в малайской деревушке, продолжая и там хранить инкогнито. К короткому имени, которым он представился, местные жители прибавили еще одно слово: они стали звать его «туан Джим». Это означало примерно то же, что «лорд Джим».
Родом он был из семьи пастора. Славные капитаны многих торговых кораблей вышли из стен, где царят мир и набожность. Отец Джима обладал достаточными знаниями о непознаваемом, чтобы поддерживать благочестие в крестьянских домах, не нарушая спокойствия тех, кого безошибочная воля Провидения сделала хозяевами поместий. Своей замшелой серостью церквушка на холме напоминала скалу, проглядывающую сквозь зубчатое кружево листвы. Деревья, росшие вокруг, вероятно, помнили, как закладывался первый камень этого храма, построенного несколько столетий назад. Ниже стоял пасторский дом, тепло красневший в окружении лужаек, клумб и елей. Позади располагался фруктовый сад, слева – мощеный двор с конюшней. К кирпичной стене лепились стеклянные своды теплиц. Семья жила в этом гнезде на протяжении нескольких поколений, но Джим был одним из пяти сыновей, и, когда легкое чтение выявило в нем любовь к морю, его определили на «учебный корабль торгового флота».
Там он выучился решать кое-какие тригонометрические задачи и поднимать брам-стеньги. Его успехи встречали одобрение. Среди своих товарищей он был третьим в навигации и сделался загребным на первой шлюпке. Спокойная голова и отлично развитые мускулы позволяли ему ловко управляться с реями. Его пост был на фор-марсе[4]. С презрением человека, которому суждено блестяще преодолевать опасности, глядел он вниз, на мирное скопление крыш, разрезаемое на две половины коричневыми водами реки, и на фабричные трубы вдали, что росли перпендикулярно закопченному небу, – тонкие, будто карандаши, и изрыгающие дым, будто вулканы. Он видел, как отчаливают большие корабли и как снуют туда-сюда широкие паромы. Внизу, под его ногами, плавали маленькие лодочки, а впереди, суля волнующие приключения, виднелась туманная роскошь моря.
На нижней палубе, в шуме двух сотен голосов, Джим забывался, погружаясь в воображаемый морской мир легкой литературы. Мысленно он спасал людей с тонущих судов, рубил мачты во время ураганов, вплавь боролся с волнами, зажав в руке линь, или, выжив после кораблекрушения, босой и полуобнаженный, бродил по скалам в поисках моллюсков, которые не дали бы ему умереть от голода. Он побеждал в столкновениях с дикарями на тропических берегах, подавлял мятежи в открытом море, вдохновлял своим мужеством несчастных, оказавшихся вместе с ним на крошечном суденышке посреди океана, – словом, всегда был, как герой романа, неколебим в своей преданности долгу.
– Скорее! Там что-то происходит.
Мальчишки, слившись в плотный поток, карабкались вверх по лестнице. Наверху слышались крики и беготня. Едва высунув голову из люка, Джим остолбенел.
Была зима, сгущались сумерки. Ветер, усилившийся после полудня, остановив движение на реке, теперь дул с силой урагана. Судорожные порывы гремели, как залпы огромных орудий над океаном. Косой дождь падал с неба простынями, которые то трепетали, то никли, и время от времени Джим видел угрожающие волны прилива. Какое-то суденышко судорожно металось возле берега, неподвижные здания вырастали из дрейфующего тумана, громоздко темнели паромы, стоящие на якоре, забрызганные дебаркадеры поднимались и опускались. Следующий порыв ветра грозил сдуть все это прочь. По воздуху летала вода. В свирепости бури ощущалось нечто злонамеренное, в ярости ветра – нечто многозначительное. Этот жестокий мятеж неба и земли был, как мнилось Джиму, направлен именно против него. От ужаса он перестал дышать и замер. Ему показалось, будто он кружится на месте.
Его отпихнули с дороги. Раздалась команда:
– По шлюпкам!
Мальчики побежали. Каботажное судно, вошедшее в устье реки, чтобы спастись от бури, натолкнулось на шхуну, стоящую на якоре, и один из наставников это увидел. Мальчишки облепили перила, сгрудившись возле шлюпбалок.
– Авария! Прямо перед нами! Мистер Симонс заметил.
Джима толкнули, он споткнулся о бизань-мачту и схватился за веревку. Старое учебное судно, поставленное на якорь носом против ветра, все дрожало, мягко кивая и низким голосом своей скудной оснастки насвистывая тихую песню о юности, проведенной в море.
– Шлюпку на воду!
Джим увидел, как лодка, заполненная его товарищами, стала быстро опускаться, и бросился к ней. Раздался всплеск.
– Отвязать фалы!
Джим перегнулся через перила: речная вода обтекала судно, закипая пеной. Шлюпка, словно заговоренная волной и ветром, дергалась на месте, почти не продвигаясь. Из сгущавшейся темноты слабо донесся голос:
– Гребите, щенки, если хотите кого-нибудь спасти! Гребите как следует!
Шлюпка резко задрала нос, ощетинилась веслами и прыгнула вперед, наконец-то пересилив чары ветра и прилива. Плечо Джима крепко схватила чья-то рука:
– Опоздал, парень.
Капитан корабля удержал мальчика, который, видимо, готов был прыгнуть за борт. Джим поднял глаза, полные боли разочарования. Капитан сочувственно улыбнулся.
– Это научит тебя не зевать. Может, в следующий раз повезет.
Шлюпка была встречена громким приветственным воплем. Довольно скоро она, танцуя, вернулась, до половины наполненная водой, в которой лежали спасенные – два изможденных матроса. Угрозы ветра и моря теперь казались Джиму ничтожными – тем сильнее он сожалел о том, что недавно испытал перед ними такой ужас. Сейчас он смотрел на них другими глазами, и шторм уже нисколько его не смущал. Даже более серьезные испытания были ему по плечу. Он мог все преодолеть – легче, чем кто-либо. Страх совершенно исчез.
Однако тем вечером Джим сидел, мрачный и задумчивый, в стороне от остальных, а героем нижней палубы был баковый гребец шлюпки – сероглазый мальчик с девичьими чертами. Товарищи забрасывали его вопросами, а он повествовал:
– Я увидел в воде чью-то голову и сразу схватился за багор. Поймал бедолагу за штанину и сам чуть не вывалился за борт. Наверное, вывалился бы, если бы старик Симонс не выпустил румпель и не схватил меня за ноги. Лодка едва не перевернулась. Симонс – славный малый. Я на него не в обиде за то, что он частенько нас поругивает. Он бранил меня не переставая все то время, пока держал. Кричал, чтобы я не выпустил из рук багор. Он, старый Симонс, жутко вспыльчивый, правда? Нет, я зацепил не того, маленького, а другого – дюжего, с бородой. Когда мы его втащили, он застонал: «Моя нога! Моя нога!» – и закатил глаза. Только представьте себе: такой здоровяк брякнулся в обморок, как девчонка. Разве кто-нибудь из вас потерял бы сознание из-за царапины от багра? Я бы точно нет. Правда, крюк вошел в ногу вот настолько. – Рассказчик произвел сенсацию, показав своим слушателям специально принесенный для этой цели багор. – Да нет же, я не за мясо его тянул, а за штаны. Хотя крови, конечно, было много.
Столь откровенное проявление тщеславия Джим счел жалким. Шторм, оказавшийся лишь мнимо ужасным, породил сообразный себе мнимый героизм. Джим сердился на стихии за то, что они своим бунтом застигли его врасплох, нечестно парализовав в нем благородное стремление навстречу опасности. Тем не менее он был даже рад тому, что не попал в шлюпку, ведь именно неудача произвела внутри его этот поворот. Он получил более ценный опыт, чем те, кто налегал на весла. Теперь Джим не сомневался: в другой раз все оробеют, а он один не растеряется перед лицом фальшивой угрозы стихий. Только он знает ей истинную цену. Если смотреть бесстрастно, эта опасность ничего не стоит. Джим больше не ощущал в себе ни малейшего следа испуга. Итогом ошеломляющего события явилось для него то, что он, отделившись от шумной толпы своих товарищей, стал незаметно упиваться свежей жаждой приключений и уверенностью в собственной многогранной отваге.
Марс – площадка в верхней части мачты, фор-марс – марс на фок-мачте (передней мачте судна).
Батавия – старое (1619–1942) название Джакарты, столицы Индонезии.
Рангун – старое (до 1989) название Янгона, крупнейшего города Мьянмы.
Около 180 см. – Здесь и далее примеч. пер.
Глава 2
После двух лет обучения Джим отправился в море и вскоре обнаружил, что края, так хорошо знакомые его воображению, на деле, как ни странно, вовсе не спешат будоражить путешественника чем-либо захватывающим. Он сделал много рейсов и узнал магическую монотонность существования между небом и водой. Ему приходилось терпеть недовольство людей, прихоти моря и прозаическую суровость повседневного труда ради хлеба насущного. Только беззаветно любя свою работу, можно было чувствовать себя вознагражденным за такое терпение. Джим не получал этой награды. Однако и вернуться он не мог, потому что нет ничего более заманчивого и порабощающего, чем морская жизнь. К тому же перед ним открывались неплохие перспективы. Он был благовоспитан, спокоен, дисциплинирован и хорошо знал свои обязанности. Еще очень молодым его назначили старшим помощником на отличное судно. Ему даже не пришлось пройти на море через те испытания, которые позволяют отчетливо увидеть, чего мужчина стоит: каковы пределы его самообладания, из какой материи он сшит, чему и насколько упорно способен сопротивляться, – испытания, которые показывают не только окружающим, но и ему самому скрытую правду его натуры.
За все это время Джиму только однажды довелось мельком увидеть сколько-нибудь серьезный гнев природы. Ее подлинный темперамент проявляется не так часто, как думают некоторые люди. Шторм имеет множество обличий, и лишь иногда на лице фактов появляется зловещая печать жестокого намерения – неопределимое нечто, заставляющее человека чувствовать и думать, будто за неблагоприятным стечением обстоятельств или яростью стихии кроется не простая случайность, а злой умысел некоей непреодолимой и беспощадной силы, которая хочет вырвать у него, человека, и надежду, и страх, и боль усталости, и жажду покоя, то есть растоптать, сокрушить, уничтожить все, что он видел, знал, любил или не любил, все дорогое и необходимое ему: солнечный свет, воспоминания, будущее… Иными словами, эта сила хочет начисто удалить из поля его зрения весь драгоценный мир простым и ужасным способом – отняв жизнь.
В начале той недели, о которой капитан-шотландец впоследствии говаривал: «Черт подери! И как мы только не отправились на дно!» – на Джима упала мачта, и он много дней пролежал на спине, почти обездвиженный, в беспамятстве, отчаянии и таких муках, будто его опустили на самое дно пропасти смятения. О том, чем все это закончится, он не думал и в минуты просветления переоценивал свое безразличие. Опасность, когда ее не видишь, бывает такой же смутной, как несовершенство человеческой мысли. Страх превращается в тень, и не получающее подпитки воображение, враг людей, отец всех ужасов, погружается во мглу истощенных эмоций. Джим ничего не видел, кроме своей каюты, пришедшей в беспорядок от постоянной тряски. Он лежал покалеченный, а кругом творилось маленькое светопреставление, и в глубине души он радовался, что не может выйти на палубу. Правда, иногда его физически сковывал приступ нестерпимой душевной боли: задыхаясь, он извивался под одеялом, а потом неразумная грубость существования, беззащитного перед агонией таких ощущений, наполняла его отчаянным желанием спастись любой ценой.
Через несколько дней погода наладилась. В ближайшем восточном порту, куда прибыло судно, Джиму пришлось лечь в госпиталь. Выздоровление шло небыстро, и корабль отплыл без него.
В палате для белых мужчин было, кроме Джима, еще двое пациентов: эконом канонерской лодки, который сломал ногу, упав в люк, и железнодорожный подрядчик из соседней провинции, которого поразила загадочная тропическая болезнь. Он держал доктора за осла и тайно злоупотреблял лекарством, контрабандно приносимым ему преданным слугой-тамилом. Товарищи по несчастью рассказывали друг другу о себе, понемножку играли в карты или, зевая, просто валялись целыми днями в пижаме, не говоря ни слова. Больница стояла на холме. Легкий бриз, проникавший в пустую комнату через вечно распахнутые окна, приносил ее обитателям немного мягкости неба, томности земли и завораживающего дыхания восточного моря. В воздухе витали ароматы, навевающие мысли о беспредельном покое и дарящие нескончаемые грезы. Каждый день Джим глядел поверх густой зелени садов, поверх городских крыш и прибрежных пальм на рейд – ворота Востока. Водная гладь в гирляндах островков освещалась торжествующим солнцем, корабли казались игрушечными.
Как только смог ходить, не опираясь на трость, Джим вышел в город в поисках какой-нибудь возможности вернуться домой. В тот момент оказии не предвиделось. Пришлось ждать. В порту Джим, что неудивительно, стал знакомиться с людьми своей профессии. Оказалось, есть два сорта моряков. Одни (их мало, и встречаются они редко) хранят в себе неисчерпаемую энергию и ведут загадочное существование. У них темперамент пиратов и глаза мечтателей. Они живут в безумной суматохе планов, надежд, опасностей и предприятий за пределами цивилизации, в темных закоулках моря. Смерть – единственное событие их необыкновенного пути, обладающее рациональными признаками безусловного достижения. Вторая разновидность, большинство, – это люди, попавшие на Восток по воле случая (как и сам Джим) и теперь не желавшие возвращаться в родные края, поскольку дома, на севере, условия тяжелее, представления о долге строже, моря суровее. Полюбив вечный мир восточного неба и восточной земли, моряки этого сорта привыкли к коротким рейсам, удобным креслам на палубах, большим командам, состоящим из азиатов, и привилегированному положению белого человека. Содрогаясь при мысли о тяжелой работе, они наслаждаются ненадежной легкостью своей жизни. Всегда на грани увольнения и на пороге нового найма, такой моряк готов служить китайцам, арабам, полукровкам – да хоть самому дьяволу, если тот не будет его слишком утруждать, – и без конца разглагольствует о поворотах фортуны: дескать, такой-то получил командование кораблем на китайском побережье (не работа, а сплошное удовольствие), такой-то удачно устроился где-то в Японии, такой-то – на сиамском флоте. В людях подобного сорта, в их речах, поступках, внешности и характере ощущалась размягченность, гнильца, порожденная упорным желанием прожить жизнь легко.
Поначалу Джиму казалось, что эта толпа сплетников – такие же моряки, как тень – надежная материя. Но со временем он поддался своеобразному очарованию людей, умеющих выглядеть так, будто им хорошо живется на столь скудном пайке опасности и труда. К его первоначальному презрению по отношению к ним постепенно прибавилось другое чувство, и внезапно он сам, отказавшись от возвращения на север, принял должность старшего помощника капитана «Патны».
Так назывался местный пароход – древний, как камень, тощий, как борзая, и изъеденный ржавчиной, как железная бочка, отслужившая свой век. Владельцем судна был китаец, фрахтовщиком – араб, а капитаном – немец-ренегат, променявший свою родину на Новый Южный Уэльс[5] и никогда не упускавший возможности публично выругать ее. При этом он, очевидно, подражал победоносной бисмарковской политике «крови и железа», тираня всех, кого не боялся. Лиловый нос и рыжие усы придавали его виду пущую воинственность.
Когда «Патна», выкрашенная снаружи и побеленная изнутри, встала, дымя, у деревянной пристани, на ее борт взошли паломники – человек восемьсот (чуть больше или чуть меньше). Они втекли на борт по трем трапам, подгоняемые верой в Бога и надеждой на рай, слитно топоча и шаркая босыми ногами, но кроме того не издавая ни звука и не оглядываясь. Протиснувшись между узкими перилами, толпа разлилась по всей палубе, от носа до кормы, затекла в разверстые пасти люков и наполнила внутренности корабля, как вода, безмолвно поднимаясь, наполняет резервуар до краев, заходя в каждый уголок, в каждую трещину. Восемьсот мужчин и женщин с севера, юга и окраин Востока собрались здесь, привезя с собою веру и надежды, привязанности и воспоминания. Эти люди пробирались сквозь джунгли, спускались по рекам, шли по мелководью на своих проа[6], переплывали на маленьких каноэ с острова на остров, терпели страдания, видели незнакомые картины, подвергались незнакомым страхам – и все ради одной цели. Среди паломников были обитатели забытых лесных хижин, густонаселенных кампонгов[7], рыбацких поселков. Повинуясь зову идеи, они оставили свои дома, богатые или бедные, вышли из-под защиты своих правителей, покинули места, знакомые с юности, и могилы отцов и явились – в пыли, в поту, в саже, в лохмотьях. Среди тех, кто поднялся на борт, были и сильные мужчины, главы семейств, и худощавые старцы, которые тратили на это путешествие последние силы, не надеясь вернуться, и юноши, чьи бесстрашные глаза смотрели с любопытством, и застенчивые девочки с длинными спутанными волосами, и женщины, пугливо прижимавшие к груди младенцев (завернутые в свободные концы засаленных материнских платков, эти паломники спали, не сознавая своего паломничества).
– Только посмотрите на эт-тот скот, – с немецким акцентом сказал шкипер своему новому помощнику.
Араб, возглавлявший благочестивую толпу, поднялся на борт последним – красивый и важный, в белом длиннополом одеянии, с большим тюрбаном на голове. Слуги, тянувшиеся за ним вереницей, внесли его багаж. «Патна» отшвартовалась и, пятясь, отошла от причала.
Она прошла между двумя маленькими островками, наискось пересекла якорную стоянку парусных судов, описала полукруг в тени холма и приблизилась к пенистым рифам. Араб, стоя на корме, принялся читать молитву о путешествующих по морю. Он призывал милость Всевышнего, прося благословить людские усилия и сокровенные стремления сердец. «Патна» шлепала в сумерках по тихой воде пролива, и маяк на винтовых сваях, поставленный неверующими на опасном мелководье, моргал своим огненным глазом, словно бы смеясь над целью путешествия паломнического корабля.
Благополучно пройдя через пролив, «Патна» пересекла бухту и продолжила путь по Проходу Полуторного Градуса: прямиком в Красное море под ясным небом – под знойным небом, обернутым в такой нестерпимый солнечный свет, что его безоблачная яркость убивала всякую мысль, подавляла всякое энергическое побуждение, угнетала сердце, истощала силы. Под этой зловещей роскошью глубокое синее море хранило неподвижность: ни малейшего колыхания, ни легкой ряби, ни морщинки, – вязкое, стоячее, безжизненное. С легким шипением пересекая эту сияющую гладкую равнину, «Патна» разворачивала за собой черную ленту дыма и белую ленту пены, которая сразу же таяла, словно некий корабль-призрак оставлял эфемерный след на мертвой воде.
Каждое утро солнце, как будто бы нарочно приспосабливаясь к ходу паломнического судна, появлялось с тихим всплеском света за кормой (всегда на одном и том же расстоянии), к полудню догоняло корабль, изливая на богомольцев концентрированный жар своих лучей, а потом скользило к закату и, наконец, таинственно погружалось в море – каждый вечер одинаково далеко от носа.
Пятеро белых на корабле жили отдельно от человеческого груза. Над всей палубой протянулся белый навес, и ничто, кроме приглушенного гула печальных голосов, не выдавало присутствия толпы людей в огромном пламенеющем океане. Неподвижные, жаркие, тяжелые дни один за другим уходили в прошлое – казалось, падали в бездну, вечно зиявшую в кильватере «Патны». А «Патна», испуская одинокий завиток дыма, уверенно двигалась вперед. Опаленная безжалостным небом, она была похожа на тлеющую головешку посреди сверкающей бесконечности.
Ночи опускались на палубу как благословение.
Кампонг – малайская деревня.
Проа – малайское парусное судно.
Новый Южный Уэльс – штат на юго-востоке Австралии.
Глава 3
Восхитительная тишина наполнила мир, и спокойные лучи звезд словно заверяли его в том, что с ним никогда не случится ничего дурного. Молодой месяц взошел на западе, низко над горизонтом, похожий на стружку, снятую с золотого слитка. Аравийское море – гладкое и ласкающее взгляд прохладой, как ледяная простыня – распространяло безукоризненную ровность вплоть до безукоризненного изгиба темного горизонта. Винт вращался без малейшей заминки: казалось, его ритм был неотъемлемой частью безопасного мироздания. Вдоль боков «Патны» устойчиво тянулись две глубокие темные складки. Эти прямые расходящиеся гребни с тихим шипением возмущали мерцающую гладь завитками пены, маленькими волнами, легкой рябью. Как только корабль проходил, они с мягким плеском разглаживались, чтобы более не нарушать неподвижности неба и воды – этого круга, в центре которого неизменно оказывалась черная металлическая скорлупка.
Джим стоял на мостике, глубоко проникнутый ощущением абсолютной защищенности. От молчаливого лика природы веяло покоем – как от нежного, заботливого лица матери веет нерушимой любовью. Под тентом, доверившись мудрости и отваге белых мужчин, силе их атеизма и прочности их огненного корабля, спали пилигримы. На всех палубах, во всех углах лежали люди – на циновках, на одеялах, на голых досках, закутавшись в цветные ткани и грязные лохмотья, подсунув под голову узелок с вещами или уткнувшись лицом в предплечье, – мужчины, женщины, дети, старые вместе с молодыми, немощные со здоровыми. Все были равны перед лицом сна – брата смерти.
Дуновение, производимое быстрым движением корабля, мерно охватывало все темное пространство от одного высокого фальшборта до другого, овевая ряды податливых тел. Кое-где с балок свисали тусклые шарообразные фонари. Они отбрасывали на палубу размытые кружки света, которые слегка дрожали от непрерывной вибрации корабля, падая то на чей-то поднятый подбородок, то на чьи-то закрытые глаза, то на смуглую руку в серебряных кольцах, то на тощую ногу под ветхим покрывалом, босую ступню, запрокинутую голову или горло, обнаженное как будто специально для ножа. Зажиточные семьи соорудили для себя нечто вроде шалашей из тяжелых ящиков и пыльных циновок. Бедные лежали бок о бок, используя вместо подушки узелок со всей своей собственностью. Одинокие старики ютились на молитвенных ковриках, свернувшись клубком и закрыв ладонями уши. Отец, втянув голову в плечи и касаясь коленями лба, печально дремал рядом с сыном, который спал на спине, лохматый, повелительно вытянув одну руку. Женщина, накрытая, как труп, белой простыней, прижимала к себе с одного и другого бока по голому ребенку. Багаж араба, сгруженный прямо на корме, образовывал холм ломаных очертаний с фонарем на вершине. Сзади смутно и беспорядочно виднелась всякая всячина: поблескивающее брюхо медного котла, ножки лонгшеза, наконечники копий, старая сабля в прямых ножнах, прислоненная к груде подушек, носик жестяного кофейника. Механический лаг на гакаборте звякал, сообщая о том, что еще одна миля пройдена во имя веры. Время от времени над спящей толпой пролетал терпеливый легкий вздох чьего-то тревожного сна или отрывистый металлический лязг из недр корабля. Иногда громко загребала уголь лопата, хлопала дверца топки. Шумы, доносившиеся снизу, звучали так резко, словно людей, управлявших загадочными машинами, переполняла неукротимая злоба. Изящная скорлупка продолжала ровно двигаться вперед под неподвижными голыми мачтами. Ее нос все резал и резал великую гладь воды под недостижимой безмятежностью неба.
Джим расхаживал из стороны в сторону, и собственные шаги казались ему такими звучными, будто их эхом подхватывали бдительные звезды. Блуждая взглядом по линии горизонта, он жадно всматривался во что-то недоступное, но не видел признаков надвигающейся катастрофы. Единственной тенью на лице моря была тень дыма, валившего из трубы тяжелой лентой, которая оставалась все такой же длинной, хотя конец ее постоянно растворялся в воздухе. Два малайца, молчаливые и почти неподвижные, стояли у руля, чей латунный обод поблескивал в овале света из нактоуза[8]. Иногда в этот свет попадали черные пальцы, перехватывающие рукояти вращаемого колеса. Цепи тяжело скрипели в пазах. Джим посматривал на компас, окидывал взглядом недостижимый горизонт, потягивался, похрустывал суставами и лениво поворачивался туда-сюда, ощущая избыток благополучия. Почувствовав себя бесстрашным от картины незыблемого покоя, царившего вокруг, он ни о чем не тревожился, лишь порой заглядывал в карту, прикнопленную к низкому трехногому столику позади румпеля. Лист бумаги с указанием глубин освещался выпуклым фонарем, закрепленным на пиллерсе. Бумажная гладь перекликалась с гладью моря. На карте лежали циркуль и штурманская линейка. Местоположение корабля в минувший полдень было отмечено черным крестиком, от которого до самого Перима[9] тянулась твердая прямая линия, обозначавшая курс корабля – тропу, ведшую души паломников к благословенному миру, к обещанному спасению, к вечной жизни. Карандаш лежал тут же, на карте, касаясь заточенным кончиком сомалийского побережья. Круглый и неподвижный, он напоминал голую мачту. «До чего ровно идем!» – подумал Джим с удивлением и, пожалуй, даже с благодарностью небу и морю за их безмятежность. В такое время он привык размышлять о подвигах: эти грезы, радовавшие его воображаемыми успехами, были лучшей частью жизни, ее тайной правдой, сокрытой действительностью. Восхитительно мужественные и чарующе неясные, они шествовали перед ним геройской поступью, увлекая Джима за собой и опьяняя его душу божественным зельем безграничной веры в себя. Не существовало ничего такого, чему бы он не мог противостоять. Эта идея была настолько приятна Джиму, что он улыбался, без особого внимания смотря перед собой, а оглядываясь, видел на поверхности моря белый след от киля корабля – такой же прямой, как черная линия, прочерченная на карте.
Дребезжание жестяных ведер, донесшееся из кочегарки, напомнило Джиму о том, что его вахта подходит к концу. Он вздохнул облегченно и в то же время с сожалением: не хотелось расставаться с умиротворяющей картиной, дающей такую захватывающую свободу его мыслям. Немного клонило в сон, приятная слабость разлилась по всему телу, как будто кровь превратилась в теплое молоко.
На мостик бесшумно поднялся шкипер – в расстегнутой пижаме, краснолицый, полусонный. Левый глаз лишь слегка приоткрылся, а правый таращился глупой стекляшкой. Склонив затуманенную голову над картой, шкипер лениво почесал ребра. В том, как обнажилась при этом его плоть, было что-то непристойное. Мягкая голая грудь лоснилась, как будто во время сна вместе с потом вытопился жир. Резким безжизненным голосом, напоминающим трение напильника о доску, шкипер высказал замечание профессионального характера. Второй подбородок образовал на шее складку, похожую на мешок, подвязанный к челюсти. Джим, вздрогнув, ответил вполне учтиво, однако отвратительное мясистое тело, увиденное словно впервые в этот момент откровения, навсегда запечатлелось в памяти как воплощение всего самого низменного, что есть в любимом нами мире: в наших сердцах, которыми мы верим в спасение, в людях, которые нас окружают, в картинах, которые мы видим, в звуках, которые слышим, и в воздухе, который наполняет наши легкие.
Тонкий золотой завиток месяца медленно проплыл вниз и потерялся на фоне потемневших вод. К земле будто бы приблизилась вечность, звезды заблестели ярче, цвет глянцевого полупрозрачного небесного купола над матовым диском моря сделался насыщеннее. «Патна» шла так гладко, что ее продвижение не ощущалось людьми. Она была подобна густонаселенной планете, несущейся сквозь темные пространства, где роятся солнца, ужасно одинокие и спокойные в ожидании того момента, когда они почувствуют на себе дыхание новой, еще не созданной жизни.
– До чего жарко внизу – словами не описать! – произнес голос.
Джим улыбнулся, не оборачиваясь. Шкипер показал заговорившему неподвижную ширь своей спины. У ренегата это было в обычае: сначала подчеркнуто не замечать человека, а потом вдруг повернуться к нему и, вперив в него уничтожающий взгляд, разразиться мощным, хлещущим, как из водосточной трубы, пенистым потоком ругательств. Но сейчас шкипер только угрюмо хрюкнул. На лестнице, ведущей к мостику, стоял, теребя в мокрых руках грязное полотенце, второй механик. Нисколько не смутившись, он продолжил песнь своих жалоб: тем, кто наверху хорошо, только, разрази его гром, он не знает, какой от них прок. Механики, бедные черти, заставляют корабль двигаться и со всем остальным тоже бы справились, право слово…
– Заткнитесь, – равнодушно рыкнул немец.
– Заткнуться? Конечно! А чуть что – вы к нам побежите, разве нет? – не унимался второй механик: за эти три дня он, дескать, уже почти сварился, и теперь ему нет дела до того, сколько он нагрешил, потому что там, куда плохие ребята отправляются, когда помрут, ему будет привычно, а еще, черт подери, он почти оглох от проклятого шума, ведь эта дурацкая ржавая банка с поверхностным конденсатором громыхает внизу похуже, чем старая лебедка, так что он уж и сам не понимает, зачем рискует собственной шкурой каждый божий день и каждую ночь, зачем торчит среди этого хлама, которому давно пора на слом, зачем возится с развалиной, – видно, таким уж отчаянным парнем он родился, если при…
– Где вы напились? – спросил шкипер свирепо, но остался неподвижно стоять в свете нактоуза, как неуклюжая статуя человека, вырезанная из куска жира.
А Джим все улыбался удаляющемуся горизонту. В сердце его теснились благородные побуждения, а в уме – мысли о собственном превосходстве над окружающими.
– Напился! – дружески насмешливо повторил второй механик. Он повис на перилах, за которые держался обеими руками, напоминая тень на гнущихся ногах. – Уж точно не вы меня угостили, капитан. Вы, черт подери, скряга. Скорее дадите человеку умереть, чем предложите ему капельку шнапса. У вас, немцев, это зовется экономией. А мы говорим: «Пенни сбережешь – фунт потеряешь».
Пьяница расчувствовался: старший механик, славный малый, плеснул ему немного, но только разок, и это было еще в десять часов. А сейчас попробуй подними старого плута с койки – пятитонного крана будет мало. Спит себе сладко, точно младенец, с бутылочкой первосортного бренди под подушкой.
Из толстой глотки командира «Патны» донесся глухой рык, а затем вырвалось слово «schwein[10]». Оно высоко воспарило и тут же опустилось, точно капризное перышко от легкого дуновения. Шкипер и старший механик были давние приятели, не один год служили вместе у лукавого старика китайца в роговых очках и с почтенными сединами, которые тот заплетал в косицу и перевязывал красным шелковым шнуром. В порту, к которому «Патна» была приписана, считалось, что по части беззастенчивого воровства эти двое «ничегошеньки не упускали». Внешне они казались странной парой: у одного тусклый злобный взгляд и мягкая складчатая плоть, а у другого одни кости да провалы, голова длинная, как у тощей старой клячи, впалые виски, впалые щеки и глубоко посаженные стеклянно-равнодушные глаза. Однажды за некий проступок механика высадили на берег в каком-то восточном городе: то ли в Кантоне[11], то ли в Шанхае, то ли в Йокогаме – он не считал нужным помнить ни место, ни причину своего личного кораблекрушения. Это было по меньшей мере лет двадцать назад. Из снисхождения к юности провинившегося его тихо выкинули с корабля, и, поскольку дело могло бы кончиться намного хуже, он не сохранил горестных воспоминаний об этом событии. Потом, вследствие расширения паровой навигации, механиков стало не хватать, и ему удалось снова получить какую-никакую работу. Встречаясь с незнакомыми людьми, он всегда уныло бубнил, что «чего только не повидал в здешних краях». Движения его напоминали трепыханье скелета: казалось, он вот-вот выпадет из одежды. Этот человек словно не ходил, а блуждал, в том числе и под световым люком машинного отделения. При этом он без удовольствия курил табак с примесью опиума в медной чаше на конце четырехфутового мундштука вишневого дерева, и его тупоумное лицо принимало такой глубокомысленный вид, будто он, узрев в тумане проблеск истины, выстраивал на ее основе целую философскую систему. Вообще-то не имея привычки щедро делиться с ближним своими запасами спиртного, в ту ночь старший механик нарушил собственные принципы и угостил помощника – малохольного сына Уоппинга[12], – который от неожиданности и крепости угощения сделался очень весел, смел и разговорчив. Ярость немца-ренегата достигла предела: он дымился, как выхлопная труба. А Джим, находя эту сцену довольно забавной, не мог дождаться окончания своей вахты. В последние десять минут она действовала на нервы, как ружье, дающее осечку. Эти люди не принадлежали к героическому миру приключений, хотя и были неплохими парнями. Даже шкипер… Тут Джима затошнило от вида тучной плоти, колеблемой затрудненным дыханием и с бульканьем исторгавшей грязные ругательства. И все-таки он был сейчас слишком полон приятной истомы, чтобы испытывать деятельную антипатию. Кто эти люди, не имело значения. Они могли задевать Джима плечами и в то же время его не касаться. Он мог дышать тем же воздухом, каким дышали они, и в то же время не иметь с ними ничего общего. Неужто шкипер в самом деле набросится на механика?.. Жизнь так легка, а он, Джим, так уверен в себе – слишком уверен, чтобы… Черта, отделявшая его размышления от сна на ногах, была тоньше паутинки.
Между тем второй механик непринужденно перешел к рассуждениям о своей отваге и своих финансах.
– Кто пьян? Это я-то пьян? Ну уж нет, капитан, таких речей я не потерплю! Вам давно пора бы знать, что мой начальник задаром даже воробья не напоит, – провалиться мне на этом месте! Да и пить я умею дай бог каждому: еще не сварено такое зелье, от которого у меня помутилась бы голова. Я могу хоть жидкий огонь лить себе в глотку и ни капельки не захмелею. Да если бы я только подумал, что пьян, то выбросился бы за борт – разделался бы сам с собой! Мигом! А так я с мостика не сойду. Где, как не здесь, вы прикажете мне дышать ночным воздухом? На палубе, среди этого сброда? Нет уж! И не грозите мне – я вас не боюсь!
Немец поднял тяжелые кулаки и беззвучно потряс ими в воздухе.
– Страха я вообще не ведаю, – продолжал механик с энтузиазмом искреннего убеждения. – Иначе стал бы я возиться с этой гнилой развалиной! Ваше счастье, что на свете есть люди, которые не трясутся за свою шкуру. Если бы не мы, то где бы вы были? Вы и ваша посудина, у которой обшивка не толще бумаги, – где, я вас спрашиваю? Вам-то хорошо: вы и такую выгоду имеете, и сякую. А я? Вкалываю за жалких полтораста долларов в месяц на своих харчах. Спрашиваю вас со всем уважением – с уважением, заметьте: кому не захочется бросить этакую негодную работу? Здесь ведь небезопасно – видит бог! Только я из тех бесстрашных парней…
Механик отпустил перила и стал размахивать руками, словно очерчивая в воздухе фигуру, демонстрирующую величину и форму его бесстрашия. Слабый голосок срывался, и визгливые ноты протяжно разносились над морем. Чтобы придать своей речи пущую выразительность, оратор перекатывался с пяток на носки. И вдруг опрокинулся головой вперед, как будто его ударили дубинкой по затылку. «Черт!» – хрипнул он, падая, после чего на секунду воцарилась тишина.
Джим и шкипер одновременно пошатнулись, но удержали равновесие и застыли, словно окоченели, недоумевающе глядя на невозмутимую воду. Потом они подняли глаза к звездам.
Что случилось? Машины продолжали сипло гудеть. Неужто сама Земля оступилась?.. Шкипер и его помощник ничего не понимали. Неподвижность спокойного моря и безоблачного неба внезапно стала казаться ужасающе ненадежной, словно балансирующей на самом краю зияющей гибельной пропасти. Механик принял строго вертикальное положение и тут же снова осел, превратившись в бесформенный куль.
– Что это еще такое? – поинтересовался бесформенный куль приглушенным голосом.
Где-то бесконечно далеко еле слышно прогрохотал гром; донесся даже не звук, а скорее колыхание воздуха. Оно медленно замерло, и корабль отозвался, как будто гром рычал не высоко в небе, а глубоко в воде. Глаза двух малайцев, стоявших у руля, блеснув, поглядели на белых людей, но смуглые руки не выпустили штурвала. Острая металлическая скорлупка «Патны» приподнялась на несколько дюймов, гибко перекатившись с кормы на нос, после чего возобновила работу – продолжила ровно резать морскую гладь. Дрожания под ногами больше не ощущалось, внезапно вновь стало тихо. Можно было подумать, что корабль благополучно пересек узкую полоску вибрирующей воды и гудящего воздуха.
Перим – остров в Баб-эль-Мандебском проливе.
Нактоуз – ящик, в котором находится судовой компас, другие навигационные инструменты, а также светильник.
Свинья (нем.).
Уоппинг – прилегающий к Темзе район Лондона, где до Второй мировой войны располагались доки.
Кантон – европейское название китайского города Гуанчжоу.
Глава 4
Где-то через месяц Джим, стараясь честно отвечать на острые вопросы, которые ему задавали, так сказал о «Патне»: «Что бы это ни было, она перебралась через это легко, как змея переползает через палку». Он выразился удачно. Разбирательство производилось в полицейском суде восточного порта. Вопросы задавались с целью выяснения фактов. Джим стоял на огороженном возвышении свидетельского места. Щеки пылали, хотя в просторном зале было прохладно от панок[13], мягко колыхавшихся над головой. Снизу смотрело множество глаз. Лица, с которых эти глаза глядели на Джима, были темными, белыми или красными, внимательными или как будто заколдованными. Люди сидели ровными рядами на узких скамейках, порабощенные голосом свидетеля – таким громким, что у него самого звенело в ушах. Больше ничего в целом мире не было слышно. Казалось, что даже мучительно четкие вопросы, на которые Джим отвечал, не исходили извне, а болезненно рождались в его собственной груди. Их молчаливо задавала его собственная совесть. На улице полыхало солнце, а здесь, в зале, было зябко от опахал, горячо от стыда и больно от колких пристальных взглядов. Лицо председательствующего судьи, чисто выбритое и невозмутимое, мертвенно бледнело между красными физиономиями двух морских заседателей. Широкое окно располагалось под потолком, и свет лился оттуда на головы и плечи этих трех мужчин, чьи фигуры яростно выделялись в полутьме большого зала, полного неподвижно глядящих теней. Суду нужны были факты. Факты! Их требовали от Джима, как будто они могли хоть что-нибудь объяснить!
– Когда вы пришли к выводу, что столкнулись с чем-то плывущим по поверхности воды – скажем, с обломком затонувшего корабля, – ваш капитан приказал вам пойти и проверить, нет ли каких-нибудь повреждений. Казалось ли вам тогда вероятным, что ваше судно действительно пострадало от удара? – спросил тот заседатель, что был слева от судьи, – скуластый, с жидкой бородкой в форме подковы.
Опираясь локтями о стол, сцепив грубые руки он смотрел на Джима вдумчивыми голубыми глазами. Второй заседатель – тяжеловесный, с презрительной миной – откинулся на спинку стула, во всю длину вытянув левую руку и тихонько барабаня пальцами по своему блокноту. В середине, в просторном кресле, сидел судья. Его спина была выпрямлена, а голова чуть склонена к плечу. Руки он скрестил на груди. Перед ним, возле чернильницы, стояла стеклянная ваза с несколькими цветками.
– Нет, – отвечал Джим. – Мне сказали никого не звать и вообще не шуметь, чтобы не создавать паники. Эта предосторожность показалась мне разумной. Я взял один из фонарей и пошел. Открыв люк форпика[14], сразу услышал плеск воды. Опустил фонарь так низко, как было можно, и увидел, что отсек уже больше чем наполовину заполнен водой. Тогда я понял: ниже ватерлинии большая дыра.
Джим замолчал.
– Да, – сказал грузный асессор, мечтательно улыбнувшись своему блокноту. Его пальцы не переставали играть, беззвучно касаясь бумаги.
– В тот момент я не подумал об опасности. Наверное, я был несколько ошарашен: все произошло так тихо и так внезапно… Я знал, что у судна нет других переборок, кроме таранной, которая отделяла форпик от носового трюма. Возвращаясь к капитану, чтобы доложить ему о пробоине, я увидел второго механика: он стоял на лестнице, ведущей на мостик, и был, как мне показалось, в каком-то оцепенении. Сказал, что, похоже, сломал левую руку: поскользнулся на верхней ступени и упал, пока я ходил смотреть нос. «Боже мой! – воскликнул механик. – Переборка-то гнилая! Через минуту она сломается, и вся чертова посудина пойдет вместе с нами ко дну, как кусок свинца». Он оттолкнул меня правой рукой и с криком побежал вверх по лестнице. Левая рука висела вдоль туловища. Я тоже поднялся на мостик и как раз успел увидеть, как капитан набросился на механика. Тот упал на спину. Второй раз он его не ударил, а навис над ним и стал что-то говорить, зло, но тихо. Думаю, спрашивал, почему он не спустился и не остановил машины вместо того, чтобы поднимать шум на палубе. «А ну встаньте и бегом в трюм! Живо!» – услыхал я. И еще ругательства. Механик соскользнул вниз по правой лестнице, торопливо обогнул световой люк в полу и шмыгнул в машинное отделение (вход туда был слева). На бегу он стонал.
Джим говорил медленно, но его воспоминания сменяли друг друга быстро и были чрезвычайно ярки. Он мог бы, как эхо, повторить стоны механика, чтобы суд, которому так нужны факты, отчетливо представил себе всю картину. Преодолев первоначальное отторжение, Джим пришел к выводу, что его рассказ действительно должен быть очень точным: только так можно передать истинный ужас, который таился за страшным фасадом. Факты, столь необходимые суду, были видимы, осязаемы, открыты для чувств, занимали определенное место во времени и в пространстве (для их существования требовалось двадцать семь минут и судно весом тысяча четыреста тонн). Они складывались в целое, имевшее черты, оттенки и выражения – словом, лицо, которое могло запомниться, – а кроме того, присутствовало что-то еще – что-то невидимое: направляющий дух или внутренняя гибель, злобная душа в ненавистном теле. Джим хотел, чтобы все поняли: те события не были заурядными, все в них играло чрезвычайно важную роль, и он, к счастью, все запомнил. Он сделался словоохотлив ради истины, а также, пожалуй, ради себя самого. И если слова его были достаточно осторожны, то мысли все летали и летали по замкнутому кругу фактов, которые поднимались со всех сторон, отрезая его, Джима, от окружающих. Ум стал похож на животное, оказавшееся за высоким забором и мечущееся в ночи, пытаясь найти слабое место, щель, лазейку, чтобы сбежать. Это ужасное умственное смятение иногда вынуждало Джима замолкать.
– Капитан продолжал расхаживать по мостику и мог бы показаться довольно спокойным, если бы не споткнулся несколько раз. А когда я с ним разговаривал, он чуть не натолкнулся на меня, как слепой. На то, что я ему сообщил, он ничего определенного не ответил. Только забормотал себе под нос. «Проклятый пар» или «чертов пар» – в общем что-то насчет пара. Больше я ничего не разобрал. Я подумал…
Джим стал говорить не по существу, и его болезненно прервали следующим точно поставленным вопросом. Он смутился и внезапно почувствовал усталость. Он ведь как раз о том и собирался рассказать, о чем его сейчас спросили. Собирался рассказать, а теперь, после этого грубого вмешательства, ему оставалось только произнести «да» или «нет».
– Да, я это сделал, – ответил он коротко и правдиво.
Мрачные молодые глаза на красивом лице, статная фигура, расправленные плечи – он прямо стоял на своем огороженном месте, а душа внутри извивалась. Его вынудили ответить на новый вопрос – такой же точный и бесполезный, как и предыдущий. Потом он опять выжидающе замолчал. Во рту сначала почувствовалась пресная сухость, как от пыли, потом соленая горечь, как от морской воды. Отерев влажный лоб, Джим облизнул губы. По спине пробежали мурашки. Грузный заседатель опустил веки и продолжил беззвучно барабанить по бумаге, безучастный и скорбный. Глаза его коллеги, глядевшие поверх обожженных солнцем сцепленных рук, казалось, излучали добродушие. Судья качнулся вперед, так что бледное лицо нависло над цветами, а потом переместил вес своего тела на один из подлокотников и подпер висок рукой. Панки создавали ветер, овевавший и темнолицых местных жителей в объемных складчатых одеждах, и европейцев, которые, держа на коленях тропические шлемы, потели в тиковых костюмах, облепленные ими как второй кожей. Босоногие служители проворно скользили туда-сюда вдоль стен – бесшумные, как привидения, и настороженные, как охотничьи собаки. Длинные белые одеяния были застегнуты на все пуговицы и перевязаны красными поясами, которые перекликались с красными тюрбанами.
Взгляд Джима, блуждавший по залу во время пауз между ответами, остановился на белом мужчине, сидевшем отдельно от остальных. Лицо выглядело изношенным и угрюмым, но спокойные ясные глаза смотрели открыто и с интересом. Ответив на новый вопрос, Джим чуть было не вскричал: «Да какой от этого прок? Какой прок?!» Он слегка топнул ногой, прикусил губу и посмотрел, отвернувшись от судьи, поверх голов. Он снова встретил взгляд того белого мужчины, который не смотрел на него завороженно, как остальные: в этих глазах ощущались и ум и воля. Между вопросами Джим до того забывался, что позволял себе размышлять. «Этот парень, – думал он, – глядит на меня так, будто видит кого-то за моим плечом». Они уже где-то встречались: может быть, на улице, – но Джим был уверен, что никогда не говорил с тем человеком. В течение многих дней он вообще ни с кем не говорил. Только вел беззвучный, бессвязный и бесконечный разговор с самим собой, как узник, запертый в одиночной камере, или путник, заблудившийся в пустыне. Сейчас Джим отвечал на вопросы, имевшие цель, но не имевшие смысла, и не знал, заговорит ли еще хоть раз до конца своей жизни. Слыша собственные правдивые слова, он утверждался в своем и без того устойчивом мнении: от дара речи ему больше не будет пользы. И тот мужчина, видимо, понимал безнадежную тяжесть его положения. Джим посмотрел в белое лицо, бросившееся ему в глаза, и решительно отвернулся, как после окончательного расставания.
Впоследствии в далеких уголках мира у Марлоу много раз возникало желание вспомнить Джима – вспомнить обстоятельно, в подробностях и вслух, – например, после ужина, сидя на веранде, укутанной в неподвижную листву и коронованную цветами, среди глубокого сумрака с огненными крапинами тлеющих сигар. В каждом плетеном кресле – молчаливый слушатель. Иногда какой-нибудь из красных огоньков приходит в движение: удлиняясь, он освещает пальцы ленивой руки и часть лица, умиротворенного отдыхом. Или же в алой вспышке появляются задумчивые глаза и безмятежный лоб. При первом же слове тело Марлоу, растянувшееся в кресле, застывает, как будто крылатый дух преодолел толщу времени и, заставляя губы шевелиться, говорит из прошлого.
Форпик – крайний носовой отсек судна.
Панка – потолочное опахало, приводившееся в действие слугой, который тянул за шнур (при этом он мог находиться в соседнем помещении или на веранде).
Глава 5
– Да, я был на суде, – начинает он. – До сих пор не могу понять, зачем я туда пошел. Я охотно соглашусь верить в ангела-хранителя, который есть у каждого из нас, если вы, ребята, не станете спорить с тем, что все мы также имеем приятелей среди чертей. Я ни в чем не хочу чувствовать себя особенным, а между тем точно знаю: он, то есть черт, у меня есть. Я его, конечно, не видел, зато располагаю массой косвенных доказательств. Он наверняка существует. По натуре он злобен и вечно подстраивает для меня всякое такое. «Какое такое?» – спросите вы. Я имею в виду мое присутствие на разбирательстве и эту историю с желтой собакой… Вы ведь не думаете, будто это обычное дело, чтобы паршивой дворняге позволяли путаться у людей под ногами на крыльце магистратского суда? Так вот… Бес подсовывает мне что-то такое, что необъяснимым и поистине дьявольским образом притягивает людей со слабыми местами, с излишне твердыми местами, со скрытыми позорными клеймами – боже мой! – причем не только притягивает! При виде меня у них развязываются языки для душераздирающих признаний. Как будто мне собственных тайн мало, как будто мне самому не из-за чего терзаться до конца моих дней! Господи, помоги! И за что такая милость, хотел бы я знать? Да будет вам известно, забот у меня не меньше, чем у всякого другого, и память не свободнее, чем у любого странника в этой долине, так что, как видите, я не очень-то гожусь в исповедники. Тогда зачем мне все эти признания? Ума не приложу. Разве только затем, чтобы пересказывать их после ужина? Чарли, дружище, ты так славно нас угостил, что теперь для этих господ даже игра в роббер – слишком бурное развлечение. Они развалились в твоих удобных креслах и думают про себя: «Чем утруждаться, пускай лучше Марлоу болтает».
Болтать? Извольте. О мастере Джиме говорить легко. Особенно после нескольких хороших блюд, на высоте двухсот футов над уровнем моря, с ящичком приличных сигар под рукой, таким славным вечером, как этот. Когда воздух свеж и звезды светят, даже лучшим из нас хочется забыть, что мы здесь только гости и нам придется идти дальше, трясясь над каждой минуткой, терзаясь из-за каждого непоправимого шага и надеясь все-таки выкрутиться благополучно (хотя уверенными быть нельзя – при том как мало помощи от тех, кто задевает нас локтями справа и слева). Известное дело, везде находятся люди, для которых вся жизнь будто отдых с сигарой после ужина – легкое, приятное, пустое время, оживляемое разве что какой-нибудь историйкой, которая забудется, прежде чем ты узнаешь ее конец. Конец… Если таковой, конечно, есть.
Я впервые встретился с ним взглядом, когда его допрашивали. Видите ли, на то разбирательство пришли все, кто был хоть как-то связан с морем, потому что история наделала шуму. Все только о ней и кудахтали, с тех пор как пришла загадочная телеграмма из Адена. Загадочная, хотя и не сообщавшая ничего, кроме фактов – таких голых и безобразных, какими они только могут быть. Утром я одевался в своей каюте и через переборку услышал, как мой зороастриец Дубаш болтает о «Патне» с экономом в кладовой за чашкой чая. На суше первый же знакомый, которого я встретил, с ходу говорит мне: «Слыхал ли ты когда-нибудь что-нибудь подобное?» И все, с кем я ни сталкивался, либо цинически ухмылялись, либо имели печальный вид, либо бормотали под нос ругательства – кто как, смотря что за человек. Даже незнакомые люди запросто заговаривали друг с другом об этой странной истории – лишь бы выплеснуть накипевшее. Вот уж была радость для всяких бездельников – любителей выпить за чужой счет! О «Патне» судачили в портовой конторе, у каждого судового маклера, у каждого агента. Судачили белые, местные, полукровки. Это слово не сходило с языка у лодочников, которые сидели, полуголые, на каменных ступенях. Боже правый! Многие негодовали, кто-то шутил, и все не переставая гадали, что же стало с теми людьми. Прошло недели две или даже больше, и стало ясно: разгадка тайны скорее всего окажется печальной. Но вот одним прекрасным утром, стоя в тени у крыльца портовой конторы, я увидел четверых мужчин, идущих мне навстречу по набережной. Сначала я не мог понять, откуда вдруг взялась эта странная компания, а потом мысленно воскликнул: «Так это же они!»
Это точно были они: трое собственной персоной и с ними четвертая персона – до того огромная в поясе, что и ремней-то таких, я думал, не делают. Хорошо позавтракав, они сошли с парохода компании «Дейл лейн», который причалил где-то через час после восхода солнца. Ошибки быть не могло. Шкипера «Патны» я узнал сразу: это был самый толстый человек в благословенных тропиках, обхвативших кольцом нашу старушку землю. К тому же месяцев за девять до того я встречался с ним в Семаранге. Пока его корабль загружали, он бранил тиранические институты Германской империи и целыми днями сосал пиво у Де Джонга. Однажды Де Джонг, который не моргнув глазом брал по гульдену за бутылку, отозвал меня в сторону, сморщил свою физиономию, похожую на кожаный мешочек, и доверительно говорит: «Торговля есть торговля, капитан, но этот человек – меня от него тошнить. Тьфу!»
Итак, я смотрел на него из тени. Он шел торопливо, немного опережая своих товарищей. Солнце лупило прямо по нему, и от этого его тело казалось еще огромнее. Он напомнил мне циркового слоненка, шагающего на задних ногах. Правда, надо признаться, в нем было нечто величественное – при всей нелепости его вида. Он сошел на берег в грязной пижаме, ярко-зеленой с оранжевыми вертикальными полосками, и в поношенных соломенных туфлях на босу ногу. На голове был выброшенный кем-то тропический шлем, очень замусоленный и на два размера меньше, чем нужно (эта штуковина не держалась бы на большой голове, если бы не веревка из манильской пеньки). Неудивительно, что этакому толстяку нелегко было одолжить у кого-нибудь подходящую для себя одежду. Так значит, идет он, не глядя по сторонам, разгоряченный от спешки, проходит мимо меня на расстоянии каких-нибудь трех футов и в простоте душевной лезет по ступеням в контору, чтобы сделать заявление или дать показания – называйте, как хотите.
Насколько мне известно, первым делом капитан «Патны» обратился к главному инспектору по найму. Арчи Рутвел как раз только что пришел и, по собственным его словам, собирался начать свои тяжкие труды с нагоняя старшему клерку. Может, кто-нибудь из вас знает этого услужливого маленького португальца-полукровку с жалкой тонкой шейкой, который вечно норовит выклянчить у капитанов что-нибудь съестное: кусок соленой свинины, мешочек печенья, немного картошки… Однажды, помнится, я отдал ему живую овцу из своих корабельных запасов. Не то чтобы мне было от него что-то нужно – нет, пользы от него ждать не приходилось. Просто я был тронут тем, как наивно он верит в священность своих притязаний. Эта вера была так сильна, что казалась почти прекрасной. Раса вернее, две расы – и климат… Ну да ладно. Зато теперь я знаю, кто мне друг навеки.
Так вот: Рутвел, стало быть, читал своему клерку суровую нотацию – лекцию о нравственности чиновника, – когда услышал позади себя какой-то шум. Обернулся и увидел, как он сам выразился, нечто огромное и круглое. На середину просторной комнаты словно выкатилась громадная бочка из-под сахара, завернутая в полосатый фланелет. Рутвел уверяет, будто от удивления даже не сразу сообразил, что эта бочка живая. Сидел себе и не понимал, как и зачем к нему в контору доставили такой громоздкий предмет. В приемную набилось полным-полно опахальщиков, уборщиков и полицейских служителей, прибежали матросы и рулевой с парового катера – можно было подумать, что начался мятеж. Все вытягивали шеи и чуть не на головы друг другу лезли, силясь заглянуть в контору. Тем временем капитан «Патны» сумел кое-как стянуть привязанный к голове шлем и с легкими поклонами двинулся на Рутвела, который, по собственному его признанию, пришел в такое смятение, что поначалу слушал и не понимал, чего этому видению нужно. Оно говорило хриплым и мрачным, но уверенным голосом. Постепенно Арчи сообразил: речь идет о «Патне». И тогда ему сразу стало не по себе, ведь он малый впечатлительный и его легко расстроить. Собравшись с духом, он крикнул:
– Стойте! Я к таким делам отношения не имею. Вам нужно к начальнику. А я не могу вас слушать. Ступайте к капитану Эллиоту. Туда, туда.
Рутвел вскочил, обежал вокруг своего длинного стола и принялся то тянуть, то толкать посетителя. Капитан был удивлен, но поначалу не сопротивлялся. Только у самого входа в кабинет начальника порта в нем проснулся какой-то животный инстинкт: он уперся и фыркнул, как испуганный вол.
– Погодите! Да что такое? Пустите же!
Арчи без стука распахнул дверь.
– Капитан «Патны», сэр! – прокричал он. – Входите, капитан.
Старик, писавший какую-то бумагу, так резко выпрямился, что с носа свалилось пенсне. Едва завидев начальника, Арчи захлопнул за капитаном дверь и спасся бегством в свой кабинет. Ему на подпись принесли кое-какие документы, но он говорит, будто не мог вспомнить, как пишется его собственная фамилия, – такой шум поднялся за стенкой. Арчи – самый чувствительный инспектор по найму в обоих полушариях. Говорит, он так терзался, будто бросил человека в пасть голодному льву. Крику в самом деле было немало. С улицы я слышал, как бушевал папаша Эллиот, и у меня есть все основания полагать, что эти звуки разнеслись аж по всей эспланаде до оркестрового павильона. За словом старику лезть в карман не приходилось, и голосом природа его не обделила, а на кого кричать, ему было все равно. Думаю, он запросто наорал бы на самого вице-короля. Вот как он мне это объяснял: «Выше, чем я есть, мне уже не взобраться. Пенсию я заработал, да и отложено кое-что. А потому, если им там не нравятся мои представления о долге, я хоть завтра уеду домой. Человек я старый и всю жизнь говорил что думал. Единственное, чего бы я хотел, – это чтобы мои девочки вышли замуж прежде, чем я умру». Замужество дочерей было его пунктиком. Эти три особы, хотя и очень недурные собой, ужасно походили на него. И если утром он вставал, озабоченный их брачными перспективами, то от одного его вида вся контора начинала трепетать, гадая, кого же он сожрет за завтраком. Ренегата Эллиот, однако, не сожрал. Если позволите мне такую фигуру речи, он разгрыз его на крошечные кусочки и, пардон, выплюнул.
Через несколько секунд чудовищная туша спешно покинула здание портовой конторы и застыла на ступенях рядом с тем местом, где стоял я. Капитан «Патны», глубоко задумавшись, стал грызть ноготь большого пальца. Толстые пурпурные щеки тряслись. Наконец он остановил сердитый косой взгляд на мне. Трое его товарищей ждали чуть поодаль. Один был маленький, гадкий, пожелтевший, с подвязанной рукой. Другой (тип с висячими седыми усами и в синей фланелевой куртке) – длинный, сухой как щепка, не толще древка метлы. Он озирался по сторонам с видом какого-то самоуверенного тупоумия. Третий, крепкий широкоплечий молодой парень, стоял к двум другим спиной, держа руки в карманах, и в их оживленном разговоре не участвовал, просто неподвижно глядел на пустую эспланаду. Подъехала какая-то пропыленная развалина, завешанная жалюзи. Возница, закинув правую ступню на левое колено, принялся критически осматривать пальцы. Молодой человек с «Патны» не двинулся с места, даже головой не пошевелил, а все смотрел на залитую солнцем набережную. То был первый раз, когда я увидел Джима. Он казался таким равнодушным и неприступным, какими люди могут казаться только в юности. Чистое лицо, чистые очертания тела, ноги, твердо стоящие на земле… Казалось, никогда еще солнце не освещало более многообещающего юноши. Глядя на него и зная то, что он знал, и даже побольше, я так разозлился, будто поймал его на попытке чего-то добиться от меня ложными посулами. Он не имел права выглядеть таким надежным! «Если даже парни этого сорта настолько сильно сбиваются с пути…» – сказал я себе. Мне захотелось бросить шляпу под ноги и танцевать на ней от горчайшей досады. (Шкипер одного итальянского парусника именно так и поступил на моих глазах со своей фуражкой, когда его болван помощник натворил бед, пытаясь с ходу поставить судно на два якоря на рейде, где было полным-полно других кораблей.) Видя кажущееся спокойствие этого юнца, я спрашивал себя: он просто дурак? Или чурбан? Можно было подумать, он вот-вот начнет насвистывать песенку. Заметьте: поведение двух других типов меня нисколько не беспокоило. Они, так сказать, совершенно вписывались в ту историю, которая уже успела сделаться всеобщим достоянием и скоро должна была стать предметом судебного разбирательства.
– Этот полоумный старый негодяй, который сидит там наверху, обозвал меня собакой, – заявил капитан «Патны».
Не знаю, вспомнил ли он, что мы уже встречались. Скорее всего да. Наши взгляды пересеклись. Он сверкнул глазами, я улыбнулся. «Собака» – это было самое мягкое из всех слов, которые долетели до меня через открытое окно.
– Неужели? – отозвался я, по какой-то непонятной причине не сумев просто промолчать.
Капитан «Патны» кивнул, снова прикусил большой палец, тихо выругался, а потом поднял глаза на меня и с угрюмо-страстным бесстыдством произнес:
– Ха! Тихий океан большой, мой друг! Вы, чертовы англичане, можете делать што угодно. Ничего, я знаю, где для такого человека, как я, есть достаточно места. У меня знакомстфа в Апии, в Гонолулу…
Он задумался, а я без труда вообразил себе, какого рода «знакомстфа» имелись у него в тех местах. Не стану отрицать: я и сам знавал многих людей подобного сорта. Бывают времена, когда человеку приходится делать вид, будто ему одинаково сладко живется в любой компании. У меня тоже была такая пора, но, вспоминая о ней, я не собираюсь корчить кислую мину. Да, я вращался в дурном обществе, и у тех, с кем я тогда вынужденно сталкивался, отсутствовала моральная – как бы это сказать? – моральная позиция. Но как раз поэтому или же по другой не менее серьезной причине иметь с ними дело было в два раза поучительнее и в двадцать раз веселее, чем с теми респектабельными ворами-коммерсантами, с которыми вы, ребята, частенько садитесь за один стол даже безо вс
