автордың кітабын онлайн тегін оқу Парижские тайны. Том 2
Эжен Сю
Парижские тайны. Том 2
Eugène Sue
LES MYSTÈRES DE PARIS
Иллюстрации Освальдо Тофани
© Я. З. Лесюк (наследник), перевод, 2023
© М. С. Трескунов (наследник), перевод, 2023
© Издание на русском языке. ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2023
Издательство Азбука®
Часть шестая [1]
Глава I
Речной пират
После короткого молчания вдова казненного сказала дочери:
– Пойди и принеси дров; ночью мы приведем в порядок дровяной сарай… когда вернутся Николя и Марсиаль.
– Марсиаль? Стало быть, вы и ему хотите рассказать, что…
– Принеси дров, – повторила вдова, резко обрывая дочь.
Тыква, привыкшая подчиняться этой железной воле, зажгла фонарь и вышла.
Когда она растворила дверь, стало видно, что снаружи царит непроглядная тьма, в кухню ворвался треск и хруст высоких тополей, терзаемых ветром, послышалось звяканье цепей, которыми были привязаны лодки, донеслись свист северного ветра и рев реки.
Все эти грозные звуки навевали тоску.
Во время предыдущей сцены Амандина, глубоко взволнованная судьбой Франсуа, которого она нежно любила, не решалась ни поднять глаза, ни осушить слезы, которые тонкими струйками стекали ей на колени. Сдерживаемые рыдания душили ее, она старалась унять их, как старалась унять и громкие удары сердца, трепетавшего от страха.
Слезы застилали ей взгляд. Она торопливо спарывала метку с рубашки, которую ей кинула мать, и поранила ножницами руку; из ранки капала кровь, но бедная девочка меньше думала о боли, чем о наказании, которое угрожало ей за то, что она испачкала кровью рубашку, над которой трудилась. К счастью, вдова, погруженная в глубокое раздумье, ничего не заметила.
Тыква возвратилась, неся корзину, полную дров. Поймав взгляд матери, она утвердительно кивнула головой.
Это должно было означать, что нога мертвеца в самом деле высовывалась из-под земли.
Вдова еще сильнее поджала губы и продолжала работать, но теперь она, казалось, еще быстрее орудовала иглой.
Тыква раздула огонь, заглянула в кипящий чугунок, стоящий в углу плиты, и опять уселась возле матери.
– А Николя все не идет! – воскликнула она. – Как бы эта старуха, что приходила утром и назначила ему встречу с каким-то господином, по поручению Брадаманти, не втянула его в какую-нибудь скверную историю. Она так странно глядела исподлобья и ни за что не хотела ни назвать себя, ни сказать, откуда она пришла.
Вдова молча пожала плечами.
– Вы думаете, Николя ничего не угрожает, матушка? А вообще-то вы, пожалуй, правы… Старуха просила его быть к семи вечера на набережной Бийи, прямо против пристани, и ждать там человека, который хочет с ним поговорить: вместо условного знака он назовет имя Брадаманти. И то сказать, ничего опасного в такой встрече нет. А Николя, может, потому задерживается, что, должно быть, прихватил чего по дороге, как позавчера, когда он слямзил [2] это вот белье, унес его из лодки зазевавшейся прачки.
Тыква при этом показала рубашки, с которых Амандина спарывала метки; потом, обратившись к девочке, она спросила:
– А ты знаешь, что такое слямзить?
– Это значит… взять… – ответила девочка, не поднимая глаз.
– Это значит украсть, дуреха! Понятно? Украсть…
– Да, сестрица…
– А когда умеют так ловко красть, как это делает Николя, то всегда какой-никакой барыш достается… Белье, которое он вчера стибрил, нам впрок пойдет, а обойдется даром, только метки спороть придется, не так ли… матушка? – прибавила Тыква с громким смехом, обнажая при этом свои лошадиные зубы, такие же желтые, как ее физиономия.
Вдова осталась холодна к этой шутке.
– Кстати, насчет того, чтобы обогатить наше хозяйство, причем задарма, – продолжала Тыква, – мы, должно быть, сможем это сделать в другой лавочке. Вы, верно, знаете, какой-то старик поселился несколько дней назад в загородном доме господина Гриффона, ну, того лекаря из парижской больницы: его дом стоит на отлете, в сотне шагов от берега, прямо против печи для обжига гипса.
Вдова едва заметно качнула головой.
– Николя вчера толковал, что теперь можно будет обделать одно выгодное дельце, – опять заговорила Тыква. – А я нынче утром убедилась, что и там наверняка есть чем поживиться: надо только послать Амандину побродить вокруг дома, на девчонку никто внимания не обратит, подумают, что она там играет, а она тем временем все подробно разглядит и потом нам перескажет, что видела. Слышишь, что я говорю? – строго прибавила Тыква, посмотрев на Амандину.
– Да, сестрица, я туда схожу, – ответила девочка, задрожав всем телом.
– Ты вечно говоришь: «Я все сделаю», а потом ничего не делаешь, притворщица! В тот раз, когда я велела тебе взять пятифранковую монету в конторке бакалейщика, пока я разговаривала с ним в другом конце лавки, сделать это было куда как просто: детей-то ведь никто не опасается. Почему ты меня ослушалась?
– Сестрица, у меня… просто духу не хватило… я никак решиться не могла.
– А в тот день, когда ты стащила косынку из короба разносчика, пока он торговал в кабачке, у тебя духу хватило? И он, дуреха, ничего не заметил.
– Сестрица, ведь это вы меня заставили… косынку-то я взяла для вас, а потом, косынка ведь не деньги.
– А тебе-то какая разница?
– Ну как же?! Взять косынку не так дурно, как деньги взять.
– Смотри какая честная! Это Марсиаль учит тебя быть такой порядочной? – спросила Тыква со злобной усмешкой. – Ты, должно, все ему пересказываешь, доносчица! Уж не думаешь ли ты, что мы боимся, как бы он нас не выдал, твой Марсиаль?.. – Затем, обратившись к матери, Тыква прибавила: – Поверь, матушка, все это плохо для него кончится… Он тут свои порядки установить хочет. Николя на него злится, просто в ярость приходит, да и я тоже. Марсиаль настраивает Амандину и Франсуа против нас, да и против тебя… Разве можно такое терпеть?..
– Нельзя… – буркнула вдова резко и жестко.
– Он таким сделался особенно с той поры, как его Волчица угодила в тюрьму Сен-Лазар, совсем бешеный стал, на всех злобится. А мы-то при чем, что его… полюбовница в тюрьме оказалась? Да, когда ее выпустят, она бесперечь сюда заявится… ну а я уж ее привечу… как подобает встречу… хоть она из себя такую храбрую строит…
Немного подумав, вдова сказала дочери:
– Так тебе кажется, можно будет облапошить того старика, что в доме лекаря живет?
– Да, матушка…
– Но он же с виду просто нищий!
– Знаешь, он благородного происхождения.
– Благородного происхождения?
– Да, и к тому же у него в кошельке золотых монет полно, хоть он всюду пешком ходит и домой всегда возвращается тоже пешком – с дубинкой заместо кареты.
– А почем ты знаешь, что у него золото есть?
– Я как-то была на почте в Аньере, узнавать ходила, нет ли весточки из Тулона…
При этих словах, напомнивших вдове о том, что один из ее сыновей на каторге, та нахмурилась и подавила вздох.
Тыква между тем продолжала:
– Я ждала своей очереди, и тут вошел старик, что живет у лекаря, я его сразу признала по белой бороде и волосам, брови же у него черные, а лицо – цвета самшита. На вид он крепкий орешек. И, несмотря на возраст, должно быть, решительный старик… Он спросил у почтовой служащей: «У вас нет письма из Анже на имя графа де Сен-Реми?» – «Есть тут одно письмо», – ответила она. «Да, это мне, вот мой паспорт». Пока она изучала его бумаги, старик, чтоб заплатить за доставку, вытащил из кармана кошель зеленого шелка. Я враз углядела, что там сквозь петли золотые блестят: они кучкой лежали, величиной с яйцо, у него было не меньше сорока или пятидесяти луидоров! – воскликнула Тыква, и глаза ее загорелись от алчности. – А при том одет он как последний бедняк. Видно, один из тех старых скупердяев, что деньгами набиты… Вот что я вам еще скажу, матушка: теперь мы его имя знаем, и это может пригодиться… чтобы проникнуть к нему, когда Амандина разузнает, есть ли в доме прислуга.
Громкий лай прервал речь Тыквы.
– А, собаки залаяли, – сказала она, – верно, лодку заслышали. Это Николя или Марсиаль…
При имени Марсиаля на личике Амандины появилось сдержанное выражение радости.
Прошло несколько минут томительного ожидания, и все это время девочка не сводила нетерпеливого и тревожного взгляда с двери; затем она с огорчением увидела, что на пороге показался Николя, будущий сообщник Крючка.
Физиономия у Николя была одновременно отталкивающей и свирепой; небольшого роста, тщедушный и щуплый, он мало походил на человека, способного заниматься опасным и преступным ремеслом. На беду, какая-то дикая нравственная энергия заменяла этому негодяю недостававшую ему физическую силу.
Поверх синей рабочей блузы Николя носил что-то вроде куртки без рукавов из козлиной шкуры с длинной коричневой шерстью, войдя в кухню, он швырнул на пол слиток меди, который с явным трудом нес на плече.
– Доброй ночи и с доброй поживой, мать! – закричал он глухим и хриплым голосом, освободившись от своей ноши. – Там у меня в ялике еще три такие чушки да тюк разного тряпья и сундук, набитый черт знает чем, я ведь не полюбопытствовал его отпереть. Может, меня и надули… сейчас поглядим!
– Ну а как тот человек с набережной Бийи? – спросила Тыква.
Мать все это время молча смотрела на сына.
Николя ничего не ответил, он только сунул руку в карман своих штанов, пошарил там и стал позвякивать многими, видимо, серебряными монетами.
– Ты все это у него отобрал?! – воскликнула Тыква.
– Нет, он сам выложил мне двести франков и посулил еще восемь сотен, когда я… Ну ладно, хватит!.. Сперва выгрузим все из моей лодки, а уж потом станем языком молоть. Марсиаль дома?
– Нет, – ответила сестра.
– Тем лучше! Припрячем добычу, пока его нет… Так он ничего знать не будет…
– Ты его боишься, трус? – съязвила Тыква.
– Боюсь его?.. Кто – я? – И Николя пренебрежительно пожал плечами. – Я боюсь только, как бы он нас не продал, вот и все. А так мне чего его бояться? Жулик [3] с хорошо отточенным языком всегда при мне!
– О, когда его тут нет… ты вечно бахвалишься… но как только он появляется на пороге, сразу прикусываешь язык.
Николя, казалось, пропустил мимо ушей эти слова и сказал:
– Быстрее! Пошли быстрее к лодке!.. А где Франсуа, мать? Пусть он нам тоже поможет.
– Матушка задала ему трепку, а потом заперла наверху; он нынче ляжет спать без ужина, – ответила Тыква.
– Ладно! Только пускай он все-таки сойдет вниз и подсобит нам разгрузить ялик, не так ли, мать? Я, он и Тыква – мы все за один раз притащим.
Вдова молча указала пальцем на потолок. Тыква поняла ее жест и отправилась за Франсуа.
Морщины на сумрачном лице вдовы слегка разгладились после прихода Николя; она любила его больше, чем Тыкву, но, как сама говорила, все же меньше, чем того сына, что был теперь на каторге в Тулоне: материнская любовь этой свирепой женщины зависела от степени преступности ее детей!
Столь извращенное чувство во многом объясняет, почему вдова была так мало привязана к своим младшим отпрыскам: они не проявляли дурных наклонностей; этим же объяснялась ее неприязнь, даже ненависть к Марсиалю, старшему сыну; хотя его образ жизни назвать безупречным было нельзя, но по сравнению с Николя, Тыквой и его братом-каторжником он был человек честный.
– Где же ты промышлял нынче вечером? – спросила вдова у Николя.
– Возвращаясь с набережной Бийи, где я увиделся с тем господином, который назначил мне встречу, я углядел возле моста Инвалидов галиот, что пришвартовался к набережной. Было уже совсем темно, и я сказал себе: «В каютах света нет… матросы, должно быть, на берегу». Подплываю ближе… Встреть я на палубе кого-нибудь, я бы попросил у него обрывок веревки – треснувшее весло обвязать… Вхожу в каюту… никого… Тогда я хватаю все, что можно, – тюк с тряпьем и большой сундук, а с палубы прихватываю четыре медных слитка; мне пришлось дважды взбираться на галиот, груженный железом и медью… Ну вот и Франсуа с Тыквой. Пошли скорей к лодке!.. Слушай, Амандина, иди-ка и ты с нами, понесешь разное тряпье. Ведь прежде чем делить добычу… надо ее притащить…
Оставшись одна, вдова занялась приготовлениями к ужину для всей семьи: она расставила на столе бутылки, стаканы, фаянсовые тарелки и приборы из серебра.
Как раз в ту минуту, когда она со всем управилась, вернулись ее дети, нагруженные поклажей.
Маленький Франсуа нес на плечах два медных слитка и сгибался в три погибели под их тяжестью; Амандина была наполовину скрыта ворохом ворованного белья и платья, который она пристроила у себя на голове; шествие замыкал Николя: с помощью Тыквы он тащил сундук из неструганого дерева, а поверх него приладил четвертый слиток меди.
– Сундук, сундук!.. Сперва распотрошим сундук! – вопила Тыква, горя от дикого нетерпения.
Слитки меди полетели наземь.
Николя вооружился топориком, висевшим у него на поясе, он просунул крепкое железное острие под крышку сундука, поставленного посреди кухни, чтобы легче было к нему подступиться.
Красноватое подрагивающее пламя очага освещало эту сцену дележа; со двора все сильнее доносилось завывание ветра.
Так и не сняв своей куртки из козьей шерсти, Николя присел на корточки возле сундука и тщетно пытался приподнять крышку, изрыгая при этом поток ужасных ругательств, ибо крепкая крышка не поддавалась его отчаянным усилиям.
Глаза Тыквы горели от алчности, щеки пылали в предвкушении зрелища награбленных вещей; она опустилась на колени возле окаянного сундука и всей тяжестью навалилась на топорище, чтобы увеличить силу рычага, которым орудовал ее брат.
Вдову отделял от них широкий стол; будучи высокого роста, она перегнулась через него и также склонилась над украденным сундуком; взгляд ее горел от лихорадочного вожделения.
И наконец – какое жестокое и вместе с тем, к несчастью, обычное человеческое свойство! – двое детей, чьи врожденные добрые инстинкты часто одерживали верх над проклятым влиянием отвратительного и порочного семейного окружения, двое детей, забыв о своей совестливости и о своих страхах, также уступили роковому любопытству и соблазну…
Прижавшись друг к другу, с горящими глазами, едва дыша, Франсуа и Амандина с таким же нетерпением жаждали узнать, что же таится в этом сундуке, их также раздражала медлительность, с какой возился с крышкой Николя.
Наконец злополучная крышка треснула и раскололась на части.
– Ах!.. – вырвался радостный вопль из уст взволнованной и обрадованной семьи.
И все, начиная с матери и кончая маленькой Амандиной, отталкивая друг друга, со свирепой жадностью накинулись на взломанный сундук. Без сомнения, он был послан из столицы какому-нибудь торговцу новинками в прибрежный городок, ибо в нем было множество штук различных материй для женщин.
– Нет, Николя не надули! – завопила Тыква, разворачивая штуку шерстяного муслина.
– Нет, – подхватил разбойник, в свою очередь распаковывая тюк с косынками и шейными платками, – я оправдал свои расходы…
Красноватое подрагивающее пламя очага освещало эту сцену дележа…
– Да тут материи из Леванта… их станут раскупать, как хлеб… – пробормотала вдова, в свой черед копаясь в сундуке.
– Скупщица краденого из дома Краснорукого, что живет на улице Тампль, возьмет все материи, – прибавил Николя, – а папаша Мику, содержатель меблированных комнат в квартале Сент-Оноре, займется краснухой [4].
– Амандина, – чуть слышно сказал Франсуа своей младшей сестренке, – какой славный шейный платочек выйдет из тех красивых шелковых платков… которые Николя держит в руке!
– И хорошенькая косыночка тоже получится, – с простодушным восторгом откликнулась девочка.
– Надо признаться, тебе повезло, Николя, что ты забрался на этот галиот, – проговорила Тыква. – Гляди-ка, красота какая!.. Теперь вот пошли шали… они сложены по три штуки вместе… и все чистый шелк… Посмотри же, матушка!
– Тетка Бюрет заплатит не меньше пятисот франков за все сразу, – сказала вдова, внимательно оглядев ткани.
– Ну, стало быть, настоящая цена этому товару не меньше тысячи пятисот франков, – заметил Николя. – Но, как говорится, кто краденое скупает, сам… вором бывает. Ну, тем хуже, я торговаться не привык… как всегда, так и на этот раз сваляю дурака и уступлю товар за ту цену, что назначит тетка Бюрет, да и папаша Мику тоже; ну он хотя бы друг.
– Это роли не играет, он такой же жулик, как и все, этот старый торговец скобяным товаром; но мерзавцы-перекупщики знают, что нам без них никуда, – вмешалась Тыква, драпируясь в шаль, – и они этим-то и пользуются.
– Ну, там больше ничего нет, – сказал Николя, пошарив по дну сундука.
– Теперь надо все обратно уложить, – заметила вдова.
– Эту шаль я оставлю себе, – заявила Тыква.
– Оставишь себе… оставишь себе!.. – неожиданно закричал Николя. – Ты оставишь ее себе, если я ее тебе отдам… Вечно ты все себе требуешь… госпожа Бесстыжая…
– Смотри-ка!.. А ты, стало быть, ничего не берешь… воздерживаешься!
– Я-то?.. Ну, коли я что стырю, то при этом своей шкурой рискую; ведь не тебя, а меня замели бы, если бы сцапали на том галиоте…
– Ладно! Держи свою шаль, плевать я на нее хотела! – разъярилась Тыква, швыряя шаль в сундук.
– Дело не в шали… я не о том говорю; да и не скупердяй я вовсе, чтобы какую-то там шаль жалеть: одной больше, одной меньше, тетка Бюрет даст за товар ту же цену, она ведь все гамузом покупает, – продолжал Николя. – Но заместо того, чтобы сказать «я оставлю себе эту шаль», ты могла попросить меня, чтоб я тебе ее отдал… Да уж ладно, бери ее себе… Бери, говорю… а не то я швырну ее в огонь, чтоб чугунок быстрей закипел.
Слова брата умерили гнев Тыквы, и она взяла шаль уже без злости.
Николя, как видно, охватил приступ великодушия, ибо, оторвав зубами кусок шелковой ткани, он порвал его пополам и бросил по лоскуту Амандине и Франсуа, которые с жадной завистью смотрели на фуляр.
– А вот это для вас, мальцы! Этот лоскут придаст вам вкус к воровству. Ведь, как говорится, аппетит приходит во время еды. А теперь ступайте-ка спать… мне надо с матерью потолковать; ужин вам потом наверх принесут.
Дети радостно захлопали в ладоши и с торжествующим видом помахали в воздухе ворованным фуляром, который им дали.
– Ну что, дурачки? – спросила Тыква. – Станете вы теперь слушаться Марсиаля? Разве он вам хоть когда дарил такие красивые вещицы, как эти?
Франсуа и Амандина переглянулись и молча понурили головы.
– Да отвечайте же, – резко повторила Тыква. – Марсиаль когда-нибудь делает вам подарки?
– Конечно… нет!.. Он нам никогда ничего не дарил, – сказал Франсуа, с удовольствием разглядывая свой шейный платок из красного шелка.
Но Амандина чуть слышно прибавила:
– Наш братец Марсиаль не делает нам подарков… потому что ему не на что их купить…
– Коли бы он воровал, у него было бы на что, – резко сказал Николя. – Не правда ли, Франсуа?
– Да, братец, – ответил Франсуа. Потом он прибавил: – Ох, до чего же красивый фуляр!.. А какой получится из него воскресный галстук!
– А для меня выйдет такая славная косыночка! – подхватила Амандина.
– Я уж не говорю о том, что дети того рабочего, что обжигает в печи гипс, придут в ярость, когда вы пройдете мимо в своих обновках, – вмешалась Тыква. И она внимательно вгляделась в лица детей, чтобы понять: уловили они злобный смысл ее слов?
Эта ужасная девица старалась пробудить в детях тщеславие, чтобы с его помощью задушить последние остатки совестливости в злосчастных малышах.
– Дети обжигальщика гипса, – заметила она, – будут выглядеть рядом с вами просто нищими, они лопнут от зависти, потому что вы в этом красивом шейном платке и косынке будете походить на детей зажиточных господ!
– Смотри-ка! И то правда, – подтвердил Франсуа. – Теперь, когда я знаю, что дети обжигальщика гипса придут в ярость при виде моего нового галстука, какого у них нет, он мне доставит еще больше удовольствия… Ты согласна, Амандина?
– Я просто довольна, что у меня будет красивая косыночка, вот и все.
– В таком разе ты так навсегда и останешься дурехой! – с презрением заявила Тыква. Затем, взяв со стола краюху хлеба и кусок сыра, она подала их детям и сказала: – А теперь отправляйтесь спать… Вот вам фонарь, только поосторожнее там с огнем, не забудьте погасить фонарь перед тем, как заснете.
– Да, вот еще что! – прибавил Николя. – Запомните хорошенько: коли вы, на свою беду, проговоритесь Марсиалю о сундуке, о медных слитках и о материях, я задам вам такую таску, что вы света белого не взвидите! А к тому же отберу у вас и фуляр.
После того как дети ушли, Николя с помощью сестры упрятал тюк с материей, сундук со штуками полотна и медные слитки в небольшом погребе: туда можно было попасть, спустясь из кухни по нескольким ступенькам, начинавшимся неподалеку от очага.
– Ну, мать! Принеси-ка чего-нибудь выпить, только пусть винцо будет покрепче да получше!.. – крикнул негодяй. – Тащи-ка запечатанные бутылки да доброй водки!.. Я все это вполне заработал… Подавай на стол ужин, Тыква; а Марсиаль погрызет оставшиеся от нас кости, с него и этого довольно… А теперь потолкуем о господине с набережной Бийи, потому как завтра или послезавтра надо будет быстро провернуть одно дельце, ежели только я хочу заполучить денежки, которые он мне пообещал… Я тебе все это сейчас расскажу, мать… Но дай же выпить, черт побери!!! Неси сюда выпивку, нынче я пирую!
И Николя стал вновь бренчать пятифранковыми монетами, лежавшими у него в кармане; потом, отбросив далеко в сторону свою меховую куртку и шапку из черной шерсти, он уселся за стол перед огромным блюдом с бараньим рагу; рядом стояли тарелка с куском холодной телятины и миска с салатом.
Когда Тыква принесла вино и водку, вдова, по-прежнему невозмутимая и мрачная, также присела к столу: справа от нее оказался Николя, слева – Тыква; против нее оставались незанятыми места для Марсиаля и обоих детей.
Разбойник вытащил из кармана длинный и широкий каталонский нож с прочной рукояткой из рога и острым лезвием. Оглядев это смертоносное оружие со свирепым и довольным видом, он сказал матери:
– Мой жулик всегда режет на славу!.. Передайте мне хлеб, мамаша!..
– Кстати о ноже, – сказала Тыква. – Франсуа увидел эту штуку в дровянике.
– Ты это про что? – спросил Николя, не поняв, о чем речь.
– Он обнаружил там ногу…
– Человечью? – вскинулся Николя.
– Да, – подтвердила мать, кладя кусок мяса в тарелку сына.
– Вот так штука!.. А ведь яма-то была глубокая, – отозвался злодей, – но прошло много времени, и земля, должно, осела…
– Надо будет нынче же ночью бросить останки в реку, – вмешалась вдова.
– Да, так будет надежнее, – откликнулся Николя.
– Привяжем покойнику булыжник на шею, а для этого возьмем обрывок заржавевшей цепи от лодки, – сказала Тыква.
– Не так глупо придумано!.. – проговорил Николя, наливая себе вина; затем, подняв бутылку, он обратился к вдове: – Чокнитесь с нами, мамаша, это вас малость развеселит.
Вдова отрицательно покачала головой, отодвинула свой стакан и спросила у сына:
– Ну а что с этим господином с набережной Бийи?
– Вот оно как было дело… – ответил Николя, продолжая есть и пить. – Причалив к пристани, я привязал свой ялик и поднялся на набережную; часы на военной пекарне в Шайо пробили семь, темно было, хоть глаз выколи. Я прогуливался вдоль парапета с четверть часа и тут услышал, что кто-то тихонько идет сзади; я замедлил шаг; какой-то человек, с ног до головы закутанный в плащ, покашливая, подходит ко мне; я останавливаюсь, останавливается и он… Все, что я могу сказать о его физиономии, – это то, что носом он уткнулся в плащ, а шляпу надвинул на глаза.
…Я останавливаюсь, останавливается и он…
(Мы напоминаем читателю, что этот таинственный незнакомец был нотариус Жак Ферран; решив отделаться от Лилии-Марии, он в то же утро спешно отправил г-жу Серафен к Марсиалям, которых надеялся сделать орудием своего нового преступления.)
– «Брадаманти», сказал мне этот господин, – продолжал свой рассказ Николя, – ведь таков был пароль, о котором мы уговорились со старухой, чтобы мне узнать нужного человека.
– Черпальщик, – отвечаю я, опять же, как было условлено.
– Вас зовут Николя? – спрашивает он.
– Именно так, сударь.
– А лодка у вас есть?
– У нас их целых четыре, господин хороший, ведь такое у нас ремесло: мы из поколения в поколение лодочники и черпальщики. Чем могу вам служить?
– Вот что надо бы сделать… если вы не струсите…
– А чего нам трусить, сударь?
– Вам придется понаблюдать за тем, как кто-то будет тонуть из-за несчастного случая… но только придется этому несчастному случаю помочь… Вы меня поняли?
– Ах, вот оно что, сударь, стало быть, надо, чтобы кто-то нахлебался воды из Сены, словно бы по неосторожности? Ну что ж, мне это подходит… Но так как блюдо-то лакомое, к нему дорогая приправа потребуется.
– Сколько надо будет… за двоих?..
– За двоих?.. Стало быть, двоим придется отведать бульона из реки?
– Да…
– Пятьсот франков с головы, сударь… так что совсем не дорого!
– Согласен на тысячу франков…
– Только денежки вперед, господин хороший.
– Две сотни вперед, а остальные – потом…
– Вы мне что, не доверяете, сударь?
– Не доверяю! Ведь вы можете прикарманить мои двести франков, не выполнив своего обещания.
– Ну а вы, сударь, когда дело будет сделано и я попрошу у вас остальные восемьсот монет, можете мне сказать в ответ: «Спасибо, сейчас сбегаю за ними!»
– В таких делах без риска не обойтись; ну так как: подходит вам это или нет? Двести франков наличными, а послезавтра на этом же месте, в девять вечера, я вам заплачу остальные восемьсот франков.
– А как вы узнаете, заставил ли я этих двоих нахлебаться речной водицы?
– Не беспокойтесь, узнаю… это уж моя забота… Значит, по рукам?
– По рукам, сударь.
– Вот вам двести франков… А теперь слушайте внимательно: вы узнаете старую женщину, что приходила к вам домой сегодня утром?
– Узнаю, сударь.
– Завтра или послезавтра, самое позднее, она снова к вам пожалует, часа в четыре пополудни; она станет вас ждать на берегу напротив вашего острова, с ней вместе будет белокурая девушка; старуха подаст вам знак, помахав платком.
– Так, сударь.
– Сколько нужно времени, чтобы доплыть от берега до вашего острова?
– Добрых двадцать минут.
– У вас какие лодки, плоскодонки?
– Дно у них ровное, как ладонь, сударь.
– Вы заранее незаметно приладите на дне одной из лодок люк с крышкой, так, чтобы его можно было быстро открыть, вода хлынет в отверстие, и лодка мигом пойдет ко дну… Вам все понятно?
– А то как же, сударь! Ну и хитры же вы! У меня как раз есть старая, полусгнившая лодка, я хотел пустить ее на дрова… вот она и подойдет для этой последней поездки.
– Итак, вы отплываете с вашего острова в этой лодке с задраенным люком; следом за вами плывет другая лодка, надежная, на веслах там сидит кто-либо из вашей семьи. Вы пристаете к берегу, сажаете к себе в лодку старуху и белокурую девушку и направляетесь обратно к острову; однако на нужном расстоянии от берега вы наклоняетесь и делаете вид, будто вам надо что-то там привести в порядок, открываете люк, а сами быстро прыгаете в другую лодку, что плывет рядом с вами; между тем как старуха и юная блондинка…
– Хлебают водицу из одной и той же чашки… так оно и получится, сударь!
– И вы уверены, что вам никто не помешает? А ну как появятся на реке завсегдатаи вашего кабачка?
– Не тревожьтесь, сударь. В этот предвечерний час, а особливо зимой, к нам никто не заходит… Это у нас, как говорится, мертвый сезон; ну а коли вдруг кто и появится, это делу не помешает, напротив… ведь все они – надежные друзья.
– Превосходно! Впрочем, вы ничем не рискуете: решат, что лодка потонула, потому что изветшала, а старуха, которая приведет к вам девушку, исчезнет вместе с нею. Наконец, для того, чтобы увериться в том, что обе утонули… вследствие несчастного случая, вы можете, если они появятся на поверхности реки или если они уцепятся за борт второй лодки, вы можете, говорю я, изо всех сил попытаться им помочь и…
– И помочь им… пойти ко дну. Заметано, сударь!
– Надо также, чтобы эта прогулка по реке произошла после захода солнца, чтобы, когда они окажутся в воде, вокруг уже было совсем темно.
– Нет, сударь, так дело не пойдет; если будет мало света, как мы узнаем, что обе женщины уже вдоволь нахлебались водицы или им надо ее еще добавить?
– Это верно… Что ж, тогда несчастный случай произойдет перед самым закатом.
– В добрый час, сударь. Скажите, а старуха не может чего-нибудь заподозрить?
– Нет. Сев в лодку, она шепнет вам на ухо: «Надобно утопить малышку; перед тем как лодка пойдет ко дну, вы мне подайте знак, чтобы я могла спастись вместе с вами». Вы ответите старухе таким тоном, чтобы усыпить все ее подозрения.
– Так, чтобы она была уверена, что везет блондиночку похлебать водицы…
– И сама нахлебается вместе с нею.
– Лихо вы все это придумали, сударь.
– Главное, смотрите, чтобы старуха ничего не заподозрила!
– Не бойтесь, господин хороший, она все проглотит, как ложку меда.
– Ну ладно, желаю удачи, любезный! Я вами доволен, быть может, вы мне еще понадобитесь.
– К вашим услугам, сударь!
– После этого, – продолжал злодей, окончив свой рассказ, – я распрощался с человеком в плаще, снова сел в свою лодку и по пути, проплывая мимо галиота, заграбастал ту славную добычу, что мы только-только разобрали.
Из рассказа Николя становится понятно, что нотариус хотел, прибегнув к двойному преступлению, разом избавиться и от Лилии-Марии, и от г-жи Серафен, заставив старуху угодить в ту же самую западню, которая, как она думала, была расставлена для одной только Певуньи.
Надо ли повторять, что, с полным основанием опасаясь, как бы Сычиха с минуты на минуту не рассказала Лилии-Марии, что та в раннем детстве была брошена г-жой Серафен, Жак Ферран был крайне заинтересован в том, чтобы заставить молодую девушку исчезнуть навсегда, ибо ее жалоба могла причинить ущерб его богатству и сильно повредить его репутации.
Что же касается г-жи Серафен, то, принося ее в жертву, нотариус избавлялся таким образом от одного из своих сообщников (другим его сообщником был Брадаманти), которые могли бы погубить его, правда погибнув при этом и сами; но Жак Ферран полагал, что могила сохранит его тайны надежнее, чем чувство самосохранения этих людей.
Вдова казненного и Тыква внимательно слушали рассказ Николя, который прерывал его только обильными возлияниями. Вот почему он говорил со все большим возбуждением.
– Это еще не все, – похвастался он, – я тут затеял еще одно дельце вместе с Сычихой и Крючком с Бобовой улицы. Это знатная затея, и мы все лихо обдумали; если наш план не сорвется, пожива будет на славу, скажу не хвастаясь. Мы решили выпотрошить одну торговку драгоценностями, у нее порою в плетеной сумке, которую она носит с собой, бывает брильянтов тысяч на пятьдесят.
– На пятьдесят тысяч франков! – воскликнули мать и дочь, и глаза у них загорелись от алчности.
– Да… уж никак не меньше. Краснорукий с нами в доле. Вчера он уже пригласил к себе эту торговку, написал ей письмо, а мы с Крючком отнесли его писульку на бульвар Сен-Дени. Ну и ловкач же этот Краснорукий! Так как у него деньжата водятся, его никто не остерегается. Чтобы заманить торговку, он уже продал по ее просьбе брильянтов на четыреста франков. Так что она не побоится прийти под вечер в его кабачок на Елисейских полях. Мы там хорошенько спрячемся. Тыква тоже с нами пойдет, будет стеречь мою лодку на Сене, у берега. Коли понадобится отвезти торговку – живую или мертвую, – вот и удобный экипаж готов, да такой, что следов после себя не оставляет. Да уж, придумка так придумка! У этого прощелыги Краснорукого, как говорится, ума палата!
– А я никогда не доверяла твоему Краснорукому, – заявила вдова. – Особливо после этой истории на Монмартре, когда твой брат Амбруаз угодил в Тулон, а Краснорукий вышел сухим из воды.
– Потому как против него улик не нашлось – он ведь до того хитер!.. Но чтобы он продал других… Нет, никогда!
Вдова только покачала головой с таким видом, будто она лишь наполовину была убеждена в «порядочности» Краснорукого.
Немного подумав, она сказала:
– Мне больше по душе это дело с набережной Бийи, что намечено на завтрашний или послезавтрашний вечер… ну, когда надо утопить двух женщин… Вот только Марсиаль будет нам помехой… как всегда…
– Когда наконец дьявол избавит нас от твоего Марсиаля?.. – заорал Николя, уже сильно захмелевший, и с яростью вонзил свой длинный нож в крышку стола.
– Я уже говорила матушке, что он у нас в печенках сидит, что так дольше продолжаться не может, – подхватила Тыква. – До тех пор пока он будет здесь торчать, из малышей толка не будет…
– А я вам говорю, что с него, негодяя, станется в один прекрасный день донести на нас! – крикнул Николя. – Видишь ли, мать… вот если б ты меня послушала… – прибавил он со зверским выражением лица и многозначительно поглядел на вдову, – все бы и устроилось…
– Есть и другие средства.
– Лучше моего средства не найдешь! – настаивал злодей.
– Пока еще… нет, – ответила вдова так решительно, что Николя прикусил язык: он всецело находился под влиянием матери, зная, что она так же зла и преступна, как он сам, но гораздо более решительна и властна.
Между тем вдова прибавила:
– Завтра утром он навсегда уедет с острова.
– Это почему? – в один голос спросили Тыква и Николя.
– Он скоро придет; затейте с ним ссору… только действуйте смелее, открыто… до сих пор вы ни разу еще не отважились на это… но ведь вас будет двое, да и я вам помогу… Только нож в ход не пускать… я не хочу крови… его надо избить, но не ранить.
– Ну а потом, ну а затем, мать? – спросил Николя.
– Потом… мы с ним потолкуем… Мы потребуем, чтобы он убрался с острова завтра же… а не то такие потасовки будут происходить каждый вечер… Я его хорошо знаю, постоянные драки ему не по душе. До сих пор мы его почти не трогали, оставляли в покое.
– Да, но ведь он упрям, как мул; он, может, все-таки захочет остаться тут из-за детей… – сказала Тыква.
– Да, он законченный негодяй… и дракой его не испугаешь, – прибавил Николя.
– Одной дракой не запугаешь… – согласилась вдова. – Но если потасовки будут каждый день, изо дня в день… такого ада он не выдержит… и уступит…
– А коли не уступит?
– Тогда есть у меня еще одно надежное средство заставить его убраться этой же ночью, самое позднее завтра утром, – сказала вдова со странной усмешкой.
– Правда, мать?
– Да, только я предпочла бы испугать его постоянными драками; ну а коли ничего не выйдет… тогда прибегну к тому средству.
– А ежели и то средство не поможет? – спросил Николя.
– Всегда есть крайнее средство, а уж оно-то всегда помогает, – ответила вдова.
Внезапно дверь распахнулась, и вошел Марсиаль.
Ветер снаружи завывал с такой силой, что сидевшие в кухне не услышали лая собак, возвещавшего о приходе старшего сына вдовы казненного.
[4] Медью.
[3] Нож.
[2] Украл. – Здесь и далее, кроме указанных особо, примечания автора.
[1] Перевод Я. Лесюка.
Глава II
Мать и сын
Не подозревая о дурных намерениях своих родичей, Марсиаль медленно вошел в кухню.
Несколько слов, сказанных Волчицей в ее разговоре с Лилией-Марией, уже дали читателю некоторое представление о странном образе жизни этого человека.
Будучи от природы добрым малым, неспособным совершить по-настоящему низкий или предосудительный поступок, Марсиаль тем не менее вел не слишком-то правильную жизнь. Он ловил рыбу, нарушая все правила и установления, а его сила и отвага внушали такой страх инспекторам по рыболовству, что они закрывали глаза на то, что он браконьерствовал на реке.
Помимо этого, можно сказать, не вполне законного промысла, Марсиаль прибегал к занятию уж и вовсе недозволенному.
Храбрый, вызывавший страх у окружающих, он охотно участвовал – причем не столько из жадности, сколько от сознания своей силы и мужества – в кулачных боях и драках на дубинках, защищая тех, чьи противники были сильнее; надо добавить, что Марсиаль весьма придирчиво и справедливо отбирал своих «подопечных», которых защищал с помощью мощных кулаков: как правило, он принимал сторону слабого человека, обиженного более сильным.
Лицом любовник Волчицы походил на Франсуа и Амандину; он был среднего роста, коренастый и широкоплечий; его густые рыжие волосы, подстриженные ежиком, спускались на довольно широкий лоб пятью клинышками; густая, жесткая и короткая борода, широкоскулые щеки, крупный, резко очерченный нос, синие глаза, отважный взгляд – все это придавало его мужественному лицу выражение необыкновенной решительности.
На голове у него была клеенчатая шляпа; несмотря на холодную пору года, он носил поверх куртки и штанов из грубого, сильно поношенного бумажного велюра только вылинявшую голубую блузу. В руке у него была большая суковатая дубинка, которую он положил рядом с собою на буфет.
Крупная кривоногая такса черного окраса с красноватыми подпалинами вошла в кухню вслед за Марсиалем; но она остановилась на пороге, не решаясь подойти ни к огню, ни к сотрапезникам, уже сидевшим за столом: опыт подсказывал старому Миро (так звали пса – давнего спутника Марсиаля в его браконьерских занятиях) что он, как и его хозяин, симпатиями в этой семье не пользовался.
– А где же дети?
С этими словами Марсиаль присел к столу.
– Дети находятся там, где находятся, – язвительно ответила Тыква.
– Мать, а где дети? – снова спросил Марсиаль, пропустив мимо ушей ответ сестры.
– Они спать пошли, – сухо ответила вдова.
– А они что же, не ужинали, мать?
– Слушай, ты, а какое тебе до этого дело? – грубо крикнул Николя, хватив перед этим большой стакан вина для храбрости, ибо характер и сила брата были ему хорошо известны.
Марсиаль обратил внимание на грубый выпад Николя не больше, чем на вызывающий ответ Тыквы, и снова обратился к матери:
– Мне не по душе, что детей уже отправили спать.
– Тем хуже… – сказала в ответ вдова.
– Вот именно, тем хуже!.. Потому что я люблю, чтобы за ужином они сидели возле меня.
– А нам они надоели, потому мы их и выпроводили! – заорал Николя. – А коли тебе не нравится, ступай и разыщи их!
Удивленный Марсиаль пристально поглядел на брата. Потом, как видно решив, что ссориться ни к чему, он молча пожал плечами, отрезал толстый ломоть хлеба и кусок мяса.
Такса между тем подошла к Николя, держась, правда, на почтительном расстоянии; злодей, разозленный презрительным равнодушием брата и надеясь вывести его из терпения, обидев собаку, с такой силой ударил Миро ногою, что пес жалобно завизжал.
Марсиаль побагровел, судорожно сжал в руке нож и грохнул кулаком по столу; но, все еще сдерживаясь, он кликнул собаку и ласково сказал ей:
– Пойди сюда, Миро.
Такса улеглась у ног своего хозяина.
Такая сдержанность разрушала планы Николя; он хотел вывести брата из терпения, чтобы завязать ссору.
И потому он прибавил:
– А я, я вообще не люблю собак… не желаю я, чтобы твой пес оставался на кухне!..
Ничего не ответив, Марсиаль налил себе стакан вина и стал медленно пить.
Обменявшись быстрым взглядом с Николя, вдова молча подбодрила его и сделала ему знак продолжать враждебные выпады против Марсиаля, рассчитывая, как мы уже говорили, что бурная ссора приведет к полному разрыву с ним и заставит его уйти из дома.
Николя встал с места, взял возле очага ивовый прут, которым вдова избила Франсуа, и, подойдя к таксе, больно стегнул ее, проговорив:
– Пошел вон отсюда, Миро!
До этого дня Николя не раз, но всегда осторожно и исподтишка задевал Марсиаля, но никогда еще он не осмеливался вести себя так нагло и с такой настойчивой враждебностью.
Возлюбленный Волчицы, догадываясь, что с какой-то непонятной целью его хотят вывести из себя, удвоил свою сдержанность.
Услышав визг собаки, которую ударил Николя, Марсиаль встал, отворил дверь из кухни, выпустил таксу наружу и снова вернулся к столу.
Это необъяснимое терпение, так мало отвечавшее обычно вспыльчивому нраву Марсиаля, озадачило его недоброжелателей… Они были изумлены и переглядывались с непонимающим видом.
Марсиаль, казалось, оставался совершенно чужд происходящему, он с высокомерным видом продолжал есть и хранил глубокое молчание.
– Тыква, убери вино, – приказала вдова дочери.
Та поспешно кинулась выполнять это приказание, но Марсиаль сказал:
– Погоди… я еще не кончил ужинать.
– Тем хуже! – прошипела вдова и сама убрала бутылку со стола.
– Ах, так!.. Тогда другое дело!.. – сказал возлюбленный Волчицы.
Он налил себе большой стакан воды, выпил, прищелкнул языком и объявил:
– До чего ж хороша водичка!
Столь непоколебимое хладнокровие распалило ненависть Николя, уже сильно возбужденного обильными возлияниями; тем не менее он еще побаивался начать открытую атаку, хорошо зная недюжинную силу своего брата; внезапно он закричал, в восторге от собственной выдумки:
– Ты хорошо поступил, подчинившись нашему обращению с твоей таксой, Марсиаль; тебе надо бы взять такое поведение за обычай; потому как ты подготовься к тому, что мы пинками выгоним твою полюбовницу, как только что выгнали твою собаку.
– Да, да… ежели, на свою беду, Волчица, выйдя из тюрьмы, вздумает заявиться сюда, – подхватила Тыква, догадавшаяся о намерениях Николя, – я сама надаю ей знатных оплеух!
– Ну а я заставлю ее нырнуть в тину возле лачуги, что стоит на остроконечном берегу острова, – подхватил Николя. – А коли она вынырнет на поверхность, я опять загоню ее в ил пинками моих башмаков… твою стерву…
Эта брань, адресованная Волчице, которую Марсиаль любил с дикой страстью, взяла верх над его мирными намерениями; он нахмурил брови, вся кровь бросилась ему в лицо, жилы на его лбу набухли и напоминали теперь веревки; и все же у него хватило самообладания, и он только сказал брату слегка задрожавшим от сдержанного гнева голосом:
– Слушай, поберегись… ты ищешь ссоры, а получишь такую выволочку, какой не ждешь.
– Я получу выволочку… от тебя?
– Да, от меня… и я угощу тебя почище, чем в прошлый раз.
– Как, Николя! – с деланным удивлением язвительно спросила Тыква. – Разве Марсиаль тебя поколотил?.. Подумать только! Матушка, вы слышите?.. Теперь меня больше не удивляет, что Николя так его боится.
– Он меня поколотил… потому что напал сзади! – крикнул Николя, побелев от ярости.
– Лжешь; это ты на меня напал исподтишка, и я тебе задал трепку, а потом мне тебя стало жаль; но если ты еще раз посмеешь говорить такие гадости о моей возлюбленной… слышишь, о моей возлюбленной… тогда уж пощады не жди… у тебя долго не пройдут синяки и следы от побоев.
– А если я захочу поговорить в таком духе о Волчице? – спросила Тыква.
– Я дам тебе пару затрещин для начала, ну а коли ты опять примешься ее оскорблять… я тебя так отдую…
– Ну а если о ней заговорю я? – медленно спросила вдова.
– Вы, матушка?
– Да… я.
– Вы? – переспросил Марсиаль, изо всех сил стараясь сдержаться. – Вы?
– Ты и меня поколотишь, не так ли?
– Нет, но если вы будете дурно говорить о Волчице, я вздую Николя; ну а так, как знаете… это ваше дело… да и его тоже.
– Это ты-то, ты меня поколотишь!!! – в ярости завопил злодей, размахивая своим грозным каталонским ножом.
– Николя… оставь нож! – крикнула вдова, быстро поднимаясь с места, чтобы схватить сына за руку, но тот, опьянев от вина и гнева, вскочил, грубо оттолкнул мать и кинулся на старшего брата.
Марсиаль стремительно отступил назад, схватил свою толстую суковатую дубинку, которую он, войдя в кухню, положил на буфет, и занял оборонительную позицию.
– Николя, брось нож! – повторила вдова.
– Да не мешайте вы ему! – закричала Тыква, схватив топорик черпальщика.
Николя, все еще размахивая своим ужасным ножом, выжидал удобной минуты, чтобы наброситься на брата.
– Я тебя предупреждаю, – вопил он, – что тебя и твою дрянь Волчицу я истреблю, а сейчас начну с тебя… Ко мне, матушка… ко мне, Тыква! Остудим-ка его, слишком долго мы терпели!
Николя, все еще размахивая своим ужасным ножом, выжидал удобной минуты, чтобы наброситься на брата.
Сочтя, что удобный момент для нападения наступил, этот разбойник кинулся на брата, выставив вперед нож.
Марсиаль, опытный боец на дубинках, быстро отскочил в сторону, поднял дубинку, и она с быстротой молнии, описав в воздухе восьмерку, с размаху опустилась на правое предплечье Николя; сила этого неожиданного и болезненного удара была такова, что тот выронил нож.
– Негодяй… ты сломал мне руку! – завопил Николя, схватившись левой рукой за правую, повисшую вдоль тела как плеть.
– Не бойся, не сломал, я почувствовал, как дубинка отскочила, – спокойно ответил Марсиаль, отшвырнув ударом ноги нож, отлетевший под стойку.
Затем, воспользовавшись болью, которую испытывал Николя, Марсиаль схватил брата за шиворот, резко отпихнул его назад и потащил к двери в небольшой погреб, о котором мы уже упоминали; отворив эту дверь одной рукой, он другою втолкнул Николя, ошеломленного этим внезапным нападением, в темный погреб и захлопнул дверь.
Затем, вернувшись к обеим женщинам, Марсиаль схватил Тыкву за плечи и, несмотря на ее ожесточенное сопротивление и на то, что она топориком слегка поранила его руку, не обращая внимания на ее дикие вопли, запер сестру в низкой зале кабачка, примыкавшей к кухне.
После чего, обратившись к матери, которая не пришла еще в себя при виде этого столь же ловкого, сколь и неожиданного маневра своего старшего сына, Марсиаль холодно сказал ей:
– Ну а теперь, мать, потолкуем вдвоем.
– Ладно! Согласна… потолкуем вдвоем!.. – громко сказала вдова, и ее обычно бесстрастное лицо оживилось, мертвенно-бледная кожа слегка порозовела, обычно тусклые глаза загорелись мрачным огнем: гнев и ненависть придали ее физиономии ужасный вид. – Ладно, потолкуем вдвоем!.. – продолжала она с угрозой в голосе. – Я ждала этой минуты, ты наконец-то узнаешь обо всем, что у меня на душе.
– И я, я тоже выскажу вам все, что у меня на душе.
– Проживи еще хоть сто лет, но этой ночи ты не забудешь, так и знай…
– Да, я ее не забуду!.. Брат и сестра собирались меня укокошить, а вы ничего не сделали, чтобы помешать им… Но мы еще поглядим… ладно, говорите… что вы имеете против меня?
– Что я имею против тебя?..
– Вот именно…
– После гибели твоего отца… ты вел себя трусливо и подло!
– Я?
– Да, ты трус!.. Вместо того чтобы жить с нами и поддерживать нас, ты отправился в Рамбулье и браконьерствовал в тамошних лесах с этим продавцом дичи, с которым ты спознался в Берси.
– Останься я тут, с вами, я был бы сейчас на каторге, как Амбруаз, или мог бы вот-вот туда угодить, как Николя; я не хотел стать таким вором, как все вы… потому-то вы меня и ненавидите.
– А каким ремеслом ты занимаешься? Воруешь дичь, воруешь рыбу, только воруешь, не подвергая себя опасности, воруешь трусливо!..
– Рыба, как и дичь, никому не принадлежит; нынче они – у одного, завтра – у другого, надо только суметь их поймать… Нет, я не ворую… А что до того, трус ли я…
– Ну да, ты за деньги избиваешь людей, тех, кто послабее тебя!
– Потому что они сами избивали тех, кто слабее их.
– Трусливое ремесло… ремесло для труса!..
– Есть более достойные занятия, это правда; да только не вам меня судить!
– Отчего же ты тогда не взялся за эти более достойные занятия, вместо того чтобы заявляться сюда, бездельничать и жить на мой счет?
– Я приношу вам рыбу, которую мне удается поймать, и все те деньги, что мне удается заработать!.. Это немного, но этого хватает на жизнь… я вам ничего не стою… Я попробовал было сделаться слесарем, чтобы зарабатывать побольше… но когда человек с самого детства привык бродяжничать, проводить время на реке или в лесу, прижиться в другом месте трудно; с этим ничего не поделаешь… такой уж мой удел… А потом, – прибавил сумрачно Марсиаль, – мне всегда было по душе жить одному на реке или в лесу… Там никто не приставал ко мне с расспросами. А всюду в других местах только и говорят о моем отце, и мне приходится отвечать, что он погиб на гильотине! Судачат о моем брате-каторжнике! О моей сестре-воровке!
– Ну а что ты говоришь о своей матери?
– Я говорю…
– Что же именно?
– Я говорю, что она умерла.
– И хорошо делаешь; я и в самом деле как умерла… Я отрекаюсь от тебя, трус! Твой брат на каторге! Твой дед и твой отец храбро кончили жизнь на эшафоте, смеясь в лицо священнику и палачу! Вместо того чтобы отомстить за них, ты дрожишь от страха!..
– Отомстить за них?
– Да, вести себя, как подобает истинному Марсиалю, плевать на нож дяди Шарло и на его красный плащ и кончить свою жизнь как твой отец и твоя мать, как твой брат и сестра…
Хотя Марсиаль и привык к свирепой экзальтации своей матери, он не мог подавить дрожь.
Когда вдова казненного произносила последние слова, лицо ее было ужасно.
Она опять заговорила со все возрастающей яростью:
– Да, ты трус! И не просто трус, но вдобавок и болван! Захотел быть честным!!! Честным? Но разве тебя не будут вечно презирать и гнать как сына убийцы, как брата каторжника! А ты, вместо того чтобы копить в душе месть и ненависть, ты предаешься страху! Вместо того чтобы кусать недругов, ты спасаешь свою шкуру! Когда они послали твоего отца на гильотину… ты нас бросил… трус! А ты ведь хорошо знал, что мы не можем уехать с этого острова и переселиться в город, потому что нам вслед улюлюкали, в нас швыряли камнями, как в бешеных псов! О, они нам за это заплатят, понятно?! Они нам за все заплатят!!!
– Я не испугаюсь не только одного противника, но даже десятка противников, но позволять, чтобы все свистели и улюлюкали тебе вслед, потому что ты сын убийцы и брат каторжника… ну нет, на это я не согласен! Это не по мне… я предпочел уйти в леса и браконьерствовать там вместе с продавцом дичи Пьером.
– Вот и оставался бы там… в своих лесах.
– Я вернулся потому, что у меня тут одно дело с полевым сторожем, а главное – из-за детей… потому как они теперь в таком возрасте, что дурной пример может и их заставить пойти по дурной дорожке.
– А тебе-то что до этого?
– А то, что я не хочу, чтобы они стали такими же проходимцами, как Амбруаз, Николя и Тыква…
– Просто ушам своим не верю!
– А если они останутся одни со всеми вами, им не избежать общей участи. Я стал было учиться ремеслу, чтобы заработать деньги и забрать с собою детей, увезти их с этого острова… но в Париже все знают… и там я оставался сыном погибшего на гильотине… братом каторжника… мне пришлось всякий день вступать в драки… и я в конце концов от этого устал.
– А вот быть честным ты не устал… тебе это до того нравилось!.. Вместо того чтобы собраться с духом и вернуться к нам, чтобы стать таким, какими станут дети… вопреки твоей воле… да, вопреки твоей воле… Ты думаешь увлечь их своей рыбной ловлей… но мы тут, начеку… Франсуа уже наш… почти наш… нужен подходящий случай, и он вступит в шайку…
– А я вам говорю, что нет…
– Сам убедишься, что да… уж я в таких делах разбираюсь… В его душе уже живет порок, вот только ты мешаешь… А что до Амандины, то, как только ей исполнится пятнадцать лет, она пойдет по известной дорожке… Да, в нас швыряли камнями! Да, нас гнали, как бешеных псов!.. Но они еще увидят, что такое наша семья, все мы, кроме тебя, трус, ибо здесь только тебя одного нам приходится стыдиться [5].
– Очень жаль.
– А так как, оставаясь с нами, ты можешь испортиться… завтра ты отсюда уйдешь и никогда больше не появишься…
Марсиаль с удивлением посмотрел на мать; после короткого молчания он спросил:
– Вы и затеяли за ужином ссору со мной, чтобы этого добиться?
– Да, чтобы показать тебе, что тебя ожидает, если ты, против нашей воли, захочешь тут остаться. Тебя ждет ад… слышишь… сущий ад!.. Каждый день будут ссоры, тумаки, потасовки, и мы не будем одни, как сегодня вечером; нам на помощь придут друзья… ты и недели не выдержишь…
– Вы надеетесь меня запугать?
– Просто я говорю тебе, как это будет…
– Мне все равно… я остаюсь…
– Ты останешься здесь?
– Да.
– Против нашей воли?
– Против вашей воли, против воли Тыквы, против воли Николя, против воли всех прощелыг его пошиба!
– Ну знаешь… мне просто смешно.
В устах этой женщины со зловещим и свирепым лицом слова эти прозвучали устрашающе.
– Я вам повторяю, что останусь тут до тех пор, пока не найду способа зарабатывать на жизнь в другом месте, а тогда заберу отсюда детей; будь я один, мне бы долго думать не пришлось: я вернулся бы в леса; но из-за них мне понадобится время… чтобы подыскать работу, какую я ищу… А покамест я остаюсь.
– Ах так! Ты остаешься… до тех пор, пока сможешь забрать детей?
– Вы в самую точку попали!
– Собрался забрать отсюда детей?
– Как только я им скажу: идемте со мной, они не только пойдут, но побегут за мной, уж в этом-то я ручаюсь.
Вдова пожала плечами, а потом опять заговорила:
– Слушай: я тебе только что сказала, что проживи ты хоть сотню лет, ты этой ночи не забудешь; так вот, я тебе сейчас объясню почему; но прежде повтори: ты твердо решил не уходить отсюда?
– Да, да! Тысячу раз «да»!
– Скоро ты скажешь «нет» и прибавишь: «тысячу раз „нет“»! Слушай же внимательно… Ты знаешь, чем занимается твой брат?
– Подозреваю, но знать этого не хочу…
– Так знай… он ворует…
– Тем хуже для него.
– И для тебя тоже…
– А я-то при чем?
– Он ворует по ночам, часто со взломом, а за это полагается каторга; коли его поймают, нас всех отправят туда же как укрывателей и скупщиков краденого, тебя тоже осудят; заметут всю семью, и дети окажутся на улице, там они быстро научатся ремеслу твоего отца и деда, научатся еще скорее, чем дома.
– Меня арестуют как укрывателя краденого и вашего сообщника? А на каком основании?
– Все знают, как ты живешь: браконьерствуешь на реке, бродяжничаешь, у тебя дурная слава, и живешь ты вместе с нами; кого ты убедишь, кто тебе поверит, будто ты не знал, что мы воруем и укрываем краденое?
Он увидел, что из-под земли высовывается человечья нога.
– А я докажу, что не знал.
– Да мы сами объявим тебя своим сообщником.
– Объявите сообщником? Почему?
– В отплату за то, что ты пожелал остаться тут против нашей воли.
– Только что вы хотели запугать меня одним способом, теперь хотите добиться этого по-другому; но у вас ничего не выйдет, я докажу, что никогда не воровал. И я остаюсь.
– Ах, ты остаешься! Ну, тогда слушай дальше. Помнишь, что у нас тут происходило в прошлом году в рождественскую ночь?
– В рождественскую ночь? – переспросил Марсиаль, роясь в воспоминаниях.
– Подумай… подумай хорошенько…
– Нет, ничего я не припоминаю…
– Разве ты не помнишь, что Краснорукий привел сюда в тот вечер хорошо одетого господина, которому почему-то надо было скрываться?..
– Да, теперь я припоминаю; я ушел к себе наверх спать, а он остался с вами ужинать… Ночь он провел в доме, а на рассвете Николя отвез его в Сент-Уэн…
– А ты уверен, что Николя отвез его в Сент-Уэн?
– Вы мне сами утром так сказали.
– Стало быть, в рождественскую ночь ты был дома?
– Ну был… и что из того?
– В ту ночь… человек этот, у которого было много денег с собой, был убит в нашем доме.
– Убит?.. Здесь?..
– Сперва ограблен… потом убит и зарыт в нашем дровянике.
– Быть того не может! – крикнул Марсиаль, побледнев от ужаса и не желая поверить в это новое преступление его родных. – Вы просто хотите меня запугать. Еще раз повторяю: быть того не может!
– А ты расспроси своего любимчика Франсуа, спроси его, что он обнаружил нынче утром в дровяном сарае?
– Франсуа? А что он такое обнаружил?
– Он увидел, что из-под земли высовывается человечья нога. Возьми фонарь, сходи туда и сам во всем убедишься.
– Нет, – проговорил Марсиаль, вытирая холодный пот со лба, – нет, не верю я вам… Вы это говорите для того, чтобы…
– Чтобы доказать тебе, что ежели ты против нашей воли останешься тут, то можешь в любую минуту попасть под стражу как соучастник в ограблении и убийстве; ты был в доме в рождественскую ночь; мы скажем, что ты помог нам в этом деле. Как ты докажешь противное?
– Господи! Господи! – пробормотал Марсиаль, закрыв лицо руками.
– Ну а теперь ты уйдешь? – спросила вдова с язвительной усмешкой.
Марсиаль был ошеломлен: к несчастью, он больше не мог сомневаться в том, что мать сказала ему правду; бродячая жизнь, которую он вел, то, что он жил в столь преступной семье, и в самом деле должно было навлечь на него самые ужасные подозрения, и подозрения эти могли превратиться в твердую уверенность в глазах служителей правосудия, если бы мать, брат и сестра указали на него как на своего сообщника.
Вдова наслаждалась тем, как был подавлен ее сын.
– У тебя, правда, есть способ избежать неприятностей: донеси на нас сам!
– Стоило бы так сделать… но я этого не сделаю… и вы это хорошо знаете.
– Потому-то я тебе все и рассказала… Ну а теперь ты уберешься отсюда?
Марсиаль попробовал разжалобить эту мегеру; глухим голосом он сказал:
– Мать, я не верю, что вы способны на убийство…
– Это как тебе угодно, но убирайся отсюда.
– Я уйду, но только с одним условием.
– Никаких условий!
– Вы отдадите детей обучаться какому-нибудь ремеслу, далеко отсюда… в провинции…
– Дети останутся здесь…
– Скажите, мать, когда вы сделаете их похожими на Николя, на Тыкву, на Амбруаза, на моего отца… что это вам даст?
– А то, что они станут нам помогать в нужных делах… нас и так уже слишком мало… Тыква неотлучно находится со мной, помогает обслуживать посетителей кабачка. Николя работает один: хорошенько подучившись, Франсуа и Амандина будут ему добрыми помощниками, в них ведь тоже швыряли камнями, в них, в малышей… так что пусть и они мстят!
– Скажите, мать, вы ведь любите Тыкву и Николя, не так ли?
– И что из того?
– Если дети станут им подражать… если ваши и их преступления раскроют…
– Дальше!
– Они ведь взойдут на эшафот, как и отец…
– Ну, говори дальше, говори!
– И ожидающая их судьба вас не страшит?!
– Их судьба будет такой же, как и моя, не хуже и не лучше… Я ворую, и они воруют; я убиваю, и они убивают; кто возьмет под стражу мать, возьмет под стражу и детей… Мы разлучаться не станем. Коли наши головы слетят с плеч, они упадут в одну и ту же корзину… и тогда мы простимся друг с другом! Нет, мы не отступим; в нашей семье только один трус, это ты, и мы тебя прогоняем… убирайся отсюда!
– Но дети! Дети!
– Дети вырастут! Говорю тебе, что, если бы не ты, они бы уже сейчас были с нами, Франсуа уже почти готов на все, а когда ты уйдешь, Амандина быстро наверстает упущенное время…
– Мать, я умоляю вас, согласитесь отправить детей подальше отсюда, пусть их обучат какому-нибудь ремеслу.
– Сколько раз повторять тебе, что их хорошо обучают здесь?!
Вдова казненного произнесла последние слова с такой непреклонностью, что Марсиаль утратил последнюю надежду смягчить эту душу, выкованную из бронзы.
– Ну, коли так, – сказал он отрывисто и решительно, – теперь хорошенько выслушайте меня в свой черед, мамаша… Я остаюсь.
– Ха-ха-ха!
– Я останусь, но не в этом доме… тут меня укокошит Николя или отравит Тыква; но так как в другом месте мне покамест жить не на что, я вместе с детьми поселюсь в лачуге на краю острова; дверь там крепкая, да я ее еще закреплю… Находясь там, да вдобавок хорошо забаррикадировавшись, имея под рукой мое ружье, дубинку и пса, я никого не боюсь. Завтра утром я заберу отсюда детей; днем они будут возле меня – либо в лодке, либо в лесу; а ночью мы будем спать все вместе в этой лачуге; пропитание мы станем добывать себе рыбной ловлей; и так будет до тех пор, пока я найду способ их пристроить, а я его найду…
– Ах вот что ты надумал!
– Ни вы, ни мой братец, ни Тыква не можете этому помешать, не так ли?.. Если ваши кражи и убийство обнаружат, пока я еще буду на острове… тем хуже, но я готов на риск! Я объясню, что я возвратился сюда и остался тут ради детей, для того чтобы помешать вам превратить их в негодяев… Пусть меня даже судят… Но разрази меня гром, если я уеду с острова или если дети хотя бы еще один день останутся в этом доме!.. Да, я вам бросаю вызов, вам и вашим сообщникам: попробуйте-ка прогнать меня с острова!
Вдова хорошо знала решительный нрав Марсиаля; дети не только побаивались старшего брата, но и любили его; так что они без колебаний пойдут за ним туда, куда он захочет. Что же касается его самого, хорошо вооруженного, готового на все, постоянно остающегося начеку, – ведь он весь день будет в своей лодке, а ночь будет проводить, укрывшись и хорошо забаррикадировавшись в своей лачуге на берегу, – то ему нечего будет опасаться злобных намерений своих родичей.
Таким образом, план Марсиаля мог успешно осуществиться… Однако у вдовы было множество причин, чтобы помешать этому.
Во-первых, подобно тому, как честные ремесленники порою смотрят на своих многочисленных детей как на источник благосостояния, потому что те помогают им в работе, вдова рассчитывала на то, что дети будут помогать семье совершать преступления.
Во-вторых, то, что она говорила о своем желании мстить за мужа и за сына, было правдой. Некоторые люди, выросшие, состарившиеся и закореневшие в преступной деятельности, отваживаются на открытый бунт против общества, вступают с ним в жестокую борьбу и считают, что, совершая новые преступления, они таким способом мстят за кару, пусть даже справедливую, которая обрушилась на них самих или на их близких.
И наконец, в-третьих, зловещим намерениям Николя в отношении Лилии-Марии, а затем и в отношении г-жи Матье присутствие Марсиаля могло серьезно помешать. Вдова надеялась добиться немедленного разрыва между семьей и Марсиалем, либо вызвав ссору между ним и Николя, либо объяснив Марсиалю, что если он будет упорствовать в своем решении оставаться на острове, то рискует прослыть сообщником в нескольких уже совершенных его родными преступлениях.
Столь же хитрая, сколь и прозорливая, вдова, убедившись в ошибочности своих расчетов, поняла, что следует прибегнуть к вероломству для того, чтобы заманить сына в кровавую западню… После продолжительного молчания она вновь заговорила с притворной горечью:
– Теперь мне понятен твой план, сам ты на нас доносить не хочешь, но ты собираешься добиться, чтобы это сделали дети.
– Я собираюсь?
– Они ведь знают теперь, что в сарае зарыт какой-то человек, знают они и то, что Николя только что совершил кражу… Если их отдать в обучение ремеслу, они там все разболтают, нас арестуют, мы все угодим в тюрьму… ты, кстати, тоже: вот что получится, коли я тебя послушаюсь и позволю тебе увезти отсюда детей… А ты еще утверждаешь, что не хочешь нам зла!.. Я не прошу тебя любить меня, но не торопи, по крайней мере, час нашей гибели.
Смягчившийся тон вдовы заставил Марсиаля поверить, что его угрозы оказали на нее благотворное влияние, – и он попал в расставленную ему ужасную западню.
– Я знаю детей, – продолжал он, – и я уверен, что, если не разрешу им ничего говорить, они никому ничего не скажут… К тому же, так или иначе, я все время буду с ними и отвечаю за то, что они будут молчать.
– Разве можно отвечать за детей, за их болтовню… особливо в Париже, где все так болтливы и любопытны!.. Я хочу, чтобы они оставались тут не только для того, чтобы помогать нам в делах, но и для того, чтобы они не могли нас продать.
– А разве они не ходят иногда в соседний городок или в Париж? Кто им помешает там разговориться… если им того захочется? Вот если бы они были далеко отсюда, пожалуйста, в добрый час! Все, о чем бы они ни рассказали, никакой опасностью грозить не будет…
– Далеко отсюда? А где именно? – спросила вдова, в упор глядя на сына.
– Вы только позвольте мне их увезти… а куда, вас не касается…
– А на что ты будешь жить, да и они тоже?
– Мой прежний хозяин, владелец слесарной мастерской, славный человек; я ему скажу все что надо, и, может, он даст мне взаймы немного денег, ради детей; тогда я смогу отдать их в обучение куда-нибудь подальше отсюда. Мы уедем через два дня, и вы больше никогда о нас не услышите…
– Нет, все-таки… я хочу, чтобы они остались со мной, так я буду спокойнее за них.
– Ну, тогда я завтра же устраиваюсь в лачуге на берегу в ожидании лучшего… Я ведь тоже упрям, вы мой нрав знаете!..
– Да, хорошо знаю… Ох, как бы я хотела, чтобы ты оказался далеко отсюда! И чего ты только не остался у себя в лесу?
– Я вам предлагаю избавиться сразу и от меня, и от детей…
– Стало быть, ты оставишь тут Волчицу? А ты ее вроде так любишь?.. – внезапно сказала вдова.
– А вот это уж мое дело, я знаю, как поступить, у меня есть своя задумка…
– Если я позволю тебе увезти Амандину и Франсуа, обещаешь, что вашей ноги никогда в Париже не будет?
– Не пройдет и трех дней, как мы уедем и считай что умрем для вас.
– По мне, уж лучше так, чем видеть, что ты тут торчишь, и все время опасаться детей… Ладно уж, коли надо на что-то решиться, забирай детей… и убирайся с ними как можно скорее… чтоб мои глаза вас больше вовек не видели!
– Решено?!
– Решено. А теперь отдай мне ключ от погреба, я хочу выпустить оттуда Николя.
– Нет, пусть он сперва как следует протрезвится; я отдам вам ключ завтра утром.
– А как с Тыквой?
– Это другое дело; выпустите ее, когда я поднимусь к себе; мне на нее глядеть противно…
– Ступай… И хоть бы ты поскорее провалился в преисподнюю!
– Это все, что вы мне хотите сказать на прощание?
– Да, все…
– К счастью, это наше последнее прощание.
– Самое последнее… – пробурчала вдова.
Марсиаль зажег свечу, отворил дверь кухни, свистнул свою собаку, которая с радостным визгом прибежала со двора и последовала за своим хозяином на верхний этаж.
– Ступай, наши счеты с тобой покончены! – прошептала вдова, погрозив кулаком вслед сыну, который поднимался по лестнице. – Но ты того сам захотел.
Затем с помощью Тыквы, которая разыскала и принесла связку отмычек, вдова отомкнула дверь погреба, где сидел Николя, и выпустила своего сынка на свободу.
[5] Эти ужасные доводы, к сожалению, вовсе не преувеличены. Вот что можно прочесть в превосходном докладе г-на де Бретиньера о положении в исправительной колонии в Метрэ (заседание от 12 марта 1842 г.):
«Гражданское состояние содержащихся в колонии тоже важно отметить: среди них насчитывается тридцать два незаконнорожденных, тридцать четыре ребенка, которых родители бросили, сочетавшись новым браком, у пятидесяти одного воспитанника родители в тюрьме, у ста двадцати четырех родители не подвергались судебному преследованию, но ведут нищенский образ жизни.
Эти цифры весьма красноречивы и поучительны: они позволяют понять не только последствия, но и причины и оставляют надежду остановить рост зла, источники которого, таким образом, установлены.
Количество преступных родителей способствует тому порочному воспитанию, которое получили дети, опекаемые подобными „наставниками“. Приученные ко злу своими родителями, дети совершали дурные поступки, повинуясь их приказам и следуя дурным примерам. Подвергаясь судебному преследованию, они покорно разделяют судьбу своих близких; отправляясь с ними в тюрьму, они как бы состязаются в пороке, и поистине необходимо, чтобы в этих грубых и исковерканных натурах чудом сохранялись отблески Божественной благодати, чтобы семена честности не заглохли в их душах».
Глава III
Франсуа и Амандина
Франсуа и Амандина спали в небольшой комнате, расположенной прямо над кухней, в конце коридора, куда выходило несколько других комнат, служивших общими залами для завсегдатаев кабачка.
Разделив на двоих свой скудный ужин, дети, вместо того чтобы потушить фонарь, как приказала им вдова, бодрствовали, оставив дверь полуоткрытой, чтобы не пропустить минуты, когда их брат Марсиаль пройдет мимо, направляясь в свою комнату.
Пристроенный на хромоногой скамеечке, фонарь отбрасывал слабый свет сквозь свой прозрачный рожок.
Грубо оштукатуренные стены комнатушки, убогое ложе для Франсуа и старая детская кроватка, ставшая уже слишком короткой для Амандины, груда нагроможденных друг на друга стульев и скамей, разбитых и расколотых шумными посетителями таверны острова Черпальщика, составляли жалкое убранство этого чулана.
Амандина, сидя на краю кровати, старательно завязывала на лбу косынку из фуляра, украденного Николя, которую он ей подарил.
Франсуа, опустившись на колени, держал осколок зеркала перед лицом сестренки, а она, повернув голову набок, старательно завязывала огромный бант, который она соорудила, стянув на лбу два кончика косынки, торчавшие, как рожки.
Франсуа с таким вниманием и восторгом любовался головным убором Амандины, что на миг отвел в сторону осколок зеркала, так что девочка не могла разглядеть в нем свое личико и головку.
– Приподними зеркало повыше, – сказала Амандина, – а то я теперь совсем себя не вижу… Так, так… хорошо… подержи еще немного… вот я и кончила… А сейчас погляди! Как по-твоему, идет мне этот убор?
– О, так идет! Так идет!.. Господи! До чего же хорош этот бант… Ты мне сделаешь такой же для моего галстука, ладно?
– Конечно, сделаю, прямо сейчас… но позволь мне прежде немного пройтись по комнате. А ты пойдешь передо мной… пятясь назад, и будешь держать зеркало повыше… чтобы я видела себя на ходу…
Франсуа старательно выполнил этот нелегкий маневр, к величайшему удовольствию Амандины, она просто наслаждалась, шагая с торжественным и радостным видом, увенчанная огромным бантом и рожками из фуляра.
При других обстоятельствах ее кокетство могло бы показаться просто наивным и простодушным, но теперь оно казалось почти преступным, ибо было связано с кражей, о которой и Франсуа, и Амандине было хорошо известно. Вот вам еще одно доказательство того, с какой ужасающей легкостью дети, покамест ни в чем не повинные, портятся, даже сами не подозревая о том, когда они живут постоянно в преступной атмосфере и преступном окружении.
К тому же единственный наставник этих злосчастных детей – их брат Марсиаль – и сам был отнюдь не безгрешен, как мы уже говорили; он был не способен совершить кражу, а уж тем более убийство, но тем не менее сам вел бродяжническую и беспорядочную жизнь. Без сомнения, преступления членов его семьи возмущали Марсиаля; он нежно любил обоих детей и защищал их от дурного обращения; он старался вырвать их из-под тлетворного влияния семьи; но так как сам он не опирался на строгие требования нравственности, строжайшей нравственности, то его советы недостаточно оберегали его подопечных от следования дурным примерам. Дети отказывались совершать некоторые дурные поступки не столько из честности, сколько из желания слушаться Марсиаля, которого они искренне любили, а также из нежелания подчиняться требованиям матери, которую они ненавидели и боялись.
Что же касается понимания того, что справедливо, а что несправедливо, то они были бесконечно далеки от такого понимания; каждый день сталкиваясь с отвратительными поступками и проступками, совершавшимися у них на глазах, дети к ним привыкли, ибо, как мы уже говорили, этот сельский кабачок посещали человеческие отбросы, самые дурные представители простонародья, здесь происходили отвратительные оргии и гнусные дебоши; а Марсиаль, ярый враг воров и убийц, довольно безразлично относился к этим непристойным сатурналиям.
Поэтому, хотим мы сказать, представления о нравственности у обоих детей, особенно у Франсуа, были весьма расплывчаты, зыбки и хрупки; этот подросток был в том опасном возрасте, когда растущий человек колеблется между добром и злом и может в любую минуту погибнуть или ступить на стезю спасения…
– До чего тебе идет эта красная косынка, сестрица! – воскликнул Франсуа. – Как она хороша! Когда мы пойдем играть на песчаную площадку перед печью для обжига гипса, тебе надо непременно надеть ее, это здорово разозлит детей обжигальщика, они ведь всегда кидают в нас камнями и называют ублюдками казненного… А я, я тоже надену свой красный шейный платок, он ведь так красив! И мы крикнем им в ответ: «Ну и что ж! Зато у вас нет таких славных вещиц из шелка, как у нас!»
– А скажи, Франсуа, – заговорила Амандина, немного подумав, – если б они знали, что моя косынка и твой галстучек украдены, они ведь тогда стали бы обзывать нас воришками?..
– Ну знаешь, пусть только попробуют назвать нас ворами!
– Понимаешь, когда про тебя говорят неправду… то на это внимания не обращаешь… Но сейчас…
Франсуа, опустившись на колени, держал осколок зеркала перед лицом сестренки…
– Раз Николя сам подарил нам эти два лоскута фуляра, стало быть, мы их не украли.
– Так-то оно так, но он-то их стащил на корабле, а наш братец Марсиаль говорит, что воровать нельзя…
– Но ведь воровал-то Николя, так что мы тут ни при чем.
– Ты так думаешь, Франсуа?
– Конечно…
– И все же, мне кажется, было бы лучше, если б тот, кому они принадлежали, сам их нам дал… А ты как считаешь, Франсуа?
– А по мне, все равно… Нам сделали подарок, и он теперь наш.
– Так ты в этом уверен?
– А то как же! Да, да, будь спокойна!..
– Ну тогда… тем лучше: мы не сделали того, что наш братец Марсиаль не велит, и у меня красивая косынка, а у тебя шейный платок.
– Скажи, Амандина, а если бы Марсиаль узнал про тот головной платок, что Тыква на днях велела тебе взять из короба бродячего торговца, когда он повернулся к тебе спиной?
– О Франсуа, зачем ты об этом вспоминаешь! – воскликнула бедная девочка со слезами на глазах. – Мой братец Марсиаль мог бы перестать нас любить… понимаешь, и оставил бы нас тут совсем одних.
– Да ты не бойся… разве я стану ему об этом хоть когда-нибудь говорить? Я просто для смеха сказал…
– О, не смейся над этим, Франсуа; ты знаешь, как я тогда горевала! Но что мне было делать? Ведь сестра щипала меня до крови, а потом она так страшно… так страшно таращила на меня глаза. У меня и то два раза духа не хватило, я уж подумала, что так и не решусь никогда… А бродячий торговец ничего и не заметил, и сестре достался головной платок. Ну а если б меня поймали, Франсуа, меня бы ведь в тюрьму посадили…
– Но тебя не поймали, а не пойманный – не вор.
– Ты так думаешь?
– Черт побери, конечно!
– А как, должно быть, плохо в тюрьме!
– А вот и нет… напротив…
– То есть как напротив, Франсуа?
– Слушай! Ты ведь знаешь этого колченогого верзилу, что живет в Париже, у папаши Мику, который скупает краденое у Николя… этот папаша Мику содержит в Париже меблированные комнаты в Пивоваренном проезде.
– Ты говоришь о хромом верзиле?
– Ну да, помнишь, он приезжал сюда поздней осенью, приезжал от имени папаши Мику, а с ним вместе были дрессировщик обезьян и две какие-то женщины.
– Ах да, да; этот хромой верзила потратил так много, так много денег!
– Еще бы, он ведь платил за всех… Помнишь наши прогулки по реке… это я ведь тогда сидел на веслах в лодке… а дрессировщик обезьян взял с собою шарманку в лодку и там крутил ее, помнишь, какая музыка была?!
– А потом, вечером, какой они устроили красивый бенгальский огонь, Франсуа!
– Да, этого колченогого верзилу скрягой не назовешь! Он дал мне десять су на чай, только мне!!! Вино он пил всегда из запечатанных бутылок; им всякий раз подавали к столу жареных цыплят; он прокутил не меньше восьмидесяти франков!
– Так много, Франсуа?
– Можешь мне поверить!..
– Стало быть, он такой богатый?
– Вовсе нет… он гулял на те деньги, что заработал в тюрьме, откуда только-только вышел.
– И все эти деньги он заработал в тюрьме?
– Ну да… а потом он говорил, что у него еще семьсот франков осталось; а когда больше денег не останется… он провернет хорошенькое дельце… а коли его заметут… то он этого не боится, потому как он вернется в тюрьму, а там у него остались дружки, они вместе кутили… а еще он сказал, что у него нигде не было такой хорошей постели и вкусной кормежки, как в тюрьме… там четыре раза в неделю дают хорошее мясо, всю зиму топят, да еще выходишь оттуда с кругленькой суммой… а ведь вокруг столько незадачливых работников, которые подыхают с голоду и от холода, когда у них нет работы…
– Он так вот прямо и говорил, этот хромой верзила, а, Франсуа?
– Я своими ушами слышал… я ведь говорил тебе, что сидел на веслах, когда они катались по реке, он все это рассказывал Тыкве и тем двум женщинам, а они прибавляли, что так живут и в женских тюрьмах, из которых они только-только освободились.
– Но тогда получается, Франсуа, что воровать не так уж плохо, раз так хорошо в тюрьме живется?
– Конечно! Знаешь, я и сам не понимаю, почему в нашем доме один только Марсиаль говорит, что воровать дурно… может, он ошибается?
Папаша Мику
– Все равно надо ему верить, Франсуа… он ведь так нас любит!
– Любить-то он нас любит, это верно… когда он тут, нас никто не смеет колотить… Будь он дома нынче вечером, мать не наградила бы меня колотушками… Старая дура! До чего она злая!.. Ох, как я ее ненавижу… мне так хочется поскорее вырасти, уж я бы ей вернул все тумаки, которыми она нас осыпает… особенно тебя, ты-то ведь послабее меня…
– О, замолчи, замолчи, Франсуа… меня просто страх берет, когда ты говоришь, что хотел бы поколотить нашу мать! – воскликнула бедная девочка, заливаясь слезами и обнимая брата за шею и нежно целуя его.
– Нет, ты мне вот что скажи, – заговорил Франсуа, нежно отстраняя Амандину, – отчего мать и Тыква всегда так злятся на нас?
– Я и сама не понимаю, – ответила девочка, вытирая глаза тыльной стороною кисти. – Может, потому, что нашего брата Амбруаза отправили на каторгу, а нашего отца казнили на эшафоте, они так несправедливы к нам…
– А мы-то чем виноваты?
– Господи, конечно, мы-то не виноваты, но что поделаешь?!
– Клянусь, если мне всегда, всегда придется получать трепку, я в конце концов соглашусь воровать, как им того хочется… Ну что я выигрываю оттого, что не краду?
– А Марсиаль, что он скажет?
– Ох, если бы не он!.. Я бы давно согласился стать вором, знаешь, как тяжко, когда тебя то и дело колотят; кстати, нынче вечером мать была до того зла… разъярилась, как ведьма… В комнате было темно, совсем темно… она ни слова не говорила… только держала меня за шею своей ледяной рукою, а другой рукой изо всех сил колотила… и вот тут мне и показалось, что глаза у нее сверкают, как угли…
– Бедный ты мой Франсуа… и все из-за того, что ты сказал, будто видел кость мертвеца в дровяном сарае.
– Да, его нога торчала там из-под земли, – проговорил Франсуа, вздрогнув от страха, – я готов дать руку на отсечение.
– Может, там когда-нибудь было кладбище, как ты думаешь?
– Все может быть… но тогда скажи, почему мать пригрозила, что она меня до полусмерти изобьет, если я расскажу об этой кости покойника нашему брату Марсиалю?.. Видишь ли, скорее кого-нибудь убили в драке и решили закопать в сарае, чтобы никто про это не узнал.
– Пожалуй, ты прав… помнишь, такая беда чуть было не случилась у нас на глазах.
– Когда это?
– Ну в тот раз, когда Крючок ударил ножом этого высокого мужчину, такого костлявого, такого костлявого, такого костлявого, что его за деньги показывали.
– А, помню… они еще называли его ходячим скелетом; мать тогда разняла их… а не то Крючок мог бы и укокошить этого сухопарого дылду! Видала ты, как у Крючка на губах появилась пена, а глаза чуть не вылезли на лоб?..
– О, этот Крючок не задумываясь готов из-за любого пустяка пырнуть человека ножом. Да, он отчаянный забияка!
– Он такой молодой и уже такой злой, правда, Франсуа?
– Ну, Хромуля еще моложе, а будь он посильнее, он был бы еще большим злыднем.
– Да, да, он очень злой!.. Несколько дней назад он меня поколотил, потому что я не захотела играть с ним.
– Он тебя поколотил?.. Ладно… Пусть только сюда еще раз явится…
– Нет, нет, Франсуа, он это так, в шутку, смеха ради.
– Ты правду говоришь?
– Да, чистую правду.
– Ну, тогда другое дело… а не то бы я… Но вот чего я не понимаю: откуда у этого мальчишки всегда столько денег? Вот кому везет! Когда он заявился сюда как-то с Сычихой, он показал мне две золотые монеты по двадцать франков. И с каким насмешливым видом он нам сказал: «И у вас бы водились деньжата, не будь вы такими чурбаками».
– А что это значит – быть чурбаками?
– На его жаргоне это значит быть дурнями, болванами.
– Ах, вот оно что.
– Сорок франков… золотом… сколько бы я на эти деньги славных вещей накупил… А ты, Амандина?
– О, я бы тоже.
– Что бы ты, к примеру, купила?
– Знаешь, – начала девочка, в задумчивости опустив голову, – раньше всего я купила бы хорошую куртку для нашего братца Марсиаля, теплую, чтобы он не мерз у себя в лодке.
– Ну а для себя?.. Для себя самой?
– Мне бы так хотелось маленького Иисуса из воска с крестиком и барашком, такого, какого продавец гипсовых фигурок продавал в то воскресенье… помнишь, на церковной паперти в Аньере?
– Кстати, как бы кто-нибудь не рассказал матери или Тыкве, что нас видали в церкви!
– Это верно, мать ведь раз и навсегда запретила нам входить в церковь!.. А жаль, потому как там, внутри, до того красиво… правда, Франсуа?
– Да… а до чего там хороши серебряные подсвечники!
– А изображение пресвятой девы… у нее такой добрый вид.
– А какие там красивые лампы… ты заметила? А яркая скатерть на большом столе, там, в глубине, где священник служил мессу с двумя своими дружками, одетыми как и он… они еще подавали ему вино и воду.
– Скажи, Франсуа, помнишь, в прошлом году, в праздник Тела Господня, мы видели с тобой, как по мосту шли маленькие девочки, кажется, они шли, как говорят, к причастию. И все они были под белыми вуалями!
– И у всех в руках были пышные букеты!
– А какими нежными голосами они пели! И держались за шнуры своей хоругви!..
– А как сверкала на солнце эта расшитая серебром хоругвь! Она стоила, должно быть, кучу денег!..
– Боже мой, как все это было красиво! Правда, Франсуа?
– Еще бы! А у мальчишек, что шли к причастию, на рукавах были банты из белого атласа… А свечи, что они несли, были снизу закутаны в шитый золотом красный бархат.
– И эти мальчики, хоть и совсем маленькие, тоже несли хоругвь, правда, Франсуа? Ах, боже мой! А мать в тот день меня поколотила, когда я у нее спросила, почему мы не участвуем в этом шествии, как другие дети!
– Вот тогда-то она и запретила нам заходить в церковь по дороге в соседний городок или в Париж, «разве только они согласятся стащить оттуда кружку для пожертвований или обшарить карманы нескольких прихожан, пока они слушают службу», – прибавила тогда Тыква, смеясь и скаля свои желтые зубы. Вот скотина проклятая!
– О, что до этого… пусть меня убьют, но я ни за что не стану воровать в церкви! Правда, Франсуа?
– Ну, воровать там или где еще, какая разница, если уж ты на это решишься!
– Так-то оно так! Только меня сомнение берет… там красть страшнее… я бы ни за что не посмела…
– Это почему? Из-за священников, что ли?
– Нет, скорее из-за пресвятой девы, у нее такой нежный и добрый вид.
– Что тебе-то до этого? Не съест же тебя Богородица, дуреха ты этакая!
– Это так… но все-таки я бы не смогла… И это не моя вина.
– Кстати, о священниках, Амандина; помнишь, однажды Николя наградил меня двумя увесистыми оплеухами за то, что я, когда встретил на площади священника, поклонился ему? Я видел, что все ему кланяются, вот я и поклонился; я не думал, что дурно поступаю.
– Да, но тогда почему-то и наш братец Марсиаль сказал, как и Николя, что нам совсем не обязательно кланяться священникам.
В эту минуту Франсуа и Амандина услышали в коридоре чьи-то шаги.
Марсиаль после разговора с матерью, считая, что Николя просидит под замком в погребе до утра, спокойно шел в свою комнату.
Заметив луч света, пробивавшийся сквозь полуприкрытую дверь комнаты, где спали дети, он вошел к ним.
Дети бросились к нему навстречу, он нежно их обнял.
– Как? Вы еще не улеглись, болтунишки?
– Нет, братец, мы ждали, когда вы пойдете к себе в комнату, чтобы пожелать вам доброй ночи, – ответила Амандина.
– А потом, мы слышали, что внизу очень громко разговаривали… и вроде как ссорились, – прибавил Франсуа.
– Да, мы там свели кое-какие счеты с Николя… – сказал Марсиаль. – Но это пустяки… А вообще-то я доволен, что вы еще на ногах, я вам хочу сообщить хорошую новость.
– Нам, братец?
– Именно вам. Вы рады будете, если уйдете отсюда и вместе со мной поедете в другое место, далеко-далеко?
– О да, конечно, братец…
– Да, братец.
– Тем лучше! Дня через два или три мы все втроем уедем с острова.
– Как хорошо! – воскликнула Амандина, радостно захлопав в ладоши.
– А куда мы поедем? – спросил Франсуа.
– Потом узнаешь, ишь какой любопытный… да это и не важно, куда именно мы поедем, главное, ты обучишься доброму ремеслу… и сразу же станешь зарабатывать себе на жизнь… Это уж как пить дать.
– И я больше не буду ходить с тобой на рыбную ловлю, братец?
– Нет, мой мальчик, я отдам тебя в учение к столяру или слесарю; ты ведь у нас ловкий и сильный; коли будешь стараться и усердно работать, уже через год сумеешь кое-что зарабатывать. Погоди, что это с тобой?.. Чего ты приуныл?
– Дело в том… братец… я…
– Ну, говори, выкладывай.
– Дело в том, что мне больше по душе не расставаться с тобой, ловить вместе с тобою рыбу… чинить твои сети, а не обучаться какому-то ремеслу.
– Ты так считаешь?
– Конечно! Сидеть весь день взаперти в мастерской, – это до того уныло, а потом быть учеником так скучно…
Марсиаль молча пожал плечами.
– Стало быть, по-твоему, лучше лениться, бездельничать и шататься как бродяга? – сурово спросил он, помолчав. – А потом заделаться и вором…
– Нет, братец, но я бы хотел жить вместе с тобой где-нибудь в другом месте, но жить так, как мы живем здесь, вот и все…
– Ну да, вот именно: спать, есть, ходить для развлечения на рыбную ловлю, как богач какой-нибудь, не так ли?
– Да, это мне больше по вкусу…
– Может быть, но тебе придется полюбить другое занятие… Видишь ли, бедный ты мой Франсуа, сейчас самое время забрать тебя отсюда; а то ты и сам не заметишь, как станешь таким же прощелыгой, как все наши родичи… Мать, видно, права… Боюсь, что ты уже малость приохотился к пороку… Ну а ты что скажешь, Амандина, разве тебе не хочется научиться какому-нибудь ремеслу?
– Очень хочется, братец… Я бы охотно чему-нибудь обучилась, мне это гораздо больше по душе, чем оставаться тут. Я буду так рада уехать вместе с вами и с Франсуа!
– Но что у тебя на голове, девочка? – спросил Марсиаль, заметив пышный убор Амандины.
– Это фуляр, мне его дал Николя…
– И мне тоже он дал, – гордо похвастался Франсуа.
– А откуда взялся этот фуляр? Я бы очень удивился, если б узнал, что Николя купил эти вещицы вам в подарок.
Дети опустили головы и ничего не ответили.
Мгновение спустя Франсуа, собравшись с духом, сказал:
– Николя нам дал их; а где он их взял, мы не знаем, правда, Амандина?
– Нет… нет… братец, – пролепетала Амандина, вспыхнув и не решаясь поднять глаза.
– Не лгите, – сурово сказал Марсиаль.
– А мы и не лжем, – дерзко возразил Франсуа.
– Амандина, девочка моя… скажи правду, – мягко настаивал Марсиаль.
– Ну ладно! Если по правде сказать, – робко заговорила Амандина, – эти красивые вещицы лежали в сундуке с материей, его вечером привез Николя в своей лодке.
– Значит, он украл этот сундук?
– Я думаю, что да, братец… он утащил его с галиота.
– Вот видишь, Франсуа, значит, ты солгал! – сказал Марсиаль.
Мальчик понурился и ничего не ответил.
– Дай-ка мне твою косынку, Амандина; давай и ты свой шейный платок, Франсуа.
Девочка сняла косынку с головы, в последний раз полюбовалась пышным бантом, который при этом не развязался, и подала косынку Марсиалю, подавив горестный вздох.
Франсуа медленно достал из кармана шейный платок и, как и сестра, протянул его старшему брату.
– Завтра утром, – сказал Марсиаль, – я верну и то и другое Николя; вам не нужно было брать эти лоскуты, ребята: коли пользуешься краденым – это все равно, что сам крадешь.
– А жаль все-таки, они так красивы – косынка и шейный платок, – пробормотал Франсуа.
– Когда обучишься ремеслу и станешь зарабатывать деньги своим трудом, ты купишь себе такие же красивые вещицы. Ну ладно, а теперь пора спать, малыши.
– Вы на нас не сердитесь, братец? – робко спросила Амандина.
– Нет, нет, девочка, ведь это не ваша вина… Вы живете среди прощелыг и, сами того не понимая, поступаете как они… Когда вы окажетесь среди честных людей, вы будете тоже поступать как честные люди; и вы скоро среди них окажетесь… черт меня побери!.. Ладно, доброй ночи!
– Доброй ночи, братец!
Марсиаль обнял обоих детей.
Они снова остались вдвоем.
– Что это с тобой, Франсуа? У тебя такой унылый вид! – сказала Амандина.
– Еще бы! Ведь брат отобрал у меня такой красивый шейный платок! А потом, ты разве не слышала?
– Ты о чем?
– Он хочет увезти нас куда-то и отдать там в обучение ремеслу…
– А тебе это не нравится?
– Нет, не нравится…
– Тебе больше по душе оставаться здесь, где тебя всякий день колотят?
– Да, меня колотят, но я, по крайней мере, не работаю, весь день я провожу в лодке: либо рыбу ловлю, либо просто играю или катаю клиентов по реке, а те иногда мне и на чай дают, как тот колченогий верзила; и это, знаешь, куда приятнее, чем с утра до вечера сидеть взаперти в какой-нибудь мастерской и работать как лошадь.
– Но разве ты не слыхал?.. Ведь братец сказал нам, что если мы тут еще долго останемся, то станем просто прощелыгами!
– Подумаешь! А мне это все равно… ведь дети в округе и так называют нас воришками или последышами казненного… А потом, все время работать – до того скучно…
– Но, братец, нас ведь здесь каждый день бьют!
– А бьют-то нас потому, что мы слушаемся Марсиаля, а не их…
– Он с нами такой добрый!
– Добрый-то он добрый, я с этим не спорю… и я ведь его люблю… При нем с нами не смеют дурно обращаться… он нас водит гулять… все это так… но и только… он ведь нам никогда ничего не дарит…
– Конечно… Но ведь у него самого ничего нет… все, что он зарабатывает, он отдает матери за еду и кров.
– А вот у Николя, у того всегда кое-что есть… Понятное дело, коли мы слушались бы его, да и мать тоже, они бы так не портили нам жизнь… дарили б нам разные наряды, как сегодня… они бы нас не боялись… и мы были бы всегда с деньгами, как Хромуля.
– Но, господи боже, ведь для этого пришлось бы воровать, а знаешь, как это огорчило бы нашего брата Марсиаля!
– Ну и что? Тем хуже!
– Как ты можешь такое говорить, Франсуа!.. А потом, коли нас поймают, нас ведь посадят в тюрьму.
– А по мне, что в тюрьме сидеть, что в мастерской весь день торчать – все одно… А кстати, колченогий верзила говорил, что там весело… в тюрьме.
– Ну а то, сколько мы горя принесем Марсиалю… ты об этом, видно, и не думаешь? Ведь он сюда ради нас вернулся и остается в доме; будь он один, он бы долго не раздумывал и вернулся бы в свои любимые леса, опять стал бы браконьером.
– Вот пусть и забирает нас с собой в эти леса, – заявил Франсуа, – так будет всего лучше. Я там буду вместе с ним, я ведь люблю его и не стану работать в мастерских, меня при одной мысли о них тоска берет.
Разговор между Франсуа и Амандиной внезапно прервался.
Снаружи дверь в их комнату заперли, дважды повернув ключ в замке.
– Нас заперли! – закричал Франсуа.
– Ах ты, господи… А почему это, братец? Что они собираются с нами сделать?
– Может, это Марсиаль сделал?
– Послушай… послушай… как лает его собака!.. – воскликнула Амандина, навострив слух.
Прошло несколько мгновений, и Франсуа сказал:
– По-моему, они колотят молотком по его двери… может, они хотят ее выломать?!
– Да, да, а собака Марсиаля все лает и лает…
– Послушай, Франсуа! А теперь вроде как куда-то гвозди заколачивают… Боже мой! Боже мой! Мне страшно. Что же они там делают с братцем? Теперь его собака уже не лает, а громко воет.
– Амандина… а теперь ничего не слыхать… – заметил Франсуа, подходя к двери.
Дети, затаив дыхание, с тревогой прислушивались.
– А сейчас они затопали от комнаты Марсиаля, – тихо сказал Франсуа, – я слышу шаги в коридоре.
– Давай-ка ляжем в постель; мать нас убьет, коли увидит, что мы еще на ногах, – со страхом сказала Амандина.
– Нет… – продолжал Франсуа, все еще напряженно прислушиваясь. – Вот они опять прошли мимо нашей двери… а теперь быстро сбегают по лестнице…
– Господи! Господи! Да что ж это все означает?..
– Ага, а теперь они отворяют дверь в кухне…
– Ты так думаешь?
– Да, да… я слышал, как она скрипнула…
– А собака Марсиаля все воет да воет… – сказала Амандина, прислушиваясь…
И вдруг она закричала:
– Франсуа, наш братец Марсиаль нас зовет!..
– Марсиаль?
– Да… Разве ты не слышишь?.. Разве не слышишь?..
И в самом деле, несмотря на обе плотно прикрытые двери, ушей Франсуа и Амандины достиг звучный голос Марсиаля: из своей комнаты он звал обоих детей.
– Господи, а мы-то не можем к нему пойти… нас ведь заперли, – сказала Амандина, – ему хотят причинить зло, раз уж он нас зовет…
– Ох, уж что до этого… если б я мог им как-нибудь помешать, – решительно выкрикнул Франсуа, – я бы непременно им помешал, пусть бы даже они меня резали на куски!..
– Но ведь Марсиаль не знает, что нас заперли на ключ; как бы он не подумал, что мы не хотим прийти к нему на помощь; крикни ему, Франсуа, что нас заперли в комнате!
Мальчик хотел было последовать совету сестры, как вдруг сильный удар потряс снаружи ставень небольшого окна комнатушки, где были заперты дети.
– Они сейчас влезут в окно и убьют нас! – испуганно закричала Амандина; в страхе она бросилась на свою постель и закрыла лицо обеими руками.
Франсуа, хотя он испугался, как и сестра, неподвижно застыл на месте. Однако после упомянутого нами сильного удара ставень не открылся; гробовая тишина царила теперь в доме.
Марсиаль больше не звал детей.
Немного успокоившись и движимый сильным любопытством, Франсуа решился осторожно приотворить окошко, и теперь он старался разглядеть сквозь щели в ставне, что же происходит снаружи.
– Будь осторожен, братец, – прошептала Амандина; услышав, что Франсуа отворил окно, она приподнялась на своем ложе. – Ты что-нибудь там видишь? – спросила она.
– Нет… ночь такая темная.
– И не слышишь ничего?
– Нет, ветер так громко свистит.
– Тогда прикрой… прикрой же окно!
– Ага! А вот теперь я что-то разглядел.
– Что ж именно?
– Я вижу свет фонаря… он светит то тут, то там.
– А у кого он в руках?
– Я различаю только свет… Вот он приближается… теперь слышны голоса.
– Кто бы это мог быть?
– Слушай… слушай… это Тыква.
– А что она говорит?
– Говорит, чтобы крепче держали лестницу.
– Ах, теперь я понимаю! Когда они тащили большую лестницу, она упиралась в наш ставень, от этого и был такой шум.
– А теперь я больше ничего не слышу.
– А что они с этой лестницей делают?
– Больше ничего не могу разглядеть…
– А что-нибудь слышишь?
– Нет.
– Боже мой, Франсуа! Может, они для того потащили лестницу, чтобы залезть через окно в комнату нашего брата Марсиаля?!
– Вполне возможно.
– А что, если ты чуть-чуть отодвинешь ставень и посмотришь?
– Не решаюсь.
– Ну совсем капельку…
– Нет уж, нет. Коли мать заметит!..
– Такая темень стоит, что никакой опасности нет.
Франсуа нехотя выполнил просьбу сестренки, приоткрыл слегка ставень и стал смотреть.
– Ну что там, братец? – спросила Амандина: преодолев свои страхи, она встала с постели и на цыпочках подошла к брату.
– При свете фонаря, – сказал мальчик, – я вижу Тыкву, она стоит внизу и держит лестницу, они прислонили эту лестницу к окну Марсиаля.
– А дальше?
– Николя взбирается по лестнице со своим топориком в руке, топорик блестит на свету.
– Ах, вы еще не спите и шпионите за нами! – внезапно послышался громкий голос вдовы: она снаружи грозно прикрикнула на Франсуа и Амандину.
Войдя на минуту в кухню, мать увидела луч света, пробивавшийся сквозь полуотворенный ставень.
Бедные дети забыли погасить фонарь в своей комнатушке.
– Сейчас я к вам поднимусь – и вы от меня не уйдете, доносчики!
Вот какие события происходили на острове Черпальщика накануне того дня, когда г-жа Серафен должна была привезти туда Лилию-Марию.
Глава IV
Меблированные комнаты
Пивоваренный проезд, проезд темный и малоизвестный, хотя он и находится в центре Парижа, упирается одним концом в улицу Траверсьер-Сент-Оноре, а другим – в подворье Сен-Гийом.
Посреди этой улочки – сырой, грязной, сумрачной и унылой, куда никогда не проникают лучи солнца, – возвышается дом с меблированными комнатами (их в просторечии именуют «меблирашками» по причине дешевой платы).
На дрянной вывеске можно прочесть: «Меблированные комнаты и квартиры»; справа от темного крытого прохода видна была дверь, она вела в лавку, не менее темную, где обычно пребывал содержатель меблированных комнат.
Человека этого, чье имя не раз уже упоминалось обитателями острова Черпальщика, звали Мику: числился он торговцем старыми скобяными товарами, но он тайно скупал и прятал краденые металлические изделия и сами металлы: золото, свинец, медь и олово.
Сказать, что папаша Мику поддерживал деловые и дружеские отношения с семьей Марсиалей, – значит должным образом охарактеризовать его нравственный облик.
Существует, между прочим, некое весьма любопытное и вместе с тем устрашающее явление: это своего рода таинственное общение и связь между почти всеми злоумышленниками столицы. Общие тюрьмы – огромные центры, куда стекаются и откуда затем растекаются волны социального разложения и развращенности, которые мало-помалу наводняют Париж, оставляя после себя окровавленные обломки и развалины.
Папаша Мику – толстяк лет пятидесяти, с порочным и хитрым лицом, прыщеватым носом и всегда красными от возлияний щеками; на голове у него красуется потертая шапка из выдры, он вечно кутается в старый зеленый каррик.
Над небольшой чугунной печкой, возле которой папаша Мику греется, можно заметить прикрепленную к стене доску с цифрами; на ней висят ключи от комнат, жильцы которых в данный момент отсутствуют. Стеклянная витрина, выходящая на улицу и забранная железными прутьями, забелена снизу, так что с улицы нельзя разглядеть (и тому есть свои причины) то, что делается в лавке.
В этом просторном помещении также царит почти полный мрак; на потемневших и сырых стенах висят ржавые цепи различной толщины и длины; весь пол почти сплошь завален грудами обломков железа и чугуна.
Троекратный стук в дверь, видимо условный, привлек к себе внимание содержателя меблированных комнат, а одновременно скупщика и укрывателя краденого.
– Войдите! – крикнул он.
На пороге показался человек.
Это был Николя, сын вдовы казненного.
Он был очень бледен; выражение его лица было еще более зловещим, чем накануне вечером, и вместе с тем было заметно, что он старался изобразить притворную и шумную веселость в завязавшемся затем разговоре (сцена эта происходила на следующий день после драки этого злодея со своим братом Марсиалем).
– Ах, это ты, дружище! – радушно сказал содержатель меблирашек.
– Конечно, папаша Мику; я приехал обделать с вами небольшое дельце.
– В таком случае притвори дверь… поплотнее притвори дверь…
– Дело в том, что моя собака и небольшая моя тележка остались там, снаружи… а в ней – товар.
– Что ж ты мне привез? Должно, свинчатки? [6]
– Нет, папаша Мику.
– Ну уж, конечно, и не металлическую мелочь со дна реки, ты ведь в последнее время совсем обленился, совсем своим делом не занимаешься… так, может, это железяки? [7]
– Да нет же, папаша Мику; это краснушка… [8] там у меня четыре слитка… И весят они не меньше полутораста фунтов: мой пес их с трудом дотащил сюда.
– Неси-ка сюда свою краснушку; мы все сейчас взвесим.
– Вам придется мне помочь, папаша Мику, а то у меня рука сильно болит.
И при воспоминании о драке со старшим братом на лице у злодея появилось одновременно выражение злобы и жестокой радости, как будто его месть уже увенчалась успехом.
– А что у тебя с рукой, малый?
– Так, пустяки… вывихнул.
– Надо раскалить железо на огне, опустить его в воду и сунуть руку в эту почти кипящую жидкость; так поступаем мы, торговцы старым железом… прекрасное средство!
– Спасибо, папаша Мику.
– Ладно, пошли за твоей краснушкой; так и быть, я помогу тебе, лентяй!
Они дважды ходили за слитками: вытащили их из небольшой тележки, куда был впряжен огромный дог, и притащили в лавку.
– Это ты здорово придумал с тележкой! – пробормотал папаша Мику, устанавливая деревянные чаши огромных весов, подвешенных к потолочной балке.
– Да, когда мне нужно что-нибудь привезти, я ставлю тележку и усаживаю моего дога в лодку, а причалив к берегу, запрягаю его. Кучер фиакра, пожалуй, проболтаться может, а мой пес – никогда.
– А дома у вас все благополучно? – осведомился скупщик краденого, взвешивая медные слитки. – Как мать, как сестра, обе здоровы?
– Да, папаша Мику.
– И дети тоже?
– Дети тоже. А где, кстати, ваш племянник Андре?
– Не говори! Он вчера знатно кутил; Крючок и этот колченогий верзила привели его сюда только под утро; а теперь он с поручением отправился… на главный почтамт пошел, знаешь, на улицу Жан-Жака Руссо. Ну а твой брат Марсиаль, все такой же дикарь?
– Ей-богу, ничего не знаю о нем.
– Как это, ничего не знаешь о нем?!
– Не знаю, и все, – ответил Николя, напуская на себя безразличный вид, – мы его уже два дня не видали… Может, он опять ушел в леса и там браконьерствует, если только его лодка… она такая старая… не пошла ко дну посреди реки и он не утонул вместе с нею.
– Ну ты-то, бездельник, не больно горевал бы, ведь ты своего брата терпеть не можешь?
– Это правда… мы с ним на вещи по-разному смотрим. Ну, сколько фунтов медь потянула?
– Глаз у тебя верный… в слитках, малый, сто сорок фунтов.
– Стало быть, с вас причитается?..
– Ровно тридцать франков.
– Тридцать франков, когда медь идет по двадцать су за фунт? И за все про все – тридцать франков?!
– Ну так и быть, положим тебе тридцать пять франков, и не пыхти, а то я пошлю ко всем чертям твою медь, твоего пса и тебя вместе с твоей медью, псом и тележкой!
– Но, папаша Мику, уж больно вы меня надуваете; это уж ни в какие ворота не лезет!
– Коли ты мне докажешь, каким образом ты эту медь заполучил, я уплачу тебе по пятнадцать су за фунт.
– Всегда одна и та же песня… Все вы друг друга стоите, да, вы все просто шайка грабителей! Разве можно так бессовестно друзей обирать?! Но это еще не все: если я у вас кое-что оптом закуплю, вы мне, по крайней мере, скидку сделаете?
– Это уж как положено. А что тебе нужно? Цепи или крюки для твоих яликов?
– Нет, мне нужны четыре или пять листов очень прочного железа, таких, чтоб можно было сделать двойные ставни.
– У меня есть как раз то, что тебе нужно… Такой крепкий лист, что и пулей из пистолета не пробьешь.
– Да, именно такое железо мне и надобно!..
– А размер какой?
– Размер?.. Семь или восемь квадратных футов.
– Ладно! А еще что тебе понадобится?
– Три железных бруса длиной в три или четыре фута и двухдюймовой толщины.
– Я на днях тут разломал оконную решетку, прутья от нее подойдут тебе, как перчатка нужного размера… Ну, говори дальше.
– Два прочных шарнира и крепкую задвижку, чтоб можно было при необходимости быстро открыть или закрыть люк размером в два квадратных фута.
– Ты хочешь сказать: опускную дверцу?
– Нет, крышку люка…
– Не понимаю, для чего тебе может понадобиться такая крышка?
– Вполне возможно… зато я понимаю.
– В добрый час: тебе остается только выбрать – у меня тут куча шарниров. Ну а чего ты еще хочешь?
– Больше ничего.
– Ну, для меня это плевое дело.
– Приготовьте для меня товар немедля, папаша Мику, я все заберу на обратном пути; тут мне надо еще кое-что успеть.
– Опять поедешь с тележкой? Скажи-ка, балагур, что это за тюк в ней лежит? Должно быть, еще какая-нибудь вкусная снедь, которую ты где-то ловко прихватил? Ты ведь у нас известный лакомка!
– Золотые слова, папаша Мику; но только вы этого не едите. Не заставьте меня дожидаться моих скобяных товаров, я должен вернуться на остров не позже полудня.
– Не беспокойся, сейчас только восемь утра; коли ты недалеко собрался, можешь через час приехать, все будет готово – и деньги, и товар… Выпьешь стопочку?
– Не откажусь… тем более что с вас причитается!..
Папаша Мику достал из старого шкафа бутылку водки, треснутый стакан, чашку без ручки и налил себе и Николя.
– За ваше здоровье, папаша Мику!
– За твое, малый, и за живущих с тобою дам!
– Благодарствую!.. Ну а как идут дела в вашем меблированном заведении? Как всегда, хорошо?
– Дела идут ни шатко ни валко… Как обычно, есть несколько постояльцев, к которым вот-вот может нагрянуть полиция… но они платят щедро, как и положено.
– Это почему же?
– Ты что, дурачок?! Иногда я пускаю постояльцев, так же как беру товар… у этих-то паспортов не спрашиваю, как не спрашиваю накладных у тебя.
– Понятно!.. Но если вы у меня берете товар по дешевке, то с этих берете за постой хорошую цену.
– Приходится выкручиваться, ведь многим рискуешь… Есть у меня кузен, знаешь, он владелец прекрасной гостиницы на улице Сент-Оноре, а жена его – знатная портниха, на нее работают два десятка швей – кто в мастерской, а кто – на дому.
– Скажите-ка, старый волокита, там, должно быть, есть такие крали… [9]
– Еще бы! Я встречал там двух или трех, когда они приносили готовые заказы… Ну знаешь, они до того хороши! Особенно одна, молоденькая, она на дому шьет, она вечно смеется, ее даже прорвали Хохотушкой… Клянусь Господом Богом, сынок, просто досада берет, что мне не двадцать лет!
– За ваше здоровье, папаша Мику!
– За твое, малый, и за живущих с тобою дам!
– Остыньте малость, папаша, а то я закричу: «Пожар!»
– Но она девушка честная, мой мальчик… уж такая честная…
– Вот дура-то! Ну да ладно… так вы сказали, что ваш кузен…
– Да, он знает толк в своем деле; а так как он того же пошиба, что и эта молоденькая Хохотушка…
– Тоже честный?
– Вот именно!
– Ну и дурень!
– Он принимает на постой только таких людей, у кого паспорта и все бумаги в порядке. Ну а коли является к нему такой, у которого не все ладно, он посылает этих субъектов ко мне, зная, что я не так придирчив и на многое смотрю сквозь пальцы.
– И эти-то платят, как положено в их положении?
– А как же иначе!
– Но ведь те, у кого бумаги не в порядке, должно быть, скокари? [10]
– Необязательно. Да вот, кстати, кузен прислал ко мне несколько дней назад двух постояльцев… Черт меня побери, только я никак не пойму, в чем тут дело… Еще по одной?!
– Идет… питье что надо!.. Ваше здоровье, папаша Мику!
– И твое, мой мальчик! Так вот, как я тебе уже сказал, на днях кузен прислал ко мне постояльцев, в которых я никак не разберусь. Представь себе мать и дочь, пришли они в поношенной одежке, все свои пожитки несли в старой шали, сразу понятно было, что с деньгами у них не густо. Так вот, хоть они, судя по всему, люди совсем никудышные, у них даже бумаг никаких нет и сняли они комнату на две недели… так вот, с тех пор как они тут живут, они с места не трогаются, будто сурки какие; и у них никто не бывает, ни одного мужчины не было, сынок… и все-таки, доложу тебе, не будь они такие худые да бледные, я бы сказал, что обе женщины что надо, особливо дочка! Ей лет пятнадцать или шестнадцать от силы… она такая беленькая, как… кролик, а глазищи – вот такие!.. Черт побери, до того хороши у нее глаза, до того хороши!
– Ну, я вижу, вы опять загорелись!.. А чем они занимаются, две эти женщины?
– Говорю тебе, что я сам ничего не понимаю… По виду они обе – женщины порядочные, а вот бумаг-то у них почему-то нет… Да, вот еще что: они получают откуда-то письма без адреса… Их фамилий на конверте нет.
– Как это?
– А вот так! Нынче утром они послали моего племянника Андре на главный почтамт, куда приходят письма до востребования, и велели ему спросить, нет ли письма, адресованного госпоже «Икс Зет». Письмо должно прибыть из Нормандии, из городка по названию Обье. Они все это на листке написали, чтоб Андре мог получить письмо, дав все эти разъяснения. Сам видишь, это птицы невысокого полета, раз уж они вместо имени пишут «Икс» или «Зет». И все-таки ни разу к ним мужчины не приходили.
– Смотрите, они вам за комнату не заплатят.
– Ну, такого старого воробья, как я, на мякине не проведешь! Я пустил их в комнату без камина и положил плату в двадцать франков за две недели, причем денежки потребовал вперед. Может, они чем больны, потому как вот уже два дня из комнаты не выходят. Но только несварением желудка они не страдают, потому как еще ни разу плиту не разжигали, не понимаю даже, что они едят, с тех пор как въехали. Но я опять тебе повторяю: бумаг-то никаких нет, а мужчин к себе не водят…
– Ну, коли у вас все постояльцы такие, папаша Мику…
– Знаешь, одни уезжают, другие приезжают; и ежели я пускаю на постой тех, у кого паспорта нет, то живут у меня и люди солидные. Вот, к примеру, среди моих постояльцев сегодня два коммивояжера, один почтальон, дирижер оркестра из кафе для слепых да еще одна дама, что ренту получает, все они люди порядочные; они-то и поддержат репутацию моих меблированных комнат, ежели комиссар полиции вздумает поближе к моему заведению присмотреться… Это, так сказать, не ночные постояльцы, а постояльцы, живущие при свете солнца.
– Когда его лучи проникают в ваш проезд, папаша Мику.
– Да ты шутник, как я погляжу!.. Выпьем еще по одной?
– Охотно, только по последней, мне надо спешить… Кстати, Робен, этот колченогий верзила, все еще живет у вас?
– Да, его комната наверху… рядом с комнатушкой матери и дочери. Он кончает проматывать деньги, заработанные в тюрьме… и, сдается, их у него уже немного осталось.
– Смотрите-ка остерегайтесь! Ведь он, по-моему, в бегах.
– Я и сам это знаю, но никак от него избавиться не могу. По-моему, он какое-то дело замышляет; этот мальчишка Хромуля, сын Краснорукого, приходил вчера вечером вместе с Крючком, они его разыскивали… Боюсь, как бы он не повредил моим почтенным постояльцам, этот окаянный Робен; так что, когда его двухнедельный срок кончится, я его вышвырну вон, скажу, что его комната заказана для какого-нибудь посланника или для мужа госпожи Сент-Ильдефонс, которая на ренту живет.
– Она на ренту живет?
– Еще бы! Занимает три комнаты и еще одну, что на фасад выходит, скажешь, мало? И всю мебель в них обновили, а еще она мансарду снимает для своей горничной… платит за все восемьдесят франков в месяц… деньги вносит вперед ее дядя, она ему уступает одну из комнат внизу, когда он приезжает сюда из своей деревни! Только я думаю, что деревня эта расположена, как бы тебе сказать, скорее на улице Вивьенн или на улице Сент-Оноре, во всяком случае, где-нибудь в этих местах.
– Ну, это дело знакомое!.. Она живет на ту ренту, что ей выплачивает этот старикан.
– Помолчи-ка! Вот как раз ее горничная идет!
Женщина, уже в возрасте, в белом переднике сомнительной чистоты, вошла в лавку скупщика краденого.
– Чем могу вам служить, госпожа Шарль?
– Папаша Мику, что, ваш племянник дома?
– Нет, он уехал с поручением на главный почтамт; должен вот-вот вернуться.
– Господин Бадино хотел бы, чтобы он немедля отнес вот это письмо по указанному адресу; ответа не надо, но дело очень спешное.
– Через четверть часа он уже будет на пути туда, госпожа Шарль.
– Только пусть поторопится.
– Будьте благонадежны.
Горничная вышла.
– Что ж, она всем вашим постояльцам прислуживает, папаша Мику?
– Нет, что ты, дурачок! Это горничная госпожи Сент-Ильдефонс, той, что на ренту живет. А господин Бадино и есть ее дядя, он как раз вчера из своей деревни пожаловал, – сказал содержатель меблированных комнат, разглядывая письмо. Потом, прочтя адрес, он прибавил: – Погляди сам, какие у него знакомства! Я говорил тебе, что это люди солидные и почтенные, он пишет какому-то виконту.
– Вот это да!
– Держи, а вернее смотри: «Господину виконту де Сен-Реми, улица Шайо… Весьма спешно… Передать в собственные руки». Я полагаю, когда поселяешь у себя таких дам, что живут на ренту, а их дядья вдобавок пишут виконтам, можно смотреть сквозь пальцы на тех нескольких постояльцев, что ютятся на верхнем этаже дома. Не так ли?
– Я тоже так думаю. Ну ладно, до скорого свидания, папаша Мику. Я привяжу моего пса возле вашей двери и тележку оставлю; то, что мне надо отнести, я донесу пешком… Приготовьте же мне товар и мои деньги, чтобы я сразу мог и уехать.
– Будь спокоен: четыре прочных железных листа по два квадратных фута каждый, три железных бруска длиной в три фута и два шарнира для твоего люка. И зачем только тебе такой люк, не пойму; впрочем, это дело твое… Я ничего не забыл?
– Нет, а к тому еще мои денежки.
– Конечно, и деньги тоже… Но, скажи на милость, перед уходом я хочу тебя спросить… пока ты тут у меня сидел… я наблюдал за тобою…
– Ну и что?
– Не знаю, как лучше выразиться… но вид у тебя такой, будто что-то с тобой происходит.
– Со мной?
– С тобой.
– Да вы что, тронулись? Если со мной что и происходит… то это потому… что я есть хочу.
– Хочешь есть… хочешь есть… возможно… но я бы сказал, что ты прикидываешься веселым, а внутри у тебя сидит что-то такое, что свербит и точит… точно блоха, как говорится, не оставляет твою молчунью [11] в покое… и, видать, тебя это крепко тревожит, у тебя, должно, на сердце кошки скребут, а ведь ты у нас не тихоня какой…
– Повторяю вам, папаша Мику, что вы малость в уме тронулись, – сказал Николя, невольно вздрагивая.
– Вот видишь, ты вроде бы сейчас вздрогнул.
– Я дернулся потому, что у меня рука болит.
– Ну, коли так, не забудь моего рецепта, он тебя враз вылечит.
– Спасибо, папаша Мику… до скорого свидания.
И злодей вышел из лавки.
Скупщик краденого, запрятав медные слитки позади стойки, начал собирать различные предметы, заказанные Николя; в эту минуту в лавке появился какой-то человек.
Это был мужчина лет пятидесяти, с тонким лицом и проницательным взглядом, его физиономию обрамляли седые и очень густые бакенбарды, глаза его были скрыты очками в золоченой оправе; одет он был довольно изысканно: широкие рукава его коричневого пальто с обшлагами из черного бархата позволяли увидеть, что он был в перчатках светло-желтого цвета; его сапоги были, видимо, накануне тщательно натерты блестящим лаком.
То был г-н Бадино, дядюшка жившей на ренту г-жи Сент-Ильдефонс, чье социальное положение служило предметом гордости для папаши Мику и гарантировало ему безопасность.
Читатель помнит, быть может, что г-н Бадино, бывший стряпчий, изгнанный из своей корпорации, был теперь ловким мошенником и умелым ходатаем по различным сомнительным делам; вместе с тем им пользовался как шпионом барон фон Граун, и дипломат этот добывал с его помощью немало весьма точных сведений о большом числе действующих лиц нашего повествования.
– Госпожа Шарль только что передала вам письмо с просьбой отнести его, – сказал г-н Бадино содержателю меблированных комнат.
– Да, сударь… Мой племянник сейчас вернется, и он мигом отнесет письмо.
– Нет, верните мне это послание… я передумал и сам отправлюсь к виконту де Сен-Реми, – проговорил г-н Бадино, напыжившись и подчеркнуто напирая на эту аристократическую фамилию.
– Вот ваше письмо, сударь… Других поручений у вас не будет?
– Нет, папаша Мику, – ответил г-н Бадино с покровительственным видом, – но я должен кое в чем вас упрекнуть.
– Меня, сударь?
– Да, и упрекнуть весьма строго.
– В чем же дело, сударь?
– А вот в чем. Госпожа де Сент-Ильдефонс весьма дорого платит вам за ваш второй этаж; моя племянница принадлежит к числу тех квартиронанимателей, коим надлежит оказывать высочайшее уважение; она с полным доверием въехала в этот дом; ее раздражает шум экипажей, и она рассчитывала жить здесь в тиши, как за городом.
– Так оно и есть; у нас тут совсем как в деревушке… Вы ведь можете это оценить, ведь вы и сами, сударь, живете в деревне… а у нас тут как в настоящей деревушке…
– Деревушка? Хорошенькое дело! Да у вас тут просто адский шум стоит!
– И все-таки более спокойного дома, чем мой, не найдешь; над госпожой Сент-Ильдефонс живет дирижер оркестра из кафе слепых и еще некий коммивояжер… А чуть подальше – еще один коммивояжер. Кроме того, там…
– Речь идет не об этих людях, они ведут себя тихо и мирно, они люди вполне порядочные, и моя племянница с этим не спорит; но вот на пятом этаже живет колченогий верзила, его госпожа де Сент-Ильдефонс повстречала вчера на лестнице, он был пьян как сапожник и что-то рычал, как дикарь; у нее, у бедняжки, даже голова закружилась, до того она была перепугана… Ежели вы полагаете, что с подобными постояльцами ваш дом походит на мирную деревушку…
– Сударь, клянусь вам, я только жду подходящего случая, чтобы выставить этого хромоногого верзилу за дверь; он уплатил мне за две недели вперед, если б не это, я бы давно его выставил вон.
– Не следовало пускать его на постой.
– Но, кроме него, я полагаю, госпоже вашей племяннице не на что жаловаться; тут у нас живет еще почтальон с соседней почты, он, я бы сказал, принадлежит к сливкам порядочного общества; а еще выше, рядом с комнатой этого верзилы, поселилась мать с дочерью, они сидят у себя дома тихо, как безобидные сурки.
– Повторю еще раз: госпожа де Сент-Ильдефонс жалуется только на колченогого верзилу; этот плут – позор для вашего дома! Предваряю вас, что, если вы оставите его в числе постояльцев, он разгонит всех порядочных людей.
– Уж я его выставлю, будьте благонадежны… я и сам за него не держусь.
– И хорошо сделаете… не то другие не станут держаться за ваши меблированные комнаты.
– А уж это мне ни к чему… Так что, сударь, считайте, что хромоногого верзилы здесь уже нет, он пробудет тут всего-то четыре дня.
– И это долго, слишком долго; впрочем, дело ваше… При первой же его выходке моя племянница покинет ваш дом.
– Будьте благонадежны, сударь.
– Ведь выставить его – в ваших же интересах, любезнейший. Это вам же на пользу пойдет… больше я повторять не буду, – сказал г-н Бадино с покровительственным видом.
С этими словами он удалился.
Надо ли нам пояснять, что упомянутые папашей Мику мать и ее юная дочь, что жили так замкнуто и одиноко, были жертвами алчности нотариуса Жака Феррана?
А теперь мы поведем читателя в жалкую комнатушку, где они обретались.
[10] Воры.
[11] Совесть.
[6] Листы свинца, которые воры сдирают с кровель.
[8] Медь.
[7] Железо.
[9] Красотки.
Глава V
Жертвы злоупотребления доверием
Когда злоупотребление доверием карается, средний срок наказания таков: два месяца тюрьмы и штраф в размере двадцати пяти франков. (Статьи 406 и 408 уголовного кодекса.)
Мы попросим читателя представить себе комнатушку на пятом этаже унылого дома в Пивоваренном проезде.
Бледный свет тусклого дня едва проникает в эту узкую комнату сквозь небольшое одностворчатое оконце с потрескавшимися грязными стеклами; выцветшие обои, давно уже пожелтевшие, местами отстают от стен; в углах растрескавшегося потолка висит густая паутина. На полу не хватает нескольких половиц, и это позволяет разглядеть то тут, то там брусья и дранку, которые поддерживают пол.
Стол некрашеного дерева, стул, старый чемодан без замка и походная кровать с деревянным изголовьем, на которой лежит тонкий тюфяк, покрытый простынями из грубой серой ткани и потертым одеялом из коричневой шерсти, – вот и все убранство этой меблирашки.
На стуле сидит баронесса де Фермон.
На кровати лежит ее дочь Клэр де Фермон (так звали обеих жертв Жака Феррана).
Располагая только одной кроватью, мать и дочь ложились на нее по очереди и делили таким способом ночные часы.
Слишком много тревог, слишком много волнений терзали мать, и поэтому она нечасто поддавалась сну; но ее дочь обретала, по крайней мере, на этом жалком ложе несколько минут отдыха и забытья.
В это время она как раз спала.
Ничего не могло быть трогательнее и вместе с тем печальнее зрелища этой нищеты, на которую алчность нотариуса обрекла обеих женщин, прежде привыкших к скромным радостям безбедного существования и окруженных в своем родном городе уважением, которое внушает окружающим почтенная и почитаемая семья.
Госпоже де Фермон на вид лет тридцать шесть; ее бледное лицо выражает одновременно благородство и мягкость; черты ее, прежде говорившие о незаурядной красоте, ныне говорят о страдании; ее черные волосы разделены прямым пробором и стянуты на затылке узлом; горе уже посеребрило отдельные пряди волос. На ней – траурное платье, уже чиненное в некоторых местах; в эти минуты г-жа де Фермон, подперев лоб рукою, опирается локтем о жалкое изголовье кровати, на которой спит ее дочь, и смотрит на девушку с невыразимой грустью.
Клэр не больше шестнадцати лет; чистый и нежный профиль ее осунувшегося, как и у матери, лица выделяется на фоне грубой серой ткани, из которой сшита подушка, набитая опилками.
Кожа этой юной девушки уже утратила свою необычайную свежесть; ее большие черные глаза закрыты, на впалых щеках, точно густая бахрома, лежат длинные, тоже черные ресницы. Некогда влажные розовые губы теперь бледны и сухи, полуоткрывшись, они позволяют разглядеть ее ослепительно белые зубы; грубое прикосновение шершавых простынь и шерстяного одеяла оставили красные полосы на нежной шее, на плечах и на руках юной девушки: так на мраморе порой выступают розовые прожилки.
Время от времени легкий трепет сводит вместе ее тонкие бархатистые брови – возможно, в эти мгновения ее преследует тягостный кошмар. Лицо ее, на котором уже лежит печать какой-то болезни, выражает страдание, это свидетельствует о том, что в недрах несчастной зреет грозный недуг, его зловещие симптомы нетрудно угадать.
Уже давным-давно г-жа де Фермон не дает воли слезам; она устремила на дочь горячечный взгляд сухих глаз: такой, без единой слезинки, взгляд говорит о лихорадочном состоянии, которое медленно и тайно подтачивает ее. С каждым днем г-жа де Фермон, как и ее дочь, все больше ощущает томительную слабость и растущее изнеможение – предвестники исподволь развивающейся, но пока еще скрытой серьезной болезни; но, боясь напугать Клэр, а главное не желая, если можно так выразиться, напугать самое себя, она изо всех сил борется против начальных проявлений пожирающего ее недуга.
Движимая такими же великодушными мотивами, Клэр, страшась встревожить мать, старается скрыть свои страдания. Обе эти несчастные женщины, которых гложет одно и то же горе, видимо, поражены одной и той же болезнью.
В разгаре обрушившихся на человека невзгод наступает такая пора, когда будущее рисуется столь ужасным, что даже самые энергические натуры, не решаясь взглянуть прямо в лицо своим бедам, закрывают глаза и стараются обмануть себя безрассудными иллюзиями.
Именно в таком положении были г-жа де Фермон и ее дочь.
Чтобы дать представление о терзаниях этой женщины, угнетавших ее в те долгие часы, когда она неотступно смотрела на свою задремавшую дочь, думая о прошлом, настоящем и будущем, мы должны описать возвышенные и святые муки матери, муки скорбные, исполненные отчаяния, способные свести с ума: в них сплетаются волшебные воспоминания, зловещие страхи, грозные предчувствия, горестные сожаления, губительный упадок духа, взрывы бессильного гнева против виновника всех постигших ее бед, тщетные мольбы, жаркие молитвы и, наконец… наконец, устрашающие сомнения во всемогущей справедливости того, кто остается глух к воплю, рвущемуся из самой глубины материнской души… этому священному воплю, чей отзвук должен бы достичь небес, ибо мать вопиет: «Пожалей мою дочь!»
– Как ей, должно быть, сейчас холодно, – говорила несчастная мать, слегка прикасаясь своей озябшей рукой к заледеневшим рукам своего ребенка, – она совсем закоченела… А какой-нибудь час тому назад она вся горела… У нее лихорадка!.. К счастью, она об этом не подозревает… Господи боже, ведь ей так холодно!.. Ведь одеяло это такое тонкое… Я прикрыла бы ее сверху моей старой шалью… но, если я сниму эту шаль с двери, на которую ее повесила… эти пьяные мужланы начнут, как вчера, подглядывать в замочную скважину или в щели рассохшейся двери…
Господи, какой ужасный этот дом!
Знай я, что тут за постояльцы… до того, как внесла плату за две недели вперед… мы бы тут ни за что не остались… но ведь я ничего не знала… Когда у тебя нет никаких бумаг, тебя гонят из приличных меблированных комнат. А как мне было догадаться, что мне может когда-нибудь потребоваться мой паспорт?.. Когда мы выехали из Анже в собственной карете… ибо я полагала неприличным, чтобы моя дочь путешествовала в почтовом дилижансе… разве могла я предположить, что…
В эту минуту ее жалобы были прерваны взрывом ярости:
– Но ведь это же настоящая подлость… только потому, что этот нотариус вздумал меня обобрать, ныне я доведена до самой ужасной крайности, и я ничего не могу сделать, не могу бороться с ним! Ничего не могу сделать!.. Но нет… Будь у меня деньги, я могла бы обратиться в суд; обратиться в суд… чтобы услышать, как будут смешивать с грязью имя моего доброго и благородного брата, чтобы услышать, что он, разорившись, наложил на себя руки и сделал это после того, как промотал, растратил все мое состояние и состояние моей дочери… Судиться… для того чтобы услышать, будто он довел нас до крайней нищеты!.. О нет, никогда! Никогда! И все же, если память о моем брате священна, то ведь и жизнь и будущее моей дочери для меня тоже священны… но ведь у меня нет никаких доказательств, уличающих нотариуса, и я только вызову бесполезный, ненужный скандал…
– И что самое ужасное, самое ужасное, – продолжала она после короткого молчания, – это то, что порою, разгневанная и раздраженная нашим ужасным жребием, я решаюсь обвинять моего брата… признавать, что нотариус, быть может, прав, обвиняя моего брата… как будто, если я стану проклинать двух людей, а не одного, это облегчит мои муки… но я почти тотчас сама возмущаюсь собственными предположениями – несправедливыми, отвратительными, направленными против лучшего, честнейшего из братьев! Ох, этот окаянный нотариус! Он даже и не подозревает обо всех ужасных последствиях совершенного им воровства… Он-то думал, что крадет только деньги, а на самом деле он подверг жестокой муке души двух женщин… двух женщин, которых он обрек умирать на медленном огне… Увы! Да, я не отваживаюсь и никогда не отважусь рассказать моей бедной девочке о моих тягостных опасениях, потому что я не могу так безжалостно огорчить ее… но я сама так страдаю… меня треплет лихорадка… меня поддерживает только энергия отчаяния; я чувствую, что во мне зреет зародыш болезни, быть может, опасной болезни… да, я чувствую, как она приближается… она все ближе и ближе… все в груди у меня горит, голова раскалывается… Эти симптомы гораздо серьезнее, просто я не хочу в этом сознаться даже самой себе… Господи боже!.. А ну как я совсем разболеюсь… если тяжко заболею… если мне суждено умереть!.. Нет! Нет! – воскликнула с волнением г-жа де Фермон. – Я не хочу умирать… Покинуть мою Клэр… шестнадцатилетнюю девочку… без всяких средств к существованию, одинокую, брошенную в Париже… разве это мыслимо?.. Нет! Я вовсе не больна, в конце концов, что я такое испытываю?.. У меня небольшой жар в груди, голова тяжелая, все это – результат горя, бессонницы, холода, тревог; любой на моем месте испытал бы упадок сил… Но в этом нет ничего серьезного. Ладно, ладно, главное – не поддаваться слабости… господи боже! Если предаваться столь мрачным мыслям, ко всему прислушиваться в себе… можно и в самом деле заболеть… а мне как раз сейчас самое время болеть!.. Не так ли?! Нужно немедля искать работу для себя и для Клэр, потому что тот человек, что давал нам раскрашивать гравюры…
Мгновение помолчав, г-жа де Фермон с негодованием продолжала:
– О, как это было отвратительно!.. Давать нам эту работу ценой позора для Клэр!.. Безжалостно отнять у нас столь хрупкое средство к существованию только потому, что я не согласилась, чтобы девочка одна приходила к нему работать по вечерам!.. Но, может быть, мы найдем какую-нибудь работу в другом месте, ведь я умею шить и вышивать… Да, но, когда никого не знаешь, это так трудно!.. Ведь только недавно я пыталась, но тщетно… Когда живешь в такой дыре, то, понятно, не внушаешь доверия; а ведь те небольшие деньги, что у нас еще остались, скоро кончатся… И что тогда?.. Что делать?.. Что с нами будет?.. Ведь у нас ничего не останется… совсем ничего… ни гроша не останется… А я же была богата!.. Не стану обо всем этом думать… от таких мыслей у меня голова кругом идет… я с ума схожу… Главная моя вина в том, что я слишком упорно об этом думаю, а необходимо отвлечься, и я постараюсь… Эти мрачные мысли и привели к тому, что я заболела… Нет, нет, я вовсе не больна… Я даже думаю, что меня уже меньше лихорадит, – прибавила несчастная мать, щупая у себя пульс.
Но увы! Пульс у нее бился неровно, прерывисто, с бешеной скоростью, и, ощутив это лихорадочное биение сквозь свою сухую, холодную кожу, она отбросила всякие иллюзии.
Мрачное и тяжелое отчаяние охватило ее, но, совладав с ним, она с горечью проговорила:
– Всемогущий Господь! За что ты нас караешь? Разве мы хоть когда-нибудь совершили что-либо дурное? Разве моя дочь не была истинным образцом чистоты и набожности? Разве ее отец не был живым олицетворением честности? Разве я всегда не выполняла достойно свой долг жены и матери? Почему ты дозволил этому негодяю сделать нас своими жертвами?.. Меня, а особенно мою несчастную девочку!..
Когда я думаю, что если бы этот нотариус нас не обобрал, то я бы нисколько не тревожилась за судьбу моей дочери… Мы бы жили сейчас в своем доме, не беспокоясь о будущем, мы бы только с глубокой печалью и скорбью оплакивали смерть моего несчастного брата; года через два или три я бы начала думать о замужестве Клэр, и я нашла бы человека, достойного ее, такой доброй, очаровательной и красивой!.. Разве любой не посчитал бы себя счастливым, получив ее руку?.. Я ведь собиралась, выговорив себе небольшой пенсион, который позволил бы мне жить рядом с нею, дать ей в приданое все, чем я располагала, ведь у меня было не меньше ста тысяч экю… и я была бы бережлива; а когда юная девушка, такая красивая и такая воспитанная, как мое милое дитя, приносит мужу в приданое больше ста тысяч экю…
Затем, словно по контрасту, г-жа де Фермон с горестью возвратилась в мыслях к печальной действительности и воскликнула точно в бреду:
– Но ведь это просто немыслимо! Из-за злой воли какого-то нотариуса я покорно смиряюсь с тем, что моя дочь обречена на самую ужасную нищету!.. А ведь у нее были все права на безоблачное счастье… Если закон оставляет подобное преступление без кары, я этого так не оставлю; ибо, если судьба доводит меня до полного отчаяния и если я не нахожу никакого средства выбраться из того ужасного положения, в которое меня поставил этот негодяй, я сама не знаю, что я сделаю… я, я сама способна буду убить его, этого низкого человека. А потом пусть делают со мною, что хотят… все матери будут на моей стороне… Да… Но моя дочь?.. Что будет с нею? Разве могу я покинуть ее, оставить одну-одинешеньку? Вот в чем ужас… Вот почему я не хочу умирать… Вот почему я не могу убить этого человека. Что будет с нею? Ведь ей всего шестнадцать лет… Она так молода, она чиста и невинна, как ангел… и при этом так красива… Полная заброшенность, нищета, голод… все эти беды… соединившись вместе, могут помутить разум столь юного существа… и тогда на краю какой бездны может она оказаться?! О, это ужасно… чем больше я вдумываюсь в это слово «нищета», тем больше устрашающих угроз я в нем нахожу. Нищета… нищета жестока ко всем, но, быть может, особенно жестока она для тех, кто прожил свою жизнь в довольстве. И вот чего я не могу простить себе: как это, столкнувшись с такими ужасными бедами, я не в силах победить свою злосчастную гордость! Лишь в том случае, когда моя дочь останется буквально без куска хлеба, я решусь просить милостыню… Но ведь это же подло и низко с моей стороны!
И г-жа де Фермон прибавила с сумрачной горечью:
– Этот нотариус обрек меня на нищенство, стало быть, я обязана считаться с существующим положением; теперь мне уже не до щепетильности, не до разборчивости, все это осталось в прошлом; теперь же мне нужно просить милостыню и для себя, и ради дочери; да, если я не подыщу работу… мне придется решиться на то, чтобы молить о милосердии посторонних, ибо так пожелал этот нотариус. Без сомнения, и для того, чтобы успешно просить милостыню, нужна определенная сноровка, умение, но это приходит с опытом; я этому научусь; ведь это такое же ремесло, как и всякое другое, – прибавила несчастная женщина душераздирающим голосом. – И мне кажется, что у меня есть все, чтобы разжалобить сердобольных: ужасные беды, мной не заслуженные, и дочь шестнадцати лет… не девочка, а ангел… сущий ангел; но надо суметь, надо отважиться рассказать об этих «преимуществах»; и я добьюсь успеха.
– А вообще-то на что я, собственно, жалуюсь? – воскликнула г-жа де Фермон с мрачным смехом. – Материальное благосостояние вещь непрочная, преходящая… Нотариус, по крайней мере, заставит меня заняться каким-нибудь ремеслом.
Некоторое время она молчала, погрузившись в раздумье; потом снова заговорила, но уже немного спокойнее:
– Я часто думала о том, чтобы подыскать себе какое-нибудь место; я, например, завидую горничной той дамы, что живет на втором этаже; получи я это место, быть может, на свое жалованье я смогла бы удовлетворить насущные потребности Клэр… быть может, с помощью этой дамы мне удалось бы подыскать какую-нибудь работу и для дочери… она останется жить тут… Таким образом мы не расстанемся. Какое счастье… если бы все это так устроилось!.. О нет, нет, нет, это было бы чересчур прекрасно… такое бывает только во сне! А потом, чтобы занять это место, надо, чтобы эту горничную уволили… и, может, тогда ее судьба будет столь же плачевной, как и наша судьба. Ну и что же?! Тем хуже, тем хуже… Разве нотариус проявил щепетильность, обирая меня? Прежде всего – судьба моей дочери. Надо подумать, каким образом войти в доверие к даме со второго этажа. И каким образом устранить ее служанку? Ведь это место было бы для нас неожиданной удачей!
Два или три сильных удара в дверь заставили задрожать г-жу де Фермон и разбудили ее дочь.
– Боже мой! Мама, что случилось? – воскликнула Клэр, рывком приподнимаясь на своем ложе.
Девушка неожиданно инстинктивно обвила руками шею матери, а та, испугавшись не меньше дочери, прижала ее к груди, со страхом глядя на дверь.
– Мамочка, что же случилось? – повторила Клэр.
– Я и сама не знаю, дитя мое… Успокойся… это пустяки… просто постучали в дверь… может быть, это принесли нам с почты письмо до востребования…
В эту минуту трухлявая дверь снова заходила ходуном: по ней кто-то изо всех сил молотил кулаками.
– Кто там? – дрожащим голосом спросила г-жа де Фермон.
В ответ послышался чей-то грубый, резкий и хриплый голос:
– Да вы что, оглохли, соседки? Эй, слышите… соседки?.. Эй!..
– Что вам угодно, сударь? Я вас не знаю, – проговорила г-жа де Фермон, стараясь унять дрожь в голосе.
– Меня звать Робен… я ваш сосед… дайте-ка мне огоньку, трубку разжечь… да пошевеливайтесь там! Открывайте побыстрее!
– Боже мой! Ведь это хромой верзила, он вечно пьян, – тихо сказала мать дочери.
– Ах, так!.. Дадите вы мне огня, а то я все в щепки разнесу, разрази меня гром!
– Сударь, у меня нет огня…
– Тогда у вас есть серные спички… они у каждого имеются, отоприте… не то…
– Сударь… идите к себе…
– Стало быть, не хотите отворить… Считаю: раз… два…
– Я попрошу вас удалиться, или я позову на помощь…
– Считаю: раз… два… три… ну что? Не хотите отворить? Ну тогда я все разнесу!.. Ух, держитесь!..
И негодяй с такой силой бухнул по двери, что она поддалась, жалкая задвижка, на которую была заперта дверь, треснула.
Обе женщины испустили испуганный вопль.
Преодолевая владевшую ею слабость, г-жа де Фермон бросилась навстречу злодею, который уже ступил одной ногою в комнату, и преградила ему путь.
– Сударь, это низко! Я не позволю вам войти! – крикнула несчастная мать, изо всех сил удерживая полуотворенную дверь. – Я стану звать на помощь.
Говоря так, она дрожала при виде этого человека с отвратительным, распухшим от пьянства лицом.
– Чего это вы? Чего это вы? – возразил он. – Разве не должны соседи оказывать друг другу услуги? Надо было отворить дверь, и я бы ее не вышиб.
Затем с тупым упорством пьяницы он прибавил, покачиваясь на ногах, одна из которых была короче другой:
– Я желаю войти и войду… и не уйду, пока не разожгу свою трубку.
Девушка неожиданно инстинктивно обвила руками шею матери…
– Да нет же у меня ни огня, ни спичек. Ради бога, сударь, идите к себе.
– Неправду вы говорите, вы это придумали для того, чтобы я не мог поглядеть на девчонку, что в кровати лежит. Вчера вы заткнули все щели в двери. Она у вас миленькая, я хочу на нее поглядеть… Берегитесь… Я вам сейчас физиономию расквашу, если вы не дадите мне войти… Говорю я вам, что непременно посмотрю на малышку в постели и разожгу свою трубку… а не то я у вас все сокрушу! А заодно и вас саму!..
– На помощь!.. Господи боже, на помощь! – закричала г-жа де Фермон, чувствуя, что дверь поддается: хромой верзила изо всех сил нажал на нее плечом.
Оробев от этого крика, Робен попятился и погрозил г-же де Фермон кулаком, прибавив:
– Погоди, ты мне за все это заплатишь… Нынче же ночью я вернусь и прищемлю тебе язык, так что ты больше вопить не сможешь…
И колченогий верзила, как его называли на острове Черпальщика, ушел, изрыгая проклятия и угрозы.
Госпожа де Фермон, опасаясь, как бы он не вернулся, и видя, что задвижка сломана, с трудом подтащила к двери стол, забаррикадировав вход.
Клэр была так напугана и потрясена этой ужасной сценой, что без сил упала на свое убогое ложе во власти нервического приступа.
Госпожа де Фермон, позабыв о собственных страхах, бросилась к дочери, заключила ее в объятия, дала ей выпить немного воды; ее заботы и ласки привели бедняжку в чувство.
Мало-помалу девушка пришла в себя, мать ей сказала:
– Успокойся… Не надо тревожиться, бедное мое дитя… Этот злой человек уже ушел.
Затем несчастная мать воскликнула с негодованием и невыразимой болью:
– К тому же первопричина всех наших мук и терзаний – этот отвратительный нотариус!..
Клэр оглядывалась вокруг с удивлением и страхом.
– Успокойся же, дитя мое, – продолжала г-жа де Фермон, нежно обнимая дочь, – этот негодяй ушел.
– Боже мой, мамочка, а ну как он снова поднимется и войдет? Ты ведь сама убедилась: ты звала на помощь, и ведь никто не пришел… Умоляю тебя, уйдем из этого дома… Я тут умру от страха.
Колченогий верзила
– Господи! Как ты дрожишь!.. У тебя сильный жар.
– Нет, нет, – ответила юная девушка, стремясь успокоить мать. – Это пустяки, меня лихорадит от испуга и скоро пройдет… Ну а ты, ты-то как себя чувствуешь? Протяни мне свои руки… Боже мой, они у тебя просто пылают! Теперь я вижу, что ты больна, только хочешь это от меня скрыть.
– Не думай так, девочка, я себя прекрасно чувствовала! И просто переволновалась, когда к нам вломился этот человек; я спала на стуле глубоким сном и проснулась одновременно с тобой…
– И все же, мамочка, у тебя такие красные глаза… такие красные, да они просто горят!
– Ах, дитя мое, ты ведь сама понимаешь: когда спишь, сидя на стуле, отдых совсем не тот!
– Скажи правду, ты не больна?
– Да нет же, уверяю тебя… А ты как?
– И я не больна; я только все еще дрожу от страха. Умоляю тебя, мамочка, уйдем из этого дома.
– И куда мы денемся? Ты ведь знаешь, с каким трудом нам удалось подыскать даже эту жалкую комнатушку… ведь у нас, на беду, нет с собой никаких бумаг, а потом, не забудь: мы уплатили за две недели вперед, и нам этих денег не вернут… а их у нас осталось очень мало… так мало… что мы должны на всем экономить, на чем только можно.
– Может быть, господин де Сен-Реми пришлет нам на днях ответ?
– Я на это больше уже не надеюсь… Ведь я уже так давно ему написала!
– Он, должно быть, не получил твоего письма… Отчего ты не напишешь ему еще раз? Ведь отсюда до Анже не так уж далеко, и ответ от него скоро придет.
– Бедная ты моя девочка, разве ты не знаешь, сколько душевных сил мне это уже стоило?
– Чем ты рискуешь, мама? Он ведь хоть и брюзга, но такой добрый! Разве не был он одним из самых старинных друзей моего отца? И потом он, как-никак, наш родственник…
– Но он ведь и сам беден; у него очень скромное состояние. Может быть, он потому нам и не отвечает, что не хочет причинить лишнее горе своим отказом.
– Мамочка, а вдруг он не получил нашего письма?
– Ну а если он получил его, девочка? Одно из двух: либо он сам в столь стесненных обстоятельствах, что прийти нам на помощь не может… либо он не испытывает к нам больше никакого интереса: а тогда зачем подвергать себя возможному отказу и новому унижению?
– Мужайся, мама, ведь у нас остается еще одна надежда. Может быть, нынешнее утро принесет нам добрые вести…
– Ответ от господина д’Орбиньи?
– Вот именно… Я прочла черновик посланного вами письма: вы так трогательно… так просто… так правдиво говорили о постигшем нас несчастье, что он, наверное, почувствовал к нам жалость. По правде говоря, что-то мне подсказывает, что напрасно вы впадаете в отчаяние, не надеетесь на графа.
– Но у него так мало резонов заинтересоваться нашей судьбой! Правда, в былые времена он знал твоего отца, и я часто слышала, как мой бедный брат говорил о господине д’Орбиньи как о человеке, с которым он состоял в очень добрых отношениях, это было до того, как господин д’Орбиньи уехал из Парижа в Нормандию вместе со своей молодой женой…
– Вот это-то как раз и позволяет мне надеяться; у него молодая жена, уж она-то нам непременно посочувствует… А потом, в деревне можно делать столько нужных вещей! Я думаю, что он, например, может взять вас к себе домоправительницей, а я стану работать в бельевой… Ведь господин д’Орбиньи очень богат, дом у него большой, и там всегда много разных дел.
– Так-то оно так, но у нас мало прав на его сочувствие!..
– Ведь мы же так несчастны!
– Ты права, для людей, по-настоящему милосердных, это и в самом деле очень важно.
– Будем уповать на то, что господин д’Орбиньи и его жена именно таковы.
– В конце концов, если нам станет ясно, что ждать от него нечего, я преодолею ложный стыд и напишу герцогине де Люсене.
– Это той самой даме, о которой нам так часто говорил господин де Сен-Реми, и он постоянно расхваливал ее доброе сердце и ее великодушие?
– Да, она
