Новый курс. Разговоры с самим собой
Қосымшада ыңғайлырақҚосымшаны жүктеуге арналған QRRuStore · Samsung Galaxy Store
Huawei AppGallery · Xiaomi GetApps

автордың кітабын онлайн тегін оқу  Новый курс. Разговоры с самим собой

Театральная серия

 

Дмитрий Крымов

 

Новый курс

 

Разговоры с самим собой

 

 

Москва
Новое лите­ра­тур­ное обозрение
2025

 

 

УДК 821.161.1-2

ББК 84(2=411.2)6-6

К85

 

Послесловие А. М. Смелянского

 

Дмитрий Крымов

Новый курс: Разговоры с самим собой / Дмитрий Крымов. — М.: Новое лите­ра­тур­ное обозрение, 2025. — (Серия «Театральная серия»).

 

Новая книга Дмитрия Крымова — это дневниковые записи, которые режиссер вел многие годы и в которых фиксировал свои первые мысли о будущих спектаклях. В этом откровенном «разговоре с самим собой» автор пытается запечатлеть начальный импульс к созданию спектакля, то самое «движение воздуха», — возникающее из воображения, воспоминаний, забытых образов и детских фантазий, — которое спустя время складывается в текст пьесы, режиссерский экземпляр, спектакль.

В «Новый курс» вошли записи о многих постановках, сделанных Крымовым в разные годы, — от «Смерти Жирафа» и «Opus № 7» до «Сережи» и «Дон Жуана…», а отдельные части книги посвящены замыслам будущих спектаклей и «мыслям вообще», в которых автор формулирует свой метод и стиль.

 

 

ISBN 978-5-4448-2830-4

 

Посвящаю моим родителям. Если они нас видят, на что я надеюсь, я машу им рукой.

 

От автора

В какой‑то момент я подумал, что мои спектакли оказались так разбросаны во времени и в пространстве, что картина стала похожа на цветной горох, рассыпанный на полу. Если разбросанность во времени еще кое-как понятна, то пространство в последнее время вышло из‑под контроля и просто подкладывает какую‑то шутку: если раньше это были хотя бы разные театры одного города и была надежда, что человек, посмотрев нашу «Безприданницу» в Школе драматического искусства, пойдет в МХТ на «Сережу» — пойдет и дойдет: это же в одном городе! — то кто сейчас сможет поехать в Нью‑Йорк смотреть наш новый спектакль, даже если ему очень понравится мой спектакль в Клайпеде?

Со временем тоже все оказалось не так просто: некоторые мои любимые зрители последних спектаклей были еще очень маленькими, когда мы начинали нашу Лабораторию в Москве, и не могли видеть первых наших спектаклей, а только слышали о них, а иногда и не слышали.

Осознав эту картину, я немного испугался. Мной овладело такое чувство, как будто твой портрет сделан художником-кубистом, причем, делая его, он то ли был занят какими‑то другими работами, то ли современный стиль позволяет, — но некоторых кубиков не хватает.

Мне стало страшно жалко, что никто не узнает, как горел дом Прозоровых во «Фрагменте» в Клайпеде, или как тонула Офелия в «Реквиеме», или как моя бабушка гарцевала на лошади и улетала в шкаф в «Трех мушкетерах» в Праге.

Кроме того, а может быть, это даже главное: я как‑то открыл свой дневник, куда я записываю разные вещи и в том числе первые (а потом и вторые и третьи) мысли по поводу спектаклей, которые собираюсь делать, открыл и подумал: а может быть, собрать именно эти первые мысли в один пучок (не поворачивается сказать «букет») и таким образом собрать этот рассыпавшийся горох? Достать закатившиеся горошины из-под кровати, дивана и рукомойника? Может быть, подумал я, эти первые мысли иногда даже более точно и остро отражают мои желания, которые чаще всего видоизменяются в процессе работы, и не всегда в лучшую сторону. Ведь спектакль — это довольно большая и долгая работа многих людей: иногда едешь открывать Индию, а обнаруживаешь себя в Америке, и это в лучшем случае. Но эти первые записи, как и первые толчки ребенка в животе матери, говорят о том, что жизнь есть и можно уже собирать команду, мечтать об Индии или думать о школе, куда пойдет твой ребенок.

В самом конце я осмелился поместить несколько мыслей, которые назвал «Мысли вообще». Во-первых, потому, что книжечка выходила очень уж тонкая, а во-вторых, показалось, что эти кусочки, записанные в разное время для себя, до некоторой степени могут оказаться полезными для понимания того, что перед этим.

Некоторые записи совсем короткие, а некоторые горошины так и не удалось найти, значит, так тому и быть, имитировать свои старые мысли не нужно — как есть, так есть.

Некоторые записи относятся к спектаклям, которые я еще не начинал делать, и кто знает, как все сложится и сложится ли, но толчок есть, мечты об Индии появились, и поэтому они тут, составляя многоточие в конце этого списка.

Смерть Жирафа

Вообще, это не спектакль, а заминка на похоронах, заминка перед закапыванием тела. Неловкая пауза, затянувшаяся несколько дольше положенного.

Компания странная: у жены — бесконечные ноги и маленькие рожки, у сына — несуразная шея и торчащие уши, у первой жены, тихой провинциалочки из Таганрога, кажется, все нормально, но начинает говорить — и говорит только о котлетах, поет оперные арии и танцует танго.

Сын нежен и правдив, его мама безумна. Вторая жена не приспособлена к жизни и инфантильна до умопомрачения, друг — уродливый карлик с одной ногой и страдающими глазами. Вся эта компания — это мы. Но не прямые наши автопортреты, а гротесковые. «Теплый абсурд», как сказала Аня. Чебурашка хоронит крокодила Гену, хлопая ушами.

Жалкие, милые люди. Несчастные. Теплые. Нежные, зацикленные на себе и своих чувствах клоуны. Компания чудаков с этим смешным цветным жирафом, составленным из цветных брусочков, чашек, сахара, какой‑то трубы, куска веника и воздушного шарика.

 

Сегодня была чудовищная репетиция. Я сказал, что они меня не слышат, и ушел. Они — это Аня и Миша. Черт. По-моему, это начало конца. Или они глухие, или я с ума сошел.

Аня (!) не делает того, что я хочу и прошу. Что это? Миша спрашивает о «сквозном действии». Что это? Все боятся меня и недовольны, хотя жалеют. Я не знаю, как исправить положение. Юмора нет.

 

Разговор с Младеном, он в Америке.

Говорю: «Не получается…»

Он спрашивает: «А что ты хочешь?»

Я говорю: «Ну, как „Клоуны“ Феллини…»

Он говорит: «Ну, вот это и делай! Нужно делать сюрпризирование…»

 

Стало легче: хочешь это? Ну, так это и делай…

 

А ведь нужно просто: вышел смешной мальчик и захлебнулся на наших глазах воспоминаниями об отце. Сверхзадача — нахлынувшие воспоминания. Боится начинать, боится, что захлебнется. Предупредил даже, что захлебывается, и — захлебнулся. Предупредил и — захлебнулся.

Не справляется с нежностью, накрывающей его в этих воспоминаниях об отце. Нежность — в деталях, в подробностях, из которых они состоят. Память удерживает эти нежные листочки, они перепутываются и летают перед глазами, как листки бумаги, когда открыли вдруг окно и — сквозняк. Машешь руками, хватаешь то один листок, то другой, а они все вьются и вьются.

Не жирафенка играть и не мальчика, а человека, на которого воспоминания об отце действуют как «спазм слез выше кадыка», он знает об этом и не хочет, не уверен, что хочет открывать эту коробочку с воспоминаниями. Он знает, что будет. Но его уговорили, и он открыл. И — сквозняк. И он начинает в них захлебываться. И говорит как бы: я же говорил, что так будет! Я же предупреждал! А сейчас я уже не могу ничего сделать! Это выше меня! Это сильнее! Оно несет меня, я им уже не управляю! От этого могут быть слезы на глазах, не только от самих воспоминаний, но и от того, что справиться не может, попал в волну, а выйти на берег нет сил. Это и счастье от волны, и страх, что несет тебя сила, которая больше тебя, и только крик матери может остановить это.

А она кричит от того, что для нее это не только сладкие воспоминания, а еще и боль. Боль об ушедшем муже, о любви, о том, что жизнь идет, а жизни нет. Этот монолог сына был ей сладок и мучителен, потому что все так, но и не только так. И это «не только» и есть ее жизнь. Она могла бы закричать не на котлеты, которые так трудно делать для своего больного ребенка в этом Таганроге, а на шрам на брови своего сына и рассказать про врачей, по которым она вынуждена была его водить, про заражение крови и нянечек, про врачей, вымогающих взятки, и про отца, который в это время делал стойку на руках на Эйфелевой башне…

Она могла бы рассказать почти про все случаи «счастья», которые лежат в коробочке воспоминаний под подушкой ее сына. О куртке, «огурцовой» куртке, которую они купили по дороге с юга, как, пока она ее покупала, у нее вытащили кошелек в магазине и они месяц после возвращения сидели на сухарях, занимая на работе по три рубля на мясо для котлет своему сыну и так далее… И когда его захлебывающийся монолог подошел к своей «музыкальной» коде, у нее не хватило сил — она закричала. Но тут же, как Раневская в исполнении Демидовой: что же я кричу!.. Там Аня спит… Сказала, как будто и не она кричала только что. «Котлеты? Я расскажу вам о них…» Усмехнулась даже. «Вы просите песен? Их есть у меня». Улыбнулась и начала, как маленьким детям или будущим мамам в женской консультации, объяснять очень сложные вещи, через которые проходят все женщины. Ничего невероятного тут нет, собственно. Рассказывает, утешая и не давая им волноваться. Очень постепенно подходя к сложностям, которые подстерегают на пути, а их, к сожалению, много: хорошо быть мамой в Москве, труднее — в Таганроге, еще труднее, если ребенок ваш болен, а с продуктами плохо, и отец работает в цирке, и все время ты одна. И ты одна и одна, и это повеситься, как тоскливо, даже если ты любишь своего ребенка, своего мужа и весь советский цирк. И, начав нарочито нормально, она кончает непроизвольным вскидыванием рук, выкрикиваниями и призывами купить красный в горошек трактор минского завода, который изготовлял раньше балалайки, потому что только так можно выжить в этих экстремальных, если называть вещи своими именами, обстоятельствах. И только тогда ваш сын вырастет здоровым и нормальным ребенком — то есть никогда. А вам останется только собрать свои молитвы в кулачок, растолочь их молотком, перемешав с остатками луковой шелухи и скорлупы от яиц, добавить туда немного губной помады, следы которой вы нашли на пиджаке своего мужа, когда он приехал из парижской командировки, и запах женских духов, все тщательно перемешать и сделать себе ночной крем для лица «Лунное сияние».

 

Аня стала лучше — юмористичнее, легче.

Миша, кроме жирафьей шеи, получил уши. Начал хорошо. А потом от него ничего и не требуется, только искренность и — захлебываться воспоминаниями. И случайно задел какую‑то тему (например, «котлеты»), случайно — и маму прорвало. Его монолог был позитивный. Он и не думал задевать. Да и она стояла с улыбочкой отстраненной, горестной. Ничто не предвещало. Вдруг — закричала и стала рассказывать про эти чертовы котлеты. А там — бездна: и счастье, и мука, и мечты, и горе. И заговариваться стала. И — танец. «Котлетный» танец о непрожитой жизни. По-моему, интересно: из провинциальной, закрытой женщины вырвать крик, а потом перейти на суперспокойный, вежливый рассказ, переходящий в абракадабру. Это признак болезни, не выдержала внутреннего напряжения. Если без крика, то это просто монолог. А с криком — современное искусство. Никто никого не понимает. У каждого своя боль. Каждый — пружина, раскручивающаяся по своим собственным законам.

 

Надо начать с резкости. Пять судеб и палач. Дрессировщик — из‑за него и погиб Жираф.

Разговоры. Собственно, с чего все и началось. Разговоры с артистами: «Ребята, хотите поговорить?» — «Да». А о чем люди хотят поговорить больше всего? О себе. Давайте!

При этом хочется сделать так, чтобы эти разговоры были жизнью, жизнью на сцене, именно произнесение слов было бы жизнью. И каждый раз — разной. Разные формы жизни. Говорить при этом очень просто, буднично. Нужно сделать особое наложение мазка. Чтобы был впечатляющим именно этот мазок. Эта интонация. Каждого человека. Все монологи — о себе. Прослеживается связь каждого с Жирафом — жена, любовь из другого города, сын и так далее. Это все, исходя из очень личных монологов самих актеров о себе.

Может быть, все стоят. Это не спектакль, а заминка, не рассиживание, а ожидание на улице у ритуального зала, мороз минус три, все зябнут. Стоят. Сесть негде. Стоят, все в черном, как на похоронах, с цветами в целлофане. Кто‑то снял целлофан, но не знает, куда деть, мнет в руках. Противный хруст. Они не очень знают друг друга или совсем не знают. Жена не знает женщину из другого города, не знает, что она есть, а та знает о жене, но никогда не видела, только, может быть, случайно одну фотографию у него в бумажнике. Сын этой женщины первый раз в Москве, отца никогда не видел. Или видел последний раз в шесть лет. Хороший парень из Таганрога. Женщина, его мать, Первая Жена Жирафа, знает больше всех присутствующих, вся — сплошное переживание и нерв, но все закрыто, говорит все время про другое. Сыну всегда говорила, что отец умер, уехал в Африку, и только сейчас, перед приездом сказала ему, что его отец работал в цирке и бросил их десять лет назад. Комок нервов, но спрятанных так глубоко, что можно их принять за что‑то иное.

Вторая Жена разговаривает только о нем. Может говорить только о нем.

Актриса, которая ее играет, долго входит в роль, пытается подойти к ней, объяснить, что это трудно, не получается, что она хотела бы сказать что‑то от себя, но неуверенно себя чувствует, поэтому ей легче, если она прочтет, хотя это тоже трудно… И ныряет в роль, в Жену, во Вдову, западает туда. Молниеносное полное преображение.

Последним выходит Дрессировщик. Он тоже в черном, только усы и из-под черного пальто блестят цирковые сапоги. С цветами. Начинает свой монолог, может быть извиняясь, что он играет в их жизни такую роль, закрываясь смешками и юмором, говорит о своем одиночестве. Хочет сказать, что он такой же, как они. Начинает первый собирать рухнувший стол. И говорить по‑армянски. Все его сначала сторонятся, но потом садятся за стол.

Может быть, иногда возникает проекция на стене — черная толпа с цветами ждет у дверей. Заснят вынос гроба, автобус, кладут. Они повернулись и смотрят. Автобус уезжает, они смотрят вслед и садятся за стол.

 

А может быть, и не надо этого.

Но как‑то сделать так, что таких толп много. Может быть, несколько проекций возникает в разных местах? Несколько проекций разных толп. И тогда тут, среди наших, повисает пауза, пока те не уйдут.

 

А может быть, и этого не надо.

А надо пронести один раз в глубине большого жирафа. И сзади стенка, и там дверь, и толпа входит в эту дверь, пронося туда этого жирафа.

 

А может быть, пробегают разные животные — слон, носорог, жираф, рыба, пеликан. Те, кто умерли, — все.

 

А может быть, и этого не надо.

А может быть, их, этих экзотических птиц и зверей, и проносить сзади? И провожают, и несут их такие же черные люди, как наши? У кого‑то фламинго, у кого‑то рыба… И всех проносят в эту таинственную дверь…

 

А может быть, кто‑то из нашей толпы опоздал и стоял тут, рад, что все еще здесь, и сказал свой монолог, открылся, а когда на стене показалась другая толпа, например с фламинго, понял, что ошибся, и, неловко извиняясь, перешел к своим и ушел с ними в ту нарисованную дверь.

Примечание

Спектакль «Смерть Жирафа» был поставлен в нашей Лаборатории в театре «Школа драматического искусства» в 2009 году. Он был продиктован желанием отдохнуть: до этого я ставил «Тарарабумбию», в которой участвовало 85 человек, и очень устал. Такое удовольствие приходить на репетицию, когда их всего семь!

Роли исполняли:

Аня Синякина — Первая Жена Жирафа

Маша Смольникова — Вторая Жена Жирафа

Миша Уманец — сын Жирафа от первого брака

Сережа Мелконян — коллега Жирафа по цирку, человек с одной ногой и с кислородным баллоном

Ира Денисова — женщина на кладбище

Аркадий Кириченко — музыкант похоронного оркестра

Наташа Горчакова — актриса нашей Лаборатории, у которой сначала была большая роль в этом спектакле, но потом роль обрезали, а она осталась.

Роли Дрессировщика в спектакле не было.

Художник спектакля — Вера Мартынова.

Младен Киселов — мой друг, режиссер, с которым так хорошо было поговорить и помолчать о театре. Он жил в то время в Америке.

Opus № 7

«Родословная» и «Шостакович»

Я, кажется, понял, о чем эти спектакли — об одиночестве. Одиноки те, кто приходит к стене. Одиноки те, кто в стене. Одинок мальчик у огромного рояля. Одинок старик перед большой Матерью-Родиной. Романс Бернса о друге — об одиночестве. Плач об умершем младенце — об одиночестве. Даже песня о Волге — об одиночестве. Борьба с одиночеством — танец с предками. Корчак идет со своими детьми — борьба с одиночеством. Борьба с одиночеством — повторение имен ушедших людей, писание музыки. Человек (маленький) перед лицом чего‑то большого — стена, род, погибшие, умершие, мать, Родина, музыка, смерть, любовь.

Заглядывание в бездну. Трагический оптимизм.

Примечание

Это все, что осталось у меня в бумагах об этом спектакле. Но в памяти осталась картинка, как я сижу в Москве, за столом в нашей старой квартире (два ремонта тому назад), и мне попадаются на глаза две старые бумажки. Это были две идеи, к которым я не знал как подступиться несколько лет: о родословной еврейского народа и о Шостаковиче. По поводу каждой у меня были какие‑то мысли, но все как‑то не складывалось. Первую идею я хотел сделать как бесконечные роды, мужчины должны были рожать мужчин — 42 раза. Именно столько раз мужчины рожали мужчин от Авраама до рождения Христа. По тексту ясно, что рожали именно мужчины: о женщинах в этой части Библии почти не сказано. Женщина с ребенком на руках должна была появиться в самом конце и тихо, как бы смущаясь, сесть на скамейку, и все эти огромные мужчины, занятые делом, должны были с удивлением на нее обернуться. Мне очень нравилась эта идея. Все дело было за малым: надо было придумать 42 разных способа сделать роды на сцене. Я не справился: на седьмых или девятых родах моя фантазия отказалась идти дальше, и я отложил эту идею.

И вот когда я увидел эти две бумажки рядом, мне почему‑то сразу стало ясно, что это один спектакль в двух почти не связанных формально частях. Так мы и сделали. В первой части на сцене стояла огромная белая стена, за которой каким‑то образом угадывалась какая‑то таинственная жизнь и из которой появлялись наши предки и выдувался их прах, а во второй — огромный деревянный рояль, к которому такая же огромная Мама привела маленького Шостаковича.

Спектакль «Opus № 7» был поставлен нашей Лабораторией в 2008 году в театре «Школа драматического искусства» совместно с фестивалем «Территория».

Одну из главных ролей играла Анна Синякина, в первом отделении она играла беременную девушку, пришедшую вместе с компанией ребят к этой стене, а во втором — Дмитрия Дмитриевича Шостаковича. Нельзя забыть ее отчаянные акробатические трюки на гигантском, в три раза большем, чем настоящий, грубо сколоченном деревянном рояле и ее мученическое лицо, когда ее, то есть Шостаковича, награждая, протыкали огромным орденом Ленина.

Тут, наверное, не место погружаться во все дорогие мне сцены, о которых так и хочется начать говорить и которые были овеяны каким‑то нашим удивительным единством: меня, художников и актеров. Хочу сказать только, что в тот момент, когда мне попались на глаза эти две бумажки, удивительным образом родился замысел этого спектакля, который я долгое время не мог сам сформулировать — ни себе, ни людям, которые меня об этом спрашивали. И только однажды, когда спектакль был уже готов и шли последние репетиции, одна замечательная женщина оказалась в зале, и я спросил ее после репетиции: «Как бы ты сказала, о чем это? У меня как‑то не получается сформулировать». Она так удивленно на меня посмотрела и сказала: «Ну как, это же стихи Пастернака. „Но кто мы и откуда, / Когда от всех тех лет / Остались пересуды, / А нас на свете нет?“»

В спектакле мы использовали музыку вокального цикла «Из еврейской народной поэзии» Шостаковича, фрагмент из его 7‑й симфонии и из других произведений. А также голос самого Шостаковича.

В спектакле были заняты: Максим Маминов, Сергей Мелконян, Аркадий Кириченко, Мария Гулик и другие. Спектакль был награжден премией «Золотая маска» как лучший спектакль и побывал на разных театральных фестивалях — во Франции, Великобритании, Германии, на Тайване, в Америке и в других странах. Художники спектакля Мария Трегубова и Вера Мартынова также были награждены премией «Золотая маска» как лучшие художники.

Тарарабумбия. Шествие

Уже более ста лет герои Чехова живут на сценах театров всего мира. Имена их стали нарицательными, ситуации — типическими, речь превратилась в кодовый язык всех людей театра, а в России — всей русской интеллигенции. «Бальзак венчался в Бердичеве!» по своей ассоциативной наполненности стало равно «бедному Йорику!», «многоуважаемый шкаф» вырос до чудовищных размеров метафоры, сравнимой с Эльсинором, а любовные объяснения Маши и Вершинина «Трам-там-там… — Трам-там…» стали современной транскрипцией Ромео и Джульетты: «Ромео! Зачем же ты Ромео… О, не клянись изменчивой луною…»

А первые предложения так до конца и не известной пьесы Кости Треплева «Люди, львы, орлы и куропатки…» перебили весь русский символизм, стали его знаком и эпиграфом, более того, знаком всего нового и загадочного в искусстве.

Уже более ста лет молодящаяся мать пытается перевязать голову своему упрямому сыну, и как будто все идет хорошо поначалу, но потом он всегда начинает почему‑то нервничать, вскакивает, кричит, убегает, и грязный окровавленный бинт тянется за ним, как шлейф за принцем Дании.

Более ста лет очень симпатичные и немного жалкие люди ничего не делают, глядя, как их жизнь летит в тартарары. Нежные и смешные, они то и дело вскрикивают:

«Сестра моя! Сестра моя!»

«Дядя! Милый дядя!»

«Милые сестры! Если бы знать!..»

Страшный и такой до боли знакомый, и уже решенный кем‑то неоднократно кроссворд в старой газете, забытой на железнодорожной станции. Следы карандашей и ручек явно проступают в клеточках слов, делая почти обреченными попытки взяться за дело со свежими силами.

Фирса забудут, в Москву не уедут, счастья не будет ни на кирпичном заводе — для Тузенбаха и Ирины, ни в лесничестве — для Астрова и Елены Андреевны, ни на сцене театра города Елец — для бедной Нины, ни, боюсь, вообще для всех нас в наступающей «Здравствуй, новая жизнь!».

Хорошо бы на день рождения человека, так скромно жившего и так громко умершего, ненавидевшего пошлость и привезенного на Родину в гробу в вагоне для устриц, создавшего этот странный, такой зыбкий и такой прочный, такой маленький и такой огромный мир, хорошо бы собрать всех его персонажей и пройти парадом, слева направо, всем вместе: господа и слуги, писатели и артисты, фокусники и музыканты, начальники станций и военные, врачи, молодые влюбленные девушки, вечные студенты, предприниматели — новые владельцы Вишневого сада, все люди, а также львы, орлы и куропатки, рогатые олени и молчаливые рыбы. И дети! Бобики и Софочки!

Красивое, многолюдное, что‑то все время говорящее, выкрикивающее, поющее и жонглирующее Шествие. Оркестры и хоры, куски дворянских усадеб, транспаранты и стаи перелетных птиц, чайки, а также чайные столы с дрожащими в чашках чайными ложками и, наконец, — огромный вагон, на котором написано «Устрицы», и огромное тело Чехова, доставаемое оттуда и оживающее на наших глазах!

Жизнь и смерть, красота и тлен, старость и молодость!

Последний парад ветеранов Наполеоновских войн, пришедших почтить память своего маршала.

Карнавал! Та-ра-ра-бумбия!

Комедия! Как сказал бы Чехов.

 

Длинный помост. Подиум. Спектакль предполагается делать в театре «Школа драматического искусства» в зале «Манеж». Это огромное и прекрасное театральное пространство без сцены, чем‑то похожее на центральный неф большого кафедрального собора, со свободной расстановкой стульев.

Так вот, во всю длину этого пространства (а это 35–40 метров) посередине тянется наша сцена — подиум шириной три метра. Центральная часть этого подиума — механическая движущаяся дорожка, эскалатор, наподобие тех, которыми оборудованы многие западные аэропорты. Скорость и направление движения этой полосы могут быть разные, так что два человека, идущие в одном ритме, один посередине подиума, а второй с краю, проходят мимо нас с разными скоростями. Возможны и другие, более причудливые варианты: человек, активно идущий против движения эскалатора, может практически стоять на месте. И так далее… По обеим сторонам подиума стоят ряды разновысоких венских стульев — по три ряда с каждой стороны. По пятьдесят мест в одном ряду. Итого Шествие могут смотреть триста человек в партере и около ста человек с галерей и балконов.

Мы, по‑моему, достаточно занудно и пунктуально описали декорацию, почти как Островский, и пора переходить к главному.

 

А начинается все с Пролога, который называется «Гришенька».

Тишина и темнота. В дальнем конце зала приоткрывается дверь, и в луче света на сцену выходит «хорошенький семилетний мальчик», он босиком и в одних трусиках. Дурачась и балуясь, словно сбежав от строгой няни, он идет по помосту в другой его конец, туда, где находится дверь. Смеясь и оглядываясь, он приоткрывает ее, долго не решается войти и, наконец, проскальзывает в нее и исчезает. Долгая пауза. Появляется старая нянька, она тащит в руках какие‑то пледы и полотенца и что‑то причитает, ковыляя вслед за мальчиком. Когда и она скрывается за дверью, наступает тишина. Далекий и страшный крик няньки, и опять — тихо. Появляется старик. Он в старомодном фраке и белых перчатках. Задыхаясь и тяжело передвигая ноги, он бежит вслед исчезнувшему мальчику. И опять — тишина. Потом, в открывающуюся с трудом дверь, два старых человека неловко втаскивают и несут по помосту маленькое тело, завернутое в большое мокрое полотенце, с которого на сцену капает вода. Это — Гришенька, утонувший сын Любови Андреевны Раневской, бывшей хозяйки Вишневого сада. И это — Пролог. А дальше начинается Шествие.

 

Надо сказать, то, что происходит дальше, — нечто среднее между парадом советских лет, когда колонны трудящихся, представители разных заводов, фабрик, профессий и родов войск проходили стройными рядами возле трибун, и балом у Сатаны из булгаковского романа. Объединяют эти два Шествия, с одной стороны, абсолютная эклектика участников, музыки и звуков, их сопровождающих, эклектика пафоса, эксцентрики, гротеска, клоунады, оперы, китча и драмы; с другой стороны, ритм, неостановимый ритм движения. Иногда быстрый, иногда замедленный, иногда пленка пущена как бы в обратную сторону, но это — ритм. И поэтому — музыка. Музыка эклектики, музыка абсурда.

Итак, дверь, из‑за которой вынесли тело мальчика, с этого момента начинает работать как цирковой занавес — открывается и появляется…

 

Военный духовой оркестр — пятьдесят музыкантов в военных шинелях чеховских времен. Впереди них идет, манипулируя жезлом, Распорядитель парада, который и будет объявлять появление новых участников. «Тарарабумбия!» — кричит он, и под странное сочетание бравурных и лирических маршей проходит этот духовой оркестр. Долгая тишина начала прервана, и вслед за музыкантами из дверей начинают появляться…

 

Люди на ходулях. Их двадцать человек. И они все время говорят. Их монологи очень короткие и повторяющиеся, как на заевшей граммофонной пластинке. Это персонажи Чехова, они до боли узнаваемы и нелепы в своем драматизме. Им, как и Фриде из булгаковского романа, позволено сказать что‑то одно: одно короткое предложение или даже слово, но самое главное, то, по которому их будут узнавать и любить следующие сто лет. Маленькая короткая мольба, крик о себе. Тут и монолог Шарлотты: «У меня нет настоящего паспорта…», и Соленого: «Одной рукой я поднимаю только полтора пуда, а двумя пять…», и Вершинина: «У меня дочь больна немножко…», и Кулыгина: «Здравствуйте, господа! Кулыгин, учитель здешней гимназии… Моя жена меня любит… Маша меня любит…», а также Аркадиной и Шамраева, Яши и Тузенбаха, дяди Вани и всех, всех, всех. Все они говорят хором, исповедуются, не слушая друг друга. По силе абсурда эта группа не должна уступать духовому оркестру.

А может быть, и превосходить его.

 

Между высоких ходуль то и дело снуют какие‑то люди, пронося тело Тузенбаха, уложенное на окровавленную офицерскую шинель: «Извините, извините… Только что на дуэли убит барон…» — то и дело повторяя, говорят они.

 

Вслед за группой на ходулях идут певцы. Это хор: двадцать — двадцать пять человек. Все они одеты одинаково, и мужчины и женщины: это — Тригорин. Клетчатые штаны, парусиновые ботинки и удочки. Все с удочками! Коллективный Тригорин. Хор «Тригорин». И поют они разложенный на голоса монолог Тригорина о своей работе, о Луне, о тяжелой жизни современного беллетриста.

 

Появляются слуги. Это танцоры в стиле рэп и брейк-данс, которые, исполняя свои головокружительные ритмические и акробатические номера, успевают выкрикив

...