автордың кітабын онлайн тегін оқу Жизнь творимого романа: от авантекста к контексту «Анны Карениной»
ЖИЗНЬ ТВОРИМОГО РОМАНА
От авантекста к контексту «Анны Карениной»
Новое литературное обозрение
Москва
2023
УДК 821.161.1(092)Толстой Л.Н.
ББК 83.3(2=411.2)52-8Толстой Л.Н.
Д64
НОВОЕ ЛИТЕРАТУРНОЕ ОБОЗРЕНИЕ
Научное приложение. Вып. CCLIV
Жизнь творимого романа: От авантекста к контексту «Анны Карениной» / Михаил Дмитриевич Долбилов. — М.: Новое литературное обозрение, 2023.
В какие отношения друг с другом вступают в романе «Анна Каренина» время действия в произведении и историческое время его создания? Как конкретные события и происшествия вторгаются в вымышленную реальность романа? Каким образом они меняют замысел самого автора? В поисках ответов на эти вопросы историк М. Долбилов в своей книге рассматривает генезис текста толстовского шедевра, реконструируя эволюцию целого ряда тем, характеристик персонажей, мотивов, аллюзий, сцен, элементов сюжета и даже отдельных значимых фраз. Такой подход позволяет увидеть в «Анне Карениной» не столько энциклопедию, сколько комментарий к жизни России пореформенной эпохи — комментарий, сами неточности и преувеличения которого ставят новые вопросы об исторической реальности. Михаил Долбилов — ассоциированный профессор Департамента истории Университета штата Мэриленд в Колледж-Парке, США.
В оформлении обложки использовано изображение рукописи Части 4 (1874–1876) из собрания Государственного музея Л. Н. Толстого. ОР ГМТ. Ф. 1. № 9257/58. Л. 76.
ISBN 978-5-4448-2177-3
© М. Д. Долбилов, 2023
© С. Тихонов, дизайн обложки, 2023
© OOO «Новое литературное обозрение», 2023
ПОЯСНЕНИЯ О БИБЛИОГРАФИИ И ЦИТИРОВАНИИ
Окончательный (основной) текст романа «Анна Каренина» цитируется — за вычетом особых, каждый раз оговариваемых, случаев — для частей с 1‐й по 4‐ю по новейшему, исправленному, академическому изданию: Толстой Л. Н. Полное собрание сочинений: В 100 т. Художественные произведения. Т. 11: Анна Каренина. Роман в восьми частях. Части первая–четвертая / Текст подгот. Л. Д. Громова-Опульская, М. А. Можарова, И. Г. Птушкина; Ред. А. В. Гулин, П. В. Палиевский. М.: Наука, 2020; для частей с 5‐й по 8-ю — по предыдущему академическому изданию: Толстой Л. Н. Анна Каренина. Роман в восьми частях / Изд. подгот. В. А. Жданов, Э. Е. Зайденшнур. М.: Наука, 1970 (Серия «Литературные памятники»).
Ссылки на окончательный текст романа помещаются непосредственно вслед за цитатами и заключаются в скобки. Первым идет номер страницы (номера страниц), затем, через косую черту, номер части и номер главы, разделенные двоеточием, например: (428–430/5:21). В ссылках общего характера на определенное место романа даются разделенные двоеточием номер части и номера глав: (2:7); (3:1–6). Ради компактности ссылок позволяю себе отступить от оригинального обозначения номеров глав римскими цифрами.
Ссылки на текст рукописей и корректур помещаются в примечания. При цитировании черновиков по хранящимся в фонде 1 Государственного музея Л. Н. Толстого рукописям и корректурам романа указывается номер согласно изданию: Описание рукописей художественных произведений Л. Н. Толстого. М., 1955 (далее — ОпР) — без дублирования шифром соответствующей архивной единицы хранения. В примечаниях к цитатам этот номер, выделенный курсивом, следует за сокращением Р (рукопись) или К (корректура) и отделяется двоеточием от указания листа или листов, напр.: Р38: 77 — рукопись 38, лист 77; К128: 2–3 — корректура 128, листы 2–31.
При цитировании черновиков по публикации в Юбилейном издании: Толстой Л. Н. Полное собрание сочинений в 90 томах (далее — Юб.). Т. 20: Анна Каренина. Черновые редакции и варианты / Ред. Н. К. Гудзий. М.: ГИХЛ, 1939. С. 3–573 (далее — ЧРВ) — указание страниц публикации дополняется указанием в скобках номера — согласно ОпР (а не прежней систематике, используемой в ЧРВ) — рукописи или корректуры, из которой извлечен цитируемый отрывок: ЧРВ. С. 512 (Р102).
Оцифрованный текст тома 20, как и всех остальных томов Юб., доступен на веб-сайте «Лев Толстой. 90-томное собрание сочинений»: http://tolstoy.ru/creativity/90-volume-collection-of-the-works/696/.
При пользовании им важно помнить, что номера рукописей и корректур романа приводятся в тексте файлов, как и в печатных экземплярах издания 1939 года, по старой систематике, существенно отличной от установленной в ОпР. (Переводная таблица прежних и нынешних номеров дается в Приложении.)
Хочется верить, что в скором будущем оцифровка сделает и рукописи толстовских сочинений более доступными всем интересующимся.
Для воспроизведения рукописных текстов Толстого применяются следующие обозначения.
Зачеркнутый шрифт — вычеркнутое в автографе в процессе писания (линейная правка, при которой новый вариант вписывается на той же или следующей строке). Это же обозначение применяется также в цитатах из рукописных текстов других авторов.
Угловые скобки — вычеркнутое при позднейшем обращении к автографу или в процессе правки копии.
Курсив — вписанное в процессе правки, включая замены удаленного. Использование курсива для обозначения добавленной мною эмфазы каждый раз оговаривается особо. В цитатах не из рукописных, а из опубликованных текстов курсив сохраняет значение, приданное ему в публикации.
Пример воспроизведения авторской правки в копии:
<Дело о разводе было поручено адвокату.> Алексей Александрович с этого дня <своего объяснения с шурином> не входил более в комнату своей жены и решился <ехать на ревизью> ехать к инородцам предпринять поездку для наблюдения на месте дела орошения полей Зарайской губернии, о котором он составил подробный проект. Было решено, что во время его отсутствия Анна переедет на новую квартиру.
Прямые скобки — восстанавливаемые слова и части слов, сокращенные или пропущенные автором (а также пояснительные конъектуры).
Полный список сокращений помещен в конце книги.
1
Хотя в ОпР аннотации рукописей и аннотации корректур составляют разные разделы, нумерация тех и других — сквозная, то есть за последней единицей в разделе рукописей, Р108, следует К109. Почти все сохранившиеся корректуры включают в себя значительные сегменты рукописного текста — авторские правки и вставки и/или их копии рукой переписчика.
ВВЕДЕНИЕ
Тимофей Павлович Пнин, кажется, первым — еще в 1950‐х — попробовал объяснить соотношение поступи исторического времени и хода времени внутри романа Толстого «Анна Каренина» (далее — АК), усматривая в их взаимосвязи один из секретов магии, заключенной в этой саге любви, измены, прощения и воздаяния2. Позднее Набоков развил наблюдения своего героя и представил остроумную, хотя и спорную реконструкцию хронологии действия в толстовском шедевре. Она держится на демонстративно точной датировке начала действия февралем 1872 года, чему служит вкрапленная Толстым в текст (якобы с большим значением) периферийная историческая деталь, и на представлении о разной для разных героев скорости течения времени3.
В дальнейшем наблюдения Набокова нашли себе применение в неоструктуралистском исследовании В. Александрова, где «относительность» и «эластичность» времени в АК выступают эпифеноменом типичной, как утверждается, именно для этого романа множественности независимых друг от друга индивидуальных перспектив, точек зрения. Каждый персонаж, согласно этому тезису, настолько отгорожен от других в мире своего сознания, что его поступки, реакции и мысли, образуя собственный лейтмотив, подрывают притязающие на обобщение или истину суждения нарратора — следовательно, не вполне властен нарратор и над ходом времени в реальности романа4.
На другом берегу толстоведения страсть и вкус ко второму роману Толстого, в чем-то подобные набоковским, проявились в интересе не столько к движению времени в романе, сколько к движению проекта романа во времени, и коронным методом здесь была текстология. Еще в 1939 году под редакцией Н. К. Гудзия в составе 90-томного собрания сочинений — так называемого Юбилейного издания — вышел том с обширными извлечениями из рукописных редакций романа, остающийся и сегодня из публикаций первоисточников основным для того, кто обращается к истории написания АК5. Творческой истории романа посвящена помещенная в том же томе статья — первый такого рода опыт в научной литературе об АК6. В середине 1950‐х годов В. А. Жданов сначала в изданном под его редакцией справочнике «Описание рукописей художественных произведений Л. Н. Толстого», а затем в своей монографии пересмотрел предложенную в Юбилейном издании систематику рукописей, выделил главные фазы генезиса АК и в согласии с апологетическим каноном отечественного толстоведения описал динамику создания романа как усилие неуклонного, от редакции к редакции, совершенствования сюжета, композиции и стиля7. Спустя еще более десятилетия увидела свет реконструированная Ждановым и Э. Е. Зайденшнур Первая законченная редакция (далее — ПЗР) АК8, подробнее о которой говорится ниже. Влияние самого фактора исторического времени оказалось гораздо менее изучено в этих текстологических штудиях. Даже важнейшие изменения в творимом тексте романа предстают в монографии Жданова как бы самодовлеющими, нередко без хотя бы приблизительных датировок9; «отражению действительности» в авторском вымысле посвящена одна краткая глава, где изложен ряд важных наблюдений, но прежде всего преследуется цель доказать точность «отражения» и верное в главном понимание Толстым прогресса в истории10.
В трактовках же толстовской книги, шире привлекающих свидетельства исторического и биографического характера, текстологии и генезису произведения, напротив, уделяется немного внимания11. Да и в целом черновой субстрат АК использовался и используется исследователями той ли, иной школы спорадически и выборочно12.
В настоящем исследовании предпринимается попытка соединить хронологию написания романа и темпоральные измерения его окончательного текста (далее — ОТ) самой субстанцией истории. Изобретательная переплавка были в вымысел заявила о себе как о характерной черте толстовского мимесиса13 в «Войне и мире», что разносторонне показано целым рядом исследователей14. В АК применяется похожий прием, но с той разницей, что автор выступает не воссоздателем прошлого (пусть даже окрашиваемого в тона позднейшей эпохи), а наблюдателем и хроникером современности. При этом сами условия рождения второго романа Толстого, писавшегося и печатавшегося в прерывистом, почти лихорадочном ритме, способствовали тому, чтобы вторжения невымышленной реальности в работу писательского воображения сложились в значимый подтекст, важный и для читательского восприятия шедевра. Иными словами, роман словно нарочно был написан для того, чтобы явить сложную модель корреляции между процессом создания художественного произведения и временем действия в нем. Вместе с (относительно) неплохой сохранностью рукописей это открывает АК для новых интерпретаций при помощи методов, сочетающих специальный инструментарий филологии с историческим или историко-литературным анализом.
Что до первого, то здесь мой подход существенно одалживается у литературоведческой генетической критики, прежде всего в той ее парадигме, которая рассматривает писание как процесс, далеко не детерминируемый авторской целью создать совершенный конечный продукт. Методы генетической критики оттачивались начиная с 1960‐х годов на изучении французских классиков XIX века, в особенности Г. Флобера, знаменитого скрупулезной техникой письма и исключительно богатыми рукописными фондами своих романов. Из теоретического арсенала французской школы генетистов, сравнительно недавно получившей известность и в России (где, впрочем, в текстологии по-прежнему господствует более традиционный подход, нацеленный преимущественно на фиксацию дефинитивного, «канонического» текста произведения как «последней авторской воли»)15, мне видится особенно эвристичной концепция авантекста (avant-texte).
Авантекст — это не столько совокупность предварительных заметок, набросков, конспектов, планов, черновиков, правленых беловых копий, наборных рукописей и корректур, сколько реконструкция на этой материальной основе генезиса текста, «прояснение логических систем, организующих его». Такая реконструкция, как отмечает один из основателей школы П.-М. Биази, осуществима только при условии выбора и последовательного применения определенного ракурса — например, психоанализа, социокритики (изучения социальности, интегрированной в произведение), нарратологии16. Это значит, что один и тот же отрезок генезиса произведения может быть реконструирован по-разному, причем множественно, что способствует постижению и смыслов, кроющихся в финальном тексте, и разнообразных факторов и составляющих процесса письма. По излишне, может быть, цветистой, но дразнящей воображение формулировке соредакторов англоязычной антологии трудов французских генетистов, «тексты можно провокативно уподобить пеплу отгоревшего пламени или следам ног на земле, оставшимся после танца»17. Мне представляется, что узоры следов, оставшиеся после танца, каким было сотворение АК, давно взывают к исследователям о таком своем использовании в толстоведении, которое шло бы дальше, например, просмотра черновиков для уточнения нюансов окончательного текста.
В отечественном литературоведении сходные идеи, причем задолго до оформления генетической критики как дисциплины, высказывал неортодоксальный советский исследователь комедии А. С. Грибоедова «Горе от ума» Н. К. Пиксанов. Метод, названный им телеогенетическим, требует, чтобы литературное произведение изучалось в единстве окончательной и черновых редакций:
Как в сложном организме, здесь наряду с вполне развитыми, совершенными органами — идеями и образами — живут и рудиментарные формы. Крупное произведение есть результат долгого процесса, трудных исканий, борьбы организующего разума и неясных интуитивных замыслов. Многое даже в самом совершенном художественном создании остается недоразвитым и противоречивым и может быть правильно воспринято исследователем только в свете исторического изучения.
Здесь уместно процитировать также вариации одного из тех обобщающих наблюдений Пиксанова, которые не завоевали широкого признания в традиционной текстологии, но встречают полное понимание у историка, вознамерившегося описать рождение литературного шедевра: «„Окончательный“ текст часто бывает далеко не окончательным для самого поэта, что остается в силе даже для наиболее медлительных, долго вынашивающих и строгих к форме писателей, как Гончаров, Толстой»; «Но если цензура не тронула в тексте ни одной строчки, если сам автор к ней не прилаживался и творил с максимальной свободой, — окончательный текст произведения далеко не всегда равен последней воле поэта»18. Чем, однако, телеогенетический метод Пиксанова отличается от позднейшей генетической критики — это именно своей презумпцией самодовлеющей цели генезиса и установкой на выявление «подлинного, единственного, авторского смысла» произведения19. Этот интерпретационный монизм чужд и моему подходу.
Хотя я и не задаюсь такой собственно текстологической целью, как воссоздание в деталях генезиса романа даже только применительно к анализируемым на этих страницах темам, сценам и образам, тем не менее данная работа организована вокруг взаимосвязанных пластов авантекста, реконструируемого в перспективе исторической социокритики. Иными словами, мой диалог с АК ведется с позиции не столько литературоведа, сколько историка, пытающегося разносторонне осмыслить взаимоотношения романа и современной ему невымышленной реальности. Чтобы решить эту задачу, в релевантном и ясно очерченном, не туманно-размытом («веяния времени» вообще) историческом контексте рассматривается комплекс перекрещивающихся темпоральных измерений книги и как процесса, и как продукта письма — шествие сменяющих друг друга черновых версий, эволюция от рукописей к публикации, «внутренняя» хронология и прыгучее эхо «внешней» истории в ранних редакциях и в ОТ.
Конкретный срез исторического контекста, на котором в данном исследовании сфокусирован анализ динамики сотворения АК, — система, а можно сказать и культура формальных и неформальных отношений в высшем обществе 1870‐х годов. Конечно же, я далек от намерения актуализировать позицию тех из тогдашних критиков романа, кто находил в нем старомодное и мелкотравчатое изображение безнадежно отсталой среды (а равно и тех апологетов и эпигонов, для которых, напротив, именно «великосветскость» произведения была его главным идеологическим и эстетическим достоинством20). Не намного более плодотворно, на мой взгляд, и традиционное для позднейшего, в особенности советского, толстоведения представление о том, что нравы аристократии занимали автора АК исключительно как предмет «беспощадного разоблачения». Толстой действительно не упускал случая уязвить и высмеять ту или иную фигуру, институцию или обычай, но в целом тема света и его неписаных законов звучит в разновременных редакциях романа отнюдь не бурлескно. Известное ворчливо-задиристое признание из наброска вступления к «Войне и миру»: «Жизнь чиновников, купцов, семинаристов и мужиков мне неинтересна и наполовину непонятна, жизнь аристократ[ов] того времени, благодаря памятникам того времени и другим причинам, мне понятна, интересна и мила»21 — с поправкой на эпатажность фразы (и на вполне определившееся к 1870‐м толстовское крестьянофильство) — характеризует и некоторые важные стороны второго романа.
В ряде глав этой книги я постараюсь доказать, что в числе других побуждений к творчеству автор АК был движим серьезным интересом к препарированию, пользуясь его же выражением, «усложненных форм»22 светской жизни23. Примечательный и символичный факт: писание романа началось не с разметки планов и не с конспективного наброска фабулы (таковой последует очень скоро, но уже в качестве второго по счету манускрипта), а с подробно, искристо прорисованного и провокативно озаглавленного («Молодец-баба») этюда отдельной сцены, которая позднее превратится в одну из глав Части 2 романа, — беседы за чаепитием в гостиной петербургской аристократки24. В этюде явственно различим отзвук перечтенного Толстым накануне пушкинского отрывка «Гости съезжались на дачу» (можно, впрочем, вспомнить, что беседой в салоне придворной дамы начинается также «Война и мир»), и в дискуссиях о начальных рукописях АК неизменно подчеркивается роль этих нескольких страниц как выразительного свидетельства преемственности между творениями двух гениев. Так, указывая на то, что в нижнем слое автографа, то есть самом первом варианте начала романа, героиня неоднократно именуется — наряду с другими пробными фамилиями — Пушкиной, Л. Д. Громова-Опульская делает меткое наблюдение: «И хоть известно, что внешность Анны Карениной подсказана Толстому встречей с дочерью Пушкина Марией Александровной Гартунг <…> все же удивительно это живое и горячее желание: обозначить прямо связь своего создания с Пушкиным»25.
Не менее того, однако, оправдан акцент на самом предмете для описания, помогшем автору приступить к переносу замысла книги на бумагу. Характерно одно из самых первых в авантексте появлений героини под фамилией, которой суждено было перейти вскоре в заглавие романа. Содержащаяся в упомянутом выше стартовом автографе фраза, где будущая Анна, а пока Ана/Нана (Анастасия) собственной персоной входит в повествование (и в гостиную своей знакомой), претерпела следующую правку: «Это б[ыл] А. А. Гагин с женою» — «Это б[ыл] А. А. Каренин с женою» — «Это б[ыла] Нана Каренина впереди своего мужа»26. Сопутствующая замене фамилии перестановка фигур не только заставляет предположить, что певучая комбинация имени и фамилии была придумана автором в первую очередь для героини и лишь в силу этого герой стал Карениным (даже если в самый момент вхождения в авантекст фамилия была применена к мужу)27, но и прорисовывает контур важной для романа тематики женского влияния в высшем обществе.
Вообще, Толстой выступает в АК культурным антропологом avant la lettre. «Истинно хорошее общество только тем и хорошее общество, что в нем до высшей степени развита чуткость ко всем душевным движениям» — это веское суждение нарратива из чуть более поздней редакции той же сцены в гостиной передает аппетит, с которым автор принимался за живописание бомонда28. Социальная механика взаимоотношений, негласные иерархии, поведенческие коды, слагаемые шарма великосветского салона, значение телесности для социального статуса в элите и в особенности алхимия общественного мнения, формирования и разрушения репутаций — ко всему этому автор применял в очень своеобразном сочетании свой гений художника и дар аналитика. Тематика и поэтика высшего общества играли много большую роль в генезисе романа и имеют больший удельный вес в ОТ, чем удается заметить, исходя из дискурса о безусловном преобладании экзистенциального и вневременного в этой книге. Толстой не просто приправлял повествование пряными приметами времени вроде соперничества двух оперных див Кристины Нильсон и Аделины Патти, но и с чутьем на политический тренд или культурную моду, неожиданным в том, кто уже тогда слыл затворником, вплетал в сюжет аллюзии к совершенно определенным положениям и происшествиям в высших сферах.
В АК оставили след те новшества в строе жизни придворно-аристократического круга, которые укоренялись именно в 1870‐х годах вследствие возникновения самого феномена правящей династии как по-настоящему большого и пронизанного внутренними конфликтами клана, при этом менее резко, чем прежде, отмежеванного от аристократии нецарской крови. Элементами этого исторического контекста — а не только этического универсума книги — являются, например, изображенные внешне противостоящими, но по сути взаимодополняющими друг друга великосветское либертинство (Бетси Тверская и другие) и великосветское же благочестие (графиня Лидия Ивановна). Более того, связанная с этим последним тема религиозно ориентированного панславизма возникает в ранних черновиках, а затем и первой части романа, публикуемого в журнале порциями, задолго до вспышки страстей по «братьям-славянам» в 1876 году (которую, своим чередом, заключительная часть романа больше чем «отобразила» — она своей полемичностью внесла лепту в публичную дискуссию по этой проблеме29). Эти, на первый взгляд, маргинальные для читательского восприятия АК материи оказываются при изучении динамики создания романа едва ли не более точными индикаторами течения исторического времени, чем доносящееся до нас в основном через разочарования и эксперименты Константина Левина эхо «большой» истории 1860‐х — освобождения крестьян, земской и судебной реформ. Нагруженным историей в АК предстает не только то, что отвечает масштабу оттуда же извлеченной пресловутой метафоры социального преобразования: «…все это переворотилось и только укладывается <…>» (311/3:26).
В литературоведческих работах об АК аллюзии, требующие внимания к повседневности исторического контекста, к деталям фона, а также и к обстоятельствам биографии автора, часто остаются нераскрытыми или в лучшем случае удостаиваются комментирования в позитивистском, как правило, духе восхищения толстовской точностью. Между тем исторические аллюзии в этом романе — о чем я еще скажу подробнее чуть ниже — скорее создают некую вариацию на тему реальности 1870‐х годов, чем ложатся послушными мазками на полотно, «отражающее» эту реальность. Их расшифровка — не только спортивное развлечение более или менее приметливого историка, перелистывающего роман. Анализ соответствующих ситуаций и эпизодов (так или иначе бывших или в процессе писания ставших Толстому известными и интересными) может существенно изменить смысловое пространство вокруг какого-либо персонажа, мотива или сюжетного хода, предложив новые интерпретации на стыке литературы и истории30. Разумеется, это ни в малейшей степени не означает редукционистского притязания на примат историзирующего прочтения перед тем или иным литературоведческим, философским и т. п. Измерение романной реальности, которое помогает увидеть экспертиза историка, — не исключительное и не «главное»31. Идеалом мне видится взаимодействие такого прочтения с изучением социокультурных условий производства и рецепции текста и с интерпретациями, углубляющимися в поэтику и аллегорику романа, его идейную полисемию, нарративные техники, сравнительно-литературный контекст и контекст интеллектуальной истории.
***
Писавшийся с довольно долгими паузами более четырех лет, с марта 1873 по июнь 1877 года, роман задолго до завершения работы над ним начал публиковаться в журнале «Русский вестник» в январе 1875 года. Сериализация распалась на три заранее не планировавшихся «сезона», каждый из которых пришелся на, да простится мне каламбур, период светского сезона, то есть зиму — первую половину весны, и закончилась в апреле 1877 года на предпоследней части. Последняя, восьмая, часть вышла отдельной книжкой в июле того же года (см. схему 1 на с. 40 и таблицу в Приложении).
Время в выходившей порция за порцией книге струилось сравнительно размеренно32 и членилось на сменяющие друг друга зимы и лета (вёсны и особенно осени нарратив подает более сжато или вовсе пропускает), точно приглашая читателей срифмовать с этим течением время, в котором жили они сами (и в принципе эксперимент такого восприятия может поставить сегодня читатель или перечитыватель романа, составив заранее график чтения известными порциями в известные сроки). Тем не менее до предпоследней и особенно последней части текст не претендует на строгое отождествление того или иного своего фрагмента с конкретным годом или с неотделимым от него событием. При этом, разумеется, сумма явных (а есть и менее явные) примет эпохи, ни одна из которых не внедрена в текст слишком навязчиво, не оставляет сомнений в том, что это — версия поступательно развертывающейся реальности первой половины 1870‐х годов.
Один из главных таких маркеров — знаменитая военная реформа, объявленная императорским указом 1 января 1874 года и в хронологии романа приходящаяся на первую зиму действия. Стоит задержаться чуть дольше на этом примере, который хорошо иллюстрирует толстовский прием условной, свободной синхронизации времени в АК со временем «реальным». Первое упоминание о реформе возникает в сцене вечера у Щербацких в Москве, где после неловких реплик Левина, переживающего неудачу своего предложения Кити, светский разговор пошел так гладко, что старой княгине не пришлось «выдвигать» имеющиеся у нее «про запас, на случай неимения темы, два тяжелые орудия: классическое и реальное образование и общую воинскую повинность <…>» (57/1:14). Второй раз речь об этом заходит через месяц или полтора по календарю романа в гостиной княгини Бетси Тверской в Петербурге, в той самой салонной беседе, с этюда которой началось создание романа весной 1873 года, то есть еще до объявления реформы. Исходная редакция была затем «осовременена» в процессе правки: Бетси, отвлекая внимание гостей от чересчур поглощенных беседой друг с другом Анны и Вронского, наводит Алексея Александровича Каренина «на серьезный разговор об общей воинской повинности», и Каренин «тотчас же увлекся разговором и стал защищать уже серьезно новый указ пред княгиней Бетси, которая нападала на него» (138/2:7)33. А вот в дальнейшем повествовании реформа 1874 года не становится сколько-нибудь значимой фоновой деталью или предметом более пространного обсуждения в разговорах персонажей, хотя, казалось бы, это историческое событие тематически созвучно роману, в котором один из главных героев делает военную карьеру, а изображение гвардейской среды (где демократизирующая армию реформа была встречена неприязненно) занимает видное место.
Гораздо живее, хотя и одним штрихом, обрисовано куда менее судьбоносное в историческом масштабе преобразование — усовершенствование касок в гвардейской кавалерии: забавный эпизод с гвардейцем на придворном балу, набившим новую каску конфетами в придачу к груше, который пересказывает Вронскому его сослуживец Петрицкий («Он это набрал, голубчик!» [114/1:34]), в исходной версии шел в паре с упоминанием гомосексуализма в гвардии, уже не первым на тот момент в генезисе романа34, и сохранил налет двусмысленности в финальной редакции. Словом, реальность 1870‐х в АК, если всматриваться в нее глубже, может сильно разойтись с хрестоматийным видением «пореформенной эпохи».
Среди других датирующих улик — накаленные дебаты о классическом и реальном образовании; бум концессий на железнодорожное строительство и становящаяся, но еще не ставшая вполне привычной легкость путешествий на поезде не единственно лишь между Петербургом и Москвой; коррупционная раздача принадлежащих казне земель в заволжской степи («башкирские земли»); новый градус полемики о «женском вопросе»; распространение в высшем обществе евангелического христианства; популяризация новейших естественнонаучных открытий, в частности Ч. Дарвина и И. М. Сеченова, и их воздействие на представления о человеческой личности и социальном прогрессе; и целая снизка других, включая частности и курьезы. Некоторые из упоминаемых или подразумеваемых исторических фактов — как и военная реформа, не совершенно второстепенные для реальности героев книги — указывают не на 1874‐й, а скорее на 1873‐й как первый год действия. Части же 7-я и 8-я безусловнее проецируются на ось исторического времени благодаря начинающим резонировать в первой из них, а во второй попадающим в самый центр внимания крупным событиям конца 1875 — первой половины 1876 года, включая острый международный кризис на Балканах и панславистский подъем в России накануне войны с Турцией 1877–1878 годов35.
Что же именно добавляет анализ ранних редакций в понимание взаимосвязи между толстовским детищем и современной ему историей? Реконструируемая посредством такого анализа сложная динамика создания романа прихотливо сплетается с историческим временем и временем действия в романе — как он является нам в завершенном виде, — образуя трехжильный провод темпоральности. В избранном для данного исследования ракурсе особенно важно, во-первых, уяснить, как писание черновиков, переработка в развернутые редакции, правка, «отделка» (по любимому выражению Толстого) могли испытывать на себе влияние исторических ситуаций и происшествий и, в свою очередь, влиять на вымышленную реальность и течение времени в ней. Во-вторых, надо учесть и обратное влияние: написанные и сериализованные части романа, с их уже «схватившимися», отвердевшими элементами сюжета, характерологии, стилистики, не говоря уже о деталях фабулы, так или иначе обуславливали направление и характер доработки тех сцен, картин, блоков нарратива, которые относились к более поздним отрезкам действия, но могли быть написаны начерно много раньше, как бы впрок.
Приведу в этой связи еще один пример. Входящий в Часть 3 романа краткий, но для историка весьма интригующий эпизод беседы Вронского с его удачливым однокашником — только что вернувшимся из Средней Азии генералом Серпуховским (3:21) — ассоциируется в проекции на историческое время (хотя, опять-таки, не слишком жестко) с победоносным завершением Хивинского похода в середине 1873 года. По внутреннему календарю романа он принадлежит первому году действия и приходится на середину или конец лета, еще точнее — на следующий день после традиционных гвардейских скачек в Красном Селе. Написан же этот эпизод был только в конце 1875 года, на третий год работы Толстого над романом (и опубликован в январе 1876-го), тогда как отделенные от него всего лишь днем в хронологии действия предшествующие главы о скачках и событиях вокруг них (2:24–28) начали разрабатываться в самом раннем, конспективном, наброске фабулы весной 1873-го, чтобы пройти конечную отделку спустя почти два года и увидеть свет в номере «Русского вестника» за март 1875 года36. Такие разрывы во времени между созданием, доработкой и первой публикацией разных фрагментов, хронологически близких друг другу по календарю романа, не только порождали амбивалентность элементов сюжета или образов, задетых в ОТ соединительным швом, но и аккумулировали воздействие, которое впечатления автора от «внешних» событий и обстоятельств (в данном случае — таких, как активизация имперской экспансионистской политики и возросший вес фактора Туркестана в государственных делах) могли оказывать на текст.
Сильным доводом в пользу прочтения в историческом ключе разновременных редакций АК является та особенность порядка и способа строительства сюжета и фабулы, что Толстой в какой-то мере сам выступал историком внутри собственного творения, а именно — в отношении немалого числа ранних черновых версий. В отличие от более или менее поступательно творившейся эпопеи «Война и мир», создание АК напоминает рост дерева, быстро вытянувшегося почти до своего предела высоты («почти» — ибо заключительная часть, следующая за самоубийством Анны, не планировалась в таком объеме, судя по всему, до последних месяцев работы), а затем медленно, но упорно и изгибисто раскидывающегося в стороны37.
Каркас романа, с его двумя главными любовными линиями: Анны — Вронского и Левина — Кити (имена персонажей установились не сразу), сформировался действительно очень быстро, вскоре после первой пробы пера, в марте — мае 1873 года. Уставший в предыдущие два года от попыток оживить далекое прошлое в рамках задуманного романа об эпохе Петра I («Жизнь так хороша, легка и коротка, а изображение ее всегда выходит так уродливо, тяжело и длинно»38), Толстой жаждал испытать свою хищную хватку наблюдателя и воображение визионера на настоящем времени и близко знакомой ему среде. Плод этого прилива вдохновения реконструирован В. А. Ждановым в качестве уже упомянутой выше Первой законченной редакции романа. Это во многом еще лишь эскиз, в который, однако, уже введена «телеология» самоубийства главной героини — набросок сцены на станции железной дороги под Москвой39. Уже на той стадии работы заключительный сегмент романа связывался с сюжетной линией Левина (в ПЗР — Ордынцева). За наброском сцены самоубийства Анны следует пассаж, в финальной фразе которого можно увидеть эмбрион восьмой части АК:
Ордынцевы жили в Москве, и Кити взялась устроить примирение света с Анной. Ее радовала эта мысль, это усилие. Она ждала Удашева [будущего Вронского. — М. Д.], когда Ордынцев прибежал с рассказом о ее теле, найденном на рельсах. Ужас, ребенок, потребность жизни и успокоение40.
Вычеркнутые заглавные буквы, по всей вероятности, раскрываются как «Алексей Александрович» — характерным образом не оформившееся (после слов, обобщающих одну из главных идей романа) сообщение о том, как Каренин встретил гибель Анны. Наряду с подобными штрихпунктирными скетчами ПЗР включает в себя и череду ярких картин и звеньев нарратива, в которых сегодняшний читатель романа легко опознает протографы ключевых, драматических моментов или даже только нюансов, но нюансов колоритных; есть здесь и немало того, что не дойдет до ОТ.
Иными словами, весной 1873 года Толстой прочертил траекторию действия, расставив флажки на узловых пунктах драмы и интриги. Спустя недолгое время, в конце того же года и начале следующего, 1874-го, он предпринял попытку ускоренного завершения АК, почти одновременно переделывая из исходной редакции или наново творя главы и зачины, и кульминации, и развязки — и планируя выпустить произведение сразу же книгой, без предварительной сериализации. Эта вторая вылазка пишущего автора в различимую его мысленным взором пока не вполне ясно «даль свободного романа» (свободного, однако, не по-пушкински — лишь настолько, насколько позволял уже вынесенный героине авторский приговор) будет рассмотрена на этих страницах подробнее, чем освещена в предшествующих исследованиях творческой истории АК, где такой — фронтальный — алгоритм построения сюжета и фабулы связывается преимущественно с самой начальной фазой воплощения замысла41.
Фронтальный штурм сменяется иной, скорее осадной, стратегией с середины 1874 года, вместе с отказом от тогдашнего проекта книжного издания. Имея в своем распоряжении теперь уже достаточно объемистую, но далеко не завершенную редакцию всего романа, Толстой сосредотачивается на ее расширении, переработке, правке и огранке в последовательности текста, часть за частью, сплотка за сплоткой глав, без перелетов между несмежными разделами. С января 1875 года эту постепенность писания диктовала и начавшаяся в «Русском вестнике» сериализация романа. Автор, за год с небольшим утративший первоначальный азарт сотворения новой книги и увлеченный другими занятиями, включая напряженные религиозные искания, нередко медлил месяцами42, а затем, все-таки дождавшись рабочего «состояния духа», спешил изготовить нужную порцию глав к крайнему сроку, так что для опережающего сериализацию раздумчивого писания на перспективу просто не было времени. (Этому порядку писания мы обязаны возможностью хотя бы приблизительных датировок написания фрагментов текста, отсутствующих в пробных цельных редакциях 1873 и 1874 годов, но наличествующих в такой-то порции журнальной публикации.)
Многие из толстовских рукописей являют собою смешение в разных пропорциях характеристик беловика, черновика, конспекта для памяти. В этой своей полифункциональности они могут стать объектом для применения и новейших методов генетической критики, сфокусированных на взаимодействии интеллигибельных и материальных компонентов процесса создания текста. Опираясь на концепцию «расширенного сознания» (extended mind), такая критика осмысляет рукописи в их материальности как не столько оставленный стихией творчества «след», пепел отгоревшего пламени, сколько одно из прямых слагаемых авторского сознания — фактор творчества, сопоставимый с тем напряжением авторской мысли, что осталось не овеществленным посредством чернил (или графита) и бумаги43. Речь идет, например, о специфике размещения рукописного текста на странице, начертания тех или иных слов. Для рукописей АК типичный случай такого рода — погрешность копииста в слове или целой синтагме при перебеливании черновика: позднейшая встреча автора с подобной нечаянной «коррективой» могла дать, словно толкнув под руку, не восстановление оригинального чтения, а новый, свежий вариант.
Тому способствовала и сама организация яснополянского скриптория. Ведь многие фрагменты и целые сегменты романа дорабатывались или даже наново создавались под прессингом срочного обязательства перед журналом. Самые первые, писанные слитным неразборчивым почерком, черновики глав немедленно отдавались на перебеливание копиисту (которым в те годы уже далеко не всегда могла быть хорошо читавшая руку мужа Софья Андреевна), возвращались в виде промежуточного беловика автору и тут же становились новым черновиком, испещренным правкой и подлежащим новому перебеливанию. В знакомом миллионам читателей романе находится немало мелких, но все-таки чувствительных изменений авторского текста, первопричиной которых был поспешавший вслед за Толстым переписчик или типографский наборщик. В сущности, старания уже нескольких поколений текстологов доказательно обнаружить такие разночтения44 — еще одно свидетельство того, как вроде бы завершенный, застывший текст продолжает хранить в себе напор своего движения. Каждый из тех временных беловиков, что благодаря копиистским услугам быстро сменяли на столе Толстого предыдущие автограф или правленую копию, стимулировал, если не провоцировал — хотя бы уже своими вместительными полями и межстрочными интервалами (в противоположность авторской, очень плотной, манере заполнения страницы) — очередной раунд правки и в силу того был неотделим от самого мотора творчества.
В целом вся эта огромная и долгая работа обернулась не предвиденными заранее экспансией и углублением сюжета, встраиванием новых тем, персонажей и образов в уже прорисованную канву. Автору приходилось возвращаться к прежним редакциям для их доработки и гармонизации с новым текстом через всё большие промежутки. Так, первая развернутая редакция глав о героине накануне ее самоубийства дожидалась решающих пересмотра и правки более трех лет, а такая же редакция глав предшествующей части о жизни Анны с Вронским в его Воздвиженском — более трех с половиной45.
Вовлеченный в сложный процесс переработки черновиков, Толстой уподоблялся не только критически настроенному исследователю генезиса собственного творения, но и отчасти — своим тогдашним читателям. Анализируя читательскую рецепцию АК на стадии сериализации, когда — при долгих паузах и трудности иметь под рукой все необходимые журнальные выпуски — было совсем непросто составить цельное представление о романе и тот мог читаться как своего рода подборка очерков, У. Тодд отмечает, что Толстой и сам прочитал свой роман последовательно и целиком только летом 1877 года, готовя при участии Н. Н. Страхова его издание отдельной книгой46. Этим ретроспективным самопрочтением Тодд объясняет характер правки, внесенной тогда автором в текст журнальной публикации (правки, впрочем, преимущественно технической); в настоящем исследовании предлагается рассмотреть под аналогичным углом зрения несколько важных этапов работы над текстом романа еще до завершения сериализации, когда Толстой перечитывал уже давно написанные им черновики.
Так как немалая доля производившейся правки состояла в приглушении и сокращении («деперсонализации»47) излишне прямолинейных или пространных высказываний нарратора, а также в примирении разнящихся между собою проб одной и той же характеристики или оценки золотою (как виделось автору) серединой48, то весьма интересные результаты в историзирующем изучении черновиков сулит применение приема reading against the grain, «чтения против шерсти»49. Иначе говоря — пристального прочтения в поиске того, что противоречит главенствующим тенденциям и мелодиям произведения, задаваемым нарратором в его функции всезнания или авторскими идейными и ценностными установками. Подобно историку, объясняющему событие цепью причин, Толстой не раз бывал вынужден предпослать уже давно готовым вчерне ключевым сценам целые сегменты нового текста, призванного послужить предысторией, «замедлить действие» (Жданов)50, обосновать и сделать более логичным драматизм сцены; но как художник он должен был делать это, маскируя свое вторжение в уже частично созданную реальность. Отсюда вольные и невольные умолчания и недоговоренности в ОТ, уясняемые только в сравнении с черновиками; и такое сравнение — именно та точка зрения, которая позволяет уловить в «сглаженном» финальном тексте не только условность притязающих на истину высказываний нарратора, их релятивизацию показом внутреннего мира персонажей, как отмечает В. Александров, но и изменчивость форм сопряжения между этими прямыми высказываниями и посланиями на ту же тему, заключенными в образах и символике персонажей.
Наконец, памятуя знаменитое, легшее в основу многих исследований романа51 изречение Толстого о «бесконечном лабиринте сцеплений» мыслей, выраженных через описанные словами «образы, действия, положения»52, можно подойти к ранним редакциям как неотъемлемой части этого «лабиринта». Для произведения, которое первоначально публиковалось в журнале порциями, зачастую дописывавшимися в большой спешке, и затем не подвергалось радикальному пересмотру, грань между окончательной и предшествующими редакциями не так уж резка. Толстовские «сцепления» — смысловые ассоциации, метонимии, перекрестные аллюзии, даже созвучия и фонемные переклички — не только пронизывают текст, дошедший до печати и отчасти волею случая обратившийся затем в «канонический», но и спускаются в толщу чернового материала. Если прочитать несколько «против шерсти» другой хрестоматийный — и не по-толстовски несмиренный — авторский отзыв об АК: «Я горжусь <…> архитектурой — своды сведены так, что нельзя и заметить, где замок. <…> Связь [надписано над зачеркнутым: Единство. — М. Д.] постройки сделана не на фабуле и не на отношениях (знакомстве) лиц, а на внутренней связи»53, — то архитектурная метафора, с ее характерной тавтологией («связь постройки», держащаяся на «внутренней связи»), повернется другим боком. Принимая ОТ за абсолютно цельное сооружение, мы рискуем упустить из виду не только секрет нарочито незаметно сомкнутых сводов тематики и символики, но и важные детали несущих конструкций сюжета и фабулы, более или менее стихийно уцелевшие от первоначального плана. Это могут быть, например, те грани в знакомых нам по конечной версии образах, которые в ранних редакциях смотрятся по-своему логичнее, будучи связаны теснее в повествовании с социоисторическим профилем персонажа.
***
Композиция моей книги чередует главы, в основном повествующие о разнообразных преломлениях в АК фактуальной реальности 1870‐х годов, с главами, где подробно рассматривается генезис текста толстовского романа, но по-прежнему в тесной увязке с социально и политически значимыми темами и мотивами.
Первая глава анализирует изображение — как в рукописных редакциях, так и в ОТ — современного роману петербургского бомонда и корреляцию этих картин с жизненным опытом и кругом общения автора54. Упор делается на раскрытие отсылок к реальным лицам, ситуациям и происшествиям — аллюзий, важных для нюансированного понимания архитектоники и характерологии романа. Мой анализ не претендует на установление конкретных прототипов героев, да и категория прототипа как таковая представляется мне малопродуктивной в изучении системы персонажей АК55. Скорее цель главы состоит в том, чтобы показать роман Анны и Вронского — нисколько не отменяя его философских, эстетических и прочих смыслов — развертывающимся в силовом поле сложных взаимоотношений внутри совершенно определенной среды. Эта глава может читаться и как очерк различных субкультур, существовавших в придворно-аристократическом социуме эпохи «позднего» Александра II.
Глава вторая открывается рассмотрением элемента сюжета АК, который, не будучи центральным для вневременной тематики романа, тем не менее опосредует собою несколько его ключевых мотивов, а в генезисе текста играл роль функционально значимой сюжетной переменной. Это совершение или (как установилось в конце концов) несовершение официального развода между Анной и Карениным. Как мы увидим, в течение почти трех лет, до начала 1876 года, автор оставлял открытым для себя вопрос, должна ли Анна в кульминационной точке романа, связывая свою судьбу с Вронским, отказаться от законного расторжения брака, на который пока еще соглашается ее муж. В этой двоякости мною усматривается нечто большее, чем лишь внешняя, юридическая «развилка» в драме супругов Карениных — а вместе с ними и Вронского. Колебание в авантексте между разводом как свершившимся фактом и разводом как истончающейся возможностью предстает производным от поиска ракурса, в котором надлежало показать, как «усложненные формы» жизни большого света адаптируют букву закона к неписаным нормам социализации и иерархизации.
Валентностям темы брака и развода уделяется особое внимание в последующих параграфах главы второй и на протяжении всей главы третьей. Выбор между альтернативными вариантами сюжета, как и модусами трактовки персонажей, определял специфику реконструируемой мною редакции романа, которая при всей своей неоднородности и подвижности схватилась в главных чертах к весне 1874 года, когда Толстой рассчитывал издать вскоре АК книгой. В дальнейшем, когда вместо книжного издания была предпринята сериализация романа — технически это был процесс поэтапной ревизии и расширения дожурнальной редакции, — заключенный в вопросе о разводе сюжетослагающий потенциал вступал в перекрещивающиеся комбинации с такими различными мотивами произведения, как власть, честь, карьера, суицид, что запечатлелось и в ОТ. Завершается глава третья анализом того, как творческая воля автора и его рефлексия над собственным письмом взаимодействовали с внутренней логикой образа героя и приоритетами мимесиса в создании кульминационных сцен романа — покушения Вронского на самоубийство и отказа Анны от развода.
Вторжению общественной и политической злобы дня в работу Толстого над АК и его последствиям посвящена глава четвертая, в фокусе которой — последние полгода творческой истории романа и, соответственно, вторая половина книги, а в особенности ее заключительная, восьмая, часть (первоначально именовавшаяся эпилогом). В данной главе подробно рассматривается то, как размышления и переживания Толстого, вызванные событиями 1876 и первой трети 1877 года — прежде всего бурным подъемом в России панславизма и пропагандой праведной войны с Турцией, — воздействовали на достройку сюжета и характерологии (в первую очередь образа Каренина) и на кристаллизацию мировоззренческого задания романа. В перспективе исторического подтекста и контекста особую значимость имеет эволюция присутствующих уже в первой половине романа — и восходящих к самым ранним пластам авантекста — отсылок к политически влиятельной панславистской дамской котерии: ближе к концу книги они выливаются в анатомирование псевдорелигиозной экзальтации, которая виделась Толстому одним из самых отталкивающих свойств праздно умствующей элиты.
Как и четвертая, глава пятая сосредоточена на проблематике, артикулированной со всею полнотой в заключительной части АК, но глава эта в своем анализе вызревания авторского замысла возвращается к срединному этапу генезиса романа и оттуда следует к финалу новым маршрутом — тем, который прочерчивает эволюция образа Константина Левина. В центре внимания — социальные и социокультурные, порой вполне будничные характеристики персонажа: окончивший университетский курс отпрыск старого дворянского рода; владелец весьма крупного, но далеко не огромного имения в среднерусской губернии к югу от Москвы; хозяйствующий в тесном контакте с крестьянами помещик; автор незавершенного трактата о рабочей силе в сельском хозяйстве России. Все это выставляется на передний план не ради редукции Левина к известному типу дворянина-землевладельца пореформенной эпохи, а чтобы показать, как во взаимодействии с исторической тканью образа развивалась тема глубоко личного «непосредственного чувства» — некоего благого экзистенциального наития, противопоставляемого в философии АК разным изводам ложной духовности и губительной восторженности. Тот «несомненный смысл добра», который Левин, согласно замыкающей роман фразе, «властен вложить» в свою жизнь (684/8:19), оказывается зависим и от самых прозаических, исторически конкретных материй этой жизни.
Завершая введение, сформулирую суть моего подхода к анализу АК. На этих страницах я часто применяю к литературному тексту инструментарий историка и опираюсь на свидетельства из эпистолярных, мемуарных и прочих документов того времени, но делается это не для инкрустации беллетристическими виньетками исторического исследования — в чем многие историки, включая и меня, находят вполне оправданное удовольствие, — а для вклада в понимание самого романа. Если угодно, эта работа — урожай, который снят с делянки историка, возделанной своим методом, но на литературоведческом поле, посреди его восхитительной чересполосицы. При этом я надеюсь, что мои трактовки в чем-то почти осязаемого, а в чем-то призрачного, ускользающего мира, созданного воображением Толстого, будут небесполезны и для исторического познания той реальности России 1870‐х, опыт жизни в которой автор АК так изобретательно переплавлял в вымысел.
Схема 1. Хронология работы над романом и его внутренний календарь
(см. также табл. «Сериализация АК в „Русском вестнике“ в 1875–1877 годах и ее соотношение с календарем романа» в Приложении)
На верхней оси выделены пять стадий интенсивной работы Толстого над рукописными редакциями и/или журнальными выпусками романа — создание Первой законченной и Дожурнальной цельной редакций (ПЗР, ДЖЦР) и поэтапные переработка и завершение текста для печати. Под «сезоном» здесь имеется в виду период не только печатания определенной порции текста (сериализации), но и предшествующей подготовки. На нижней оси отображены структура АК (восемь частей) и внутренний календарь в их соотношении со стадиями работы над романом. Различие в пропорциях между отрезками вверху и их проекциями внизу передает изменчивую корреляцию между ходом работы и течением романного времени.
18
Пиксанов Н. К. Творческая история «Горя от ума» / Подгот. текста и коммент. А. Л. Гришунина. М.: Наука, 1971. С. 17, 18, 361.
19
Там же. С. 74 и след.
14
Бочаров С. Г. Роман Л. Толстого «Война и мир». М., 1963; Wachtel A. B. An Obsession with History: Russian Writers Confront the Past. Stanford: Stanford University Press, 1994. P. 88–122; Love J. The Overcoming of History in «War and Peace». Amsterdam: Rodopi, 2004; Ungurianu D. Plotting History: The Russian Historical Novel in the Imperial Age. Madison: University of Wisconsin Press, 2007. P. 97–124; Kitzinger Ch. Mimetic Lives: Tolstoy, Dostoevsky, and Character in the Novel. Evanston: Northwestern University Press, 2021. P. 54–63, 185 note 80. См. также синтез результатов отечественных штудий по теме исторических источников «Войны и мира»: Соболев Л. И. Путеводитель по книге Л. Н. Толстого «Война и мир». Ч. 1–2. М.: Изд-во Моск. ун-та, 2012.
15
Генетическая критика во Франции / Ред. Т. В. Балашова, Е. Е. Дмитриева. М.: ОГИ, 1999; Дмитриева Е. Е. Глоссарий генетической критики сквозь призму текстологии // Текстология и генетическая критика: Общие проблемы, теоретические перспективы: Сб. статей по результатам российско-французского коллоквиума, проходившего в ИМЛИ РАН 25–26 сентября 2000 г. / Ред. Е. Д. Гальцова и др. М.: ИМЛИ РАН, 2008. С. 58–73. Ср. замечания Л. Д. Громовой-Опульской о теории и методах французской генетической критики: Громова-Опульская Л. Д. Избранные труды / Ред. М. И. Щербакова. М.: Наука, 2005. С. 482–487, 494–495.
16
Biasi P.-M. de. Toward a Science of Literature: Manuscript Analysis and the Genesis of Work // Genetic Criticism: Texts and Avant-textes / Ed. by J. Deppman, D. Ferrer and M. Groden. Philadelphia: University of Pennsylvania Press, 2004. P. 37–68, цитата — p. 43.
17
[Deppman J., Ferrer D., Groden M.] Introduction: A Genesis of French Genetic Criticism // Genetic Criticism. P. 1–16, цитата — p. 11.
10
Жданов В. А. Творческая история «Анны Карениной». С. 225–239. Позднейшие работы Э. Г. Бабаева также делают упор на прямое «отражение» истории в романе, при этом почти не обращаясь к ранним редакциям: Бабаев Э. Г. Роман и время. «Анна Каренина» Льва Николаевича Толстого. Тула: Приок. кн. изд-во, 1975; Он же. «Анна Каренина» Л. Н. Толстого. М.: Худож. лит., 1978.
11
Из классиков отечественного толстоведения, пожалуй, Б. М. Эйхенбаум в выпущенной посмертно книге «Лев Толстой. Семидесятые годы» (Эйхенбаум Б. М. Лев Толстой: Исследования. Статьи / Общ. ред. И. Н. Сухих. СПб.: Ф-т филологии и искусств СПбГУ, 2009. С. 563–684) наиболее тесно связал анализ процесса создания АК с толкованием глубинных смыслов романа, однако в этой работе не учтены открытия и пересмотры в текстологии АК 1950‐х годов (включая ревизию предложенной в 1939 году в томе 20 Юбилейного издания систематики рукописного фонда АК).
12
В недавней монографии Л. Нэпп анализируются (по публикации в Юб.) некоторые из ранних вариантов, относящихся к такой малоизученной теме АК, как влияние английского евангелизма на образованное общество в России, однако не предпринимается попытки датировать их и установить генетическую связь между ними и позднейшими редакциями, что неизбежно отражается на убедительности делаемых заключений. См.: Knapp L. Anna Karenina and Others: Tolstoy’s Labyrinth of Plots. Madison: University of Wisconsin Press, 2016. P. 131–141, 278–279, notes 92, 93 (см. подробнее об этом гл. 4 наст. изд.). В новейшей — скорее популяризаторской, чем научной — книге Б. Блейсделла (Blaisdell B. Creating Anna Karenina: Tolstoy and the Birth of Literature’s Most Enigmatic Heroine. New York: Pegasus Books, 2020) генезис АК обсуждается во взаимосвязи с биографией Толстого, но задачей является аргументация тезиса о том, что образ Анны вобрал в себя многое из личного жизненного опыта автора, а не анализ сложной динамики рукописных редакций романа по первоисточникам; вклада в текстологию АК книга фактически не вносит. Наконец, в полезном для понимания исторического и биографического контекста англоязычном справочнике-путеводителе (на который, к слову, в основном и опирается исследование Блейсделла в части текстологической проблематики) вопрос о недостаточной изученности черновиков АК лишь ставится: Turner C. J.G. A Karenina Companion. Waterloo, Ontario: Wilfrid Laurier University Press, 1993. P. 1–35.
13
О применении концепции мимесиса к русскому литературному реализму XIX в. см.: Вайсман М., Вдовин А., Клигер И., Осповат К. Введение. «Реализм» и русская литература XIX века // Русский реализм XIX века: Общество, знание, повествование: Сб. ст. / Ред. М. Вайсман и др. М.: Новое литературное обозрение, 2020. С. 47–62.
29
См. подробнее гл. 4 наст. изд.
25
Громова-Опульская Л. Д. Избранные труды. С. 238–239.
26
«Это б[ыла] <А. А.> <Гагин> Каренин <с женою> Нана Каренина впереди своего мужа» (Р2: 3; опубл. без достаточного учета сложного состава автографа: ЧРВ. С. 18). Цитируемый автограф состоит из двух датируемых (в нижнем слое) весной 1873 года фрагментов, второй из которых написан несколько позднее первого. Первый обрывается как раз на фразе «Это б[ыл] А. А. Гагин с женою». Второй фрагмент (Р2: 3–4 об.), где дается описание внешности супругов и начала беседы в гостиной с участием героини и ее будущего любовника и где фамилия Каренин вводится в текст уже без перебора вариантов, был написан, вероятно, одновременно с произведенной в первом фрагменте надстрочной правкой, заменившей в двух местах (включая цитированное) фамилию героини на «Каренина» (Р2: 2, 3). (В интервале между написанием того и другого фрагментов Толстой набросал первый конспект сюжета, где супруги зовутся Михаилом Михайловичем Ставровичем и Татьяной Ставрович (ЧРВ. С. 23–46 [Р1]; в позднейших редакциях эти имена не возникают.)
В автографе есть и слой позднейшей — вероятно, конца 1873 года — правки, в котором, в частности, за героиней уже закреплено имя Анна (не Ана/Нана), а ее будущий любовник, в нижнем слое зовущийся Врасским или Гагиным (последняя фамилия, как мы видели, была опробована и в применении к супружеской чете), именуется Вронским (Р2: 2 об., 3).
Изложенные здесь наблюдения составляют конкуренцию выдвинутой старшим сыном Толстого в 1930‐х годах и с тех пор пользующейся признанием версии о происхождении фамилии Каренин. Сергей Львович вспоминал, как «в 1876 или 1877 г.» отец, помогая ему читать в оригинале «Одиссею», «[о]днажды <…> сказал мне: „Каренон — у Гомера — голова. Из этого слова у меня вышла фамилия Каренин“». «Не потому ли он дал такую фамилию мужу Анны, что Каренин — головной человек, что в нем рассудок преобладает над сердцем, т. е. чувством?» — заключает мемуарист (Толстой С. Л. Об отражении жизни в «Анне Карениной». Из воспоминаний С. Л. Толстого // Литературное наследство. Т. 37/38. М., 1939. С. 569; из недавних популяризаций этой версии см. напр.: Басинский П. Подлинная история Анны Карениной. М.: АСТ: Редакция Елены Шубиной, 2022. С. 170–171).
Предоставляя специалистам обсуждение семантики древнегреческого слова «κάρηνον», встречающегося у Гомера и в «Одиссее», и в «Илиаде» только в формах множественного числа, «κάρηνα» и «κάρη», и не всякий раз в прямом значении части тела (например, синтагмы с этим словом в «Одиссее» перевод В. В. Вересаева дает с использованием лексемы «глава» в ее архаичных значениях: «гор[ы] крутоглавы[е]» (песнь 6), «глав[ы] бессильны[е] умерших» (песни 10, 11); словом же «голова» переводится много чаще встречающееся у Гомера «κεφαλή»), и того, как мог понимать значения этого слова Толстой (см., напр., авторитетный словарь того времени: A Greek-English Lexicon / Comp. by H. D. Liddell, R. Scott. Sixth ed., revised and augmented. Oxford: The Clarendon Press, 1869. P. 778), замечу, что фамилия появляется в генезисе текста АК задолго до того, как в том же генезисе сухость и рассудочность выдвигаются на первый план в рисунке образа Каренина (см. гл. 4 наст. изд.). В том самом автографе, где герой переименовывается в Каренина, он представлен человеком, имеющим «несчастие носить на своем лице слишком ясно вывеску сердечной доброты и невинности» (ЧРВ. С. 20 [Р2]). Не исключено, что происхождение фамилии было иным, вполне случайным, и Толстой мог задним числом обыгрывать ее (относительное) созвучие названному слову (см. также мои замечания о фамилиях Каренин(а) и Вронский в примеч. 3 на с. 268–269). И последняя ремарка: из находившихся в яснополянской библиотеке экземпляров изданий «Илиады» и «Одиссеи» на древнегреческом только один (издание «Одиссеи» — М.: Simeon Selivanowski, 1830) содержит пометы Толстого, и среди нескольких сотен аннотированных им при чтении слов (подчеркнув слово, он, как правило, приписывал перевод) нет «κάρηνα» (Библиотека Льва Николаевича Толстого в Ясной Поляне. Т. 3: Книги на иностранных языках. Ч. 1. Тула: ИД «Ясная Поляна», 1999. С. 507–512).
27
Само собою разумеется, что в изображаемой или подразумеваемой романом социальной реальности (не во всем совпадающей с реальностью генезиса текста) княжна Анна Облонская стала — утратив при этом титул — «просто» Анной Карениной с выходом замуж за носителя этой фамилии.
28
ЧРВ. С. 203 (Р3); ПЗР. С. 724.
21
Юб. Т. 13. С. 55.
22
Значимое выражение Толстого из его (неотправленного) письма Н. Н. Страхову от 19 марта 1870 г., где обсуждался «женский вопрос» и вообще проблема взаимоотношений между полами: Л. Н. Толстой и Н. Н. Страхов. Полное собрание переписки: В 2 т. / Ред. А. А. Донсков; Сост. Л. Д. Громова, Т. Г. Никифорова. Т. 1. М.; Оттава: Группа Славянских исследований при Оттавском университете; Государственный музей Л. Н. Толстого, 2003 (далее — Толстой–Страхов). С. 2. Цитируя здесь и далее письма Толстого Страхову по отдельному изданию их переписки, я не дублирую ссылки указанием на предшествующую публикацию писем в Юб. Новейшим академическим изданием этой широко известной корреспонденции является следующее: Переписка Л. Н. Толстого и Н. Н. Страхова (1870–1896): В 2 т. / Подгот. Л. В. Калюжная, Т. Г. Никифорова, В. А. Фатеев, В. Ю. Шведов. Т. 1: 1870–1879. СПб.: Пушкинский дом, 2018. Мне удалось ознакомиться с этим изданием (за помощь в чем благодарю Л. В. Калюжную), но вообще на момент сдачи наст. книги в набор оно остается весьма труднодоступным. С учетом того, что лишь немногие из цитируемых здесь и далее фрагментов писем содержат выправленные в новейшем издании чтения, переписка преимущественно цитируется по изданию предыдущему. При цитировании писем с выправленными чтениями ссылка дается на издание 2018 года.
23
См. также об этом письме: Эйхенбаум Б. М. Лев Толстой. С. 633. Ср. в АК выражение «усложненность петербургской жизни» применительно к москвичу Облонскому (617/7:22).
24
ЧРВ. С. 14–20 (Р2). Об изъянах в воспроизведении текста данного автографа см.: Громова-Опульская Л. Д. Избранные труды. С. 237–238. Здесь же автор указывает на правоту Н. К. Гудзия и неправоту В. А. Жданова (что не отменяет множества других корректив, предложенных вторым) в определении той конкретной рукописи, с которой началось создание романа. С учетом этого пересмотра реконструкция генезиса романа должна поменять местами автограф под авторским заглавием «Молодец-баба», который в сегодняшней систематике рукописного фонда АК фигурирует как рукопись 2, и первый конспективный набросок всего романа, значащийся как рукопись 1 (ОпР. С. 190–191).
20
См. об этом: Бабаев Э. Г. Лев Толстой и русская журналистика его эпохи. М.: Изд-во МГУ, 1993. С. 117–125.
36
См. подробнее параграф 2 гл. 3 наст. изд. Исходную редакцию сцены скачек см.: ПЗР. С. 731–736.
37
В случае «Войны и мира» работа над текстом, раз начавшись, развертывалась более или менее последовательно от начала к концу фабулы: так, трудясь в 1864 году над материалом 1805 года, Толстой еще не имел в черновиках заранее набросанных зарисовок, скажем, Бородинской битвы, пленения Пьера Безухова или стычки партизан с французами, где гибнет Петя Ростов; все это даже вчерне будет написано не ранее 1867 года. Иное дело с АК, и не случайно, что реконструированная Первая завершенная редакция «Войны и мира» в пропорции к окончательному тексту романа значительно пространнее, чем таковая АК: первоиздание начала романа («1805‐й год») и рукописи, квалифицирующиеся одновременно и как ранние, и как завершенные, составляют значительный объем текста (см.: ПЗР; Жданов В. А., Зайденшнур Э. Е. История создания романа «Анна Каренина»; Зайденшнур Э. Е. Как создавалась первая редакция романа «Война и мир» // Литературное наследство. Т. 94: Первая завершенная редакция романа «Война и мир» / Изд. подгот. Э. Е. Зайденшнур. М.: Наука, 1983. С. 9–66).
38
Фраза из письма Толстого Александре Андреевне Толстой от 1 марта 1873 года (за несколько недель до взрывного начала работы над новым романом, будущей АК): Л. Н. Толстой и А. А. Толстая. Переписка (1857–1903) / Изд. подгот. Н. И. Азарова, Л. В. Гладкова, О. А. Голиненко, Б. М. Шумова. М.: Наука, 2011 (далее — ЛНТ–ААТ). С. 303. Здесь и далее письма Толстого Александре Толстой цитируются по отдельному изданию их переписки, ссылки на которое даются без дополнительного указания предшествующей публикации в Юб.
39
ЧРВ. С. 379–380; ПЗР. С. 799 (Р73: 8 об.; Р102: 57). О составе заключающих эту раннюю редакцию рукописей 73 и 102 см. подробнее гл. 2 наст. изд.
32
В гл. 3 наст. изд. читатель найдет мои возражения против буквального прочтения некоторых из прямых, явных индикаторов хода времени в толстовском романе (при досадном игнорировании значимости внутренних хронометрирующих примет и синхронизирующих связок между сюжетными линиями), на каковом прочтении основываются выводы Набокова и Александрова об «опережении» Анной и Вронским Левина почти на год в начале Части 2 романа (см.: Alexandrov V. Limits to Interpretation. P. 98, 103, 141–142).
33
Соответствующие главы журнального текста вышли в номерах за январь и февраль 1875 г.: РВ. 1875. № 1. С. 301; № 2. С. 806.
34
Любитель придворных балов, груш и конфет Бузулуков слывет также обожателем молодых юнкеров (Р28: 5 об.; подробнее см. гл. 1 наст. изд.). Приношу благодарность Ольге Майоровой, чье проницательное замечание об эротическом подтексте миниатюры о каске побудило меня вникнуть в рукопись, содержащую исходную редакцию этой главы.
35
В нескольких последовательных редакциях именно этих, заключительных, глав содержится единственная известная мне по всему массиву изученных рукописей и корректур прямая автодатировка текста (вернее, указание на время действия в речи персонажа). В ключевом политико-философском споре на злобу дня Левин возражает своему брату, панслависту Сергею Кознышеву: «Да, но что ж за поспешность? — только сказал Левин. — Почему эти судьбы [„исторические судьбы русского народа“. — М. Д.] должны совершиться непременно в июле месяце 76‐го года?» (Р106: 9 об. (автограф); Р108: 49; К128: 13; К130: 5 [вычеркнуто в корректуре]).
30
В этом отношении моя работа отчасти руководствуется моделью соотношения (и со-отражения) литературного текста и исторического контекста, обоснованной и примененной в издании: Dostoevsky in Context / Ed. by D. Martinsen and O. Maiorova. Cambridge: Cambridge University Press, 2015.
31
В красноречиво озаглавленном исследовании «„Анна Каренина“ в наше время: Смотреть мудрее» Г. Морсон, настаивая на преимуществах прочтения книги сквозь призму заботящих современное человечество этических и экзистенциальных дилемм и вызовов, в диалоге с автором поверх его — и книги — времени роняет афоризм: «Читать книгу как простой исторический документ значило бы обложить ее ватой (muffle)» (Morson G. S. «Anna Karenina» in Our Time: Seeing More Wisely. New Haven & London: Yale University Press, 2007. P. 1). Ничуть не отрицая возможности и пользы такого диалога с литературной классикой XIX века и даже принимая ряд интерпретаций Морсона (особенно переосмысление образа Каренина), я нахожу процитированное суждение до смешного категоричным. Знание того, как и в какой атмосфере создавался роман, никак не мешает диалогу с ним, а в каких-то случаях предупреждает заведомо нерелевантные вопросы, адресуемые тексту.
47
Alexandrov V. Limits to Interpretation. P. 134–135.
48
См. важные наблюдения на этот счет: Жданов В. А. Творческая история «Анны Карениной». С. 171–183.
49
Интересны опыты такого прочтения ряда сцен в АК Э. Найманом: Naiman E. Kalganov // Slavic and East European Journal. 2014. Vol. 58. № 3. P. 398, 405–406; Idem. Tolstoy’s Hinges // New Studies in Modern Russian Literature and Culture: Essays in Honor of Stanley J. Rabinowitz. Part I / Ed. by C. Ciepiela and L. Fleishman. Stanford: Berkeley Slavic Specialties, 2014. P. 74–79.
43
См. напр.: Van Hulle D. Modern Manuscripts: The Extended Mind and Creative Undoing from Darwin to Beckett and Beyond. London: Bloomsbury, 2014. P. 8–13, 183–185, 206–207 et passim.
44
См.: Жданов В. А., Зайденшнур Э. Е. Текстологические пояснения // Толстой Л. Н. Анна Каренина. С. 834–855 (Серия «Литературные памятники»); Громова-Опульская Л. Д. Избранные труды. С. 478–481; Можарова М. А. Из истории изучения рукописей романа «Анна Каренина»: По материалам архива Л. Д. Громовой-Опульской // От истории текста к истории литературы. Вып. 2. М.: ИМЛИ РАН, 2019. С. 492–502.
45
См. параграфы 3 и 4 гл. 2 наст. изд.
46
Todd III W. M. The Responsibilities of (Co-)Authorship: Notes on Revising the Serialized Version of «Anna Karenina» // Freedom and Responsibility in Russian Literature: Essays in Honor of Robert Louis Jackson / Ed. E. Allen and G. Morson. Evanston, Ill.: Northwestern University Press & The Yale Center for International and Area Studies, 1995. P. 159–169, особ. р. 166.
40
Р102: 57. В публикациях (ЧРВ. С. 380; ПЗР. С. 799) вычеркнутое не воспроизведено.
41
Так, В. А. Жданов полагал, что «создание новых цельных вариантов произведения» уступило место поэтапной работе над частями романа уже, как ясно из предложенных им же датировок рукописей в ОпР, осенью 1873 года (Жданов В. А. Творческая история «Анны Карениной». С. 36–37; см. о рукописях 11 и 12, содержащих, по Жданову, шестую редакцию первой части романа: ОпР. С. 194). Далее в гл. 2 наст. изд. делается попытка реконструировать позднейшую цельную редакцию, соотносимую с проектом публикации АК сразу книгой в 1874 году.
42
Не стоит, однако, принимать частые жалобы в письмах Толстого на нежелание писать АК за свидетельство полной утраты интереса к роману (ср. суждение Эйхенбаума: «Работа над романом, возобновившаяся „поневоле“ (по словам С[офьи] А[ндреевны]) в январе 1875 г., шла до лета 1877 г., но с перерывами и большей частью без настоящего увлечения» [Эйхенбаум Б. М. Лев Толстой. C. 648]). В периоды интенсивной работы над романом таких сетований в письмах заметно меньше или нет вовсе; немало и других знаков того, что вкус к сочинению АК не пропал у Толстого напрочь.
54
Мне представляется перспективным предложенный недавно А. Л. Зориным подход к использованию свидетельств о жизненном опыте писателя для интерпретации поэтики художественного произведения: Зорин А. Л. Улыбка Наташи Ростовой: «Война и мир» в интертекстуальной и биографической перспективе // Шаги/Steps. Т. 5. № 2. 2019. С. 86–109.
55
См. характерный случай прямолинейного подхода к установлению прототипа одного из героев АК: Шемякин А. Л. Смерть графа Вронского. Изд. 2-е. СПб., 2007.
50
Жданов В. А. Творческая история «Анны Карениной». С. 91–93.
51
См. напр.: Stenbock-Fermor E. The Architecture of Anna Karenina: A History of Its Structure, Writing and Message. Lisse: Peter de Ridder Press, 1975.
52
Формулировки из письма Толстого Н. Н. Страхову от 23?…26 апреля 1876 г.: Толстой–Страхов. С. 267–268.
53
Юб. Т. 62. С. 377, 378 примеч. 4 (письмо С. А. Рачинскому от 27 января 1878 г.).
9
Что же касается принадлежащих также В. А. Жданову датировок рукописей в ОпР 1955 г., то не все из них представляются обоснованными. В моем исследовании предлагается коррекция датировки для ряда рукописей, изученных мною в их полном составе.
6
Гудзий Н. К. История писания и печатания «Анны Карениной» // Юб. Т. 20. С. 577–643.
5
ЧРВ. С. 3–573. Серьезный недостаток публикации, признанный позднее в отечественном толстоведении, состоит в том, что из текстов рукописей извлекались отрывки (общим счетом двести два из более чем девяноста рукописей, а также корректур) по принципу существенного отличия от более или менее соответствующих им мест окончательного текста. При этом опубликованы отрывки в порядке, согласном именно с окончательным текстом, а не с последовательностью работы автора от рукописи к рукописи и внутри каждой из них. Иными словами, по этой «нарезке» удобно усмотреть особенности отдельно взятых фрагментов рукописей, но гораздо труднее хотя бы представить себе поэтапный процесс пересоздания ранних редакций в финальную. В настоящей работе многие редакции, важные для моей аргументации или такие, качество публикации которых в Юбилейном издании почему-либо вызывало сомнение, изучены по подлинникам рукописей или их фотокопиям.
8
Толстой Л. Н. Первая законченная редакция «Анны Карениной» // Он же. Анна Каренина. Роман в восьми частях. (Серия «Литературные памятники») / Изд. подгот. В. А. Жданов, Э. Е. Зайденшнур. М.: Наука, 1970. С. 687–799; см. также: Жданов В. А., Зайденшнур Э. Е. История создания романа «Анна Каренина» // Там же. С. 803–833.
7
ОпР. С. 187–234; Жданов В. А. Творческая история «Анны Карениной»: Материалы и наблюдения. М.: Сов. писатель, 1957.
2
Набоков В. В. Пнин / Пер. с англ. С. Ильина // Набоков В. В. Собр. соч. американского периода: В 5 т. Т. III. СПб.: Симпозиум, 2004. С. 111–112, 117–118 («Пнин», гл. 5, разделы 3 и 5).
4
Alexandrov V. E. Limits to Interpretation: The Meanings of «Anna Karenina». Madison: The University of Wisconsin Press, 2004. P. 139–144, 295–296.
3
Набоков В. В. Лекции по русской литературе / Пер. с англ. И. Толстого. М.: Независимая газета, 2001. С. 270–279.
Глава 1
БОЛЬШОЙ СВЕТ ПО-ТОЛСТОВСКИ
ОБРАЗЫ И АЛЛЮЗИИ
В начале июля 1874 года, через год с лишним после того, как Толстой в один прекрасный мартовский день приступил к созданию нового романа, эссеист и литературный критик, обожатель «Войны и мира» Николай Николаевич Страхов навестил автора в Ясной Поляне56. В те недели Толстой с нарастающим разочарованием вычитывал и правил корректуру так называемого дожурнального набора Части 1 АК (не для сериализации в «Русском вестнике», которая начнется в январе 1875 года, а для планировавшегося тогда издания книгой) и еще питал надежду на то, что переработка черновиков дальнейшего повествования в финальный текст не растянется надолго. Страхов стал одним из тех очень немногих, кому посчастливилось прочитать или прослушать в авторском чтении будущие знаменитые сцены в ранних редакциях, задолго до публикации готового произведения. С должной почтительностью к другу-кумиру он попытался внести малую лепту в творимый шедевр57. Через несколько недель после отъезда из Ясной Поляны он достаточно обдумал свои впечатления, чтобы поделиться ими в письме:
Вы справедливо заметили, что в иных местах Ваш роман напоминает «Войну и мир»; но это только там, где сходны предметы; как только предмет другой, то он является в новом свете, еще невиданном, небывалом в литературе. Развитие страсти Карениной — диво дивное. Не так полно, мне кажется, у Вас изображено (да многие части и не написаны) отношение света к этому событию. Свет радуется (какая удивительная черта!), соблазн соблазняет его; но является реакция, отчасти фальшивая, лицемерная, отчасти искренняя, глубокая. Я не знаю хорошенько, что у Вас тут будет <…> но тут должно быть что-нибудь очень интересное, очень глубокое <…>58
Комментатор не ошибался, указывая на прорисовку, пусть и штрихпунктирную, неоднородности высшего общества. В том массиве текста, с которым, как можно уверенно предполагать, он ознакомился (а сюда входила и исходная, но уже развернутая редакция глав об Анне накануне самоубийства)59, намечены и различные черты в коллективном портрете бомонда, и различные — от саркастического до нейтрально-дружелюбного — регистры повествования о светских персонажах. Уснащая свою акколаду выгодным сравнением, Страхов, не чуравшийся в общении с Толстым грубой лести за чужой счет, предсказывал, что Тургенев, «специалист по части любви и женщин», непременно «обозлит[ся]» и что «Ваша Каренина разом убьет всех его Ирин и подобных героинь <…>». Здесь примечательно не столько убеждение заведомо пристрастного критика в том, что соперник Толстого в своих «светских историях» «осуждает что-то второстепенное, а не главное, что например страсть осуждается потому, что она недостаточно сильна и последовательна, а не потому, что это страсть»60, сколько конкретизация сравнения ссылкой на тургеневский роман «Дым». Написанный и изданный во второй половине 1860‐х, с отнесением основного действия к 1862 году, «Дым» в ряде своих глав был довольно смелым опытом характеристики вполне определенной, легко узнаваемой среды современного бомонда, интимно смежной с самим правящим домом. В частности, история превращения княжны Ирины Осининой в генеральшу Ратмирову была вариацией на тему как достоверных, так и преувеличенных слухов о нравах дворов и Николая I, и Александра II61. В этом качестве, независимо от пренебрежительных отзывов и Страхова, и — несколькими годами ранее — самого Толстого62, повесть Тургенева торила дорожку «Анне Карениной», чей резкий фокус наведен на тот же объект похожим политически небезобидным манером.
В настоящей главе речь пойдет о том, как толстовский вымысел вбирал в себя сложную и деликатную ситуацию внутри и вокруг династии Романовых в 1870‐х годах. То десятилетие было отмечено контрастом между глубоким разладом в царской большой семье, вереницей династических скандалов и сопутствующим затуханием официальной, публично зримой активности двора, с одной стороны, и возрастанием как символической, так и политической роли близких ко двору неформальных группок и котерий, с другой. В великосветской жизни появлялись тогда и новые фигуры, и новые стиль и кураж, и новые финансовые аппетиты, и новое сознание того, что, завися во многом от ядра монархии, аристократия в чем-то от него автономна. Ниже я постараюсь показать, как изображение этих тенденций, находя поддержку в личных реминисценциях и впечатлениях Толстого, служило приводным ремнем между динамикой событий и веяний середины 1870‐х и генезисом текста романа.
61
О теме большого света в «Дыме» см. напр.: Покусаев Е. И., при участии Е. И. Кийко [Вводная статья к примечаниям: И. С. Тургенев. Дым] // Тургенев И. С. Полн. собр. соч. и писем: В 30 т. Т. 7. М.: Наука, 1981. С. 515–519.
62
Юб. Т. 61. С. 172 (письмо А. А. Фету от 28 июня 1867 г.).
60
Толстой–Страхов. С. 171–172.
58
Толстой–Страхов. С. 171 (письмо от 23 июля 1874 г.).
59
О редакции 1874 года, для которой я использую название Дожурнальная цельная (ДЖЦР), в ее полном составе см. гл. 2 наст. изд.
56
Летопись. С. 422.
57
Подробнее о знакомстве Страхова с редакцией 1874 года см. в гл. 2 наст. изд.
1. «Круг внешне скромный, но могущественный»
Трудно сказать, в каких именно героях и эпизодах Страхов усмотрел при первом знакомстве «искреннее» и «глубокое» противодействие (именно в этом значении употреблено слово «реакция» в цитированном выше отклике) «соблазну», заключенному в любовной истории Анны и Вронского. Но появление важной темы, той, которая в череде последующих редакций и в ОТ романа будет контрапунктом сопутствовать изображению плотской любви и земной страсти, в самом деле фиксируется в авантексте 1873–1874 годов. Порождаемый сексуальным влечением «соблазн» находит свой псевдоантипод в той особого толка рафинированной религиозности, что в мимесисе и имажинариуме Толстого почти неизменно выступает как заблуждение или фальшь, а в данном случае еще и ассоциируется более или менее явно с влиянием и властью женщины, не реализовавшей себя в материнстве. Это сопоставление в АК саморазрушительной витальности и спиритуализированной безжизненности лучше уясняется при привлечении к анализу исторического и биографического материала.
В реконструированной В. А. Ждановым и Э. Е. Зайденшнур Первой законченной редакции романа, датируемой весною 1873 года, тема великосветского благочестия только намечается, но уже получает своего представителя в лице персонажа — не центрального, но и не совершенно второстепенного. Это отсутствующая в ОТ сестра обманутого мужа, зовущегося в соответствующих рукописях где-то Ставровичем, а где-то уже Карениным, — Катерина Александровна, известная в свете как Кити. (На том же этапе работы Толстой вводит в роман под тем же именем, но для другой сюжетной линии юную главную героиню, которой англизированный диминутив пойдет больше.) «Душа в кринолине», как окрестили ее светские остряки, незамужняя Кити осведомлена об адюльтере невестки, избегает появляться с нею вместе в обществе, боясь скомпрометировать себя, но скрывает от нерешительного, мнущегося брата правду. Спрошенная им наконец в лоб, она отвечает запиской, утрирующей тон христианского смирения: «Я молилась и просила просвещения свыше. <…> [М]ы обязаны сказать правду. <…> Это знает весь город. Что тебе делать? Я не знаю. Знаю одно, что Христово учение будет руководить тобой». После расставания Каренина (согласно этой версии — посредством официального развода) с Анной его сестра посвятила себя воспитанию племянника — «прекрасного 8-летнего мальчика». Но ее педагогическая добросовестность лишь подчеркивает безжизненность якобы семейной атмосферы: «Недоставало света, освещавшего все. В домашней и воспитательной деятельности Катерины Александровны было постоянное выражение строгого выполнения долга, и все дело шло хорошо, но усиленно, трудом <…>»63.
При всей фрагментарности повествования в этой ранней редакции нарратор успевает кивнуть нам на просматривающийся за набожной Катериной Александровной светский кружок — тех «друзей Алексея Александровича и его сестры», которые после огласки измены его жены и его жертвенного поступка — примирения и с женой, и с любовником — старались отвести от него насмешки злорадствующей публики. Среди этих сочувствующих выделяются «дамы <…> высшего петербургского православно-хомяковско-добродетельно-придворно-жуковско-христианского направления»64. Процитированное шестичленное определение, где православие, казалось бы, без нужды дублируется христианством, придворность подозрительно близко соседствует с добродетельностью, а имена В. А. Жуковского и А. С. Хомякова намекают на непридуманных высокопоставленных почитательниц поэзии религиозного чувства и славянофильской духоподъемной литературы, было политически и этически рискованным, но Толстой, как мы увидим чуть ниже, определенно им дорожил.
По прошествии примерно полугода, в конце 1873 — начале 1874 года, уже разработав вчерне сцены кульминации и даже развязки65, автор сосредоточился на Части 1 романа. Если в редакции весны 1873 года главная героиня в ее сексуальном влечении к сильному мужчине скорее вульгарно эксцентрична, чем изысканна (по выражению А. Зорина, она «изображена <…> как похотливая самка, не столько безнравственная по своей природе, сколько исходно существующая вне всякой нравственности»66), то в новых, быстро сменяющих друг друга редакциях начальных глав романа Анна в первых же упоминаниях других персонажей о ней предстает сколь обаятельной — обаянием молодости, — столь же и респектабельной дамой, ассоциируемой с открытым только для избранных кружком внутри бомонда. Мотив аффектированной женской религиозности получил новое развитие на этой стадии писания, и примечательно, что в нескольких случаях сама Анна выступает носителем некоторых ярко выраженных свойств, которые толстовская этика квалифицировала как ханжеские.
В одном из вычеркнутых мест рукописи, где уже пришедшее ему в голову заглавие «Анна Каренина» автор заменяет было на антитетическое «Два брака», Анна в разговоре со Стивой по приезде в Москву предваряет свое обещание помочь в примирении с Долли квиетистским нравоучением: «Один Тот, Кто знает наши сердца, может помочь нам». Облонский «знал этот выспренний несколько притворный, восторженный тон религиозности в сестре», но «знал тоже, что под этой напыщенной религиозностью в сестре его жило золотое сердце»67. В свою очередь, Долли, преодолевая нежелание встречаться с Анной, убеждает себя в том, что «видела от нее только ласку и дружбу — правда, несколько приторную, с аффектацией какого-то умиления, но дружбу». Тем не менее она «с ужасом и отвращением» представляет себе «те религиозные утешения и увещания прощения христианского, которые она будет слышать от золовки»68. Соседство таких черт, как притворность и приторность, оказывается здесь больше чем следствием употребления слова по созвучию с другим.
К той же редакции относится вычеркнутый в правке фрагмент, где Анна после бала, уже увлеченная Вронским, спеша уехать в Петербург, мысленно рисует перспективу скорого возвращения к привычным заботам и занятиям: «Утром визиты, иногда покупки, всякий день посещение моего приюта, обед с Алексеем Александровичем и кем-нибудь еще и разговоры о важных придворных и служебных новостях»69. Частые визиты в опекаемый приют — атрибут стиля жизни дамы, вовлеченной в светскую благотворительную деятельность.
В чуть более ранней рукописи среда, культивирующая подобную религиозность, предстает перед нами в восприятии Вронского, который, в отличие от позднейшего Вронского ОТ, сочетает аристократизм с интеллектуальной серьезностью и свободой от служебного честолюбия. Он «особенно не любил тот петербургский кружок, которого Анна Аркадьевна составляла украшение» и «главным лицом» в котором был ее муж. Заметим, что в этой, ранней, версии чуждость Вронского окружению его будущей возлюбленной — это не следствие безразличия богатого, ведущего разгульную жизнь молодого гвардейца к благопристойному собственно свету, и особенно его штатско-вельможному крылу, а отчуждение осознанное:
Это был тот кружок, который Вронский называл шуточно: утонченно-хомяковско-православно-женско-придворно-славянофильски добродетельно изломанный. И ему много лжи, притворства, скромности и гордости казалось в этом тоне, и он терпеть не мог его и лиц, как Каренины, мужа, жену и сестру, которые составляли его70.
Новый вариант цитированной аттестации, и вновь исходящей из уст Вронского, возникает на полях той копии Части 1, что была подготовлена к марту 1874 года для типографского набора (все тот же нереализованный проект издания отдельной книгой без журнальной сериализации). В этой рукописи, хотя она и мыслилась беловой, Толстой продолжал править текст, иногда весьма существенно, и не все из начатых переделок были завершены, оставшись на странице зачеркнутыми набросками — свидетельством пройденных развилок в развитии сюжета, фабулы, характерологии. Один из таких набросков был сделан с целью дополнить беседу в гостиной Щербацких, происходящую за день до приезда Анны в Москву, болтовней о ней между гостями. В ответ на слова Кити Щербацкой об общепризнанной добродетельности Анны Вронский отождествляет ту со светской котерией в Петербурге, которая выделяется как нечто особенное по целому ряду признаков (и это самая вдумчивая реплика в разговоре о знакомой многим столичной даме):
[Э]та религиозность и добро — принадлежность grande dame известного круга <…> И, если я не ошибаюсь, Анна Аркадьевна Каренина составляет украшение того добродетельно-сладкого, хомяковско-православно-дамско-придворного кружка, который имеет такое влияние в Петербурге71.
Пассаж, хотя и не перешедший в следующую редакцию, обозначил в авантексте усиленный затем акцент на исключительной влиятельности дамского кружка. (Занятная параллель: шестнадцатью годами раньше Толстой вычеркнул в своем дневнике колкость с похожим набором эпитетов по адресу своей придворной тетушки графини Александры Андреевны Толстой, к чьей фигуре мы еще внимательно присмотримся: «Начинает мне надоедать ее сладость придворно християнская»72.)
В дальнейших редакциях Толстой не будет целенаправленно экспериментировать с интеграцией темы фемининной религиозности непосредственно в образ Анны73. Хотя героиня последующих редакций и ОТ в своей социализации близка — до встречи с Вронским — к пресловутому кружку, она остается в стороне от его секулярных таинств, а в ее личности и поведении не проглядывает патентованной набожности. И все-таки не стоит забывать о возникающем в нескольких автографах профиле восторженно-благочестивой Анны. Не отзывается ли эта мимолетная инкарнация в том, как Анна — персонаж завершенного романа драматизирует собственную любовную страсть, усматривая в ней с самого начала роковое проклятие? Умиление горним и отторжение от того, что воспринимается как низменное, могут быть одинаково выспренними и напыщенными; чрезмерный восторг, испытываемый человеком в связи с одним чувством в своей душе, находит родственную противоположность в священном ужасе перед другим. Я не берусь здесь решить, допустима ли такая трактовка образа, но сам вопрос, думается, заслуживает постановки. Повод вернуться к нему еще представится ниже в гл. 4, при рассмотрении того, как толстовский роман определяет, уже встроив ее в фабулу, эмотивную природу экзальтированной религиозности.
Пока же обратимся к решающему этапу формовки того женского персонажа, в котором ложная, салонная праведность в конце концов находит свою персонификацию. Это произошло на рубеже зимы и весны 1874 года, когда Толстой, отдав жене на перебеливание основной массив текста Части 1, принялся за имевшиеся у него лишь в беглых эскизах или вовсе только задумывавшиеся петербургские зимние главы Части 274. Хронология здесь особенно важна потому, что незадолго перед тем, в январе 1874 года, в Петербурге и Москве состоялись торжества по случаю бракосочетания дочери Александра II великой княжны Марии с английским принцем крови герцогом Эдинбургским Альфредом. После нескольких лет затишья в популяризации царской семьи и двора на широкой публике, а соответственно и в прессе75 это было, особенно в Москве, чем-то вроде прохождения кометы. Толстой, как мы еще увидим, был хорошо информирован об этом событии в жизни династии и не оставался равнодушным к общественному ажиотажу. Иными словами, в те недели царский двор в церемониально пышном обличье, а заодно и с теми семейными неурядицами, которые трудно было утаить, живо напомнил о себе не только светским ценителям таких действ или зрителям из простонародья, но и автору АК.
И вот тогда-то в одной из нескольких рукописей, где еще весной 1873 года были созданы первые редакции сцены вечера у петербургской великосветской богачки (в ОТ — Бетси Тверской)76, после которого встревоженный Каренин пробует объясниться с женой, Толстой сделал важную вставку77. Пока Каренин дожидается возвращения Анны, в гостиную заходит его сестра. В этой вырастающей из вставки редакции она именуется Мари (в другом написании — Мери; совпадение с именем царской дочери, выданной тогда же замуж в Англию, конечно, едва ли было преднамеренным)78 и именно в этом месте, при первом появлении в действии, удостаивается портретной характеристики.
Как и в случае со многими другими черновыми редакциями, в этом этюде суждения и оценки нарратора эксплицитнее, чем в соответствующем месте ОТ. То, что в окончательной редакции выражается посредством образности и ассоциативности или через лаконичные комментарии одних персонажей о других, в черновиках нередко высказывается прямым текстом в зачастую многословной речи повествователя. Сообщаемые при этом детали могут казаться избыточными с художественной точки зрения, но для реконструкции исторического контекста они имеют особую ценность (тем более что какими-то из них Толстой вынужден был затем пожертвовать, вероятно не по одним эстетическим, а еще и по цензурным соображениям).
Одно из таких сообщений, хотя и труднее считываемое, чем другие79, заключено в замене, наряду с именем, и нелестной светской клички героини. Кити из ранних редакций — «душа в кринолине»80, тогда как Мари «светские умники» нарекли «душой в турнюре»81. Первый вариант изобличает вольную или невольную ориентацию автора, приступающего к сочинению романа в режиме «реального времени», на свой былой личный опыт. Толстой бывал в Петербурге и часто виделся там с несколькими подобными будущей Мари женщинами столичного бомонда (об этом речь впереди) во второй половине 1850‐х — начале 1860‐х годов. Среди них была Анна Тютчева, которую он несколько позже в частном письме и обозвал «душой в кринолине» — задолго до появления этой клички в черновике АК82. Но в пору, когда этот роман начал создаваться, Толстой уже больше десяти лет как не наезжал в Северную столицу, да и давно перестал посещать большие собрания московского света; между тем так уж случилось, что кринолин, особенно в его самых пышных формах, вышел из моды как раз во второй половине 1860‐х83. Приведу любопытное свидетельство на этот счет, исходящее не от кого-нибудь, а от исторического лица, на чей нравственный и отчасти политический авторитет намекают в генезисе АК зарисовки благочестивых светских дам, — императрицы Марии Александровны. Передавая в 1866 году жене доверенного царедворца, проводившей зиму в Париже, заказ на строгое («без чего бы то ни было сверкающего и блестящего, как-то: золота, серебра, сталей и пр., и пр.») парадное платье для себя от тогдашнего законодателя женской haute couture Чарльза Уорта (Worth), императрица просила дать ей знать, носят ли в парижском свете в текущий сезон кринолины или нет84. Собственно, именно Уорт своими новшествами и приблизил конец эпохи громоздких кринолинов.
В 1874 году Толстой, конечно же, не был в полном неведении насчет заметной реформы, произведенной в дамском костюме. Он должен был знать, что для придания юбке, а с нею и женской фигуре чарующей округлости применяется — в высшем обществе — уже преимущественно не кринолин, а турнюр. (Воздерживаюсь от цитирования перифраза, которым будет заклеймен этот предмет женского наряда в «Крейцеровой сонате»85.) Однако, по всей видимости, Петербург начала 1860‐х оставался для Толстого хронотопом большого света: воспоминания о не столь давнем прошлом были достаточно свежи, чтобы, толкнув автора под руку, произвести в ранней рукописи забавный анахронизм. Силуэт фигуры петербургской великосветской дамы явился внутреннему взору писателя, как и прежде, экстравагантно колоколообразным. Новый вариант «душа в турнюре» из редакции 1874 года не дойдет потом до ОТ86, но его стоило придумать уже для того, чтобы устранить анахронизм. Вообще, как в черновых редакциях, так и в окончательной есть сколько-то следов вторжения реальности конца 1850‐х — начала 1860‐х годов (Толстой в начале четвертого десятка лет, накануне женитьбы) в мир романа «из 1870‐х», и это не только реальность аристократического салона87.
Вернемся к содержанию вставки. В развернутом изображении Мари используется толстовский прием несколько назойливой кодировки духовного через физическое. Именно сестре Алексей Александрович «был обязан <…> большею частью своего успеха в свете»: «она имела высшие женские связи, самые могущественные». Последние два слова добавлены в автографе над строкой, словно нарочно иллюстрируя деликатность политических аллюзий, вводимых в портрет героини. Деля с братом кров, Мари придавала «характер высшей утонченности и как будто самостоятельности его дому». В самой сцене беседы, возвещая о себе доносящимся из‐за двери «звуком тонкого кашля сморкания» (неслучайная замена одного телесного отправления другим)88, она возникает перед братом и перед читателем, чтобы тут же подвергнуться немилосердному анатомированию со стороны нарратора. Телесная, а тем самым и моральная ущербность передается здесь метафорой сыворотки, отсекшейся от простокваши; обозначающий это диалектный или окказиональный глагол «отсикнуться» уже был употреблен в редакции 1873 года применительно к обескровленному несчастьем, лишенному остатков жизненной энергии Каренину89, но ни оттуда, ни из разбираемой редакции сцены с сестрой Каренина грубоватое словечко не попадет в ОТ90.
Итак,
Мари была недурна собой, но она уже пережила лучшую пору красоты женщины, и с ней сделалось то, что делается с немного перестоявшейся простоквашей. Она отсикнулась. Та же хорошая простокваша стала слаба, неплотна и подернулась безвкусной, нечисто цветной сывороткой. То же сделалось с ней и физически и нравственно.
Этот брезгливо звучащий глагол не только описывает внешность, но и проецируется на духовную сущность героини, на особое сочетание религиозной покорности судьбе с упоением своею избранностью:
[С] тех пор как она отсикнулась, что незаметно случилось с ней года два тому назад, религиозность не находила себе полного удовлетворения в том, чтобы молиться и исполнять Божественный закон, но в том, чтобы судить о справедливости религиозных взглядов других и бороться с ложными учениями, с протестантами, с католиками, с неверующими. Добродетельные наклонности ее точно так же с того времени обратились не на добрые дела, но на борьбу с теми, которые мешали добрым делам. <…> И всякое доброе дело, в особенности угнетенным братьям славянам, которые были особенно близки сердцу Мари, встречало врагов, ложных толкователей, с которыми надо было бороться. Мари изнемогала в этой борьбе, находя утешенье только в малом кружке людей, понимающих ее и ее стремления91.
Кроме продвижения панславизма (первая в генезисе романа антиципация одной из его будущих и политических, и мировоззренческих тем), Мари вовлечена в противоборство вокруг затеянного ею филантропического «дела сестричек». Подробным рассказом об очередной каверзе конкурентов, открывающимся жеманно-праведнической фразой на французском: «О, как я подрублена нынче», — она гасит позыв брата поделиться с нею его собственным горем, несмотря на то что понимает его состояние. Ее заключительная нотация: «Каждый несет свой крест, исключая тех, которые накладывают его на других» — сопровождается взглядом на входящую Анну92.
Сцена разговора Каренина с сестрой, как и сама героиня, вскоре будут удалены автором из создающегося текста93. Но генетически этюд об «отсикнувшейся» Мари оказался плодотворным: он решающе углубил и нюансировал самый характер женского персонажа, требуемого темой ложного благочестия, и стал материалом для «прививки» к черновикам других сцен и фрагментов нарратива.
Политическая составляющая портрета Мари, пройдя через еще один автограф, трансформировалась — вместе с персонажем — в характеристику целой группы единомышленников и тем самым заложила основу для одного из репортерско-комментаторских опытов автора АК — классификации «подразделений» столичного высшего света в будущей Части 2 (2:4). В автографе главы, озаглавленной до смешного назидательно «Дьявол», сочинением которой Толстой весной 1874 года начал замедлять и, одновременно углубляя психологизм и сгущая фон, уплотнять рассказ о развитии страсти Анны и Удашева/Вронского (в нескольких новых автографах тех недель используется прежний вариант фамилии героя94), тот самый вскользь упомянутый «малый кружок» предстает перед нами анфас, нарисованный резкими мазками:
[Э]то был тот круг, через который Алексей Александрович сделал свою карьеру, круг, близкий к двору, внешне скромный, но могущественный [эхо «высших женских», «самых могущественных» связей Мари. — М. Д.]. Центром этого кружка была графиня А. [в этой же рукописи встречается криптоним «графиня N.». — М. Д.]; через нее-то Алексей Александрович сделал свою карьеру. В кружке этом царствовал постоянно восторг и умиленье над своими собственными добродетелями. Православие, патриотизм и славянство играли большую роль в этом круге. Алексей Александрович очень дорожил этим кругом, и Анна одно время, найдя в среде этого кружка очень много милых женщин <…> сжилась с этим кружком и усвоила себе ту некоторую утонченную восторженность, царствующую в этом кружке. Она, правда, никогда не вводила этот тон, но поддерживала его и не оскорблялась им.
Как и в ОТ (с поправкой, опять-таки, на его тенденцию к меньшей, чем в черновиках, однозначности), Анна по возвращении из Москвы отдаляется от привычной ей с замужества светской компании, осознав «все притворство», там процветающее95. Автограф главы «Дьявол» дает еще одну модификацию нарочито избыточного определения, призванного, думается, уподобить женскую религиозную выспренность неестественно пышному и показному наряду — как если бы главное достояние «души в турнюре» свелось к длинному шлейфу. На сей раз не Вронский, а великосветская богачка и распутница Бетси Курагина (княгиня Тверская в ОТ) высмеивает душеспасительный кружок, называя его не только «богадельней», но и «композицией из чего-то славянофильско-хомяковско-утонченно православно-женско-придворно подленького»96.
Стоит особо подчеркнуть, что этот черновик с перечислением ценностей некоей придворно-чиновничьей группы в стиле знаменитой уваровской триады («Православие, самодержавие, народность»), но далеко не тождественно ей самой — «Православие, патриотизм и славянство», — был написан почти за два года до начала поведших к войне антитурецких восстаний на Балканах и бурного общественного увлечения славянским вопросом. Иными словами, в той мере, в какой цитированная зарисовка не была прямой реакцией Толстого на конкретные резонансные события (в отличие от отповеди «славянобесию» 1876 года в будущей Части 8), «близкий ко двору, внешне скромный, но могущественный» кружок — это апологеты религиозно вдохновляемого панславизма по своим устойчивым, давним убеждениям.
Добавочным штрихом к тому, как описаны отношения Анны с кружком и частичное приятие ею поведенческого кода «некоторой утонченной восторженности», выступает ремарка об Удашеве (в этой редакции образ персонажа уже вполне близок к Вронскому ОТ): тот «в маленький кружок графини А. <…> не был допущен, да и не желал этого»97. Ясно, что даже если бы он этого пожелал, некий запрет было бы трудно обойти. Именно эта деталь, на мой взгляд, интригующа. В самом деле, почему отпрыск вполне знатного рода, к тому же официально состоящий — по званию флигель-адъютанта — в свите императора98, не мог быть принят в кружке, «близком ко двору»? Только ли по причине его участия в холостяцких увеселениях гвардейцев — зачастую попиравших начатки пристойности, пагубных для здоровья, но вполне традиционных в ту пору (и позднее)? И не подразумевается ли обзором «подразделений» света, что не менее значимы различия внутри самой институции двора? Иными словами — к какому именно двору или сегменту большого двора был близок кружок, которому Каренин обязан своей карьерой, а Анна — умением поддержать тон элегантного святошества? Еще немного авантекста, и мы вплотную обратимся к этим вопросам.
Описанию внешности и личности, а также прямой речи Мари Карениной нашлось в генезисе романа несколько иное применение. Подвергшись — уже в виде копии, снятой с автографа, — правке, соответствующий блок текста был сочленен с созданной тогда же отправной редакцией более раннего места — глав о возвращении Анны домой99, в которых читателю дается первая возможность бросить взгляд не только на семью, но и на всегдашнее светское окружение главной героини (1:31–33). Правка, не вторгаясь пока в ткань изображения второстепенного, но самобытного персонажа, заменила сестру Каренина знакомою нам по смежной рукописи графиней — наставницей кружка, здесь именуемой, в той же тургеневской манере, криптонимом N. Беседа происходит теперь не между Карениным и его сестрой, а между Анной и приехавшей к ней, выкроив часок посреди разных деловых визитов и заседаний, гостьей. Одно из дополнений, вызванных необходимостью по-новому задать в фабуле отношение этой «души в турнюре» (теперь не родственницы, а попечительной приятельницы) к Анне, подчеркнуло важность, которую пресловутый кружок приписывает делению на своих и чужих: «Алексей Александрович был один из верных ее сотрудников, и Анну графиня N. причисляла к своим, хотя и замечала в ней холодность и равнодушие к ее [то есть графини. — М. Д.] интересам. Но Анну она просто любила, и Анна ценила это и была благодарна»100.
И вот, наконец, в созданной вскоре, тою же весной 1874 года, новой редакции первой в романе сцены на тему великосветской религиозности возникает финальная персонификация букета «утонченной восторженности», самозваной праведности и панславизма — «знаменитая» графиня Лидия Ивановна101. Это прямое развитие образа графини N./A.102 Замена единственного инициала на полные, к титулу в придачу, имя и отчество оставляет недосказанной ведомую, как подразумевается, всем и каждому (не исключая читателя) фамилию героини, привнося в образ грибоедовскую нотку: «княгиня Марья Алексевна». В созвучии с этим в портрет персонажа добавляется и водевильная холерическая хлопотливость. И в исходном автографе, и в ОТ (107/1:31) первое — в реплике Каренина жене — упоминание о графине Лидии Ивановне таково: «Наш милый самовар будет в восторге»103. В черновике комизм почти утрируется: «Пыхтя, вошла с мягкими глазами кубышка»104. Пыхтение, одышка как сугубо телесный коррелят экзальтированности пребудут до поры до времени в резерве авантекста и станут маркером персонажа ближе к концу романа. А при первом появлении Лидии Ивановны в ОТ (сериализация — февраль 1875 года) описание ее облика сбавляет акцент на корпулентности и обыгрывает конфликт тленных и возвышенных черт: «высокая полная женщина с нездорово-желтым цветом лица и прекрасными задумчивыми черными глазами» (108/1:32).
Ни в черновой, ни в окончательной редакции этого первого выхода нарратив ничего не сообщает о семейном положении графини; лишь на исходе 1876 года, готовя к публикации окончание Части 5105, Толстой заполнит эту сюжетную лакуну: у Лидии Ивановны, оказывается, есть муж, но он по (якобы) никому не понятной причине бросил ее на второй месяц после свадьбы, так что супруги давным-давно живут врозь (5:23). И даже в этом месте рассказа мы не узнáем фамилии героини: такое впечатление, что она представляла собой такую же «графиню Лидию Ивановну» еще будучи юной девушкой, готовящейся выйти замуж за безымянного для нас графа106. И там же мы увидим, что даже формальное письмо героиня подписывает на манер августейшей особы: «Графиня Лидия» (438/5:25).
Как ясно из сравнения описаний, Лидия Ивановна, с ее нажитым явно многолетними усилиями реноме («знаменитая»), видится автору дамою более пожилой107, чем ее предшественница в генезисе текста — Мари Каренина, которая не так давно вышла из «лучш[ей] пор[ы] красоты женщины» и еще «недурна собой». Однако напористый темперамент графини не вяжется с сакраментальным сывороточным «отсикнулась», поэтому неудивительно, что правка, вводящая Лидию Ивановну, сразу же удаляет и восходящую к Мари характеристику персонажа с этим словцом108. (Позднейшие случаи использования в черновиках аналогии, описываемой этим глаголом, относятся только к Каренину; Лидия же Ивановна окажется способной на изломанное, а все-таки любовное чувство — именно к Каренину; и не изломанным ли, в сущности, представлено в книге любовное чувство самой Анны?) В целом, как мы еще увидим, видоизменив психофизический габитус персонажа — «самовар» вместо «души в турнюре», — Толстой подновил и адресацию аллюзий, заключенных в образе.
В части общественно значимых воззрений и собственно деятельности графиня Лидия Ивановна наследует Мари Карениной. «А в самом деле, смешно: ее цель добродетель, она христианка, а она всё сердится, и всё у нее враги, и всё враги по христианству и добродетели», — думает о ней Анна, удачно резюмируя пространный пассаж нарратива из черновика, цитированный выше. Среди забот Лидии Ивановны примечательно уже упоминавшееся бегло «дело сестричек» — «филантропическое, религиозно-патриотическое учреждение» (108/1:32)109. В связи с ним упомянут «известный панславист за границей» Правдин, а чуть дальше — «Славянский комитет», на заседание которого в тот же день должна поспеть графиня. Славянские благотворительные комитеты в Москве и Петербурге в те самые годы находили все больше поддержки и в бюрократии, и среди придворной знати, и в самом правящем доме. Нам вполне можно удовольствоваться предположением, что под «делом сестричек» имеется в виду проект, к примеру, основания женского монастыря или мирского православного братства110 за границей, в продолжение русификаторской кампании в Западном крае империи, или сбора пожертвований на помещение в учебные заведения империи дочерей и сестер пророссийских деятелей из подвластных Австрии или Турции «славянских земель» (также и с миссионерской целью в отношении славян-католиков)111. Можно допустить и инициативу основания некоего особого филиала общества Красного Креста (официально — Общество попечения о раненых и больных воинах), которое находилось под патронажем самой императрицы. Однако в другом ракурсе угадывается аллюзия иронического свойства, которую кивок на панславизм помогал сделать более изощренной, подманив тогдашнего «среднего» читателя к простой отгадке. Сказать больше о возможном здесь втором дне будет уместно вскоре, в параграфе об историко-биографическом прочтении темы придворного кружка.
Превращению Мари Карениной в графиню Лидию Ивановну сопутствовала корректировка описания этой среды большого света. Вместе с графиней делает мимолетный дебют еще один персонаж, заведомо эпизодический, в ОТ не перешедший, но помогающий нам «уличить» Толстого в его интересе к определенной культурной семантике, которая питала мотив наигранной — как он понимал это — религиозности: «После графини Лидии Ивановны приехала кузина Алексея Александровича, старая девушка, унылая и скучная, но торжественная, потому что она знала Жуковского и Мойера»112. Иными словами, с удалением Мари Карениной из состава действующих лиц амплуа остающейся в девичестве родственницы мужа, которому предначертано стать рогоносцем (вензельное сочетание двух провалов в миссии продолжения рода), не исчезает сразу из творимого текста.
К Жуковскому — в одном ряду с Хомяковым — отсылает, вспомним, уже самая ранняя версия многочленной характеристики «высшего петербургского направления», олицетворяемого влиятельными дамами. Имя же дерптского врача, лютеранина Иоганна Христиана Мойера добавочно ограняет реминисценцию, ибо этот человек в глазах современников и почитателей Жуковского был принадлежностью эстетизированной биографии поэта. Не имея надежды жениться на своей возлюбленной Марии Протасовой, Жуковский в 1816 года благословил ее брак с Мойером. В исследовании И. Виницкого раскрыт символический смысл этого жеста самоотречения: он подтверждал идеалистическое устремление Жуковского и сестер Протасовых, Марии и Александры, к тому, чтобы составить союз «прекрасных душ» по образцу «Новой Элоизы» Руссо — союз, который должен был претворить любовную страсть в вечную нежную, братскую дружбу. Мойер и стал вторым духовным братом этой утопической семьи113. После безвременной смерти Марии в 1823 году он оставался вдовцом, продолжал начатую им с женой благотворительную деятельность, сохранил связи с родными Марии, купил принадлежавшее когда-то ее матери орловское имение и именно там, а не в Дерпте, окончил в 1858 году свою жизнь, перед смертью приняв православие. Отношения Мойера с Жуковским были пожизненной дружбой двух мужчин, посвященной памяти женщины, которую любили они оба.
Культ Марии Протасовой, как убедительно показано Виницким, нашел свою пару в другой сфере жизни Жуковского — придворно-служебной. Он был педагогом и юной великой княгини Александры Федоровны (урожденной Шарлотты, принцессы Прусской), жены будущего Николая I, и — спустя десятилетие — их сына, будущего Александра II. Религиозно — но не моноконфессионально — мотивированный романтизм Жуковского оставил заметный след в эмоциональной культуре династии Романовых и близких ей аристократических кланов. Его поэзия в части, воспевающей великую княгиню Александру, привила при петербургском дворе заимствованный из Пруссии культ августейшей фемининности, служитель которого — будь то поэт или царедворец, мужчина или женщина — мыслился одной из заведомо немногих избранных душ, способных на подлинно высокое обожание непорочной красоты, воплощения небесного идеала114. При Николае I этот извод сентиментализма или, как сказал бы Толстой, «восторженный тон» начал сближаться с апологией православия как русской веры. К 1870‐м годам фигура Жуковского, умершего за два десятилетия перед тем, превратилась для семьи Александра II и ее придворного окружения в символ верности и благочестия, а как раз на 1873–1874 годы, когда Толстой создавал ранние редакции АК, пришлась первая публикация — в историческом журнале «Русский архив» — писем, которые Жуковский в качестве воспитателя наследника престола писал в конце 1820‐х — 1830‐х годах императрице Александре Федоровне, своей бывшей ученице115. Принадлежавший Толстому экземпляр номера «Русского архива» за январь 1874 года сохранил след чтения им этих писем116. В этом свете имя Жуковского в авантексте АК как метонимия «утонченной восторженности» (или выхолощенной торжественности) вовсе не кажется, в отличие от кринолина, анахронизмом.
Сам пресловутый кружок, после того как поиск нужного женского персонажа останавливается на графине Лидии Ивановне, характеризуется уже без использования определений «могущественный» и «близкий ко двору». В той же рукописной редакции, где вводится эта героиня, кружок обрисован так: «образованный, любящий и ценящий образование, нравственный, любящий и ценящий нравственность, религиозный, исключительно православно религиозный»117. Особо подчеркнутая конфессиональная монолитность как раз и указывала в этой версии на близость к правящему дому и, разумеется, к православной иерархии: в современном высшем обществе, особенно его женской половине, были и такие очажки спиритуальной религиозности, где — в духе далеких 1810‐х — преобладал надконфессиональный евангелизм или мистицизм, а вера как таковая не увязывалась с имперским или национальным самосознанием118. Как подобает члену «исключительно православно религиозного» кружка, Каренин этой редакции читает перед сном исследование о «значении папизма в Западной Европе как элемента разложения церкви»119.
И вот как эта котерия описывается в ОТ:
Центром этого кружка была графиня Лидия Ивановна. Это был кружок старых, некрасивых, добродетельных и набожных женщин и умных, ученых, честолюбивых мужчин. Один из умных людей, принадлежащих к этому кружку, называл его «совестью петербургского общества» (125/2:4).
Из обрамляющих этот пассаж упоминаний о том, что Каренин «сделал свою карьеру» через этот кружок и «очень дорожил» им, и из переданного синтаксисом первенства женщин, не говоря уже о последующей эволюции образа Лидии Ивановны, можно легко догадаться, что «высшие женские связи, самые могущественные», по-прежнему, как и в ранних редакциях, пребывают здесь. Словом, из сравнения ОТ с авантекстом выявляется красноречивое умолчание: затушеванные атрибуты изображаемой среды и есть ее «вывеска». Констатация их в печатном тексте была бы не просто слишком прямолинейной, но и, возможно, политически неблагоразумной.
119
Р28: 4. Как и во многих других случаях, ОТ здесь менее прямолинеен: Каренин — религиозный, но считающий нужным следить за новинками вполне мирской поэзии — читает Duc de Lille, «Poésie des enfers» (111/1:33).
118
Женские персонажи АК, экземплифицирующие такого рода религиозность, несколько позднее, в начале 1875 года, оформляются в другой сюжетной линии — Кити Щербацкой. Это мадам Шталь, «пиетистка» (как называет ее — религиоведчески точно — отец Кити), состоящая в «дружеских связях с самыми высшими лицами всех церквей и исповеданий» (219/2:34; 210/2:32), и ее воспитанница Варенька, тип самоотрешенной сестры милосердия. Предтечей обеих в генезисе текста была посвятившая себя благотворительности англичанка мисс Суливан (см.: ЧРВ. С. 226–231 (Р24); два позднейших персонажа появляются в правке копии этого автографа: Р27: 55, 56). Оговорка «исключительно православный» в цитированном черновике смежной серии глав могла быть введена специально для того, чтобы отметить различие между уже воплощавшимися в тексте или только задуманными образчиками, как подразумевается, ложного религиозного воодушевления — придворно-патриотическим и космополитическим.
Что касается невымышленной реальности, то, помимо возникшего именно в середине 1870‐х годов редстокизма, о референциях к которому в АК ведется речь в гл. 4 наст. изд., в петербургской аристократии еще до того имелись также последователи так называемой Вселенской апостольской церкви, зародившейся еще в 1830‐х годах в Англии, или «ирвингисты» (от имени проповедника Э. Ирвинга). Среди них во второй половине 1870‐х была особенно активна лично знакомая Толстому по его заграничным встречам начала 1860‐х годов княжна Мария Михайловна Дондукова-Корсакова (1828–1909), широко известная своей благотворительной деятельностью — и отчасти похожая на некую комбинацию из черт мадам Шталь и Вареньки (см. записи о беседах с Дондуковой-Корсаковой и об ирвингистских чтениях в дневнике А. А. Толстой: РГАЛИ. Ф. 318. Оп. 2. Д. 43. Л. 99–100, 102, 103 (записи от 15, 22 января, 5 и 15 февраля 1875 г.); см. также: Мазур Т. Р. Дондукова-Корсакова Мария Михайловна // Лев Толстой и его современники: Энциклопедия / Под общ. ред. Н. И. Бурнашевой. Вып. 3. Тула, 2016. С. 178–181; Переписка Л. Н. Толстого с сестрой и братьями / Сост., подгот. текста, комм. Н. А. Калининой, В. В. Лозбяковой, Т. Г. Никифоровой. М.: Худож. лит., 1990. С. 231–232, 238–239, 241–247).
Согласно семейному преданию (см.: Толстой С. Л. Об отражении жизни в «Анне Карениной». Из воспоминаний С. Л. Толстого // Литературное наследство. Т. 37/38. М., 1939. С. 576), прототипами мадам Шталь и Вареньки послужили, соответственно, старшая родственница М. М. Дондуковой-Корсаковой княгиня Елена Александровна Голицына, в 1860 году во Франции помогавшая Толстому и его сестре ухаживать за их смертельно больным братом Николаем, и ее племянница Екатерина Александровна Корсакова, которою Толстой был тогда же мимолетно увлечен. О личности Е. Корсаковой известно совсем немного; из сохранившегося же письма Е. Голицыной Толстому, где та деликатно убеждает адресата в необходимости откровенно объясниться с Корсаковой о своих намерениях, не проступает ни чопорности, ни святошества, свойственных мадам Шталь (ОР ГМТ. Ф. 1. № 144/19–2 (письмо б. д., датируется началом апреля н. ст. 1861 года на основании содержания и в сопоставлении с дневниковой записью Толстого от 6/18 апреля того же года [Юб. Т. 48. С. 34]); см. также: Дробат Л. С. Голицына Елена Александровна // Лев Толстой и его современники. Вып. 3. С. 141 [утверждение автора, что письма Голицыной Толстому не сохранились, ошибочно]).
117
Р28: 7 об. (верхний слой).
116
Библиотека Льва Николаевича Толстого в Ясной Поляне: Библиографическое описание. Т. 2: Периодические издания на русском языке. М.: Книга, 1978. С. 135 (описание страницы 47‐й тетради 1‐й «Русского архива» за 1874 г.).
115
Русский архив. 1873. № 1. Стлб. I–XL; 1874. № 1. Стлб. 9–94.
114
Vinitsky I. Vasily Zhukovsky’s Romanticism and the Emotional History of Russia. P. 179–236.
113
Vinitsky I. Vasily Zhukovsky’s Romanticism and the Emotional History of Russia. Evanston, IL: Northwestern University Press, 2015. P. 148–152, 164.
112
Р28: 2 (верхний слой; опубл. без различения нижнего и верхнего слоя: ЧРВ. С. 193; написание Толстого: «Моieра»). В дальнейшем генезисе связка эпитетов, описывающих кузину Каренина, досталась Лидии Ивановне, но без артикуляции эмблематических имен. Ср. вариант из текста журнальной публикации, где княгиня Бетси, устраивая встречу Анны с Вронским у себя дома (127/2:4), отправляет Анне записку: «Приезжайте, пожалуйста, ко мне вечером после оперы <…> я привезу кое-кого из театра, и мы постараемся провести вечер не так торжественно, зато не совсем так скучно, как у графини Лидии Ивановны» (РВ. 1875. № 2. С. 792–793). При переработке журнальной публикации в книжную этот момент был удален.
111
Ср. с тем, как сфера интересов того же придворного кружка, в который метит Толстой, описана в финале тургеневского «Дыма»: «Беседа ведется <…> тихая; касается она предметов духовных и патриотических, „Таинственной капли“ Ф. Н. Глинки, миссий на Востоке, монастырей и братчиков в Белоруссии» (Тургенев И. С. Полн. собр. соч. и писем. Т. 7. С. 405 [«Дым», гл. XXVIII]). См. примеч. 1 на с. 68.
110
Женщины — члены православных мирских братств, которые начали учреждаться в Западном крае империи после подавления Январского восстания 1863 года, именовались сестрицами. Здесь может прочитываться и прямая аллюзия на А. Д. Блудову (см. подробнее ниже в наст. гл.), которая была учредительницей Кирилло-Мефодиевского братства на Волыни (хотя занималась не только сестрицами, но и братчиками). Слово «сестричка» в таком случае могло бы быть уменьшительным и от «сестра» (монахиня), и «сестрица» (братчица).
109
Исходный автограф определяет это опекаемое Мари Карениной учреждение как «филантропически-религиозное» (Р3: 4 об.); прилагательное «патриотическое», которое отсылает к программе тогда же прорисовываемого в смежной рукописи придворного кружка («Православие, патриотизм и славянство»), было добавлено в составе правки, вводящей графиню N. (Р18: 35).
108
Р28: 1 (здесь написание «отсякнулась», как было прочитано С. А. Толстой при перебеливании исходного автографа и вскоре затем скопировано Д. И. Троицким уже с ее копии, где автор не восстановил оригинального написания [Р18: 34]).
107
В одном из позднейших черновиков она названа «45тилетней старухой» (Р84: 14 об.).
106
«Графиня Лидия Ивановна очень молодою восторженною девушкой была выдана замуж за богатого, знатного, добродушнейшего и распутнейшего весельчака» (431/5:23). Исходный автограф: «[Лидия Ивановна] очень молодою и привлекательною девушкой была выдана замуж за богатого, знатного, добродушнейшего и распутнейшего весельчака мужа [sic!]. Она была влюблена в него» (Р80: 14).
105
См. подробнее параграф 1 гл. 4 наст. изд.
104
Р28: 1 (верхний слой).
103
Исходный автограф: Р18: 33 об. (верхний слой).
102
В генезисе романа графиня N./A. оказалась скоропреходящим промежуточным вариантом: правка в рукописи, введшая первое упоминание Лидии Ивановны, отразилась уже в датируемой концом марта — апрелем 1874 года корректуре последней из набранных тогда глав Части 1 (соответствующей главе 31 ОТ). См.: К119: 33.
101
Р18: 33 об.–35 (верхний слой); Р28: 1–2 (верхний слой).
100
Р18: 34 об. (верхний слой; курсив — добавленная мною эмфаза).
70
ЧРВ. С. 143 (Р13). Ср. ОТ: «[З]наю его по репутации и по виду. Знаю, что он умный, ученый, божественный что-то…» — говорит «рассеянно» Вронский Стиве при упоминании Алексея Александровича (64/1:17). Эпитет «божественный» (в значении «набожный», «благочестивый») в ранней версии прилагается ко все той же Кити, сестре Каренина (ПЗР. С. 736).
71
Р19: 61 (вставка рукой автора на полях наборной рукописи, не перенесенная в копию и затем вычеркнутая). Опубл. без различения текста копии и автографа: ЧРВ. С. 134.
69
Р18: 24 об. (нижний слой).
65
О рукописях 68, 70 и 102 см. параграфы 2–4 гл. 2 наст. изд.
66
Зорин А. Жизнь Льва Толстого: Опыт прочтения. М.: Новое литературное обозрение, 2020. С. 113.
67
Р17: 44.
68
Р17: 44 об. (вставка на полях копии). Опубл.: ЧРВ. С. 153 (отрывок 23).
63
ПЗР. С. 718, 736, 738, 790–791.
64
Там же. С. 791.
80
ЧРВ. С. 15 (Р2), 22 (Р4).
81
Р3: 4. Слова «в турнюре» подчеркнуты карандашом — возможно, С. А. Толстой при копировании автографа.
82
ЛНТ–ААТ. С. 272–273 (письмо Толстого А. А. Толстой от 26 или 27 ноября 1865 г.). См. подробнее об этом в гл. 4 наст. изд.
76
ПЗР. С. 722–724; ЧРВ. С. 201–203 (Р3). В условной проекции на ОТ это главы 6–7 Части 2. О нескольких самых первых в генезисе романа автографах см. примеч. 4 на с. 18–19 и примеч. 2 на с. 20–21.
77
Р3: 4–5. Опубл.: ЧРВ. С. 207–208.
78
Толстой переименовал героиню из Катерины (Кити) в Мари/Мери несколько раньше, перерабатывая более поздние в романе сцены дня скачек: «Сестра его [Каренина. — М. Д.] Кити Мери была в Петербурге, и он вместе с нею поехал на дачу. Кити Мери ненавидела скачки <…>» (Р21: 11; опубл.: ЧРВ. С. 224). После этой переработки предстояло, вернувшись назад, написать первый «выход» героини под новым именем и с углубленной вводной характеристикой; подробнее об этом моменте генезиса текста см. с. 239, 243–245 наст. изд. Работа над романом в 1873 — первой трети 1874 года, как мы еще неоднократно увидим, шла зачастую не в той последовательности, в какой были выстроены уже намеченные части и их главы.
79
Благодарю Людмилу Шарую за замечание, которое помогло мне увидеть возможность предлагаемой ниже интерпретации.
72
Юб. Т. 48. С. 14 (запись от 25 апреля 1858 г.).
73
Эхо такой трактовки образа еще слышится во вставке от руки в одной из корректур дожурнального набора Части 1 (апрель — июль 1874 г.): «Христианские же увещания Долли ожидала от своей золовки потому, что, когда она видела ее последний раз в Петербурге, Анна жила и обращалась в высшем утонченно православно религиозном петербургском кругу и была увлечена им» (К111: 9; опубл.: Гудзий Н. К. Описание рукописей и корректур, относящихся к «Анне Карениной» // Юб. Т. 20. C. 668; см. также о корректуре 111: ОпР. С. 227).
74
Подробнее см. с. 240–242 наст. изд.
75
Уортман Р. Сценарии власти: Мифы и церемонии русской монархии. Т. 2: От Александра II до отречения Николая II / Пер. с англ. И. А. Пильщикова. М.: ОГИ, 2004. С. 172–173.
90
Автор АК определенно питал слабость к слову «отсикнуться» (в другом написании — «отсекнуться»). На протяжении трех лет он не раз пробовал применить его в черновиках разных фрагментов романа, как в нарративе, так и в речи персонажа, но, по всей видимости, и глагол, и сама метафора были сочтены слишком сниженными для печатного текста. Из известных мне случаев такого словоупотребления позднейшие имеют место в рукописи, датируемой 1876 годом, с двумя последовательными вариантами сцены с Карениным, высмеиваемым придворными на рауте во дворце (5:24): Р83: 9 об. (нижний слой), 15 об. (добавляющая и тут же удаляющая фразу правка: «[В]есь похудел и опустился, отсекнулся, как говорил про него шутник»). При этом смысловая аура глагола, несомненно, донесена до окончательных редакций соответствующих описаний и характеристик. Не исключено, что Толстой, зная заранее, что не допустит такого уподобления в ОТ, нуждался в нем на стадии черновика как в возбудителе творческого процесса. Ср. анализ того, как включенные Г. Флобером в планы и «сценарии» к «Госпоже Бовари» скабрезные слова и откровенные наброски постельных эпизодов давали тогда и дают теперь косвенный, но явственный отзвук в стилистике и тональности изображения моментов физической близости в самом романе, где подобная «излучению» «действенная сила» исходного наименования или эскиза чувствуется «под чинной формой повествования» (Leclerc Y. «Madame Bovary» au scalpel: Genèse, réception, critique. Paris: Classiques Garnier, 2017. P. 38–39, 50–52; цитаты — p. 51, 52). Аналогия тем более уместна, что обсуждаемый глагол в приложении к Каренину, выглядящему плачевно немужественным, имеет сексуальную коннотацию. Ср. раннюю (также 1876 года) редакцию той же сцены разговора во дворце: «Не то что постарел, а с ним сделалось, что с простоквашей бывает, когда она перестоит, — говорил Стремов, позволявший себе вольность вульгарных сравнений. — Знаете, как будто крепкое, а там вода. Это называет моя экономка „отсикнулась“. Вот и он отсикнулся. / И Стремов, сжав свои крепкие губы, с таким выражением, которое ясно говорило, что он сам надеется еще не скоро отсикнуться, смеясь умными глазами, смотрел на собеседницу» (Р79: 1 об. — копия с авторской правкой; опубл. без различения нижнего и верхнего слоя: ЧРВ. С. 418).
91
ЧРВ. С. 207.
92
Там же. С. 207, 208.
93
Фрагмент беседы Каренина с сестрой перед попыткой объяснения с женой вычеркивается в копии автографа. Любопытный пример толстовской «экономии» на функциональных остатках удаляемых описаний и мизансцены: относящиеся к Мари слова «звук тонкого сморкания» (который Каренин слышит из‐за двери) правятся на «звук легких шагов», чтобы ввести в комнату уже не Мари, а сразу Анну (Р26: 11 об.).
87
Об анахронизмах из совсем другой области — помещичьего хозяйства и аграрных отношений — говорится ниже в гл. 5.
88
Р3: 4. Опубл. с неполным воспроизведением правки: ЧРВ. С. 206.
89
ПЗР. С. 791.
83
См. напр.: Хорошилова О. А. Костюм и мода Российской империи: Эпоха Александра II и Александра III. М.: Этерна, 2015. С. 209–211, 235–237, 318–321; Fashioning the Victorians: A Critical Sourcebook / Ed. R. N. Mitchell. London: Bloomsbury Visual Arts, 2018. P. 3–13, 93–109.
84
РГИА. Ф. 1614. Оп. 2. Д. 5. Л. 65 об. (копия письма А. В. Адлерберга Е. Н. Адлерберг от 20 февраля 1866 г.).
85
Юб. Т. 27. С. 22–23 («Крейцерова соната», гл. VI).
86
Зато сам турнюр как примета 1870‐х прямо-таки вопиет о себе в зарисовке светской дамы Сафо Штольц, чей эпатирующий наряд не позволяет понять, «где сзади, в этой подстроенной колеблющейся горе, действительно кончается ее настоящее, маленькое и стройное, столь обнаженное сверху и столь спрятанное сзади и внизу тело» (284–285/3:18).
98
О Вронском как флигель-адъютанте подробнее говорится на с. 100–103.
99
Р18: 33 об.–35.
94
См. об этом примеч. 2 на с. 249–250 и примеч. 3 на с. 269–270.
95
ЧРВ. С. 194–195 (Р25).
96
ЧРВ. С. 195 (Р25). Ни один из вариантов этого определения не дошел до ОТ, но в нем имеется аналогичное словесное сооружение, которое использовано для описания иной, чем «душа в турнюре», разновидности женской несостоятельности — обделенных кавалерами дам на балу: «Не успела она [Кити] войти в залу и дойти до тюлево-ленто-кружевно-цветной толпы дам, ожидавших приглашения танцевать (Кити никогда не стаивала в этой толпе), как уж ее пригласили на вальс <…>» (80/1:22).
97
ЧРВ. С. 196 (Р25).
2. Графиня Толстая из Зимнего дворца
Мы, наконец, вплотную подступаем к оставившему след в истории «внешне скромному» кружку при дворе императрицы Марии Александровны — плеяде религиозных дам, с которой, по моему мнению, нити аллюзии и пародии связывают трактовку в АК благочестия и духовности как подмены призвания женщины. К слову, именно в упомянутом выше «Дыме» Тургенева отыскивается одна из первых литературных репрезентаций кружка. Это откровенно саркастическая зарисовка салона безымянной старой гранд-дамы — «храм[а], посвященн[ого] высшему приличию, любвеобильной добродетели, словом: неземному», где беседы касаются только «предметов духовных и патриотических» («миссий на Востоке, монастырей и братчиков в Белоруссии») и где даже обтянутые чулками «громадные <…> икры» лакеев «безмолвно вздрагивают при каждом шаге» не иначе как почтительно, усиливая «общее впечатление благолепия, благонамеренности, благоговения». (Как не вспомнить Каренина, косящегося — таков же был ракурс взгляда Толстого на тургеневскую повесть — на «икры камергера» не когда-нибудь, а за минуту до встречи во дворце с опекающей его графиней Лидией Ивановной [435/5:24].) В хозяйке угадывается гофмейстерина императрицы графиня Н. Д. Протасова, а августейшую причастность к собранию метонимически выдает та деталь, что все говорят «чуть слышно <…> так, как будто в комнате находится трудный, почти умирающий больной <…>»120. Неписаный этикет предполагал крайне сдержанную манеру речи в присутствии Марии Александровны, голос которой был вынужденно тихим из‐за хронической респираторной болезни.
То была среда, отнюдь не тождественная официальному большому двору. И мотив «высших женских связей» в ранних редакциях АК являлся не вариацией на банальную тему всепроникающего женского влияния, а способом взять на прицел взаимоотношения, стили поведения, характеры в мирке, Толстому лично неплохо знакомом.
Чтобы сразу высветить точки схождения между художественным вымыслом, биографией писателя и событиями эпохи, позволю себе привести два свидетельства «из будущего» — принимая пору начала работы над АК за настоящее. В начале марта 1882 года, спустя год после убийства Александра II и почти два года — после смерти императрицы, Толстой пишет весьма сердитое послание своей двоюродной тетушке и давней корреспондентке графине Александре Андреевне Толстой, фрейлине с тридцатипятилетним стажем, в своем роде профессиональной придворной. И до, и после этого между ними случались размолвки на почве споров о религии вообще и православной церкви в частности, но именно тогда, в период напряженных духовных исканий Толстого, наружу вырвалось глубинное несогласие. Он призывал и доказывал в своей напористо-обличительной манере:
Вообще не говорите о Христе, чтобы избежать того ridicule, который так распространен между придворными дамами — богословствовать и умиляться Христом и проповедовать, и обращать. Разве не комично то, что придворная дама — вы, Блудова, Тютчевы чувствуют себя призванными проповедовать православие. Я понимаю, что всякая женщина может желать спасения; но тогда, если она православная, то первое, что она делает, удаляется от двора — света, ходит к заутреням, постится и спасается, как умеет121.
Письмо не было отправлено, Толстой смягчился и даже раскаивался в своей резкости, но не все сказанное в сердцах было гротеском. Хлесткое «вы, Блудова, [сестры] Тютчевы» звучит как устоявшаяся для него персонификация определенного феномена или тенденции.
Сместившись вспять на несколько лет, сопоставим эту филиппику с громами толстовского негодования против панславистского общественного энтузиазма, который пришелся на последнюю фазу работы над АК в конце 1876 — первой половине 1877 года и, как хорошо известно, вплелся в саму ткань романа. Один из стимулов к этому православно-патриотическому ажиотажу Толстой усматривал в моде на «сочувствие братьям славянам» в имперской элите, определяя саму природу названного умонастроения как в значительной мере женскую. В ноябре 1876 года, вскоре после речи Александра II в Кремле, где впервые было открыто заявлено сочувствие монарха славянским повстанцам, Толстой писал А. А. Фету: «[М]не страшно становится, когда я начинаю вдумываться во всю сложность тех условий, при кот[орых] совершается история, как дама, какая-нибудь Аксакова с своим мизерным тщеславием и фальшивым сочувствием к чему-то неопределенному, оказывается нужным винтиком во всей машине»122. Аксакова — это одна из все тех же сестер Тютчевых, дочерей поэта, Анна Федоровна, жена и соратница славянофила и панслависта И. С. Аксакова, пылкого пропагандиста вмешательства России в балканские события. И еще через полгода с небольшим, дорабатывая в корректурах диалоги последней части романа, куда он постарался вместить всю полноту своего отторжения от войны, оправдываемой заветами христианской веры, Толстой был близок к тому, чтобы дать одну из ключевых полемических фраз в следующей версии: «Но кто же объявил войну туркам? Иван Иваныч Рагозов и три дамы[?]»123 Не витает ли здесь та же триада имен?124
Итак: сестры Анна, Дарья и Екатерина Тютчевы, графиня Антонина Дмитриевна Блудова, графиня А. А. Толстая (и не только они). Олицетворяемые этими женщинами политические и идейные убеждения, а равно и эмоциональная культура уходили корнями в эпоху Крымской войны, поражение в которой подтолкнуло не только проведение реформ, но и вызревание русского национализма в его религиозном изводе. Известный дневник Анны Тютчевой ясно свидетельствует о том, как при дворе молодой императрицы уже во второй половине 1850‐х годов укреплялись панславистские настроения — предполагавшие особую неприязнь к «вероломной» Австрии — и пестовалась идея об антагонизме интересов России и европейских держав125. Когда Толстой приступил к работе над АК, старшая Тютчева семь лет как уволилась с фрейлинской службы, выйдя за Аксакова, благодаря чему, не теряя придворных контактов, обрела некоторую свободу в высказывании взглядов, несогласных с правительственной политикой. Ее сестра Дарья, принятая во фрейлины несколько позже Анны, продолжала эту службу и оставалась столь же глубоко предана императрице, сколь посвящена в будни олимпа; свою роль в союзе сестер играла и книжница Екатерина, жившая, как и Анна, в Москве и связывавшая придворную компанию утонченным интеллектуальным ферментом патриотической религиозности. Блудова, непревзойденная наладчица сетей общения и влияния126, с начала 1860‐х годов прочно занимала позицию политической придворной дамы при императрице; Толстая с 1866 года подвизалась в должности наставницы и куратора обучения единственной дочери императорской четы — великой княжны Марии Александровны (сменив в этом качестве как раз А. Тютчеву). Все эти дамы состояли в оживленной, ведшейся почти исключительно на французском переписке между собой, а некоторые из них — с императрицей127.
С. Д. Шереметев, один из очень немногих мемуаристов, кто попытался целостно описать структуру высшего общества 1860–1870‐х годов в плане межличностных отношений, характеризовал приближенных к императрице женщин как «небольшой интимный кружок» с устойчивыми политическими воззрениями:
Совершенно особый тип представляли из себя фрейлины имп. Марии Александровны <…> Отличительная черта этих новых фрейлин — прикосновенность к политическим течениям.
Первая «персона женская» <…> при новой императрице была фрейлина Анна Феодоровна Тютчева. <…> Она играла роль, изрекала, критиковала, направляла и всего больше надоедала всем и каждому. <…>
[Позднее графиня А. Д. Блудова] втянулась в роль и заняла до некоторой степени боевой пост и стала хозяйкою славянофильского подворья в Петербурге. Все свои стремления, всю деятельность <…> она перенесла с собою в Зимний дворец. <…> Она сделалась средоточием известного кружка, проводником и пособником для многих. <…> Она могла доходить до некоторой необузданности и до большого самообольщения, почитая себя орудием Провидения для указания истинного пути. <…> Ее сопровождал целый сонм прихвостней, всякого народу — пройдох, плутов, искателей приключений, честолюбцев и ханжей, которые все направлялись к ней, как в Мекку <…> ловко промышляя громкими словами о самодержавии, православии, о народности и о славянах <…>128.
Касаясь вторжения личных привязанностей в сферу политики, мемуарист отмечает, что стилем поведения некоторых из наперсниц Марии Александровны был «оттен[ок] пренебрежительности к личности государя <…> с сильным подчеркиванием всепоглощающего значения императрицы». Александр II — утверждение Шереметева согласуется с данными других источников — не оставался в долгу: «Все, что окружало имп. Марию Александровну, за исключением <…> дам неполитических, было ему ненавистно»129. Выразительная деталь: вечера у императрицы, на которые во время нередких отъездов императора на охоту приглашалась, кроме фрейлин, горстка избранных мужчин — таких, например, как П. А. Вяземский и Ф. И. Тютчев — звались морганатическими130. Хотя и шуточное, словцо, вероятно, могло звучать и серьезнее, намекая на взаимную чуждость большого двора и «интимного кружка».
Толстой имел опыт непосредственной коммуникации с этой придворной субкультурой с середины 1850‐х годов — времени, когда состав кружка императрицы уже вполне определился, пусть даже некоторые из ключевых назначений на фрейлинскую службу еще не состоялись. В свои тогдашние приезды в Петербург через Александру Толстую (о ком мы вот-вот поговорим подробнее) он познакомился и с Анной Тютчевой, и с Блудовыми — Антониной и ее младшей сестрой, Лидией Шевич, как и с их отцом, сановником Д. Н. Блудовым. С сестрами Тютчевыми Толстой виделся также в Москве и временами, особенно в 1858 году, даже обдумывал перспективу женитьбы на Екатерине. Придя в конце концов к отрицательному заключению, он выразил его в резкой эпистолярной ремарке: «К. Тютчева была бы хорошая, ежели бы не скверная пыль и какая-то сухость и неаппетитность в уме и чувстве <…>»131. Метафоры, включая гастрономическую, явно близки тем, при помощи которых автор АК, используя свой тогдашний идиолект («отсекнулась»), будет стараться передать черты ложной духовности и умствующей праведности в женском персонаже ранних редакций — еще не старой, но уже отцветшей сестре Каренина, «душе в кринолине», чьим первоначальным именем едва ли случайно были варианты Катерина, Кити. Это при том, что Толстой остался по-своему расположен к Екатерине Федоровне, ценил ее ум именно за — в его понимании — сухость, и в марте 1874 года, о чем пойдет речь в следующей главе, она была в числе немногих слушателей авторского чтения первой части АК в дожурнальной редакции (впрочем, родственной героини, вообще на той стадии генезиса еще фигурировавшей в романе, в представленном фрагменте не было).
Петербургский салон Блудовых Толстой посещал в 1856 году, причем после одного из визитов он оставил запись в дневнике о замужней младшей сестре Антонины, Лидии Шевич: «У Блудовых Л[идия] конфузила меня своим выражением привязанности»132. Дальнейшие же встречи были редкими, и, насколько можно судить по сохранившейся корреспонденции, переписка не велась. Любопытно, однако, что много позднее, в 1878 году, то есть уже после выхода АК, где разделяемые ею политические убеждения были подвергнуты резкой критике, Антонина Блудова, планируя провести в Туле проездом один день, послала Толстому письмецо. Она спрашивала, не пожелает ли он повидаться с нею и Лидией, ибо «так давно Вас не видали», и сообщала — явно рассчитывая на сочувствие со стороны адресата, — что они вдвоем направляются в Севастополь, «собственно чтобы ему поклониться»133. Толстой чтил память обороны Севастополя, но едва ли она значила для него то же, что для Блудовой, которая ехала на поклон патриотической святыне вскоре после долгожданного реванша — победы в войне с Турцией «за славян». Изрядная примесь комического в светской репутации Блудовой, чьи письма дают представление о ее экзальтированной говорливости, сближает ее с толстовской графиней Лидией Ивановной не меньше, чем благотворительные предприятия и поглощенность славянским вопросом.
Но из всех обсуждаемых здесь фигур наибольший интерес для понимания исторического контекста АК представляет, безусловно, А. А. Толстая — Alexandrine, как адресовался обычно к ней Толстой (для нее — Léon). В «бомондных» главах романа есть немало того, чем автор был обязан своей родственнице в ее качестве и источника информации, и объекта его наблюдения и размышлений. К моменту начала работы над АК 44-летний Толстой и его 55-летняя тетушка — эта разница в возрасте делала ее скорее кузиной — были знакомы около восемнадцати лет. Романтическую фазу их дружба миновала в 1857 году, когда они оба оказались в Швейцарии — он сам по себе, в первом «настоящем» заграничном путешествии, она — сопровождая вместе с сестрой, также фрейлиной, их тогдашнюю патронессу великую княгиню Марию Николаевну (сестру незадолго до того воцарившегося Александра II) и ее дочерей от первого брака — княжон Марию и Евгению Романовских, титуловавшихся также герцогинями Лейхтенбергскими. (Их братья, Николай и Евгений Лейхтенбергские, еще промелькнут на этих страницах.) В завязавшихся отношениях было и взаимное влечение пытливых, ироничных, рефлексирующих умов, и восхищение благодарной читательницы крепнущим на ее глазах писательским талантом, и покровительство великосветской тетушки диковатому племяннику, и, пожалуй, — в особенности с ее стороны — проблески влюбленности, одновременно маскируемой и оттеняемой игривыми обращениями «бабушка» и «внук».
За этим последовали встречи в Петербурге в недолгие наезды Толстого в 1858, 1859 и 1861 годах. В Мариинском дворце — и в его парадных покоях, и на фрейлинском «верху», куда вела лестница почти в девяносто ступеней, — он виделся с разными колоритными образчиками придворной аристократии. Тогдашняя переписка Толстого и его руководительницы в приобщении к новой среде питалась, в числе прочего, и светскими новостями. Для всего относящегося ко двору в их условном шифре имелось произносимое так, как если бы это была французская фамилия, слово «Труба», а та же великая княгиня Мария Николаевна именовалась «la ober-ramoneuse» (обер-трубочисткой) или «нашей милой Великой Обер-Труб[ой]»134 (что, разумеется, отнюдь не ставит под сомнение горячую преданность Александры Андреевны правящему дому вообще и «своей» великой княгине в частности). Производным словом Толстой называл и саму атмосферу двора, посетовав однажды в дневнике: «[Т]рубной запах, к стыду моему, мне нравится»135.
После мимолетного — по пути домой из‐за границы — проезда Толстого через Петербург весной 1861 года личное общение прервалось надолго — до 1878 года. В эту лакуну вместились его женитьба, рождение девяти детей и смерть трех из них, написание и издание двух романов; разные перипетии придворной жизни Александры Андреевны, безвременная смерть ее сестры. Переписка между ними все эти годы была содержательной, но не очень регулярной, замирая порой на многие месяцы, как было в 1875 году — именно тогда, когда началась сериализация АК (о работе над которой, впрочем, Толстая уже узнала ранее от самого автора).
В литературе у А. А. Толстой прочное реноме друга и родственной души Льва Николаевича. При всех трениях и диссонансах теплота, а иногда и взаимная нежность их переписки — по крайней мере до начала 1880‐х — неподдельны, как несомненна и живейшая благодарность Толстого за содействие влиятельной родственницы в решении многих занимавших его проблем, житейских и общественных. В числе их были и хлопоты об узаконении (как полагалось, высочайшим повелением) внебрачных детей его брата Сергея, и жалоба на местную жандармерию за обыск в Ясной Поляне, и поиски гувернанток и гувернеров для детей, и организация сбора средств для спасения голодающих в Самарской губернии летом 1873 года. Тем не менее возьмусь утверждать, что Александра Андреевна непроизвольно обогатила собою тот резервуар характеристик, обстоятельств, положений, к которому автор АК прибегал для аллюзивного живописания неприятной ему элитистской религиозности. (То, что он ее же подчас развлекал насмешками над дамами, которых считал святошами, не опровергает этого тезиса — не он ли был виртуозом литературного двоения следа?) Вообще, сам образ А. А. Толстой, как он существовал в сознании писателя, мог долгое время несколько упрощаться толстоведами по той причине, что многие из тех ее писем, где явлено расхождение корреспондентов в области религии, не вошли в первое, давнее, издание переписки и были опубликованы только в 2011 году.
Еще задолго до религиозных исканий Толстого конца 1870‐х (когда между ними при возобновившихся тогда личных встречах вспыхивали особенно страстные споры о вере) ему случалось иронизировать над тем, как Толстая «обращает» его136. Графиня Александра была глубоко верующей православной, приверженной официальной церкви. Однажды, в письме из Спа, она журила Толстого за похвалы англиканству, добавляя, что ей самой в местном англиканском храме «холодно», а в католическом — «минутами даже неприятно»137. Были у нее и миссионерские, проповеднические задатки, склонность к религиозному морализаторству; на кое-кого эта интеллектуально утонченная, наделенная острым чувством юмора женщина производила впечатление безнадежной ханжи. Так, в 1869 году юный великий князь Алексей (о ком чуть дальше будет уместно еще раз вспомнить в связи с его бурным романом, начавшимся именно в том году) одобрительно пересказывал в дневнике замечание одной из фрейлин: «…Александра Андреевна несносная и больше похожа на черта или на старого изуита [sic!], чем на женщину»138. Дидактизм Толстой, и в самом деле граничивший со святошеством, живо запечатлен в ее позднейших воспоминаниях — она трактует любовную связь Александра II с княжной Е. М. Долгоруковой столь ригористично, что не может скрыть почти физической антипатии, которую когда-то испытывала к малолетним детям императора и его любовницы139.
При всем том, несмотря на упреки «внуку» за невоцерковленность, «бабушка» тяготела к мистико-пиетистскому модусу религиозности, для которого близость верующего к источнику веры — опыт скорее личный, чем церковный. Ее письма Толстому в годы, когда он был агностиком, полны артикуляций — на французском и русском — чувства Божественного присутствия в ее жизни, пронзительного сознания собственной греховности и истового упования на спасение; о каких-либо представителях клира нет и помину. В марте 1859 года она сообщала:
…Я собираюсь скоро говеть, и мне предстоит слишком много внутренней работы, чтобы отвлекаться жизнью внешней <…> Я недостаточно крепка, чтобы прикасаться к этому безнаказанно. Послушайте — это прекрасно, что вы работаете <…> но было бы очень жаль <…> если бы вы из‐за этого пренебрегли говением. Сделайте это из любви к своей мятущейся душе — потом вы будете делать это из любви к Тому, Кто весь — Любовь. Вы постигнете это в день, Им предназначенный для вашего пробуждения.
Через пару недель она возвращается к этой теме, отвечая на письмо Толстого, в котором она усмотрела признаки религиозного «настроения души»:
Дай Бог, чтобы оно сохранилось до конца, и тогда вас не минуют новые прозрения. Как только перестанешь противиться Господу, Он приходит, чтобы утешить и ободрить. Эта душевная процедура (toute cette procédure de l’âme140) мне хорошо знакома, но как тонко и деликатно надобно обращаться с внутренними голосами. Малейшее невнимание — и вот они замолкли <…>141.
Еще через несколько дней, узнав, что ее корреспондент так и не стал говеть из‐за отвращения к обрядности, она с болью упрекает его в гордыне и заключает:
[Т]о, что мы ищем, так различно, уверяю вас, я ничего большего не желаю, как сознания своего ничтожества и своей виновности — и, когда Бог мне его посылает, хотя на одну минуту, и я чувствую себя сокрушенной раскаянием, — я благодарю Его, как за самую великую милость, которую Он может мне даровать. <…> У меня ничего нет, я ничего не могу сделать, но Ты все можешь мне дать! Какая сладость и в то же время свобода в этой зависимости!
Риторика резиньяции (характерно прошитая частым наименованием Бога местоимениями) поднимается до особенно высокой ноты, когда речь заходит об уходе близких людей. В октябре 1860 года, откликаясь на известие Толстого о его страшном горе — недавней смерти любимого брата Николая и сообщая о почти одновременной смерти вдовствующей императрицы Александры Федоровны, Александрин восклицала:
[В]аша потеря ничто иное как вестник Господний, протянутая рука Спасителя, призыв Его милосердия. Неужели и этот случай будет потерян для души вашей? <…> И я Его не знаю и не умею любить, как следует, — но всею душой желаю любить Его, и в этом одном желании есть уж целый светлый мир утешения142.
Отклики Толстого на эти внушения предвосхищали — с поправкой на эпистолярный этикет — те операции с лексемами «восторг» и «умиление», которые он начиная с первых редакций будет проделывать в АК для того, чтобы определить суть «утонченной» салонной набожности. А отдельные высказывания Александры Андреевны находят, как кажется, различимый отзвук в дискурсе и фразеологии графини Лидии Ивановны в полном развитии этого образа:
Опора наша есть любовь, та любовь, которую Он завещал нам. Бремя Его легко <…> Не вы совершили тот высокий поступок прощения, которым я восхищаюсь и все, но Он, обитая в вашем сердце <…> В Нем одном мы найдем спокойствие, утешение, спасение и любовь (429, 430/5:22).
(Ранним эхом соприкосновения Толстого с рассматриваемой субкультурой двора могло быть создание такого персонажа «Войны и мира», как Анна Павловна Шерер — напоказ сентиментальная, элегантно печальная и при этом политизированная в духе 1860‐х годов фрейлина вдовствующей императрицы Марии Федоровны143.)
Некоторые обстоятельства общественной (она же служебная, по статусу придворной дамы) деятельности А. А. Толстой звучно перекликаются с сюжетными деталями в АК. В течение многих лет она, наряду с исполнением прямых обязанностей фрейлины, являлась попечительницей исправительных приютов для проституток; заведение именовалось общиной Марии Магдалины, так что Толстая привычно и сочувственно называла своих подопечных «магдалинами». То было чрезвычайно хлопотное занятие, стоившее ей многих душевных мук: так, только после того как первый приют был открыт, попечительница впервые в жизни узнала о существовании малолетних девочек — жертв изнасилования и растления144. Для этих «маленьких магдалин» в конце концов потребовалось учредить отдельный приют. Она регулярно сообщала Толстому о сопутствовавших ее деятельности неприятностях, в частности столкновениях с ведомством женских учебных заведений, возглавляемым принцем П. Г. Ольденбургским:
[Н]адобно было усильно бороться с глубокомысленными убеждениями принца Ольденбургского или ожидать полного разрушения всех моих планов и отказаться от любимого дела. — Vaincre ou mourir [Победить или умереть. — фр.]. Бог помог — j’ai vaincu [я победила], но потом началась огромная работа, и из‐за нее у меня не было и минуты отдыха. Между светом и монастырем, которые разрывали меня пополам, нужно было еще найти время для святого долга сердца <…>145.
Однако Толстой — о чем можно было бы догадаться и без прямых свидетельств в письмах, зная его отношение к аристократической филантропии, — не расщедривался на моральную поддержку. «Что ваше дело Магдалин?» — небрежно осведомлялся он в 1865 году. «Ваши магдалины очень жалки, я знаю; но жалость к ним, как и ко всем страданиям души, более умственная, сердечная, если хотите; но людей простых, хороших <…> когда они страдают от лишений, жалко всем существом <…>», — писал он летом 1873‐го (АК уже была начата), призывая Толстую привлечь внимание знакомых ей высших чиновников к самарскому голоду146. Сопоставление процитированных фраз рождает мысль о том, что затронутое нами выше «дело сестричек» Мари Карениной в редакции 1874 года и графини Лидии Ивановны в ОТ намекает, кроме панславизма, на нечто подобное «делу Магдалин» («община», «монастырь»), а батальная риторика рассказов Александры Андреевны об интригах бюрократии против нее прямо отзывается в выспренних ламентациях: «О, как я подрублена нынче» (Мари Каренина)147; «Я начинаю уставать от напрасного ломания копий за правду <…> [С] этими господами ничего невозможно сделать <…> Они ухватились за мысль, изуродовали ее и потом обсуждают так мелко и ничтожно» (Лидия Ивановна [108/1:32]).
Тень Александрин витает и над таким нюансом авантекста АК, как размещение персонажей по разным дачным местам под Петербургом. До середины 1860‐х годов, то есть своего назначения ко двору императрицы, корреспондентка Толстого в летние сезоны нередко присылала письма из Сергиевского (Сергиевки) — уединенной усадьбы великой княгини Марии Николаевны и ее покойного мужа герцога Лейхтенбергского в западной части Петергофа148. И случайно ли, что в одной из ранних редакций именно туда, в Сергиевское, «под предлогом приглашения от друзей», переезжает с дачи Каренина в Парголове его щепетильная сестра, чтобы не проводить лето вместе с принимающей Вронского Анной?149 Сергиевское, похоже, имело в памяти Толстого ауру тихой обители для избранных. Именно там Александра Андреевна «в поэтическом домике на берегу моря, утопающем в зелени деревьев», наслаждалась беседами с жившей там благочестивой дамой преклонных лет, в которой видела «восхитительное воплощение практического христианства»150. К слову, при небольшом дворе Марии Николаевны, старшей дочери Николая I, разительно похожей на него внешне, культ покойного императора — более или менее общий для всей царской семьи — принимал в 1860‐х оттенок фрондирования реформам и вольностям нового царствования. Туда-то и пристало бежать сестре Каренина от погрязшей во грехе невестки. Но, припомнив это нечасто звучавшее на публике — в отличие от самого Петергофа — название, Толстой затем не включает его в текст, вероятно как раз из‐за слишком приватного характера Сергиевского, его отождествления с одной из ветвей императорской династии151.
Еще один мотив, что в авантексте романа фигурирует, как описано выше, эксплицитно, а в ОТ — в пласте аллюзий, находит в биографии А. А. Толстой особенно выразительное соответствие. Это преклонение перед В. А. Жуковским как создателем, выражаясь сегодняшним языком, культурного канона. Подобно не попавшей в ОТ кузине Каренина («старая девушка, унылая и скучная, но торжественная»), Александра Андреевна «знала Жуковского и Мойера». Ее мать Прасковья Толстая, в девичестве Барыкова, дружила с племянницей Жуковского, одной из «прекрасных душ» его руссоистской духовной семьи Александрой Воейковой; Жуковский благоволил и самой Прасковье, и ее дочерям152. Приятельствовал с Жуковским и тот, кто был платонической любовью Александры Андреевны, — граф В. А. Перовский, видный военный, в молодости близкий будущим декабристам, на вершине своей карьеры служивший оренбургским и самарским генерал-губернатором и умерший в том же году, когда Александрин сдружилась с Толстым в швейцарском путешествии. В переписке Толстой задал ей прямой вопрос о Жуковском («…которого кажется Вы хорошо знали») уже после публикации АК, в конце 1870‐х153, когда, увлеченный замыслом нового исторического романа, остановился было в поисках героя и сюжета на В. А. Перовском и хотел узнать больше и о его личности, и о круге общения154. Но имеется также письмо, относящееся к ранней поре их корреспонденции, где Жуковский, как видится мне, преподнесен Толстому непоименованным, но в расчете на узнавание. Отвечая весной 1858 года на тронувшее ее поздравление Толстого с Пасхой, сопровождавшееся изъявлением благодарности за ее расположение к нему, Александрин сделала признание:
Положим, что и есть во мне теплота сердца, но что тут удивительного? Я сама была столько балована, любима и согрета в свою жизнь! А если запас калорифера не истощился, это потому, что я не тратила его (как следовало бы) на всех, а берегла für Wenige155.
Фразы на немецком языке в письмах Толстой весьма редки, и это вкрапление едва ли случайно. «Für Wenige» («Для немногих») — именно так назывался сборник образцов немецкой романтической поэзии и их переводов на русский язык, который в 1818 году Жуковский издавал малым тиражом, адресуя его в первую очередь своей платонически обожаемой августейшей ученице — молодой жене великого князя Николая Павловича Александре Федоровне, урожденной принцессе Прусской Шарлотте, будущей императрице156. Это издание стало компонентом атмосферы куртуазного сентиментализма, подразумевая образ чистой душою, возвышенно одинокой особы монаршей крови, чье счастье и утешение среди толпы льстецов и завистников — истинная дружба со стороны немногих подданных. Привитый позднее к православной религиозности националистического толка, сентиментализм в стиле «für Wenige» культивировался и в «интимном кружке» невестки императрицы Александры — Марии, урожденной принцессы Великого герцогства Гессенского и на Рейне, вышедшей замуж за наследника престола цесаревича Александра Николаевича. Жена будущего Александра II близко к сердцу приняла свою новую веру, много лучше предшественниц выучила язык новой родины и стремилась быть, как это понималось ею и ее приверженцами, одной из немногих истинно русских157.
Наследие Жуковского играло здесь известную роль. Для Марии Александровны в ее бытность и цесаревной, и императрицей, как и для приближенных к ней религиозных дам, Жуковский (который в 1830‐х был педагогом цесаревича, а в 1840-м, уже завершая придворную карьеру, успел преподать начатки русского языка будущей цесаревне) символизировал некое особенно притягательное сочетание добродетелей. Эти поклонницы содействовали и популяризации памяти о поэте. В 1869 году Мария с «большим интересом», как она сама писала об этом, прочитала свежеизданный очерк К. К. Зейдлица о Жуковском и его творчестве — первый опыт биографии поэта158. Публикация в «Русском архиве» писем Жуковского императрице Александре Федоровне — привлекшая, как отмечено выше, внимание автора АК — началась в 1873 году по инициативе всё той же Анны Аксаковой, а о цензурном разрешении на печатание первой подборки позаботилась сама Мария159. Как очевидно из присутствия имени поэта-царедворца в варьирующейся саркастической дефиниции светского женского влияния в самых ранних редакциях АК (вспомним дам «высшего петербургского православно-хомяковско-добродетельно-придворно-жуковско-христианского направления»), Толстой, оставаясь чужаком, разбирался в символике, которую фигура Жуковского обрела в придворной субкультуре.
Пожалуй, наибольшее значение для понимания динамики работы над АК, как и подтекста романа, имеют в переписке Толстого и Александры Андреевны те ее письма 1873–1874 годов, где настойчиво сквозит мотив несчастья в правящем доме. Вообще, Толстая была одной из тех придворных дам, чей глубоко личный, эмоциональный монархизм замешивался на своего рода самоотождествлении с горестями и лишениями женщин царской семьи, в особенности императрицы. И в самом деле, Мария Александровна заслуживала сочувствия. В 1865 году 41-летняя болезненная, часто выглядевшая изможденной женщина пережила сокрушительный удар судьбы — смерть любимого сына, наследника престола цесаревича Николая. Через несколько лет ее собственный мучительный недуг бронхов вошел в фазу обострения, и с того времени вплоть до своей смерти в 1880 году венценосная пациентка оставалась заложницей и самой болезни, и длительных курсов лечения, которые плохо совмещались с ее фаталистическим моральным настроем. Наконец, муж, котогого она не переставала любить, с конца 1860‐х завел фактически вторую семью с княжной Е. М. Долгоруковой160, слухи о чем не просто циркулировали широко, но и отразились на восприятии частью подданных самого института монархии, тогда как Мария всегда была не только верной женой, но и, как мы еще увидим, принципиальной охранительницей устоев династии.
Толстая имела богатый опыт наблюдения супружеских неверностей и внебрачных связей в высшем свете, начиная с романа, а затем и морганатического брака своей первой патронессы великой княгини Марии Николаевны. Много лет спустя, в конце 1890‐х, она в воспоминаниях изложила собственную версию истории отношений Александра II и Долгоруковой, постаравшись реконструировать в деталях хронологию разрастания династического скандала. Этот назидательный, в викторианском вкусе, не без ханжества, рассказ, местами точно подхватывающий и доводящий до крайности вольный или невольный дидактизм Толстого в АК (как если бы мемуаристка завидовала лаврам племянника, но подражала ему односторонне), возлагает главную ответственность за разврат в доме Романовых на ближайших родственников императора, первыми подавших дурной пример161. Один из ключевых пассажей напрашивается быть прочитанным как аллегория или иллюстрация к сакраментальному эпиграфу «Мне отмщение, и Аз воздам»:
За свою долгую жизнь при дворе я имела неоднократно возможность наблюдать от начала и до конца незаконные связи <…> Я могу и должна засвидетельствовать, что всякий раз, когда я попадала в подобные обстоятельства и была свидетельницей финала таких связей, я всегда поражалась безжалостной и справедливой воле Провидения. Вдруг на безоблачном небе возникала тяжелая туча и обрушивала странные события, которых никто не мог ни ожидать, ни предвидеть, на головы тех, кто помышлял безнаказанно нарушать Божий Промысел162.
Во фрейлинском кружке императрицы осведомленность об адюльтере императора, подчас порождая ни много ни мало конфликт лояльностей, оборачивалась драматизацией образа Марии Александровны как мученицы. Тема внебрачной связи Александра пребывала табуированной, и упоминать об этом можно было только в келейных разговорах; сама же Мария хранила, по выражению Толстой, «героическое молчание»163 и старалась не выдавать своих чувств оскорбленной жены (свидетельством чему и не прерывавшаяся до последних месяцев ее жизни, ровная по тону переписка между нею и мужем в те — весьма частые в 1870‐х — периоды, когда они находились вдали друг от друга164). Потому-то изъявление сострадания к императрице держалось столько же на невербальных формах коммуникации, и без того крайне значимых при дворе, сколько на искусстве иносказания и недомолвки.
В 1873 году, когда Толстой приступил к созданию нового романа, тревоги Александры Андреевны были сосредоточены на судьбе дорогой ее сердцу воспитанницы — 20-летней дочери царской четы, великой княжны Марии. Весной того года Толстая в составе небольшой свиты сопровождала обеих августейших Марий, мать и дочь, в путешествии по Италии, где великая княжна должна была ближе познакомиться с искателем ее руки — вторым сыном королевы Виктории принцем Альфредом, герцогом Эдинбургским. В мае Александра Андреевна написала из Сорренто Толстому, который — стоит заметить — к тому времени уже имел пробный эскиз АК с очерченными завязкой, кульминацией и развязкой, но еще далеко не окончил разработку характерологии, фабулы, архитектоники сюжетных линий. Взывающее о сочувствии письмо Толстой являет собою образчик той выспренно-уклончивой манеры, в какой при дворе, а особенно во фрейлинском кружке говорили о разладе в царском семействе; на конкретную причину душевного смятения, переживаемого лично ею, делается в конце концов прозрачный намек:
Мое письмо, дурацки загадочное, вам покажется немного яснее, если я скажу, что речь идет о судьбе моего ребенка (il s’agit du sort de mon enfant). <…> Все это еще усугубляется бесчисленными тревогами, о которых я вам, может быть, расскажу, когда мы встретимся <…> Вы поймете меня гораздо лучше, когда перед вами однажды встанет вопрос о замужестве вашей дочери и вам это покажется не счастьем, а ужасным заговором (cela vous fera l’effet d’une conjuration affreuse au lieu d’un bonheur)165.
О результате «ужасного заговора» — помолвке Марии и Альфреда — вскоре было объявлено во всеуслышание, а еще через полгода, в январе 1874 года, состоялось торжество бракосочетания, скрепившее первый в истории Романовых семейный союз с представителем британского правящего дома166. Александр II не был энтузиастом этого выбора для дочери167; шатким был и расчет на возможность улучшить таким способом межгосударственные отношения между Россией и Англией168. Тем не менее празднества по случаю бракосочетания были пышными и проходили как в Петербурге, так и в Москве. Толстая не только присутствовала на всех них, но и настойчиво просила императрицу, чтобы ей дозволили «считаться замужней дамой (être considérée femme mariée)» и сопровождать бывшую воспитанницу, уже герцогиню Эдинбургскую, в Англию, — предложение, которое императрица в записке министру двора расценила как «нескромное (indiscret)»169. Накануне венчания Марии Толстая поверяла дневнику:
Старый год кончился и новый год начался для меня в слезах. Он похитит у меня мое дорогое дитя, мою милую великую княжну, не говоря о том, что еще тяготит мою душу! Нездоровье Императрицы и обедня без нее омрачают уже без того мрачную картину170.
А спустя два месяца Александра Андреевна вновь обратилась с эпистолярным криком души к Толстому:
[У] меня такое чувство, будто я попала в гибнущую Помпею. <…> Я чувствую, что погребена под развалинами. Как и когда я оттуда выберусь, пока не знаю. Бог позаботится, а сама я больше не хлопочу. Весь этот год <…> был как долгая болезнь, закончившаяся агонией разлуки.
Констатация, что Мария вышла замуж «по любви» и что «королевская семья и вся Англия встречают ее с ликованием», сменялась в письме горьким сетованием: августейшие отец и мать «пожертвова[ли] единственной дочерью», выдав ее замуж за иностранного принца, пусть и родовитого, но «которого я нахожу <…> ничтожеством» — «Ни широты, ни пыла (Rien de large, rien de chaud)». Толстая боялась, что Англия, которая «так мелочна, так неискренна», низведет русскую царевну «до своего уровня» (по-русски Толстая могла бы сказать: «опошлит»)171.
Метафора «гибнущей Помпеи» передавала не только сокрушение стареющей бездетной женщины при расставании с объектом ее материнских чувств, но и печальное положение дел в большом семействе, которому она преданно служила. В атмосфере оживившихся тогда слухов и пересудов о правящем доме адресат легко мог прочитать между строк письма то, что для нас дополнительно высвечивается сопоставлением с цитированной дневниковой записью, — намек на глубокий разлад между самими венценосными супругами, разлад, без которого столь неудачная, по мнению Толстой, выдача единственной дочери замуж была бы невозможна. Торжества января 1874 года, совместные появления моложавого Александра II и его чахнущей жены на различных церемониях в Петербурге в присутствии необычайного множества гостей еще прочнее связали личность Марии Александровны с ее образом страдалицы и жертвы. Вероятно, и отчуждение между нею и мужем, которому она старалась не дать проявиться в супружеской переписке или на вечерах в своей гостиной, труднее было скрыть, представ перед взорами толпы. П. А. Валуев, высокопоставленный чиновник, но не свой человек в узком придворном мирке, был среди тех, кто обратил особое внимание на императрицу, и не оттого, что та, как гласят другие свидетельства, была украшена необычным даже для роскоши романовского двора каскадом бриллиантов: «Выражение лица императрицы во время этого обряда [англиканской части церемонии бракосочетания. — М. Д.] было до того страдательное нравственно и физически, что при каждом взгляде на нее мои глаза тускнели от приступа слез <…>»172.
Наконец, вернемся к собственно АК. Толстой в тот период не оставался безучастным к придворной злобе дня, какой бы суетной она ни казалась ретроспективно в сравнении с экзистенциальной проблематикой романа, над первой частью которого он именно тогда усиленно работал, или с одновременно увлекавшими его педагогическими спорами об обучении грамоте. На сами торжества в Москве в конце января 1874 года он, разумеется, не выбрался из Ясной Поляны, упустив случай повидаться впервые за почти тринадцать лет с Александрой Андреевной. Но и накануне, и вскоре после этого, когда эхо праздника еще не стихло, он приезжал в Москву — по делам как литературным, так и школьным. На упомянутом выше чтении из АК в начале марта присутствовала Е. Ф. Тютчева, и с нею-то до или после чтения он говорил о Толстой, с которой его собеседница виделась ранее на торжествах. Разговор мог коснуться и тех деликатных материй, которые Толстая не раскрывала в корреспонденции, лишь намекая на них.
Вскоре по возвращении в Ясную Поляну он пишет ей, выражая сочувствие в ее невзгодах, упоминая о своей работе над новым романом («который мне нравится; но едва ли понравится другим, потому что слишком прост») и тут же — как пристало бы любителю великосветской хроники — комментируя прикомандирование двух общих знакомых к особе молодой герцогини Эдинбургской: «Какую прелестную представительницу русских женщин вы выбрали — Кн[ягиню] Вяземскую, и какой жалкий экземпляр русских мужчин — Калошин»173. Княгиня Мария Аркадьевна Вяземская, урожденная Столыпина, невестка поэта и сановника князя П. А. Вяземского и одна из очень немногих придворных дам, в благоволении к которым император и его супруга сходились174, как раз и заменила свою хлопотливую подругу Александру Толстую в почетной миссии сопровождения царской дочери в Англию. Свидетельством своего трепетного отношения к царскому семейству княгиня Мария Аркадьевна оставила ведшийся в путешествии дневник и отчеты, которые она с дороги и из Англии слала императрице175. За несколько дней до того, как Толстой отправил цитированное письмо, русские газеты перепечатывали официальное сообщение из Виндзорского замка об аудиенции, которую по исполнении миссии, накануне возвращения в Россию, Вяземская вместе с другими членами свиты герцогини Марии получила у королевы Виктории176.
Второй придворный в названной Толстым паре, когда-то его друг Дмитрий Павлович Колошин, чья нелестная характеристика в письме разрастается до целого пассажа: «Он именно тот несуществующий русский человек, вертлявый (умом), без цели, от слабости подделывающийся под европейскую внешность, без правил, убеждений, без характера <…>», — ехал в Англию в качестве личного секретаря герцогини Марии, своего рода связного между нею и Министерством двора в Петербурге177. Осведомленность Толстого в тонкостях статуса и обязанностей спутников Марии примечательна. Противопоставлением «прелестной представительницы» и «жалкого экземпляра» автор АК словно продлевал за пределы творимого романа формирующуюся там галерею пар — воплощений многоразличных комбинаций фемининности и маскулинности.
Более того, с учетом динамики создания АК можно предположить, что хрестоматийной фразой из зачина романа, «Все смешалось в доме Облонских», мы отчасти обязаны всплеску интереса Толстого к семейным событиям в правящем доме. В литературе давно отмечен ее прообраз в написанном несколько раньше, в 1872 году или начале 1873-го, варианте начала романа об эпохе Петра I: «Все смешалось в царской семье»178. Однако тот факт, что будущее присловье перекочевало в АК не сразу в этой форме, а проделав петлю метаморфоз, не оценен по достоинству.
Первая попытка открыть повествование емкой, энергичной фразой, из которой дальше проросло бы описание обстановки семейного разлада, была предпринята в январе или феврале 1874 года. Это была та стадия работы, когда Толстой рассчитывал вскоре завершить роман и издать его отдельной книгой, а потому спешил подготовить к типографскому набору первую часть. Уже избрав эпиграфом ко всей книге библейское изречение, а эпиграфом к данной части — собственный афоризм «Все счастливые семьи похожи друг на друга, каждая несчастливая семья несчастлива по-своему», автор пробует заменить размеренный зачин предыдущей редакции новым, более броским и захватывающим. Это новое предложение обрывается в момент его подъема к сложноподчиненной конструкции, как если бы оно превысило отведенный лимит: «В Москве, в доме Облонских, произошло нравственное землетрясение, все смешалось и сделался хаос, оттого что жена»179. (От соблазна допустить генетическую связь «нравственного землетрясения» и «хаоса» с «гибнущей Помпеей» из цитированного выше письма А. А. Толстой уберегает бесспорная датировка последнего более поздним периодом, но стилистическое созвучие примечательно.) За этим следует правка, которая превращает эпиграф о счастливых и несчастливых семьях в первую фразу романа и ставит задачу резвого запуска самого рассказа теперь уже перед вторым предложением, вписываемым взамен пробы с сейсмической метафорой: «Все спуталось и смешалось в доме Облонских»180. Правка продолжилась в следующей рукописи, той самой, которую в марте 1874 году Толстой отвезет в Москву для сдачи в набор: слова «спуталось» и «смешалось» меняются местами181. И уже по ходу вычитки одной из корректур Части 1182 Толстой, отбросив второй глагол, наконец вычеканивает «Все смешалось в доме Облонских».
Не обстояло ли дело так, что мысль автора постепенно пробивалась к уже найденной и использованной в другом проекте, но с тех пор полузабытой (ведь провал замысла петровского романа был немалым разочарованием) словесной формуле? Иными словами, обрабатываемое выражение заострялось, сближаясь с аналогом-предтечей «Все смешалось в царской семье», по мере того как Толстой все больше узнавал о происшествиях и неладах не в старомосковской, а современной царской семье, и письма придворной родственницы все драматичнее намекали на ожидание еще худшего кризиса. Продолжая трудиться над фабулой превратностей счастья и несчастья в жизни вымышленных героев, он помещает мотив «царской семьи» в план подтекста и аллюзии, чем усиливает эффект светотени, переливов были и фантазии в изображении определенной социальной среды183. Спустя год эта суггестивность романа отозвалась косвенным эхом в дневнике Александры Андреевны. В одной из записей февраля 1875 года похвала напечатанному накануне первому выпуску АК в «Русском вестнике» символически соседствует с возгласом тревоги, даже и тут приглушенным недомолвкой, за благополучие правящей семьи:
Приезд Государыни [из Сан-Ремо, где она проходила долгий курс лечения. — М. Д.] объявлен 23-го. Слишком жду его, чтобы верить этой радости. Только живущие в этом доме знают, что значит ее присутствие здесь. Утро провела <…> за чтением последнего романа Льва Толстого. Прелесть184.
Реминисценции действительности двора и бомонда начали еще теснее вплетаться в сюжетную ткань АК, когда авантекст обогатился экскурсами в ту аристократическую субкультуру, где фрейлина императрицы служить чичероне никак не могла.
184
РГАЛИ. Ф. 318. Оп. 2. Д. 43. Л. 102 (запись от 7 февраля 1875 г.).
183
Датируемая февралем 1874 года наборная рукопись Части 1, где автор продолжил шлифовку зачинной фразы «Все смешалось <…>», содержит частную, но интересную для нашего анализа поправку в следующей за вступлением сцене, а именно в мысленной речи Степана Аркадьича, старающегося припомнить свой сумбурно-фривольный сон. Как минимум в двух предшествующих редакциях некто Алабин (такова, к слову, была фамилия Стивы в ранних редакциях — не снится ли ему собственный двойник из глуби авантекста?) «давал обед в Нью-Иорке [в ориг.: Ньюioрк. — М. Д.] на стеклянных столах <…>» (ЧРВ. С. 93 (Р17); Р18: 1 об.–2). То, что имеется в виду город, а не ресторан, ясно из реплики: «Как там все в Америке бестолково, но хорошо было» (ЧРВ. С. 94). Правка же, сделанная в наборной рукописи, лишает локализацию определенности: «Да, Алабин давал обед в Дармшта[д]те, нет, не в Дармшт[адте], а что-то американское. Да, но там Дармшта[д]т был в Америке» (Р19: 1 об.; вариант перешел в ОТ [7/1:1]). Выскажу осторожное предположение, что это раздвоение (добавляющее онейрологического правдоподобия Стивиному припоминанию сна) могло быть связано с ассимиляцией авантекстом придворной злобы дня: Дармштадт был столицей Великого герцогства Гессенского на Рейне (в обиходе часто звавшегося Гессен-Дармштадтским или просто Дармштадтским), родины императрицы Марии Александровны; и она, и император гащивали там вместе и порознь, так что ассоциация царской семьи с Дармштадтом была устойчивой. Если моя догадка верна, то «Дармштадт в Америке» с такими чудесами, как поющие столы и «какие-то маленькие графинчики, и они же женщины» (8/1:1), предстает иронической аллегорией — особенно уместной в тот период — столкновения чинных дам правящего дома со свободными нравами иной светской среды. Известная интерпретация сочетания «Алабин, Дармштадт, Америка», предложенная Набоковым (Набоков В. В. Лекции по русской литературе / Пер. с англ. Ив. Толстого. М.: Независимая газета, 2001. С. 284), представляется мне натянутой, в особенности касательно идеи Дармштадта, не говоря уже об игнорировании ею черновых редакций романа.
182
Гранок 1874 года с этой поправкой, как и вообще правленых гранок первых десяти глав Части 1, не сохранилось (см.: ОпР. С. 227–229), но в датируемой августом — сентябрем 1874 года верстке Части 1, которая предназначалась пока не для журнальной, а для книжной публикации (и чей текст еще подвергнется существенной доработке перед началом сериализации в «Русском вестнике» в начале 1875 г.), веская фраза читается уже без лишнего «и спуталось» (К139: 517; описание т. наз. дожурнальной верстки см.: Гудзий Н. К. Описание рукописей и корректур, относящихся к «Анне Карениной» // Юб. Т. 20. C. 675).
181
Р19: 1.
180
Р18: 1.
179
Р18: 1 (фраза вычеркнута). См. также: ОпР. С. 196. В этой же рукописи автор возвращает роману заглавие «Анна Каренина», вместо которого на предыдущем, коротком, отрезке генезиса наличествовал вариант «Два брака».
178
Толстой Л. Н. Полн. собр. соч.: В 100 т. Т. 9. С. 171; см. также статью о создании текста: <Роман из времени Петра I>: Комментарии // Там же. С. 460 (автор раздела — И. П. Видуэцкая). С зачином АК и процитированное предложение, и следующее за ним созвучны как построением фразы, так и ритмикой речи и даже сколько-то лексикой («смешалось», «связалась» — «в связи»): «Царевна связалась с братом двоюродным [Б. А. Голицына] Васильем Васильевичем, настроила Ивана царя и Петра царя забросила, и народ весь был в смущенье». Ср.: «Жена узнала, что муж был в связи с бывшею в их доме француженкою-гувернанткой, и объявила мужу, что не может жить с ним в одном доме. Положение это продолжалось уже третий день и мучительно чувствовалось и самими супругами, и всеми членами семьи, и домочадцами» (7/1:1). См. также: Эйхенбаум Б. М. Лев Толстой. Семидесятые годы // Он же. Лев Толстой: Исследования. Статьи. СПб., 2009. С. 630.
177
ЛНТ–ААТ. С. 309. В ответном письме Толстая, не снимая с себя ответственности за назначение Колошина, в целом согласилась с данной ему характеристикой (Там же. С. 312, 315). За сто с лишним лет, прошедших с первой публикации письма Толстого, на упоминание антипатичного ему «Калошина» нанизалась вереница разногласий между комментаторами относительно как личности носителя этой фамилии, так и меры информированности Толстого о составе группы, отбывавшей с Марией в Англию: Переписка Л. Н. Толстого с гр. А. А. Толстой. 1857–1903. СПб., 1911. С. 249; Юб. Т. 62. С. 74; ЛНТ–ААТ. С. 791; Белоусова Е. П. Колошин Дмитрий Павлович // Лев Толстой и его современники. Вып. 3. С. 255–256. Хотя последняя из указанных работ верно разрешает сомнения в пользу Д. П. Колошина, его назначение секретарем Марии, чтó и имеет в виду Толстой (в отличие от непосредственного членства в собственно свите), остается автору неизвестным, отсюда напрасное допущение, что Толстой, называя Колошина в связи с бракосочетанием дочери императора, «действительно ошибся». См. дело Министерства двора о службе Д. П. Колошина при герцогине Эдинбургской: РГИА. Ф. 472. Оп. 23. В/о 258/1274. Д. 27.
176
Новое время. 1874. № 61, 5 марта. С. 1. Ср.: Court Circular // The Times. № 27952. March 16, 1874. P. 9.
175
РГАЛИ. Ф. 195. Оп. 1. Д. 4727 (дневник М. А. Вяземской), 4777 (письма императрице). В комментариях к разновременным публикациям цитированного письма Толстого спутница Марии ошибочно идентифицируется как дочь княгини М. А. Вяземской — фрейлина императрицы княжна А. П. Вяземская (Юб. Т. 62. С. 74; ЛНТ–ААТ. С. 791). Толстой еще с начала 1860‐х годов знал о дружбе Александры Толстой с М. А. Вяземской (которая, кроме того, могла быть ему знакома как двоюродная сестра его севастопольского сослуживца А. Д. Столыпина и/или как теща кузена Д. С. Горчакова): ЛНТ–ААТ. С. 205 (письмо Толстого от начала августа 1861 г.), 218 (письмо от А. Толстой от 31 марта 1862 г.). Под углом зрения моего исследования важно отметить, что с приватным кружком императрицы имя матери должно было ассоциироваться гораздо больше, чем дочери.
174
См. напр.: Шереметев С. Д. Мемуары. Т. 1. С. 120, 235, 478 примеч.; Он же. Мемуары графа С. Д. Шереметева. Т. 2 / Сост. К. А. Вах, Л. И. Шохин. М.: Индрик, 2005. С. 262–263. Автор мемуаров приходился Вяземской зятем.
173
ЛНТ–ААТ. С. 308, 309 (письмо от 6 марта 1874 г.; сокращенное написание титула раскрывается в публикации как «княжна»; чтение «княгиня» дается мною соответственно исправлению ошибки в идентификации носительницы титула). Ответом на это письмо и было то, в котором Толстая живописала «агонию разлуки».
172
Валуев П. А. Дневник П. А. Валуева, министра внутренних дел / Ред., комм. П. А. Зайончковского. Т. II: 1865–1876 гг. М.: Изд-во АН СССР, 1961. С. 292–293. Количеством драгоценностей в наряде императрицы был впечатлен молодой великий князь Николай Константинович, даже назвавший своей американской любовнице Х. Блэкфорд их общую стоимость (см.: [Blackford-Phoenix H. E.] Fanny Lear. Le roman d’une américaine en Russie, accompagné de lettres originales. Bruxelles: A. Lacroix et Cie, 1875. P. 273). Оба они появятся ниже на этих страницах в связи с чуть более поздним резонансным происшествием, где тоже не обошлось без бриллиантов.
171
ЛНТ–ААТ. С. 313–314 (письмо от 16 марта 1874 г.; ориг. на фр.). Кроме понятных личных эмоций, в этих оценках проявился и националистический сантимент, высказываемый как бы даже в пику адресату («[М]не кажется, что вы немного англоман»). В дневнике Толстая через несколько лет призналась: «[В] сущности я никогда не могла помириться с тем, что она вышла за англичанина <…>» (РГАЛИ. Ф. 318. Оп. 2. Д. 43. Л. 97 — недатированный автокомментарий к записям от января 1874 г.). А еще в начале 1860‐х годов она писала Толстому о своей тогдашней воспитаннице, еще одной из многочисленных Марий правящего дома — старшей Романовской-Лейхтенбергской, «Марусе» (дочери великой княгини Марии Николаевны), вышедшей замуж за принца Баденского: «Мне хочется своими глазами увидеть, может ли немецкий принц сделать счастливой русскую женщину» (ЛНТ–ААТ. С. 249 [письмо от 25 июля 1863 г.; ориг. на фр.]). В этом свете поворот А. А. Толстой к панславизму в 1870‐х годов видится закономерным.
170
РГАЛИ. Ф. 318. Оп. 2. Д. 43. Л. 97 (запись от 1 января 1874 г.).
169
Об этом сама императрица сообщала в декабре 1873 года министру двора А. В. Адлербергу запиской, которая и цитируется мною: РГИА. Ф. 1614. Оп. 1. Д. 813. Л. 33 об. Вероятно, официальный статус Толстой — незамужней придворной дамы, всего лишь фрейлины — не был достаточным для того, чтобы представлять русский двор на торжествах в Англии по случаю прибытия нововенчанной четы. (Возможно, императрица имела в виду и почти откровенное притязание недавней наставницы на материнскую роль.) В конце концов (о чем еще будет сказано ниже) главной дамой свиты, сопровождавшей юную герцогиню Эдинбургскую при въезде в ее новую страну, стала приятельница Толстой княгиня М. А. Вяземская.
168
Отголоском циркулировавших слухов о цели этого брачного союза является замечание мемуариста, что Марию «просватали за пьяного англичанина в надежде тем облегчить исполнение своих замыслов в Турции»: Шереметев С. Д. Мемуары. Т. 1. С. 244.
167
Накануне помолвки, 28 июня 1873 года, Толстая записала в дневнике: «Говорила с Государем о том, что нас ожидает. Он покорился, как и я, без всякой симпатии к этому союзу, но мне кажется, у него сила покорности сильнее моей» (РГАЛИ. Ф. 318. Оп. 2. Д. 43. Л. 92; документ представляет собою машинописную копию перевода подлинного дневника с французского на русский, выполненного Е. А. Масальской-Суриной; подлинник утрачен). О сомнениях родителей насчет брака Марии с Альфредом дают представления письма императрицы императору в апреле — июле 1873 года: ГАРФ. Ф. 678. Оп. 1. Д. 789. Л. 39–88 об.
166
Подробности см.: Hall C. Queen Victoria and the Romanovs: Sixty Years of Mutual Distrust. Stroud: Amberley Publishing, 2020. P. 95–125.
165
ЛНТ–ААТ. С. 304–305, 306 (письмо от 11/23 мая 1873 г.; ориг. на фр.; перевод заключительных слов пассажа дан в моей редакции). Ответное письмо Толстого, посвященное в основном самарскому голоду, содержит реплику сочувствия корреспондентке в ее волнениях: Там же. С. 307 (письмо от 30 июля 1873 г.).
164
Dolbilov M. A Courtier’s Services near the Battlefield. P. 104–105, 110. Некоторые из писем императрицы мужу от середины 1870‐х годов цитируются или упоминаются далее на этих страницах.
163
Там же. С. 82.
162
Толстая А. А. Записки фрейлины. С. 225–226.
161
Толстая А. А. Записки фрейлины. С. 92–94.
160
См. недавнее исследование, помещающее царский роман в широкий политический контекст: Сафронова Ю. Екатерина Юрьевская: Роман в письмах. СПб.: Изд-во Европейского ун-та в Санкт-Петербурге, 2017.
159
Там же. Д. 197. Л. 1–2 (письмо издателя «Русского архива» П. И. Бартенева А. В. Адлербергу от 6 ноября 1872 г.).
158
РГИА. Ф. 1614. Оп. 1. Д. 812. Л. 111 (письмо императрицы Марии министру двора А. В. Адлербергу от 30 июня 1869 г.; ориг. на фр.).
157
Уортман Р. Сценарии власти. Т. 2. С. 165–167, 170–171, 249–250.
156
Vinitsky I. Vasily Zhukovsky’s Romanticism. P. 179–236.
155
ЛНТ–ААТ. С. 100 (письмо от 30 марта 1858 г.).
154
Высказанное в свое время П. С. Поповым предположение, что Перовский послужил прототипом главного героя в набросках незавершенного произведения «Князь Федор Щетинин», недавно оспорено в толстоведении, однако интерес Толстого к фигуре Перовского не подлежит сомнению. Ср.: Юб. Т. 17. С. 689–692 (коммент.); Толстой Л. Н. Полн. собр. соч.: В 100 т.: Художественные произведения. Т. 9: 1863–1884. М.: Наука, 2014. С. 421–424 (комм. А. В. Гулина).
153
ЛНТ–ААТ. С. 353 (письмо Толстого от 27 (?) января 1878 г.), 812 (коммент. публ.); 602 (письмо А. А. Толстой — С. А. Толстой от 16 января 1900 г.).
152
Соловьев Н. В. История одной жизни. А. А. Воейкова — «Светлана». Т. 2. Пг., 1916. С. 84.
151
Автор АК, как он признавал сам, неважно помнил географию петербургских загородных дворцов и дачных мест. Уже после отказа от Сергиевского как места «спасения» Мари Карениной от Анны он в опубликованном в 1875 году журнальном тексте Части 2 по-прежнему помещает дачу Каренина в Парголово, видимо предполагая, что оно находится где-то между Петербургом и Красным Селом (на самом деле — к северу от Петербурга, и Мари в процитированной версии действительно удалена от Анны на значительное расстояние, наверное, даже большее, чем нужно было автору). При переработке журнального текста для первого книжного издания Парголово было заменено на Петергоф (Печатные варианты // Юб. Т. 18. С. 499, 500, 503), что сделало частые встречи Анны и Вронского, находящегося в Красном на маневрах, как и его перемещения накануне скачек, географически правдоподобными. А в настоящее Парголово — в высшем обществе совсем не популярное дачное место — Анну должен был бы сослать на лето более ревнивый и властный муж. О петербургских дачных местах и культуре дачного досуга: Малинова-Тзиафета О. Из города на дачу: Социокультурные факторы освоения дачного пространства вокруг Петербурга (1860–1914). СПб.: Изд-во Европейского ун-та в Санкт-Петербурге, 2013.
В письме от марта 1875 года (Юб. Т. 62. С. 159–160) Толстой просил издателя «Русского вестника» М. Н. Каткова проверить в посылаемой рукописи названия петербургских пригородных мест, но Катков или не внял просьбе, или не заметил несуразности, возникающей из сочетания Парголово — Красное. Письмо опубликовано в 1953 году по копии, снятой еще до революции при систематизации архива Каткова. Переписчик утерянного с тех пор подлинника, не разобрав толстовский почерк, оставил пробел вместо названия как раз того места, насчет которого Толстой сомневался особенно. Этот топоним, судя по приведенным выше текстологическим данным, должен прочитываться именно как «Парголово», так что предположительная конъектура во фразе «В присылаемых теперь главах речь идет о [Петергофе?] и местностях под Петербургом <…>», сделанная публикаторами тома 62 с оглядкой на ОТ романа, ошибочна.
150
ЛНТ–ААТ. С. 133–134, 171 (письма от 10 сентября 1858 г. и 16–21 мая 1859 г.; ориг. на фр., за исключением слова «старушка»). В ответных письмах Толстой шутливо подхватывает мотив «доброй старушки» в домике у моря.
149
ЧРВ. С. 224 (Р21). «Парголово» — чтение публикаторами аббревиатуры «П.» в данном автографе, согласное с автографическим текстом позднейшей редакции (Р30: 1 об.) и журнальной публикации, где фигурирует полное написание топонима. См. примеч. 2 на с. 83–84.
148
ЛНТ–ААТ. С. 161, 169, 171, 199, 203, 207, 221, 243, 248, 262.
147
ЧРВ. С. 207 (Р3). На благотворительность А. А. Толстой как «прототип» (понятие, которое, на мой взгляд, упрощает толстовскую систему разнонаправленных аллюзий) «дела сестричек» указано еще в первой монографии о генезисе романа: Жданов В. А. Творческая история «Анны Карениной»: Материалы и наблюдения. М.: Сов. писатель, 1957. С. 237. Однако ремарка автора, что «[к]ак раз в конце 1874 года Александра Андреевна возобновила свою деятельность» в приюте, едва ли может служить дополнительным аргументом: первый черновик, где упомянуто «дело сестричек», был написан в конце 1873 — начале 1874 года (о той стадии работы над романом см. подробнее гл. 2 наст. изд.).
146
ЛНТ–ААТ. С. 257, 307 (письма Толстого от января (между 18‐м и 23-м) 1865 г. и от 30 июля 1873 г.).
145
Там же. C. 212, 215 (письмо от 13 февраля 1862 г.). Дядя Александра II принц Петр Георгиевич Ольденбургский вообще был в неприязненных отношениях с «интимным кружком» императрицы Марии. См. об этом: Шереметев С. Д. Мемуары. Т. 1. С. 115.
144
ЛНТ–ААТ. С. 259 (письмо от 29 января 1865 г.).
143
См. в особенности изображение героини в одной из сцен с ее участием в рукописной редакции романа, где она, «подняв глаза к небу», произносит: «Подумайте, как страдают и переносят свои страдания лица, особенно женщины, и очень высокопоставленные <…> Ежели бы вы, так же как я, могли видеть целую жизнь некоторых женщин или скорее ангелов неба, страдающих, но не ропщущих от несчастия брака <…>» (Литературное наследство. Т. 94: Первая завершенная редакция романа «Война и мир» / Изд. подгот. Э. Е. Зайденшнур. М.: Наука, 1983. С. 390; см. также: Зайденшнур Э. Е. Как создавалась первая редакция романа «Война и мир» // Там же. С. 21–30, 37–38, 62). Рукопись «от Аустерлица до Тильзита», уже нижний слой которой включает в себя этот фрагмент (ОР ГМТ. Ф. 1. «Война и мир». Рукопись 103. Л. 284 об.–285), была предметом оживленной исследовательской полемики. Зайденшнур убедительно датировала первый этап работы над нею концом 1864 года. Это, добавлю от себя, самый канун того периода, когда смерть цесаревича Николая (в 1865 году) и последующий разлад между августейшими супругами наложили глубокий траурный отпечаток на образ императрицы Марии Александровны и принятый в ее окружении стиль общения и поведения. Благодарю Татьяну Георгиевну Никифорову за текстологическую консультацию по названной рукописи.
142
ЛНТ–ААТ. С. 153, 156 (письмо от 21 апреля 1859 г., ориг. большей частью на фр.), 185 (письмо от 31 октября 1860 г.).
141
ЛНТ–ААТ. С. 146 (письмо от 31 марта 1859 г.; ориг. на фр.), 150–151 (письмо от 17 апреля 1859 г., ориг. большей частью на фр.).
140
«Вся эта работа души» представляется мне переводом более конгениальным русскому языку той эпохи, чем предложенный публикаторами вариант «эта душевная процедура».
139
Толстая А. А. Записки фрейлины: Печальный эпизод из моей жизни при дворе / Сост. Н. И. Азарова, Л. В. Гладкова, О. А. Голиненко, Б. М. Шумова. М.: Энциклопедия российских деревень, 1996. С. 169–170.
138
ГАРФ. Ф. 681. Оп. 1. Д. 1. Л. 5.
137
ЛНТ–ААТ. С. 177 (письмо от 4/16 июля 1859 г.).
136
ЛНТ–ААТ. С. 172 (письмо Толстого от 12 июня 1859 г.). См. также его позднейшие отзывы о Толстой в письмах В. Г. Черткову в 1897 году и брату С. Н. Толстому в 1904-м: Юб. Т. 88. С. 10; Т. 75. С. 80 (также: Переписка Л. Н. Толстого с сестрой и братьями. С. 498). Убедиться в подчас черствой нравоучительности Александры Андреевны имел случай и приятельствовавший с нею И. А. Гончаров, тем более что перед ним она представала большей частью в официальной ипостаси придворной дамы. См.: Гончаров И. А. [Письма] А. А. Толстой, 1865–1883 / Вступ. ст., публ., коммент. В. К. Лебедева и Л. Н. Морозенко // Литературное наследство. Т. 102: И. А. Гончаров. Новые материалы и исследования. М., 2000. С. 407, 423–425.
135
Юб. Т. 47. С. 144 (запись в дневнике от 15 июля 1857 г.).
134
ЛНТ–ААТ. С. 120, 165 (письма А. А. Толстой от 4 июня 1858 г. и 10–16 мая 1859 г.).
133
ОР ГМТ. Ф. 1. № 137/52-1. Л. 1–1 об. (письмо от 13 мая 1878 г.).
132
Юб. Т. 47. С. 68, 69–70, 72, 104 (записи в дневнике от 20, 23 апреля, 8 мая, 15 мая и 5 декабря 1856 г.), цитата — с. 72.
131
ЛНТ–ААТ. С. 141–142 (письмо Толстого от конца марта 1859 г.).
130
Там же. С. 119; Тютчева А. Ф. Воспоминания: При дворе двух императоров. Дневник. С. 443.
129
Там же. С. 235, 120.
128
Шереметев С. Д. Мемуары графа С. Д. Шереметева. Т. 1. / Сост., подгот. текста и примеч. Л. И. Шохина. Изд. 2-е, испр. М.: Индрик, 2004. C. 66–67, 116, 118, 119.
127
В особенности интересна — и как эпистолярный памятник, и как исторический источник — многолетняя трехсторонняя переписка сестер Тютчевых, почти целиком остающаяся неопубликованной. См., напр., письма Дарьи Тютчевой Анне и Екатерине, проливающие свет на то, как в высшем обществе инспирировалось панславистское движение в 1876 году: Мемориальный архив Музея «Усадьба Мураново». Ф. 1. Оп. 1. Д. 583. Л. 54–54 об., 56–57, 66–67 об. (письма Анне от 23 июня, 4 июля и 11 августа 1876 г.); Д. 621. Л. 41–44 об. (письма Екатерине от 28 и 31 мая 1876 г.). Некоторые из тогдашних писем А. Д. Блудовой и Тютчевых цитируются далее в гл. 4 наст. изд. См. также опыт публикации более раннего фрагмента переписки: Переписка дочерей Ф. И. Тютчева / Предисл., примеч. Л. В. Гладковой, И. А. Королевой. Пер. с франц. Л. В. Гладковой // Российская словесность. 1996. № 1. С. 87–95.
126
Как явствует из ее писем единомышленнику — настоятелю православной церкви при посольстве России в Вене протоиерею Михаилу Раевскому, у Блудовой уже в 1850‐е годы была сеть знакомств среди пророссийски настроенных славянских деятелей на Балканах, прежде всего в Сербии, и уже тогда она старалась вовлечь в «славянское дело» разных членов дома Романовых: Зарубежные славяне и Россия: Документы архива М. Ф. Раевского. 40–80 годы XIX века / Сост. В. Матула, И. В. Чуркина. М.: Наука, 1975. С. 47–59.
125
Тютчева А. Ф. Воспоминания: При дворе двух императоров. Дневник / Пер. с фр., вступл. Л. В. Гладковой. М.: Захаров, 2016. C. 310, 323. О заявлении самой императрицей панславистской позиции в ее письмах мужу, Александру II, в середине 1870‐х годов см. мою статью: Dolbilov M. A Courtier’s Services near the Battlefield: Count Alexander Adlerberg as Empress Maria Aleksandrovna’s Epistolary Confidant amid the Russo-Turkish War of 1877–1878 // History — Higher School of Economics. 2022. № 1. P. 108–111.
124
Ср. замечание о панславистском подъеме 1876 года в известных мемуарах младшей современницы и также придворной дамы Е. А. Нарышкиной: «Славянофильские круги были неутомимы в своей деятельности и даже пытались повлиять на Императрицу с помощью придворных дам. Графиня Антонина Дмитриевна Блудова, графиня Александра Андреевна Толстая и Екатерина Федоровна Тютчева изо всех сил старались оказать влияние на престолонаследника [будущего Александра III. — М. Д.] и нашли у него сочувствие» (Нарышкина Е. А. Мои воспоминания. Под властью трех царей. М.: Новое литературное обозрение, 2014. С. 268).
123
К127: 5. Чуть позднее, в той же корректуре, фразе была дана редакция, которая читается в ОТ (674/8:15). Подробнее об отповеди панславизму в АК, включая и содержащуюся в процитированном варианте аллюзию, см. гл. 4 наст. изд.
122
Юб. Т. 62. С. 288–289.
121
ЛНТ–ААТ. С. 404.
120
Тургенев И. С. Полн. собр. соч. и писем. Т. 7. С. 405–406. См. также: Кийко Е. И. Комментарии. Там же. С. 556–557. Тот же кружок очерчен всего несколькими штрихами, но с ясно читающимся намеком на влияние императрицы в одной из повестей А. Н. Апухтина, действие которой происходит в начале 1870‐х: Апухтин А. Н. Архив графини Д**. Повесть в письмах // Он же. Сочинения: Стихотворения; Проза. М.: Худож. лит., 1985. С. 401–441, см. в особ. 437.
3. Антропология гвардейского либертинства185
Толстовский поиск того, как лучше изобразить и вобрать в вымышленный мир АК неоднородность и внутреннюю конфликтность петербургского высшего света и действующих в нем неписаных норм взаимоотношений и социализации, как и этикета дозволенного нарушения этих норм, особенно интересно отразился в авантексте Частей 2 и 3 АК. На рубеже зимы и весны 1874 года текст большинства глав Части 1 уже начал набираться в московской типографии (этому набору, напомню, не было суждено выйти из печати). Больше того, многие серии глав последующих частей — например, об Анне, Вронском и Каренине в день красносельских скачек (2:18–29) — находились на стадии аккуратно изготовленных С. А. Толстой беловиков (как вскоре после того станет ясно, отнюдь не финальных)186. Именно тогда Толстой, отступив несколько назад в хронологии действия, расширяет в новых рукописях серию глав, в ОТ распределенных между финалом Части 1 и первой третью Части 2, о сближении Анны и Вронского зимой в Петербурге. В этих-то черновиках, помимо «интимного кружка» императрицы, выпукло и узнаваемо проступает тот сегмент большого света, который в невымышленной реальности был антиподом и благочестия, и «восторженного тона». Это — либертинская среда светских львиц и львов, смыкающаяся с гвардейской золотой молодежью и смежная с несколькими дворами или неформальными котериями великих князей, а отчасти — и с официальным двором самого Александра II187. Проводником читателя по веселящемуся Петербургу, в черновых зарисовках которого дразнящий мотив трансгрессии и непристойности звучит явственнее, чем в ОТ, служит, разумеется, Вронский.
На этом — недолгом — отрезке генезиса АК персонаж, прежде чем бесповоротно стать графом Вронским, вновь фигурирует под титулом и фамилией из редакций 1873 года: князь Удашев. Высший родовой титул дворянина сочетается с фамилией, в семантике которой слышатся и удаль, и удача, и, возможно, мужественность в ее сугубо физиологическом аспекте. Более того, на одну из написанных с чистого листа вставок, притом четко датируемую мартом — началом апреля 1874 года, приходится момент, когда в генезисе текста к знатности и богатству героя добавляется блеск престижного флигель-адъютантского звания. И в черновом автографе188, и в ОТ (2:5) Удашев/Вронский начинает рассказывать, а нарратив продолжает и заканчивает полную забавных деталей историю — о двух молодых подгулявших офицерах, нарвавшихся на энергичный отпор со стороны чиновника, чью юную законную, а вдобавок к тому беременную жену они приняли за лоретку. Оскорбленный муж — титулярный советник с «бакенбардами колбасиками» и, в масть к ним, немецкой фамилией Венден — намеревается подать официальную жалобу на повес, тогда как с их точки зрения обидчиком является он сам, причем таким обидчиком, который в силу разницы в статусе между гвардейцем и невысокого происхождения штатским не может быть вызван на дуэль за урон, нанесенный чести офицера. Задача примирения достается Вронскому. В самом этом эпизоде его флигель-адъютантство, особенно вместе с княжеским (выше графского) титулом исходной редакции, — прежде всего подробность, оттеняющая социальным колоритом психологическую достоверность успеха затеянного «миротворства»:
П[олковой] к[омандир] и У[дашев] оба понимали, что имя Удашева и флигель-адъютантский вензель должны много содействовать смягчению тит[улярного] сов[етника]. <…> Все казалось прекрасно кончено; но т[итулярный] с[оветник] хотел поделиться за папиросой с своим новым знакомым, князем и ф[лигель-] а[дъютантом], своими чувствами, тем более что Удашев нравился ему189.
В самом деле, звание флигель-адъютанта — младшее среди особых военно-придворных званий190 — давало постоянное членство в императорской свите, было сопряжено с почетными и ответственными поручениями императора (каким, например, позднее в романе будет для Вронского сопровождение жуирующего иностранного принца [4:1]) и часто открывало быстрый путь к вершинам карьеры. Быть флигель-адъютантом почти всегда означало быть лично знакомым монарху, а главное — на виду и на слуху у него. При Александре II, несмотря на некоторую девальвацию свитских званий как таковых вследствие частых пожалований (к началу 1880‐х годов военная свита разрослась до 400 человек, и флигель-адъютанты составляли ее огромное большинство)191, многих носителей этого звания, особенно гвардейских ротмистров или полковников, добавочно возвышала известная публике неформальная, отеческая приязнь императора к уже отмеченным его милостью молодым офицерам.
В исходной редакции интермедии с Удашевым-миротворцем имеется нюанс, который, вторя акценту на флигель-адъютантском вензеле, помогает уловить незримое присутствие монаршей фигуры: злополучный Венден (недаром знающий толк в подаче жалоб) служит не где-нибудь, а в «комиссии прошений»192. Именно так и в бюрократической номенклатуре, и в обиходе называлось специальное учреждение при персоне императора, куда надлежало обращаться всевозможным искателям благодеяния с высоты трона — пособия, пенсии, защиты от несправедливости, помилования и т. п.193 По долгу службы повседневно причастный к какой-никакой коммуникации подданных с самодержавным правителем, но сам находящийся не намного ближе к олимпу, чем те же просители194, титулярный советник из комиссии прошений должен по достоинству оценить притягивающую взгляд серебряную вязь «А II» — монограмму императора на эполетах собеседника.
В дальнейшей правке князь Удашев вновь становится графом Вронским, но его флигель-адъютантство — возникшее как функциональный штрих в конкретных сценах195 — остается. Более того, оно становится чертой в основной характеристике Вронского, который, в отличие от предыдущих редакций, где персонажу присущи безразличие к светскому успеху и даже нарочитая несветскость, обладает придворным честолюбием. ОТ представляет Вронского в этом качестве при первом же упоминании о нем в романе. «Страшно богат, красив, большие связи, флигель-адъютант <…>», — говорит о нем Облонский Левину (46/1:11)196.
Почти одновременно с историей об эскападе незадачливых ловцов камелий в авантекст романа вошел другой нравоописательный «либертинский» эпизод, и тоже в форме рассказа, почти пантомимы персонажа. Реквизит поклонникам романа должен быть памятен: кавалерийская каска, груша, большущие конфеты от дворцового кондитера. Пока Удашев/Вронский находится в Москве, в его петербургской квартире живет его младший сослуживец Пукилов — ему‐то вскоре в генезисе текста, уже под фамилией Петрицкий (так и в ОТ), предстоит поучаствовать в погоне за госпожой Венден. Но и до этого у него есть чем зарекомендовать себя. Удашев, вернувшись домой, застает товарища навлекшим на себя череду крупных неприятностей, чем лишь подогревается охота того к дебошу. И исходная редакция197, и ОТ (1:34) не скупятся на подробности в описании стиля жизни гвардейского гуляки, чьей — уже опостылевшей — любовнице, баронессе Шильтон, муж угрожает бракоразводным процессом. Одним словом, скандал громоздится на скандал. И все-таки, несмотря на терпкую — особенно по меркам того времени — откровенность подобных картинок в АК, они обретают настоящую рельефность при сопоставлении со свидетельствами, исходящими от невымышленных Вронских и Петрицких. Отвлечемся ненадолго от увековеченного Толстым анекдота, чтобы вернуться к нему с дополнительной аналитической линзой.
Одним из ближайших аналогов компании, где кутят, делают долги, совокупляются с проститутками (и не только) гвардейские персонажи АК, был в ту пору кружок великого князя Владимира Александровича, второго по старшинству из живущих сыновей императора, бонвивана с артистической жилкой и без мешающих сибаритству политических и военных амбиций. В свите великого князя — в особенности до его женитьбы, которая состоялась в том же 1874 году (ему было 26 лет), — затейливое ухарство не только широко практиковалось, но и получало значение некоей эстетической программы, что выражалось
