автордың кітабын онлайн тегін оқу Лже-Нерон. Иеффай и его дочь
16+
Lion Feuchtwanger
DER FALSCHE NERO
Copyright © Aufbau Verlage GmbH & Co. KG, Berlin 1947 and 2009
JEFTA UND SEINE TOCHTER
Copyright © Aufbau Verlage GmbH & Co. KG, Berlin 1957 and 2009
All rights reserved
Перевод с немецкого Иры Горкиной, Розы Розенталь, Елены Михелевич
Серийное оформление Вадима Пожидаева
Оформление обложки Валерия Гореликова
Издание подготовлено при участии издательства «Азбука».
Фейхтвангер Л.
Лже-Нерон ; Иеффай и его дочь : романы / Лион Фейхтвангер ; пер. с нем. И. Горкиной, Р. Розенталь, Е. Михелевич. — М. : Иностранка, Азбука-Аттикус, 2024. — (Иностранная литература. Большие книги).
ISBN 978-5-389-26773-2
В 1936 году в Амстердаме был опубликован роман «Лже-Нерон» — произведение выдающегося немецкого писателя Лиона Фейхтвангера, незадолго до того выпустившего в свет первую и вторую части эпической «Трилогии об Иосифе Флавии». Сюжет, затронутый в процессе работы над этим монументальным историческим полотном о древнеримском историке иудейского происхождения, вдохновил Фейхтвангера посвятить отдельный роман истории горшечника Теренция, объявившего себя чудом спасшимся императором Нероном. И по сей день этот компактный, почти случайно появившийся на свет роман остается одним из самых любимых в творческом наследии Фейхтвангера для многих его почитателей.
Роман «Иеффай и его дочь», также включенный в сборник, во многих смыслах вершина творчества Фейхтвангера. В нем вновь звучит еврейская тема, более или менее явственно нашедшая выражение в большинстве его сочинений. Но, кроме того, этот роман — плод многолетних размышлений о судьбе библейского Иеффая, поразившей автора еще в детстве, о трагическом противостоянии человека роковому стечению обстоятельств. Роман «Иеффай и его дочь» был опубликован за год до смерти писателя.
© Р. А. Розенталь (наследник), перевод, 1969
© Е. Е. Михелевич (наследник), перевод, 1994
© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2024
Издательство Иностранка®
Лже-Нерон
Что было, то и будет; и что делалось, то и будет делаться, и нет ничего нового под солнцем.
Бывает нечто, о чем говорят: «смотри, вот это новое»; но это было уже в веках, бывших прежде нас.
Нет памяти о прежнем; да и о том, что будет, не останется памяти у тех, которые будут после.
Екклесиаст, I, 9–11
Книга первая
ВОЗВЫШЕНИЕ
1
ДВА ПОЛИТИКА
В этот день — шестого марта — прохожие долго провожали глазами носилки сенатора Варрона, направлявшегося во дворец губернатора Сирии, императорской римской провинции. Два дня тому назад, когда новому губернатору Цейонию были торжественно вручены знаки его достоинства — топоры и связки прутьев, все заметили, что сенатор Варрон, самый могущественный человек в провинции, не присутствовал на церемонии. И теперь, когда он отправился с запоздалым визитом к губернатору, вся Антиохия толковала о том, как уживется Варрон с новым сановником.
Весна была ясная, довольно прохладная, с гор дул свежий ветер. Носилки повернули на длинную нарядную улицу — главную улицу города. Сенатор Варрон с легкой улыбкой на полных губах отметил опытным глазом, что перед многими правительственными зданиями и богатыми лавками усердствующие чиновники и горожане уже выставили бюсты нового губернатора. Он оглядывал эти бюсты из своих быстро проплывавших носилок. На судорожно вывернутых плечах сидела маленькая, сухая, костлявая голова. Сколько же лет прошло с тех пор, как он в последний раз видел эту голову во плоти? Двенадцать, нет, тринадцать. Тогда он полон был снисходительного презрения к этой физиономии. Тогда у него, Варрона, было место под солнцем. Император Нерон баловал его, а этот Цейоний, который не сумел стать другом императора, несмотря на свой высокий род и пышный титул, не пользовался влиянием и пребывал в постоянном страхе, как бы каприз императора не отшвырнул его прочь. Теперь гениальный Нерон гниет в земле. Его место на Палатине занял император Тит, узколобые чиновники и военные правят империей, а плюгавенький, всеми презираемый Цейоний лихо шагает по пути карьеры, предначертанной ему с рождения. Теперь Цейоний — губернатор, наместник императора, он правит богатой и мощной провинцией Сирией, где сам Варрон живет на положении частного лица. Частного лица, ибо его давно уже исключили из сенатских списков, и если люди вокруг него кричат: «Да здравствует сенатор Варрон, сиятельный муж!» — так это простая вежливость.
Тем не менее, разглядывая бюсты нового губернатора, Варрон и теперь испытывал то же легкое снисходительное пренебрежение, какое он чувствовал к своему ровеснику Цейонию еще в детстве. Луций Цейоний происходил из богатого древнего рода и не лишен был способностей. Но старая глупая история запятнала честь его рода. Один из Цейониев, прадед Луция, семьдесят один год тому назад в битве против некоего Арминия одним из первых бросил оружие, и у Луция с юности было такое чувство, точно именно на нем лежит долг смыть это пятно со своего родового имени. Худосочный, бескровный мальчик уже в десять-двенадцать лет силился придать своему лицу и осанке важность и достоинство и, несмотря на хилость, с судорожной заносчивостью пыжился перед товарищами. Но это вымученное молодечество лишь навлекало на него особенно злорадные насмешки. Какое это прозвище они дали ему в школе? Сенатор Варрон сдвинул брови, напрягая память, но слово никак не приходило на ум.
Не так уж просто будет встретиться с милейшим Цейонием после долгих лет, да еще в столь изменившейся обстановке. Отношения Варрона с правительством провинции Сирии были чрезвычайно сложны. В губернаторском дворце римлянина Варрона издавна считали опаснейшим противником нынешнего римского режима в Сирии. Как еще все сложится при Цейонии, который, разумеется, не забыл прежнего жалостливого и вместе с тем враждебного презрения Варрона.
— Да здравствует сенатор Варрон, сиятельный муж! — раздавалось со всех сторон. Варрон велел пошире раздвинуть занавески носилок и выпрямился, чтобы его мясистое загорелое лицо, с высоким лбом, крупным орлиным носом и полными губами, было лучше видно толпе. Он упивался всеобщим поклонением. Он чувствовал себя выше императорского наместника. Добиться признания здесь, в Антиохии, — это побольше, чем стать любимцем в Риме на Палатине. В нынешнем Риме, в Риме Флавиев, Тита, нужны деньги и знатность рода, ничего больше. Здесь, в Антиохии, с ее недоверчивым и возбудимым народом, в котором смешались греки, сирийцы, евреи, — надо было постоянно утверждать себя делами, личными качествами, снова и снова завоевывать доверие непостоянной толпы. Этот Восток был опасен, именно поэтому любил его Варрон. Он добился своего — завоевал признание в Сирии. Теперь он может противостоять наместнику императора как сила весьма реальная, хотя и не опирающаяся на договоры и привилегии.
Вот и дворец губернатора. В вестибюле между знаками консульского достоинства и связками прутьев — символами власти нового правителя — уже выставлены были ларцы с восковыми изображениями его предков; одно из них, изображение прадеда, осрамившего род, было прикрыто. Губернатор Цейоний, по-видимому, не посмел отплатить Варрону за то, что тот не присутствовал на церемонии вступления в должность. Он сам вышел в переполненный людьми зал. На глазах у всех обнял он и облобызал Варрона; маленький, тщедушный человечек выглядел немного смешно, когда повис на шее представительного сенатора; все слышали, как губернатор тонким скрипучим голосом сказал, что рад видеть товарища своей юности столь цветущим. Затем с приветливым видом пригласил Варрона к себе в кабинет.
Они уселись друг против друга. Губернатор Цейоний, щуплый, маленький, держался очень прямо в широком восточном кресле, занимая лишь половину сиденья, скреб ногтями одной руки ладонь другой и вежливо-испытующе смотрел на Варрона.
«В этой вшивой Антиохии, — думал он, — старину Варрона, по-видимому, еще считают важной особой. Но что он такое? Бывший человек. Отщепенец. В Риме о нем и думать забыли. Когда называют его имя, римляне смутно припоминают: „А, Варрон, это не тот ли, которого император Веспасиан после какого-то скандала вычеркнул из сенатских списков? Он, говорят, нажил много денег в Сирии“. Деньги-то он нажил и, по имеющимся данным, пользуется влиянием у власть имущих по ту сторону границы. Но велика ли честь? Какое падение для римлянина, который некогда сидел в сенате, — слоняться по игрушечным дворам этих туземных вождей, этих жрецов и шейхов, с их жалкими царскими титулами. Ну, да мы уж и там о нем порадеем! Мой предшественник был рохля, иначе этот авантюрист Варрон не уселся бы здесь передо мною так нагло».
А Варрон сидел на диване, поджав ноги на восточный лад, в ленивой позе, с добродушным, чуть ли не сердечным выражением лица. Он отлично понимал мысли собеседника. Он знал, что тот смотрит на него свысока и вместе с тем боится его. Это доставляло ему злобное удовлетворение. Да, здесь он обосновался и умудряется даже, вопреки воле нынешних властителей, Флавиев, продолжать политику сближения с Востоком, начатую императором Нероном. Его отстранили. Веспасиан под каким-то позорным, смешным предлогом исключил его из сенатских списков. Но они ничего этим не добились. Варрон продолжал свою старую политику сближения, — правда сидя не в Риме, а здесь, в своих сирийских поместьях. Новым хозяевам, с их жесткими римскими милитаристическими методами правления, не удалось справиться с ним. Мелкие царьки, правители городов и духовные владыки государств, расположенных между Римской империей и Парфянской державой, смотрят как на представителя Рима не на губернатора Антиохии, а на него, Варрона. Он унаследовал их почтение и любовь, которыми прежде пользовался на Востоке низложенный император Нерон. Власть, завоеванная Варроном, была властью невидимой, но прочной и устойчивой. Правители римской провинции Сирии охотно отделались бы от Варрона, но, хоть он и был для них бельмом на глазу, они нуждались в его помощи и посредничестве, иначе Риму пришлось бы вести нескончаемые мелкие войны с пограничными государствами.
Варрон улыбался про себя, глядя, как неестественно прямо сидит Цейоний в одеянии с пурпурной каймой — знаком сенаторского достоинства. Новым подданным этот римский наместник покажется, может быть, властным и могущественным; но Варрон читает неуверенность на этом бледном лице, покрытом красными лихорадочными пятнами. Он видит, с каким трудом дается Цейонию его выдержка, видит, что губернатор в свои пятьдесят без малого лет уже старик, изнуренный вечными потугами держаться прямо, искупить позор несчастного прадеда. Варрон испытывал веселое сострадание при виде этого лица. «Бедный Цейоний, — думал он, — бедный мой школьный товарищ! Ты мне не по душе, и со мной тебе не так легко будет справиться». Цейоний же думал: «Что ему, этому Варрону! Живет в свое удовольствие на этом гнилом Востоке, а наш брат из кожи лезет вон, чтобы не дать империи развалиться».
Эти мысли, мелькавшие у обоих, не мешали Варрону вести непринужденный разговор. Он рад, многословно распространялся Варрон, за Цейония, которому достался столь доходный пост, это почет и удача. Жаль только, что его назначили как раз в эту адски трудную провинцию. Сирия способна отнять все силы даже у очень крепкого человека.
— В сущности, — закончил он и улыбнулся легкой фамильярной улыбкой, точно похлопал по плечу своего собеседника, — в сущности, я рад, что я — частное лицо, а вы губернатор.
«Он, значит, не забыл, — подумал Цейоний с удовлетворением, — он помнит, что его выкинули из сената».
— Я слышал, — сказал он весело, — что вы и здесь даром времени не теряли.
— Ну конечно, — добродушно откликнулся Варрон. — Не так уж мы стары, чтобы сидеть сложа руки. Если не заниматься хоть немного культурполитикой, то куда же девать свой досуг? Да и ни для кого не тайна, что мое сердце принадлежит Востоку. — И он прибавил задумчиво, почти озабоченно: — Вы, Цейоний, римлянин с ног до головы, вам будет очень неуютно на этом запутанном, сложном Востоке. Если не срастись с ним сердцем... — Он пожал плечами, не докончив фразы.
Сидя прямо и неподвижно, Цейоний опять поскреб ногтями одной руки ладонь другой. Красные пятна на бледных костлявых щеках разгорелись, он искоса посмотрел на Варрона, заговорил сухим, скрипучим голосом.
— Сделать границы непроницаемыми, — сказал он, — утвердить дух Рима вплоть до самого Евфрата и не допускать, чтобы хоть что-нибудь чужое проникало с того берега. Иметь перед собой такую ясную задачу — ведь это лучшее средство срастись сердцем со всем здешним, с людьми и вещами. — И, стараясь смягчить резкость тона, он прибавил словно бы между прочим: — Мне очень жаль, мой Варрон, что в деле романизации нашего Востока придется отказаться от вашей помощи.
— Как так? — удивился Варрон. — Разве для человека, за которым не стоит армия, я мало сделал в этой области?
— Бесспорно, — вежливо согласился губернатор. — Вы немало способствовали насаждению в этой провинции греко-римского духа. Но и восточного вы притащили сюда, к сожалению, столько, сколько никто из римлян до вас.
— Это верно, — с удовлетворением подтвердил Варрон.
— Видите ли, дорогой мой, — продолжал Цейоний, — этого-то мы и опасаемся, этого-то мы и не любим. И конечно, — прибавил он не без злости, — вам не избежать разлада с собственной совестью, попроси я у вас совета в некоторых случаях. В самом деле, можно ли при наших вечных распрях с Востоком ждать хорошего, подлинно римского совета от того, кто является не только римским гражданином, но одновременно подданным парфянского царя и гражданином Эдессы?
«Он хорошо подготовился, — отметил про себя Варрон, — он хорошо изучил материалы обо мне. Это все тот же старый добрый враг. Пожалуй, он именно потому и стремился получить Сирию, а не какую-нибудь другую провинцию, что здесь сижу я».
Заканчивая последнюю фразу, Цейоний вытянулся еще больше. Варрон окинул его взглядом. «Я легко с ним справлюсь, — с радостью подумал он. — Он был и всегда будет ничтожеством. Правда, вот такие ничтожества и позволяют себе иногда, в своем наигранном молодечестве, увлечься и внезапно предпринять насильственные действия, чреватые неожиданными последствиями». И тут ему вдруг пришло на ум прозвище, которое он напрасно старался вспомнить все время. Дергунчик! Конечно, Дергунчик! Вот как они прозвали в школе Цейония. Так назывались деревянные куклы с подвижными руками и ногами — обычная забава на сатурналии; дернув за рычажок, можно было, потехи ради, заставить эти скрюченные фигурки распрямиться, а затем снова скорчиться. И прозвали так Цейония именно в насмешку над его потугами казаться выше, чем он был на самом деле.
Варрон развеселился, вспомнив прозвище Цейония. Он переменил тему разговора. Стал подробно расспрашивать губернатора о его частной жизни, настроении. Как оказалось, Цейоний опасался, что ему не так уж легко будет вжиться в этот чуждый всякого порядка мир восточного города. Предместье Антиохии Дафне, где были расположены виллы большинства аристократов и богачей, местность, известная всему миру своей бесстыдной роскошью, была не особенно приятным соседством для римского чиновника, исповедовавшего взгляды стоиков.
Собственно говоря, первый визит бывшего сенатора губернатору Сирии уже достаточно затянулся. Однако Цейоний задержал Варрона и снова заговорил о политических делах.
— Скажите, мой Варрон, — спросил он, — неужели вы и теперь, когда в правительственном дворце сидит не чужак, а я, будете чинить затруднения по поводу налога, предназначенного на инспектирование эдесских войск?
Дело было в том, что расходы по содержанию римского гарнизона в городе Эдессе, столице одноименного формально независимого государства по ту сторону Евфрата, согласно договору должна была покрывать сама Эдесса. Но римский губернатор взимал сверх того в Сирии специальный налог для проведения ежегодной проверки состояния войск по ту сторону границы. Налоговое управление Антиохии стояло на той точке зрения, что Варрон, как гражданин римской провинции Сирии, обязан платить этот «инспекционный налог»; Варрон же считал, что он уже платит деньги на содержание войска как гражданин Эдессы и что это было бы двойным обложением. Важны были не шесть тысяч сестерциев, которые не имели значения ни для Варрона, ни для правительственной казны, — важен был принцип. Правителей в Антиохии злило, что этот знатный господин, который был в опале у Рима и все же не потерял римского гражданства, оборачивался, по своему произволу, то римским подданным, то подданным одного из месопотамских княжеств. Поэтому из-за налога между правителями Сирии и Варроном шел длительный, вежливый и ожесточенный спор.
И вот сейчас Варрон снова приводит старые доводы, уже известные губернатору по документам: такое двойное обложение не только юридически недопустимо, оно и политически опасно, оно подчеркнуло бы двусмысленность пребывания в Эдессе римского гарнизона, его враждебность городу.
Губернатор терпеливо выслушал пространные рассуждения.
— Все это прекрасно, — сказал он наконец, по-товарищески убеждая собеседника. — Но теперь, когда в этом доме сидит друг, я бы на вашем месте все же серьезно поразмыслил, не отказаться ли от месопотамского и парфянского подданства. Быть может, у вас появились бы тогда шансы восстановить свое прежнее положение в Риме.
Варрон напряженно слушал. То, что этот человек сразу же, при первой встрече, обнаружил такую настойчивость, что-нибудь да значило.
— Что вы хотите сказать? — спросил он прямо. — Значит ли это, что там намерены включить меня в сенатские списки?
Губернатор сообразил, что несколько преждевременно пошел навстречу Варрону, и поспешил отступить, приняв официально-сухой тон.
— Я, во всяком случае, — ответил он, — упомянул об этом на Палатине, и у меня создалось впечатление, что это не было встречено неблагосклонно. Впрочем, твердых обещаний, — поторопился он прибавить, — я, конечно, дать не могу. Но я предлагаю серьезно взвесить мои слова.
Варрон с трудом скрыл свое ликование. Они, значит, убедились, эти Флавии, эти ненавистные выскочки, что без него им на Востоке не обойтись. Они хотят снова включить его в сенатский список. Очень любезно с их стороны. Но на этот неуклюжий маневр такой человек, как Варрон, не попадется. Если они заполучат его в Рим, то через три месяца снова выставят из сената, но на этот раз будут умнее и разделаются с ним окончательно. Сенатор в Риме! Что за дешевая приманка! И ради этого он должен отказаться от всего, чего с таким трудом здесь достиг, — от стремления слить воедино Восток и Запад, — и должен содействовать бескрылой политике новых хозяев, которые хотят перенести центр тяжести империи на Запад и воздвигнуть стену между ним и Востоком? «Благодарю покорно, господа. Я предпочитаю оставаться „двоюродным братом“ царя Эдесского. Я буду лучше „другом Великого царя Парфянского“, чем „сиятельным господином“ в Риме».
Он выразил губернатору благодарность за хлопоты в Риме по его делу.
— Я надеюсь, — промолвил Цейоний уже более теплым тоном, — что на этом пути мы быстро сговоримся.
— Я также надеюсь, — сказал Варрон, но теперь он говорил так сухо, что слова его прозвучали как отказ.
Тогда Цейоний счел уместным коснуться и другой стороны вопроса.
— Нам просто необходимо, — заявил он, — положить конец этому спору. Подумайте, Варрон, как неприятно было бы, если бы мне пришлось в один прекрасный день принять против вас меры.
— Да, мой Цейоний, — ответил Варрон, прикрывая сугубо вежливым тоном насмешку над такой пустой угрозой, — это было бы неприятно для нас обоих. Ибо при том значении, какое приписывают в месопотамских государствах — справедливо или несправедливо — моей скромной особе, эти меры вряд ли удалось бы провести без дорогостоящей военной экспедиции. А что бы вы выиграли? Престиж. Но, насколько я знаю тех господ, что сейчас сидят на Палатине, они не особенно склонны тратить деньги ради престижа.
Он встал, вплотную подошел к губернатору, фамильярно положил ему руку на плечо.
— Не прикажете ли рассматривать ваши слова как ультиматум? — спросил он с такой вызывающей улыбкой, что собеседник ясно почувствовал, какое слово мысленно произнес при этом Варрон: «Дергунчик!» Ибо раз Цейоний так настойчиво домогался его возвращения в Рим, Варрон мог разрешить себе видеть в нем уже не представителя Рима и определенной идеи, а всего лишь Дергунчика, школьного товарища.
Со временем выяснится, что это была ошибка и что Варрон не мог себе такого позволить. Но пока губернатор Цейоний удовольствовался тем, что незаметным движением освободился от столь интимного прикосновения и вежливо возразил: его слова надо рассматривать лишь как дружеское предложение, отнюдь не как ультиматум. Обменявшись еще несколькими ни к чему не обязывающими любезностями, они наконец распрощались.
Варрон вышел из здания правительства легкими, твердыми шагами, отослал носилки и слуг, пошел пешком домой по прекрасным улицам Антиохии. В последние годы он порой уже ощущал себя человеком не первой молодости; но в эту минуту он чувствовал себя по-юношески бодрым. Его враги, Флавии, оказали бывшему сенатору большую услугу, посадив ему на шею этого Цейония. Он радовался, что нынешний трезвый, милитаристский, узкий в своем патриотизме Рим, столь ему ненавистный, сейчас предстал перед ним именно в лице Цейония. Это будет веселая борьба, думал он. Добрый старый Дергунчик! И он заранее чувствовал себя победителем.
2
ГОРОД ЭДЕССА
Белый и пышный, расположился на холмах город Эдесса, столица одноименного княжества, самое северное из крупных поселений Месопотамии. Издали Эдесса, с ее храмами и колоннадами, с ее цирками, театрами, банями, гимнастическими школами, казалась греческим городом. Но внутри, в самом городе, очень редко попадались греческие надписи, редко слышна была греческая речь. Население ее являло собой пеструю смесь сирийцев, вавилонян, армян, евреев, персов, арабов, а греко-римского в ней только и было что дома.
К югу от Эдессы тянулась степь. Но самый город, богатый водой и цветущий, лежал на реке, именуемой Скирт, что значит «Попрыгунья», и благодаря ветрам с гор, отделявших Междуречье от Армении, воздух Эдессы был свеж и чист.
Эдесса лежала на перекрестке многих дорог. Это был богатый город. Через него проходила индийская и аравийская торговля пряностями и благовониями, равно и большая часть торговли жемчугом и ценными шелковыми тканями. Эдесса славилась своими прекрасными постройками. Издалека приезжали иностранцы, чтобы посмотреть на древний храм Тараты с почерневшими бронзовыми изображениями богини и ее своеобразными приапическими символами, на храм Митры, на университет, но прежде всего на Лабиринт, громадный, высеченный в скале грот на левом берегу реки Скирта, с сотнями узких, извилистых, бесконечно разветвленных ходов, галерей, пещер и лестниц.
Основание города Эдессы теряется в седой древности. Сначала он назывался Осроэна — город львов. Здесь господствовали хетты, ассирийцы, вавилоняне, армяне, македоняне. Напоследок, триста лет тому назад, вторглись арабы, которые держались до сих пор. Теперь Эдесса, как одно из маленьких буферных государств между Римской империей и Парфянским царством, была под постоянной угрозой. Но вместе с тем город извлекал большую выгоду из своего нейтралитета; он с прибылью продавал его во время непрерывных войн между обеими великими державами — то одной, то другой из них.
Арабские князья Эдессы, всегда оставаясь в душе арабами, по мере сил поощряли арамейскую культуру, которая на этой части земли считалась самой высокой. Эдесский университет, бесспорно, пользовался лучшей репутацией во всем Междуречье и порой мог соперничать даже с высшей школой в Антиохии.
Город хранил в своих стенах много святынь и почитал многих богов. Во главе их стояла богиня Тарата, которая называлась также богиня Сирия, ей был посвящен городской пруд с красными рыбами. Наряду с ней почитался бог Лабир, имевший облик то ли быка, то ли секиры, божество Лабиринта, и другие старинные боги Ассирии, бог-лев в высях, великий Ваал и Набу. Далее, иранский бог Митра, арабские звездные боги — Ауму, Азис и Дузарис, а также греческие и римские божества. Ягве, бог евреев, тоже имел немало последователей в Эдессе, даже рожденный им сын по имени Христос, что значит «помазанник», уже нашел здесь приверженцев.
Десятки тысяч людей, белых и смуглых, жили в прекрасном городе, арабские князья и их советники, греческие и сирийские купцы и землевладельцы, иранские астрологи, еврейские ремесленники и ученые, офицеры и солдаты римского гарнизона. Почти всегда через город тянулись караваны бедуинов. Среди всех этих народностей еще кишела пестрая смешанная толпа бесчисленных рабов. И все они — белые, черные, коричневые, с их скотом, верблюдами, овцами, козами и собаками, — жили, дышали, двигались в тесной близости друг с другом, говорили на разных языках, на разные лады почитали разных богов, вместе ели, пили, спали, совершали сделки, заключали браки, ссорились и мирились; ни один не мог бы жить без другого, каждый был, в сущности, рад, что рядом живет другой, и все гордились своим городом Эдессой, лучшим, прекраснейшим в мире.
Повелителем Эдессы был царь Маллук, пятый носитель этого имени; канцлером — Шарбиль, верховный жрец Тараты; комендантом римского гарнизона — полковник Фронтон. Но подлинным властителем Эдессы был сенатор Варрон.
3
ГОРШЕЧНИК ТЕРЕНЦИЙ
Среди многих предприятий, основанных Варроном в Эдессе, была керамическая фабрика, которую он устроил для одного из своих клиентов, горшечника Теренция, на Красной улице. То, что этот Теренций все еще назывался клиентом Варрона, объяснялось, конечно, лишь привязчивостью Теренция; он давно уже был человеком независимым и не нуждался ни в чьей защите. Он даже достиг уже звания старшины горшечного цеха Эдессы.
Надо сказать, что фабрика его отнюдь не была самой большой в городе и сам он не отличался особенным знанием дела. Работой в мастерских ведала скорее его жена, а коммерческой стороной дела — киликийский раб по имени Кнопс. Сам Теренций редко появлялся на фабрике, зато его часто можно было встретить на улице или в трактире. Как старшине горшечного цеха, ему приходилось повсюду бывать и разговаривать со многими людьми. По делам своего ремесла он являлся для переговоров то в магистрат, то к советникам царя Маллука, то ему приходилось представлять цех на какой-нибудь городской церемонии, то устраивать какое-либо цеховое празднество.
Это был человек лет сорока с небольшим, с рыжеватыми волосами и блекло-розовой кожей, широколицый, с толстой нижней губой, близорукими серыми глазами, несколько грузный, но в общем представительный, настоящий римлянин с виду. Горшечный цех гордился своим старшиной. Не только потому, что старшина был уроженцем Рима, но главным образом потому, что у него была такая важная и значительная осанка и что он, как человек, не лишенный некоторых умственных интересов, отличался красноречием. По-латыни он говорил, как подобало истому римлянину, свободно владел греческим и арамейским, хотя ему нелегко давался трудный звук th, играющий большую роль в обоих языках. Некоторые, правда, находили, что Теренций любит разглагольствовать, и в самом деле, однажды дав волю безудержному потоку своей речи, он останавливался с трудом. Но впечатление он производил — это было бесспорно. Он умел, приосанившись, непринужденно беседовать с высокими особами, а порой даже принимать столь высокомерное и недовольное выражение, что приводил в смущение собеседников. Кроме того, он умел быть представительным. Если горшечный цех выделялся на празднествах ремесленников и в особенности на большом мартовском празднике, то это была его заслуга. В немалой мере помогало Теренцию и полученное им образование. Он знал наизусть длинные отрывки из греческих и римских классиков, щеголял цитатами, интересовался театром, и ежегодные игры горшечников, руководство которыми лежало на нем, привлекали много народу. Все, кто в Эдессе имел отношение к горшечному ремеслу, гордились этим представительным старшиной. Даже ученики, хотя на их долю доставалось немало колотушек в мастерских Теренция, предпочитали его более мягкосердечным хозяевам.
Впечатление, которое он производил, усиливалось еще тем, что в его судьбе было что-то невыясненное, какая-то тайна. В Эдессу он явился одиннадцать лет тому назад, ободранный, жалкий, обросший рыжеватой бородой. Никто бы тогда, глядя на него, не удивился, если бы он, как гласит греческая поговорка о ремесленниках, «утирал нос локтем». Никто не угадал бы в тогдашнем Теренции будущего старосту горшечного цеха. Люди, знавшие Рим, рассказывали, что мастерские Теренция пользовались там хорошей репутацией, что у него покупал даже императорский двор! Это звучало так, как будто у Теренция были какие-то таинственные личные связи с двором Нерона.
Сам Теренций и его близкие, жена Гайя и раб Кнопс, хранили молчание о его римском прошлом. Разве только в минуты приподнятого настроения, после какой-нибудь блестящей речи или удачного цехового празднества, Теренций намекал на то, каким ничтожным кажется ему такой успех, если вспомнить о временах, когда он был вхож в императорскую резиденцию. Но чего-нибудь более определенного, чем этот туманный намек, из него вытянуть не удавалось.
На самом же деле с горшечником Теренцием в Риме произошло следующее.
Его отец был рабом в семье Варрона. Старый Варрон отпустил на волю этого смышленого человека и устроил ему горшечную мастерскую. Но Теренций-сын не проявлял особой любви к горшечному ремеслу, он интересовался более высокими материями — театром и политикой. Когда он говорил о государственных делах или об искусстве, друзья превозносили его ум и проницательность и считали, что он достоин большего, нежели участь горшечного мастера. Таким образом, Теренций еще при жизни отца мало интересовался делами мастерской, а после его смерти и вовсе забросил ее. Мастерская быстро захирела. Так как состояние Теренция улетучилось, то друзья утратили былое почтение к нему, и мало осталось охотников расхваливать, а тем более снабжать его деньгами за удовольствие послушать изящные речи и длинные цитаты. Неудивительно, что у Теренция, который в двадцать два года выглядел сытым, крепким и ничем особенно не выдающимся человеком, в тридцать лет было рыхлое, недовольное, едва ли не одухотворенное горечью лицо.
И тут обнаружилось нечто поразительное. Как известно, у императора Нерона долго было худое лицо, что особенно подчеркивалось обрамлявшей его рыжеватой бородой; но с годами Нерон разжирел, и в двадцать восемь лет, когда он сбрил бороду, все заметили, как изменилось это оголившееся лицо, — оно стало рыхлым, почти всегда выражало пресыщение и недовольство. И вот однажды, когда Теренций вместе с другими клиентами, по заведенному обычаю, пришел с утренним визитом к сенатору, Варрон с изумлением отметил, что мрачный горшечник как две капли воды похож на разжиревшего, брюзгливого императора. Совершенно так же Нерон сдвигал брови над близорукими глазами, совершенно так же выпячивал толстую нижнюю губу. Сенатора Варрона осенила счастливая мысль. Приходилось придумывать все новые и новые развлечения для привередливого Нерона; сенатор приказал горшечнику явиться на Палатин. Он задумал показать его императору.
Теренций подвергся большому риску. Если бы император оказался не в духе, его двойник мог бы дорого поплатиться за эту удивительную игру природы.
Однако эксперимент удался. Правда, опасаясь, как бы другие не заметили, что облик императора существует в мире дважды, Нерон приказал Теренцию изменить прическу и оставаться на Палатине, скрываясь от посторонних глаз, до тех пор, пока у него не отрастет борода. Но в общем императора позабавило это редкое сходство. Он даже вызвал горшечника во второй раз, а затем еще и еще. На Палатине ему снова сбрили бороду, парикмахер Нерона привел в порядок его прическу, и император забавлялся, заставляя Теренция подражать своей походке, жестам, интонациям. Он поправлял его, если что-нибудь казалось ему неверным. Несколько раз приказывал привести свою любимую обезьяну, чтобы и она участвовала в игре, и, когда горшечник и обезьяна повторяли его движения, зал оглашался смехом императора.
Теренция эти встречи с Нероном глубоко взволновали. Теперь он часто улыбался хитрой, блаженной улыбкой. Он всегда знал, что злая прихоть судьбы, не дававшей ему, вопреки его дарованиям, высоко подняться, не может длиться вечно. Он часто думал о сне, который приснился его матери, когда она носила Теренция в своем чреве. Ей снилось, что она взбирается на высокую гору. Это был трудный путь, она чувствовала приближение болей и хотела лечь. Но какой-то голос приказал ей: «Подымайся выше». Она повиновалась, но вскоре, обессилев, опять захотела прилечь, тут снова прозвучал голос, и только у самой вершины ей позволено было родить сына. Прорицатель толковал этот сон так, что дитя, которое она носила под сердцем, подымется очень высоко. Вот почему ему дали претенциозное имя Ма`ксим.
На Палатине ему строго-настрого, под угрозой смерти, наказали молчать о встречах с императором. Несмотря на это, раб Кнопс, видимо, о чем-то догадывался или даже что-то знал; его, должно быть, удивляли не только таинственные и продолжительные отлучки хозяина, но и заказы, которые Палатин внезапно стал делать маленькой, захудалой фабричке. А от решительной и умной жены Теренция Гайи совершенно невозможно было сохранить все это в тайне. По ее настоянию он посвятил ее в то, что произошло с ним на Палатине. Но даже с нею он говорил об этом редко, неохотно, загадочно и никогда не открывал ей всего до конца. Ни разу не сказал ей и лишь самому себе изредка признавался, что вызовы в резиденцию императора были ему приятны. Напротив, когда она горько жаловалась на оскорбление его человеческого достоинства этой сволочью, которая сидит там, наверху, он как бы подтверждал ее слова мрачным молчанием. На самом же деле игра на Палатине все более становилась для него потребностью. Сходство с императором делало его счастливым, в глубине души он все более срастался со своей ролью.
Но вдруг все кругом переменилось. В тот злосчастный день, когда гвардия взбунтовалась, император впал в тяжелую прострацию, и приближенные, желая его развлечь, позвали на Палатин горшечника Теренция. Парикмахер побрил его и причесал на обычный манер, но император внезапно решил оставить дворец и переселиться в Сервилиевы сады. О горшечнике Теренции, который ждал в одном из помещений для прислуги, не вспомнила ни одна душа; его оставили в опустевшем дворце. Поздно ночью испуганный человек, о котором никто не позаботился, крадучись покинул резиденцию императора и решил пробраться домой. Улицы опустели, никто не смел выйти из дому, опасаясь попасть в беду. Вдруг вблизи раздался звон оружия. Теренций спрятался в тень, но слишком поздно, он был схвачен вооруженными людьми, отрядом стоявших на стороне сената войск, которые подстерегали бежавшего Нерона. Со слезами уверял он, что он не император Нерон, а горшечник Теренций. Но солдаты не верили; разгневанные трусливым поведением человека, которому они столько времени оказывали почести как божеству, они издевались над ним и едва не убили его. Лишь с трудом он упросил их отвести его домой. Там Гайя удостоверила, что всхлипывающий, полумертвый человек — ее муж.
Гайе эти аудиенции на Палатине всегда внушали страх. Теперь, опасаясь, что сенат начнет преследовать любимцев Нерона, она убедила смертельно напуганного Теренция немедленно бежать. На рассвете они прокрались к дому Варрона, своего покровителя. Сенатор, сказали им, еще ночью бежал из города на Восток. Они в страхе последовали за ним, догнали его и все вместе перебрались через восточную границу.
Ныне все это было далеко позади. Теренций и Гайя жили спокойно, не без достатка, в этом белом и пестром городе Эдессе. Гайя гордилась тем, что она тогда так энергично схватила своего Теренция и увезла из опасного Рима. Она, конечно, чувствовала себя неуютно среди варваров. Бурнусы и грязно-белые платья этого обезьяньего народа, часто попадавшиеся темно-коричневые лица не нравились ей, еда казалась невкусной. Гайя считала сирийцев и греков обманщиками, арабов и евреев — вонючими и суеверными, персов — сумасшедшими. Никогда она не научится странному говору этих варваров, быстрой тарабарщине сирийцев, нёбному и гортанному лепету арабов, никогда не привыкнет ко всему этому варварскому миру, к цветнокожим, к священным рыбам, к алтарю Тараты и ее непристойным символам, к обезьянам и верблюдам, к жуткой степи, которая без конца и края тянется на юг.
Теренций же, напротив, быстро и хорошо сжился с Востоком. О делах он заботился еще меньше, чем в Риме, делами занимались Гайя и раб Кнопс. Сам он расхаживал по городу с таинственным и значительным видом, устраивал празднества своего цеха, рассуждал о политике. Здесь не обращали внимания на нечеткое произношение звука th, здесь у Теренция всегда были благодарные, внимательные слушатели. Правда, в присутствии Гайи он бранил проклятый Восток, но, когда она видела, как важно он шествовал по холмистым улицам Эдессы, как его со всех сторон приветствовали, ей казалось, что, несмотря на свой высокомерный, недовольный вид, он чувствует себя точно рыба в священном пруду богини Тараты; и его благоденствие заставляло ее забывать, как ей самой тягостно, скучно и неприятно здесь, на Востоке.
Однако за ворчливостью Теренция крылось больше подлинной горечи, чем она предполагала. Теренций чувствовал, что стареет, а его выдающиеся дарования все еще не оценены по заслугам. Что за радость — играть роль великого человека здесь, среди варваров, перед несколькими заскорузлыми, необразованными ремесленниками? Ах, пора его цветения была там, в Риме! С жгучей тоской думал он о часах, проведенных на Палатине. Особенно один случай рисовался ему, и чем дальше, тем чаще. Однажды император Нерон потехи ради послал горшечника Теренция прочесть вместо себя послание сенату. И вот горшечник Теренций стоит перед отцами-сенаторами в императорской пурпурной мантии и читает послание цезаря безмолвствующим людям, застывшим в смирении и покорности. Теперь, в Эдессе, это выступление перед сенатом казалось ему вершиной всей его жизни. Он забыл, как жалко трепетал от страха, по крайней мере в начале своей речи, забыл, как у него подгибались колени, сосало под ложечкой, в животе поднялись колики. Он помнил только, что во время речи уверенность его росла и крепла. Он видел перед собой благоговейные лица сенаторов, — все приняли его за подлинного Нерона. Да так оно и было: он действительно был тогда Нероном.
Трудно ему было хранить в тайне это огромное событие его жизни, но он превозмог себя, он не доверил его даже Гайе. Не только потому, что такая болтливость грозила смертью, но прежде всего потому, что он боялся, как бы эта великая минута не утратила своего блеска, не потускнела, расскажи он о ней такому прозаическому человеку, как его жена. Гайя, конечно, увидела бы во всем этом только наглую шутку, которую император позволил себе по отношению к сенату, и опасность для самого Теренция, жалкого орудия этой шутки. Она увидела бы в нем лишь подражавшую Нерону обезьяну и никогда не поняла бы, что в тот час, перед сенатом, он был подлинным Нероном. Поэтому он не поддался искушению, ничего не рассказал Гайе, стоически хранил молчание.
Молчал он и в Эдессе. Но порой тоска по утраченному счастью становилась невыносимой. Тогда он уединялся и вновь разыгрывал свое выступление перед сенатом. Он очень любил Лабиринт — громадный грот, высеченный в скале на берегу Скирта, с бесчисленными извилистыми ходами, с хаосом лестниц, галерей, пещер. Три тысячи таких пещер, по слухам, насчитывал Лабиринт, и в самой последней, самой недоступной жил в древние времена безобразный сын бога-быка Лабира, тоже наполовину бог, наполовину бык, питавшийся мальчиками и девочками, которых он насильно отбирал у народа. Впоследствии эти громадные подземелья служили гробницей для древних царей, и еще теперь жили там их тени. Тайна и ужас окружали Лабиринт, и тот, кто неосторожно, не зная сложной системы ходов, осмеливался проникнуть слишком глубоко, рисковал не найти дороги обратно и погибнуть. Теренций любил это место, он спускался вниз все глубже, — величием и тайной веяло из этой глубины, — и постепенно он научился разбираться в хаосе переходов лучше, чем другие. Здесь, где бродили тени древних великих царей, он осмеливался снова быть Нероном — держал речь перед невидимым сенатом, и, когда его слова глухо отдавались в пустоте, он чувствовал близость богов.
Однажды играющие дети отважились углубиться в пещеру дальше обычного. Изнутри, из глубины, они услышали звуки глухого голоса и в ужасе побежали обратно. С любопытством и страхом ждали они у входа. Но когда увидели вышедшего из пещеры горшечника Теренция, напряженное, боязливое ожидание разрядилось смехом, они стали передразнивать его, подражать его величавой осанке, его важной походке, бежали за ним, потешались, стараясь говорить глубоким басом. В тот день Теренций, охваченный стыдом и отвращением, так сильно почувствовал пустоту и безнадежность своей теперешней жизни, что ему захотелось снова бежать в пещеру и там умереть.
После этого происшествия он решил навсегда забыть Палатин. С удвоенным усердием учил наизусть классиков, с ожесточенной энергией занимался делами цеха и добился того, что воспоминание о Риме возвращалось к нему все реже.
4
ДЕРГУНЧИК ВЫПРЯМЛЯЕТСЯ
В конце апреля, во время обычной инспекционной поездки, губернатор Цейоний объявил, что отправится в Эдессу и произведет смотр римскому гарнизону, который городу пришлось принять в свои стены по «договору о дружбе», заключенному с римским императором.
За короткий период пребывания на посту губернатора Цейоний укрепился в своих взглядах на Восток. С этим Востоком, говорили ему, нельзя справиться, если держаться традиционной жесткой римской линии; эта страна, податливая, скользкая, как угорь, увертывается от всякого грубого прикосновения. Недаром настоящие римляне — Помпей, Красс и многие другие — сломали себе зубы на этом мягком Востоке. Но если для того времени римские методы были слишком прямолинейны, то теперь, имея в тылу замиренную провинцию Сирию и семь легионов, можно позволить себе показать римский кулак проклятой восточной сволочи.
— Любопытно знать, Цейоний, — сказал ему, скептически улыбаясь, император Тит во время прощальной аудиенции на Палатине, — как вы теперь справитесь с нашим милым Востоком?
Цейоний выпрямился.
— Клянусь Юпитером, ваше величество, Цейоний справится.
Город Эдесса встретил императорского наместника корректно и с почетом. Царь Маллук прислал подарки: ковры, жемчуга, отборных рабов и рабынь. Маленький, неестественно прямой Цейоний принимал приветствия от властей. На своем жестком греческом языке произносил он скрипучим голосом предписываемые этикетом вежливые ответы.
Варрон, снова удалившийся вскоре после визита к губернатору в свои владения под Эдессой, с удовольствием предвкушал новую встречу со старым другом-врагом; но ни на официальных приемах, ни во время смотра войск не представилось случая для новой беседы. Лишь на третий день, после пиршества, данного Цейонием в честь виднейших граждан Эдессы, поздно вечером они улучили часок для разговора наедине.
Они сидели во флигеле дворца, предоставленного в распоряжение губернатора царем Маллуком, — в маленькой, по-арабски обставленной комнате, с прекрасными коврами, статуями диковинных звездных богов, с орнаментами и надписями на чужеземных языках. Тяжелый запах благовонных курений наполнял комнату. Для Варрона эта обстановка была вполне естественной рамкой, но маленький, напряженно вытянувшийся губернатор, с его подчеркнуто римской внешностью, производил здесь странное, почти смешное впечатление, ему было явно не по себе. Варрон, как бы утешая его, сказал, что к Антиохии любому трудно привыкнуть, но только вначале, мало-помалу начинаешь любить Восток. Он перечислил преимущества Востока, своего Востока: легкость жизни, пышность ее. Он вспомнил о резком выпаде губернатора против Дафне — застроенного виллами пригорода Антиохии.
— Согласен, — защищал он свой город, — наша Дафне беззастенчива. Но разве не великолепно именно это царственное бесстыдство, с которым люди здесь не таят своих природных влечений и даже гордятся ими?
Цейоний ничего не ответил. Он явно страдал от тяжелых благовоний, наполнявших комнату, и распорядился раздвинуть ковры, впустить свежий воздух. Теперь Варрон слегка поеживался от холода, Цейоний же почувствовал себя бодрее.
— Было бы все же неплохо для вас, мой Варрон, — сказал он наконец, прервав молчание, — оторваться от вашей Дафне и хотя бы на короткое время вернуться в Рим.
— Я обстоятельно и серьезно обдумаю ваше предложение, — улыбаясь, ответил Варрон. — Кстати сказать, подобные ответы, — прибавил он весело, — здесь, на Востоке, вам придется слышать часто.
Красные пятна на лице губернатора обозначились резче, шутка Варрона, по-видимому, его рассердила. Он вытянулся, заметно было, что он внутренне напрягся, словно для прыжка, и сухо сказал:
— Вы знаете, Варрон, что завтра я возвращаюсь в Антиохию. Был бы вам обязан, если бы вы уладили вопрос об уплате налога, пока я еще здесь, в Эдессе.
— То есть сегодня вечером? — с улыбкой спросил Варрон.
— Да, — деловым тоном сказал губернатор.
Варрон, сидевший на восточный манер, принял еще более ленивую позу.
— Этот вопрос, — сказал он добродушно, — обсуждается на все лады уже столько лет! Да и не такое уж значение имеют эти спорные шесть тысяч для казны императорской провинции Сирии.
— Тем не менее я был бы вам обязан, — твердо настаивал Цейоний, — если бы вы теперь же приняли решение.
Варрон покачал своей массивной головой, несколько раз смерил Цейония испытующим взглядом удлиненных карих глаз. Кто это сидит перед ним? Дергунчик, его школьный товарищ? Или римский губернатор, представитель теперешнего националистического режима, враг Востока? Непринужденным тоном он ответил:
— Под угрозой разгневать вас, моего доброжелателя и друга, я вынужден, однако, отказаться от немедленного решения. На этом Востоке, — прибавил он успокоительно и шутливо, — я стал наполовину восточным человеком, то есть медлителем до мозга костей.
Но Цейоний с тем же деревянным упрямством настаивал:
— И все же мне приходится просить вас ответить по-римски ясно, без проволочек. Я велел еще раз доложить мне это дело, сам изучил документы. Все, что можно сказать по этому поводу, сказано десятки раз. Я заявил моим подчиненным, что не вернусь в Антиохию без вашего окончательного ответа.
Варрон слегка побледнел. Это уже говорил не Дергунчик, это говорил новый Рим. Оба все еще сидели. Цейоний, маленький, неподвижный, выпрямился в низком арабском кресле.
— А что бы вы сделали, мой Цейоний, — спросил Варрон, все еще дружески, почти с улыбкой, — если бы я сказал «нет»?
Губернатор поджал губы, затем, по-военному отрывисто, но негромко, ответил:
— Мне пришлось бы тогда привлечь вас к суду.
На какую-то долю секунды чувство безмерного удивления заглушило досаду Варрона. Но он тотчас взял себя в руки и приказал себе не терять головы, мыслить логически. «Вот оно что, — подумал он. — Значит, все же не Рим говорит здесь, а Дергунчик. Случилось именно то, чего я опасался в первую встречу с Цейонием в Антиохии. Дергунчик, это ничтожество, позволил себе увлечься и сделал глупость. Он зашел дальше, чем сам того хотел. Теперь ему уже трудно отступить. Он и в самом деле вызовет меня в суд, а если я не явлюсь, пошлет за мной солдат. Это было бы безумием, но Дергунчик это сделает. Так люди втягиваются в самые несуразные авантюры. Но я не последую за ним по этому пути. Я не потеряю головы. Рассудок повелевает уступить. Я уступаю. На этот раз».
— Если уж вам, моему другу и доброжелателю, — покорно, но с оттенком иронии произнес Варрон, — это кажется важным, то я пошлю вам эти шесть тысяч. Прикажите, пожалуйста, приготовить расписку.
Поговорили еще несколько минут о посторонних вещах, затем пожелали друг другу спокойной ночи и расстались.
«За эти шесть тысяч ты заплатишь проценты, Дергунчик, или кто бы ты там ни был», — решил про себя Варрон, пока его несли домой по холмистым улицам Эдессы.
5
ВАРРОН ОБДУМЫВАЕТ ПЛАН
Назавтра, рано утром, он отправил губернатору шесть тысяч сестерциев. С нетерпением ждал он возвращения посланного. Цейоний и в самом деле взял шесть тысяч сестерциев, посланный принес расписку. Варрон жадно, с непонятным удовлетворением осматривал документ. Громко, со зловещей усмешкой прочел он текст: «Л. Цейоний, губернатор императорской провинции Сирии, подтверждает, что получил от Л. Теренция Варрона шесть тысяч сестерциев инспекционного налога». Затем еще в постели, очень возбужденный, Варрон продиктовал секретарю письмо, в котором приносил жалобу римскому сенату на несправедливое двойное обложение. Раньше, чем высохла подпись, он послал этот протест в Рим со специальным нарочным.
Покончив с этим делом, он велел впустить толпу клиентов, которые ждали разрешения присутствовать при его вставании. Он размахивал перед ними распиской Цейония, давал ее прочесть то одному, то другому, сам прочитал ее вслух.
— Новый губернатор, — смеялся он, — это, доложу я вам, фигура! Он послал бы за мной солдат, если бы я не заплатил.
Варрон испытующе всматривался в лица своих людей: как кто будет реагировать. Люди стояли смущенные, не зная, чего от них ждут. Некоторые неестественно, принужденно смеялись, другие выказывали возмущение, — все были в растерянности. Варрон ходил между ними, похлопывал по плечу то одного, то другого, говорил, глядя в упор на каждого:
— Новый губернатор — с ним шутки плохи.
И он вглядывался в лица клиентов.
Он уже собирался отпустить их, как вдруг его взгляд упал на человека, которого он до сих нор не замечал. Человек этот стоял с замкнутым выражением лица, высокомерно вскинув брови над близорукими серыми глазами, слегка скривив рот, скорее удивленно, чем возмущенно. Опять, как в то утро, четырнадцать лет тому назад, Варрона изумило горделиво-недовольное лицо с блекло-розовой кожей и рыжеватыми волосами. Да, именно так выглядел император Нерон, его император, когда замыкался в себе. Именно так он воспринял бы известие об этом оскорблении, если бы был жив, если бы Варрон мог ему рассказать. Вот с таким же капризным и вызывающим выражением он выпячивал толстую нижнюю губу: делайте что хотите, — меня ведь это не касается...
Варрон вспомнил, как Нерон забавлялся обезьяньим искусством этого человека, как заставлял прыгать его вместе со своей обезьяной. И Варрон усмехнулся про себя. Но еще прежде чем внутренняя усмешка отразилась на его лице, он стер ее, и на какую-то долю секунды его живое лицо окаменело, точно маска.
В это мгновение ему привиделось многое.
Затем он снова повернулся к своим клиентам. Незаметно втянул в беседу человека с близорукими серыми глазами. Выказал к нему интерес. Усиленный интерес. Наконец развернул перед этим маленьким горшечным мастером, жившим его милостями, все чары своего обаяния, которые он обычно пускал в ход лишь перед восточными царями, жрецами да еще разве перед женщинами.
Он хитро выведал у него все самое сокровенное. Он так растормошил польщенного Теренция, что тот заговорил с ним, как с равным, стал излагать ему свои взгляды на жизнь, политику, искусство. Сердце Теренция принадлежало театру. Он заговорил об актере Иоанне с Патмоса, который давно уже ушел со сцены и тихо жил в Эдессе как частное лицо. Теренций в Антиохии много лет назад видел Иоанна в роли Эдипа. Его, Теренция, откровенно заявил он, разочаровало столь прославленное искусство этого человека. Теренций сам занимался литературой и театром, как, быть может, известно его покровителю, сенатору; он помнит наизусть целые страницы из классиков, он много думал об Эдипе и, например, о том, как нужно произносить большую речь Эдипа, начинающуюся словами: «Что здесь свершилось, было справедливо, в противном ты меня не убедишь». Он разболтался вовсю, но вдруг спохватился, испугавшись своей смелости, — он боялся, что сенатор засмеется или, хуже того, улыбнется. Однако ничего подобного не случилось. Варрон слушал его с совершенно серьезным видом, затем пригласил в ближайшие дни пообедать с ним и подробно изложить ему свои идеи и прежде всего свое мнение о правильной декламации упомянутых стихов из Эдипа.
Теренций, почти удрученный таким счастьем, испытывал в то же время некоторое беспокойство. Его не удивляло, что им интересуются, он был образованным человеком, с самостоятельным кругозором, со значительными идеями. Но когда с ним разговаривала особа такого сана, как сенатор, его поневоле охватывали почтительность, преданность, легкий страх. Ведь, в конце концов, еще его отец был рабом в семье Варрона. И когда Варрон пригласил Теренция в ближайшие дни пообедать с ним и подробнее изложить ему свои взгляды, к его восторгу примешивалась захватывающая дух боязнь, почти как в те времена, когда император Нерон требовал его к себе.
Варрон, отпустив своих клиентов, еще раз достал расписку в получении шести тысяч сестерциев налога, взял ее в руки и, держа на некотором отдалении от глаз — он становился дальнозорким, — стал ее изучать буква за буквой. На обратной стороне листка он провел черту и, разделив таким образом лист на две графы, надписал очень мелко: «Прибыль», «Убыток», — и в графу «Прибыль» занес: «Некая идея». Затем он открыл в стене тщательно замаскированную дверцу и из тайника достал ларец. Ларец был небольшой, но очень ценный, работы Мирона, с изображением подвигов аргонавтов. Варрон повсюду возил этот ларец с собой. Он отпер его, достал бумаги, находившиеся в нем, нежно погладил их. Здесь было весьма доверительное письмо к нему Нерона и стихи, посвященные ему императором, здесь было письмо ныне умершего царя Парфянского, Вологеза, в котором повелитель парфян благодарил Варрона и выражал свое восхищение той мудростью, с которой Варрон способствовал окончанию войны между Римом и парфянами. Здесь же была доверительная записка, набросанная фельдмаршалом Корбулоном, который вел эту войну на стороне римлян и, несмотря на победу, кончил плачевно. И многое другое было в ларце. К этим документам, очень для него дорогим, Варрон, улыбаясь, присоединил расписку Дергунчика; затем запер ларец и снова его спрятал.
Теренций между тем вернулся в свой дом на Красной улице. Он старался скрыть от Гайи и раба Кнопса и свой восторг, и свою подавленность, а потому довольствовался тем, что рассказал им обоим с хорошо разыгранным гордым безразличием, как был поражен Варрон его политической и литературной осведомленностью; сенатор даже пригласил его пообедать с ним, желая подробнее поговорить на эти темы. Гайя, суровая, сухая и прозаичная, как всегда, сказала, что следует быть осторожным: как бы Теренций тут не попал впросак. Она слышала, что между Варроном и губернатором возникла ссора, и такому маленькому человеку, как ее Теренций, надо держаться от всего этого как можно дальше. Теренций с досадой слушал, как собственная жена называет его маленьким человеком.
Конечно, она оказалась неправа. Обед у Варрона прошел очень приятно. Сенатор с интересом слушал политические рассуждения своего клиента, попросил прочесть монолог ослепившего себя Эдипа, как тонкий ценитель похвалил чтеца, и Теренций расстался с ним, весьма удовлетворенный.
6
ПЕРЕВОПЛОЩЕНИЕ ТЕРЕНЦИЯ
Между тем в городе Эдессе все упорнее распространялись слухи о том, что из дворца римского правителя в Антиохии повеял новый, злой ветер. То, что Варрона, этого виднейшего гражданина Эдесского государства, вынудили платить двойные налоги, возбуждало опасения и досаду. К чему сведется торговля Эдессы с провинцией Сирией, если такое двойное обложение станет правилом? Граждане Эдессы рассказывали друг другу, будто новый губернатор намерен усилить римские гарнизоны в Эдессе, Самосате, Каррах, Пальмире и таким образом еще более ограничить суверенитет маленьких государств Месопотамии, с которыми и без того не очень-то церемонились.
При таких обстоятельствах вольноотпущенникам и другим агентам Варрона не приходилось особенно утруждать себя, чтобы натолкнуть население Междуречья на горькие сопоставления между нынешним властителем, императором Титом, с его чиновниками, и добрым, все еще оплакиваемым Нероном. Как этот блаженной памяти император благоволил к Востоку! Как он способствовал всякого рода мероприятиями и льготами культурным и торговым сношениям между Месопотамией и Сирией! Это был настоящий цезарь, и его любили уже за ту пышность, которая окружала его самого, его министров, генералов, губернаторов. Роскошью игр, тем, что он собственной особой перед всем народом выступал на сцене, — всем этим он завоевал огромные симпатии здесь, в Междуречье. Все, даже население Парфянского царства, пришли в восхищение, когда он пообещал, что в один прекрасный день покажет свое искусство и Востоку. В нем поистине видели второго Александра, пришедшего не для того, чтобы поработить Восток, а для того, чтобы слить Восток с Западом. Новые же властители, Флавии, с самого начала не скрывали, что жители Востока были для них варварами, годными лишь на то, чтобы всеми способами наживаться за их счет. То, что им теперь послали в Сирию этого отвратительного Цейония, опять-таки доказывает злую волю римского правительства. Снова оживало сожаление об исчезнувшем императоре.
— Да, если бы жив был Нерон! — мечтательно вздыхали горожане, собираясь на закате солнца у колодцев, а вечером в харчевнях.
Пока эти слухи и толки распространялись между Евфратом и Тигром, сенатор Варрон вторично пригласил Теренция на обед. На этот раз они были одни. Варрон был молчалив, погружен в свои мысли, чем-то озабочен. Он обращался с Теренцием очень почтительно, словно с вышестоящим, прерывал беседу длинными, гнетущими паузами. Хотя Теренций понимал толк в торжественности и чувствовал себя польщенным, все же он не мог избавиться от ощущения подавленности.
После обеда, за вином, Варрон сказал внезапно с осторожной, хитро-конфиденциальной улыбкой:
— Я вижу, вы все еще предпочитаете вашу смесь всякому другому вину.
Он велел приготовить ту смесь, которую изобрел император Нерон: эта смесь и ее название принадлежали к тому немногому, что оставалось от времен императора и на что не посягнули преемники после свержения цезаря; напиток и его название были известны каждому, в том числе, конечно, и Теренцию. Он широко раскрыл глаза, он ничего не понимал. Странные слова могущественного сенатора и смиренно-дружеский тон, каким они были произнесены, привели его в смятение, граничащее с одурью. Но Варрон продолжал тем же преданным тоном:
— Быть может, я разрешаю себе слишком большую вольность, но я должен наконец высказать то, что уже не одну неделю меня и подавляет и воодушевляет и что наконец стало для меня очевидным: я знаю, кто тогда, после мнимой смерти императора Нерона, бежал ко мне, под мою защиту.
Понять скрытый смысл столь неожиданных слов было под силу лишь человеку быстрого, острого ума, а таким человеком горшечник Теренций не был. Но они задели самое глубокое, самое затаенное в его душе: жгучее честолюбие, тоску по минувшим дням его величия на Палатине. Речи Варрона мгновенно воскресили в душе Теренция насильственно подавляемые воспоминания о его величественном выступлении перед сенатом, сразу вспыхнула безумная надежда, что эти блистательные времена могут вернуться. Поэтому он понял темные слова сенатора гораздо быстрее, чем тот ожидал; он воспринял их всеми фибрами души, испил до последней капли их отрадный смысл. Кто-то разгадал его, кто-то понял: нет сомнения, тот, в ком было так много от плоти и крови Нерона, и есть подлинный Нерон.
Еще переполненный до краев безмерным блаженством этой минуты, он уже чувствовал, однако, как в нем просыпается вся врожденная хитрость, подсказывавшая, что лучше притвориться и лишь в последнюю минуту открыть свое подлинное «я». Поэтому он продолжал прикидываться дурачком, сказал, что не понимает, куда клонит его великий покровитель, и зашел так далеко, что Варрон испугался, как бы не сорвалась его затея. Сенатор сделал еще последнюю попытку. Он смиренно просит извинения, сказал он, за то, что нарушил дистанцию между собой и своим гостем. Может быть, император думает, что рано еще предстать перед римлянами во всем своем блеске? Может быть, он хочет навсегда отвернуться от мира, в наказание за то, что мир посмел не признать его? Он, Варрон, просит прощения, если слишком смело приподнял завесу над тайной.
Но теперь испугался Теренций: если упустить момент, то этот единственный случай навсегда от него ускользнет. Он мгновенно перестал прикидываться, улыбнулся мальчишески, добродушно, хитро, как иногда — он видел — улыбался император Нерон. Он подошел походкой Нерона к сенатору, жестом Нерона похлопал его по плечу и сказал неповторимым, небрежно-высокомерным тоном Нерона:
— Почему бы, мой Варрон, мне тебя не простить?
Варрон, надо сказать, знал, что подлинный Нерон никогда не поступил бы так в подобной ситуации. Он скорее привел бы какую-нибудь греческую цитату, сопровождая ее отрицательным, как бы зачеркивающим слова собеседника жестом. Но внешне этот человек был так похож на императора, умерший Нерон, его голос, его интонация, его походка вдруг с такой силой ожили в этой комнате, что Варрон испугался, ему стало не по себе: быть может, его идея слишком уж хороша и слишком велики могут быть ее последствия? Он взял себя в руки и сказал, словно подводя отрезвляющий итог:
— Да, дорогой Теренций, вот оно, значит, как.
И остаток вечера он снова был важным вельможей и разговаривал с Теренцием, как со своим клиентом, — снисходительно, деловито.
Но горшечник Теренций увидел то, что увидел, и услышал то, что услышал. Он так был уверен в своей удаче, что внезапная перемена в обращении со стороны Варрона не могла ослабить охватившего его чувства счастья.
7
ВАРРОН РЕШАЕТСЯ СЫГРАТЬ ШУТКУ
Сенатор Варрон зашел в своей затее достаточно далеко; он понял, что пора серьезно взвесить, следует ли приводить ее в исполнение. Прежде всего надо было хорошенько продумать, какие шансы на успех у его Нерона.
Шансы у него были. Народ никогда не верил, что Нерон действительно погиб. Не может быть, рассуждали в народе, император Нерон слишком умен, чтобы ему не удалось ускользнуть от противников. В особенности на Востоке твердо верили, что Нерон скрывается и в один прекрасный день снова явится во всей своей славе. Если теперь, в этой благоприятной обстановке, появится человек с внешностью Нерона, а за ним будет стоять Варрон, который так хорошо знает душу покойного императора, — если этот человек появится на независимой территории, где он будет трудно досягаем для Рима, то такой Нерон, безусловно, сможет продержаться долго и наделать немало хлопот губернатору пограничной провинции, а может быть, даже и Палатину.
Уже светало, а Варрон все еще размышлял. Он лежал в постели, потягивался, улыбался, закрывал глаза.
Если Нерон появится по ту сторону Евфрата, что сможет предпринять против него Дергунчик? Конечно, Нерон будет достаточно осторожен, он постарается возможно реже показываться в пределах Сирии. Он только посеет беспокойство в этой провинции, затем вовремя вернется на независимую территорию, где встретит тайную, а может быть, и открытую поддержку. Что может предпринять против него Антиохия? Послать войска на чужую территорию? Даже Дергунчик еще семь раз подумает, прежде чем на это решится. В свое время ожесточенно торговались за каждого римского и парфянского солдата, имеющего право показаться на территории этих буферных государств. От Евфрата до Тигра недалеко. Если Рим пошлет войска через Евфрат, то они рискуют встретить войска, идущие с той стороны Тигра.
Варрон встал. Босиком подошел к стене с потайным ящиком, достал ларец, вынул из него тот самый документ. Бархатным голосом прочел в сотый раз: «Л. Цейоний, губернатор императорской провинции Сирии, подтверждает, что получил от Л. Теренция Варрона шесть тысяч сестерциев инспекционного налога». Он погладил документ, улыбнулся, положил его обратно, спрятал ларец, лег снова в постель.
Позволить ли себе эту шутку? Шутка-то хорошая, глубокая, многообещающая, но до крайности опасная. И не шутка вовсе. Разве дело в этой расписке? Или в Дергунчике? Дело даже не в нем, Варроне. Дело в Востоке, в этом великолепном, необузданном, мудром, хаотическом Востоке, который не должен попасть под сапог грубых, узколобых фельдфебелей с Палатина.
Варрону вспомнились те времена, когда он приехал впервые в Сирию молодым офицером армии фельдмаршала Корбулона. Он тогда постоянно находился в ближайшем окружении знаменитого полководца. Корбулон в общем был ограниченным человеком, он не обладал ни верным инстинктом, ни острым разумом; но он был глубоко убежден в своих дарованиях, он умел приказывать, — как никто другой, владел искусством быть всегда уверенно-властным. Варрон многому у него научился. В остальном он быстро раскусил этого Корбулона. Понял, что завоевать его легче всего можно, безгранично восхищаясь его особой. И он его завоевал. Вскоре дело дошло до того, что он, желторотый новичок, внушал знаменитому опытному полководцу свои идеи и фактически делал политику в Сирии. Тогда-то родилась его страсть к Востоку, его жажда властвовать в этой стране. Для него было огромным наслаждением вести дела с этими восточными царями, жрецами, коммерсантами на их лад, со множеством цветистых околичностей, перекрывать их хитрые увертки еще более хитрыми и в конце концов достигать своей цели. В сущности, со времен Корбулона в этих краях всегда властвовал он, Варрон.
Варрон вытянулся в своей постели, потом свернулся калачиком. Он вспомнил, как одиннадцать лет тому назад Флавии попытались избавиться от него. Под тем предлогом, что однажды в публичном доме под названием «Павлин» — в том, что за Большим цирком, — он по пьяной прихоти нарядил шлюху в пурпур и высокие сенаторские башмаки, император Веспасиан объявил его недостойным принадлежать к числу сенаторов. Этот неуклюже-насмешливый предлог придумал, потехи ради, всегда склонный к тяжеловесным шуткам мужиковатый Веспасиан. Надо сказать, что Флавиям, покойному Веспасиану и его сыну Титу, во всяком случае, пришлось заплатить за эту шутку. Они убедились, эти господа, что изобретательный человек, сидя в Эдессе, порой может насолить им больше, чем живя в самом Риме. А теперь они послали сюда этого дурака Дергунчика, чтобы он разрушил все хитросплетения его, Варрона, восточной политики. Ну что ж! Дергунчик за это тоже поплатится. Когда его Нерон будет признан в Месопотамии, Дергунчик увидит, что было бы, пожалуй, умнее не вымогать у старого Варрона эти шесть тысяч. Он убедится, что Восток «римской дисциплиной» и «нажимом» не возьмешь и что лучше следовать за старым Варроном по пути соглашения.
В какие, однако, дебри он забирается? Разве дело в Дергунчике? Не по Дергунчику, а по всему этому новому, наглому и тупому Риму он хочет ударить, вызвав призрак старого Нерона, памяти которого не выносит этот Рим.
Перед Варроном вдруг всплыло лицо Теренция. О нем Варрон, как это ни странно, все это время не думал. Ему вспомнилось, как этот субъект подошел к нему, преобразившись, походкой Нерона и сказал ему со спокойно-высокомерной интонацией Нерона:
— Почему бы мне, мой Варрон, не простить тебя?
И вдруг его снова охватило ощущение жути, как в ту минуту, когда в обличье этого жалкого простолюдина в комнате внезапно появился Нерон. Потом ему пришло в голову, что Нерон, конечно, и сам позабавился бы шуткой, которую он хочет сыграть с его врагом Титом, подсунув миру нового Нерона. И страх Варрона рассеялся.
Он потянулся последний раз, довольный собой. Приказал позвать секретаря, распорядился договориться о свидании с царем Маллуком и верховным жрецом Шарбилем.
8
ВОСТОЧНЫЙ ЦАРЬ
Царь Маллук принял Варрона и верховного жреца Шарбиля в своем просторном, убранном по-арабски покое, где он охотнее всего держал совет. Стены были увешаны коврами, журчал фонтан, все сидели на низких диванах. Подвижному Варрону, как и юркому старому жрецу Шарбилю, нелегко было сохранять полную достоинства, спокойную позу. Но они знали, что царь Маллук больше всего любил, по обычаю своего народа, сидеть на полу, поджав ноги, прислушиваясь к медлительному лепету фонтана, делая все более длительные глубокомысленные паузы между вопросами и ответами. Уже в третий раз слуга откинул ковер, выкликая время, а к сути разговора все еще не подошли.
— Жалко, — сказал верховный жрец Шарбиль, — что Парфянское царство ослаблено дворцовыми распрями. Пока часть войск Великого царя Артабана связана войной с претендентом на престол, Рим не раз даст нам почувствовать, что за нами уже не стоит великая держава, на которую мы могли бы опереться.
Варрон внимательно посмотрел на царя Маллука. Этот красивый человек с мягкими карими глазами, горбатым мясистым носом и тщательно завитой и заплетенной бородой сидел неподвижно, как изваяние, высокий, немного располневший, и нельзя было понять, услышал ли он вообще слова жреца. Не грезит ли он, как это часто с ним бывает? Уже три столетия эти арабские князья владычествовали над городом Эдессой, они были знакомы с греко-римской и парфянской культурой, но сердце царя Маллука — это знали все — осталось арабским. Он не любил заниматься государственными делами, немного любил свою армию, больше — своих жен, еще больше — своих коней, но просторы пустыни он предпочитал всему. Иногда он выезжал верхом на коне, с немногочисленной свитой, на юг, в пустыню. В глубине души он оставался сыном тех кочевавших верхом племен, у которых считалось зазорным сеять хлеб или сажать деревья, строить себе хижины и вообще жить оседло, под кровлей; ибо тот, кто ставит себя в зависимость от таких удобств, должен, чтобы не лишиться их, терпеть над собой господина, а следовательно, утратить свободу. Но свобода есть высшее достояние араба, и так как свобода — только в одиночестве, то родина свободного араба — пустыня.
Стало быть, кто может знать, не думал ли царь Маллук, который так неподвижно сидел с тускло поблескивавшей в волосах царской диадемой, — не думал ли царь Маллук о своей пустыне или о своих женах и конях, вместо того чтобы думать о делах политических, которыми старались его заинтересовать Варрон и верховный жрец Шарбиль? Но оказалось, что он хорошо слышал сказанное. После приличествующей паузы он открыл свой красногубый рот, алевший сквозь искусно заплетенную черную бороду, и сказал красивым глубоким голосом:
— Это бог Дузарис посылает стрелы раздора в сторону Востока. Вот почему рознь царит в доме парфян, и вот почему царевич Пакор не хочет подчиниться и не признает своего царя Артабана.
Довольный тем, что Маллук слушает, Варрон рискнул продвинуться дальше.
— Быть может, — сказал он, — кое-кто жалеет, что и западные звезды не стоят под знаком раздора. Иные, пожалуй, сочли бы полезным, если бы и в Римской империи восстал некто и сказал, что он не признает притязаний человека по имени Тит, сидящего теперь на Палатине.
Ничто не шевельнулось на смуглом лице под царской диадемой. Верховный жрец Шарбиль, напротив, быстро повернул к Варрону свою древнюю птичью голову с высохшим хитрым лицом. Но и он промолчал. Несмотря на это молчание, Варрон прекрасно читал мысли обоих. Оба ненавидят Рим, оба были бы рады, если бы на пути императора встали затруднения. Маллук, араб, страстный друг свободы, несмотря на маску равнодушия, тяжело страдал от зависимости, в которую все больше ставит его Рим. Шарбиль, хитрый, насмешливый сириец, жрец древнего культурного народа, презирает молодых варваров Запада, которые стремятся наложить на его страну свою наглую, грубую лапу. Поэтому Варрон может себе позволить продвинуться еще на шаг вперед: предложение его для обоих будет, несомненно, как дождь для истомленной засухой степи.
— Может статься, — сказал он, — что есть уже некто, имеющий подобные притязания. Может статься, звезды уже определили, чтобы тот, кто имеет эти притязания, вскоре объявился.
Выжидательно посмотрел он на Шарбиля, в уверенности, что умный жрец хорошо его поймет, даже если он ничего больше не прибавит к сказанному. Шарбиль, сириец, арамеец всей душой, надо думать, страстно тоскует по Нерону, который с таким уважением покровительствовал древней сирийской культуре, старейшей в мире. К тому же Шарбиль алчен, и дерзкие посягательства римлян на сокровища его храма разрывают ему сердце.
Но Шарбиль, по-видимому, не был склонен отвечать. Остроконечная жреческая шапка как будто срослась с желтым, сухим, как пергамент, морщинистым лбом, черная, крашеная, треугольная борода как-то безжизненно свисала вокруг сухих губ, открывавших позолоченные зубы. Он моргнул несколько раз морщинистыми веками. Наконец после мучительного молчания он покачал головой, вытянул вперед шею и проскрипел высоким, злым старческим голосом:
— А если человек, который собирается заявить свои притязания, обманщик?
Прежде чем Варрон мог ответить, царь Маллук приказал — слуга в это мгновение в четвертый раз выкликнул время — принести вино и сладости; он считал, очевидно, неприличным все время беседовать только о политике. Пока гости церемонно прикладывались к вину и лакомствам, он заговорил об охоте. Покончив с этой темой, он так же внезапно возобновил политическую беседу.
— Может ли сказать мне Варрон, мой двоюродный брат и господин, — спросил он, — какие будут последствия, если человек, имеющий притязания, не обманщик?
— На этот счет, — сказал сенатор, — ваш преданный слуга Варрон может столь же точно, сколь и смиренно, дать ответ вашему величеству. Тогда бы все эдикты, изданные Римом после мнимой смерти императора Нерона, потеряли свою силу и были бы действительны только те договоры, которые существовали до того, как император Нерон скрылся и исчез.
Тут восточный царь и восточный первосвященник молча уставились на римлянина таким долгим и пристальным взглядом, что Варрону, хотя и привычному к обычаям Востока, стало не по себе.
— Маленький господин, которого Рим послал в Антиохию, — сказал наконец Шарбиль пронзительным старческим голосом, — упрям, как горный козел. Он, по всей вероятности, не потерпит соперника палатинского владыки, будь то подлинный император или обманщик.
Больше он не сказал ни слова, и царю Маллуку тоже нечего было добавить. Но Варрон знал, что этим людям незачем разъяснять, сколько выгод извлечет Эдесса из выступления римского претендента, кем бы он ни был, если только он сумеет хоть некоторое время продержаться. От такого претендента в награду за признание можно потребовать всякого рода привилегий; от Рима можно потребовать еще более высокой платы за непризнание его. Так как эти заманчивые возможности были совершенно очевидны, было излишне о них толковать.
Снова заговорили о борьбе за престол в Парфянском царстве. Из двух претендентов наиболее сильный и одаренный — Артабан. Он преодолел все препятствия и утвердился на западе Парфянского царства, там, где оно граничит с Месопотамией. Было бы безумием поддерживать другого, далекого Пакора, хотя, быть может, он — более законный наследник и обладает бо`льшим «ореолом».
Очень важно для Эдессы, кого из двух парфянских претендентов признает римское правительство. Срок торговых договоров Рима с Парфянским царством истекает, и губернатору Антиохии придется в ближайшем будущем решить, с кем вести переговоры об их возобновлении, с Пакором или с Артабаном. Для Эдессы будет неприятно, если Рим признает Пакора, а не Артабана, могущественного и любимого восточного соседа Эдессы. Об этих вопросах говорили в осторожных, цветистых выражениях, пока слуга не возвестил наступления пятого часа. Тогда царь Маллук подал знак, что он считает аудиенцию законченной.
Прежде чем Варрон ушел, верховный жрец Шарбиль резюмировал свое мнение, которое, по-видимому, было и мнением царя:
— Если Рим признает нашего Артабана, у нас не будет причин усомниться в законности Тита. Если же Рим станет на сторону Пакора против нашего Артабана, то для Эдессы было бы большой радостью, если бы неожиданно вынырнул император Нерон.
Он высказался в такой для Востока непривычной форме — кратко, ясно и точно — только потому, что был очень стар и времени у него оставалось немного.
9
БЕСПРИСТРАСТНЫЙ СОВЕТ
Тотчас же после этой беседы Варрон покинул город Эдессу. Теренция он больше к себе не приглашал.
Варрон вернулся в Антиохию. Он повез с собой ларец с документами, которые были ему дороги. Но если по ту сторону Евфрата он показывал всему свету расписку об уплате налога, то в Антиохии он как будто совершенно забыл об унижении, которому подверг его Дергунчик. Он не занимался ни делами, ни политикой, а с головой окунулся в распутную жизнь большого и необузданного города. Проводил время в элегантном предместье Дафне, где в роскошных виллах жили самые дорогие шлюхи Азии, в том самом уголке, по которому обыватели городов всего мира тосковали в своих нечистых снах.
Дочь Варрона, белолицая строгая Марция, стыдилась своего отца, которого любила и которым восхищалась.
В редкие свои встречи с Цейонием сенатор прикидывался безобидным человеком, старым школьным товарищем, сожалевшим, что его друг одержим идеей — не щадя сил, исполнять свои обременительные обязанности, между тем как он сам наслаждается жизнью, пока еще не наступила старость. Казалось, он простил Цейонию историю со взысканием налога. Варрон сам рассказал ему, что послал жалобу в Рим. И сделал он это потому, непринужденно объяснил Варрон, что иначе утратил бы весь свой авторитет у восточных людей; но на этом он и успокоился. Борьба за шесть тысяч сестерциев недостойна человека, у которого за спиной пятьдесят один год, который многое упустил и у которого еще есть кое-что впереди.
Цейоний не очень доверял такой наивности. Он и сам порой раскаивался, что зашел так далеко; но он говорил себе, что если не теперь, то позже все равно пришлось бы показать этому погрязшему в восточном болоте Варрону, что такое римский губернатор. И все-таки, думая о старом знакомом, Цейоний не мог подавить в себе смутного беспокойства. Ему доносили, что Варрон, несмотря на свою развратную жизнь, находит время заключать крупные сделки и, пользуясь конъюнктурой, выгодно сбывает большие участки своих сирийских земель. Цейоний невольно втайне восхищался Варроном, который так щедро расточал свою силу в бессмысленно-пустых наслаждениях и в то же время так осмотрительно вел свои запутанные дела. Этот человек был опасен.
Ему казалось разумным задобрить Варрона. Такого неустойчивого человека нужно брать и кнутом и пряником. И Цейоний решил загладить свою строгость в истории с налогом и выказать сенатору особое доверие. Он пригласил к себе Варрона.
Варрон явился. Цейоний превозмог себя. Растолковал собеседнику причины своего поведения в деле с налогом. Если бы речь шла только о них двоих, о нем и Варроне, пояснил Цейоний, — и видно было, как тяжело ему вновь об этом говорить, — он, разумеется, уступил бы. Но дело касалось престижа Рима, перед которым престиж отдельного лица отходит на задний план.
— Это вы должны понять, мой Варрон, — сказал он. — Хотя вы и «друг царя Парфянского», — кисло пошутил он в заключение.
Варрон и не собирался этого понимать. Он дружелюбно, выжидательно смотрел на Цейония. Так как тот сидел очень близко, дальнозоркий Варрон немного отодвинул тяжелое кресло, желая отчетливей видеть его лицо. Втайне он надеялся, что Цейоний сделает ему предложение, скажет, что передумал и хочет вернуть ему шесть тысяч сестерциев. Варрон хорошо знал, как фантастична его затея, и если бы Цейоний протянул ему руку, он взял бы ее и отказался от своего замысла. Он ждал. Но Цейоний считал, что дальше идти незачем. По существу, то, что он сказал, было извинением, и если генерал-губернатор, поставленный Римской империей, извиняется перед сомнительным авантюристом Варроном, то этого достаточно. Он тоже ждал. Еще секунду и еще одну. Но Варрон молчал, и он сам молчал, и потому в эти секунды решилась судьба обоих — и не только их одних.
Цейоний с педантичностью бюрократа решил все-таки довести до конца намеченную линию поведения — дать Варрону «доказательство доверия», которым он хотел его завоевать.
— Вы, мой Варрон, — начал он, — предложили мне как добрый друг свой компетентный совет в делах Востока. Могу ли я теперь воспользоваться вашим предложением?
Варрон, приятно удивленный, ответил:
— Всем сердцем к вашим услугам.
— Договор с парфянами, — начал губернатор излагать занимавшее его дело, — истекает. С кем из двух претендентов вести переговоры? Кого признать? Пакора или Артабана? В наших интересах, очевидно, действовать так, чтобы распри между претендентами на престол возможно дольше ослабляли парфян. Но оттягивать возобновление договора больше нельзя. В чью пользу принять решение? — И он снова сделал попытку перейти на легкий тон, прибавив с принужденной шутливостью: — Кто тот великий царь, чьим «другом» являетесь вы, Варрон?
Варрон в глубине души возликовал. Именно в этом деле ему хотелось держать Цейония в руках. Для того он и приехал в Антиохию, чтобы Цейоний обратился к нему с этим вопросом, и если бы Цейоний медлил еще хоть неделю, то Варрону волей-неволей пришлось бы самому начать разговор о политике. Обстоятельства складывались как нельзя лучше.
Он поспешно взвесил еще раз все за и против. Если бы Цейоний высказался за Артабана, то по ту сторону Евфрата — в этом его эдесские друзья были правы — никто не был бы заинтересован в поддержке человека, который назвался бы Нероном. И тогда горшечник снова стал бы горшечником, а Цейоний по-прежнему остался бы императорским генерал-губернатором, под чьим началом находятся семь легионов и важнейшая провинция империи; никогда более он не превратится в Дергунчика. Таким образом, Варрону необходимо было побудить губернатора признать Пакора, а не Артабана. Не раз он тщательно излагал самому себе доводы, с помощью которых он приведет Цейония к этому выбору. Но теперь он принял смелое решение отказаться от всей этой заботливо построенной аргументации. За две секунды ожидания и молчания он понял своего старого товарища детства Цейония лучше, чем когда бы то ни было. Он понял, как сильно ненавидит его Цейоний, понял, как глубоко он не доверяет ему. Цейоний сделает как раз противоположное тому, что посоветует Варрон. Варрон посоветует ему признать Артабана и отвергнуть Пакора.
Так он и сделал.
До сих пор Цейоний колебался, принять ли ему решение в пользу Артабана или Пакора. Многое говорило в пользу одного, многое — в пользу другого.
Он видел массивное лицо Варрона, его полный, чувственный рот, огромный дерзкий лоб, наглую позу. Он ненавидел этого человека, и — он готов был поклясться Юпитером — человек этот ненавидел его. Пакор? Артабан? Этот человек посоветовал выбрать Артабана. Этот человек заявил, что его «друг» — Артабан. Цейоний примет решение в пользу Пакора.
10
НАДО ЗАПАСТИСЬ ТЕРПЕНИЕМ
Горшечника Теренция так и подмывало рассказать Гайе о беседе с Варроном, доказать ей, назвавшей его миленьким человеком, что другие отнюдь не считают его маленьким. Но он знал, что было бы рискованно слишком рано обнаружить свое торжество. И Теренций, поборов себя, продолжал вести прежний образ жизни, занимаясь только делами цеха.
Но Гайя видела своего Теренция насквозь. Хотя он и расхаживал по городу с достойным и озабоченным видом, прикидываясь, будто всецело занят будничными делами, но по едва уловимым признакам она замечала, что он поглощен чем-то другим, и очень важным. Что-то произошло. Наблюдая, как он задумывается, когда полагает, что его никто не видит, как порой мечтательно и блаженно вздыхает, как он мечется во сне, как его лицо то расцветает, то мрачнеет, она вспоминала пору, когда его вызывали на Палатин.
Впрочем, это возбужденное состояние Теренция продолжалось недолго. Правда, в Эдессе и в других местах Междуречья все чаще вспоминали о счастливых временах императора Нерона. Вздыхали и кряхтели, жалуясь на чрезмерные тяготы, которые взваливает на обитателей Месопотамии новый губернатор, и все чаще многозначительно шушукались о том, что дальше так продолжаться не может, что всему этому скоро придет конец, что император Нерон еще жив и вскоре снова появится во всей своей славе и вновь дарует народам Междуречья хлеб и свободу. Теренций жадно впитывал эти слухи, но они нисколько не смягчали муки ожидания. Проходили недели и месяцы, а Варрон не подавал признаков жизни.
Сенатор же полагал попросту, что Теренция надо «выдержать». После того как этот человек клюнул на приманку, следовало дать ему потрепыхаться, чтобы он не слишком зазнался. И Варрон пребывал вдали, в Антиохии, — важным господином, далеким, как небо, от горшечника Теренция, недоступным для него. Сенатор Варрон не подавал вестей горшечнику Теренцию.
Это было нелегкое время для Теренция. Часто он сомневался, не приснилось ли ему все, на самом ли деле великий сенатор Варрон однажды заговорил с ним, как равный с равным, чуть ли не смиренно, как с подлинным императором Нероном. Ему до смерти хотелось обсудить это происшествие с Гайей. Но что она скажет? Что все это ему померещилось или, в лучшем случае, что Варрон затевает с ним новую жестокую и унизительную игру. А именно этого Теренций не хотел слышать, ибо он не мог бы жить больше, будь это так.
Вот почему он, как умел, старался скрыть свое замешательство от ясных, пытливых глаз жены. Все с большей и большей жадностью искал признаков того, что не один только Варрон признал в нем цезаря Нерона. Но этих признаков не находилось, и с каждым днем ему было все труднее оставаться старшиной цеха Теренцием — представительным, обремененным делами, самоуверенным, каким он казался еще несколько недель тому назад.
Одну только внешнюю уступку сделал он своим мечтам. Император Нерон иногда, чтобы лучше видеть, подносил смарагд к своим близоруким глазам, обычно к левому. Теренций купил себе смарагд. Было нелегко скрыть от Гайи, что он взял из кассы сумму, необходимую для его покупки, и это действительно не вполне удалось ему. Самый смарагд он, разумеется, никому не показывал. Уединяясь, он устраивал настоящие репетиции, подносил камень то к левому, то к правому глазу, радовался его зеленому блеску.
Когда и это уже не помогало, он бежал со своими сомнениями в Лабиринт. Там, во мраке потаенной пещеры, он прислушивался к самому себе, пока его внутренний голос, его «демон» не заговорит и не уверит его, что он — Нерон и что весь мир признает его.
Но покамест мир его не признавал, а Варрон продолжал молчать. Наконец Теренций потерял терпение и написал ему в Антиохию письмо — письмо клиента своему патрону. Теренций сообщил о делах своей керамической фабрики, своего цеха, о мелких событиях в городе Эдессе. Но к концу — это был единственный намек на их беседу, который позволил себе Теренций, — он вплел туманную фразу: если будет угодно богам, то ему, возможно, уже не придется докучать своему покровителю подобными мелочами, потому что боги вернут ему его прежний образ, о чем он иногда мечтает. Он перечел письмо и нашел его неглупым. Теперь Варрону придется высказаться. Если он намерен продолжать начатую игру, он даст ответ на таинственную фразу; а если не намерен — он примет ее за одну из тех многозначительных цветистых фраз, какие любят на Востоке, и не придаст ей значения. И тогда Теренцию снова придется погрузиться в будни эдесской жизни. Но это невозможно. Варрон поймет, ответит.
Нестерпимо медленно тянулись дни. Много писем приходило из Антиохии, некоторые предназначались Теренцию, но от Варрона письма не было. Теренций определил для себя крайний срок: сначала шесть дней, затем десять, затем двадцать. Снова и снова говорил он себе, что надо запастись терпением. Он цитировал, чтобы не прийти в отчаяние, стихи классиков о терпении. Он читал их перед Кнопсом, своим рабом, чье присутствие не так стесняло его, как присутствие жены. Однажды он сказал Кнопсу, что в скором времени предстоит перемена — такие вещи он говорил ему нередко, — и, гневно, страстно цепляясь за свою надежду, с мрачным лицом, прищурив близорукие глаза, произнес, скорее для самого себя, чем для Кнопса, начало гомеровского стиха: «Будет некогда день...» И так как Кнопс смотрел на него с изумлением, он не мог удержаться, вынул из складок плаща смарагд, еще пристальнее взглянул на Кнопса и многозначительно повторил: «Будет некогда день...»
Раб Кнопс отступил перед искрящимся зеленым огнем, но он был умен и не спросил ничего; однако с любопытством отметил странный жест своего господина и его слова и долго о них раздумывал.
Имя «Кнопс» означало «дикий зверь», а также «дикарь». Кнопс любил, чтобы это слово выговаривали как следует, с долгим греческим «о». Кнопс был строен, выглядел значительно моложе своих лет. Он попал в семью Теренция малым ребенком, неисправный должник отдал его отцу Теренция в уплату долга. Кнопс родился в Киликии и чувствовал себя как рыба в воде на своем Востоке. Это был хитрый, льстивый человек с быстрыми глазами. Он завидовал Теренцию, для которого был лишь покорным младшим товарищем детских игр, и в то же время восхищался им. Восхищался его повелительной, властной повадкой, его слепой верой в себя, но вместе с тем ненавидел его за эти западные качества. Он, Кнопс, управлял всем предприятием на Красной улице, и если фабрика Теренция в Эдессе стала быстро преуспевать, то этим ее владелец обязан был Кнопсу. Вероятно, он сумел, несмотря на бдительное око Гайи, отложить кругленькую сумму для себя, но его работу нельзя было оплатить деньгами. Собственно говоря, по обычаю, Теренцию давно следовало отпустить его на волю; многие удивлялись, почему Кнопс, раз его хозяин не давал ему заслуженной свободы, давно не взял ее сам. Например, в момент гибели Нерона, когда Теренцию пришлось бежать, ловкий, умный Кнопс легко мог бы уйти, не опасаясь преследования со стороны своего господина, ибо тот имел все основания не подавать признаков жизни. Если Кнопс и тогда и позднее оставался у него, то причиной тому была какая-то суеверная надежда, что его господин поднимется высоко и тогда преданность Кнопса оплатится с лихвой.
И вот, когда Теренций тихо, с гневной уверенностью продекламировал стих Гомера: «Будет некогда день», раб отнюдь не счел эти слова пустой болтовней. Напротив, он тотчас же поставил их в связь со слухами, что император Нерон жив. О предстоящей перемене Теренций толковал ему уже в Риме, в пору своих таинственных отлучек; к этому он присовокупил, однако, обещание, что, как только перемена произойдет, он даст Кнопсу волю. Рассчитывая на эту перемену, Кнопс терпеливо ждал, и теперь его сердце согревалось надеждой, что наконец этот день и в самом деле наступит и тогда исполнится его заветная мечта: он поселится где-нибудь на Востоке, откроет собственное дело, обведет вокруг пальца своих друзей и будет распускать о них злые сплетни и наглые остроты.
Вечером этого дня Кнопс пошел к одному из этих друзей, к самому близкому — горшечному мастеру Гориону. У него он обычно проводил большую часть своего досуга. Горион был коренной житель Востока, тучный, с круглой головой и маленькими хитрыми глазками. Он много болтал, усиленно жестикулируя, как и Кнопс. Но, в отличие от Кнопса, он не вкладывал свою энергию в работу, а заполнял день тем, что жадно ловил всякие слухи, подолгу просиживал с деловым видом у своих многочисленных знакомых, бранился и сплетничал. Хитрый, легковерный, он принимал близко к сердцу разные политические перемены, происходившие в его городе. Любую перемену он встречал с неизменным восторгом — тем быстрее наступало разочарование, и он с тоской вспоминал, как хорошо было раньше.
Отцы и праотцы Гориона с незапамятных времен жили в этой стране, они были свидетелями смены вавилонских, ассирийских, греческих, римских, персидских, арабских правителей. Новых владык они принимали, как солнце, или как град, или как наводнение. Вздыхали и терпели. Цепляясь за свою землю, ели, пили, рожали детей, почитали богиню Тарату и ее рыб и работали столько, сколько было необходимо, чтобы прожить и дать завоевателю то, что ему удавалось выжать из них побоями и пытками. Чужеземные князья и правители исчезали, а род Гориона оставался и додержался до тех дней, когда появился Горион, — чтобы браниться и терпеть, как бранились и терпели предки.
С этим-то Горионом Кнопс искренне подружился: ему отчасти льстило, что Горион, свободный человек, так охотно с ним разговаривает, а с другой стороны, он был уверен, что стоит выше Гориона по знанию дела, пониманию жизни и уму. С видом знатока разглядывал Кнопс двенадцатилетнюю дочь Гориона, маленькую Иалту: он заставил Гориона обещать, что тот отдаст ему Иалту в жены, когда наступит великая перемена и Кнопс уже не будет рабом. Сегодня, убежденный, что день этот близок, он вслух смаковал все подробности воображаемой первой ночи с маленькой Иалтой. Но Горион, отец Иалты, лукаво и как бы угрожающе поднял палец и лишний раз напомнил Кнопсу, рабу из Киликии, старую поговорку: «Кариец, киликиец, каппадокиец — все хороши: от таких трех „к“ воротит с души». На это Кнопс, оскорбленный в своем патриотизме, с необычным для него жаром ответил, что, по вкусу это Гормону или не по вкусу, он, Кнопс, будет спать с его Иалтой. Этого Горион стерпеть не мог и сказал, посмеиваясь:
— Посмотрите-ка на этого Кнопса из Киликии, на это «к», от которого с души воротит!
В довершение обиды он произнес имя «Кнопс» с кратким «о». Но Кнопс, веря в звезду своего господина, еще более рассвирепел и ответил, что будет спать не только с дочерью Гориона — Иалтой, но и с богиней Гориона — Таратой. Это последнее неслыханное оскорбление, которое раб нанес его любимому божеству, до того вывело из себя Гориона, что он плеснул в лицо Кнопсу полный кубок вина: убыток, впрочем, был невелик, так как вино уже порядком прокисло.
Горион ждал, что Кнопс ответит потоком отборнейших ругательств, но ничего подобного не случилось. Напротив, раб спокойно вытер лицо и тихо сказал:
— Берегись, Горион. Может случиться, что «к», от которого с души воротит, в один прекрасный день окажется другом могущественного господина.
Он произнес эти слова так серьезно и спокойно, что горшечник Горион онемел.
И когда Кнопс в этот вечер несколько раз повторил, что, быть может, перемена наступит скоро, Горион уже выслушивал эти слова не как пустую похвальбу, а долго еще перебирал и взвешивал их в уме.
11
ИНОГДА ОКОЛЬНЫЙ ПУТЬ ОКАЗЫВАЕТСЯ КРАТЧАЙШИМ
Если Варрон заставил Теренция «трепыхаться», то и самому ему пришлось набраться терпения. Продолжая свою бурную жизнь в предместье Дафне, он с растущим напряжением ждал, когда наконец Цейоний выскажется за Пакора. Но Цейоний медлил с окончательным выбором.
Тогда Варрон решил его пришпорить. Он везде и всюду распространялся о том, как важно для Рима урегулировать сношения с парфянами и признать Артабана: он знал, что речи эти будут переданы Цейонию. Помимо этого, Варрон часто доставал из заветного ларца расписку об уплате инспекционного налога и показывал ее всем и каждому в Антиохии, отпуская хлесткие остроты по поводу произвола и мании величия губернатора.
Но больше всего он старался, чтобы из Дафне, города вилл, повсюду разошлось новое имя Цейония, веселое прозвище его старого школьного товарища: Дергунчик. Это прозвище понравилось насмешливым сирийцам, оно вскоре приобрело непристойный, необычный смысл, распространилось с быстротой ветра по всему Востоку, и имя Цейоний было вытеснено кличкой Дергунчик. Когда правительство неуклюжим приказом запретило употребление этого прозвища, народное остроумие заменило его прозрачными синонимами, — и во всех харчевнях на всех улицах пели куплеты, вся соль которых заключалась в паузах: их явно можно было заполнить лишь словом «Дергунчик». Повсюду десятками тысяч продавались деревянные куклы с подвижными руками и ногами, скорченные фигурки, которые с помощью маленького рычажка можно было заставить распрямиться во весь рост, а затем снова скрючиться. Эти куклы находили огромный сбыт. Варрон не побоялся на одном из своих празднеств раздать гостям такие куклы. Ему нужно было, чтобы Цейоний во что бы то ни стало высказался за Пакора.
Губернатор был взбешен до предела: его школьное прозвище, давно забытое в Риме, воскресло на Востоке, жалило и терзало его, как в детстве. Он глубоко страдал еще и оттого, что своим эдиктом сам усугубил зло. Приближенные не советовали ему издавать это распоряжение, убеждали его, что коварный, остроумный Восток найдет тысячи путей обойти запрет. Он не хотел этому верить. И вот чего он достиг: по его собственной вине поражение стало еще горше.
Когда он встретился с Варроном, его первым побуждением было оправдаться по поводу эдикта, объяснить, что он действовал не из пустого тщеславия. Если бы люди, сказал он, хотели задеть нелепым прозвищем только его лично, он не обратил бы внимания — пусть себе тешатся. Но эта наглая, крамольная восточная сволочь ухватилась за оскорбительное словечко, чтобы поиздеваться над всей империей. Дело тут в престиже Рима, вот почему ему приходится воевать с этой сворой, не отступая ни перед чем.
Варрон выслушал его вежливо, с участием. Надо признаться, что ему такие меры кажутся безнадежными: ими Цейоний здесь, на Востоке, ничего не добьется. Население Антиохии давало прозвища всем своим правителям, актерам, возницам беговых колесниц и атлетам, оно считало это своей привилегией, и до сих пор на эту привилегию никто не посягал. Лучше пусть собаки лают, чем кусаются. Да будет ему позволено дать совет Цейонию: тут надо соответствующим обращением с народом добиться того, чтобы прозвище постепенно утратило свой злой смысл и приобрело ласковый оттенок. Варрон несколько отступил, чтобы лучше рассмотреть собеседника своими дальнозоркими глазами, и, смакуя слово, выговорил его со вкусом, два-три раза, пока оно не стало таять у него на языке: «Дергунчик», «Дергунчик».
Цейоний сидел хмурый, поглаживал кончиками пальцев одной руки ладонь другой; на секунду он устремил свой жесткий взгляд на Варрона. Он, конечно, знал, что прозвище пустил в ход не кто иной, как Варрон. Глупо было с его стороны объясняться с этим человеком, который сознательно, с умыслом сыграл с ним эту плоскую шутку. Варрон видел, что происходило в душе Цейония. Он торжествовал: Дергунчик откажет в признании Артабану. Цейоний сам накличет на себя свой рок — воскресит старого Нерона.
Варрон сделал смелую вылазку. Озабоченно спросил, не принял ли уже Цейоний решение, кого из двух парфянских претендентов он признает. Настойчиво повторил свой совет сделать выбор в пользу Артабана.
Ведь он уже однажды дал случай Варрону, холодно ответил Цейоний, высказать свое мнение. Он зрело обдумал доводы друга. Он ценит осведомленность Варрона в этом вопросе, но существуют и другие эксперты, весьма надежные, которые придерживаются противоположного мнения. Он не сомневается в доброй воле Варрона, но может статься, что в нем, против его воли, говорит не римлянин, а «друг Великого царя» — царя Артабана, прибавил он с легкой насмешкой. Решение, которое ему, Цейонию, приходится принять, чревато важными последствиями, и действует он не единолично, а несет ответственность перед императором, с важностью закончил он.
Варрон притворился удивленным, удрученным. С торжеством покинул он дворец.
Через три дня губернатор официально объявил, что ведет переговоры о возобновлении договоров с Пакором, Великим царем парфян.
12
ТЕРЕНЦИЙ ПЕРЕВОПЛОЩАЕТСЯ ВТОРИЧНО
Срок, который назначил себе Теренций, прежде чем отказаться от всякой надежды, миновал. Но горшечник не отказался от надежды. Прошла неделя, еще неделя. Наконец весть от Варрона была получена.
Это было длинное письмо. Боязливо, с напряженным вниманием пробежал его Теренций. Варрон писал не сам, он поручил секретарю составить ответ. Тот подробно, трезво обсуждал каждую из деловых подробностей, затронутых Теренцием, и у Теренция упало сердце. Но в самом конце была приписка — уже рукой самого Варрона. Он надеется, гласила приписка, что по воле благосклонных богов вскоре совершится перевоплощение, о котором пишет Теренций.
Чувство блаженства и гордости охватило Теренция. Но он научился терпению, научился владеть собой. На этот раз он уже ни перед кем не выдавал себя, даже в присутствии раба Кнопса. Но с письмом Варрона не расставался, всегда носил его при себе. Иногда, оставшись в одиночестве, он доставал письмо и прочитывал последнюю фразу еще и еще раз, много раз. Иногда он бежал со своим счастьем в тишину Лабиринта. Там, в одной из потаенных мрачных пещер, никем не видимый — разве только летучими мышами, — он выпрямлялся во весь рост, простирал вперед руки, улыбался глупо, блаженно и подражал — как это он сделал перед сенатором Варроном — походке, жестам и голосу императора.
По всем землям Римской империи были в свое время, по указу сената, собраны и все до последнего уничтожены статуи и бюсты презренного, умершего позорной смертью императора Нерона. Но за пределами империи, главным образом в Междуречье, сохранилось множество этих бюстов и статуй. Сенатор Варрон, живя в Эдессе, приобретал их в большом количестве. Они стояли и лежали в одном из его имений вблизи города, в большом сарае и на запущенном дворе, под охраной подростка-раба, полуидиота, ни на что другое не годного. Многие изваяния были повреждены.
В один прекрасный день Теренций очутился в этом имении Варрона. Он зашел сюда как случайный прохожий, как праздношатающийся. Подросток-сторож без опаски впустил представительного римлянина, державшегося так уверенно. Теренций расхаживал между каменными глыбами, в которых запечатлелись обличье и натура Нерона. Здесь в сотнях поз лежал, сидел и стоял покойный император. Все то же широкое лицо с близорукими глазами и толстой выпяченной губой; то с высокомерно-скучающим видом возвышалось оно над представительным, несколько тучным телом полулежавшего императора; то величественно поднималось над доспехами, украшенными головой Медузы; на некоторых статуях оно было обрамлено завитой бородой. Иногда скульпторы вставляли глаза, серые блестящие глаза из самоцветов или менее дорогих камней. Некоторые бюсты были раскрашены, художник изображал блекло-розовую кожу императора, его рыжеватые волосы и очень красные губы. Теренций расхаживал между бюстами и статуями. Он оглядывал их все, перед многими останавливался, вбирал их в себя, упивался ими, напитывал их живыми воспоминаниями, чувствовал себя настолько связанным с ними, что в конце концов уже сам не знал, кто воплощен был в этих изображениях — он или тот, другой. Особенно долго он стоял перед одним восковым бюстом. Он достал свой смарагд. Да, это он, Нерон-Теренций, это его лицо, такое, каким оно было четырнадцать лет тому назад. Теренций стоял перед бюстом, вбирал в себя его облик до мельчайших подробностей, пристально вглядывался в него близорукими глазами. Сдвинув брови и наморщив лоб, он поднял голову и несколько склонил ее набок, выпятил нижнюю губу, вскинул подбородок и сжал рот с недовольным, нетерпеливым, надменным выражением. Так он стоял долго.
Малолетний сторож между тем притаился в уголке двора. Оттуда он боязливо, с любопытством следил за чужим господином и его странным поведением. Когда Теренций остановился перед восковым бюстом, лицо подростка вдруг исказилось, он с еще большим страхом забился в свой угол. А когда наконец чужой господин оторвался от бюста, пошел дальше немного заплетающимся шагом, едва очнувшись после долгого погружения в себя, — мальчик вдруг подбежал к нему и пал перед ним ниц, прижавшись к земле лбом, как это обычно делали восточные люди перед своими богами или перед Великим царем.
Теренций торопливо удалился, испуганный, но в глубине души счастливый. Вот, значит, до чего дошло! Даже бессловесные, духовно убогие уже постигают, кто он и к чему призван небесами. Чувство огромного восторга захватывало дыхание, распирало грудь. Как пьяный, шел он вперед по незнакомой местности, все дальше и дальше, до той черты, где она переходила в степь. Он остановился на маленьком возвышении. Высоко поднял плечи, ленивым, надменным жестом Нерона уронил руки и почти насмешливо произнес слова греческого трагика: «Теперь остановись, земля. Когда ты несла на себе более великого смертного?»
Сейчас ему невмоготу было смотреть на будничное лицо Гайи или Кнопса. Он спустился в Лабиринт. Прислушался к своему демону. И голос громко возвестил ему: «Приветствую тебя, цезарь. Выше. Все выше. К звездам, цезарь».
13
ПЕРЕОДЕТЫЙ ГОСУДАРЬ
Тем временем в Эдессе все чаще говорили о Нероне: как хорошо было под его властью, и не спасся ли он в самом деле, не явится ли он в близком будущем. Когда же стало известно, что Дергунчик признал Великим царем парфян не Артабана, а Пакора, тоска по умершему императору, недовольство Титом и его наместником усилились. Признанный Римом Пакор повелевал далеко на востоке Парфянского царства, а области, пограничные с Эдессой, повиновались Артабану. Если между Римом и Артабаном начнутся военные действия, то развернутся они раньше всего в округе Эдессы. Обитатели города не хотели войны. Мало разве того, что Рим неумеренными налогами и поборами сокращал доходы? Для кого добывались с таким трудом масло, вино, злаки? Для иноземцев, для наглого западного завоевателя, для Рима. Ах, был бы здесь добрый император Нерон! При жизни Нерона с Римом легко было договариваться, с Римом велась торговля, и обе стороны извлекали из этого выгоду — и Рим и Эдесса. При Нероне оставались в чести старые боги Востока: Тарата, всадник Митра, арабские звездные божества. Почему теперь Юпитер Капитолийский и богиня Рома получили больший вес, чем Митра и богиня Сирия — Тарата? Что это за бог, который требует от измученных людей все больше труда, все больше налогов? Рыбы богини Тараты не так алчны, как орел Юпитера. Солдаты римского гарнизона чувствовали на себе сумрачные взгляды горожан. «Рабы Дергунчика», — обзывали их в насмешку за спиной. И если ночью кто-нибудь из них шел один по улицам Эдессы, ему становилось не по себе. Забавные раздвижные деревянные куклы громадных размеров сжигались на площадях под улюлюканье толпы. И все громче говорилось, что недолго уж править Дергунчику, что император Нерон жив, он в Эдессе, он скоро явится и сокрушит Дергунчика.
Теперь многие жалели об отсутствии сенатора Варрона: от него можно было бы услышать умное слово о Риме, о политическом положении. Но Варрон, ко всеобщей досаде, оставался в Антиохии, был недоступен, погрузился в веселую жизнь города вилл — Дафне. Надо было обладать уж очень тонким слухом, чтобы за всякого рода толками, возникшими в эту пору в Месопотамии, расслышать голос сенатора Варрона.
Если Варрон оставался невидимым, то всюду давал о себе знать другой римлянин, окруженный какой-то тайной. В храм богини Тараты через гонца, который отказался отвечать на расспросы, была доставлена очень крупная сумма как дар императора Нерона в благодарность за спасение от большой опасности. А весьма чувствительному к женской красоте царю Маллуку таинственный гонец передал в качестве почетного дара того же невидимого Нерона двух прекрасных девственниц-рабынь. Монарх и верховный жрец колебались, принять ли эти дары. Но так как сумма была очень велика, а девушки очень красивы, то дары в конце концов были приняты.
Царь Маллук и первосвященник Шарбиль, говоря о политике, употребляли даже с глазу на глаз только цветистые, осторожные выражения. В таких иносказательных выражениях они обсуждали и появление без вести пропавшего императора.
— Хорошо бы знать, — сказал царь, — что думает в глубине души об этом императоре некий римлянин и прочна ли почва, на которую опираются его мысли.
— Некий римлянин, — ответил верховный жрец, — тратит силы своего сердца и своих чресел в веселых домах западного города.
— Боги даровали ему острый взгляд, — возразил царь, — и, конечно, он может даже из веселого дома на Западе обозревать наш Восток.
— Возможно, — ответил верховный жрец. — Но если послать к нему гонца, то гонца могут схватить или заставить проболтаться. Молчалива только земля.
— Эдесса стара, — решил царь, — и переживет еще многие царства, а терпение — вещь хорошая.
— Я сам стар, — недовольно пробормотал сквозь позолоченные зубы верховный жрец, — и я не из камня и земли, как Эдесса.
Была ли фантазия населения возбуждена таинственными дарами императора Нерона или какими-нибудь другими знаками, но слухи о том, что Нерон не умер, становились все более настойчивыми, и все определеннее указывалось, что император пребывает в Эдессе.
Горшечник Теренций жадно ловил эти слухи, но не обнаруживал своего нетерпения. Теперь, когда он полон был веры, ему нетрудно было потерпеть. Безошибочный инстинкт подсказывал ему, что лучше держаться пока в тени и дать созреть событиям, самому в них не вмешиваться.
Но и без его участия многое делалось, чтобы подготовить его возвышение. Все теснее становился круг, внутри которого следовало искать императора, он все яснее смыкался вокруг Красной улицы. Все громче раздавались голоса, что горшечник Теренций не тот, за кого он себя выдает.
Знакомые Теренция при встрече с ним приветствовали его с некоторой робостью. Посторонние люди показывали его друг другу на улицах, за его спиной начинали шептаться, и если ему случалось неожиданно взглянуть на встречного прохожего, он подмечал в его лице смущение и благоговение. Он с радостью в этом убеждался, но по-прежнему продолжал вести себя так, как будто ничего не замечает, и непринужденно стоял в центре того ореола, который вокруг него ткался. Если кто-нибудь делал попытку выведать у него его тайну, он удивленно вскидывал брови и молча смотрел на собеседника прищуренными близорукими глазами.
И раб Кнопс купался в лучах тайного благоговения и робости, которыми был окружен его господин. Его друг если и подшучивал теперь над ним, то очень смиренно, и если его губы произносили имя Кнопса с коротким «о», привычным для эдесского диалекта, вместо желаемого долгого, он спешил поправиться. Кнопс радовался, что наконец и в самом деле забрезжил день, которого он так долго ждал, на который сделал самую крупную ставку — свою жизнь. Он был умен и поэтому предвидел, какая будет взята тактика: будут утверждать, что Нерон во время последней таинственной встречи с горшечником Теренцием в Палатинском дворце незаметно обменялся с ним ролями. Но именно потому, что Кнопс это понял, он сумел принять перед хозяином ту мину, которую тот желал видеть. Он не изменил своего поведения. Хитрый Кнопс держался с затаившимся императором, как и до сих пор, — фамильярно, преданно, покорно, дерзко, как незаменимый управляющий фабрикой, но, пожалуй, он стал на волос более покорен и на волос менее дерзок.
Впрочем, такое поведение Кнопса постепенно изменило и поведение самого Теренция, вопреки его намерениям, против его воли. Он старался и теперь скрывать то особенное, что было в его судьбе, но так, чтобы все видели: он сам не хочет это особенное обнаруживать. Он уже был не горшечник Теренций, а таинственная личность, которой угодно играть роль горшечника Теренция.
Все окружающие принимали участие в этой игре горшечника Теренция, лишь один человек не делал этого: Гайя. Она решила поставить мужа на место, пробрать его за смехотворную манию величия.
Еще несколько недель тому назад для ее Теренция было удовольствием долго и обстоятельно мыться в одной из общественных бань. Там он обычно встречался с приятелями и в солидных речах излагал им свои политические и литературные взгляды. В последнее время он отказался от этой привычки и предпочитал мыться в тесной, неудобной ванной комнате своего дома на Красной улице, без посторонней помощи. Там, наедине, погружаясь в приятную теплую воду, он предавался своим мечтам, ораторствовал, пел, декламировал, а затем, голый или в купальном халате, упражнялся, стараясь приобрести величавую осанку, которая ему понадобится в будущем. В таком виде — в купальном халате, со смарагдом у глаза, с гордо выпяченным подбородком и нижней губой — застала его однажды Гайя в наполненной паром комнате, куда она вошла с твердым решением выполнить свое намерение. Она стояла перед ним резкая, очень земная, оба они целиком заполняли тесную комнату. Она выложила ему без обиняков, какая ведется игра: сказала, что люди, которые ведут эту игру, поступают так отнюдь не ради золотистых волос и серых глаз Теренция, а ради своих темных и опасных целей; что ему придется снова и весьма недостойным образом работать на других; что эти другие, без всякого сомнения, предадут его, если дело провалится. А может ли дело не провалиться, если горшечник из Эдессы пойдет против Римской империи?
Теренций отвернулся, купальный халат, который был на нем, упал на пол. Голый, спиной к Гайе, сидел он на краю ванны, свесив ноги в воду. Молчал. Гайя увещевала мужа. Напоминала ему о той жуткой ночи, когда его готовность впутаться в чужие дела чуть не стоила ему жизни. Напомнила ему, в каком плачевном виде, обливаясь потом, вернулся он домой из своей последней отлучки в Палатинский дворец. Он не проронил ни слова. Так как она не умолкала, он, посвистывая, начал одеваться.
14
ДВА АКТЕРА
В убогой комнатке полуразрушенного дома, в южном предместье Эдессы, сидел над рукописью Иоанн с Патмоса, тот самый, чье исполнение роли Эдипа вызывало протест горшечника Теренция. Была глубокая ночь, вся улица давно погрузилась во мрак, только в комнате Иоанна горела, мигая, лампа.
Иоанн еще днем бегло просмотрел весь манускрипт. Принес этот манускрипт сын Иоанна, подросток Алексай, которому сунул его один из единоверцев-христиан. Это был греческий перевод трагедии, наделавшей несколько лет тому назад много шуму; автором ее был, как говорили, великий поэт-философ Сенека, и посвящена она была несказанно печальной, вызывавшей всеобщее сострадание судьбе Октавии, первой жены Нерона, сосланной и убитой тираном. Иоанн в свое время читал эту вещь в латинском оригинале, и она сильно его взволновала. Давно уже, со времен присоединения к христианам, он почитал за грех брать в руки светские книги. Но когда мальчик принес ему сегодня греческий вариант трагедии, он не мог удержаться от искушения заглянуть в него. Он хотел только пробежать манускрипт, не читая, и в самом деле, сделав над собой усилие, вскоре отложил его в сторону. Но затем, вечером, стараясь снова настроиться на благочестивый лад, он раскрыл одну из пророческих Сивиллиных книг, которые он и его братья по вере считали божественными. Но Сивиллина книга во многих местах таинственно намекала на Нерона, антихриста, царство которого предназначено было послужить преддверием к свето
...