В логове зверя. Часть 2. Война и детство
Қосымшада ыңғайлырақҚосымшаны жүктеуге арналған QRRuStore · Samsung Galaxy Store
Huawei AppGallery · Xiaomi GetApps

автордың кітабын онлайн тегін оқу  В логове зверя. Часть 2. Война и детство

Станислав Козлов

В логове зверя

Часть 2. Война и детство

© Станислав Козлов, 2017

«Логовом зверя» во время Великой Отечественной войны называли Германию. Начинался путь к ней для семьи офицера Красной армии в городе Дзержинске. Простирался через Сталинградские степи, города и сёла России, Украины, Белоруссии, Польши, Германии. Забавами и игрушками младшего члена семьи, как и его спутников-сверстников, были неразорвавшиеся снаряды, мины, гранаты… Зато они умели на слух определять немецкие, советские и американские самолёты.

ISBN 978-5-4483-6410-5

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

Оглавление

  1. В логове зверя
  2. Глава 1
  3. Глава 2
  4. Глава 3
  5. Глава 4
  6. Глава 5
  7. Глава 6
  8. Глава 7
  9. Глава 8
  10. Глава 9
  11. Глава 10
  12. Глава 11
  13. Глава 12
  14. Глава 13
  15. Глава 14
  16. Глава 15
  17. Глава 16
  18. Глава 17
  19. Глава 18
  20. Глава 19
  21. Глава 20
  22. Глава 21
  23. Глава 22
  24. Глава 23
  25. Глава 24
  26. Глава 25
  27. Глава 26
  28. Глава 27
  29. Глава 28
  30. Глава 29

Глава 1

Пинки по снарядам

Первые впечатления от жизни. Дорожка из книг. Классики под пятой.

Лица в бомбоубежище. Финка в подарок.

Разряженные боеприпасы. Пороховые фейерверки. Случайно не застрелил.

Эшелон, как таковой. Теплушка с буржуйкой. Начало движения.

Печные трубы без домов. Товарняк — дом родной. Паритзаны и мины.

Взорванный обед.


Серое пространство вверху. Я ещё не знал, что это — небо. Качающиеся на его фоне высоко вверху мохнатые метёлки на длинных стволах: я ещё не знал, что это — верхушки сосен. Ритмичные приятные звуки — я ещё не знал, что это — песня, но мелодию её автоматически запомнил на всю жизнь… Самые первые воспоминания раннего детства. Позднее родителям с моих слов удалось определить о чём они: верхушки сосен на фоне неба я мог видеть только в парке города Дзержинска во время прогулки в комфортабельной коляске, токаемой старшим братом Юрой. И звуки музыки ублажали мой слух там же — по радио часто передавали популярную в те времена песню «На рыбалке у реки тянут сети рыбаки». Можно делать вывод: музыкальный слух — дело врождённое настолько же, насколько и память. А песня нравится до сих пор — очень уж лихая мелодия.

Следующее «яркое» событие, запечатлённое памятью, — банка с чем-то на вид очень симпатичным. Её демонстрируют мне, орущему диким голосом в своей кроватке и поставившему на грань отчаяния брата своего. Ор объяснялся тем, что я счёл себя одиноким, навеки покинутым любимой мамой, любимым папой и всем прочим человечеством, куда-то исчезнувшим, надо полагать, навеки. Брата тоже было жалко — обоих нас покинули. Банку же мне показывали вернувшиеся родители и дядя, отчаявшиеся утихомирить меня каким-либо другим способом. В банке лежали кусочки сливочного масла. Их созерцание почему-то подействовало умиротворяюще. Возможно потому, что банка с ними жизнерадостно блестела рядом с улыбающимися лицами близких людей, наконец-то вернувшихся и представших перед моими зарёванными глазами и щеками.

Ни погремушки, ни побрякушки и никакие иные предметы детских развлечений не запомнились совершенно. Зато ясно вижу перед собой и под собой узкую, но приятную дорожку, по которой я хожу из одной комнатки в другую. Комнаток две плюс кухня, кладовка, коридорчик и «все удобства». Освоив один маршрут, я перекладываю дорожку в ином порядке и в другом направлении, снова хожу по ней. Дорожка сложена из… книг. Я их беру беспрепятственно с полок и использую, как строительный материал. Книги мамины: она — преподаватель русского языка и литературы. Мама мудро поощряла мои, казалось бы кощунственные, занятия с книгами — ещё не умея читать, сын таким образом приобщался к литературе. А она была классической: Пушкин, Лермонтов, Некрасов, Гоголь… Всё это богатство классики аккуратно укладывалось на пол книга к книге вплотную одна к другой и с удовольствием попиралось ногами — я ходил по ним, стараясь не наступать на доски пола. Разумеется, т а к а я дорога и т а к о й путь могли привести только к хорошему результату…

Вероятно, и идею сооружать дорогу, и использовать для её строительства книги я придумал сам в силу, неведомых теперь, ассоциаций. Не родители же, оба учителя, подсказали мне её — книги, всё-таки, а не какая-нибудь там фанера. Но вот почему додумался до такого?.. Быть может потому, что жили мы на первом этаже двухэтажного деревянного дома. Пол был зимой холодным, я случайно встал босиком на ненароком упавшую книгу, заметил, что на ней теплее стоять и сделал вывод — следовательно, и ходить тоже теплее. Наверное, привлекали и красивые обложки. Обращался я с книгами аккуратно и бережно, не повредив ни одного листочка — здесь уже заслуга маминых внушений.

Некоторые из моего любимого «строительного материала» — книг до сих пор стоят на полке моей домашней библиотеки. Все — академические издания. Особенно хорош Гоголь с иллюстрациями Агина… Но и Пушкина полное собрание сочинаний в одном томе прекрасно.

Увидеть их вновь, со счастливой поры младенчества, довелось только спустя восемь лет, вернувшись из Германии уже значительно повзрослевшим и обладающим солидным жизненным опытом одиннадцатилетнего мальчишки… А между книгами и отъездом из родного города был тревожный полумрак земляной щели бомбоубежища. Тускло — оранжевый свет свечи выделял на чёрном фоне напряжённые лица соседей. Казалось, эти лица живут отдельно от тел… Или вовсе без тел… Одни только лица. Их губы шевелятся, но что они говорят не разобрать: сверху давит, всё заглушая, угрюмое завывание самолётов, иногда переходящее в ушираздирающий и сотрясающий земляные стены рёв. Пламя свечи в страхе мечется, тени на лицах двигаются, меняя их выражения самым неестественным образом… Возле них, безглазых от ужаса, появляются руки, зажимающие уши ладонями…

Покидая Дзержинск, родители взяли с собой минимум самых необходимых вещей — одежду, главным образом, и ватное одеяло… Последнему предмету впоследствии предоставлялась по ночам главная роль. За время походов, согревая нас по мере способностей своих, одеяло даже похудело. Довольно пышное в начале, оно постепенно сплющилось, значительно утратив свои теплоизоляционные свойства, но зато стало занимать гораздо меньше места при транспортировке…

Естественно, ни о каких игрушках и речи не могло быть, как и самих игрушек, в общепринятом смысле этого слова. Их и не было. Не могу сказать, что сильно переживал от этого и чувствовал себя обездоленным — к игрушкам просто не успел ещё и привыкнуть. Зато отлично запомнился подарок, сделанный мне уже в воинском эшелоне офицером — разведчиком: маленький, с красиво отделанной рукояткой и ножнами самый настоящий… финский нож. Воспринял я его, конечно, не как оружие, а как игрушку, не сознавая его опасности. Отполированное лезвие блестело зеркальным сиянием, рукоятка переливалась всеми цветами радуги. Я с гордостью носил всю эту красоту на своём поясочке… пока не пришёл отец. Увидев «младенческую забаву», он тотчас же лишил меня её, а заодно и удовольствия обладать ею. Потерю я пережил очень болезненно. Разозлился на отца страшно — даже напал на него с кулаками. Мама пробовала за меня заступиться — надо же, мол, мальчишке чем-то играть. Отец остался непреклонен и ножика этого я больше не видел. Досталось и дарителю, чтоб знал впредь: что можно и что нельзя дарить младенцам… Безусловно — отец был прав. В своём трёхлетнем возрасте я вполне мог очень серьёзно поранить и себя, и увечье причинить кому-нибудь другому, попавшемуся в удобный момент под мою вооружённую руку… Мог ли он знать: какими «игрушками» станет забавляться наша прифронтовая мальчишеская компания.

Эшелон, составленный из кое-как оборудованных для перевозки людей товарных вагонов, останавливался порой где попало — не обязательно на станциях. Стоял, бывало, подолгу и мы с мамой оправлялись на прогулку вдоль железнодорожных путей или в сторону от них, но не на слишком большое расстояние: команда «по вагонам» могла раздаться в любой момент.

На путях, возле них, под ними и везде, куда достигал глаз, валялось множество блестящих и красивых предметов, очень интересных и соблазнительных для мальчишеского разума: снаряды различных калибров и предназначений, патроны столь же разнообразного «ассортимента», гильзы, части военной техники и оружия, само оружие, мины… Патроны «сами собой» оказывались в карманах, а снаряды, слишком тяжёлые и большие для того, чтобы их куда-нибудь засунуть, мы, пацаны, катали по земле ногами или пытались… разрядить. Не только из любопытства посмотреть, что там внутри, но и позабавиться другим способом. Разрядить артиллерийский снаряд — дело пустяковое. И совершенно безопасное. Если знать «уязвимые» места снаряда и не трогать опасные…

Родители занимались скучными взрослыми делами, а мы, трое «разведчиков», на время предоставленные сами себе, шныряли по окрестностям вставшего в очередной раз эшелона. Я — самый младший. Моим товарищам уже лет по восемь — девять. Это Симка Данович и Митька Степанов. Два контраста. Симка с прилизанными, будто вечно водой смоченными волосами приблизительно рыжего цвета, Митька жёсткими чёрными волосами, будто взорванными и поэтому всегда торчавшими дыбом.

— Вон, смотри — ка, целый ящик снарядов, — ткнул пальцем под разбитый вагон Митька.

— Ага, — взглянув в направлении указующего перста, подтвердил Симка. — Давайте возьмём.

— А успеем? — усомнился Митька, — Вдруг поезд тронется.

— Ну не успеем, ну и что? А что делать ещё?

— Да ничего и нечего… Давайте возьмём.

Весь ящик из под вагона решили не вытаскивать — тяжеловато, да и ни к чему весь-то — одного снаряда хватит. Через минуту небольших стараний становимся обладателями почти золотого на вид сокровища — сверкающего 76-ти миллиметрового снаряда от противотанковой пушки. Как раз то, что надо.

— Ну-ка, Стаська, найди какой — нибудь что-нибудь вроде штыка или другую острую железяку, — распорядился наш самый авторитетный сапёр Семён.

Я, по — младшинству, не возражаю. Сыскать что-нибудь острое и стальное в окружении сплошной стали не долго. Другой кусок железа, заменяющий молоток, был уже в руках Симки… У снарядов, это ж всем пацанам известно, имеется лишь две части, по которым ни в коем случае нельзя стучать, если не иметь желания быть немедленно разорванным на мелкие кусочки: капсюль с одной стороны и головка снаряда — с другой. Собственно, даже не вся головка, а лишь её наконечник. По всем иным частям можно вполне безопасно колотить — лупить, умеренно, пинать — что хочешь с ними можно делать: ведь везут же их на машинах по ухабам, таскают в ящиках, и ничего с ними не делается — не взрываются.

Семён наставил острие заржавленного обломка принесённого мной плоского немецкого штыка в место соединения головки снаряда с гильзой. Щели там никакой нет, но металл довольно мягкий и если несколько раз ударить по острию, то оно постепенно входит в него, сначала образуя щелку, а потом расширяя её. Передвигаясь па диаметру снаряда, острие постепенно освобождает головку от стискивающей её оболочки снаряда и, таким образом, помогает обезглавить его… Терпеливо постукивая, Симка настойчиво делает своё дело… Стоим рядом, наблюдаем.

Мы видели как устраивают «фейерверки» молодые офицеры, сами ещё недавние пацаны по возрасту. Артиллерийский порох напоминает макароны: он такой же длинный и полый внутри, только коричневого или чёрного цвета. И мы уже знали «пиротехнические» свойства его: он горит изнутри. И даже знали для чего — чтобы горящая поверхность макаронины, сгорая, не уменьшалась, а увеличивалась. Это же просто здорово: чем дольше горит — тем сильнее огонь… А заряжались ещё снаряды порохом зернистым — такими маленькими цилиндриками ярко-жёлтого цвета. Он полыхал, рассыпая вокруг себя искры, как маленький салют. Если «макаронину» заткнуть с одной стороны чем-нибудь негорючим, а с другой стороны поджечь, то она становится «ракетой» и носится по земле, и над землёй, самым невероятным, причудливым и непредсказуемым образом. Но можно было, при определённых навыках, поведением горящего пороха и управлять…

Делалось это так: сооружается нехитрая направляющая установка из подручного материала — из досок или каких-нибудь обломков. Внутрь её ставится гильза с длинными «макаронами», в верхнюю часть которых втыкается какая-нибудь затычка. На неё водружается гильза поменьше — с зернистым порохом. Ещё нужно три-четыре доски. Их — в землю вплотную к снарядам, чтобы верхняя гильза не соскочила с нижней. При помощи бикфордового (огнепроводящего) шнура поджигается снизу порох в нижней гильзе и порох в верхней. «Макаронины» стремятся взлететь, толкая над собой верхнюю гильзу… Зрелище, особенно ночью, — очень эффектно: в струях огня подпрыгивает блестящая гильза, извергая из себя фонтан пылающих искр, снизу струи пламени… Мечта!

Вот, наконец, металл по всей окружности снаряда от его головки отогнут. Однако сразу её не вынуть. Она ещё крепко сидит. Чтобы ослабить зажим, надо головку расшатать. Гильзу держат накрепко руками ассистенты, мастер рывками дёргает головку туда-сюда… Всё. Операция окончена. Теперь с головкой можно делать что угодно: можно, например, в костёр положить и посмотреть как она рванёт… Но семидесятишестимиллиметровый снаряд — предмет слишком серьёзный, мы это уже знаем. Да и до вагонов рукой подать. Опасную штуковину — в сторону. Займёмся «макаронами». Вот они уже в руках, гладкие и блестящие. Сейчас найдём головешку в ближайшем костре и устроим небольшой салют… «По ваго-онам! По ваго-онам!» — раздаётся знакомый призыв. Фейерверк откладывается до следующей стоянки… «Макароны» рассованы по карманам. Разбегаемся по своим «домам» на колёсах..

Молодые офицеры видели потом в боях и не такие взрывы и смертельные фейерверки, а для нас все эти пиротехнические эффекты были только забавой… Правда, тоже не всегда безобидной. Общаясь только с военными, видя вокруг себя следы войны, играя предметами, предназначенными для войны и смерти, и зная об этом, имея представление о бомбёжках на собственном детском опыте, мы взрослели очень рано. Взрослея, находили себе «забавы» посерьёзнее, чем поджигание пороха…

Пистолет ТТ — предмет чёрный и серьёзный. Игрушкой считать его нельзя ни в коем случае. Носил отец его, как и положено офицеру, всегда при себе. Разбирал и чистил часто в моём присутствии — так уж получалось само собой: если отец собрался чистить своё оружие, то я немедленно возникал рядом. К отцовскому ТТ я относился с большим почтением и уважением — это была как бы неотъемлемая часть моего воинственного родителя. Чистка пистолета казалась неким священнодействием, достойным самого пристального внимания. Как результат, я знал все его детали, процессы сборки и разборки, заряжания и стрельбы. Только что сам не стрелял: отец не доверял, да и отдача при выстреле для детских рук чрезмерно сильна. Но, повторяю, знал о пистолете почти всё то, что знал его владелец, а уж пострелять из него стало мечтой первой необходимости…

И вот случай, по моему мнению, представился. Однажды родители куда-то ушли, оставив меня в квартире вдвоём с хозяйской дочкой, девчонкой тоже не очень взрослой, но постарше меня. Переиграв во все известные игры, мы заскучали. В какой-то момент я, видимо, почувствовал себя кавалером, обязанным развлечь даму каким угодно способом. Способ нашёлся быстро. «Кстати» вспомнилось: отец оставил на этот раз свой пистолет дома. Где он находится я, конечно, знал. «Дама» пыталась меня отговорить от затеи, но этим только ещё больше вдохновила меня на подвиг. Не из благоразумия отговаривала — побаивалась, припоминая, как поколотила меня несколько раз без всякого повода с моей стороны. Я же о мести не помышлял. Просто хотел похвастаться.

И вот. Пистолет извлечён из кобуры и на свет керосиновой лампы. Я демонстрирую девчонке своё умение им пользоваться — целюсь в воображаемого врага навскидку и с полусогнутой руки, а затем передёргиваю, как и положено, ствол, загоняя в него патрон… Тут ещё, кстати или не кстати, вспомнилось, что «дама» моя иногда пользовалась своим превосходством в возрасте и, соответственно, силе… Вспомнив, решил попугать, чтобы впредь не повадно было. Шутя, но грозно, направляю оружие на неё, прищуриваю для устрашения левый глаз… Девчонка заворожённо уставилась на пистолет испуганными глазами, ставшими вдруг огромными, потом вспрыгнула на печку, сжалась там в комочек, подтянув ноги к подбородку: «Не надо стрелять, не надо», — забормотала почти сквозь слёзы сдавленным голосом. Её страх подстегнул меня ещё больше. Палец лёг на спусковой крючок и я нажал на него, не имея, впрочем, серьёзного злого умысла… Сухой металлический щелчок. Девчонка вздрогнула всем телом… Выстрела не последовало. Осечка. Передёргиваю ствол назад ещё раз. Следующий патрон в ствол не вошёл… Наверное потому, что не выскочил из ствола первый. Оторопь и предположение неминуемого справедливого возмездия напрочь отбили дальнейшее стремление к каким бы то ни было подвигам: испортил чем-то папино оружие и теперь мне здорово попадёт. О том, что было бы, если бы я смог выстрелить, просто не подумалось. И ведь попало прозорливцу… Отец с тех пор никогда не оставлял меня наедине с пистолетом. Со своим пистолетом. Другого оружия, разных систем и предназначений, у меня впоследствии имелось множество.

А надёжнейший пистолет ТТ, как после следствия и вразумления объяснил отец, дал осечку по очень простой причине: моих силёнок не хватило правильно его зарядить и перезарядить: не до конца отвёл ствол — патрон перекосило при заходе в канал ствола — только и всего. Эта случайность, возможно, дочь хозяйскую спасла от преждевременной гибели, отца — от суда за небрежное хранение оружия и косвенную вину в убиении невинного гражданского лица, а меня — от вечных угрызений совести.


Много лет спустя, сидя с суровым лицом на заседаниях комиссии по делам несовершеннолетних, я невольно вспоминал различные эпизоды наших, «несовершеннолетних», игр военных лет… Вот инспектор милиции даёт нагоняй понурым пацанам за то, что они, (о, ужас!) стреляли из пневматического пистолета на каком-то пустыре по пустым бутылкам. Совершившим сей ужасный проступок долго внушается вся пагубность и неправомерность их опасных для них самих и окружающего мира действий… Что бы сказал, этот праведный инспектор, если бы узнал, что вытворял в своё время присутствующий здесь в моём официальном лице почтенный председатель депутатской комиссии… Правда, в те суровые времена игры детей с настоящим оружием были делом обычным и «вытворением» не считались. И сейчас у меня не нашлось слов осуждения для тех, кого по таким пустякам представили пред очами милиции, администрации, депутатов… Я лишь усмехался мысленно и молчал: что там пневматические пистолеты. Мы их называли воздушными и не считали оружием — пукалки. А ребятишкам, будущим воинам, уметь обращаться с оружием отнюдь не лишне: продают же в магазинах игрушечные пистолеты и автоматы, внешне от настоящих почти не отличимые. Провинившиеся пацаны традиционно покивали повинными головами: больше, мол, никогда не будем — поняли и осознали.

Я невольно хмыкнул, вообразив себя на их месте, но немедленно соорудил на лице соответствующую случаю суровость — на меня недоумённо посмотрели коллеги по комиссии: чего смешного нашёл уважаемый Станислав Николаевич.


За годы путешествий за фронтом слово эшелон стало для нашей семьи и всех других, едущих в нём, почти таким же родным, как слово дом. Менялись города, сёла, деревни, квартиры, приходили и уходили времена года, дожди превращались в солнечные дни, холод в тепло, положение на фронтах становилось то лучше, то хуже, — эшелон оставался некой величиной постоянной. В неё мы всегда возвращались, в неё всегда погружались и в ней периодически ездили. В буквальном смысле величина эшелона была большой. Состояла она нередко из десятков вагонов. Для того, чтобы сдвинуть махину такую с места, а потом передвигать по железной дороге, к ней пристёгивали по два паровоза: один впереди состава, другой — сзади. Один тянул, другой толкал. Иногда впрягали цугом. Отдуваясь и отпыхиваясь, как живые, чёрные трудяги изрыгали из себя густые облака дыма и пара, таща по рельсам главным образом товарняк, набитый живыми людьми и военной техникой. Впервые после отъезда из Дзержинска мне довелось войти в пассажирский вагон только уже после войны. Первое впечатление от него можно назвать неадекватным: он мне показался слишком… тесным и неудобным для длительного, и комфортабельного, обитания в нём.

Совсем другое дело — вагон просторный товарный: никаких перегородок, купе и узких коридоров. Для перевозки людей в комфорте и уюте его обустраивали так: справа и слева от двери настилались двухъярусные нары от стены до стены длиной, и в средний рост человеческий, от головы до пят, шириной. Посреди вагона оставалось свободное пространство для передвижения, общения и печки-«буржуйки». Труба её, составленная из отдельных отрезков металлических труб, выводилась в одно из окон, изгибалась под прямым углом кверху и поднималась на некоторую высоту над крышей. Освещался вагон в дневное время через маленькие окна, по два с каждой стороны под крышей, и дверь, летом, а ночью — керосиновым фонарём или лампой, керосиновой же, разумеется, свечками или «плошками» — так назывались немецкие окопные светильники. Они были похожи на хоккейную шайбу, сделанную из пропитанного чем-то негорючим картона. Внутрь него заливали горючую смесь: то ли эрзац — парафин, то ли эрзац — стеарин. Посреди этого эрзаца находилось керамическое гнездо для короткого фитиля. Когда его зажигали появлялось эрзац пламя, дававшее некое подобие света. Возле печки — скамеечки, лавочки, табуретки, обрезки брёвен и прочие самодельные приспособления для сиденья в тесном кругу.

В холодные времена года печка — в центре не только вагона, но и внимания. Здесь — огонь, тепло, свет и задушевные разговоры, рассказы о судьбе, о войне, непременные анекдоты. И курение. Махорочный дым составлял значительную часть вагонной атмосферы и живописный туман. Частично его вытягивало в окна, если они были открыты, и в дверь — при том же условии. Летом двери чаще всего распахивались на всю ширину. Обитатели вагона или сидели на его полу, свесив ноги наружу, или стояли, опершись о доску, приколоченную гвоздями поперёк дверного проёма на уровне груди для опоры и предотвращения случайного выпадения за пределы движущегося поезда.

Моя любимая позиция — возле окна. Поза — на животе, выставив голову наружу. Перед посадкой в вагон всегда прошу отца занять место на втором «этаже» и непременно рядом с окном. Резонные возражения, что из окна дует, и можно простудиться во внимание мной не принимались: зато интересно. Смотреть на проносящиеся мимо пейзажи, дома, деревья, людей я готов был часами, не отрываясь, с неослабевающим любопытством и увлечением. Даже засыпая, приятно было сознавать возможность, открыв глаза, в любое время снова выглянуть в окошко: а вдруг как раз в этот момент за ним происходит что-нибудь самое удивительное и необычное — не пропустить бы…

Начало движения порождало в теле приятное ощущение, напоминающее, должно быть, ощущение полёта у птицы… Все предметы за окном начинали двигаться, оживая, и вступали между собой в какие-то сложные отношения, словно соревнуясь — кто быстрее за поездом поспешит, а кто отстанет. Больше отставали ближайшие к рельсам. Дальние же никак не желали уходить вспять и даже, по моим впечатлениям, пытались поезд обогнать. Уже только на одно это было увлекательно смотреть: придорожные столбы, дома и деревья уносились назад, а дальние двигались вперёд. Естественно появлялись вопросы: почему так происходит? Отец, радуясь моей любознательности, объяснял. Поведение окружающего мира становилось понятнее, теряло часть таинственности, но продолжало оставаться чрезвычайно занятным.

Громаду эшелона, составленную из множества вагонов с военным снаряжением и людьми, сдвинуть с места трудно бывало даже двум паровозам. Яростно изрыгая из своих утроб свистящие струи пара, они заставляли свои поршни и рычаги вращать колёса, те стремительно вертелись, изображая нечеловеческое рвение и буксуя на одном месте, и оставляя эшелон неподвижным… Плавно придать ему поступательное движение не получалось. И паровозы, отдышавшись и поднакопивши силёнок, брали разбег с рывка. Внутри вагона это ощущалось так. Из далека — далека со стороны паровоза доносится дробный металлический звяк и лязг буферов, словно мечей и щитов. Железный звук нарастает и приближается. Пассажиры, с ужасом зная, что он означает, поспешно хватаются за что-нибудь прочное и стабильное, находящееся под рукой. Наконец, перестук достигает кульминации, приблизившись к вагону. Мощный рывок! Всё, что не закреплено, летит на пол. Туда же отправляются те, кто не успел себя зафиксировать или сделал это не достаточно надёжно. Уснувшие просыпаются, хотевшие спать избавляются от своего желания… Адские звуки истязаемого железа начинают удаляться в противоположную сторону. И наступает подобие счастливой тишины. В ней барахтаются жёсткие матюки и чертыхания поверженных или ушибленных, и мягкий стук колёс на стыках рельс. Поехали… Не отсюда ли возникло это знаменитое гагаринское «поехали»: он ведь тоже пережил фронтовое детство…

Признаюсь, даже для меня, блаженствующего при движении, его начало превращалось в испытание и приводило в смятение. Вероятно, после того, как я от толчка и ушедшего из под ног пола, однажды стукнулся о столб, подпирающий нары. Пострадал, конечно, я — столбу хоть бы хны. Металлическое лязганье и всё, за ним следующее, воспринималось как неизбежное, и неминуемое, зло.


Пока ехали по земле, ещё не тронутой войной, окрестности, в пределах видимости из вагонного окна, оставались мирными… Потом мимо эшелона уныло и мрачно потянулись обгорелые полуразрушенные станции, воронки от бомб и символы войны — печные трубы без каких бы то ни было признаков стен вокруг них. Будто эти русские печи так и стояли всегда сами по себе — без домов. Я так и воспринял их, впервые увидев. Детский разум не в силах был понять, что печь не может существовать без дома так же, как и дом без печи. Думалось: если она вот стоит, одинокая, — значит так надо… Только было загадочно: где же люди живут — те, которые печью пользуются, и зачем нужна она, если ей нечего греть?.. Взрослые объяснили: деревянный дом сгорел, каменная печка вместе с трубой уцелела, а люди… Кого фашисты убили, кто убежал от них, кто в партизаны ушёл — мстить, кто в земле себе жилище вырыл, землянку на подобие той, про которую в песне поётся. В неё печку русскую не затащить, а готовить в ней можно и на улице. Жутко… Но подобные картины появлялись всё чаще и чаще, и стали привычными до такой степени, что уже целые дома казались противоестественными. Теперь исчезали печки… Совместить их в единое, но невидимое, целое не удавалось. Исчезли страх и жуть. Возникла детская, но сильная ненависть к тем, кто сжигает жилища людей, желание наказать их за это.

Красные развалины Воронежа… Или какого-то другого города… Слова отца: «А какой красивый город был!» Я пытался вообразить эту исчезнувшую красоту — не получилось. Перед глазами проплывали хаотические нагромождения красного кирпича с торчащими из них согнутыми стальными балками — и больше ничего… Представить себе на месте красного, как содранное с живого тела мяса, крошева не только красивые, а просто целые, не разрушенные, дома неискушённому воображению мальчишки было не по силам.

Из окна вагона не было видно ни одного сохранившегося здания, когда проезжали Варшаву: скалы, горы, долины из битого кирпича — уходящие к горизонту россыпи колотых камней и обломков… И ни одного живого человека. Казалось: на этих безжизненных пространствах, покрытых прахом разбитых домов уже никогда не смогут жить люди и никогда не смогут восстановить разбитое и разрушенное.

Но виды разгромленных чужих городов будут потом. А сейчас эшелон шёл по своей российской земле. И я чувствовал себя в нём хорошо. Не потому, что было удобно в бытовом отношении: кроватка, подушечка, постелька, столик, стулик… Ничего этого не имелось, конечно. В моём тогдашнем возрасте память о коротеньком прошлом почти отсутствует, а настоящее воспринимается так и таким, какое оно есть. Поэтому существующее в сегодняшний момент жизни — и есть хорошее. И интересное. Всё, происходящее вокруг, затмевало все неудобства, да я их и не считал таковыми: всё познаётся в сравнении, а сравнить было не с чем и нечего было сравнивать, если я иного не помнил и не видел. Говорю только о себе: матушке моей, конечно, приходилось очень нелегко во всех отношениях. То, что я морально чувствовал себя хорошо везде, где нам пришлось побывать — дело её рук, заботы, терпения, внимания и тепла души её прекрасной.


Эшелонные колёса отстукивали километры, ночные и дневные ветры обдували его вагоны, с платформ с угрожающей бесстрастностью смотрели в небо чёрные зрачки пулемётов, готовых в любой момент палить по самолётам врага. Их налёты всё никак не совпадали с режимом движения нашего поезда, а мы, Симка, Митька и я, пользовались любым случаем повидаться. Случаи представлялись только на стоянках. Если они предполагались относительно долгими, нас отпускали погулять. Каждый из нас знал, в каких вагонах едут его приятели.

— Здрасьте! — кричал тот, кто успевал сойти на твердь земную первым, — Стаська дома?

— Дома! — кричал я со своего поста у окошка. — Сейчас слезу, погоди.

Иногда таким же образом узнавал местоположение своих приятелей и я. Спрыгивать с пола вагона на землю было высоковато, но всегда находился кто-нибудь из офицеров, кто брал под мышки и ставил на то, что оказывалось под ногами. Чаще всего это была щебёнка, приятно покрашенная в культурный белый цвет…


Стасик ещё не знал, что белая краска на щебёнке — признак района действия партизан, а не украшение. Вероятно, этого не знали и офицеры эшелона. Не давали никакого покоя немцам партизаны. Рушились взорванные мосты, валились под откос поезда со всем, что в них перевозилось, превращались в куски искорёженного металлолома паровозы, перевозимые подразделения воинских частей становились материалом для кладбищ… Мины срабатывали в назначенное время и в нужном месте. Не помогали ни патрули, ни контрольные пункты через каждый километр железнодорожного пути. Целые дивизии снимались с фронта для охраны магистральных путей, пунктуально и дотошно разрабатывались детальные инструкции для борьбы с диверсиями, но полновластными хозяевами положения на железных дорогах гитлеровцам себя почувствовать всё равно не удавалось.

Классическое место для подрыва живого тела поезда — под рельсами. Для мины устраивается уютное гнездо под стальной полосой: выгребается грунт, в ямку укладывается бережно, как новорождённый младенец, мина нужной мощности, ямка закапывается, над ней разравнивается поверхность придорожного участка, посыпается сверху сухой землицей, чтобы не выдавала место скрытия взрывчатки. Дело сделано. Мина, спокойно подрёмывая, ждёт своего поезда и часа. Патрули внимательно мозолят глаза, прощупывая ими каждый клочок земли возле рельсов и проходят мимо, убеждённые в абсолютно полной на этом участке безопасности для движения любых поездов. А они взрываются и летят под откос, вспахивая землю металлом и калеча живую силу.

Вот и придумали умные немецкие головы посыпать землю возле железнодорожного полотна мелкой щебёнкой, полив её сверху белой краской. Расчет прост: после закапывания мины камешки выдадут место её захоронения своим отличием от других участков — его можно будет увидеть издалека. Очень хорошая, с точки зрения немцев, идея была немедленно воплощена в жизнь. Теперь железная дорога даже выглядела красивее и аккуратнее. Авторы идеи получили награды и премии. Но поезда всё равно и безнадежно взрывались, и снова становились кучами обломков вдоль аккуратно покрашенных путей…

А всё потому, что на каждую хитрость всегда найдётся антихитрость. И если немцы отличаются, как принято думать, от всего остального человечества аккуратностью и дисциплинированностью, то русские — именно хитростью своей. И чем больше аккуратности — тем хуже для неё. Там, где немцу хорошо — там русскому ещё лучше. Партизаны поступали очень просто: делали всё, как и прежде, с той только разницей, что выкопанную, после упрятывания мин лишнюю, землицу уносили с собой в плащпалатках, а снятые аккуратно камешки бережно выкладывали на место покрашенной частью вверх… Поглядеть со стороны — никто на этом месте не только не был, но даже и не пролетал над ним. Но поезда взрывались…


На этот раз передо мной стояли оба моих спутника. У обоих были очень загадочные физиономии.

— Ну, пошли, — изрёк один из них — Симка, малец с торчащей из русых волос соломиной, добродушными ушами и хитрущими глазёнками.

— Шагой марш! — добавил Митька, приложив к поломанному козырьку кепки прямую дощечку ладони и изобразив воинственность. Лицо у него при этом выражало таинственность.

— Куда, — спросил я, заинтригованный загадочностью приятелей.

— Да тут, не далеко, — ответил Симка не слишком определённо.

Далеко быть и не могло, значит, где-то совсем уж рядышком находилось нечто интересное. Так оно и оказалось. Мои приятели ещё при подъезде к месту стоянки усмотрели из окна то, что каким-то образом просмотрел я: лежащий совершенно открыто ящик с какими-то то ли патронами для крупнокалиберного пулемёта, то ли малокалиберными снарядами от авиационной пушки. Надо было непременно это богатство рассмотреть поближе. За бугорком, украшенным совсем не живописными развалинами какого-то строения, на травке лежал ящик с заманчиво поблескивающими… неизвестно чем. Нет — известно-то было: боеприпасы. Так и не определил совет специалистов, в наших лицах, для чего. Ну, да не беда. Порох в виде артиллерийских «макарон» у нас уже имелся. Разряжать такую мелочь, как подобие патрон, не захотелось — не интересно для таких опытных пиротехников, каковыми мы являлись. Посовещавшись коротко, решили посмотреть на самое интересное — как они взрываются. И костерок подходящий нашёлся рядом: кто-то разжёг его, да и ушёл неведомо куда, оставив гореть неизвестно зачем. Несколько патронов полетели в самую гущу огня, а мы втроём задрапировались за обломком стены, уткнувшись носами в щели — бойницы: и видно будет хорошо, и мы в безопасности.

По уже имевшемуся опыту знали: патроны будут сколько-то времени нагреваться и только уже потом рванут. Есть время праздно отдохнуть и поговорить о происшедшем в вагонах. Ничего особенного. Младший лейтенант Непийвода не удержался во время рывка паровозов и плюхнулся на печку. Та опрокинулась, а лейтенант порвал штаны. Хорошо, не горела… А у майора Воронцова, который с одним усом, второй позавчера в карты проиграл и сбрил, и другой ус вчера вечером выиграли — теперь вовсе без усов ходит, и никто его в таком виде не узнаёт. Из штабного вагона посыльный приходит и в дверь вагонную кричит: «Майор Воронцов на выход!» А майор перед ним стоит… Х –ха-ха… И за нашими спинами раздались голоса.

Вернулись те, кто разжёг костёр… И не с пустыми руками. На воткнутую в землю и укреплённую над костром жердину бережно повесили котелок… Так вот она зачем! А мы-то думали: для чего здесь палку воткнули? Люди явно собирались сварить себе еду и пообедать. Вон и фляжку достали… Развлекаясь рассказами о приключениях взрослых, мы отвлеклись от цели своего прихода. Первым опомнился Симка:

— Ребята! Да ведь там в костре…

Не успел договорить. В огне резко бабахнуло и свет померк над ним от взметнувшегося рваным столбом пепла, головёшек, камней и того, что осталось от содержимого котелка. Сам котелок, полегчав от взрыва и вращаясь, крутился в воздухе, болтая дужкой. Что-то просвистело и лязгнуло. Всё стихло и пространство сотряслось возмущённым, от всего сердца, матом. Трое военных крыли неизвестно кого, кто просмотрел на месте костра лежащие в траве патроны, и по чьей вине живи теперь голодным — пропала вся еда. Мы благоразумно и незаметно исчезли с поля боя… Но рвануло красиво.

Глава 2

Пуля в лоб

Сам себя научил. Рискованная прогулка. Бандеровец. Расстрел.

Тайник — спаситель. Немецкий «новый порядок». Гомосеки против партизан.

Гитлер против Гитлера. Фюрер о России. Взаимоуничтожение.

Суворов.


В этот небольшой белорусский городок наш эшелон доставил меня человеком в уже солидном, можно сказать, пяти с половиной летнем, возрасте. У человека имелась мечты. Среди них главная — научиться читать. Осуществить её казалось делом не таким уж и сложным, учитывая профессию мамы. Но это же обстоятельство и являлось некоторым тормозом делу. Мама-учитель разрабатывала методику обучения сына с учётом полного отсутствия необходимой литературы — ни букваря, ни детских книжек. В походной семейной библиотеке находилась лишь одна художественная книга компактного формата — «Война», Ильи Эренбурга, в сером переплёте.

Собственно, именно она и послужила причиной появления желания научиться читать. Страстного. Отнюдь не потому, разумеется, что я был в неуёмном восторге от самой этой книги. Я понятия не имел ни о её авторе, ни о содержании её, да и само название представлялось загадкой: войну, по моему твёрдому убеждению, можно только видеть, а описать невозможно. Всё дело заключалось лишь в том, что её читала мама. И как читала. Так читала, что не обращала в это время на меня никакого внимания… Вывод оказался прост, как ложка: значит, чтение книг — очень увлекательное занятие — гораздо более интересное, чем даже общение со мной! Иногда я имитировал чтение или играл в него: брал книгу в руки и листал её с чрезвычайно умным видом. Буквы стояли перед глазами ровными прямыми рядами, как солдаты в строю. И молчали так же, как при команде смирно.

По вечерам, когда отец возвращался с работы и мы все собирались за кухонным столом, он читал вслух газету. Называлась она — «Правда». Слово было коротким. Догадка была проста: состоит оно из букв: «пэ», «рэ», «а», «вэ», «дэ» и ещё одной «а». Первая, значит, «пэ»; вторая «а» и так далее… Сверил свои догадки с мнением родителей. Они запираться не стали: да, сынок, правильно… Когда дома я оставался один, а такое случалось не редко, то развлекал себя поиском в заголовках газетных статей знакомых букв. Вот слово «вперёд»… В нём почти все буквы известны, по слову правда. Кроме «е» и «ё»… И их распознал — слово было знакомо. Занятие оказалось очень увлекательным. Довольно скоро я уже читал сам всё, напечатанное в газете — молча, «про себя». Но сомневался, правильно ли — ведь значения многих слов я просто не знал, читая их чисто механически: оккупанты, стратегия, блокада. Множество незнакомых слов появилось и каждое требовало разгадки — иначе текст оставался во многом непонятным… Хотя, вот, слово контрнаступление: длинно, сложно, но знакомо — это когда наша армия идёт навстречу атакующим врагам или они атакуют наступающую нашу… Но что такое «а…н…н… екс… ирование ок… купи р-р… ованных те… рриторий»?.. Читать вслух стеснялся: а вдруг прочитаю неправильно…

И всё-таки, в один из вечеров, который можно справедливо назвать прекрасным, я решился. Глядя в разложенный на столе газетный лист, прочитал вслух её название и заголовок передовой статьи. По складам. Молча читать оказалось легче… Мои педагоги — родители никакого удивления не проявили… Как позже выяснилось, они посчитали, что я просто повторил запомнившееся при чтении отца, якобы прочитав самостоятельно. И вдруг до них дошло: газету-то отец ещё в руки не брал и вслух её не читал!…

— А ну-ка, Стасик, прочитай вот здесь, — взволнованный отец ткнул пальцем наугад в какое-то место газетной страницы…

Стасик прочитал и «вот здесь». Родители переглянулись. Верилось с трудом, но сын читал, кажется, по-настоящему. Ещё несколько контрольных проверок и факт, как бы ни был он удивителен и невероятен, оказался фактом. Каким-то непостижимым, для профессиональных учителей, образом их отпрыск научился читать самостоятельно. С тех пор я сделался постоянным чтецом газет вслух, услаждая своих родителей не только победными сводками Совинформбюро, но и своими сверхъестественными, по их мнению, способностями. Отец даже радио выключал: «Ты у нас лучше Левитана».

Первую детскую книжку мне довелось взять в руки только после окончания войны. До этого знаменательного случая читать приходилось газеты. Мамину книжку «Война» тоже пытался прочесть, подозревая, что уж она-то — самая интересная из интересных, раз про войну, но смог одолеть всего лишь несколько страниц и разочаровался: не нашёл в ней войны, в моём понимании. Зато одолел полностью дореволюционного издания, с «ерами», книгу «Цесаревичъ» в голубовато — сером с золотом переплёте. И… «Граф Нулин» Пушкина — тоненькую брошюрку окопного издания. Это — в пять — шесть лет. После «Графа» мама недоверчиво спросила:

— И что же ты в ней понял? О чём книга?

Понял я, конечно, далеко не всё как следует, но в целом смысл содержания усвоен оказался довольно верно, что и выяснил последующий короткий, но щадящий, экзамен, когда слегка потрясённым родителям были продемонстрированы наизусть некоторые части поэмы.

Вскоре пришлось и «писать», и опять без помощи родителей. Они ведь у меня работали. А детского садика при воинских частях ещё не завели. И никаких там «близких» или знакомых, у кого меня можно было бы оставить, не находилось и в помине. Полную свободу мою ограничивали только запретом отходить от дома далее, чем на полсотни шагов. Моих. Но вот однажды возникла совершенно отчаянная необходимость уйти гораздо дальше и неизвестно когда вернуться обратно…

Сыном я был законопослушным, беспокоить родителей лишний раз не позволяла относительно безупречная совесть, — решил поставить их в известность о своём уходе, оставив «записку». Ни карандаша, ни бумаги, да и рисовать буквы я ещё не наловчился. Выход подсказала обстановка. Столбики крыльца обвивали стебли какого-то вьющегося растения. На нём имелось множество тонких сухих. Из этого подручного материала и было выложено на скамейке что-то вроде «япашол кпе тя».

Где живёт таинственный Петя папа с мамой не имели никакого понятия, но наказания за нарушение договора и самовольную отлучку удалось избежать: потрясённые «запиской», сложенной из палочек, родители великодушно меня простили. Правда, смысл послания они, по их же признанию, постигли не сразу.

Время заполнялось не только чтением военных сводок и грамматическими упражнениями. Почти всё время находясь среди взрослых военных людей, занятых своей войной и службой, я, естественно, скучал без общения со сверстниками, и, как только представилась возможность, быстро познакомился с местными ребятишками, принимал участие в их играх, шатался с ними по городу, пока не отправлен был в детский садик. Надо сказать, не очень то и обрадовался — лишение свободы, всё-таки… Но однажды прогулки с кобринскими пацанами кончились для меня довольно плачевно. Могли оказаться и ещё хуже…

Одному из нашей компании понадобилось навестить своего родственника. Дом его находился от города не очень далеко, но всё-таки там, куда ходить мне категорически запрещалось. Не мирной и зловещей была репутация у тех мест. Оттуда в город по ночам приходили таинственные существа, которых называли бандеровцами… Для меня это слово даже по созвучию, бандеровцы — банда, означало слово бандит — злобный и кровавый зверь. Бандиты одевались в военную форму советских солдат и на внешний вид не отличались от них. Эти оборотни хорошо известными им закоулками, проходными дворами, сквозь дыры в заборах, оставаясь незамеченными военными патрулями, подкрадывались к домам, где жили на квартирах офицеры Красной Армии. Дома старались выбирать стоящие подальше от соседних… Стучали в дверь. Подошедшего к ней офицера называли по его воинскому званию и фамилии. Передавали устный приказ срочно явиться в штаб воинской части. Офицер, принимая одетого в красноармейскую форму бандита за обычного курьера, одевался, поспешно выходил на улицу и — падал с разрубленным черепом. Бандеровцы орудовали топорами — бесшумным и верным оружием.

И адреса, фамилии, и воинские звания бандиты узнавали через местных жителей — иных путей быть не могло. Среди этих же жителей и растворялись, как яд в воде. При опасности облав со стороны армии или уходили подальше в леса, дававшие совсем недавно приют другим нерегулярным воюющим отрядам, называемых партизанскими… Другими словами: против гитлеровцев воевали партизаны, а против Красной Армии — бандиты. Название зависит от идеологической позиции — суть не меняется.

Вот и отправились мы в одну из полу-лесных деревенек под Кобрином. Впрочем, это, кажется, не было и деревней, а хутором. К домику, стоявшему на краю поляны, подошли по узенькой тропинке. Внутри его оказалось довольно просторно. Из обстановки: русская печь, стол, лавки, полки и больше ничего. За столом на лавке сидел молодой солдат. Чистил немецкий автомат, называемый у нас «шмайсером». Беловолос, белолиц и, кажется, белоглаз: глаза очень светлые и посередине — чёрная точка зрачка, словно дуло автомата, выплюнувшего из себя шомпол с тряпочкой на конце… «Человек с ружьём», то бишь, с автоматом, в родной советской военной форме сразу вызвал доверие. Я дружески ему улыбнулся — к своим, значит, пришли. На знак внимания с моей стороны к своей персоне парень с автоматом не обратил никакого внимания, продолжая не спеша протирать его детали. Какая-то странность отличала его форму от той, которую носили наши солдаты… Всё, кажется, на месте… Нет, не всё: на гимнастёрке нет погон…

Между тем разговор того, кто нас сюда привёл, с хозяйкой дома окончился, можно было уходить и тут один из нас, верзила с какой-то нелепой клочкастой головой, сказал беспогонному солдату, кивнув на меня:

— А ось вот этот вот — сын красного командира, пана подполковника.

Парень посмотрел на меня повнимательне, помолчал, подумал:

— Правда, что ль, пан сын пана подполковника? — и усмехнулся, сухо прищурив глаза, как прицелился. Зрачок — дуло автомата глянул на меня в упор.

— Да, правда, — ответил я, не видя повода отпираться: — А что?

«Солдат» промолчал, не спеша собрал свой чёрный автомат, встал, потопал зачем-то ногами, пинком толкнул табурет под стол и подошёл к двери, держа автомат в руке за рукоятку стволом вниз… Упёрся ладонью в дверь, постоял несколько секунд неподвижно… Вдруг порвернулся в мою сторону, вскинул «шмайсер», схватил его за рожок другой рукой, направил ствол на меня. Замер. И: «Тра-та-та-та!» — грянул его резкий голос… Словно крепкий мороз прнизал меня с ног до головы. Я не мог пошевелиться и стоял, как бесчувственный столб. Кажется, уже умер… Но всё слышал и видел. «Пу-пу-пу!» — затряс автоматом парень. Увидев, что пугань удалась, заржал довольно и хлопнул за собой дверью. А я и не знал, испугался или нет — насквозь онемел.

Сдвинулся с места я не сразу. Только после того, как услышал весёлый смех своих спутников:

— О це як же гарно пошутковав пан Грицько!

«Пошутил»… Мороз постепенно отпустил, чувствительность вернулась. Вышел из хаты вместе со всеми и мир вокруг показался несколько иным.

«Человек с ружьём» в военной форме без погон озадачил. И у формы вид необычный, и оружие немецкое, и рожа не бритая…

— Ребята, а почему этот солдат без погонов?

— А он и не солдат вовсе, — ответил тот, кто указал на меня парню с автоматом.

— Почему не солдат? Он же в форме?

— А потому… Ты, малец, давай-ка отойди от нас и топай один. Ещё чего, чтобы и нас, с тобой заодно, того… попало.

Тычок в бок оттолкнул меня в сторону. Ватага кобринцев шла по дороге, часто озираясь по сторонам, словно ожидая кого-то увидеть в полумраке мрачнеющего леса. Да и сам я мысленно представлял себе: вот сейчас из за вон тех кустов выскочит тот парень с немецким автоматом… Вот он выйдет и что-нибудь со мной сделает — уже не понарошку… Ребята пойдут дальше, а я… Стволы деревьев возле узкой дороги ещё светились в постепенно темнеющем свете дня, а за ними сгущалась уже казавшаяся мне зловещей тьма.

Но вот и город показался. Лес нехотя расступается, выпуская нас из своих недр. Навстречу патруль с автоматами за плечами вниз стволами. Оружие — родные ППШ. Я облегчённо вздохнул. Страшно идти одному в стороне от тех, кого считал своими товарищами, и кто прогнал меня — по существу предал, а если вдуматься, то и заманил в ловушку. Я мог бы исчезнуть бесследно. Родители не знали, где я, а спутники мои, «верные», никому и никогда ничего не сказали бы…

А попутчики казались чем-то разочарованы…

— Ну чего, москаль, сдрейфил? — насмешливо повернулся ко мне верзила с белесой чёлкой над длинным узким недобрым лицом. Его приятели захихикали:

— Видать, что сдрейфил. Вон тащится сзади, як чучело.

— Так вы же сами меня прогнали от себя. Это вы испугались чего-то со мной рядом идти — сами сказали…

— Нет это ты сдрейфил. А докажи, что не трусисься. Вставай к дереву, а мы в тебя с лука стрельнем. Если не трусисься — не утикаишь. Мы шутейно, — презрительно перекосившись ртом и глазом подначил меня тот же верзила.

Расстрелять меня, значит, собрались. Шутейно. Я к такому юмору оказался явно не расположен: не хочу расстреливаться. Тогда меня обозвали трусом, скорчили насмешливые рожи, высунули языки и опоганили окрестности нечеловеческими звуками. Трусом быть не хотелось даже в шутку. Выбора не оставалось. Согласился: валяйте, гады, расстреливайте, не боюсь я вас. Как и того паразита с автоматом… Теперь казалось, что я и в самом деле не испугался.

Оружие, из коего меня взялись расстреливать, представляло собой настоящий лук и несколько стрел к нему. Стрелы были, ясное дело, деревянными, но наконечники — из рубашек настоящих металлических пуль. Нёс весь этот набор цацек верзила с чёлкой. Этот не пошутит… Но всё-таки лук с тетивой — это же всего насвего просто палка с верёвочкой: подумаешь, тоже мне, — «оружие», думал я, стараясь внушить себе иронию и настроиться на шутливый лад… Да и не верилось, что в меня всерьёз запустят стрелой. Поставили шагов на десять от стрелка. Верзила поднял оружие, наложил стрелу на левый кулак, сжимающий лук. Натянул тетиву, прицелился, эдакий Вильгельм Телль…

Наконечник смотрел в мои глаза остро и зловеще. Стреляющий — внимательно и прицельно: он настроен серьёзно и постарается не промахнуться. Страшновато, тревожно, но в то же время держалось странное ощущение нереальности происходящего, словно я смотрел на себя со стороны или даже и совсем не я это был… От резкого удара голова дёрнулась назад. Стрела, выпущенная из «подумаешь», угодила прямо в середину лба. Ладно, не пробила. Спасибо челу — крепким оказалось. Но кровь брызнула в разные стороны, образовав почти правильную пятиконечную звезду… Зрелище вызвало у моих «товарищей» живейший интерес. Они окружили меня, рассматривая ранку и дивясь её форме.

— Тю! Ось, побачтэ, яка звизда — ну чистый комиссар!

— Эге ж. А яка червона!

— Так вин и е червоний, як ёго батька… А шо ж теперь нам будет? Слухай, Станислав, — сделав ударение на и, сказал верзила, — Ты, смотри, не говори своим, что это мы тебя поранили. Скажи, на сучок наткнулся в тёмном лесу… Не говори, а то мы… А то мы знаешь кому скажем и тебя, и батьку твого… того, сам знаешь чого…

Ранка оказалась пустяковой — не глубже толщины кожи. Дома кровавую, уже подсохшую, звезду смыли кипячёной водичкой, ранку смазали йодом, кровообращение в мягком месте освежили несколькими шлепками, не болезненными, но обидными, и запретили впредь водиться с таким любознательным обществом… Я всё-таки сказал, кому обязан своим украшением. Попади стрела немного пониже — не водиться бы мне уже ни с кем, и никогда…

Суровое время, суровые игры. Если только это были игры… Возможно, тот, чья стрела ткнулась в мой лоб, не попал в него, а промахнулся, метясь совсем в другое, более уязвимое место. Ведь он мог бы не говорить тому парню с автоматом, что я сын русского офицера: к чему бы ему об этом знать, Но сказано было — значит и цель сказанному имелась. В доме со мной расправиться — подвести хозяина: вдруг докопаются — сын подполковника ведь. Возможно, собирались это сделать в лесу, перехватив на дороге. Недаром же спутники мои шли, не спеша и оглядывались по сторонам… Недаром же и расстрел устроили. Может быть, все эти предположения — всего лишь домыслы и версии, но отец все их высказал, анализируя случившееся. Последующее происшествие подтвердило его подозрения…


Захватчики обустраивались в городке аккуратно, прагматично и предусмотрительно. Подстраховали себя и от нападений партизан, и от наступающей армии возмездия — понастроили ДОТов и ДЗОТов, обмотали их колючей проволокой, соорудили оборонительные рубежи со всех возможных сторон наступления. И сам город превратили в сплошной очаг продуманной обороны. Времени на все эти защитные сооружения у немцев было предостаточно: Кобрин был захвачен одним из первых и освобождён одним из последних городов на территории Советского Союза.

С 19 июня 1944 года начались бои за Кобрин. Одни ожесточённо его штурмовали, другие упорно противостояли им. Не ожесточённых боёв, впрочем, не бывает — только степень ожесточёности меняется… Сначала артиллерия раздолбила с восточной и южной стороны всё, что понастроили для своей обороны немцы, а затем пришлось выковыривать их остатки из обломков этих укреплений, в которых они, упорно защищаясь, засели более прочно, чем раки — отшельники в раковины…


После боёв, как ни старались трофейные команды, на улицах, в огородах и на пустырях оставалось ещё довольно много брошенного испорченного, но и годного к употреблению оружия. Подбирали его все, кому оно в той или иной степени понадобилось. Степень нужды мальчишек определялась игрой в войну. Почти у каждого «игрока» в потайных местах что-нибудь да было припрятано. Наши курсы вошли в город по свежим следам боевых частей и кое-что из остатков стрелкового и холодного оружия перепало и в мои руки. Мой тайничок тоже хранил несколько единиц орудий смертоубийства, и о них, само собой разумеется, не знал никто, кроме меня. Прежде всего я берёг своё оружие от собственных родителей — как бы не отобрали, как тот красивый ножик… Этот тайник и сыграл решающую роль в спасении жизни всей нашей семьи. Если бы не он…

Тайник располагался под крыльцом дома, где мы стояли на квартире. По крыльцу много раз в течении дня топали ноги и отца с матерью, и мои. Утром его ступеньки первыми прогибались под каблуками отцовских сапог. Низенькое крылечко без перил. Серенького цвета. С изношенными досками. Сбоку две из них болтались на одних верхних гвоздях — они-то и прикрывали мой страшно секретный схорон. Никому в голову не приходило, и не могло придти, заглянуть в скучные недра старого крыльца. Кроме меня, разумеется, да старой кошки с довольно облезлым хвостом и подозрительностью к людям.

В то солнечное, но какое-то тускловатое, утро я оказался первым, кто раньше всех оказался готов к выходу из дома. Первым и вышел. Дом имел два выхода: один — тот, о котором уже рассказано, вёл на крыльцо с моим тайником; другой не имел никакого крыльца, выпуская выходящих прямо на землю и во двор. Мама называла его «чёрным ходом», а тот, который имел крыльцо, гордо именовался парадным. Отец ещё только начинал надевать на себя свою военную амуницию, мать тоже не всё ещё завершила в своих утренних делах. Кое-какое время подождать их на улице ещё имелось, заодно проведав и своё хранилище…

Оно находилось на теневой стороне дома, а захотелось выйти на солнечную. Недовольно скрипнула и с досадой хлопнула, закрываясь, дверь, я оказался на дворе. Начинался последний месяц осени, но ещё оставалось забытое летом тепло. Пожмурился на солнышко, потоптался и направился вокруг дома к крыльцу, встретить своих родителей — вот-вот должны выйти. Доски равнодушно висели на своих местах. Я наклонился к ним, открыл и… не увидел своего арсенала… Вместо него под верхним настилом крыльца лежал какой-то ящик с разноцветными, симпатичными на вид, проводочками. Вчера вечером его не было. Значит: кто-то его положил сегодня ночью. Может быть, папа?.. Зачем? И что, интересно, у него внутри?.. Еле удержался от соблазна подёргать за проводки и вытащить сюрприз наружу. Видимо, сработал инстинкт, уже успевший выработаться при обращении с нашими взрывоопасными игрушками, да и слова отца об осторожности даром не пропали.

Не мешкая, озадаченный, я побежал в дом тем же кружным путём, которым из него и вышел. Ворвался в комнату как раз в тот момент, когда отец взялся рукой за скобу двери, ведущей на крыльцо:

— Папа, подожди не открывай!

— Что такое? Почему?

— Там под крыльцом какой-то ящик стоит.

— Что ещё за «ящик»? Ты, что ли, принёс поиграть? — отец открыл дверь…

— Да не я вовсе! Его там вчера не было, а сегодня есть, а мой пистолет пропал. Это не ты принёс?

— Ничего я не приносил… Какой ещё пистолет? Да что ты выдумываешь? Ну, пойдём посмотрим. — Отец ступил ногой на порог. В эту ногу вцепился я, повиснув на ней живой гирей.

— Папа не ходи, говорю! Не пущу.

— Погоди, отец, не выходи здесь, — вмешалась мать. — Он, кажется, ничего не придумал. Лучше обойди с другой стороны и посмотри, в самом деле, чего там Стасик нашёл.

— Ну, пойдём, показывай. — Отец нехотя отступил, наконец, от опасной двери и мы, все трое, вышли через «чёрный ход».

— Ну и где он, этот твой ящик?

— Не мой он вовсе, А не знаю чей. Вот тут он, — я ткнул пальцем в сторону уже казавшегося зловещим крыльца.

Заглянув под него, отец сменил скептическое выражение лица на тревожное. Посмотрев некоторое время внимательно на «ящичек», он очень осторожно опустил доски, висящие на гвоздях, на место.

— Вот что, дорогие мои. Погуляйте-ка где-нибудь подальше, пока я за минёрами — сапёрами сбегаю… Близко к этому дому не подходите и других не пускайте. Так и скажите: заминировано, мол. Де не пугайтесь. Вот придут сапёры, разминируют и всё будет в порядке. А ты, Станислав, молодец и спасибо тебе, родной ты наш, от имени командного состава курсов и своего лично: благодарю за службу!

— Служу Советскому Союзу! — отрапортовал я по всей форме, приложив лудонь к шапке, — А за что, пап?

Отец, как взрослому, серьёзно пожал мне руку. Мама умилёно прослезилась.

Немногое время спустя прибежавшие сапёры извлекли из под крыльца ящик, очень похожий на обычный посылочный, сколоченный из фанеры, только с торчащими проводочками. Стоило отцу или любому другому человеку встать на доски над этой «посылкой» и дом взлетел бы на воздух вместе с нами… Случилось это накануне 7 ноября, а отцу недавно присвоили звание подполковника: хотели «поздравить». Ничего не скажешь: разведка у бандеровцев работала неплохо…


В сложностях отношений местных жителей к советской власти и Красной Армии разбирались НКВД и СМЕРШ, а на стенах некоторых домов всё ещё оставались расклеенный партизанами листовки и, случалось, рядом — приказы гитлеровцев.

«1 — Для гражданского населения хождение по улицам разрешается только с 6 часов утра до 17 часов 30 минут.

2 — Для удобства посетителей кино билеты, взятые на последний сеанс, будут действительны также и на право хождения по улицам до 21 часа; билеты следует тщательно сохранять и предъявлять патрулям и караулам по их требованию. Билеты действительны только на дату, помеченную в них, и лишь на проход от кинотеатра до места жительства. Всякое злоупотребление будет наказано».

В целях надлежащего воспитания кинофильмы немцы показывали только свои, не первой свежести и качества. Оккупированное население смотреть их не особенно стремилось даже от нечего делать — вот и пошли оккупационные власти на послабления. Ими, конечно, воспользовались, и даже со «злоупотреблениями». Да такими, что вскоре появился следующий приказ бургомистра:

«Несмотря на приказ о запрещении хождения по улицам города с наступлением темноты лицам, не имеющим особых пропусков и билетов в кино на день выхода на улицу в неположенное время, хождение по городу до 10 и 12 часов продолжается. Учитывая обстановку в последний раз предупреждаю:

Всем гражданам, как бойцам батальона, так и гражданским лицам, не имеющим особых пропусков, прекращать движение по городу с17 часов 30 минут. Лица, ходящие по улицам города без особых пропусков и соответствующих билетов в кино, после указанного выше времени, могут быть подстрелены или убиты часовыми.

Бургомистр.»

В городе жили и немцы — им, так и быть, разрешалось прогуливаться на час или два подольше — высшая раса, как никак, должна дышать хоть и оккупированным, но всё-таки свежим воздухом. Патрули и караулы доверяли только «аусвайсам» — пропускам, выдаваемым военными комендатурами. Получить их можно было, без лишних хлопот, под предлогом, например, поездки в деревню за продуктами, для выменивания вещей на продовольствие. Для этого необходимо было всего лишь написать заявление в ортскомендатуру и сунуть вместе с ним паспорт. Если обернуться туда и обратно в течение дня не удавалось и необходимо было где-нибудь заночевать — не миновать поклониться старосте деревни, назначенному военной властью оккупантов. Тот внимательно изучал документы и, если они не возбуждали у него подозрений, сомнений и вопросов, милостиво разрешал переночевать.

Бургомистры и старосты после своего назначения, в свою очередь, немедленно получали приказы об их обязанностях, правах, ответственности и правилах поведения. Стандартные.

— «За всякое партизанское нападение, случившееся в районе населённого пункта, жители последнего привлекаются к ответственности. При том в случае недосмотра местного населения из него будет расстреляно такое количество людей, которое будет не менее удвоенного числа пострадавших от партизан немецких солдат.

— «За всякое повреждение дорог, разрушение мостов, раскладывание мин и т. п. будет расстреляно в зависимости от серьёзности случая известное число, но не менее трёх местных жителей.

— Тот, кто без разрешения бургомистра или сельского старосты даёт убежище или питание посторонним или оказывает им какую-либо другую помощь, будет, безразлично мужчина или женщина, повешен».

Проникновение в город тех, кто в нём не был прописан, требовало большей сноровки и известной доли риска, но тоже не являлось безвыходной проблемой. Для её разрешения существовали рынки, где торговали по выходным дням. Народ шёл туда толпами, документы проверяли не у всех: иди в массе и только не выделяйся внешним видом. Ватником, например, — гитлеровцы не сомневались в том, что все партизаны в этой дикой России непременно носят только ватники. Отсюда и вывод делали элементарный: если человек в ватнике — значит непременно партизан, иначе и быть не может. Хватай его без раздумий — не ошибёшься.

Местную полицию и старост оккупанты обязывали строго настрого следить за всяким появлением во вверенной им зоне людей «особой категории». К ней относились: руководящие работники советской власти и НКВД; члены коммунистической партии и Коминтерна; политические руководители промышленных предприятий; руководители комсомола; комиссары Красной Армии; редакторы газет и все сотрудники милиции. Обнаружив этих, безусловно самых опасных для германского вермахта, лиц их надлежало немедленно задержать и впредь считать военнопленными… Вот последнее было странно — военнопленные имели свой особый статус и немедленному расстрелу подвергнуться не могли… Но их, бывало, расстреливали. Бывало, что и нет. Всё зависело от того, какой немецкий начальник распоряжался их судьбой. Не все немецкие генералы одобрительно относились к беспределу бесчеловечностей, пропитавшему кровью всю, захваченную гитлеровцами, территорию России. Гитлеру отправлялись письма с требованиями прекратить казни и расстрелы мирных жителей. Не все эти требования были вызваны чувством гуманности…

Надо сказать, — Гитлер вовсе не являлся таким уж безмозглым садистом — людоедом, не понимавшим того, что творят вдохновляемые им солдаты. На совещании, которое он проводил перед нападением на Россию, Гитлер требовал от своих генералов беспрекословного исполнения его приказов о непременной беспрецедентной жестокости и беспощадности ведения войны против Советского Союза, в то же время предупреждая о возможности неприятия немецкими генералами диктуемых им методов. Он говорил о снятии ответственности за проявление жестокости солдатами вермахта, потому что Советский Союз не подписал Гаагских соглашений о статусе военнопленных и поэтому с советскими военнопленными можно обращаться, не считаясь с международными правилами ведения войны. Тем более с партизанами. Их немцы не знали за кого и принимать: не солдаты и не мирные жители; не военные, но воюют, и что это, вообще, за род войск? Для простоты считали русскими бандитами — нечего с ними церемониться: к стенке, на перекладину или в яму, если нет ничего, более подходящего. Но для расправы, как минимум, партизана нужно было поймать, а от вреда, причиняемого им, необходима защита. Многочисленная. Регулярные войска снимать с фронта очень не желательно. И придумали следующее: бросать на борьбу с партизанами отряды из власовцев, полицейских и, для укрепления и вдохновления сих вооружённых сил, — разоблачённых гомосексуалистов из числа германских военнослужащих… Стрелять они тоже умеют, к тому же экономия более достойных смерти на фронтовых полях боёв солдат и выражение презрения к партизанам.

Многие немецкие военачальники считали массовое истребление народа России пагубным для самой Германии. Не всегда из жалости к этому народу. Здесь присутствовал немецкий прагматизм и трезвый расчет. От массовых расстрелов, показательных казней и прочих видов уничтожения, по их мнению, следовало воздержаться лишь до окончания войны. Во время военных действий, когда ещё не разгромлена Красная Армия, кровавые жестокости захватчиков не столько пугают, сколько озлобляют население, особенно русское — самое опасное, вызывают ненависть и стремление отомстить, и со стороны солдат противника, и со стороны мирных жителей, становящихся уже совсем не мирными. Они уходят в партизаны и начинают вооружённую борьбу. «Сила действия равна силе противодействия» только в физике, а в войне, бывает, и превосходит её. Пропаганда противника на совершаемые злодейства немедленно реагирует. Появляются листовки, выпускаются кинофильмы, пишутся стихи, распечатываемые в газетах, почтовые открытки: «Воин Красной Армии, спаси!» — мать с ребёнком на руках и кровавый немецкий штык, нацеленный на него… И это — правда. И получается, что фашистская карательная система работает против себя самой, не уменьшая сопротивление, а многократно увеличивая его.

Доходит до того, что казавшиеся надёжными подразделения полиции переходят на сторону партизан, прощения просят за свою измену и дерутся потом яростнее тех, кто ушёл в партизаны с самого начала войны, стараясь завоевать себе прощение соотечественников… «Недальновидная политика, наш фюрер. Отдайте приказ немедленно остановить опасное для нас же кровопролитие. Давайте займёмся эти делом после нашей неминуемой доблеастной победы — там наверстаем». Гитлер не реагировал. По существу, можно вполне логично сказать: главным вдохновителем борьбы против фашистской Германии явился сам её фюрер Гитлер. Будь он воздержаннее в своих потугах уничтожить как можно большую часть населения России, особенно евреев, и больше доверяя тем, кто перешёл на его сторону из числа военнопленных и добровольцев — война против России могла принять совсем другой вид, имея и конец иной.

Приходя в партизанские отряды, некоторые, которые попроще, откровенно говорили об ожидании от прихода немцев улучшения своей жизни, но просчитались и опомнились при виде того, что творили захватчики на их земле. Гитлер в своих застольных разговорах угощал своих слушателей речами: «После завоевания России жизненный уровень оставшегося её населения повысится значительно», — здесь заверения фюрера и ожидания некоторых российских крестьян совпадали. Только вот дальше совпадений дело не шло, а действия гитлеровских «белокурых бестий» неуклонно и очевидно вело к полному уничтожению народа России без каких бы то ни было остатков для будущей «счастливой жизни».

Одной прекрасной ночью к звёздам взлетел штаб немецкой танковой дивизии, располагавшийся в Кобрине. Точнее то, что от него осталось после мощного взрыва, грянувшего как раз в то время, когда там происходило крупное военное совещание. Безупречную подготовку взрыва обстряпали очаровательные женщины, киевлянки, работавшие по принуждению в деревне Лепесы. Симпатичные и улыбчивые, они приглянулись немецким офицерам, пожелавшим видеть их на работе в своём штабе. Не знали, несчастные, кого привели. Обаятельные полногрудые красотки уже давно были связаны с партизанами и их улыбки ничего, кроме скорой встречи со смертью, немцам не обещали. Штаб захватчиков оказался лакомым кусочком для диверсии. Фантазия, изобретательность, обворожительность, взрывчатка — и нет немецкого штаба. Женщины после выполнения своей задачи благополучно скрылись. Гитлеровцы отыгрались на пятерых молодых парнях, тоже партизанах, но участия в уничтожении штаба не принимавших. Их повесили на площади. Важно было наказать — повесить, а кого — особого значения не имело.

Надо сказать, и немцы применяли против партизан изощрённо коварные методы борьбы с использованием молодых симпатичных девушек. Русских же. Их заставляли угрозами расправы с родными и близкими или покупали за какие-нибудь вещицы, представлявшие для красоток ценность. Конечно, не все покупались на германские безделушки. Но всё-таки покупались и не в таком уж маленьком количестве. Согласившихся предать свой народ легкомысленных девушек снабжали ядом, если предполагалось отравление отряда или его командиров, или же ставили задачу элементарной разведки. Попадались на приманку молодые командиры партизан — брала своё кипучая кровь. Особенно в лесу. Подкупленные красавицы против кипения не возражали, а в промежутках между ласками и ублажениями плоти делали своё опасное дело.

Агентуру немцы засылали в отряды массами. Различных калибров. Разоблачить их часто оказывалось невозможно — не до разоблачений было в боевой обстановке. Пришедшие образцово-показательно клялись в ненависти к врагу и рвались в бой, на самом деле сообщая фашистам всё, что те от них требовали. Много партизанских отрядов смогли уничтожить немцы в первый год войны. Особенно тех, кто создавался стихийно — из несведущих не только в партизанской войне людей, но и вообще не имевших никакого военного опыта. В некоторых областях Белоруссии от первоначального количества партизан, достигавшего десятков тысяч, в живых осталось только семь процентов людей. Остальные погибли.

Оккупанты обрушивали на отряды партизан даже целые воинские части с артиллерией и авиацией. В лесах Кобринщины шли тяжёлые бои. Много осталось убитых после тех боёв лежать по лесам. Поди отыщи их всех…

Не обошлось и без тех, кто подсоблял немцам по доброй воле. Эти прихвостни выдали эсэсовцам место, где скрывались подпольщики в одной из деревень, предварительно с деланным радушием встретившие их. В неравном бою погибли руководители Кобринского подполья. Вот из таких приверженцев фашистов и составились потом отряды бандеровцев. Возможно, и у них имелись какие-то счёты к советской власти, и их тоже скрывали местные жители — так же, как и партизан при немцах… Не всё так просто было в тех местах и до нападения Гитлера на Советский Союз. Стасик не знал, и не мог знать, о том, что происходило там, где он научился читать и пел хорошие русские песни…


В Кобрине впервые услышал я песню, настоящую партизанскую, народом сложенную во время оккупации:


На опушке леса старый дуб стоит,

А под этим дубом партизан лежит.

Он лежит, не дышит, и как-будто спит.

Золотые кудри ветер шевелит…


Перед ним старушка мать его стоит,

Слёзы проливая, сыну говорит:

«Ты когда родился батька врага бил,

Где-то под Одессой голову сложил…»


Накрепко, на всю жизнь, с Кобриным неотрывно срослась во мне и другая песня. Но уже только по ассоциации. Как-то пошли с отцом по каким-то общим нашим делам в военный городок. Прежде всего зашли в штаб, начав с дел военных. Мне обещано было, что визит туда будет коротким, но дело, видимо, затянулось. Отец всё не выходил из кабинета начальника курсов. Я бродил по выкрашенному в унылую тёмную краску коридору, смотрел в окно и слушал радио… За окном шёл дождь. Даже не шёл, а тащился, нудно и медленно. Чувствовалось — сам себе надоел. Небо, дома, деревья, воздух — всё выглядело серым, скучным, унылым, мокрым, оплывшим, поникшим, холодным. Настроение тоже поникло и слилось с пейзажем за окном… Ходил я вдоль длинного коридора, стараясь держаться поближе к стенке, чтобы не мешать стучащим каблуками сапог офицерам мотаться взад — вперёд мимо дверей в руках с бумагами и без… Потом они все куда-то исчезли, вместе с руками и бумагами… Наверное, спрятались за тоскливыми плоскими рожами дверей с наклеенными на них табличками… Скука оплела душу серой паутиной, а отца всё не видно… И вот радио, наконец, прекратило своё нескончаемое кваканье, начался концерт по заявкам. Первой из круглого чёрного рта настенной картонной тарелки вырвался голос Марка Бернеса с песней из кинофильма «Истребители». «В далёкий край товарищ улетает, родные ветры вслед за ним летят…» Мелодия, аккомпонимент фортепьяно и то, как пел артист, удивительным образом слились с погодой и настроением — стало ещё более грустно и скучно, и я с нетерпением ждал, когда же это пение смолкнет. И пел артист хорошо, и мелодия прекрасна, только пришлась, видимо, для меня, не ко времени. Или к погоде. С тех пор, когда бы и где бы ни слышалась эта песня, тотчас же вспоминается безрадостная унылость моего минорного настроения в те минуты, когда я её впервые услышал, серый дождь за окном и серый пустой штабной коридор…


Чуть ли не первые слова отца при въезде в Брест были о полководце Суворове — в этом городе Александр Васильевич жил и надо непременно посетить его дом. Старого лейб-гвардейца русской армии тревожило — уцелело ли имение великого военачальника после долгой немецкой оккупации. Уцелело… Сохранились и две старинные пушки возле крыльца, с пирамидками чугунных ядер перед лафетами. Жилище генералиссимуса я мысленно представлял себе неким грандиозным сооружением, вроде замка или крепости, — только в таком мог жить великий военный. Но дом его выглядел довольно скромно и даже заурядно. Одноэтажный, выкрашенный в белый цвет, с традиционными для южных районов России ставнями на окнах, плоский, но обширный. Во время нашего посещения он внутри был чист и аккуратен — его вычистили красноармейцы и партизаны после изгнания захватчиков. Культурная нация устроила в нём конюшню… после неудачной попытки организовать в доме Суворова украинскую националистическую школу — тоже своего рода скотный двор для будущих подручных немцев, собиравшихся онемечить Украину не менее, чем на тысячу лет. Честь непобедимого воина была восстановлена, и успокоена душа его, наверняка страдавшая на том свете от поражения русской армии в 1941 году.

Не знаю, о чём думал отец в доме князя Рымникского. Должно быть, о чём-нибудь великом и важном. Меня же привлекли старинные пушки перед главным подъездом его имения. Они мне почему-то казались более грозными, чем современные орудия. Красивее, во всяком случае. Но отец разочаровал: пушчонки и стреляли на небольшие расстояния, и ядра, выпущенные из них, не взрывались. Глянув на чугунные шары взглядом профессионала — разрядчика снарядов, я понял: ядра ни вскрыть, ни разрядить нет никакой возможности и рассмотреть что у них внутри не удастся.


Своё будущее имение в Кобрине Суворов взял боем 3 сентября 1794 года. Взял, что называется, с ходу, разбив корпус конфдератов генерала Сераковского, предвартельно отстояв молебен в местной церкви для воодушевления и уверенности в победе. Произошло это при подавлении мятежа, с позиции России, и патриотической борьбы, с точки зрения Польши, под военным руководством Тадеуша Костюшки. Этот шляхтич, имея прекрасное военное образование, блеснул в войне Соединённых Штатов за независимость, успешно применил полученные знания в борьбе с Россией и успешно воевал с её армией до тех пор, пока за него не взялся полководец, более опытный, талантливый и удачливый. Суворов разнёс мятежные польские войска вдребезги и жестоко расправился с восставшими. И не только с ними. Казаки с удалью не милосердствовали, не щадя никого, даже младенцев… После этого похода на Польшу западные газеты поместили на своих страницах страшные карикатуры на генерал — фельдмаршала Суворова — Рымникского. Его изобразили жутким чудовищем с огромной плешивой головой, выпученными глазами и оскаленной, широко разинутой, пастью, поглощающей людей.

29 октября 1794 года полководец вступил в Варшаву на белом коне, в виц-мундире, без орденских лент и в офицерской шляпе, нарушив таким образом торжественную церемониальную формулу. По ней он должен был быть в генеральской парадной форме и в генеральской же треуголке. Видом своим Суворов давал понять, что не может считать триумфом итог учинённой кровавой бойни. Победитель сам выглядел чрезвычайно удручённым. Встретили его с ключом от крепостных ворот делегаты варшавского магистрата в покорных позах с саблями на боках, оселедцами на обнажённых головах и с нехорошими мыслями в них. «Благодарю Бога, что эти ключи стоят не так дорого, как…» И Суворов не договорил, взглянув на город. Вытер слёзы.

За подвиг сей, не за слёзы, конечно, Екатерина II пожаловала Суворова чином фельдмаршала и соизволила направить Сенату высочайший указ: «В воздаяние знаменитых заслуг нашего генерал-фельдмаршала, графа Александра Суворова — Рымникского всемилостивейше пожаловали мы ему в вечное и потомственное владение из поступивших в казну нашу в Литовской губернии их экономии Бржестской, бывшей в числе королевских столовых имений, ключ Кобринский с прочими Ключами, фольваками и селениями…» В 1797 году император Павел I, полагая, что «так как войны нет и делать Суворову нечего», отправил полководца в отставку «без права ношения мундира»… Оскорблённый фельдмаршал напялил на себя чуждый с детских лет штатский костюмчик и отправился во свояси в буквальном смысле этого слова. Вместе с ним, не желая расставаться со своим кумиром, в отставку подали восемнадцать офицеров. Все они поселились в гигантском имении своего вождя. Каждому нашлось место для службы. Здесь же оказался и верный слуга Суворова Прошка, он же Прохор Дубасов.

Вопреки тенорку, которым разговаривал актёр Черкасов, игравший Суворова в кино, небольшого роста полководец имел огромный и роскошный командирский бас. Пользовался им не только для команд. Полков в Кобрине не имелось и фельмаршал потрясал воздух и уши местных обывателей в церковном хоре на клиросе — пел он тоже замечательно. Мог и в колокола позвонить, взбираясь для этого богоугодного дела на колокольню. Благо и ходить далеко не надобно было — Петропавловская церковь стояла рядышком с домом. Ходил граф к ней через огороды прямиком и даже тропинку свою проложил по ним. Прожил он тогда в Кобрине всего — ничего: с марта 1797 года по апрель того же года. Потом жил в селе Кончанское Новгородской губернии в ссылке. Заподозренных в заговоре против государя императора офицеров суворовцев арестовали в мае, долго трепали на допросах и отпустили с миром: никакого заговора не обнаружилось… В те жестокие царские времена ещё не научились пыткам светлого пролетарского будущего — под ними офицеры признались бы в любом заговоре и даже в попытке прорыть подземный ход из Польши до Петербурга с целью похитить бутылку шампанского из спальни Павла I для того, чтобы всыпать в неё яд…

3 марта 1799 году Суворов заехал в Кобрин на несколько дней, проездом, направляясь командовать русско — австрийской армией… Возвратился почти через год — в начале февраля 1800 года в сопровождении и в компании своего любимого ученика и сподвижника генерала Багратиона. Собирался пожить в тишине всего несколько дней — скоротать время в ожидании торжественной встречи в Петербурге, но вдруг занемог и задержался. Болезнь несктати затянулась. Причина была не только в ней, а и в характере полководца, наотрез отвергавшем любые лекарства…

Здесь же, в Кобрине, 7 марта 1800 года состоялась последняя встреча генералиссимуса с русской армией, превратившаяся в прощание, когда через Кобрин следовал маршем сводный батальон Екатерининского и Московского гренадерских полков, с которыми Суворов совершил походы в Италию и Швейцарию. В конце того же месяца, ещё не оправившись от болезни, Суворов распорядился везти себя в столицу и оставил Кобрин уже навсегда…

Стасик узнал об этих исторических событиях много позже.


Кобринские дома равнодушно дремали в то ясное и холодное, но тихое, утро, когда наша семья тарахтела мимо них на телеге. Лошадь не спеша брела по старинным булыжникам мимо окон, закрытых веками ставень, а мы не думали о том, что никогда больше не увидим этот маленький городок с большой историей. Улица на всю свою длину и во всю ширину выглядела пустынной, только взвод солдат шёл навстречу, мерно отбивая сапогами строевой ритм. По традиции военных лет солдатский строй обычно шёл с песнями. Но этот маршировал молча, сберегая, наверное, утренний сон мирного населения. Во мне же вдруг проснулось давно пропавшее желание петь и я с воодушевлением затянул «Прощай, любимый город…», почему-то подстроившись под ритм солдатских шагов. Подразделение подхватило, смеясь. Так мы и разошлись: солдаты в одну сторону, с песней, а мы в другую — с ней же. Настроение было хорошим — мы приближались к «логову фашистского зверя»: следующий пункт назначения курсов находился уже на чужой территории. Впереди, как всегда, неизвестность, но на этот раз особого рода: мы должны были оказаться в самом зловещем месте на Земле, где всё должно быть просто пропитано опасностью и угрозой всему живому — мы вступали в Германию.

Глава 3

Животные или люди?

Гитлер — Чаплин. Странный состав. Животные или люди?

«Шлюхи немецкие». Предатели или жертвы?

«Родина, как злая мачеха». «По вагонам!»


Война тяжело и медленно, как страшное многоголовое чудовище, огрызаясь, оставляя за собой кровавый след, пятилась на запад — туда, откуда она совершила свой ужасающий прыжок на Россию. Рёв её оскаленных пастей не утихал ни на минуту. Близилась агония. Всё ожесточённее разили людей её зазубренные когти и клыки. Но там, откуда она ушла, наступала тишина… Эшелон фронтовых курсов шёл за своим фронтом и за войной по её следам, приближаясь к Германии.

Гер-р-рмания. Это слово рычало и мяукало, как тигр. Но представлялась не живым зверем, а чем-то неизвестным, но однозначно мрачным, тёмным, зловещим, страшным и угрожающим. Дома там должны были быть совсем не такими, как у нас. Вместо них над съёжившейся землёй тёмными громадами должны были бы возвышаться сооружения, больше похожие на окаменевших чудовищ с оскаленными пастями… Или домов не было вовсе. а какие-нибудь ямы, похожие на бомбоубежища… Логово, одним словом — что-то вроде медвежьей берлоги. В нём ворочалось и рычало омерзительное чудище — фашизм, прыгающее на поводке злобного выродка, тоже не имеющего в себе ничего человеческого, — Гитлера. И вот мы все ехали прямо в это самое отвратительное место на земле… Становилось тревожно, тягостно и непонятно: зачем нам надо ехать туда? Но мне объяснили: страшилище необходимо добить вместе с его поводырём, чтобы оно опять на нас больше никогда не напало…

«Поводыря» фашизма, Гитлера, видел я только на карикатурах и испытывал к нему чувства двоякие. Он выглядел страшым и смешным одновременно. И похожим на Чарли Чаплина, который мне очень нравился… Гитлера я ненавидел и презирал. Чарли любил за доброту и забавность. Но он имел гитлеровские усики… Или это Гитлер носил чаплинские. И оба они, по моему мнению, не должны были этого делать. Чарли не должен был быть похожим на врага всего рода человеческого, а фюрер совершенно не имел права иметь сходство с любимцем того же человечества… Сложность ощущений представлялась безысходной и я невольно подозревал и того, и другого в лицемерии. А причиной были всего навсего усики: у Чаплина я называл их «гитлеровскими», а у Гитлера — «чаплинскими». Родителей смущало такое отношение к диаметрально противоположным личностям. Они детально мне всё разъясняли, но ничего поделать с моими ассоциациями не могли. Хорошо, что в ту пору я ещё не видел фильма, где Чарли Чаплин действительно сыграл роль Гитлера — это внесло бы в неокрепший разум ещё большую сумятицу… Мне сложно было освоить простую истину: человекоподобие по имени Гитлер, возомнившее себя великим и стремящееся к мировому господству, можно низвести силой искусства до уровня ничтожества. Но для этого и искусство должно иметь великую силу.


Весна 1945 года вспоминается многими очень солнечной. Наверное, она и была такой на самом деле просто потому, что так уж сложилась погода или её создало настроение людей, ощущавших близкий и неминуемый конец омрачавшей и природу, и души войны. Пасмурных дней не запомнилось, даже если они и были.

Ослепительно ярким днём, когда солнце безмятежно сияло на абсолютно чистом глубоком небе, наши паровозы решили перевести дух и утолить жажду. Эшелон остановился на одном из железнодорожных путей какой-то очень обширной станции. Взрослые занялись своими неотложными военными и житейскими делами, а мы, Симка, Митька и я, отправились исследовать окрестности, следуя строгому наказу оставаться в благоразумных пределах — от одной крайней лини рельсов станции до другой.

Мы дисциплинированно шагали между привычными составами воинских эшелонов и вдруг обратили внимание на нечто необычное. Внешне оно выглядело как обыкновенный поезд, составленный из товарных вагонов. Только стоял он обособленно и охранялся часовыми. Несмотря на очень тёплый день, эти воины почему-то парились в шинелях и держали на изготовку свои винтовки с примкнутыми штыками. Обычно так зорко берегли поезда с «катюшами», что и являлось верной приметой: если что-то чрезвычайно бдительно берегут, накрытое на платформах брезентом, — значит под ним «эрэсы»… Это нам было известно безошибочно, вроде приметы дождя: если он капает — значит на небе туча…

Но в странном поезде никаких платформ не имелось. Одни лишь вагоны… До сих пор, несмотря на множество пройденных с тех пор лет, память видит их так же чётко, словно только что просмотренные кадры документального фильма. Будто не было никаких других эшелонов вокруг — только этот. Кирпично-красные, потёртые странствиями, обкусанные временем вагоны с белыми корявыми пометками на стенках… За ними по каким-то неясным признакам чувствовалось что-то тревожное и зловещее…

Наши попытки подойти поближе часовой пресёк решительно и недвусмысленно.

— Нельзя, пацаны. Назад, — и угрожающе повертел перед нами штыком.

Вот эти его боевые действия, направленные против своих же русских мальчишек, удивили, обидели и задели за живое. Теперь для нас стало делом чести во что бы то ни стало узнать что находится внутри вагонов. Ишь, нашёл на кого штык совать, «герой». Небось, и на фронте-то не был — вон гладкорожий какой, шинель с иголочки, новенькая да чистая… Фронтовик ни за что не стал бы с детьми воевать…

Отошли в сторонку. Принялись наблюдать… Каждый вагон закрыт наглухо. Окна ослеплены железными ставнями. Двери парализованы металлическими запорами — изнутри не открыть… А что же, всё-таки, там — за запорами и дверями?..

Стучали по стыкам рельс проходящие поезда, лязгали на маневрах составы, коротко переговаривались между собой паровозы, раздавались какие-то команды, шли строем и в разнобой солдаты. Железнодорожная станция жила своей сложной военной жизнью. Заинтересовавшие нас вагоны стояли под яркими лучами солнца посреди светлого дня, но казались тёмными, будто находились в каком-то другом, не подчинённом законам природы, пространстве… Вдруг из угла ближайшего к нам вагона на рельсы потекла какая-то жидкость. Прямо сквозь пол. В лужу. Видимо, текло оттуда часто… Значит, в вагоне — кто-то живой. Скотина какая-нибудь? Зачем же тогда её так тщательно охранять? Секретная, что ли? Люди?.. Что тогда за люди, кто они? Пленные немцы?.. Вблизи наших военных эшелонов?

Уловив подходящий момент, когда часовой направился в противоположную от нас сторону и показал тупую спину, мы, пригнувшись, шмыгнули поближе к вагону, подлезли под него и оказались по другую сторону состава.

Под вагоном стояла лужа мочи. Это она вытекала из щелей в его полу. Туалета в нём, товарном, не имелось, и находящиеся там вынуждены были отправлять свои естественные потребности прямо в вагоне… Видимо, отвели для этого один из углов. В закупоренной чуть ли не герметично коробке, в жаркий день стоящей под прямыми лучами солнца, наверняка была невыносимая духота, вонь и спёртый воздух — если только можно назвать воздухом те газы, которые вынуждены были вдыхать запертые в закупоренных вагонах люди.

Из за дощатых стен слышалась русская речь. Женщины… Кто-то протяжно и безнадежно плакал. Не в голос и не навзрыд, а монотонно вытягивал из себя безысходную свою боль… Кто-то пытался утешить, без уверенности в голосе. Кто-то кого-то проклинал. Кто-то негромко пел «на позицию девушка»… Кто-то кричал: «Дайте хоть воды, ироды!..»

Наши чувства описать трудно. Пустота в голове. Мы не знали что и подумать, и ничего не думали. Полное недоумение. Иродами могли быть только фашисты, но их поблизости не находилось: кто же не давал воды?.. Если в охранении стоят с винтовками наизготовку бойцы Красной Армии — значит, стерегут они врагов — немцев. Но в вагонах явно русские люди. Судя по голосам — молоденькие девчата… Какие же они враги?..

Уже не таясь, мы выбрались из своей засады и подошли к часовому.

— Товарищ ефрейтор, скажите: а кто там в этих вагонах?

Ефрейтор, явный и ретивый службист, вступать с нами в разговор не собирался. И без того хмурый, он помрачнел ещё больше и напустился на нас:

— Отойдите, пацаны. Не положено вам тут быть, и знать не положено.

Он мог бы ещё добавить, что ему и разговаривать с нами не положено. Но вовсе уж чуркой выглядеть ему тоже не хотелось — ефрейтор, всё-таки.

— А они там воды принести просят. Кто же там, дяденька? Почему их не пускают на улицу? Почему вы их охраняете?

— Вот я бы им принёс кое-чего… Уйдите, говорю, от греха к… матери!

— А у меня мама — жена подполковника.

Начавшийся конфликт прервал проходивший мимо офицер в выгоревшей полевой форме с потёртой кобурой пистолета на ремне, наш знакомый из штаба курсов.

— Эй, ефрейтор, негоже с нашими ребятишками матюками-то… А кого, в самом деле, так бдительно стережёшь-то?

— Шлюх немецких, товарищ майор, — усмехнулся солдат не весело.

Офицер, странно прищурившись, посмотрел на охраняемый состав, нахмурился, сплюнул, покачал головой и молча пошёл дальше, глядя себе под ноги. Мы тоже, оставив часового в покое, отошли. Гулять уже не хотелось. Ошеломление не проходило. Стало не по себе, зябко и день показался не таким уж тёплым да ясным, и даже солнце потускнело… И вдруг за нашими спинами из вагона рвануло отчаянное и звонкое пение — «немецкие шлюхи» грянули «Катюшу», выходившую на берег крутой!..


Переступая по шпалам и перешагивая рельсы по пути к дому, то есть к вагону, я шёл словно отрешённый от времени и пространства и переживал то, что довелось увидеть и узнать. Всё оставалось не понятным и запутанным до невозможности разобраться самостоятельно.

— Мама, а что такое шлюхи и кто это такие? — подёргал за рукав маму, стиравшую в ржавом тазу отцовскую гимнастёрку. Её владелец, пришедший чем-нибудь пообедать, стоя рядом, наслаждался «козей ножкой», с удовольствием разглядывая тёплое небо.

— Что-что? Шлюхи?.. Какие такие и где ты это слово услышал? — опередил мамин ответ папа, выпустив сизую струю дыма.

— Дяденька часовой сказал, что охраняет каких-то немецких шлюх. Кто это — немецкие шлюхи? — повторил я свой вопрос уже в развёрнутом виде. Пришлось рассказать о загадочном поезде и его содержимом.

Отец с матерью молча переглянулись. Видно было, что ответить на мои вопросы им что-то мешает. Но отвечать придётся: сынуля опять преподнёс серьёзный и щекотливый вопрос. Не ответить — спросит у кого-нибудь другого, а как тот другой объяснит — непредсказуемо… Подумав длительное время и усиленно подымив, отец решился:

— Ну, сын, немецкие шлюхи — это, вот, такие, знаешь ли.., скверные женщины, которые дружились с немецкими солдатами. Их за это арестовали и посадили в плохие вагоны, чтобы наказать и проучить. Плохо ведь, в самом деле, дружиться с собственными врагами, верно я говорю?

Ответ показался правдоподобным, но все пустоты в моей многомыслящей голове не заполнил.

— А какого, пап, провожала девушка бойца: советского или немецкого?

— Выражаться учись, Стасик, понятно для других и точно: какого ещё такого бойца, какая такая девушка почему провожала и на какие такие позиции?

— Там, в вагоне, пели: «на позицию девушка провожала бойца». Песня-то русская, а шлюха — немецкая: так вот какого же бойца она провожала?.. Если она дружилась с немецким солдатом — значит, его она и провожала?..

Отец посмотрел на меня удивлённо и настороженно: — В логике тебе, сын, не откажешь… Наверное, ты прав: кого же ещё провожать ей, если не своего друга… Вот её и наказали — она же предательница.

— А какого же врага тогда бьёт паренёк? Там, в песне, говорится: «и врага ненавистного крепче бьёт паренёк за — советскую родину, за родной огонёк»?.. Это что же получается: друг девушки, немецкий солдат воюет за советскую родину и бьёт своих товарищей?

Мама, прислушиваясь к нашему разговору, между своими делами, еле сдерживалась от смеха. Отец, пожалуй, оказывался загнанным в угол своими же ответами. Выпутаться из положения было сложно. Пришлось бы рассказывать всю правду, которой он не знал и сам. Объяснять значение слова шлюха тоже не хотелось — рановато сыну вникать в такие детали сложного человеческого бытия.

— Ты, Стасик, давай не путай меня и сам не путайся… Давай разберёмся. Дело, наверное, было так. Когда началась война, то эта девушка проводила на фронт своего друга — советского солдата. Так?.. Так. А потом так получилось, что в их город пришли немцы — ты же сам знаешь. И девушку заставили их развлекать: петь перед ними, плясать, откажись — расстреляли бы… Вот и получилось, что она, вроде как, подружилась с ними, что ли, — с немцами, то есть, и её увезли в Германию. Там она продолжала тешить немецких солдат и офицеров — наших врагов… Но всё равно помнила о своём друге — русском солдате… И вот наши войска пришли и теперь её, как предательницу, вместе с другими, такими же как она, отправляют обратно в Россию… Понятно, сын?

— Понятно… Только непонятно: она же ведь не сама к немцам пришла и не сама захотела с ними веселиться — её же заставили… Значит, она не виновата?

— Может быть, и не виновата. — Согласился отец, — ты же, говоришь, они наши песни пели… А может быть и сама захотела… Война, сын, — это очень страшное и сложное дело… Она всё калечит: и землю, и города, и души человеческие… Это хорошо, что тебе людей жалко. Не расстраивайся: их всех проверят, разберутся и отпустят, если они не виноваты.

Мама прекратила свою стирку и грустно задумалась…

— А ведь лучше бы сначала разобрались и уж потом что-то с ними делали… Что же получается: сначала этих несчастных немцы угоняли в Германию силой, а теперь наши… увозят обратно в Россию в жутких условиях, нечеловеческих… Ведь они не сами под немцами очутились — к ним пришли захватчики после того, как наши отступили… Бросили на произвол судьбы, защитники. Кто же виноват во всём оказался: всё те же русские люди?…

— Это, Муся, извечный русский вопрос — кто виноват… Не нам с тобой сегодня его решать… Как там у нас с обедом? А, Стасик, проголодался, небось?

Отец обхватил меня за плечи, потряс тепло и душевно. Я успокоился… Но до сих пор, стоит лишь услышать «Катюшу» и «Огонёк», как тотчас же сами собой пробуждается впечатанное в память навечно: ясный солнечный день, часовой с винтовкой, зловещие вагоны за его спиной, вонючая струя из пола вагона, тягучий девичий плач и отчаянное пение «немецких шлюх»… «Выходила на берег Катюша…» Не она ли сидела в том вагоне — та Катюша… О чём она плакала? О погибшем ли своём «сизолм орле» или о том, что её, брошенную в руки захватчиков и угнанную, как скотину, в Германию, возвращают на родину в таких же скотских условиях?..


Один из номеров журнала «Родина» в 2003 году открыл народу статью, в которой приводятся слова одной из тех, кого немцы угнали в Германию в 1941 году, кого освободили американцы в 1945-м, кто пережил кратковременный восторг освобождения, сменившийся несправедливым унижением репатриации, пенсионерки Марии Поляковой. Она говорила не только об испытанных муках лагеря смерти в Рёрене, но и о том, что и среди немцев находились добрые люди, относившиеся к русским хорошо, помогавшие им выжить. Сказала она и вот что: «Родина приняла нас, как злая мачеха…» Не сидела ли и она среди женщин в том страшном вагоне?..


«По ваго-онам!» Эта протяжная певучая команда, разноголосо и даже мелодично звучавшая над рельсами и крышами воинских эшелонов, пробуждала в тех, кому она предназначалась, центростремительную силу. Все немедленно оставляли свои временные занятия и стремглав бросались к дверям. Поспешать было необходимо — состав мог тронуться с места в любой момент и тогда промедлившему придётся бежать вприпрыжку за набирающим скорость поездом, цепляясь за протянутые ему руки товарищей. Учитывая то, что у товарных вагонов нет комфортабельных пассажирских лесенок, такая погоня превращалась в довольно рискованное занятие, хотя оно не было лишено и забавных ситуаций. Правда, нужно уточнить, что веселились в основном только зрители со стороны. Тот же, кто нелепо подпрыгивал, стараясь попасть ногой на убегающую ступеньку, смеялся над собой лишь после того, как оказывался внутри вагона. Отстать от поезда скверно во все времена, но во время войны это особенно ужасно. Тем более военному. Того и гляди в дезертирах окажешься: попробуй доказать, что отстал случайно — команды, мол, не слышал или поезд не смог догнать.

«По ваго-онам!» — стала командой почти родной. Она означала и возвращение в свой передвижной дом на колёсах, и начало движения вперёд — дальше за фронтом.

Со стороны паровоза донёсся привычно нарастающий лязг буферов, вагон дёрнулся и плавно принялся набирать скорость. Знакомый перестук колёс успокаивал. Я забрался на нашу верхнюю полку и уютно устроился на своём любимом месте возле окна, положив руки на его нижнюю часть и опершись на них подбородком. Окошко, конечно, не имело стёкол, свежий, но тёплый, встречный ветерок поглаживал кожу и приносил с собой всё новые и новые пейзажи…

Глава 4

Вот оно — «логово зверя»

Граница логова. Чудо возле дороги. Кирха — туалет. Мертвецы. Самокат.

Парад освобождённых. Мародёры. Приказ Жукова. Убитая косуля.


В тот день и час, когда наш эшелон пересёк границу с Германией, пейзаж по ту сторону распахнутых вагонных дверей представлял собой тёмный лес под низкими тяжёлыми тучами. Настолько тёмный, что казался скорее чёрным, чем зелёным. Собственно, никакой границы, как таковой, не наблюдалось: ни линий, ни столбов. Какие бы то ни было признаки её отсутствовали начисто. Просто кто-то из офицеров, совмещавший курение возле открытой двери с наблюдением окрестностей, вдруг сказал:

— Внимание, товарищи! Мы пересекаем границу и въезжаем в Германию!

Товарищи немедленно бросились к той же двери или выставили головы в окна. И никакого пересечения не увидели… Не известно, по каким признакам тот офицер определил точное местонахождение границы и, соответственно, нашего эшелона. Скорее всего достоверность информации была более приблизительной, чем точной.

Паровоз даже не притормозил, правда, и шёл не быстро, словно нащупывая дорогу под собой и озираясь по сторонам. «Хвост» поезда медленно выползал из Польши, а голова с той же скоростью проникала в «логово фашистского зверя»… На первый взгляд оно ничем не отличалось от всего остающегося позади пространства: позади лес — и впереди лес. В вагоне тишина. Все молча смотрели на медленно проплывающую мимо местность. Вот она — страна, одно звукосочетание названия которой казалось мрачным и зловещим, как раскаты грома из тёмной грозовой тучи: Гер-р-рмания… Отсюда ударили во все стороны молнии, поразившие мир. Отсюда, глядя мертвенными глазами из под тяжёлого козырька военной фуражки, указал на Россию пальцем фюрер, пронзая им, как штыком, нашу мирную жизнь. Отсюда пришли к нам смерть, огонь, разрушение и бесчеловечная жестокость…

А мимо вагонов не спеша отступал к хвосту состава всё тот же банальный, вполне мирный, на внешний вид, лес… Впрочем, деревья и не воюют… Маскировать, правда, могут… Но вот появилось то, чего мы не видели за всё время наших прифронтовых странствий никогда. И даже не могли помыслить, что такое можно увидеть в принципе. Этого просто не могло быть — того, что мы увидели. Но оно было. И во множестве — вдоль полотна железной дороги валялись вещи. На этот раз не оружие — к нему все привыкли и не считали зрелищем, достойным внимания — эка невидаль. На траве лежали в беспорядке гражданская одежда, чемоданы, узлы, посуда, детские игрушки, куклы и что-то ещё, яркое и необычное, и местами блестящее. Непонятно: то ли всё это кто-то выбросил неизвестно почему, то ли перед нами валялись последствия бомбёжки пассажирского поезда. Но никаких воронок от бомб, никаких обломков вагонов или следов того, что они имелись, не замечалось… Просто зеленела заграничная трава и на ней разноцветными пятнами выделялись заграничные же предметы. И среди них то, что стало главным событием дня для нашей мамы…

Его я хорошо помню по реакции матушки: при виде такого чуда чудного и дива дивного она буквально едва не выскочила из вагона — еле удержали. А мама всё порывалась за распахнутую дверь, уверяя, что поезд идёт медленно и она успеет вскочить в него обратно — он же рядышком лежит… Отец что-то говорил о необходимости соблюдать достоинство советского человека за границей, но глас его явно не достигал цели, то есть маминых ушей… Событием оказался… таз. Обычный, по нынешним временам и понятиям, эмалированный таз средних размеров. Но то по нынешним временам, а в те времена явление такого таза, валяющимся вот просто так на траве, было огромным и абсолютно необъяснимым чудом. Таким же, например, как в 50-е годы двадцатого века явление стиральной машины в дремучем российском лесу. И вот от такого сокровища матушка моя вынуждена была отказаться — поезд тупо, неумолимо и нагло пёр куда-то вперёд!.. Кто-то из офицеров бормотнул: «Погоди — там такого добра много будет…» Не верилось: такого таза много быть не могло. Мама потом, уже имея посудину лучшую того злонеполучного таза, долго ещё вспоминала ту — первую. Смеялась над своим порывом выскочить из поезда на ходу и грустно задумывалась: надо же так сложиться женской психологии, чтобы её смог поразить вид самого обыкновенного тазика, словно Дон Кихота, принявшего бритвенную посудину за «шлем Мамбрина». В распоряжении мамы в тот самый час имелся добрый старый испытанный друг — другой то ли таз, то ли корыто: посудина из обломков какой-то емкости с приваренным к ним листом ржавого железа.


Как бы красиво ни выглядел хищник, будь то тигр, леопард или любое другое великолепное животное, он всё равно вызывает опаску и настороженность: мы знаем о его нраве и звериной сущности. Вот так же воспринималось поначалу всё, что, как мы чувстсовали, содержала в себе Германия. А выглядела она неожиданно красиво, очень живописно и аккуратно. Не верилось, что именно из этих чистеньких ухоженных домиков, похожих на иллюстрации к добрым сказкам Андерсена, вышли те, кто превратил в пепелища наши дома, окровянил до отказа нашу землю — хищники с кровавыми пастями и когтями. Как-то не соответствовало их логово страшному образу врага.


С трудом отыскал этот город на картах. Найти его нужно было для того, чтобы определить, чей же это был населённый, выражаясь военным языком, пункт: немецким или польским? Если судить по названию, то немецким. Но немцы, захватив Польшу, многие её города переименовали на свой лад. Мы считали его немецким. Но следом за ним пунктом назначения наших курсов оказался польский город Щецин, переименованный немцами в «Штеттин». Путь наш лежал строго на запад и, по логике событий, мы не могли оказаться в немецком городе прежде польского… Но всё-таки, Мезеритц считался городом немецким — так да и будет на этих страницах.

Само собой разумеется, в Мезеритце, как и во всяком уважающем себя западном городе, имелась церковь. Отец уточнил: церковью этот дом называется только «по-нашему», а по-тамошнему — это кирха. Культовое сооружение возвышалось над всем окрестным миром высоко и величественно. Шпиль уходил в небо указкой вертикально вверх и, как казалось, где-то в нём и растворялся. Храм был богато, торжественно, благочестиво и очень красиво украшен снаружи: скульптуры, каменный орнамент… Мама захотела обязательно посмотреть его изнутри и как-то раз мы её желание осуществили всей семьёй…

На высокое каменное крыльцо-возвышение взошли, уверенно перешагивая через естественные, для войны, препятствия — рассыпанные по нему обломки и мусор. Но возле самых дверей остановились… Они, высоченные под стать храму, были широко раскрыты, но поднебесный сводчатый зал заполнен был непреодолимым зловонием, а его пол — многочисленными человеческими испражнениями. Кирха стояла возле самой дороги и гостеприимно распахнутые двери её вызвали у прохожих справить в ней свои естественные потребности, весьма далёкие от духовных. Прохожими были наши солдаты… Нельзя сказать, что в обозримом пространстве не было более подходящего места для «туалета». Они, безусловно, имелись. Но объектом для облегчения нужды выбрана была именно церковь. Плоды атеистического воспитания лежали так густо, что невозможно было найти место, куда поставить ногу… Да и пропало желание входить в опоганенный храм. Ушли сильно удручённые и подавленные.

— Что же теперь станут думать о нас местные жители? — растерянно промолвила мама.

— Вопрос, Муся, риторический, — отозвался отец, — То и будут думать, что ты думаешь… Только не о нас с тобой и не о Стасике.

— А это, видишь ли, у нас на лбу не написано. Теперь обо всех русских скверно думать будут — и о нас тоже…

Но местные жители, способные или не способные думать, в городе никаких признаков своего существования не обнаруживали. Дома стояли пустыми. Ни одного жителя, ни в одной квартире. Некоторые из них оставались в таком виде, словно хозяева только что ушли на время и вот-вот вернутся. Кое-где даже суп, налитый в тарелки, стоял на столах. В других же квартирах виднелись следы панического бегства. Во многих все вещи были переворочены и разбросаны — следы «обысков»…

В подвалах, образцовой чистоты и порядка, на полках стояли многочисленные банки с домашними консервами: овощи, ягоды — обольсительная невидаль. Соблазн отведать «трофейные» продукты был так же естественен, как чувство голода. Но от командования последовало строгое предупреждение: консервы могут быть отравлены и оставлены намеренно, как бактериологическое оружие… Наша семья дисциплинированно эти предупреждениям последовала, но, по слухам, нашлись и не такие бдительные: поели, признали вкусным и — остались живы здоровы.

Покинутый мирными жителями город выглядел большим военным русским гарнизоном. По его улицам ходили только военные, звучала только русская речь, ездила исключительно лишь военная техника. Пустые дома с открытыми квартирами в них вызывали любопытство и желание заглянуть внутрь индивидуальные человеческие жилища. Тем более — это была заграница. Тем более — «логово зверя». Как же они, эти логова, выглядели изнутри? Как в них жили эти звери?..

Для нас, живших до войны в маленьких комнатках деревянного дома, а потом в деревенских домах юга России, «логовища» показались огромными. То, что сейчас называют «удобствами», поразили. Вместо деревянного настила из досок с «очком» посерёдке или просто ямы в земле перед нами предстало белоснежное нечто, названия чему мы просто не знали в то время — унитаз. Обстановка, мебель в комнатах, вещи — всё выглядело необычайно великолепно и роскошно не только в домах многоэтажных, но и небольших, по сравнению с ними, домиках…

В одном из них, куда мы зашли, комнат имелось несколько. Родители пошли посмотреть зал и кухню, а я открыл дверь в какую-то комнатку, предполагая, что там может быть детская с игрушками… Страннный запах ударил в нос… Не сильный, но уже отдающий тлением. Где-то я уже ощущал его… Вдруг вспомнилось мёртвое поле «Бобруйского котла», усеянное телами погибших солдат… Войдя внутрь, я испуганно замер: на полу лежал человек. Не военный — в штатской одежде. Старик. Руки раскинуты, седая борода задрана к потолку. Туда же, не мигая, смотрят неподвижные глаза… На моё появление тело старика никак не среагировало, а моё стояло окаменевшим от ужаса столбом и смотрело на него тоже остановившимся взором. Наконец, дошло — передо мной мертвец.

Поспешно повернувшись, чтобы выйти из комнаты, я случайно упёрся взглядом в кровать, стоявшую возле двери. На кровати, раскинув руки и полусогнутые ноги, лежала обнажённая молодая женщина. Лицо покрыто распущенными волосами. В нагой полной груди торчит воткнутая столовая вилка… Женщина тоже мертва… Не желая того сам, я опять взглянул на старика и заметил бурую лужицу застывшей крови под его головой. Убиты… Словно какая-то тёмная сила сковала меня. Некоторое время я не мог даже пошевелиться, Хотел убежать — и не убегал. Ни мыслей, ни крика — один немой ужас.

Сколько я так простоял времени, не знаю. За спиной послышались шаги и голос отца: «Стасик, ты где пропал?». Я продолжал стоять молча, не отрывая глаз от трупов. Мне казалось, что стоит мне повернуться к ним спиной, как они тут же вскочат и схватят меня: ведь я был из числа тех, кто убил их и они могли отомстить мне… Тёплая рука отца легла на плечо. Он увидел оба тела, меня среди них и всё понял. Медленно и ласково потянул меня из ужасной комнаты.

— Пойдём, пойдём, сынок отсюда. Не надо на них смотреть, не надо.

Я очнулся, отступил и вышел вместе с родителями из дома. Некоторое время шли молча, потрясённые. Сложные мысли и чувства требовали выхода и я спросил:

— Папа, а за что их убили? Кто их убил? Ведь они же не фашисты и не военные? А тётенька совсем голая…

— За что, за что… А ты помнишь, что рассказывали нам на Украине и в Белоруссии о немцах? Ведь они там убивали всех: и стариков, и женщин, и детей. Никого не щадили. Они думали, что всех нас перебьют, а сами останутся целы и будут хозяевами на нашей земле… А вот не получилось. Мы их выгнали и сами пришли к их домам… Правда, они у нас зверствовали и нам не надо быть на них похожими. Нельзя быть похожими на зверей. Но ведь у наших солдат у многих погибли все их родные. Они ненавидят теперь всех немцев и хотят отомстить. Вот и мстят… Война, сын, очень страшная и жестокая, бесчеловечная вещь… Вот видишь, как тебе довелось её увидеть… Да ведь их не обязательно наши солдаты убить могли… А ну-ка, посмотри туда — что это там такое?

Там у стены стояло что-то такое, что немедленно погасило остатки страха и оторопи. Это было нечто блестящее на колёсиках. Колёсики прикреплялись к горизонтальной металлической миниатюрной платформе, а над ней возвышалась стойка с рулём. Руль был почти как у велосипеда изогнут, даже со звоночком и всё это производило потрясающее впечатление.

— А что это, пап?

— А это, сын, называется самокат.

— Как так «самокат»? Он, что ли, сам катится?

— Ну как, сам… Встанешь на него одной ногой, оттолкнёшься от земли другой — он и покатится, вместе с тобой.

— Ух! Вот здорово!.. А прокатиться на нём можно?

— М-м-м… Да, думаю, можно.

— Постойте, уважаемые товарищи, — вмешалась мама. — Вещь-то чужая. У неё ведь хозяева должны быть. Неважно, что она сейчас стоит безнадзорная. За ней же придут когда-нибудь.

— Когда придут, Муся? Кто придёт? Немцы? Они сюда больше никогда не вернутся. Это — не их земля, а, скорее всего, польская… Впрочем, ты, пожалуй, права… Давайте сделаем так: ты, Стас, катайся на самокате, пока. А когда мы поедем в другой город, то вернём его на место — сюда же. Это почти логично…

И вот это чудо детской техники и прогресса в моих руках. До него я катался только на санках и только с горы. Летом так же, как мои сверстники, гонял по улице велосипедный обруч при помощи проволочного прута, со специально загнутым крючком на конце. Гоняя, мы воображали себя едущими… А теперь я и в самом деле ехал. Да ещё как! Скорость от своего же толчка казалась очень большой, а инерции хватало очень надолго — колёса самоката были большими и на резиновых шинах. С восторгом в груди и огнём в глазах мчался я по отлично асфальтированной дороге и уже не помнил о лежащих в белом доме под красной черепичной крышей трупах…

Над Мезеритцем простиралось синее глубокое небо, словно отмытое какими-то высшими силами от копоти дыма пожаров и взрывов бомб, высокое, совершенно ослепительное, солнце и ощущение праздника. Обострялось оно и теми «демонстрациями», которые беспрерывным потоком шли по шоссе, прямой линией пересекавшем городок. По обе стороны дороги ровными солдатскими шеренгами стояли высокие деревья, будто принимая проходящий под ними парад представителей всех стран Европы

Люди возвращались из германской неволи. Точнее было бы сказать из фашистской, но в то время понятия фашизм и Германия связаны были между собой неразрывно. Вольно возвращались люди. Мужчины и женщины разных возрастов. Разнообразно одетые. Некоторые даже в шляпах-котелках, вышедших из моды давным давно, и чуть ли не во фраках. Некоторые в отрепьях. Среди идущих выделялись и полосатые «пижамы» освобождённых из концлагерей. Все шли с максимально оптимистическим настроением. Когда мимо них проходили воинские подразделения или танки, им приветственно махали руками, встречали радостными криками на разных языках Европы и интернациональным «Гитлер капут!»

Многие несли на себе какие-то мешки и узлы, за плечами колыхались рюкзаки. В толпообразных колоннах кто толкал впереди себя, кто тащил за собой разнокалиберные тележки. Почти на каждой из них — маленький флажок той страны, которую представлял собой владелец «транспортного средства». На тележках тоже лежали сложенные вещи.

Толпы проходящих «репатриированных», как их тогда называли, скоро стали привычными, как непременная составляющая часть шоссе. Мы, многоопытные пацаны военных лет, близко к ним, на всякий случай, не подходили. Знали мы и кто они, и откуда, и что должны были пережить в немецких лагерях. Не знали одного: что это за вещи они несли и «везли» с собой и откуда эти вещи взялись?

Как всегда, когда возникали какие-нибудь совершенно непонятные для меня вопросы, связанные с политикой или военным делом, я потребовал ответа от отца, знающего всё на белом, или каком-либо другом, свете.

— Пап, скажи пожалуйста: а разве немцы в своих лагерях давали заключённым много вещей?

— А почему ты думаешь, что там давали вещи? Там ничего не давали, кроме плохой еды, заставляли много работать и убивали…

— Но откуда же у них так много всего? Мы вот не сидели в фашистских лагерях, ты — командир, а вещей у нас очень меньше, чем у тех, кого немцы мучили в сових страшных лагерях, а теперь наши их освободили… Ты хоть в форме, а мама наша всё время в одном чёрном халате ходит…

Отец в замешательстве потянулся к кисету с табаком. Какое-то время сосредоточенно скручивал «козью ногу», выскрёбывал из зажигалки огонь, пускал вокруг себя туманный дым… Видно было: мои вопросы требовали размышлений для толкового ответа, который сохранил бы в сыне добропорядочные чувства по отношению к освобождённым народам…

— Э-э-э… Наверное, купили где-нибудь в магазине…

— Значит, им денег давали в лагерях?

Результат размышлений оказался разбитым. Отец снова сосредоточил внимание на своей самокрутке, а мама не выдержала:

— Что ты, отец, всё крутишь? Ответь сыну прямо: наворовали вещи. Дома-то пустые вокруг: бери — не хочу, да и магазины, которые ещё остались от бомбёжек, все брошены и разбиты. А у людей же фашисты всё отняли — вот люди и компенсируют потери.

— Муся, наворовали — не то слово. Воруют у хозяев, а тут их вроде как и нет, хозяев-то.

— Ну, ладно, тем более. Не воровство, так мародёрство это ещё называется. Разницы особой не вижу.

— А есть ещё одно слово: трофеи. Победители берут то, что принадлежало противнику — таковы были всегда законы войны.

Слово, наконец-то, было найдено. Мать ещё что-то возражала: мол, тех, кто всю войну в лагерях просидел называть победителями как-то не совсем логично, но отец тут же возразил, что тогда они — жертвы войны и тем более можно оправдать их действия… На том и остановились.

Желание отца как-то повлиять на моё восприятие виденного понятно: я накрепко усвоил то, что именно немецкие фашисты — убийцы и грабители мирных жителей — преступники. А теперь перед моими глазами идут массы людей — жертв фашизма, которые тоже, судя по всему, несут с собой награбленное… В неразвитом ещё сознании мальчишки мог произойти очень пагубный сдвиг понятий честности и справедливости… Тем более, что и наши солдаты не оставались абсолютно безгрешными, войдя в «логово зверя». Мой старший брат, служивший некоторое время в разведке, рассказывал о некоторых своих товарищах: руки по локоть унизаны часами… Эти сплошные ремешки и браслеты с часами на голых руках под форменными гимнастёрками наших, советских, солдат никак не вязались в сознании с их светлым обликом освободителей людей от фашистских варваров — грабителей… Принцип «грабь награбленное» в то время ещё никоим образом не укладывался в моей неискушённой голове и не находил никакого оправдания. Главное, я не понимал: а зачем так много часов одному человеку?

Родители возмущались и сожалели о не слишком уж праведном поведении войска российского, но в то же время находили и объяснение его. Часы вообще, а наручные в частности, в предвоенное советское время были большой редкостью. «Трофейные» можно было подарить или продать: деньги в разорённой стране были очень не лишним подспорьем для порушенного хозяйства. Отец удивлялся: случаев мародёрства оказалось даже меньше, чем можно было предполагать. Расправ с мирным немецким населением тоже можно было ожидать в большем и частом количестве, но в русском человеке ненависти оказалось меньше, чем злобы в воспитанниках фюрера. Происходили и расправы, и вот это уже приходилось пресекать суровыми методами. Точно так же, как это случилось в России, когда немцы начали расстреливать и грабить мирных жителей, и в Германии люди могли уходить в леса и организовывать отряды сопротивления. А вот это уже было совершенно ни к чему. Командование воинских частей принимало жёсткие меры воздействия на чрезмерно усердствующих «мстителей».


27 сентября 1945 года маршал Жуков подписал особо секретный зашифрованный приказ под номером 42282/ш, с запрещением снятия с него копий, исполняющему обязанности командира 2-й гвардейской кавалеристской дивизии Мансурову, начальнику политического отдела корпуса Дробиленко, командирам 3-й и 17 гвардейских кавалеристских дивизий, начальникам их политических отделов, 2-й ударной армии и начальнику тыла группы Советских оккупационных войск в Германии. Приказ гласил: «Поступил сигнал о возмутительных фактах мародёрства, бесчинства, своеволия, допускаемых вашими подчинёнными. На острове Рюген и в других местах дислокации отмечены факты изъятия у населения скота, лошадей и повозок, домашнего имущества, из квартир увозят мебель. В Штральзунде две баржи загружены домашним имуществом для отправления к новому месту.

Военные коменданты, препятствующие этим фактам произвола, подвергаются оскорблениям, угрозам расправы, и одного помощника коменданта связали и бросили в кювет.

Всё это свидетельствует о том, что вы лично не хотите, видимо, поддержать должный порядок в районе дислокации частей, не боретесь по-настоящему за честь и достоинство гвардейцев, лично потакаете этим бесчинствам и своевольствам. Категорически предупреждаю лично вас, что, если не будут немедленно прекращены бесчинства и своевольства, вы будете отстранены от должности и сурово наказаны…

…Установить, что вывоз нетабельного имущества и предметов домашнего обихода может быть допущен только с письменного разрешения уполномоченного Военного совета полковника Бегутова и генерала Еншина… с санкции Военного совета или начальника тыла.

Начальнику тыла… установить с 26.09.1945 на всех переправах через реку Одер и проливы контрольные посты и всех самовольно и незаконно вывозящих имущество задерживать, имущество отбирать, — донося немедленно о виновниках Военному совету.

Личное имущество офицеров и генералов, входящее в перечень, предусмотренный постановлением ГКО от 9.06.1945 №903 6/с, досмотру и задержанию не подлежат».

Через месяц, однако, последовал другой приказ, тоже совершено секретный и не подлежащий копированию. Адресован он был командующему 16 ВА, командующим родов войск, начальникам управлений группы и начальникам управлений комендантской службы.

«Ваши меры по борьбе с мародёрством и самоуправством неудовлетворительны.

Бесчинства не прекращаются, порядку и дисциплине в войсках требуется более настойчивых и жестоких мер командования…

По дорогам передислоцирующиеся войска передвигаются вне строя, огромное количество рядовых, сержантов и офицеров на велосипедах и мотоциклах.

Командиры частей и соединений не желают… наводить должного порядка в своих частях, нарушают дисциплину строя на марше, не интересуются, откуда подчинённые приобретают велосипеды, мотоциклы и на какую надобность нарочные самовольно покидают строй.

Факты говорят о следующем:

Только в города (так в тексте) ГАЛЛЕ с 20.08. по 10.08.45 г. была установлена кража 6 легковых автомашин и 27 велосипедов, и, кроме того, поступило в полицию 57 заявлений от немцев об отобрании на дорогах велосипедов…

Приказываю:

— Немедленно наведите должный порядок в колоннах на марше и в гарнизонах.

— Велосипеды от рядового и сержантского состава из пользования отобрать и хранить на складах, выдавая их владельцу только при демобилизации или убытии в отпуск…»

Немного странным выглядит второй пункт приказа. Из него следует, что отобранные и украденные у мирных немцев велосипеды не возвращаются владельцам, а остаются у тех, кто ими насильно или нечестно завладел, только хранятся на складах…

Бдительный СМЕРШ отмечал и другие случаи. Генерал-лейтенант С.Ф.Галаджев официально докладывал: «Некоторые военнослужащие дошли до того, что превратились в бандитов». У рядового Попова, из 350-го штурмового легкоартиллерийского полка особого назначения, занимающегося мародёрством, в карманах и за голенищами при обыске было обнаружено 4 бумажника, игральные карты, 4 000 оккупационных марок, 300 польских злотых, 2 пистолета, машинка для стрижки волос, 4 ножа, 1 золотая монета достоинством в 10 тысяч марок, 3 браслета, 11 золотых колец, 11 разных цепочек, 2 брошки. Под шинелью — кожаное пальто…

И был приказ, резко контрастирующий немецким на оккупированной нашей земле.

№0185 от 13 декабря 1945 года.

— «… В некоторых городах и районах Советской зоны оккупации Германии начальники гарнизонов и военные коменданты своим приказом ограничили время движения населения и этим создали затруднения для жителей этих населённых пунктов.

Приказываю:

Командующим армией, командирам отдельных соединений и частей, начальникам гарнизонов и военным комендантам городов и районов все приказы, ограничивающие передвижение населения по времени и впредь без моих указаний подобного рода распоряжений не отдавать».


Стасик жил вне каких бы то ни было приказов, кроме доброжелательных указаний родителей, часто оставаясь дома один…


Деревья около Мезеритца росли. Это совершенно точно. Возможно, в сумме они и составляли то, что в Германии называется лесом. Но то был особый — германский лес. В России это скопище растительности назвали бы, скорее всего, парком. Можно, конечно, допустить неимоверную сознательную дисциплинированность немецких деревьев, растущих так, как это нравится населению: аккуратно, красиво и с дорожками для миросозерцательных прогулок. Но вероятнее другое: там лес чистят, стригут, причёсывают, моют и благоустраивают так, как у нас в России и за парками не ухаживают. Поэтому, если в наших лесах длительное существование нерегулярных воинских соединений вполне реально, то в германских лесопарках немецко-фашистских партизанских отрядов не наблюдалось. Во всяком случае, вблизи Мезеритца о них слышно не было. Вместо партизан вокруг города бродили косули. Не прячась.

Это было удивительно и невероятно. За всю свою бессознательную и сознательную жизнь я видел свободно гуляющего оленя только один раз: в диких горах Кавказа. Случайно. Здесь же они добродушно и мирно пощипывали себе травку в пределах видимости из окон домов. Это — во время войны, представьте себе такое. Правда, следов боёв и разрушений в городе я не помню. Отсюда вывод: сильных сражений в нём не происходило. Но, всё-таки, война есть война. Самолёты скрежещут в небесах, бомбы из них падают и рвутся, а звук их разрывов очень далеко слышен. Танки по дорогам громыхают… А косули спокойно и невозмутимо пасутся на зелёных лужайках неподалеку от всего этого грохота. Есть им хочется и во время войн. По всей видимости этим животным и в голову не приходило, что их могут как-то обидеть, а уж убить — такая чудовищность была просто сверх их воображения. Надо полагать, они были уверены, что будут жить вечно. И очень напрасно так думали.

Однажды утром, проснувшись, я не нашёл отца там, где он должен был находиться — за чаем на кухне: он его пил перед уходом на службу. Уже ушёл? Рановато, вроде бы. Выглянул в окно. Вон он. С каким-то сержантом идёт к дому. Оба соединены между собой жердью. Она продета сквозь связанные тонкие ноги красивого изящного животного светло-коричневой окраски. Беспомощно болталась голова с маленькими рожками. Неподвижно и с ужасом смотрели на меня огромные человеческие глаза… К трупам людей я как-то уже привык, а вот вид мёртвого тела красивого животного подействовал очень тяжело. Папа, заядлый охотник и рыбак, поохотился… Перед тем, как уйти на службу. Неподалеку от дома, где мы стояли на квартире. Взял карабин, прогулялся немножко и — вернулся с трофеем… Тушку разделали. Мама поблагодарила удачливого добытчика. Приготовила жаркое и суп… Есть ни то, ни другое мне не хотелось. Аппетитные на вид и на запах куски мяса никак не вязались с обликом красавицы косули, но всё же были её частью и жевать их казалось делом страшным… Но еду готовила мама. Отказаться от дела её рук — обидеть.

Жареного мяса мы поели, а вот супчик не удался. Маму подвело незнание свойств некоторых приправ, найденных в кухонном шкафу. От сбежавших хозяев остались кое — какие пряности. Стручки красного перца среди них. И вот мама то ли никогда таковым на родине не пользовалась из за отсутствия продукта, то ли успела позабыть его коварство, то ли это бы какой-то особенно злющий фашистский перец. Так или иначе, но запах от сваренного супа со свежим оленьим мясом был невероятно аппетитен и… остёр. Даже аромат. А уж сам суп… Если на свете существует жидкий огонь — то он находился как раз в той кастрюле. Есть супчик оказалось абсолютно невозможно. Папа мужественно пытался внушить себе, что мамино произведение не так уж и остро, но более трёх ложек преодолеть так и не смог при всём аппетите. Моего терпения хватило на две. Но и их оказалось достаточно для того, чтобы немедленно начать заливать вспыхнувший во рту очаг огня холодной водой. Пришедший отведать экзотическое блюдо брат оказался самым огнестойким — самоотверженно поглотил целую тарелку. После этого долго дышал открытым ртом, утирал струящиеся по красному лицу слёзы и вообще был похож на огнедышащего дракона. Только без огня. Мама была сильно смущена и огорчена. Но выход нашли — разбавили водой пожиже: не пропадать же вкуснятине.

А до косуль и оленей вскоре дошло, что если они и впредь продолжат доверчиво прогуливаться в окрестностях городка, то от них останутся ножки да рожки в буквальном смысле этих слов. Охотничьи страсти наших военных разгорелись неуёмно. Да их никто и не пытался унимать: не до того ведь — война ещё идёт. Уцелевшие животные разбежались кто куда, подальше…