Каким бы ни делали прожитые годы Пирстона днем, в вечерних сумерках он выглядел вполне презентабельно — приятный мужчина без заметной старости, его очертания почти не отличались от того, какими они были, когда ему было вдвое меньше лет. Он хорошо сохранился, по-прежнему был подтянут, аккуратно выбрит, проворен в движениях; носил застегнутый на все пуговицы костюм, подчеркивающий его от природы худощавую фигуру; короче говоря, таким, каким он показался ей в этот момент, он мог быть любого возраста. Она разговаривала с ним на равных с невозмутимостью человека, считающего, что он ненамного старше ее сверстников; и по мере того, как сгущающаяся темнота окутывала его все больше и больше, он все смелее соглашался с ее предположением о своем возрасте.
Джослин наклонился и осмотрел причину замешательства.
— Я думаю, если вы снимете башмачок, — сказал он, — ваша нога сможет выскользнуть, а он останется там.
Она попыталась последовать этому совету, но никак не могла действенно его исполнить. Затем Пирстон стал пробовать просунуть руку в щель, пока, наконец, не смог дотянуться до пуговиц ее ботинка, которые, однако, он так же, как она, никак не мог расстегнуть. Достав из кармана перочинный нож, он попробовал еще раз и стал срезать пуговки одну за другой. Ботинок расстегнулся, и ножка выскользнула на свободу.
— О, как я рада! — радостно воскликнула она. — Я боялась, что мне придется остаться здесь на всю ночь. Как мне отблагодарить вас?
Он попытался вытащить и ботинок, но никакие усилия не позволяли сдвинуть его с места, не порвав. В итоге она сказала:
— Ладно, не пытайтесь больше. До дома недалеко. Я могу дойти в одном чулке.
— Я помогу вам, — сказал он.
— Я еще совсем не стар, — говорил он себе на следующее утро, глядя на свое лицо в зеркало. И выглядел он значительно моложе своих лет. Но в его лице была история — отдельные ее главы; его лоб уже не был тем чистым листом, каким был когда-то. Пирстон знал происхождение этой линии на лбу: за месяц-другой ее прочертили прошлые неприятности. Он помнил, как появились эти блеклые жесткие волосы; их принесла болезнь в Риме, когда он каждую ночь желал лишь никогда больше не просыпаться. Вот здесь морщинистый уголок, там натянутый кусочек кожи — все это было следствием тех месяцев уныния, когда все шло, казалось, наперекор его искусству, его стойкости, его счастью.
— Нельзя прожить жизнь и сохранить ее, Джослин, — твердил он. Время было против него и его любви, и время, судя по всему, побеждало.