Михаил Дорошенко
Сны о России
Шрифты предоставлены компанией «ПараТайп»
Дизайнер обложки Аркадий Павлов
© Михаил Дорошенко, 2023
© Аркадий Павлов, дизайн обложки, 2023
Придумать свой параллельный мир, населить его персонажами и магическими предметами и через этот калейдоскоп созерцать ставшую фикцией реальность — писательская способность Дорошенко (М. Рыклин).
Не устаю выражать благодарность Татьяне Кузнецовой за творческое прочтение книги.
ISBN 978-5-0053-3774-0
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Оглавление
Русское государство обладает тем преимуществом перед другими, что оно управляется непосредственно Самим Богом, иначе невозможно понять, как оно существует.
Фельдмаршал Миних
Сны о России
Лестница богатого дома. Распахивается дверь наверху. Двое слуг выбрасывают господина во фраке, а затем бросают ему трость, плащ и цилиндр.
— Э-э-эх, господа! Над кем смеетесь!? Сегодня нас выбрасывают, а завтра — вас! Но вот ведь парадокс: у русского человека шея одна, а гонят в три. Загадка природы, сиречь науки-с! Алогизм, так сказать. Однако пребольно ушибся. Я им указал на их недостатки, а они мне — на дверь. Подлецы! Выбить бы окна, да только побьют ведь, прохвосты. Пожалуй, с пролетки швырну им в окошко булыжник и — деру!
* * *
— Не идет, а плывет. На флейте, говорят, играет.
— То муж ее на флейте играет.
— Нет, муж ее в карты играет, а она — на барабане. Когда муж запивает да в дому осадное положение объявляет, она потешное войско на штурм усадьбы ведет… Аделаида Евграфьевна, здравствуйте. Целуем ваши ручки, пальчики и ножки, если позволите.
— Позволю, милейший, ежели рот промокашкой прикроешь. Чернила на губах не обсохло, а все туда же! Щелкопер несчастный!
— Эх, Аделаида Евграфьевна, вам бы дивизией командовать. Стрелу, господа, на лету остановит, в горящую избу войдет…
— И в бордель в Карлсбаде на водах зайти может, да тамошних девок перепороть вместе с клиентами плеткой из ревности.
— Это что-то новенькое, Аделаида Евграфьевна. Не слыхали-с.
— Ну, как же не слыхали, Афанасий Сергеевич? Не вы ли сей истуар про меня разглашали на днях?
— На днях меня не было.
— В живых? От страху или еще от чего?
— В городе не было.
— А я вас приметила.
— То двойник мой троюродный был. Обознались.
— Передай своему тройнику: Аделаида Евграфьевна перепороть не только девок в россказнях его мерзких сумеет, но и его самого… Ваше превосходительство, вы как раз кстати. Я до вас с жалобой на Афанасия Сергеевича. Пашквилянту подобного рода надобно камень на шею, да в прорубь.
— Аделаида Евграфьевна, к чему такие строгости? Ну, обронил Афанасий Сергеевич какую-то глупость для красного словца. Он — весельчак, любитель приврать, но безвреднейший малый.
— Ваше превосходительство, он книгу собрался писать про меня.
— Что за книгу?
— Гренадер.
— Кто таков? Как зовут? В каком с вами родстве состоит?
— Гренадер — это я, да будет вам известно. В суд на него я подать не могу, на дуэль мой медведь никогда не соберется. За честь бедной женщины некому постоять. Я его сама на дуэль вызывала — на саблях, а он мне бороться при всех предлагает.
— Да вы победите, Аделаида Евграфьевна. Он ведь блефует, думает — вы не решитесь. А вы соглашайтесь.
— Он только того и ждет, чтобы я согласилась. Вы все заодно, подлецы!
— Аделаида Евграфьевна, я в исполнении, а вы меня эдак. Я вас под арест.
* * *
— Гусарыня… тьфу ты! Не на вас я плюю, разумеется, милостивая государыня, на себя. Я ведь хотел сказать «сударыня», а получилось… «гусарыня».
— Ну да, ну да, любезный… забыла, как зовут вас по имени отчеству, а, впрочем, не важно…
— Сударыня, я плюнул, как говорится, в сердцах на себя… как это не важно… а вышло вроде как на вас.
— Оставьте, ах оставьте эту тему, милейший, я прощаю.
— А то получается, сударыня с гусыней соединяются. Вроде смешно, а на самом деле не так. Я хотел сказать, мол, гусарыня, то есть гусар с сударыней. Ничего оскорбительного в этом нет: напротив!
— Ну, знаете ли: сударыня, это — еще куда ни шло, а гусар это фи!
— Что значит «фи», милостивая государыня? На кого это фи?
— На вашего гусара, вот на что фи!
— Помилуйте, сударыня… ой, не сударыня… ан нет, все правильно. У нас в полку…
— Вы, милостивый государь, не в полку, а на балу. Плюетесь на пол, словно в казарме!
— А вы фикаетесь!
— Мне полагается. Это мое, можно сказать, естество!
— Что еще за естество? Кто позволил на гусара фикать? Каким таким указом? Ну хорошо, фикайте на гусаров, сударыня, а я гусарыней вас буду теперь называть.
— Вы еще свинарыней назовите, с вас станется. Мужлан неотесанный!
— А вы так и вовсе пейзянка.
— Ну, а вы не гусар, а гусарь надутый. Спесивый и глупый притом.
— Ну, а вы — ягуарыня!
* * *
— Эй, Аарон, чем ты торгуешь здесь рядом со мною, несчастный?
— Здесь — серебром, уважаемый Бен Монид, а там золотом.
— Тьфу, тьфу, тьфу три раза на твое серебро и один раз на золото. Тьфу три раза по три и еще девять раз, говорю я тебе, на твое серебро и один раз на золото. Тьфу!
— Уважаемый Бен Монид, почему ты плюешь много раз на мое серебро и один раз на золото? Зачем ты тратишь свою драгоценную слюну на мой презренный товар?
— Я скажу тебе, Аарон, скажу тебе. Но прежде тьфу на твой жалкий товар еще раз и еще девять раз. Чем ты будешь торговать, Аарон, если я сяду рядом с тобой, здесь в пыли, и начну продавать свой товар!
— Уж не собираетесь ли вы, уважаемый, торговать серебром?
— Где ты видишь серебро, Аарон? У меня более ценный товар.
— Где же он, уважаемый Бен Монид? Ничего не вижу.
— Промой глаза свои и воздай Всевышнему за то, что Он сделал тебя подслеповатым, ибо ты вовсе ослепнешь, если увидишь блеск моего товара. Разве не я посоветовал тебе продавать слитки из олова под серебро и даже под золото, чтобы в каждом доме во Львове лежало твое серебро на комоде, и соседи дивились на такое богатство?
— Уважаемый Бен Монид, все так, как ты сказал, только зачем ты сегодня плюешь на то, что вчера было крупицей от щедрот твоей мудрости?
— Аарон, разве во Львове остался хотя бы один буфет, на котором еще не лежат твои слитки? Разве кто-нибудь покупает у тебя твой товар? Зачем ты сидишь здесь во Львове и разоряешься? Поезжай в Могилев!
— Уважаемый Бен Монид, зачем мне уезжать в Могилев, если солнце нашего квартала пребывает во Львове! Зачем мне, неразумному, возвращаться одному в Могилев? Я поеду с тобой, уважаемый!
— Эх, Аарон, разве тебе неизвестно, что сказал великий русский писатель Гоголь? В России горе от ума! Горе мне, Аарон, горе везде! Ты продаешь свой товар, чтобы заработать столько денег, чтобы люди считали тебе умнее, чем Ротшильд. Ты доволен и счастлив, несчастный, не так ли?
— Да остаться мне в одном шарфе, который сплела мать моей бабушки, чтобы я не был так счастлив!
— Теперь спроси меня, Аарон, счастлив ли я? Нет, скажу я тебе! Ты получаешь за свои безделки полноценные деньги, а я за мои бесценные идеи от вас — ваши деньги!
— Если вам мало, мы, уважаемый, отдадим вам последнюю крону, припасенную на тот случай, если надо будет купить веревку и удавиться от бедности.
— Эх, неразумный! Разве ты не знаешь: сам Ротшильд сидит в коляске у меня перед дверью в очереди за моими советами.
— Так чем же ты недоволен, уважаемый?
— Аарон, меня обсчитывают.
— Как можно?! Кто этот негодяй?
— Я сам, Аарон.
— Как может быть такое несчастье?
— Я сам не могу назначить цену. Ибо мои мысли вечны, а деньги тленны. Мне нужны деньги из вечности. Вечные деньги!
* * *
— Но более всего, господа, меня интересует, почему мужчина держит сигарету у пояса, а женщина у щеки?
— Да где ж вы такое видали, чтоб дамы курили? Каторжанка, разве что, какая-нибудь?
— В грядущем, господа! И закурят, и в штанах будут выхаживать, и подстригутся все, словно холерные. А уж их танцам, к примеру, шаман чукотский позавидует. Членовредительство сугубое!
— И откуда вам таковые фантазии являются?
— В видениях, господа, прозреваю. В видениях грядущего.
— Ну, разве что в видениях! После коньяка или еще чего такого горячительного!
— В дыму и копоти все будут пребывать, словно в пекле. Днем все как один трудиться будут, а по вечерам в ящики театральные для смотрения будут заглядывать с невеселыми картинками. Про жизнь их убогую.
— Ну, ежели все трудиться будут, так они, должно быть, дворцов понастроят на каждого.
— Понастроят, да толку с этого никакого не будет. Пока один дворец будут строить, другой у них развалится. Так они все время строить и будут, пока все не развалится разом. Вместо церквей у них башни железные будут стоять вавилонские. На них будут в небо летать. И до Луны, и до планеты Маркса долетят. Только не мы, а… мериканцы.
— Американцы, они, конечно, горазды на всякие выдумки, да только супротив немцев, да англичан они не потянут. Куда им на Луну! А мы, хотя и отстаем от Европы кой в чем, не лыком шиты. Блоху подковали, к примеру. Сам видел надпись на подкове.
— Что ж там написано?
— Выгравировано по-аглицки русским мастером. Он им в пику по-ихнему, да с издевочкой: Мейд ин в Ванкуверте! Что означает: сделано в Иван-городе! Вот! Не патриот ты, Пантелеймон Федорович, своей отчизны. С чужого голоса поешь и видения у тебя чужие. Накликаешь на себя беду. За такие слова в острог полагается…
— Правнук твой, Василий Тихонович, вначале в остроге победствует…
— За что же это?
— А ни за что.
— Как это: ни за что? Такого не бывает.
— А затем его пустят в расход.
— Это что еще за термин такой торговый будет?
— А это у них расстрел так будет называться.
— Ну, знаешь, Пантелеймон Федорович! Чтобы твоей ноги в моем доме не было! Мерзавец! Христопродавец! Бунтовщик! Фармазон проклятый!
* * *
— Барин у нас остолбенелый.
— Как тебя понимать изволишь, Габриэль? Так тебя барин зовет?
— Гаврила нас прозывают, а барин нонче никого не зовет, токма зенками вращает. Остолбенелый он нонеча.
— В столбняк, стало быть, впал? Это что — ипохондрия какая или попросту перепил?
— Давеча барин, осерчавши, тулупчик на себе порвал. Плечиками дернул и порвал на спине, да локтем в стену попал и остолбенел, как статуэт йерманский.
— Почему же германский, голубчик?
— Потому как в сугубом гневе были. Глаза выпучил, только зенками зыркают во все стороны, а сами не двигаются. Лекаря вызывали, Хвогеля…
— Известный мошенник, а лекарь отменный.
— Лекарь простучал нашего барина молоточком своим. Чистое дерево, глаголет, эбен! Али слоновая кость. Галатей из вашего барина получился. Наука тут бессильна. Мы его и в горячей воде и холодной отмачивали. Ничего не помогло…
— Водкой надо было отпаивать.
— Извели сорок ведер. Не помогает. Лекарь сказал…
— Ничего-то ваш лекарь-калекарь не понимает. Коньяком нужно было французским поить.
— Он предлагал, да барыня сказала — накладно.
— Девку надо было раздеть перед ним поядреней. Враз ожил бы!
— Хвогель сказывал, будто душа его в гастралии пребывает — до страшного суда. Барыня велела его в доспехи обрядить, да в передней выставить вместо украшения, чтоб без пользы места в дому не занимал, а сама не знает, замуж ей выходить, али нет. В синодах дело разбиралось, обещали к весне ответ прислать, а уж осень. Приезжал епископ из Пительбурга, велел сорок молебнов за здравие души отслужить, а за ним другой — из Москвы. Энтот велел за упокой служить. Спорили они, спорили, да так и не сговорились.
* * *
— Эй, с-кандальнички, барышня велит узнать, за что страдаете?
— За правду, ваше благородие.
— Знаем мы вас: за правду! Канальи! Вот ты, к примеру, расскажи.
— Истинно страдаю за неправду, на меня возведенную.
— Поведай, голубчик, не стыдись. На водку получишь.
— Иду я как-то ночью с сенокоса через лес, а по дороге на меня огненноглазый несется дракон во всю прыть. И на ем кто-то сидит, кнутищем погоняет и орет страшным голосом: «Поберегись, застрелю!» Ну, я, как полагается, вилы на дракона выставил и купчишку насадил по ошибке, а он в меня из леворверчика успел-таки пальнуть.
— Интересная… кхе-кхе-кхе… история. Гранд истуар, говорю я, ма фий. Стихотвореньице по сему поводу можно сочинить. Купец на фаэтоне… в лунном свете… с шестизарядным револьвером… э… мчащийся сквозь лес. Что же дальше было? А, преступничек?
— Ну, тут мои товарищи набежали на подмогу, серебро по карманам рассовали, купчишку — в канаву, а сами — в трактир. Там-то я у себя дырки в животе и обнаружил. По ним и определили.
— Вот, Мари, истинно русский человек. Молодец! Богатырь! Но… грабить более не смей! Нехорошо-с! На вот тебе рубль на пропой.
— Премного благодарен, ваше благородие.
— Ну а ты, плешивенький, за какую неправду страдаешь?
— За изобретенье, открытье великое.
— Семинарист, стало быть? Бомбу что ли изобрел, али что похуже?
— Пожалуй, что, бомбу. Теорию новую создал, за что и страдаю.
— Теорию, говоришь? Это интересно. Что за теория?
— Исследование о том, как у нашей отчизны названье украли. Пока Киевская Русь истекала кровью под татарскими саблями, в дремучих лесах на окраине башкиры, мордовцы, московиты да хазары выстроили городище. Назвали себя русскими, нашу столицу в свою Москву перенесли, а нас, истинных россиян, окраинцами обозвали.
— И сколько тебе присудили годков за твое изобретенье?
— Десять, ваше благородие.
— Так я, пожалуй, пропишу в сенат, чтобы тебе, супостату, пожизненную каторгу дали.
— Премного благодарен, ваше благородие, за доброту неизреченную.
— Ка-кой мер-за-вец! Это чтобы я в захолустье сидел под Москвою и из Киева сверху указы получал? Не бывать сему вовек! Эй, конвойный, с изобретателем построже! Я тебе покажу окраину!
* * *
— Как-то появляется у нас на улице — человек размером с медведя со свечою толстенной, как бревно на плече. Остановился, отер пот, осмотрелся вокруг, попыхтел, свечку вновь на плечо взвалил и ушел. Более его никто не видывал.
— Так в чем тут соль, в сём анекдоте?
— Ну, во-первых, сие не анекдот, а быль, а, во-вторых, никакой соли нет.
— Во всякой истории должен быть нравственный урок, а где у вас тут урок?
— Как же, как же! Человек благочестивый: свечку вона какую нес?
— Куда нес, зачем нес? Может, в лес?
— Может, и в лес, откуда мне знать».
— Стало быть, — разбойник, а вы его защищаете.
— Как прикажете понимать вас, милостивый государь? Эдак вы и меня в разбойники запишите.
— И запишу! Зубы мне заговариваете, а сами свечку за упокой души моей ставите. Разбойника наняли, чтобы он меня встретил в лесу и жизни лишил. Я за такое коварство всех своих гончих по вашим полям пущу.
— Да вы, Петр Кузьмич, сами разбойник после сего сказанного будете.
— Я покуда еще только буду, а вы уже тот самый разбойник и есть.
— А вы, Петр Кузьмич, вы… вы «мерихлюндер!
— Тьфу на вас, Кузьма Петрович, за такие слова на меня. Ноги моей в вашем доме не будет? Прощайте навеки?
— Ладно, до завтра.
* * *
— Федор Федорович, говорят, вы по имению на кабане разъезжаете.
— А хоть и на козле, кому какое дело!
— Ну, в этом большой беды нету. Да только за што урядника в плуг впрягли и поле вспахали на нем?
— Для доказательства тезису, что он, подлец, здоровее кобылы.
— Еще говорят, будто вы кобылу на воздушном шаре поднимали, и над домом губернатора она у вас мочилась и лошадиные яблоки роняла.
— Не учил я её мочиться, а только пивом напоил. А то, что балкон обгадила, так то со страху. Нешто можно в кобылу из ружей палить?
— Его превосходительство утверждает, будто вы то рассчитали, что в него начнут палить, да и выдрессировали на подобное безобразие.
— А ты поди докажи — хоть и в суде. Он в мое имущество стрелял.
— Над своей землей стрелял, а ваша кобыла на нее гадила.
— Земля-то, может, и его, да воздух — Божий!
* * *
— Ну, здравствуй, мачеха Россия! Что же я горожу? Матушка, конечно же… Оговорился. Эдак гадиной недолго обозвать, ежели вспомнить о чем-нибудь уже и вовсе неприятном. Эй, как там тебя, позабыл…
— Безымянный я, ваше превосходительство. Служу по вашему ведомству: записываю первые слова приезжающих и последние отъезжающих. Все вздохи и ахи, а также гримасы.
— Без имени, стало быть? А фамилия у тебя есть?
— Фамилия моя и есть Безымянный.
— Подходящая для фискала фамилия. Что-то я тебе такое поручал?
— Наблюдать за вашим братцем опальным.
— Да, было такое. Приказал наблюдать. Потом за границу уехал и все позабыл. Спасибо, голубчик, напомнил. Ну, как там мой брат?
— В благодушии пребывает-с. Частенько гостит в вашем доме. Уходит за полночь, бывало.
— Далеко за полночь?
— Да, уж скорее под утро. Через боковую дверь в соседний проулок, а там его коляска дожидается.
— Долго ждет?
— Ежели за полночь приезжает, то часа три, а ежели пораньше, то и подольше…
— На что же это ты намекаешь, супостат ты эдакий!?
— Я, ваше превосходительство, не намекаю, а докладываю. По форме-с.
— Ну и чем, по-твоему, мой братец в моем доме занимается?
— Музицирует, стихи читает запретные…
— Откуда узнал про стихи, что запретные?
— По губам узнается сие.
— Да ты, я смотрю, феномен в своем роде! Что еще?
— Ручки дамам нацеловывает…
— Да как ты посмел в мои окна заглядывать… а, Безымянный?
— Ваше превосходительство, без заглядывания в нашем деле нельзя. Никак нельзя!
— Ну и откуда заглядывал, с дерева что ли? Из окон напротив, пожалуй, ничего не увидишь.
— Как есть, не увидишь, а ежели подзорную трубу употребить, то все как на ладони можно разглядеть.
— Экий ты, братец, старательный!
— Рад стараться, ваше превосходи…
— Ну и…
— Ваш братец помузицирует с вашей супругой, бывало и… стихи начинает читать нараспев.
— Запрещенные, слыхали уже. Дальше что?
— Ну, а дальше ваш братец шасть к вашей горничной в спальню. Спрячется там, а ваша супруга разыскивает его с завязанными глазами…
— А…
— Гости хохочут, танцуют, шампанское пьют.
— Тьфу на тебя, болван! Было, отвечай, как на духу, прелюбодеяние или нет?
— Ваше превосходительство, деянья подобного рода при закрытых случаются окнах в тщательной скрытности, можно сказать, а вот шпектакли всевозможные, машкерады различные — да! Не то что окна, а и занавески раскроют, бывало.
— Что еще за спектакли?
— Да так, представленья различные. Ерундические, можно сказать. Бывало, ваш братец крылья нацепит и кричит будто лебедь, а ваша супруга от ентого крику в состоянье впадает.
— Что за состоянье?
— Состояние самое что ни на есть лебедическое.
— Ну, а гости-то что?
— А гостей к тому времени уже не бывает…
* * *
— Угостили бы водочкой, нет, коньяком, господа. Такое про себя наплету! Во всем признаюсь! Как на княгиню Велиховскую дерзко засматривался, когда она в карете проезжала. Да что там засматривался? Желал самым непристойным образом в златостенной спальне обладать. Вот до какого бесчестия мысли дошла микроба человеческая. Тьфу!
— Эй, пьяненький! Ты что тут про княгиню Велиховскую плел?
— Я? Я ничего! Спьяну фамилью произнесешь, а что и про что — уже ветер унес.
— Так вот тебе мой совет, философ: вон дом твоей возлюбленной. Ты зайди туда и швейцару передай письмо, а сам сядь в кресло с бархатной обивкой и, когда княгиня сбежит к тебе по лестнице, ты заложи ногу за ногу и, поигрывая краем своей дерюжинки, скажи ей, что, мол, Судьба явилась требовать свое. И требуй. Что хошь!
— Да не рехнулись вы часом? Меня от ваших слов до костей души проняло.
— Делай, болван, что велят. Один раз в жизни шанс у тебя выпал.
— Да кто вы такой?
— Я — тоже князь. В своем роде. Да не бойся, перекрести, не исчезну.
— Да как вы мысль мою прочли?
— Иди, дурак! Я догадливый. Княгиня вначале попытается от тебя сторублевкой отделаться, а ты не бери — больше получишь. Она тебя к зеркалу подведет, покажет, какая она чистая, красивая, а ты — немытый. Так ты ей вели умыть тебя, одеколоном французским обрызгать. Все сделает по письму. На вот, возьми. Можешь взглянуть, что в нем написано.
— Да ничего тут и нету, одна белизна.
— Княгиня сей белизны почище приговора смертного испугается. Иди, болван, не то поколочу.
— Да уж лучше поколотите. Все уж лучше поколотите. Все равно не пойду.
— Эх ты, философ, уже и поверил. Пошутил я, болван.
* * *
— Вы… вы… вы кто такая?
— Я? Я — нечто вроде апсары.
— Это как понимать изволите?
— Ничего понимать не нужно — лови мгновение.
— Какое еще мгновение?
— А вот меня, к примеру.
— Каким образом вы у меня оказались в постели?
— Я — апсара! Этим все сказано.
— Что сказано? Кем сказано?
— Я воплощенное ваше желание. Пользуйтесь!
— Кем воплощенное?
— Откуда мне знать. Я всего лишь апсара. Не вы ли желали по утрам эдакую стервочку в одних только чулках, да чтобы на столе шампанское пенилось в бокале. Вот она я — перед вами, а шампанское там — на столе.
— Да, я бы выпил глоточек шампанского, а вот с вами, мадмуазель, как-то боязно общаться. Ведь вас вроде нету, не так ли?
— Ну почему ж меня нету? Еще как есть! Вот она я, поглядите. Да вы прикоснитесь, не бойтесь. Я на ощупь живая — вполне.
— Но вы все же из ничего не состоите — как будто?
— Да, из одних только ваших желаний.
— Ну, а ежели вас надрезать да посмотреть, что внутри, а?
— Вы, я вижу, не джентльмен, а исследователь какой-то. Неужели вы даму разрезать собираетесь? Фи!
— Как-то развязновато вы себя ведете — в чужой постели. У вас на том свете все такие нахальные?
— Мы с вами на этом свете, а как там ведут себя, не знаю. Я вашего желанья воплощенье, а не того света, как вы изволили выразиться.
— А как насчет платы? Подарочков всяческих там?
— Помилуйте, вы что меня за проститутку принимаете? Я еще девственница, милейший!
— Очень похоже, сударыня. Одеянье на вас весьма скромное, однако, со вкусом.
— По вашему вкусу воплощалась.
— Надолго воплотились?
— Как пожелаете. Да вы не спровадить меня собрались?
— Помилуйте, сударыня!
— Не отпирайтесь, я ваших желаний воплощенье. Все знаю, обо всем догадываюсь, все исполняю. Исчезаю. Оп-ля!
— Куда же вы, мадмуазель? Исчезла, проклятая. Фу-ух! Шампанское с собой прихватила, прохвостка. Пожалуй, надобно квартиру освятить, а, впрочем, повременю. Ежели завтра появится, я философский диспут с ней заведу. Поговорю о Гельвеции… да, о Гельвеции, скажем.
* * *
— Такого не бывает, — говорит подвыпивший господин в пальто с меховым воротником, — такого не бывает, а если и бывает, то все равно не бывает.
Неожиданно распахивается резная дверь за его спиной, и чья-то рука затаскивает его за ворот в подъезд. Раздаются удары, крики и господин уже без пальто вылетает на улицу с порванным сюртуком и шляпой, надвинутой на шею.
— А вот такое, — указывает он на дверь, — а вот такое бывает.
Импровизаторы
— Фамилия моя Немноговздоров, вернее Невздоров, а вы, стало быть, и есть тот самый Неблагодаров, коего ваши родители при рождении на меня подменили в трактире своем?
— Что за вздор вы несете?
— Вот-вот? Вздор-с получается. Вы в хоромах господских пребываете, а я в трактире всю жизнь прозябаю. Несправедливость!
— Да что вы несете, милейший? Да, вы кто такой?
— Я — Неблагодаров на самом деле, а вы, как оказалось, — Невздоров. Взгляните на портрет вашего папеньки. Сходство с вами весьма отдаленное. Ну, а теперь на меня поглядите, сходство разительное.
— Да, известное сходство с вами имеется. Папенька мой был большим охотником до трактирных красоток.
— Вот вы уже и папеньку моего оскорбляете. Я оскорблять его не позволю.
— Помилуйте, да какой же он вам папенька? Он мой па-пень-ка?
— Я на вас в суд подам за кражу моего доброго имени и состояния.
— Вот она, где собака зарыта! Состояние мое подавай ему на тарелочке.
— Посмотрим, что вы запоете на суде, когда с портретом предстану папеньки нашего. Что Мария Антоновна скажет? Как на вас дочка ее поглядит?
— Да вы шантажировать меня вздумали, милейший? Вас, мерзавца, нарочно подыскали похожего на папеньку. За сколько портрет уступить собираетесь?
— От моих родителей за тридцать тысяч серебряников предлагаете отречься?
— Ну, тридцать, пожалуй, для такого прохвоста, как ты, многовато, а вот за триста рублей ассигнациями, полагаю, согласишься портрет уступить.
— За триста согласен.
— Эх! Кабы не подловил меня перед свадьбой портретом, я тебе, мерзавцу, и гроша ломаного не дал бы. На вот тебе триста рублей, и исчезни с глаз долой. Провались!
* * *
— Стало быть, вы Событин?
— Фамилия моя от матушки моей Событиной, а могла быть ваша, к примеру.
— На что это вы намекаете? Вам деньги понадобились дармовые, должно быть?
— Нет, деньги мне не нужны. Я сам вам деньги привез. Матушка на смертном одре повелела: отвези своему отцу пять тысяч наличными на память от рабы божьей Елизаветы. Вот, подтвержденье в письме.
— Да вы — образец добродетели! Иные все из дому норовят утащить, а вы так все в дом. К тому же вы, как я понял, наш сын. Как вырос, не узнать, а похож, как похож! Что из наследства осталось тебе?
— Да я своим капиталом владею изрядным. К чему мне мамашины крохи?
— Ну, так уж и крохи? Пять тысяч наличными!
— Я потому задержался, чтобы к поездке к вам дело одно приурочить. Вы уж меня за задержку простите, отец, если позволите так называть.
— Ты меня, сынок, тоже прости. Не припомню я твоей матери. Сколько было всего! Позабыл! Лизавета? Кто такая?
— Лизавета Матвеевна, актриса, царство ей небесное.
— Да, да, царствие небесное, да? Хорошая женщина, должно быть, была, хотя и актриса. Что ты сказывал насчет какого-то дела?
— Помещик Кукуев продает свою землю за сто пятьдесят. Хочу прикупить.
— Да ты что! Землица его поганая и пятидесяти не стоит.
— Может быть, и не стоит, а ежели посмотреть с другой стороны, так и стоит.
— Да с какой стороны ни смотри, не стоит! Обмануть тебя вздумал старик.
— Та землица была — пятьдесят», стала — сто пятьдесят», а будет все — триста.
— Это как же: была, стала, будет? Что-то я совсем запутался.
— Немец недавно сыскал в сей землице руду. Мало того: через землю сию будут проложены рельсы. Смекаете?
— Сме-ка-ю. Еще как смекаю!
— Я вот пятьдесят тысяч привез, да немец проболтался, должно быть, вот Кукуев и загнул втридорога. Вот только про завод, коей здесь собираются строить, еще не узнал.
— Еще и завод! Нужно срочно землицу у него прикупить, покуда не помер, а то наследнички набегут, а они молодые, смекалистые.
— Да вот только придется за деньгами ехать в Москву. Можно было бы вступить в пай с человеком каким-нибудь честным, да, где их возьмешь, честных-то?
— Да, как же нет честных? Я-то на что? Вот, что, любезный мой сын. Мы прямо сейчас отвезем ему деньги, у меня они дома. Он, конечно, будет нахваливать свою землицу никчемную, а ты поторгуйся, авось сбросит тысяч пять, а то и все десять.
— Сомневаюсь, однако, попробовать надобно. Чем черт не шутит?
* * *
— Что мне твои пардоны, Афанасий? Ты вот стань предо мною вместо ступеньки, а я на коляску взойду.
— Это что же вы, Агафон Степанович, басурманский обычай в христианской стране возрождать вздумали? Где это видано, чтобы по живой спине прохаживались, аки по тротуару? Как бы вам не прослыть ретроградом.
— Так ты меня, милейший, ретроградом вздумал обзывать!
— Ваше превосходительство, ни в коем случае. Только вот, приватно, не при всех бы. Эх, была, ни была! Становись, Агафон Степанович, только не на почки. За такое страдание к жалованью прибавить бы надобно.
— Ну, ты — нахал, Афанасий? Я тебя выгонять собираюсь, ты у меня прощенье вымаливаешь, а сам под шумок ангельских крыл моего всепрощения аферу вздумал провернуть!
— Ваше превосходительство, Агафон Степанович, да разве мы не в одном полку служили, не одну девку делили, вспомните?
— Вот, Афанасий, ты меня и — вашим превосходительством» выучился называть, а то Агафоном все обзывался.
— Нешто христианским именем называть оскорбительно?
— Не-по-чину-с?
— Аспид однорогий, Агафоша, вот, кто ты?
— Бунт на коленях, мятеж! Эдак ты меня на дуэль завтра вызовешь.
— Знаешь, не вызову, вот и издеваешься.
— Ладно, пошутил, не нагибайся. Верность твою собачью проверял. Молодец, выдержал — экзаман. Аспид однорогий — это смешно. Да только почему, милый Афанасий Сергеевич, однорогий? Ну, ладно, прощаю. Выдумает, шельма! Пожалуй, завтра Ивана Феодосиевича эдак обзову.
* * *
— Ба-а! Мысль созрела в черепной шкатулке, аки плод заморский.
— Кладезь мудрости вы у нас, Спиридон Порфирьевич! Что за плод?
— Плод познания добра и… справедливости. По справедливости, мне бы велеть тебя выпороть, а по доброте душевной не могу.
— Ну уж так и выпороть! Не те нынче времена.
— Да уж не те, а жаль…
— Токмо из любопытства праздного спрашиваю, за что?
— Пожалуй, за услужливость, вот за што!
— Помилуйте, да кто же за услужливость наказует? Наоборот — поощряют.
— Так ты, наглец, еще и награду требуешь?
— Сапогом хотя бы не бросались в меня по утрам.
— Чем же тебе мой сапог не понравился?
— Шпорою, ваше благородие.
— Да, чем ты, наглец, таким отличился, чтобы сапогом в тебя не бросать, хоть и со шпорою?
— Ну, уже тем, что вы, ваше благородие, должны мне триста рублей.
— Должен, согласен, да ты пойди, получи у меня.
— Только за эти триста рублей не я у вас, а вы у меня служите, как медведь на ярмарке.
— Ах ты, наглец, да как ты осмелился такое произнесть?
— Не вы ли, ваше благородие, казачка станцевали не далее, как вчера? За полсотни рублей.
— Ну, я! Не вставая с одра моего безденежья временного. Символически, можно сказать. Однако, в накладе не остался.
— Как же не остались? Остались! А дворянская честь?
— Честь, она со мною осталась и пятьдесят рублей тоже.
— А, проиграете? Что же вы, и перед господами казачка спляшите?
— Вот за это я велю тебя бросить на съедение… львам или голодным котам!
— Ну, вы, ваше благородие, — прожектер.
— Не-с-ка-жи! В начале нашей беседы я сообщил о созревшем плоде добра и справедливости. Вынимаю краеугольную косточку из плода, горькую косточку справедливости, из коей следует выпороть тебя, но… поручая это дело тебе, я предусматриваю, что ты, мошенник, сам себя не накажешь, и вот в этом-то и есть, мякоть плода, так сказать. А посему давай мне взаймы еще сто рублей, да и дело с концом!
* * *
— Милостивый государь, разрешите задать вам вопрос деликатного свойства?
— Деликатного свойству? Задайте!
— Имеется ли у вас какое-нибудь желание, искушение, так сказать, коего вы не в состоянии побороть?
— Да, пожалуй, и нету.
— Ну, а у меня так имеется.
— Любопытно было бы узнать, какое. Поведайте, не стыдитесь.
— Дать вам в рожу, милейший.
— Мы как будто с вами незнакомы. Нет повода, можно сказать.
— В том-то и повод, милостивый государь, что вы уже битых две минуты сидите тут рядом со мной и выпить мне не предлагаете.
— Ну, а ежели я предложу вам мадеры?
— Тогда мы с вами друзья до гроба.
— Эй, человек, налейте-ка рюмку вина, да плесни энтой особи в рожу. Я заплачу.
— Ваше благородие, оне только того и добиваются, чтобы их оскорбили, а оне с вас откупные затребуют.
— Че-рез-суд! Не примите за оскорбление, а сочтите за шутку. В прежние времена подобными шутками развлекался, признаюсь, а нынче иными.
— Чем же вы занимаетесь нынче, милейший?
— Памфлетирую злейших врагов человечества.
— Враги человечества? Кто такие? Масоны?
— Человек сам себе враг. Вы, к примеру, сам себе враг наизлейший. Ибо не только плоть, но и душу сгубить свою надобно, сказано. Я помогу. Пропамфлетирую так, что родная жена не признает.
— Зачем же мне худыми словами себя поносить?
— Вам не надобно, я сам все за вас сделаю, а вы мне — гонорар.
— За что же, милейший? За оскорбления?
— Нет, не за оскорбления, а за то, что вы все про себя разузнаете.
— Да я вас на дуэль за оскорбление вызову!
— Ну тогда выбор оружия за мной. Будем кусаться, согласны?
— Да вы… да вы… вы, милостивый государь…
— Я — да, а вы, стало быть, — нет, ежели я вас правильно понял. Не желаете кусаться, давайте лбами сшибаться. Однако заранее предупреждаю: я твердолобый. Дверь прошибаю с разбега насквозь.
— Вы — мерзавец, каких еще свет не видывал.
— Вот вы меня и оскорбляете, милейший, а я, может быть, цесаревич: хожу по ресторанам и все задеваю, а затем изумляю открытьем себя. Вы внимательней всмотритесь в меня. Разве простой чиновник эдакое позволит себе? Я — великий князь, но и вы тоже князь — в своем роде. Этот, как его… Мышкин.
— Ваше сиятельство, простите меня. Я не князь, извините, я — чиновник простой, а, впрочем, что это я горожу? Какой из вас князь?! Прощелыга, прохвост и нахал! Ах, мошенник: обманул, разыграл!
— Нас, любезный нанял вон тот господин за соседним столом. Нанял меня, ну, а вы подыграли прекрасно. С него гонорар за двоих.
* * *
— Господин импровизатор, как это у вас здорово выходит? Вы что же: учились или от Бога талант имеете?
— Да хоть и учится человек, а все от Бога.
— Не хотите ли выпить с нами?
— Почему бы не выпить? На дармовщину даже медведи на ярмарке пьют. В Казани, к примеру, медведи Прошка и Прокруст… водочки тяпнут, попляшут и — спать до утра. Да что там медведи! Вот я вам — хотите — золотой проглочу, а то и два?
— Ну, золотые и мы горазды глотать. Вы лучше сымпровизируйте нам что-нибудь.
— На любую тему, господа. Вы только назовите.
— Скажем, я беден, но горд, и за копейку не нагнусь.
— Ну, а за десять?
— На сцене вы отвечали пространней.
— Задайте еще что-нибудь.
— Честность, скажем… не помеха. Да, честность не помеха.
— Кристальной честности мошенник! Ужаснейший пройдоха! Прохвост первостатейнейший! Взятки берет после того, как встанешь перед ним на колени да заумоляешь его, каналью, до седьмого поту.
— Ну, вы нашему начальнику не в бровь, а в глаз попали.
— Я в любом трактире ужин смогу заработать — за час. Цены мне бы не было, если б копил, а так пропиваю с друзьями-коллегами. Я ведь — дурак, провизатор гороховый. Шут, господа!
— Пожалуй, ты заработал у нас золотой, да вот только у нас его нет у самих. Вы бы заняли нам или буфетчику… дрянь человечишко… заплатили бы. А, провизатор?
— Ну что ж, господа, я вижу, коллеги мы с вами.
— Коллеги, коллеги, милейший. Чиновники мы, а мундиры гусарские — это для форсу. Чтобы начальству назавтра доложили: видели в опере нас, а мы скажем: то братья родные, похожи на нас, близнецы. Почет, уважение, боязнь!
— Я вас угощаю! Буфетчик, шампанское нам! Кутить до утра! Наше актерское счастье в вине, господа!
— Наше чиновничье счастье, пожалуй, в другом.
— Счастье от бесчестья, господа. Пока ты несчастен, ты — честен, а как подфартило — мошенник. Счастье не ловят, его отнимают. Вам для полного счастья чего не хватает?
— Орденок бы в петлицу, да тайного советничка…
— Ну, орденок — это просто! Нищему дайте полтинник, а затем заберите назад, да и мелочь его всю заставьте отдать. На завтра вам — орден в петлицу. Нежданно!
— Всего-то? Ну, нищему от сего не убудет.
— Действительно. Можно его другим днем одарить.
— Ну, это уже лишнее.
— Вы делаете успехи. Вам сейчас уже можно орден давать.
— Ну, а тайного… тайного-то советника как получить?
— За тайного нужно сиротку обидеть.
— Сиротку оби… да-как-же-так?
— А вот так — взять, да и обидеть.
— Нет, сиротку нельзя обижать, никак нельзя! Так что же — на всю жизнь оставаться без тайного?
— А вы послужите примерно по чести и совести — лет эдак тридцать.
— Ну, уж нет! Сиротку! А нельзя ли чиновника какого-нибудь нахального обидеть вместо дитяти невинного? Приятеля моего, например!
— Это что же ты, мон ами, на меня указуешь?
— Да ты погоди со своими обидами. Это я в шутку. Лучше послушай, что умный человек посоветует нам.
— Нет, только сиротку. Чиновника всякий обидит. Приятеля — тем более.
— Экая жалость! Какую сиротку, а то бывают такие сиротки! Сто очков вперед дадут любой столичной конфузнице. И все-таки: как можно обижать?
— Да обижать-то не вы будете, другие. Обидеть всегда найдется кому. Вам лишь согласие надобно дать.
— Ах, другие! И кто такие?
— Да родственники ейные.
— Родственники, говорите? Ну, из любопытствия праздного только: как обидят, кто обидит?
— Наследство отымут после смерти родителя.
— А кто таков родитель? Какого звания?
— Вы будете родителем сим несчастным.
— Да у меня не только детей, а и жены не имеется. Я только собираюсь жениться.
— Ну вот, женитесь, через годик дочку родите, а еще через пару лет помрет ваша жена. Вы еще пару годков протяните да за нею последуете. Родственники сиротку и обидят — наследство отымут.
— Я лучше жениться и вовсе не буду.
— Правильно, дольше проживете.
— Нельзя ли без вредительства тайного заполучить?
— Ну как же нельзя, — можно. Еще как можно! Да только побоитесь.
— Да вы уж поведайте.
— На днях к вам сановник прибудет из Санкта с ревизией. Ваш начальник закатит обед в ресторации для всех в его честь. Вы поднимитесь с бокалом для тоста, да и выльете начальнику вашему красное вино за воротник, а затем провозгласите, что будете лить вино за воротник до тех пор, пока он не перестанет с вашей невестой в коляске раскатывать.
— Да меня от ваших слов холодным потом прошибло.
— А вы что думали, — тайного советника легко получить?
— Что: и взаправду разъезжает в коляске с мерзавцем?
— Для дела разочек прокатится. Ничто с нею не станется.
— Это как же: не станется! Еще как станется! У Тимофея Харлампиевича коляска для сих целей приспособлена. Дом свиданий, можно сказать, на колесах. Сколько уже пострадало порядочных женщин на ней.
— Вот вы и отомстите за всех разом.
— За всех страдать не желаю. За тайного, разве что!
— За тайного, разумеется. После сего сказанного вы поведаете ревизору о прочих прегрешениях вашего начальника.
— Да неужто ревизор меня выслушивать станет?
— Еще как станет! У него самого жена в колясках разъезжает, как невеста ваша неверная.
— Далась вам эта коляска проклятая! Неужели нельзя без нее обойтись?
— Никак нельзя! Сами напросились. Кто вас тянул за язык правду о невесте своей сообщать. Зато ревизор вас за правду сию наградит Петербургом, со временем тайным, да и место подыщет получше.
— Да нешто в самом Петербурге сподоблюсь служить?
— Сподобитесь, а как же! Главное не оробеть. Ну, а коли боитесь…
— Боязно, весьма!
— Тогда имущество свое распродайте, экипажик перед ресторацией придержите, да и деру.
— Так что же это — не выйдет?
— Может и не выйдет, так деру, а коли верите мне, то и выйдет. Так вы на этом экипаже в Петербург вместе с ревизором и ука-ти-те. Начальника вашего снимут с должности, вас — в Петербург, а за вами — слушок. Так, мол, и так, ничего не боится — правду режет в глаза, будто с самим царем на брудершафты пивал. Входите вы в присутствие эдаким лихарем. Начальство переводит вас станет с повышением, чтобы избавиться.
— Уу-умно, ой, как умно! Ну, а как в обществе умным прослыть? Еще более.
— Для поумнения необходимо…
— Обидеть кого?
— Да, пожалуй, обидеть.
— Близкого человека?
— Да уж ближе и не придумаешь. Самого себя выпороть следует.
— Да как же я сам себя выпорю?
— Зачем же самому? Цыганка вас за трешку не токмо выпорет, а и в саже вымажет с ног до головы. Враз поумнеете!
— На всякого небитого у нас приходится по десять битых дураков. Что же они не умнеют?
— Дураки, они разве что еще более не глупеют, а умному человеку все впрок. К тому же цыганка искусница великая, так что и удовольствие получите от нее. Нежданное.
— Ну, а… дальше? Дальше как жить? Кому вино за воротник лить?
— А дальше не жить.
— Как так, не жить?!
— А вот так: умирать.
— Это зачем же?
— Время пришпеет.
— Что еще за пирог такой время? Пришпеет! А нельзя, чтоб не пришпело? Годочков бы на сорок отсрочку получить.
— Почему нельзя? Можно! Да только нужно сиротку обидеть.
— Опять сиротку?!
— Другую сиротку, чужую.
— И что же: наследства лишить?
— Нет, снасильничать.
— Да что же это такое?! Так и преступать всю жизнь законы божьи?
— Поздно вспомнили. Чем нищий от сиротки богатой отличается?
— Ну, нищий — мерзавец чумазый, ему поделом. А сиротку за что же?
— За удовольствие.
— Какое же тут удовольствие: деток малых растлевать?
— Ну, так уж и малых! Сиротка осьмнадцати лет.
— Осьмнадцати, говорите? Ну, это другое дело. Да чем же она жизнь мою продлит?
— Своею жизнью. Она-то вскорости зачахнет, а вы проживете. Да только влюбитесь в нее и всю оставшуюся жизнь горевать по ней будете.
— А без горя нельзя?
— Без горя нельзя, никак нельзя. Зато кубарем по жизни прокатитесь, не хуже кометы разгульной.
— Ой, больно! Душа вся горит: как подступится, как вылить вино? Неужели нельзя без страданий прожить?
— Нет, без страданий нельзя!
— Я бы еще раз женился.
— Напрасно! Я бы на вашем месте подумал, прежде чем на молодой жениться. Еще раз.
— Считаете: изменит?
— Изменит! Это еще мягко сказано.
— Да как же сию препакость пресечь?
— А никак! Вот Иван Сергеевич нанял меня однажды прогипнотировать свою жену, так она в таких вольностях напризнавалась во сне гипнотичном, что и меня, видавшего виды человека, изумила, а уж у Ивана Сергеевича волосы и вовсе встали дубом. Он, вместо того чтобы за плеть, да жену свою по дому погонять, бросился к обидчику — мстить. «Помилуйте, — говорит ему Кузьма Платонович, — у меня с Верой Ефимовной ангажман, не отрицаю, да вы то тут причем?» — «Какая такая Вера Ефимовна? — орет Иван Сергеевич. — Мою жену зовут Анфисой!» — «Правильно, вашу жену зовут Анфисой Васильевной, у меня грандплезьир с Верой Ефимовной, а вы-то тут причем?» Едва разобрались что к чему. Оказывается, Вера Ефимовна приезжала за день до того к жене Ивана Сергеевича да ей наболтала подробностей, а та, другая, тоже хороша: слушала, шельма, и запоминала. Вот и гипнотируй после этого дам!
— Все-таки любопытно было бы прогипнотировать будущую супругу. Да вдруг вас не окажется на месте в Петербурге.
— Я вам адресочек оставлю гишпанской гадалки. У нее книга имеется с зеркальными текстами. Вы посмотрите и все про свою супругу неверную разузнаете. Не в рассказе услышите, а уви-ди-те со всеми подробностями, словно сквозь решетку в серале.
— Так и буду мучатся от сего?
— По малейшему поводу будете бегать к гадалке да изводить себя картинами ейной неверности.
— А…
— Наказать ее не посмеете. Уж больно знатна будет ваша супруга и богата.
— Бо-га-та! Какая сладость в слове сем заключена!
— В слове, может быть, а в жизни — все наоборот.
Путешествие из Петербурга в Пекин
— Где это я, господа?
— Как это где? В почтовой карете, в омнибусе, можно сказать.
— Куда направляется сей экипаж?
— Я лично еду в Париж, а другие не знаю куда. Может, в Пекин.
— А я куда направляюсь?
— Вам лучше знать.
— А… откуда мы едем?
— Из Пятигорска в Пекин.
— Из Пятигорска, говорите? Должно быть, я тоже оттуда. Вот только как звать позабыл.
— Кого позабыли, любезный?
— Себя позабыл.
— Да это со сна. Вы проснулись и никак не придете в себя, а может быть, все еще спите. Давайте мы будем звать вас Николаем.
— Да нет, господа, меня звать Алексеем, как будто.
— Стало быть, Алексис.
— Может быть, может быть, ну а кто я, не помню. Местный помещик, должно быть.
— Какой местности, уважаемый?
— Ставропольской губернии, кажется. Вспомнил!
— Далековато заехали: подъезжаем к Пергаму. Взгляните в оконце.
— Батюшки свет! Что творится! Не видно ничего. Да я сплю, господа.
— Вы — может быть, ну а мы так и нет.
— Я, господа, — генеральская лошадь, пардон… Я — генеральскую лошадь в отставке… нет, лошадь на службе, а генерал в отставке. Я с ним на спор… она у него, подлеца, лошадь, то есть, шампанское ведрами пьет. Я ее перепил.
— Вот вы и вспомнили о себе кое-что.
— Все ничего, только кто я?
— Вы, должно быть — актер.
— Позабытого театра.
— Вы играете в пьесе Крамольника.
— Что за пьеса, не помню.
— Ну как же, известная пьеса «Путешествие из Петербурга в Пекин».
— Господа, здесь что-то не то. Ежели мы играем на сцене, то зрители где?
— Темно за окном, не видать.
— И то верно, да только на сцене как будто бы нету четвертой стены, а у нас все четыре на месте.
— Вы наблюдательны, сударь, зело. Карета на сцене стоит, понимаете?
— Да, понимаю, то есть, нет, не совсем.
— Мы в ней сидим и беседуем, а спектакль идет своим ходом, как верблюд по пустыне.
— Куда направляется сей… э…
— … кипаж?
— Нет, верблюд.
— В Багдад, разумеется. Ну а мы из Парижа, как сказано в пьесе, в Пекин.
— Стало быть, в пьесе Крамольника все про нас сказано. Может, там что-нибудь есть про меня?
— Может быть.
— Какой-нибудь помещик, который не помнит себя.
— Может, вы вовсе и не помещик.
— А… кто же тогда?
— Пустяк-с какой-нибудь, перекати поле, мошенник и вор. Впрочем, там есть истуар про гусара. Некий гусар по пути из Перми в Пятигорск обвенчался в нетрезвом состоянии души с дочерью местного помещика. Просыпаются утром молодые, и тут-то гусар вспоминает, что он вовсе не гусар, а актер. Гусар, мол, остался в трактире доигрывать лошадь. Трое суток играет ее по частям: то круп выиграет, то голову, а то и копыта — никак не может выиграть ее целиком. Что делать? Фамилия же у жениха одна, а в наличности другой. Кого считать мужем? Конфуз.
— Ваш Крамольник прочувственно пишет. Все как в жизни. Похоже… весьма. Может, я тоже гусар в своем роде? Надо бы вспомнить себя.
— Давно бы пора.
— Пожалуй, я больше похож на гусара. Чем закончился сей истуар? Что случилось с невестой?
— Актера прогнали в три шеи, гусар от себя отказался, и невеста осталась ни с чем. Духовник велел в монастырь удалиться. Она удалилась в Париж и приняла католичество в каком-то тамошнем монастыре. Все, что было у нее в православии, отменилось само собой, и она вновь венчалась.
— Прочувственная пьеса, господа. Ну, а что же случилось с актером?
— От судьбы не уйдешь: обвенчали его еще раз.
— Вот не везет человеку.
— На сцене. Напоили попа, подменили на актера и обвенчали нашего героя с актрисой, которая была от него на сносях по сюжету той пьесы, в которой он спьяну сыграл.
— Душевная пьеса, весьма. Ну, а дальше-то что?
— А что дальше? Спектакль закончился, зрители разошлись, свет погасили, потому и темно.
— А с нами-то что?
— Мы как сидели в карете на сцене, так и сидим.
— Мы как будто бы едем куда-то.
— Помещик Ермилов после свадьбы своей дочери посадил гостей в экипаж и велел дворне раскачивать. Всю ночь гости тряслись в экипаже и весь следующий день, а к вечеру говорят: «Что-то пейзаж за окном не меняется». То-то тут хохоту было.
— Господа, вот объясненье всему! Не только что я ничего не припомню, но и вы, господа, не можете вспомнить меня. Сами-то кто вы, к примеру?
— Нам неизвестно про то.
— Помилуйте, и вы тоже не помните?!
— У автора сказано, куда мы направляемся и откуда, а вот кто мы, не сказано.
— Что ж это получается? Нас посадили в карету: поезжайте, мол, куда глаза глядят, а там будь что будет. Нет, так дело не пойдет. Давайте-ка выйдем на первой же станции и заявим в полицию на этого самого Крамольника. Пускай на суде объяснит, кто мы, куда и зачем!
* * *
— Моя фамилия Графинов и характер у меня соответствующий. У начальства всегда на виду, как графин на столе, для нахальства прозрачен, как стеклышко…
— Господин Грифонов…
— Графинов, позволю себе заметить.
— Ну это неважно. Как ни назови, только в суп не клади.
— Вы, я вижу — острослов. Сами-то вы, поди, из народа?
— Был-с, а нынче весь вышел.
— Куда вышел, позволю спросить?
— Соблаговолите объяснить, господин Графинов, что вы под сим разумеете?
— Я говорю о персоне.
— О какой, непонятно?
— О своей, соответственно. Представьте, господа, этакого фавна из бронзы на столе у его превосходительства с презрительной миной на физиономии. Представили? Я и есть сей фавн. В голове у меня пустота с чернилами, понятно? Мое превосходительство опускает в меня перо и моей кровью чернильной приказы подписывает, а в приказах простота и прозрачность мысли. Тяпкина, скажем, рублем одарить, а Ляпкина — наказать. Вот вам и вся недолга.
— Так вы, стало быть, этот, как его…
— Фавн или сатир.
— Выпороть бы вас хорошенько, враз перестанете представляться чернильницей.
— Вот вы, господа, мне не верите, а его превосходительство велел с меня чернильницу себе отлить в виде этого самого фавна. «Найдите мне, — говорит, — чиновника с самой что ни на есть похабной физиономией в департаменте». Ну, тут все чиновники хором и заорали: «Похабней физиономии, чем у Егора Семеновича, не найти!» Егор Семенович это я, да будет вам известно. На чем-то я остановился?
— На физиономии вашей паскудной.
— Правильно, только не паскудной, а похабной. Его превосходительство велел меня в бронзе отлить и держит с тех пор на столе. Нет-нет, да и взглянет на мою физиономию, а я тоже стал служить при нем в кабинете для наглядности и надобностей разных. Перышко подам, чернильца подолью в свою голову. Его превосходительство взглянет, бывало, на меня, и говорит: «Экая у вас все же физиономия похабная!» — а затем посмотрит на Егор Семеныча, то есть фавна этого. Его все тоже Егор Семеновичем стали называть. Ювелир, кой чернильницу отлил, в моей похабности добавил еще и язвительности.
— Язвительности в вас самих хоть отбавляй!
— Вам видней. Я на свою физиономию годами в зеркало не гляжу, чтоб настроение не портить.
— Физиономия у вас действительно не того-с, а глаголете будто Златоуст.
— Его превосходительство поглядит вначале на меня, затем на Егор Семеныча, плюнет ему в рожу с досады, обмакнет перо в чернила и давай указы подписывать с наказами строгими, ибо по-другому не может. Добрейшей души человек. Я на самом себе в бронзе отлитом разбогател. Его превосходительство чернильницу велел отлить о двух фигурах. Для одной фигуры мою физиономию взяли в пример, а для другой — личико местной актрисы, к коей его превосходительство похаживает за кулисы. Но об этом нишкни! Они у нас, фигуры эти, содержались под стеклянными колпаками. Ежели проситель желал получить нужную ему подпись под прошением, он мне тридцать рублей, а кто и более, сунет за рукав и скажет непременно: «Егор Семенович, вы уж меня уважьте: откройте Марию Никитичну вместо себя. Только не ошибитесь!» Его превосходительство прежде воздушный поцелуй посылает, а затем уже в Марью Никитичну макает пером. Подписывает, а сам причмокивает: «Ах, Мари, ах, Мари!»
* * *
— Здесь цыган был недавно с кадилом престранным из бронзы с головою Горгоны на цепочке в руке. Вкушай фимиамы — кричал негодяй.
— Стало быть, мне не приснилось. Дым исходил из змеиных голов, от него голова закружилась. Невообразимость представилась мне, господа. Скажите, милостивый государь, куда девался господин, коей только что сидел на вашем месте?
— Я и есть тот самый господин, а до того был другим.
— Ой, да что же вы меняетесь, милостивый государь? Аж в глазах зарябило.
— Да, сударь, расшутились вы что-то не в меру.
— Все потому, что Протей.
— Прото-и-ерей?
— Да нет, батюшка, не протоиерей, а Протей.
— Вы часом не бес?
— Да вы перекрестите, не исчезну.
— Да как же вас перекрестишь, ежели тут же другой появляется на месте перекрещенного. Вы погодите меняться.
— Пожалуйста, могу потерпеть две минуты.
— Не исчезает от креста, ваше преподобие. Что вы на сей счет скажете? Что за феномен?
— Сие… э… неизвестно.
— Овидий создал меня, теперь существую в таком вот обличье.
— Никакого такого обличья у вас нет. Все-то вы обращаетесь в невесть знает кого. Превратились бы в человека известного. В Чичикова, скажем. Вы поглядите — похож! Сюртук красный с искрой и рожа прохвостная. Похож, ой, как похож!
— Вы, я смотрю, не лишены литературных пристрастий. Обычно просят превратиться в благодетеля, раздающего деньги, в бабенку смазливую или в начальника ненавистного, чтобы съездить ему по физиономии. Петр Петрович, желаете, чтобы я в Егора Кузьмича превратился?
— Ваше благоро…
— Да не здоровайтесь, а плюньте вы извергу в рожу, как вам и мечталось.
— Господь с вами, господин Протей.
— О-пасно шутите, господин Протеус. Власть от Бога, сказано!
— Для вас, ваше высокопреподобие, я папой римским обернусь и к вашей стопе приложусь для смирения.
— Э… э… это, пожалуй, уж слишком.
— Пожалуй, что так, однако хотелось, не так ли?
— Лучше скажите, исчезнуть вы можете?
— Могу.
— О… исчез.
— Не появляется что-то. Поймать бы прохвоста!
— Да его уже и след простыл. Господа, а кошельки-то на месте?
— Ни кошельков, ни часов…»
— Да что там — кошельки! Шпоры, каналья, вместе с подметками срезал!
— Не лишен остроумья, мошенник. Подметки! Это смешно, господа.
— Да вы на себя поглядите, поручик! На вас штаны-то босяцкие.
— Я не только штаны, все бы снял и именье в придачу отдал, чтобы такое еще испытать, что привиделось мне.
— Преконфузнейшая история, господа. Рассказать — не поверят.
— А вы и не рассказывайте, потому как ничего и не было.
— То есть, как это не было?
— А вы вот в ближайшем трактире объясните, что было, а я на вас погляжу.
Пандор и Протея
— Что вы делаете, Вера Никитична? Вы же своему мужу рот закалываете — шпилькой!
— Да что ж в том предосудительного, Илья Владимирович?
— Так ведь больно же ему!
— Да вы ему больнее делали, когда развлекались со мною в постели — недавно.
— Не верьте ей, Кузьма Петрович! Ваша супруга шутит. Да выньте шпильку, наконец! Невозможно смотреть!
— Да что ж тут невозможного, милый Илья Владимирович? Эфиопского царя гвоздями к трону прибивали, чтоб не сбежал.
— Да как такое может исходить из женских уст? Что вы говорите, сударыня, опомнитесь!
— Илья Владимирович, не вы ли промеж поцелуев обещали вызвать моего любезного на дуэль да избавить меня от супруга постылого?
— Вера Никитична, да как вы при живом-то муже осмелились такое заявлять?
— Вот именно, обещали.
— Не признаюсь вовек! Вы то, что молчите, уважаемый Кузьма Петрович?
— Сиди, мне говорят, болван, и молчи. Ну так, скажи кое-что, когда обратятся к тебе… к тебе — это значит ко мне… скажи, мол, что тебе, то есть мне, все позволено — ешь, пей, веселись, да только пробки из пупка не вытаскивай. Шампанское брызнет.
— Что-то и вы каким-то странным штилем изъясняетесь. Ну, вы подумайте, разве может приличная женщина такие вольности во всеуслышание произносить?
— Что же она такого неприличного сказала?
— Будто промеж нами роман.
— Да что ж в том предосудительного?
— Не узнаю вас, Кузьма Петрович. Вообще ничего не узнаю вокруг. Где я: у вас в гостях или в притоне каком-то?
— Где вы, я не знаю, а я лично в клубе.
— Действительно, в клубе! Я же к вам ехал, а как в клубе оказался — не могу понять.
— По рассеянности, должно быть.
— По пути, правда, туман был невиданный. Заблудились, представьте.
«Как зовут тебя, дубина, — спрашиваю извозчика, — Харон или Хирон?»
«Харитон».
Вывез меня на берег какой-то речки.
«Я, — говорит, — барин, сейчас вам чудо покажу».
Я прошелся по берегу, смотрю: человек из реки воду лакает, как собака.
«Присоединяйтесь, — говорит, — здесь на всех хватит».
«Чего, — спрашиваю, — хватит?»
«Шампанского».
«Какого шампанского?»
«В речке, — отвечает, — попробуйте».
— Это что! Недавно один мой знакомый ротмистр на шинели Неву перешел, аки посуху. Снял шинель, бросил на воду и пошел.
— Неужто одной шинели на всю Неву хватило?
— Никак нет-с, одной не хватило. Под шинелью у него еще одна шинель оказалась, а под той еще была припасена, да не одна. Вот он на них Неву и перешел и даму свою перевел — на коне.
— Вот именно это, Кузьма Петрович, вам и позволено сказать?
— Вот именно это — не позволено. Это — нет, а другое — да.
— Да вы только подумайте, Кузьма Петрович, что вы несете? Оно, конечно, смешно, да вы ли это? Не узнаю, право, не узнаю!
— Илья Владимирович, не вы ли про речку с шампанским рассказывали только что?
— Кузьма Петрович, я сам шампанское в ладошку зачерпнул и пригубил.
— Да все и позабыли.
— Клянусь, господа, все так и было! Вообще-то все стало престранно. Не узнаю Петербурга. Туман над землей и в умах, господа. «С кем вы общаетесь постоянно, несчастный?» — спрашиваю на днях у коллеги в присутствии.
«С запредельными сущностями», — подлецы отвечают..
«С какими такими сущностями?»
«С самыми, что ни есть разнообразными. С оборотнем, к примеру».
«Во что же он оборачивается?»
«Не во что, — поправляет, — а лицом своим на затылке. Иного полу!»
«Презабавно. Ну, а за мною вы что наблюдаете?»
«За вами — коридор, а вы в него — дверь».
«Ну, а в конце коридора какая энигма, милейший?»
«Туман, милостивый государь».
«Стало быть, дальше туман?»
«Да, туман».
«Убогая, однако же, у вас фантазия, милейший».
«Что вижу, — заявляет наглец, — о том и повествую».
— Илья Владимирович, вы лучше взгляните в Умную Книгу.
— Да ничего в этой книге и нету, пустые страницы. Одна белизна.
— В том-то и дело, что умная. Кто поумней, тот и в белизне провидит, а кто поглупей, вроде меня, так тот и по писаному не прочтет. Ну, а как вы?
— Позвольте! Действительно вижу: туман, господа, а в тумане — камин и в огне ледяного Гермеса. От него и исходит туман.
— Вы, я вижу, не дурак, а я ничего различить не могу. Мне, чтоб Истину увидеть, необходимо отхлебнуть хорошенько бургундского. Я тогда сквозь стены начинаю прозревать — через позорную трубу. Нашу с вами Гефестину со всеми, кто ни попадя, к примеру, наблюдаю по утрам.
— Что это вы свою супругу кузнецким именем называете?
— Потому как всякая женщина — кузнец своему счастью.
— У вас обстановка в гостиной под стать вашим шуткам сегодня.
— Да вы же в клубе, а не у нас в гостях.
— Вы, может быть, и в клубе, а я так у вас в гостях. Вы обратите внимание лучше на статую, там у стены. Рыцарь на крылатом щите, а на плечах у него амазонка.
— Чистое золото! Ценный статуй!
— Да не в этом дело, что золотая, хотя и это достаточно странно. Вы на сюжет обратите внимание. Верхом на мужчине — верх неприличия!
— Помилуйте, Илья Владимирович, не вы ли со мною не далее, как вчера, вытворяли такое…
— Да вы в своем уме, Вера Никитична? Нет, такого не может быть. Женщины так себя не ведут!
— Как себя не ведут? Как на статуе?
— Я сегодня определенно в аду нахожусь. Ничего не пойму, что происходит? Кузьма Петрович, угомоните супругу. Не вызывать же мне ее на дуэль! Что происходит, объясните?
— Прелюбодействовать вам ничего не мешало, а как отвечать, так не нравится.
— Что же это — я умер или мне снится?
— Может, вы, Илья Владимирович, и умерли, а я так живая. Взгляните.
— Вера Никитична, да что же вы юбку при всех задираете, словно кокотка французская?
— Мадам Дез Эспань! Это я в рифму. Смотрите: никто не конфузится, вы лишь одни, а неделю назад…
— Вера Никитична, умоляю, молчите!
— Компрометантнейшая особа эта Вера Никитична.
— Совершенно с вами согласен, Егор Петрович, милый.
— С чем вы согласны, милейший… забыл, как по имени-отчеству?
— Как забыли? Почему забыли? Сто лет с вами знакомы, и вы меня звать как забыли?
— Я человек без прошлого, живу настоящим. Вот сейчас пойду и ущипну Веру… забыл как по отчеству, ежели по пути не забуду, зачем подошел.
— Не рекомендую! Под кожей панцирь у нее — пальцы насадите.
— Не впервой, а, впрочем, что именно вы не рекомендуете? Уже позабыл.
— Каллистрат Тимофеевич, а вы на чем свихнулись?
— На шахматах, милостивый государь. Я — шахматный рыцарь. Мною кто-то играет, да и всеми остальными тоже. Мы, знаете ли, проваливаемся в шахматную преисподнюю. Я сейчас тоже провалюсь. Вы отвернитесь, а я провалюсь.
— Кузьма Петрович, вы обратите внимание на Василия Евграфьевича. Я нарочно за ним наблюдаю. Он уже полсотни рюмок коньяка выпил, да несколько ведер вина, двух баранов употребил и трех поросят, да закусок, да дичи. Столько всего, что и две дюжины гусаров не съедят — вместе с лошадьми.
— Чем же вы недовольны? Мечта-с!
— Вас не тревожит отсутствие смысла?
— В хорошей еде да в напитках французских? Помилуйте, Илья Владимирович! Утопия, можно сказать.
— Что-то с нашим городом стряслось. Умотрясенье, должно быть.
— Да, хоть и произошло, однако не в худшую сторону. Я в присутствие стал заходить раз в неделю. Начальник от страха залезает под стол да там и скулит. Чиновники враз оживают — бокалы на стол: пьют, веселятся и даже поют.
— Что-то в веселости этой престранное есть, вы не находите? Нет, я в кошмаре!
— Да вы на машкераде, должно быть.
— Кузьма Петрович, позвольте вас спросить, а вы тогда где?
— На машкераде.
— На каком, позволю еще раз спросить?
— На машкераде жизни.
— А мне так кажется — наоборот.
— Чему именно наоборот, Илья Владимирович?
— Мне кажется то, что вас попросту нет.
— Илья Владимирович, вам не нужно Платона читать перед сном. Я вот все больше Шекспира употребляю. Водка английская так называется. Первейшее средство от сомнений.
— Да вы на сюжет на стене изразцовый взгляните: меняется через каждые десять минут. Сейчас перед вами Персефона на коленях у Аида с головою Орфея в руке, а минутою раньше…
— Ну что вы, голубчик! Я лично вижу Семелу, пронзенную Зевсом насквозь на носу корабля Одиссея.
— Ваши фантазии переходят границы приличия.
— Это ваши фантазии, милейший. Я вам кажусь, как вы сами изволили мне заявить, и все, что мне кажется, — ваше. Не так ли?
— Господин Долговзглядов, рассудите нас, пожалуйста. Что изображено здесь на стене?
— Пседопсфейсфер, меня зовут. Прошу не перепутать с Псевдопсфейсфером, ибо «псевдо» — это некая мнимость, тогда как «пседо» означает устойчивость, закономерность и значительность. Я — тиран в своем роде, ибо не признаю никакого учения, кроме пседопсфейсферизма. В центре моего учения я сам, мои проблемы, мои взгляды. Я сам — в каком-то смысле Прометей и орел, терзающий печень свою.
— Кто же из вас, господин Псевдовзглядов, в данный момент перед нами — в большей степени — все же?
— Прометей, только что свернувший шею орлу. Иными словами, перед вами гедонист, победивший в себе аскета.
— Вам к эскулапу обратиться следует, милейший… Иван Карлович, дорогой вы мой доктор, только подумал о вас, а вы тут, как тут.
— Я всегда тук-тук-тук.
— Чем мне лечиться от напасти всеобщей, скажите?
— Какой же напасти? Вид у вас бодрый, только растерянный. Да что ж тут терять в таком изобилии?
— Разум, уважаемый Иван Карлович! Разум!
— Категория, скажу я вам, в Петербурге ненужная. В Гамбурге, разве что, или же в Риме. Лечиться советую деревенскою девкой. Бросьте вы этих жеманниц! Как сойдете с корабля, сразу принимайтесь за лечение.
— С какого корабля?
— С того самого, на котором мы с вами плывем, уважаемый Илья Владимирович. Взгляните в оконце.
— Да я же в дому был весь вечер!
— Покуда вы с Верой Никитичной развлекались, дом тронулся и поплыл.
— Весь мир тронулся, ежели даже врачи с ума посходили. Да вы посмотрите, доктор, что ваши пациенты потребляют? У Максима Григорьевича рыбка живая трепещет в бульоне, к примеру.
— Илья Владимирович, все-то вам кажется. У вас лихорадка, вы немного простужены после купанья в реке. Вера Никитична, уложите больного в постель.
— Понимаю. Я — вместо грелки…
— Убирайтесь, сударыня к черту! Коляску мне, карету! Извозчика немедля!
— Чего изволите, ваше благородие?
— Где же гостиная, милейший? Только что была, и уже нет ничего!
— Да я перед вами стою битый час, а вы все ругаетесь с кем-то.
— Ну вот, наконец, объяснение в образе простого мужика. Я был пьян, набузил, мне казалось, Бог весть что! Отвези меня срочно домой, мой спаситель.
— Не изволите беспокоиться, барин. Я вас историей повеселю. В бытность мою адмиралом…
— Что ты мелешь, простолюдина? Какой из тебя адмирал? Да ты, мерзавец, в пенсне оказывается! Внешность твоя и впрямь профессорская.
— Как вы изволили заметить, внешность у меня профессорская, а сущность…
— Ну, ежели извозчики о сущностях заговорили, то конец свету сему…
— А сущность жертвенная. Я сам себя пожертвовал народу. Из адмиральского звания в извозчики снизошел, а денег не беру — сам ссужаю тому, кто нуждается. Подобно тому, как Наполеон при Ватерлоо сдался английскому офицеру, чтобы страну избавить от себя. Я и был тем офицером. Воодушевленный примером, пошел в извозчики. Я-то сам англичанин, но возлюбил русский народ — самый несчастный на мой взгляд. Приехал в Россию, постригся в монахи и вот — человеколюбствую.
— Скажи-ка, человеколюбец, тебе не кажется, будто мы не в Петербурге находимся, а в Вавилоне каком-то?
— Петербург — самый большой город в мире. Ежели на самую окраину выехать, то можно в Москву незаметно заехать, а Москва, как известно, больше Петербурга. Ее не измерить никак.
— Да ты, я вижу, славянофилом стал, англичанин?
— До мозга костей, ваше благородие. Я коляску из-за сходства избрал с кораблем. Радость людям, потеха себе, слава императрице Елене.
— Какой такой еще Елене?
— Ныне царствующей, да и ранее тоже. Той самой, которая была, есть и будет. Я могу рассказать, как все было, к примеру…
— Остановись! Прекрати, перестань!
— Да мы уже у вашего подъезда, ваше благородие.
— Как ты дорогу нашел, негодяй? Я тебе адреса даже не дал. Признавайся, мерзавец!
— Да кто ж вас не знает, известная личность. Во всем Петербурге один лишь такой, ибо всякий человек единственный в своем роде и племени. Вас с кем-то спутать нельзя.
— Убирайся, скотина! Пшел вон, балабол! Эй, Степан, ежели и ты объявишь себя испанским королем…
— Я не король.
— Ну, слава Богу.
— Я — испанский посол, а вы, сеньор — мой секретарь.
— Почему ты забыл свою роль, негодяй? Ты же дурак! Как ты с ума смог сойти, коли у тебя его не было вовсе?
— Времена меняются, ваше благородие: вы вчера были испанским послом, я — сегодня.
— Ну, коли ты испанский король, тьфу ты, посол, скажи-ка мне, в каком городе мы находимся?
— В Пительбурге, ваше превосходительство.
— Ты, стало быть, в Петербурге, а я — в Мадриде. Французские солдаты расстреливали меня тут недавно. Я вынул из кармана томик Овидия и зачитался — забыл про расстрел. Когда спохватился, французов разбили. Искусство — спасенье всему.
— Ваше благородие, да что с вами случилось? У вас лихорадка. Я анисовой вам принесу.
— Вот ты у меня и попался! Подыгрывать вздумал, как все? Стало быть, ты тоже свихнулся. Мне тебя жаль, как и всех.
— Рад стараться, ваше благородие! Я завсегда готов того… этого, как его?
— Наконец-то слышу родные интонации. Ты мой верный слуга! Меньше всех преуспел в умствовании. Скажи-ка мне, какой у нас нынче император?
— Парламент у нас, ваше благородие.
— Боярский или босяцкий? Я-то думал, у нас все еще императрица Елена на троне.
— Императрица на орле, орел на гербе, свинья под дубом, а Вера Никитична в спальне у вас, как всегда.
— Вера Никитична, говоришь? Не удивлюсь, ничему не удивлюсь. Все возможно.
— Куда же вы пропали, милый Илья Владимирович?
— Я — испанский посол, милостивая государыня, а вы кем изволите быть?
— Да будет вам! Расшутились, словно ребенок. Вы лучше в мешок загляните, я вам врага привезла. Бейте его!
— Помилуйте, сударыня, я — посол, а не палач. Кузьма Петрович, вылезайте, я не буду вас бить. Да, кто же это?
— Да это я перепутала, кота в мешке привезла. Тигра подсунул, мошенник, вместо себя.
— Что-то вы его не больно-то боитесь.
— Да он у меня ручной. Его бросаться обучили только на мужчин.
— Я, сударыня, уже не только ничему не удивлюсь, но и не побоюсь. Не запугаете. Я за сегодня уже всего насмотрелся.
— Нет, не всего. Вы на меня не смотрели сегодня.
— Сударыня, вы находитесь на территории Гишпании…
— Илья Владимирович, миленький, помилуйте, в какой же мы Испании? Вы за окошко взгляните — там снег!
— Нет, сударыня, вам, я вижу, палец в рот не клади. Полезайте-ка лучше в мешок.
— Как вы с дамой обращаетесь?
— Стенька, принеси-ка мне палку для воспитания строптивых Галатей.
— И-ль-я Владимирович, вы с ума сошли! Но я повинуюсь.
— Степан, возьми мешок с Верой Никитичной и отвези ее к мужу.
— Илья Владимирович, пожалейте! Вспомните, как вы любили меня! Я шутить более с вами не буду. Вот вы упрекали меня за золотой статуэт, а у вас самих вон какие хоромы за дверью открываются. Взгляните.
— Действительно! Раньше каморка была, а теперь анфилада. Все сошло со своих мест: и люди, и вещи, и город. Я умер, должно быть, и мне кажется все.
— Вы может, и умерли, а я-то страдаю за что?
— Вас, сударыня, попросту нет.
— Вот, вы мне не шее веревку узлом завязали, мне больно, Илья!
— С вами, инкубами, да суккубами по-другому нельзя. Эй, Степан, выбрось мерзавку с балкона в канал и сам вслед за ней отправляйся.
— Слушаюсь, ваше благородие. Долог путь в Гвадалахару…
— Ну, коли анфилады возникли, — должно быть, и гости вскорости будут. Поведу себя так, будто все нипочем. Сергей Ефграфьевич! Иван Карлович! Кузьма Петрович! Вера Никитична, и вы здесь, как ни в чем не бывало. Вот ведь оборотень! Я же вас, мерзавку, велел утопить.
— Фи, какой стиль! Вы изменились, Илья, и не в лучшую сторону.
— Престранная история, господа, произошла со мной по пути домой только что…
— Такого не бывает!
— Чего не бывает, доктор? Я еще ничего не сказал.
— Знаем мы вас, враль известнейший! Со мною другой истуар приключился недавно…
— Не вам ли, доктор, предписано ехать на Кавказ в действующую армию? Отправляйтесь немедля!
— Помилуйте, Илья Владимирович, мы и так в Пятигорске. За окнами горы, взгляните! Вы по пути заболели, у вас лихорадка была. Вы все позабыли.
— Послушайте, доктор, а Вера Никитична и все остальные тоже по забывчивости оказались в Пятигорске?
— Илья Владимирович, милый, мы с вами летели вдвоем.
— Мы уже с вами летаем, Вера Никитична. Верхом на метле, на крылатом козле или на муже вашем, Персее Петровиче?
— Вы все позабыли — на шаре воздушном. За нами гнались, в нас стреляли, мы тоже — в ответ.
— Вера Никитична утверждает, будто мы с нею летели вдвоем, а вы, доктор, откуда явились? Третий лишний, не так ли?
— Да, я был лишним. Вы заставили спрыгнуть меня, шалуны. Мы, к счастью, летели над морем. На меня вдруг корабль несется турецкий на всех парусах — с нимфой златой на носу. Я плыву по Евфрату, ночую в Ковчеге. В Тифлисе меня похищает невеста, мы венчаемся в храме Астарты, но она каменеет. Я бегу из тюрьмы, завернувшись в ковер. Ковер продают в Тегеране эмиру и отправляют в гарем. Я… среди гурий!
— Как же вы в Пятигорске оказались, Иван Карлович?
— Верите ли…
— Верю-верю!
— Нет, вы мне не поверите! Меня загипнотизировали, и я весь вечер изображал свои приключения на потеху гостей. Представляете?
— Кто же вас загипнотизировал, доктор?
— Я сам — по нечаянности. Со мною бывало такое не раз и не два.
— Весь мир загипнотизирован, доктор, не так ли? Кузьма Петрович, вы, несмотря на всеобщее помешательство, здравомыслее всех здесь мне кажетесь. Как вы думаете, мы на каком-то ином свете оказались, или в нашем свете умопомрачение приключилось?
— Илья Владимирович, вы про себя забыли упомянуть. Может, вы сами помрачились? Заумствовались? Заумудрились? Вы вот возьмите лучше кусок мяса и… съешьте его. Пивом немецким запейте, да сыром голландским закусите. После сего умудренье исчезнет само по себе. Для немца, к примеру, или англичанина и лошадиная каша сгодится, а мне вот зажарьте оленя целиком да подайте с вином, так я оного съем. Чего и вам советую.
— Кузьма Петрович, что вы все время о бренностях мира сего глаголете? Вы о возвышенном со мной пообщайтесь. Человечество испокон века в небо взор свой обращало.
— Да что в том проку: на луну пялиться али на звезды?
— Да не пялиться, как вы изволили выразиться, что у немцев астрономией зовется, а летать, левитировать, как те же немцы теперь говорят.
— Мне гастрономия более по душе, а касательно летания, так кто вам мешает — подпрыгивайте и порхайте, аки воробей или ворона, а мы поглядим.
— Да как же я без крыльев полечу?
— Зачем вам крылья? Вы на зонтик взгляните: поднимается сам по себе… Браво, Илья Владимирович! Бис! Что же вы спускаетесь так скоро с потолка?
— Боязно, во-первых, с непривычки, а во-вторых, к жене вашей распутной потянуло нежданно.
— Я ценность, сударь, представляю, а другие — нет. Быть может, я — скупая рыцарина: дарить другим мне жаль себя. Завидую счастливцу, который обнимал меня.
— Не видывал, сударыня, порочней целомудрия, чем ваше. Я, пожалуй, передумал и вместо вас займусь банчком.
— Илья Владимирович, вы оставляете меня на произвол сией преобразины?
— Сия преобразина называется Протеем, а вы, сударыня, Пандорой.
— Илья Владимирович, вы не рыцарь. Вы обещание давали моей супругою заняться.
— Да стоит мне только к ней прикоснуться, как она панцирем мгновенно обрастает.
— Как черепаха-ха-ха-ха…
— Илья Владимирович, ну, а душа? Зачем ко мне вам прикасаться? Любовное томление дает вам женская душа.
— Душа твоя, красавица, меня не привлекала ни-ког-да, лишь облики прекрасные, к несчастью.
— Илья Владимирович, вот вы уже и стихами заговорили.
— Кузьма Петрович, не вам ли супруга шпилькой рот закалывала?
— Мне, голубчик.
— Ну, так молчите!
Клуб друзей задушевной беседы
— Я Префистофель, господа.
— Префи… ктофель?
— Префистофель.
— И что?
— Ничего, ровным счетом ничего. Выпью с вами мальвазии и назад удалюсь.
— В пре… исподнюю?
— Помилуйте, вы меня с кем-то спутали! Дверь за пламенем в камине. Я оттуда.
— Что там за дверью?
— Коридор.
— Куда он ведет?
— В никуда.
— Стало быть, вы ниоткуда. Зачем к нам пожаловали?
— Побеседовать с вами, господа.
— Ну, а что-нибудь принести с того света с собой вы не могли бы, господин Префи… как там вас дальше, не помню?
— Фистофель. Мальвазию, если хотите. Огненный напиток, господа.
— Ну, а кто вы есть? Откуда родом?
— Я был никем, а стал кой-чем. Я — пребыватель, господа, от слова «пребывать», я тот, кто вечно пребывает здесь и там — во всех местах одновременно.
— Вас кто-нибудь нанял или вы сами по себе?
— Я не сам по себе, а от вас к вам явился развлечь. По контракту.
— Что-то вы, господин Префистофель, путаете. Мы вас не нанимали.
— Не нанимали, да, но желали эдакого шута: поговорить, поспорить, попенять меня за глупость, да свое остроумие показать.
— Ну да, свое, а ты сам нас держишь в дураках.
— Я — ваше зеркало, господа.
— Кривоватенькое из тебя зеркало получается, голубчик.
— Ну, коли рожа кривая, так в моем зеркале красавец, а ежели сам по себе красавец, то и урод.
— Да ты нас вздумал оскорблять!
— Мне заплатили.
— Кто тебе заплатил, признавайся.
— Вы, господа, и заплатили. Своим разговором, беседой, так сказать.
— Так ты нас самих выставляешь шутами. Убирайся, откуда явился, мерзавец!
— Да, я — таков, господа. Но всех предупреждаю: не общайтесь со мной, я — мерзавец. Бесполезно, однако: всех тянет ко мне, как к удаву. Благодарю за беседу, господа. Уже ухожу.
— Господин Предиктофель, погодите.
— Я вновь к вашим услугам, господа.
— Любезный Прекартофель, давайте-ка продолжим разговор. Я проснулся однажды на дереве с дамой в обнимку. Что скажите вы на сей счет?
— Я однажды преследовал даму на дерево, вроде как вы, в вашем сне. Она на вершину залезла, а я за подол ее платья схватил. Ну, а она оставила у меня платье в руке и взобралась еще выше. Висит рядом со мной, грудь выпятила, глаза прищурила и мурлычет. «Дай руку, — говорит мне, — жизнь моя!» Я прыгнул, господа, как леопард. Очнулся под деревом в обнимку со свиньей, но не с простой, а с… необыкновенной! В одном копыте у нее был бокал, а в другом — блюдце с бисером. Перед нею стояло зеркало, и она в него смотрелась.
— Ну и заврался же ты, голубчик. Полагаю, такого не бывает даже там у вас… незнамо где.
— Я специально рассказал такое, чтоб было чем меня вам попенять. Ежели у вас на деревьях дамы развешаны, как вы изволили мне заявить, то у нас в салоне на потолке кавалеры располагаются с дамами и там соответствуют друг другу.
— В каком салоне, Префистофель?
— Безо всякого был места пребывания салон.
— Скажи-ка, милый Предистофель, а что о нашем свете говорят на вашем свете, так сказать?
— Наш свет на вашем свете, господа, но вы его не замечаете — подчас. Я огненного ангела сподобился увидеть по пути из Петербурга в Пятигорск. Он обернулся и превратился в оборванца с зеркалом овальным на спине.
— Ну, какой же это ангел, ежели в зеркале солнце отражалось. Вы — мошенник, милейший, и самозванец к тому же.
— Я — да! Но не само, а вами званный.
— В ваших историях слишком много зеркал, господин Префистофель.
— Разбить прикажите все зеркала или казаться перестать велите? Я — развлекатель, господа, я развлекаю вас, а вы — меня. Быть может, город создан вместе с вами — для развлечения меня.
— Весь мир для каждого, пожалуй, создан человека. Не так ли, Префистофель?
— Для каждого в отдельности, но все миры друг в друга вставлены искусно — так, что не видно швов.
— Ну, в вашем случае, любезный Префистофель, допущена условность.
— Какая же?
— Камин, огонь и все такое прочее.
— Помилуйте, там за огнем устроенная вами дверь. Я — лишь актер-импровизатор. Кривое зеркало вашей беседы, господа. Если всему необходимо объясненье.
* * *
— Еще один из камина явился. Что тебе надо, любезный?
— Я — продавец, господа. У меня в саквояже товар.
— Что продаете, милейший?
— Сирену, если хотите. Жи-ву-ю!
— Почему бы нам не захотеть?
— Не всякий захочет сирену в доме держать.
— Что так?
— Жена приревнует, к примеру. У энтой особи перси под крыльями голые, а ежели запоет, то светопреставление. Стонет мерзавка весьма неприлично. Не всякий сможет вынести, просто-таки сходят с ума от удовольствия.
— Зачем же вы ее продаете?
— Здоровье не позволяет.
— Почем продаете?
— По сходной цене. За пятьдесят рублей вместе с саквояжем отдам.
— Что так дорого?
— Чудо невиданное все же!
— Тогда почему же так дешево?
— Здоровье, знаете ли, не позволяет — возраст.
— Слыхали уже, повторяетесь. Показать товар, то есть чудо, вы можете?
— Нет, не могу, — запоет. Конфузное дело. Лучше приватно, наедине-с!
— Вам надобно было ей рот завязать пред тем, как показывать. В приличных домах.
— Кусается, стерва! К тому же за показ червонец полагается.
— Мы тебе — червонец, а ты шасть в камин и был таков. Знаем мы вас!
— Я вас не обману, господа. Да вот только сирена может не понравиться.
— Это как же — не понравиться? Старуха она у тебя или уродка?
— Напротив, красотка.
— Так что же?
— Воняет, знаете ли, когда поет.
* * *
— Иван Сергеевич.
— Простите, кто это сказал: Иван Сергеевич?
— Да я, я сказал! Меня не видно.
— Где же вы?
— Да, здесь, здесь я! Прячусь от всех в самом себе. Скрываюсь, так сказать.
— Так вы что же это, — невидимка?
— Говорите потише, здесь в Затриморье словом можно целый город выстроить вокруг. Надоела, знаете ли, суета.
— Как вы назвали?
— Что именно, милостивый государь?
— Сию бездонность и полутьму, в коей мы пребываем.
— Затридевятьземелье, а, может быть, и Затриморье. Как ни назови, все одно: незнамо где.
— Вы представились бы в каком-нибудь виде, любезный. Образовались бы, так сказать.
— Опасаюсь. Я люблю посерчать сгоряча, а здесь, как посерчаешь, так тут же чеченцы незнамо откуда являются с саблями. Первое время я тьму тьмущую нарубил этих самых чеченцев, а потом, говоря по земному, устал. И не то, чтобы утомился, а… надоело. Я скрыться решил и тут же исчез. Чеченцы покрутились вокруг, да и сгинули — ускакали на своих лошадях, а вслед за ними и пейзажик кавказский исчез. Я теперь нахожусь вроде как бы в отсутствии: ни на кого не сержусь, никого на дуэль не вызываю. Ни потолка здесь, ни пола — ничегошеньки нету. Меня самого не видно, но… слышно!
— Ну, а как вы попали сюда, как и все?
— Не знаю, как все, а я лично довольтижировался до того, что, осерчавши однажды, прорубил саблей щель в материи нашего времени да и выпал сюда, словно пьяный янычар из шатра.
— Ну, а я прыгнул, знаете ли, на стену с тоски от любви и выпал сюда или впал. Но и здесь не везет. Красотки вокруг, словно рыбы в аквариуме, стаями ходят, а в руки не даются: растворяются, ведьмы проклятые, в дым.
— Вы, как я вижу, все более по дамам приключаетесь. Я поначалу тоже увлекался строптивицами. Люблю, знаете ли, эдакую безрассудницу за холку взять, да и усмирить. Ну, а здесь они целой стаей облепили меня. Да голые все, да знакомые! «Мария Кузьминична, куда же вы вместе с Верой Ильиничной лезете? Ну, а вы-то, Надежда Сергеевна, что вытворяете?» Я — за плеть, а они вдруг татарами обернулись и на меня, да и нет им конца — наседают. Тут-то я и употребил против них скорострел. В будущем эту штуковину назовут пулеметом.
— В каком еще таком будущем?
— В том самом, которое будет. Здесь все Бог весть куда и зачем. Из будущего пребывают во множестве к нам. Они об этом своем будущем говорить не желают. Рычат!
— Да, кто же им позволил на Россию рычать?
— Вы-то еще кто такой? Откуда взялись?
— Из темноты, как и вы. Я за чаркой в трактире сижу, слышу: за окошком Россию порочат. Не могу не вмешаться, прошу дать ответ, господа, как на Страшном Суде!
— Да вы и сами, милостивый государь, все более по потусторонним трактирам отсиживаетесь, а не в России пребываете.
— У меня особый случай. Судебный, так сказать. Мне не судьба быть в России, ибо под суд попадаю все время.
— Ну, а как вы попали сюда, сделайте милость, скажите?
— Я не попал сюда вовсе, а… оказался нежданно. Отсижусь здесь некоторое время, возвращаюсь назад, а меня там секут. То в тюрьме, то в канаве валяюсь избитый! Надоело, знаете ли, господа. Ну, я и вовсе перестал возвращаться назад.
— Вас через суд отправляли в тюрьму, а тех, кто из будущего, — безо всякого суда!
— Нет, господа, такого не может быть. Меня по несправедливости Судьба обижала, а тех, кого рядом со мною судили, так тех поделом!
* * *
— Я смотрю, господа, у вас уже нечто вроде клуба образуется друзей задушевной беседы. Разрешите присовокупить к вашим рассказам и мой истуар.
— Отчего же, милостивый государь? Расскажите и вы.
— Я в присутствии как-то сидел да на стенку глядел. Чем же еще заниматься в присутствии? Ну, и проглядел ее, то есть стенку, насквозь. Я себе здесь кабинет заимел преогромный, наподобие того, что у нашего превосходительства. В том кабинете пушчонка стоит на столе. Посетителишко с нашего света, то есть ранее — нашего, а ныне — того, короче, оттуда стучится сюда. Я фитилек зажигаю… «Войдите!» — кричу… и пушчонка стреляет — картонным ядром. Для забавы.
— Помилуйте, вы и начальника канцелярии эдак?
— И начальника тоже.
— И его превосходительство?
— Вот на его превосходительство у меня духу не хватает. Я, хотя и знаю, что не его превосходительство, а видимость является одна, а все же робею. Его превосходительство спрашивает: «Что это у вас на столе за орудье?» — «Противу турок», — отвечаю. «Сие препохвально», — говорит мне и орден вручает. Я так сомлею, что все удовольствия мира блекнут пред сим, господа.
— Не много вам надо, милейший.
— Так я и есть то самое превосходительство. Сам себя награждаю, ибо от других не дождешься.
* * *
— Мы не в каком-нибудь месте, милейший.
— Где же мы, господин…
— Господис, а если желаете, то Господинус.
— Какое-то странное имя у вас. Греческое или итальянское?
— Ни то, ни другое, ни третье, а… никакое. Да и сам я — никто и ничто, ибо не имени, ни званья не имею.
— Всякий человек должен знать свое имя и звание!
— Всяк человек ложь, сказано, а то, что он должен что-то иметь или знать, не сказано. Напротив: заповедь есть — не имей!
— Какое-то имя у вас же есть или звание?
— Я — самозванец.
— Похоже, весьма.
— Да, я похож на себя.
— Ну, а где же мы все же?
— Можно сказать, — что нигде!
— Не верьте, голубчик, ему, мы ни нигде, а в раю, вот мы где!
— Не в раю, а в аду.
— Да вы на названье над входом взгляните: отель Парадиз…
— Здесь ни входа, ни выхода, ни того, чего вы называете «здесь», ничегошеньки нет. Сие состояние я называю впаденьем в мечту. Считайте, что вам повезло, ибо вы не в аду, а в семейном кругу: в клубе Друзей, так сказать, Задушевной Беседы.
— Не верю: обман, сон, морока, туман!
— Но вы-то, милостивый государь, ни где-нибудь все же в незнамости некой, а в Петербурге, не так ли? Сознайтесь!
— Да, в Петербурге, но в странном, ином, непонятном, чужом.
— Отнюдь! Это там вы в чужом, а здесь вы в своем; Неужели вам лучше в холодном и злом Петербурге?
— В привычном, милейший! В привычном! Все изменчиво здесь, господа, непривычно, текуче, подвижно. Не слышно шума городского — обманчивая тишина. Все движется бесшумно. Коляска катится в одну сторону, а колеса вертятся в другую, снег падает, а приглядеться — взлетает. Медный Всадник, к примеру, лошадь на дыбы поднял, так что и сам параллельно земле оказался.
— Да что ж в том предосудительного?
— Не желаю!
— Да стоит лишь пожелать, — Медный Всадник из-под паркета поднимется тотчас и поклонится вам.
— Не дай Бог!
* * *
— Я явился сюда, чтобы вам услужить. Мне поручено некоторое время побыть, а затем исчезнуть — совсем, навсегда.
— Какое противное слово «исчезнуть», к тому же навсегда.
— На самом деле исчезнуть-то и нечему, ибо нельзя исчезнуть тому, чего нет.
— Это как же так, — нет?
— В каком-то смысле я, конечно же, есть, но на самом деле и это лишь кажется.
— Ну, а с кем мы разговариваем в сей момент, с призраком?
— Никак нет-с! У призраков имеется своя субстанция, а у меня ее нет.
— Стало быть, ты без субстанции, но в штанах и во фраке. Ворованные, должно быть?
— У меня ни штанов не имеется, ни фрака, ни того, на что их надевают.
— Как же ты языком-то ворочаешь, а?
— Говорю-то не я, а вы сами. Я вам лишь вторю наподобие эха.
— Да, мы беседу ведем, а ты нам перечишь.
— Я исполняю лишь то, что велят. Вы вот меня от штанов и от фрака отделяете, а мы-то едины. Мы — олицетворенное «кушать подано» в едином лице, так сказать.
— Ну, вот, подал что надо и… удались. На, вот на чай.
— Нет, чаевых мне не надо. Я и сам могу золотой подарить кому угодно вместо вашего гривенника. Я жду, господа, своего звездного часа.
— Что тебе надобно, говори и убирайся?
— Не могу удалиться, пока не получу от вас указания насчет… болвана.
— Ну, пшел вон отсюда, болван, а, впрочем, погоди. Что ты тут плел? Кто тебе велел с нами «быть», а затем «исчезнуть»? Кто сей мерзавец, признавайся?
— Ну, это не он, а они.
— Кто такие?
— Вы и есть сии мерзавцы, господа.
— Да как ты осмелился такое произнесть?
— Я не осмелился — вовсе, а стал лишь тем, чем вы сами о мне представленье создали в процессе беседы. Расспроса, так сказать, или допроса.
* * *
— Я как впал сюда, так сразу же решил: зачем мне, думаю, эти несовершенные создания?
— О ком это вы, голубчик?
— О женщинах, конечно же. Не создать ли, думаю, мне самому Галатею по вкусу. Выбрал подходящую статую из нежнейшего нефрита. Ну, говорю ей, сим-сим или как там еще, оживай! Не оживает. Ах, ты, думаю, дрянь такая, ежели ты мне противиться вздумала в процессе создания, что же дальше-то будет? Вместо благодарности еще и по щекам отхлещет, как та самая дама, кою я еще до впаденья сюда извлек из Невы и к жизни вернул. Не успел я такое помыслить, как сия командорша отвесила мне оплеуху и вновь окаменела. Я — за плеть! Ну, тут визгу, писку, стонов, охов, ахов столько было, а всего-то раз или два я прошелся по ней, может, шесть сгоряча. Ожила все-ж-таки: красотка первостатейнейшая, ничего не скажешь. Без единого изьяну, с кокетливинкой. То, что надо, казалось бы, а все же — не то!
— Чем же вы недовольны, милейший?
— Безнадежно глупа!
— Это вы обо мне, господа, так и эдак? Похоже, весьма! Я люблю вас послушать, мужчин. «Простенькие создания, — эти женщины. Простенькие и глупенькие, не сложнее апельсинчиков». Касательно меня, господа, то я не вполне еще богиня, но и не женщина уже!
— Кто вы, сударыня, сделайте милость, скажите?
— Я — плод вашей беседы, господа. От ваших разговоров ожила.
— Сударыня, в вас более, пожалуй, от земли или от плоти, чем от слова.
— Да, я из глины, господа, той самой, которую дают вам небеса, чтобы творить из нее чудеса: лепить во плоти Афродиту, а, может быть, и Артемиду, а не затискивать до синяков, словно служанку.
— Помилуйте, сударыня, ежели вы щупать позволяете себя, прошу прощения, лепить и даже более того — творить, какая вы после сего Темида?
— Я девой только что была, а села в кресло и уже не та. Любое кресло оживает подо мною, а встану с места — вновь чиста. Все позабыла, смущена…
* * *
— Как вас прозывают, любезный?
— Гермесом или… Гипнозисом.
— А по отчеству как?
— Нас не принято по отчеству звать.
— Стало быть, вы себя мните Гермесом?
— Это вы меня мните, и я вам кажусь. Я — бог обмана, господа.
— Все-то вы врете.
— Вот я и говорю: бог обмана.
— Врете не в том, что вы врете, в этом-то вы, как ни странно, правдивы, а в том, что вы — бог. Фармазон, — вот вы кто!
— Правильно, я — фармазон. Мною множество создано лжи, то есть лож. Трисмегистом меня прозывали, слыхали?
— Да ты, пачпорт нам предъяви с олимпийской печатью!
— Эдак вы меня и в участок сдадите.
— И сдадим!
— Помилуйте, ну какой на сем свете участок? Здесь исполненье мечты происходит. Но если хотите, то вот вам мой паспорт.
— Гермес — бог обмана, он же — Гипотезис. Выдано канцелярией Олимпа. Тьфу на твой подложный пергамент, мерзавец!
— Не желаете пачпорт, тогда вот вам история моей жизни. Уже готова книга, в печи души испечена и подана на стол.
— Ну и что тут, — слова! Такие же, как и у всех прочих шелкоперов. Ты нас так обмани, чтобы мы поверили бы в тебя без оглядки.
— Да вы и так обманутые, господа.
— Мы, может быть, и обманутые, но не тобой, негодяй! Ты нам восьмой цвет радуги, к примеру, на обозренье предъяви или… девятый.
— Ну, а можно двенадцатый, скажем?
— Да хоть и пятнадцатый, но чтобы мы не видали такой на земле.
— Обратите внимание на мой плащ, господа: двенадцатый цвет.
— Да на тебе не только что плаща, а и вообще ничего нет в сей момент. Выкрасился в золотую краску, срамник, и думаешь тем самым нас обмануть. Не пройдет!
— Во-первых, господа, я не выкрасился, а… позолотился; во-вторых, я вас обманул, как вы сами просили; в третьих… ну это вас не касается; ну, а в четвертых, вы на ты перешли незаметно, а я все же бог, но я вам прощаю, ибо и вы тоже боги. Вы — Смердис, к примеру, а вы — Артемис или Ар… темидис.
— Что же вы меня обзываете Смердисом, а моего коллегу Артемидасом называете. Он, видите ли, от Артемиды охотницы происходит, ну, а я так от смерда, выходит, простого? Нехорошо! Никакие мы не боги, а люди, но не простые, смерды какие-нибудь там, а титулярные советники, скажем.
— Это вы там, господа, были людьми, а здесь вы иные.
— Ну, а кто же мы здесь, позвольте спросить?
— Призраки!
— Может быть, и призраки, но друг перед другом равны и не кичимся. Гусь, однако, свинье не товарищ. Я — титулярный советник, а вы, может быть, и никто.
— Я — может быть, ну, а вы — точно бог!
— Нет, я — не бог.
— Ну, божок.
— Вы опять оскорблять меня вздумали?
— Не вы ли, любезный, хвалились тем, что вы в канцелярии — царь, а в семье — так и бог?
— Каждый человек на своем месте царь или бог, но всяк сверчок должен знать свой шесток.
— Да, вы — цари, господа, на земле, а я — бог среди вас здесь в Незнамости.
— Помилуйте, какие же мы цари? Там мы — сверчки, а здесь — караси или кесари, прошу прощения за каламбурец нечаянный, а вы, милейший, — самозванец и мелкий мошенник.
— Ну, а кто тогда главный обманщик?
— Сие неизвестно.
— Ну, а мне так известно.
— Врете вы все.
— Не могу не соврать: таково амплуа.
— А вот вы и правду сказали.
— О чем?
— О том, что сказали, будто вы знаете кто, а сами признались затем, что соврали. В результате вы правду сказали.
— Я не соврал, что знаю его, как себя, но сам я не знаю себя, ибо сам себе вру постоянно.
* * *
— В том-то и умысел неизвестного автора наших сладостных бедствий, чтобы все было так, как хотелось, но не в точности так, а по-иному, как будто, однако в конечности так, как казалось, но не нам, а ему — подлецу!
— Поймать бы, мерзавца, да наказать бы по строже! Господин следователь, вам и карты в руки.
— Я — не просто-таки следователь, а настоящий въедливатель, подозреватель, так сказать. Но это здесь я — следователь, а там, на земле, — подследственный.
— Кто же над вами дознанье ведет?
— Начальство, жена, сотоварищи. Да и всяк встречный смотрит всегда на меня с подозрением.
— Чем же вы занимаетесь здесь, в Эфемерии?
— По невидимым нитям снисхожу к человеку, спускаюсь в колодец души, так сказать, и в нем, в том колодце, верней в коридоре, ибо всякая душа, словно дворец бесконечный, приключенье испытываю: любовного свойства чаще всего. Все перепробовал, отдегустировал от всех запретных чувств и ощущений — все оттенки испытал.
— Да то кажется вам, как и всем нам.
— И то верно. Здесь все кажется.
— Но вы-то сами себе, надеюсь, не кажетесь?
— Я в сомнении пребываю всегда. Вдруг, думаю, я тоже для кого-то коридор.
— Вам, господин следователь, не в коридорах душ наших прохаживаться надобно, а расследование производить. Необходимо выявить супостата, коего мы подозреваем в присутствии здесь среди нас.
— Сие неисполнимо, господа. Его изловить, словно рыбу сетями, нельзя.
— Какой же вы после сего сказанного следователь, а тем более въедливатель?
— Положим я разоблачу, оне признаются, да только тот ли то будет, никто не узнает, поверьте. Признатель найдется всегда — актеришко какой-нибудь или суфлеришко, а вот кто эти самые шуточки придумывает, — вот кого выловить надобно. Шутейника главного!
— Назовем его Нектос.
— Ну, а я предлагаю назвать Коектосом.
— Я не согласен, господа.
— С чем вы не согласны, уважаемый?
— Со всем!
— Да кто вы есть такой, чтоб с нами несогласным быть?
— Я — пьесарь, господа. Прошу не перепутать с псарем или писарем, а тем более пёсарем. Я — не псарь и не песарь, а пьесарь — потому что сочиняю пьесы, но их не пишу, потому и не писарь.
— Мудрено, весьма! Ну, а пьесы какие, приведите пример.
— Она была царицей бала, а он — ее царем. Секретаришко, скажем, чиновничек мелкий, а он был вдохновителем всех ее безумных дел. Вот, вам и пьеса, господа. Мое дело — придумать, а вам — разыграть…
— Так вы царем себя мните, любезный?
— Отнюдь! Она уже есть, а Оном будет кто-то из вас. Я вас пролибретировал, ну а вы приключайтесь уже как хотите.
— Ну, а мы не хотим!
— Придумайте сами тогда что-нибудь.
— Мы придумали выловить вас и наказать для примера.
— Вы думаете, я подставлю себя самого? Как сказал господин въедливатель: какой-нибудь признатель найдется всегда.
— Ну, а где он, признатель?
— Я и есть тот признатель, господа. Негодяй и мерзавец! Он был подобно тому сладкопевцу, который к обрыву подводит влюбленную даму и, на закат обращая прекрасный вниманье, свою жертву с обрыва отнюдь не толкает, а в упоении власти своей предлагает прыгнуть с обрыва из-за любви, ибо в тленности мира сего он не видит ни покоя, ни смысла душе. Вот вам еще один пример из моей пьесы, господа.
— Короче говоря, вы на себя ответственность берете за наши несчастья, любезный мерзавец?
— Ответ был точен, как татарская стрела.
— Каков ответ?
— Ответ был дан!
- Басты
- ⭐️Художественная литература
- Михаил Дорошенко
- Сны о России
- 📖Тегін фрагмент
