автордың кітабын онлайн тегін оқу «Ничего они с нами не сделают» (Драматургия. Проза. Воспоминания)
«Ничего они с нами не сделают»
Драматургия
Проза
Воспоминания
Новое литературное обозрение
Москва
2024
УДК 821.161.131
ББК 84(2Рос=Рус)644Зорин Л.Г.
З-86
Редактор серии — Д. Ларионов
Составление и вступительная статья А. Зорина
«Ничего они с нами не сделают» (Драматургия. Проза. Воспоминания) / Леонид Зорин. — М.: Новое литературное обозрение, 2024.
В сборник выдающегося драматурга и прозаика Леонида Генриховича Зорина (1924–2020), приуроченный к 100-летию со дня его рождения, вошли пьесы, повести, рассказы и воспоминания, посвященные одной из центральных тем его творчества — отношениям художника и власти или, шире, литературы и политики. В книге отразилась эволюция взглядов писателя на свободу творчества с середины ХХ столетия до последних лет его долгого творческого пути. Вошедшие в том пьесы «Медная бабушка», «Пропавший сюжет», «Развязка» и другие Леонид Зорин считал своими главными произведениями. О драматических взаимоотношениях художника и власти автор размышляет и во включенных в книгу фрагментах своего мемуарного романа «Авансцена», рассказывающих о сложной театральной судьбе многих его пьес, а также о замечательных режиссерских и актерских работах А. Лобанова, Г. Товстоногова, О. Ефремова, С. Юрского, Р. Быкова и др., которым не суждено было дойти до зрителей.
В оформлении обложки использована фотография Фёдора Савинцева.
ISBN 978-5-4448-2470-2
© Л. Зорин, наследники, 2024
© А. Зорин, составление, вступительная статья, 2024
© Ф. Савинцев, фото на обложке, 2016
© Н. Агапова, дизайн обложки, 2024
© ООО «Новое литературное обозрение», 2024
От составителя
Идея этой книги принадлежит Ирине Прохоровой, много сделавшей для публикации творческого наследия Леонида Зорина. Я благодарен ей за замысел и поддержку, а также благодарен Татьяне Геннадьевне Поспеловой и Наталье Елкиной за помощь в работе с архивом Л. Зорина, Григорию Зорину и Ольге Розенблюм за присылку необходимых материалов, Ирине Зориной и Евгению Шкловскому за помощь в подготовке рукописи.
Бо́льшая часть произведений, вошедших в этот том, печатается по прижизненным изданиям, подготовленным автором. Однако печатные тексты «Римской комедии» и особенно «Медной бабушки» сохранили ряд искажений цензурного характера, исправленных по беловым рукописям.
Андрей Зорин
Поэты и деспоты
В предлагаемый читателю сборник, выходящий к столетию со дня рождения Леонида Зорина, вошли произведения, посвященные отношениям писателей и власти или, говоря шире, искусства и политики. Проблема эта была для него центральной, и он возвращался к ней много раз. Две пьесы, ей посвященные: «Медную бабушку» и «Пропавший сюжет», он неизменно называл своими главными произведениями.
Политика вторглась в жизнь и творчество моего отца с самого начала его литературной работы, а сочинять свои первые стихи он начал исключительно рано, уже в четыре года. В резко идеологизированной атмосфере СССР времен становящегося тоталитаризма повседневность была перенасыщена политическими клише, неудивительно, что первые стихотворные опыты одержимого сочинительством мальчика добросовестно воспроизводили штампы, доносившиеся до него из всех углов.
Советская пропаганда того времени видела в раннем развитии одаренных детей проявление преимуществ социалистического строя — вундеркиндов так же, как и ударников труда, отыскивали и пестовали по всей стране. Юный поэт быстро стал достопримечательностью в своем родном Баку. В 1934 году, когда ему было девять лет, республиканское издательство Азербайджана «Азернешр» выпустило маленькую книжку его стихов с портретом на обложке, и почти сразу же его отправили в Москву встречаться с Горьким, который написал о юном визитере очерк «Мальчик», открывающий напечатанный в том же году в газете «Правда» цикл с характерным названием «Советские дети».
Как вспоминал Горький, он спросил у гостя, пишет ли он лирические стихи, на что тот решительно ответил: «Нет, политические. Но писал и лирику. Кажется, у меня в архиве сохранилось стихотворения два-три». По просьбе Горького «мальчик» прочитал ему поэму о Гитлере и Геббельсе, исполненную «горящей и кипящей смолой той именно человеческой ненависти, которая может быть вызвана только глубочайшей любовью к людям труда, к людям, погибающим под властью мерзавцев и убийц».
Много десятилетий спустя Натан Яковлевич Эйдельман научил меня и отца игре в «рукопожатия». Играющий должен был вычислить, сколько рукопожатий отделяют его от той или иной исторической личности или от современников, отделенных от него географическими, политическими и социальными барьерами. Даже не зная правил этой игры, собеседник Горького не мог не осознавать, что находится в одном рукопожатии от Толстого и Чехова, с одной стороны, и от Ленина и Сталина, с другой.
О странной близости между большими писателями и носителями государственной власти Леонид Зорин в последние годы жизни написал в автобиографической повести «Тайны молчания», где детские впечатления сплетаются с размышлениями старого человека о судьбах людей, которых он увидел в тот удивительный день. По дороге к Горькому он познакомился с Бабелем, которого государство уничтожило, как, вполне возможно, уничтожило оно и самого Горького. Разговоры на эту тему мне доводилось слышать дома. Моя мама, писавшая оставшуюся незаконченной диссертацию на тему «Горький и МХАТ», не сомневалась, что писатель был убит НКВД в преддверии готовившихся московских процессов. Насколько я помню, отец сохранял по этому поводу известную долю агностицизма, но и ему эта версия далеко не казалась невероятной. В «Тайнах молчания» он осторожно высказывает это предположение.
В очерке «Мальчик» Горький предупреждал советских детей и окружающих их взрослых об опасностях вундеркиндизма и напоминал, что преждевременное признание нередко калечит души и судьбы. Юному Леониду Зорину удалось выдержать испытание медными трубами, ставшее, вопреки заданной в поговорке последовательности, для него первым. Огню и воде было суждено прийти немного погодя.
Резко обозначившееся с юных лет признание влекло отца в Москву. В то же время мысль об отъезде давалась ему тяжело. Он любил Баку, чувствовал родство с этим городом, да и вообще с югом и южным образом жизни. Однажды он поделился своими сомнениями с классиком азербайджанской литературы Самедом Вургуном, пьесы которого переводил на русский язык. «Послушай, Леня, — ответил Вургун. — Если бы я жил в Евлахе, как ты думаешь, хотел ли бы я переехать в Баку?» В 1948 году, на фоне уже начавшейся кампании против «безродных космополитов», безвестный двадцатичетырехлетний бакинский литератор отправился покорять столицу империи. Я не знаю, рассказывал ли Вургун своему переводчику о своей дружбе с первым секретарем ЦК компартии Азербайджана и бывшим чекистом Мир Джафаром Багировым. В любом случае смерть Вургуна в мае 1956 года, на следующий день после того, как был расстрелян Багиров, дала отцу еще один повод задуматься о природе связи между писателем и властителем. К тому времени ему самому уже довелось испытать ледяное дыхание государства.
История публикации, постановки и запрета пьесы «Гости» стала ключевым событием, определившим жизнь Зорина. В 1953 году, через несколько месяцев после смерти Сталина, он взялся за пьесу, где предвосхитил многие тенденции едва начавшейся оттепели. В духе декларированного позднее «возвращения к ленинским нормам» здесь лицом к лицу сведены старый большевик, бывший чекист Алексей Петрович Кирпичев и его сын Петр, крупный сановник, демагог и карьерист, приехавший с семьей навестить отца на даче. Судьями в этом конфликте отцов и детей призваны выступить внуки, но и среди них нет единства — старший, Сергей, живет с дедом и полностью разделяет его ценности, в то время как младший, Тёма, уже нравственно разложен материальными благами, достающимися ему в силу номенклатурного статуса Петра.
В финале пьесы внутрисемейный конфликт приобретает черты классической трагедии — обе стороны объявляют друг другу войну на уничтожение, исход которой поначалу вовсе не кажется предопределенным. На сцене «хозяева» преобладают над «гостями», которые вынуждены позорно ретироваться, но этот численный перевес оказывается во многом уравновешен внесценическими персонажами — сослуживцами и подчиненными Петра Кирпичева, высокопоставленными родителями приятелей Тёмы и т. п. Их незримое присутствие дает понять, что за спиной неудачливых визитеров стоят Москва и могучий государственный аппарат. Только в заключительной реплике, подобно королю в мольеровском «Тартюфе» или чиновнику по особым поручениям в «Ревизоре», появляется deus ex machina — большая статья в «Правде», расставляющая добро и зло по своим местам.
Тема «Гостей» — перерождение высшего слоя государственной бюрократии. Автор интерпретирует это перерождение как классовое — о «классовом» чувстве по отношению к зарвавшейся семье Петра Кирпичева говорит его сестра Варвара, и она же формулирует сущность этого чувства восклицанием: «Господи, до чего ненавижу буржуев!» Позднее, когда по Би-би-си читали книгу Милована Джиласа «Новый класс», основу которой составили статьи, написанные буквально в те же месяцы, что и «Гости», отец поражался, насколько джиласовский анализ эволюции партийно-бюрократической верхушки коммунистического общества отвечал его собственным ощущениям.
М. Джилас был крупным государственным деятелем социалистической Югославии. Его статьи о новом классе публиковались в газете «Борба» — югославском аналоге «Правды». Впоследствии, однако, он был изгнан со всех должностей и арестован — понятно, что эти зигзаги были вызваны колебаниями в политике руководства югославской компартии. Скорее всего, сходные процессы определили и судьбу «Гостей». Пьеса получила цензурное разрешение, в феврале 1954 года она была напечатана в журнале «Театр» и одобрена таким статусным писателем, как Константин Симонов. «Гостей» начали ставить театры, изголодавшиеся за «мрачное семилетие» конца сталинской эпохи по насыщенной конфликтами драматургии, на пьесу горячо реагировали первые зрители и читатели. Через несколько месяцев ситуация изменилась резко и катастрофически.
Лучшая постановка «Гостей», осуществленная в московском театре имени Ермоловой замечательным режиссером Андреем Михайловичем Лобановым, была снята со сцены сразу после премьеры, а против автора пьесы была поднята продолжавшаяся несколько лет кампания травли. По «Гостям» ударили в официальных изданиях, начиная с «Советской культуры», органа Министерства культуры СССР, ее осуждали на собраниях. «Об одной фальшивой пьесе», как называлась редакционная статья в «Литературной газете», читали лекции в трудовых коллективах и домах отдыха. Одна из таких лекций состоялась в больнице, где отец лежал после очередной операции на легких. Вскоре после начала кампании и запрета спектакля у него пошла горлом кровь, открылся туберкулез, и несколько лет он провел между жизнью и смертью. Ни сам он, ни его врачи, ни родные и друзья не поверили бы, если бы им сказали, что ему суждено прожить долгую жизнь и пережить подавляющее большинство ровесников.
Обличения зарвавшихся бюрократов не были в советской литературе чем-то из ряда вон выходящим. Положительный герой «Гостей» журналист Трубин объясняет перерождение Петра Кирпичева «пошлостью, жадностью, славолюбием», то есть, в конечном счете, его личными пороками. Однако Варвара Кирпичева идет дальше. «Есть одно короткое слово — власть», — говорит она, ясно связывая моральную деградацию брата с его служебным положением. «Власть портит не всех — взгляните на своего отца. Впрочем, примеров много…» — возражает Трубин. Несмотря на эту оговорку, официальные инстанции без труда сумели сделать из реплики Варвары напрашивающийся вывод: «Как будто руководители, облеченные в нашей, самой демократической в мире стране доверием трудящихся и являющиеся слугами народа, портятся именно потому, что они — руководители… Мысль политически вредная, глубоко порочная», — говорилось в передовице «Литературной газеты».
«Гости» еще были исполнены верой в социалистический строй и идеалы революции. Когда, уже в годы перестройки, Владимир Андреев, игравший в лобановском спектакле, решил вернуть пьесу на сцену, Зорин отредактировал ее, устранив то, что казалось ему слишком советским. Эта исправленная версия вошла в состав трехтомника оттепельной литературы, подготовленного С. И. Чуприниным. Цеховое чувство историка литературы побудило меня тогда посетовать, что в книгу, призванную отразить облик эпохи, попал текст, переделанный задним числом. «Когда меня не будет, печатай, как хочешь, — отозвался отец, — но я выпускать это под своим именем не могу». Сегодня мне кажется своевременным воспользоваться этим разрешением не только потому, что редакция 1954 года представляет интерес как исторический документ. При переделке вместе с простодушием и прямолинейностью из пьесы ушел запал, позволяющий вполне оценить остроту вызова системе, брошенного молодым автором.
Отцу потребовалось десять лет выздоровления от страшной болезни и мучительного возвращения в литературу, чтобы попытаться облечь опыт столкновения с державой в сценическую форму. Если «Гостей» он написал на заре оттепели, то «Римская комедия» была создана на ее закате в 1964 году, когда оттепельные иллюзии уже начали выветриваться. Действие здесь перенесено в квазиисторический Рим первого века не для того, чтобы завуалировать вполне очевидный актуальный подтекст, тем более что говорят герои пьесы вполне современным языком. Скорее, автор стремился «укрупнить» проблематику комедии, придав истории отношений поэта и императора универсальное звучание.
В «Римской комедии» ссыльный сатирик Дион, пострадавший за наивную попытку открыть Цезарю глаза на положение дел в стране, укрывает у себя прячущегося от мятежников императора Домициана, чьи приближенные, включая придворного одописца Сервилия, спешат присягнуть лидерам мятежа. Казалось бы, после этого Домициан должен понять, на кого из его подданных он мог бы опереться. Однако, вернувшись на престол, он вновь отправляет спасшего его поэта в изгнание и награждает льстеца и проходимца.
«Само собой, я его презираю и, наоборот, как это ни глупо, уважаю тебя. Но зато этот прохвост, в свою очередь, уважает начальство, чего о тебе уж никак не скажешь. В этом его преимущество перед тобой. <…> Если хочешь, его измена была доказательством его благонамеренности, его предательство — залог его верности мне. Разумеется, только покуда я император, но если я перестану им быть, то, сам посуди, на что мне Сервилий?» — объясняет Домициан свое решение Диону. И поэт, и тиран отчетливо осознают, что им не по пути. Логика власти заставляет Домициана изгнать Диона, которому остается уповать только на суд истории и вечность искусства. Эту надежду в ту пору разделял и автор «Римской комедии», что позволило ему завершить пьесу оптимистическим финалом. У гонимого поэта объявляется ученик и последователь, решающийся сопровождать его в изгнание. «В добрый путь, мальчик! Ничего они с нами не сделают», — говорит ему Дион, покидая дворец. Спутником изгнанника оказывается Децим Юний Ювенал, в будущем величайший римский сатирик, чего, конечно, в отличие от зрителей и читателей комедии, ни поэт, ни император, знать не могут.
Историческому прототипу героя комедии — философу Диону Хризостому, или Диону из Прусы, было суждено восторжествовать над гонителем еще при жизни. После того как Домициан был убит заговорщиками, Диона вернули из ссылки, и он дожил в Риме до глубокой старости, окруженный почетом. Впрочем, это не имеет особого значения — «Римская комедия» ни в коей мере не историческая пьеса. В первоначальной редакции автор предпослал ей краткое предуведомление, в котором заверял, что «стремился стоять на твердой почве истории», но потом вычеркнул его. Как некогда выразился Пушкин, «спрятать уши под колпак юродивого» было невозможно, аллюзионный фон комедии просвечивал сквозь римские одеяния персонажей.
Действительность к тому же подбрасывала дополнительные параллели. В конце 1965 года генеральным секретарем Коммунистической партии стал Леонид Брежнев, характерной деталью внешности которого были густые брови. В «Римской комедии» упоминались «брови» мятежника Луция Антония. Разумеется, отец не думал о будущем генсеке, когда писал пьесу, но тем не менее «брови» пришлось заменить на «губы» из цензурных соображений. В 1967‑м, после выигранной Израилем «шестидневной войны», в СССР началась очередная антисионистская, а точней говоря, антисемитская кампания, что вызвало особое внимание цензуры к репликам вольноотпущенника Бен Захарии. Наконец, в 1968‑м войска стран Варшавского договора во главе с Советским Союзом были введены в Чехословакию, чтобы сместить реформистское правительство страны. Официально было объявлено, что оккупационный контингент останется в Чехословакии «до стабилизации положения». Именно эту формулу использует в «Римской комедии» Сервилий, объясняя Диону, почему в Рим вместе с Луцием должны прийти варвары. Поэтика комедии словно притягивала аллюзии.
Через три месяца после вторжения в Чехословакию умер Рубен Симонов, добившийся разрешения играть пьесу на сцене театра Вахтангова, и очень скоро она была окончательно запрещена. На вахтанговской сцене спектакль шел под названием «Дион» — после скандала, последовавшего за премьерой в Большом драматическом театре в Ленинграде, «Римскую комедию» пришлось переименовать. Блистательная постановка Георгия Товстоногова, собравшая звездный актерский состав, имела феноменальный успех. Как мне рассказывал отец, на премьере была Ахматова, сразу после закрытия занавеса сказавшая сопровождавшему ее театроведу Борису Поюровскому: «Спектакль не выйдет». «Почему? — удивился Поюровский. — Вы же видите, как принимают». «А вот поэтому и не выйдет», — ответила Ахматова. Как и в случае с лобановскими «Гостями», дело ограничилось единственным исполнением. Лучшие постановки пьес Зорина фатально не доходили до зрителя.
Не менее глубокой раной стало для отца и последовавшее через несколько лет запрещение его следующей пьесы, посвященной отношениям поэта и государства, — «Медной бабушки», поставленной Олегом Ефремовым в Художественном театре с Роланом Быковым в роли Пушкина. На этот раз власти предусмотрительно не довели дело до премьеры, состоялся лишь прогон без зрителей. В отличие от спектаклей, отшлифованных Лобановым и Товстоноговым, эта работа была еще сырой, но тоже обещала стать крупным событием — особенно сильное впечатление производил сам Быков в главной роли.
О театральной истории и «Гостей», и «Римской комедии», и «Медной бабушки» подробно рассказано в «мемуарном романе» «Авансцена». Отец вспоминает там, что придавал своей пьесе о Пушкине такое значение, что берег специально для этой премьеры уникальный херес шестидесятилетней выдержки, подаренный ему крымскими виноделами. В конце концов бутыль распечатали — героическими усилиями Ефремов сумел пробить спектакль, в котором сыграл Пушкина сам. Увы, и новая постановка скорей не удалась, и вино оказалось безнадежно испорченным, выяснилось, что для длительного хранения ему требовались особые условия, которых в нашей квартире, конечно, не было. В «Авансцене» об этом ничего не говорится — то ли отец не хотел обижать много сделавшего для него Ефремова непредусмотренной, но неизбежной символикой запоздавшего праздника, то ли просто забыл.
Авторов, обращавшихся к биографии Пушкина, часто привлекала дуэльная история. В центре «Медной бабушки» — неудавшаяся попытка поэта выйти в отставку и переехать в деревню летом 1834 года — возможно, его последний шанс выбраться из все туже стягивавшегося вокруг него узла. Решение разрубить этот узел, предпринятое поэтом два с половиной года спустя, привело его к гибели. Если Дион был изгнан из Рима, то Пушкин сам рвался прочь из Петербурга. Он хотел оставить оскорбительную для него должность камер-юнкера, привести в порядок расстроенные денежные обстоятельства, а главное, вернуть себе способность писать — все лето он тяготился охватившим его творческим бесплодием. К тому же именно в эти месяцы поэт тщетно пытался продать доставшуюся ему в приданое за женой медную статую Екатерины II, которую был вынужден перевозить с квартиры на квартиру. Этот образ державной власти, неотступно преследующий Пушкина, и дал пьесе ее название.
Вскоре после казни декабристов друг Пушкина Петр Вяземский занес в свою записную книжку высказывание французского короля Генриха IV: «счастлив, кто имеет десять тысяч ливров годового дохода и никогда не видал короля». В «Медной бабушке» Вяземский повторяет эти слова со сцены. «Как раз про меня», — отзывается Пушкин, постоянно страдавший от безденежья и измученный двусмысленными отношениями с Николаем I, начавшимися со знаменитой аудиенции в Чудовом монастыре в 1826 году. Как известно, привезенный тогда с фельдъегерем из Михайловского поэт сказал самодержцу, что будь он 14 декабря в Петербурге, то находился бы среди своих друзей на Сенатской площади.
В «Медной бабушке» Пушкин и Николай не появляются вместе на сцене, но оба делятся воспоминаниями о давней встрече в разговорах с Жуковским. Императору более всего запомнилась даже не открытая фронда его собеседника, а нарушение субординации — в ходе разговора поэт присел на стол, стоявший в кабинете за его спиной. Для Пушкина же, наоборот, первая встреча с царем становится лучшим воспоминанием жизни — тогда он ощущал себя свободным человеком, а потом, после объявленной ему высочайшей милости, попал в удушающие объятия государства, высвободиться из которых ему так и не удалось. Особые отношения, обещанные Николаем, пожелавшим стать личным цензором Пушкина, обернулись для поэта унизительной зависимостью и в конечном счете гибелью.
И все же, как говорится в «Медной бабушке», Пушкин решил взять назад прошение об отставке не только потому, что опасался вызвать гнев двора. Более важным мотивом была для него возможность сохранить доступ в государственные архивы, необходимый ему для продолжения работы над историей царствования Петра I. Получив вслед за Карамзиным, во многом служившим для него образцом, должность придворного историографа, Пушкин чувствовал, что призван постигнуть и описать центральный эпизод русской истории, перед которым остановился его предшественник. Держава удерживала его при себе не только административным принуждением, но и историософской загадкой, манившей его не меньше, чем воспетые им «покой и воля».
В отличие от Пушкина, герой последней исторической пьесы Зорина «Граф Алексей Константинович» уже ничего не ждал от государства, несмотря на то что (или, возможно, потому что) вырос практически при дворе и был другом детства наследника престола, будущего императора Александра II. Отец был фанатом Алексея Толстого, причем особенно ценил у него не исторические романы и драмы и даже не лирику и баллады, а юмористическую поэзию и водевили. Эту страсть он с самого детства прививал мне: за столом мы перекидывались репликами из прутковских фарсов, прочитанная им мне «История государства Российского от Гостомысла до Тимашева» была моим введением в русскую историю, а «Сон Попова» я уже без малого шестьдесят лет помню наизусть от начала до конца.
Только прочитав «Графа Алексея Константиновича», я вполне понял, чем характер Алексея Толстого так привлек отца. Аристократ, богач, красавец и богатырь, наделенный к тому же совершенно феерическим чувством юмора, Толстой оказывается в пьесе бесконечно ранимым, одиноким и неуверенным в себе человеком, болезненно нуждающимся в признании, понимании и сочувствии. Прожив всю жизнь с единственной женщиной, которую он любил, Толстой чувствовал себя несчастным в браке, а будучи автором множества произведений, пользовавшихся незаурядным успехом, всегда сомневался в своем литературном призвании.
Поначалу отец задумывал пьесу как диалог, в котором участвовали бы только сам Толстой и его возлюбленная, а потом жена — Софья Андреевна Миллер. После мирового успеха «Варшавской мелодии» он вполне оценил потенциал драматического дуэта. Тем не менее потом он отошел от этого замысла и написал своего рода историческую панораму с двумя десятками персонажей, большинство из которых появляются на сцене один-два раза, хотя и отдавал себе отчет, что делает шансы своего детища на сценическое воплощение вполне призрачными. Такого рода костюмная пьеса была практически неподъемной для театров, тем более что в начале 1990‑х годов, когда была написана пьеса, государственное финансирование культуры резко сократилось.
Как в пьесе о Пушкине, Зорину казалось важным выйти за пределы семейной трагедии, так в «Графе Алексее Константиновиче» он хотел показать своего героя в контексте конфликтов его эпохи, объяснить, почему, не веря в Крымскую войну, он собирался снарядить ополчение, почему, осуждая радикалов, пытался спасти Чернышевского от ареста и, будучи искренне преданным императору Александру, в 1861 году, в кульминационный момент реформ, когда царю были особенно нужны сподвижники, покинул службу и ушел в отставку с сулившей карьеру и влияние на государственные дела должности флигель-адъютанта. Личное одиночество Толстого усиливалось политическим — в обществе, резко разделенном на партии, он не мог примкнуть ни к одной из них. Из «серьезных» стихов Алексея Толстого отец чаще всего читал мне «Двух станов не боец, но только гость случайный».
Решение написать «Графа Алексея Константиновича» как пьесу для чтения — свидетельствовало также о падении интереса отца к театру. Для него всегда было не менее важно увидеть свои пьесы напечатанными, чем поставленными, но именно в это время он все больше переходит на прозу, решительно предпочитая уединенную работу над словом и уединенное восприятие литературного текста.
Несколькими годами раньше отец написал пьесу «Пропавший сюжет». Этой пьесой он особенно гордился и склонен был ставить ее выше даже особенно дорогой ему «Медной бабушки». Начата она была, как рассказано в «Авансцене», буквально в день прихода к власти Горбачева.
«Пропавший сюжет» — тоже историческая пьеса, ее действие происходит в Одессе в 1906 году во время первой русской революции, а ее герой Андрей Николаевич Дорогин — писатель, полностью вымышленный и не особо знаменитый, зарабатывающий на жизнь юмористическими рассказами в популярных изданиях. Именно ему, в большей степени, чем Диону, Пушкину или Алексею Толстому, доверено стать alter ego драматурга и высказать его заветные мысли.
По воле автора, Дорогин должен делиться этими мыслями с неожиданно появившейся в его доме юной террористкой, готовящейся к покушению на сановника средней руки, выносящего палаческие приговоры невинным людям. Сам Дорогин не только «двух станов не боец», но даже и не «гость случайный», ему одинакова чужды и власть, и одержимые борцы с нею, но удержать от безумного шага свою гостью, с которой у него вспыхивает обреченный, но бурный роман, он, несмотря на все свое красноречие, оказывается не в силах.
Скептическое отношение к революционизму было свойственно отцу и раньше. Если власть уничтожает в человеке человеческое, то тот же эффект имеет и борьба за власть, обнаруживающая внутреннее родство противостоящих друг другу «станов». Еще в середине 1960‑х годов Зорин написал пьесу «Декабристы», в которой он очень далек от распространенной в ту пору идеализации героев-мучеников 14 декабря. В «Графе Алексее Константиновиче» его эскапизм проявился еще отчетливей. В «Пропавшем сюжете» и ставшей его продолжением пьесе «Развязка», где герои встречаются еще раз в 1918 году, эти настроения достигают апофеоза.
И «Пропавший сюжет», и «Развязка», в отличие от «Графа Алексея Константиновича», написаны на двух актеров и насыщены драматическими поворотами. Тем не менее сценическая судьба дилогии сложилась не слишком успешно, хотя Владимир Андреев и поставил «Пропавший сюжет» на малой сцене театра имени Ермоловой. В годы перестройки и последовавших за нею реформ и политических боев взгляды и автора, и героя обеих пьес были не ко двору.
Я хорошо помню наши разговоры тех лет. В повседневной жизни отец сохранил свой давний интерес к политике, прочитывал ворох газет, смотрел популярные телепередачи, следил за ходом событий и сочувствовал сначала Горбачеву, а потом Гайдару. Главным в наступивших переменах для него была свобода печати, позволившая издать все, что десятилетиями лежало в столе, и свободно публиковать новые произведения. Он никогда не жаловался на резкое ухудшение своего материального статуса, пришедшее вместе с реформами, или падение общественного интереса к словесности, повторяя: единственное, что должно быть важно для писателя, — это отсутствие цензуры.
В то же время в творчестве он становился все непримиримее ко всему, что отдавало политикой: идеологической нетерпимости, публичным выступлениям и общественным акциям, набирающим силу партийным проектам и выборным кампаниям. Он желал успеха своей стране и тем, кто пытался ее улучшить, но, кажется, очень мало верил в этот успех и категорически отказывался принимать какое-либо участие в общественной деятельности, увлекавшей в ту пору многих его коллег.
В годы перестройки довольно широкое распространение получила сентенция: «Если ты не будешь заниматься политикой, она займется тобой». Исходно эта мысль принадлежит французскому мыслителю, журналисту и государственному деятелю XIX века Шарлю Монталамберу, который, однако, высказал ее в настоящем времени. В переводе печальная констатация факта превратилась в этическую максиму. Отец вряд ли знал источник цитаты, но в своей повести «Забвение» заставил своего героя-эскаписта отозваться на ее популярную русскую версию гневной тирадой:
«И дьявол с ней!.. — Пусть эта стерва мной занимается, если ей нечего больше делать и некем заняться, кроме меня. Значит, фатально не повезло. Быть посему. Не пофартило. Я заниматься ею не буду. Этого от меня не дождутся».
Тем не менее он продолжал размышлять о роковой природе связи, существующей между литературой и политикой. Разумеется, для человека, прожившего свою жизнь в СССР, тайна завороженности великих писателей государственной властью была, прежде всего, связана с личностью Сталина. Отец думал о Горьком и Бабеле, которых встретил в один из самых памятных дней своей жизни, о Булгакове и Пастернаке, которым Сталин звонил по телефону, о Мандельштаме, садистически растянутое убийство которого вождь курировал лично, доведя поэта, написавшего строку «власть отвратительна как руки брадобрея», до почти искренних славословий своему губителю. Не в меньшей степени он думал о самом вожде и его странном внимании к литературе, принесшем ей столько несчастий.
Отец часто повторял, что не смог бы сам написать Сталина, поскольку законы литературы предполагают, что автор обязан переселяться в своего персонажа и понимать его, между тем ненависть к тирану не дала бы ему достичь нужной меры художественной объективности. В «Юпитере» Зорин отыскал прием, позволивший ему разрешить эту коллизию.
Сегодня, на фоне развернувшихся на сто восемьдесят градусов идеологических трендов, трудно представить себе, что антисталинская риторика могла быть конъюнктурной, однако еще четверть века назад дело обстояло именно так. Поток литературных поделок, спекулировавших на темах, внезапно ставших модными, раздражал отца, и это раздражение он отдал своему герою, выдающемуся актеру Донату Ворохову, также ненавидевшему Сталина, погубившего его родителей, но вынужденному репетировать главную роль в бездарной политической агитке, посвященной отношениям властителя и писателей.
Пытаясь перевоплотиться в тирана и углубить его характер, Ворохов начинает вести от лица Сталина дневник, специально посвященный литературным темам. Чем глубже артист проникает в душу и мысли Юпитера, тем более безысходным становится его одиночество и тем более жестоким его отношение к людям, в особенности к близким: он оставляет жену, ссорится с лучшим другом, выгоняет юную возлюбленную, отказывается от сына, работы и профессии. Сошедший с ума от непосильной художественной задачи, актер достигает своей цели — сливается с героем, испытывая ни с чем не сравнимое упоение могуществом и властью над окружающими, в данном случае над душами зрителей. Именно в этой высшей точке и обнаруживается безмерная уязвимость самой власти. Только перед нелепой гибелью в день полувекового юбилея смерти отца народов, Ворохов вспоминает, что на самом деле он еще недавно был артистом, вообразившим себя Юпитером, и это помогает ему в последние мгновения жизни по-настоящему постичь суть характера Сталина. Всесильный диктатор оказывается таким же полоумным актером в кровавом балагане, обреченным на унизительную смерть.
Приближаясь к девяностолетию, отец написал рассказ «Бедиль», где вспомнил, как был на грани жизни и смерти после запрета «Гостей» и как щупальца державы протягивались к нему даже в палату для тяжелобольных, откуда редко кому удавалось выйти своими ногами. Один из его сопалатников, филолог-востоковед, обреченный на скорый уход, рассказал ему о Мирзе-Абдуле-Кадыре Бедиле, индийском поэте-суфии XVII–XVIII веков, писавшем на фарси. Бедиль отказался от роли придворного поэта, долго скитался по миру и, в отличие от многих своих собратьев по перу, никогда не славословил земных богов. Отцу, заинтересовавшемуся судьбой Бедиля, запомнилось одно его четверостишие:
Деспоты! Бренны ваши дела.
Вечность им прочности не дала.
Пламя взовьется, поднимется, вспыхнет.
Падает. И выгорает. Дотла.
Пьесы
Римская комедия (Дион)
Древняя история в двух частях
Действующие лица
Дион.
Мессалина — его жена.
Домициан — император.
Сервилий — поэт.
Фульвия — его жена.
Клодий.
Лоллия.
Афраний — прокуратор.
Бен-Захария — вольноотпущенник.
Бибул — пожилой корникуларий.
Полный римлянин.
Плешивый римлянин.
Глашатай.
Юноша.
Молодой корникуларий, римляне и римлянки.
Действие происходит в Риме в конце первого века.
Часть первая
1
Послеобеденное гуляние в районе Капитолия. Римляне неторопливо прохаживаются, наслаждаясь теплым вечером. Негромкий говор, взаимные приветствия. Выходит глашатай. Быстро поднимается на ступени, машет рукой, призывая к тишине. Все умолкают.
ГЛАШАТАЙ. В добрый час! Слушайте свежие римские новости. Никогда наш Рим не был так горд, могуч и прекрасен. Достойные римские граждане с удовлетворением следят за возвышением столицы Империи и радуются ее растущей красоте. Что же произошло за истекшие сутки? А вот послушайте внимательно и соблюдая порядок.
Аппий Максим Норбан, занимавший, как известно, пост претора, получил новое ответственное назначение. Император Домициан утвердил его в качестве наместника Ретии. Сопровождаемый пожеланиями плодотворной деятельности, Аппий Максим отбывает к месту новой работы.
ПОЛНЫЙ РИМЛЯНИН. Крупно шагает Максим Норбан — ох и крупно…
ПЛЕШИВЫЙ РИМЛЯНИН. Что вы хотите, Танузий, сейчас время молодых.
ГЛАШАТАЙ. Вчера, после ужина, от разлития желчи скончался рекуператор Эфиций. Каждый римлянин согласится с тем, что это поистине невозместимая потеря. Мудрость, справедливость и обаяние Эфиция неизменно ощущали и его сослуживцы, и те, кто прибегал к его авторитету, и те, кого он судил. Нет сомнения, что светлый образ покойного навсегда останется в сердцах всех, кто его знал.
ПОЛНЫЙ РИМЛЯНИН. Ах, бедняга Эфиций… Интересно, что он такого съел?
ПЛЕШИВЫЙ РИМЛЯНИН. Увидите, теперь назначат Сеяна. Сеян давно метит на это место.
ГЛАШАТАЙ. Вчера император Домициан увенчал лаврами поэта Публия Сервилия. Новый лауреат хорошо известен гражданам Империи. Истинный сын Рима, он по праву может считаться певцом его величия. Прекрасные сюжеты сочетаются в его стихах с нежной, изысканной мелодикой. Нет сомнения, что увенчание Сервилия будет с удовлетворением встречено населением.
ПОЛНЫЙ РИМЛЯНИН. Вот это здорово! Я и сам люблю его стихи.
ГЛАШАТАЙ. Продолжается странное заигрывание наместника Верхней Германии Луция Антония Сатурнина с хаттами. Император Домициан вчера за обедом выступил с речью, в которой подчеркнул, что подобные действия наместника вызывают самое пристальное внимание Рима.
ПОЛНЫЙ РИМЛЯНИН. Ох и штучка, доложу вам, этот Антоний Сатурнин! Никаких устоев.
ПЛЕШИВЫЙ РИМЛЯНИН. Я его знал юношей. Постоянно грыз ногти.
ГЛАШАТАЙ. Городская хроника. Завтра в цирке состоятся большие квесторские игры. Будут проведены решающие гладиаторские бои. В боях примут участие женщины и карлики. Император Домициан почтит игры своим присутствием.
ПОЛНЫЙ РИМЛЯНИН. Пойдете? Я уже заказал места.
ПЛЕШИВЫЙ РИМЛЯНИН. Какие теперь гладиаторы… Ни один не может нанести стоящего удара…
ПОЛНЫЙ РИМЛЯНИН. Помните Спикула? Вот это был боец…
ПЛЕШИВЫЙ РИМЛЯНИН. А Тибул-фракиец? Нынешние — подмастерья, а те были мастера…
ГЛАШАТАЙ. Завтра же, по окончании игр, во дворце императора Домициана состоится большой вечер по случаю очередной годовщины его правления. Всем достойнейшим гражданам разосланы соответствующие приглашения. На этом я заканчиваю. В добрый час!
ПОЛНЫЙ РИМЛЯНИН. Вы получили приглашение?
ПЛЕШИВЫЙ РИМЛЯНИН. Я с утра не был дома. А вы?
ПОЛНЫЙ РИМЛЯНИН. Вот и я — с самого утра…
ПЛЕШИВЫЙ РИМЛЯНИН. Смотрите, Танузий, — прокуратор Афраний…
Идет Афраний, высокий, дородный мужчина. Выражение величественной снисходительности не покидает его лица.
АФРАНИЙ (вглядываясь в проходящую толпу). Эй, вольноотпущенник!
Появляется маленький смуглый человек.
СМУГЛЫЙ. Слушаю вас, справедливейший.
АФРАНИЙ. Гуляешь?
СМУГЛЫЙ. Гуляю.
ПЛЕШИВЫЙ РИМЛЯНИН. Вы его знаете? Бен-Захария. Ученый секретарь при прокураторе.
ПОЛНЫЙ РИМЛЯНИН. С этим пройдохой не шутите. Прокуратор без него как без рук.
Они смешиваются с толпой.
АФРАНИЙ. Послушай, Бен-Захария, где ты был вчера вечером?
БЕН-ЗАХАРИЯ. Можете себе представить, ко мне приехал земляк.
АФРАНИЙ. Из Иудеи?
БЕН-ЗАХАРИЯ. Из нее.
АФРАНИЙ. И есть свежие анекдоты?
БЕН-ЗАХАРИЯ. Как не быть.
АФРАНИЙ. Тогда — другое дело. У меня было несколько мыслей по поводу последних законоположений, и я, по правде сказать, был сердит, что ты отсутствовал. Но если твой земляк привез новые анекдоты, то это другое дело. О чем же они?
БЕН-ЗАХАРИЯ. Разумеется, о Риме.
АФРАНИЙ. Обожаете вы сочинять о Риме анекдоты.
БЕН-ЗАХАРИЯ. Справедливейший, что нам еще остается? Победителям — пожинать лавры, побежденным — сочинять о победителях анекдоты.
АФРАНИЙ. Ну, рассказывай, не тяни…
БЕН-ЗАХАРИЯ. С удовольствием, справедливейший. Встречаются как-то два консула…
Они проходят. Появляются Лоллия и Клодий. Лоллия — энергичная красивая римлянка лет тридцати. Клодий — римлянин из знатного рода, прямая ей противоположность, его небольшие умные глаза устойчиво хранят сонное выражение.
ЛОЛЛИЯ. Мы опоздали, Клодий, — все люди, мало-мальски стоящие внимания, уже разошлись.
КЛОДИЙ. Лоллия, вы слишком скромны, — они здесь только что появились. (Целует ей руку.)
ЛОЛЛИЯ. Клодий, друг мой, вы льстите так, как льстили наши деды, — грубо и прямолинейно. Вы-то знаете, что я совсем не скромна.
КЛОДИЙ. Друг мой Лоллия, установлено, что лесть тем действенней, чем она грубей. В лести не должно быть недомолвок — все должно быть ясно, определенно и не допускать толкований. Когда Гораций льстил Цезарю, он отбрасывал всю свою тонкость.
ЛОЛЛИЯ. Но ведь то был простой солдатский век, не отягченный современными сложностями. И кто читает теперь Горация? Дети и ученые. И Гораций и Виргилий — это почтенное прошлое Рима. Его можно уважать, но оно никого не волнует.
КЛОДИЙ (вновь целует ей руку). Либо я опоздал родиться, либо крайне глупо устроен.
ЛОЛЛИЯ. Неужели вас трогает традиционный стих с его вялыми ритмами? Да, мой друг, вы становитесь старомодны.
КЛОДИЙ. Я старею.
ЛОЛЛИЯ. Хуже — устареваете.
КЛОДИЙ. Лоллия, мне сорок два года.
ЛОЛЛИЯ. Клодий, римлянке важен не возраст мужчины, а его время. Ей нужно знать, прошло оно или нет.
КЛОДИЙ. Мое время либо прошло, либо не настало.
ЛОЛЛИЯ. Это громадная разница, друг мой, ее необходимо установить. В сущности, она и определяет, чего вы стоите.
КЛОДИЙ. Что делать, вы женщина практического ума, и в этом ваше очарование. Сюда идет Публий Сервилий, человек, лишь вчера увенчанный лаврами. Уж с ним-то, по крайней мере, все ясно.
ЛОЛЛИЯ. Вы отрицаете его дарование?
КЛОДИЙ (пожав плечами). Дион с его эпиграммами занимает меня больше.
ЛОЛЛИЯ. Клодий, оригинальничанье так же старомодно, как любовь к Горацию. Чем вас может занимать Дион — побойтесь Бога… Неудачник, изливающий свою желчь, ничего больше. Завтра или послезавтра его вышлют из Рима, и этим все кончится.
Появляется Публий Сервилий, высокий круглолицый римлянин, веселый и обаятельный.
Вот и наш триумфатор, обожествленный настолько, что ему нет смысла замечать смертных.
СЕРВИЛИЙ. Лоллия, вы славитесь умом, как могли вы это подумать? Именно теперь я буду замечать всех и каждого. Недоступность нужна, пока ты не признан. После признания к ней прибегает только болван. Привет вам, Клодий.
КЛОДИЙ. Привет и поздравления, Сервилий. Вы рассуждаете очень здраво.
СЕРВИЛИЙ. Я нуждаюсь в людях и не намерен их отпугивать. С успехом их могут примирить только несчастье или демократизм. Обзавестись какой-нибудь большой бедой, сами понимаете, себе дороже, зато демократизма во мне хоть отбавляй.
ЛОЛЛИЯ. Вот, Клодий, что такое человек современный.
СЕРВИЛИЙ. Кроме того, я по натуре доброжелателен. Никакого насилия над характером.
ЛОЛЛИЯ (кивнув на Клодия). Мы только что спорили. Наш друг расхваливал Диона.
КЛОДИЙ. Скорее, вы его бранили.
СЕРВИЛИЙ. Бедняга, он никогда не нравился женщинам. В конце концов, у него есть свои достоинства.
ЛОЛЛИЯ. Неужели вам не надоели его обличения? Вы действительно добрая душа.
СЕРВИЛИЙ. Что ж, когда у человека дурное здоровье, слишком заботливая жена и хроническая неудовлетворенность, он становится либо пьяницей, либо сатириком. Я рад, что встретил вас, Лоллия, вы мне необходимы.
ЛОЛЛИЯ (прерывая его). Одно мгновение. Клодий, вы видите там Цезонию. Скажите ей, что я жду ее вечером.
КЛОДИЙ. Слушаюсь. (Отходит в глубину.)
СЕРВИЛИЙ. Вам нужна Цезония?
ЛОЛЛИЯ. Мне не нужен Клодий. Нет, не вообще, а сейчас.
СЕРВИЛИЙ. Я так и понял.
ЛОЛЛИЯ. Вы остановились на том, что я вам необходима. В его присутствии вам пришлось бы объяснять — почему. А ведь у поэтов такое слабое воображение, когда дело касается обыденной жизни.
СЕРВИЛИЙ. Боже, как вы умны.
ЛОЛЛИЯ. Вы, конечно, просили бы меня прочесть ваши новые стихи.
СЕРВИЛИЙ. Верно. Но мне и в самом деле нужно ваше одобрение.
ЛОЛЛИЯ. Одобрение женщины? Зачем оно вам? У вас есть одобрение императора.
СЕРВИЛИЙ. Вы больше чем женщина. Вы — общественное мнение. Я хочу вас видеть. Мне кажется, со вчерашнего дня я получил надежду…
ЛОЛЛИЯ. Я все-таки женщина, и у меня слабость к победителям. Когда и где?
СЕРВИЛИЙ (задумывается). Когда и где?
ЛОЛЛИЯ. Быстро, Клодий уже идет.
СЕРВИЛИЙ. Вот проклятье, не дадут подумать…
ЛОЛЛИЯ. Вот и ваша жена… Может быть, посоветуетесь с нею?
СЕРВИЛИЙ. Вы знаете дом моего друга Энния Цинны, вблизи театра Марцелла?
ЛОЛЛИЯ. Разумеется.
СЕРВИЛИЙ. Завтра в полдень я буду там один.
ЛОЛЛИЯ. Хорошо. Вы не будете там один.
Вместе с Клодием к ним подходит Фульвия, жена Сервилия, полная краснощекая женщина, богато одетая.
Мой привет, Фульвия, мы поздравляем здесь вашего знаменитого мужа. Расскажите, что чувствует жена лауреата?
ФУЛЬВИЯ. Могу вам сказать, что я удивлена. Пожалуй, это самое сильное чувство. Посудите сами, свет не видел такого лентяя, как мой муж Сервилий. Все, что им написано, друзья мои, это мой пот, мои слезы, мои усилия. Дай ему волю, он бы только и делал, что кутил с приятелями и плел всякую чушь доверчивым дамочкам.
ЛОЛЛИЯ. Подумайте! Как обманчива внешность!
СЕРВИЛИЙ. Ты преувеличиваешь, жена.
ФУЛЬВИЯ. Все что угодно, лишь бы не работать. А на мне дом, на мне — поместье, и все это, видите ли, должно быть достойно его имени. Сам-то он человек беспорядочный, но порядок и чистоту обожает.
ЛОЛЛИЯ. Ах, Фульвия, к поэтам надо быть снисходительной.
ФУЛЬВИЯ. Вот-вот, говорите это при нем, для него подобные речи — мед. А все дело в том, что он родился под счастливой звездой, нашел женщину, которая из него сделала человека. Его счастье, что кроме меня никто не читает его черновиков.
СЕРВИЛИЙ. В конце концов, ты знала, на что идешь.
ФУЛЬВИЯ. Так вот всегда: ему главное — отшутиться. И при всем том он неприлично ревнив. Иногда я жалею, что не родилась кривобокой. Лоллия, вы непременно должны нас навестить. И вы, Клодий, — ведь вы еще не видели нашего поместья.
КЛОДИЙ. Чрезвычайно польщен. Лоллия, пора. (Супругам) До завтра у императора.
ЛОЛЛИЯ. До завтра. Прощайте, Фульвия. Прощайте, Сервилий. Мой привет вашему другу Эннию Цинне, который живет близ театра Марцелла.
СЕРВИЛИЙ. Он будет счастлив.
Лоллия и Клодий уходят.
Охота тебе срамить меня и срамиться самой.
ФУЛЬВИЯ. Что нужно от тебя этой… кукле? Стоило Домициану нацепить на тебя венок, она уже тут как тут. Я знаю наперечет всех ее любовников. Можешь поверить, тебе нечем гордиться, ей важно одно: чтоб они были на виду.
СЕРВИЛИЙ. Видит небо, Фульвия, я покладистый человек, у меня легкий характер. Чего ради тебе нужно мне портить настроение и аппетит? Я-то ведь снисходителен и умею не замечать. Слава богу, терплю за столом твоего центуриона, хоть он болтлив, как старая баба, и твоего грамматика, хотя он не может связать двух слов. Живи, но дай жить другим.
ФУЛЬВИЯ. Негодяй, ты посмел сказать это честной римлянке? И лишь потому, что у нее есть бескорыстные друзья?
СЕРВИЛИЙ. «Честной римлянке»… При чем тут Рим, хотел бы я знать? Честной можно быть и в Афинах.
ФУЛЬВИЯ. Фарисей, лицемер, ты и в словах блудишь, как на ложе. Разве это не ты писал:
Нет таких дев на земле, чтоб могли они
с римлянкой спорить,
Римлянке только одной эта стыдливость дана…
СЕРВИЛИЙ. Ах, Фульвия, мало ли что я писал?..
ФУЛЬВИЯ (продолжает).
Нет, я ничто не сравню с римским носом
и с римской осанкой,
С римской глубокой душой, с римским
открытым лицом…
СЕРВИЛИЙ. Что ж ты думаешь, я и в самом деле так глуп, чтобы считать римские носы вершинами цивилизации?
ФУЛЬВИЯ. Ну, дождешься ты у меня! Когда-нибудь я встану у храма Юпитера и крикну: «Люди, не верьте ему! Он лжет!»
СЕРВИЛИЙ. Почему бы тебе не избрать для этого Большой Рынок?
ФУЛЬВИЯ. Со вчерашнего дня ты забыл, что обязан мне всем!
СЕРВИЛИЙ. Забудешь, как же. Ты твердишь это с утра до вечера. И довольно! Сюда идет Мессалина. Не хватает мне попасть на язычок ее мужу…
Входит Мессалина, жена Диона, полная женщина с постоянно озабоченным лицом.
ФУЛЬВИЯ. Мессалина, мой привет. Вы кого-то ищете?
МЕССАЛИНА. Привет и вам. Вы не видели моего Диона?
ФУЛЬВИЯ. Нет, к несчастью. Он, верно, бродит один и обдумывает свои эпиграммы.
СЕРВИЛИЙ. Уж будто он пишет одни эпиграммы. Он талантливый человек, и, бесспорно, его занимают значительные сюжеты.
МЕССАЛИНА. Не знаю, что его там занимает, только ночью он не давал мне спать, так он кряхтел. У него было колотье в левом боку, и я смазала его коринфской амброзией.
ФУЛЬВИЯ. Хиосская настойка верней, дорогая Мессалина. Ее и Филимон рекомендует.
МЕССАЛИНА. Не верю я врачам, и все тут. Напускают на себя умный вид, а знают столько же, сколько мы.
ФУЛЬВИЯ. И все-таки — обратитесь к Филимону.
МЕССАЛИНА. Ну его; говорят, он берет за визит не меньше тысячи сестерциев. Пусть уж лечит знатных господ, а нам он не по карману.
ФУЛЬВИЯ. Где вы проводите лето, дорогая?
МЕССАЛИНА. Где ж нам быть? Снимаем, как всегда, домишко на Аппиевой дороге.
ФУЛЬВИЯ. Милая, вы делаете большую ошибку. Отдыхать можно только на Альбанском озере. На Аппиевой дороге никакого купания и публика на редкость вульгарная. Всякие менялы, нажившиеся вольноотпущенники…
МЕССАЛИНА. А на озере цены втрое выше. Пусть уж туда едут знатные господа.
ФУЛЬВИЯ. Что поделаешь, мой Сервилий очень капризен. Он говорит, что может творить только под плеск волны. Вы обязательно должны побывать в нашем новом поместье, дорогая Мессалина. И вы, и Дион.
МЕССАЛИНА. Еще говорят, на этом озере ужасные нравы. Семейной женщине просто нельзя появиться одной. Эти господа считают, что им все позволено.
СЕРВИЛИЙ. Сильно, сильно преувеличено. Добродетель римлянок охраняет сон их мужей. Помнится, я об этом писал.
МЕССАЛИНА. Прекрасные, возвышенные стихи. Я постоянно ставлю вас в пример Диону. Вы счастливая женщина, Фульвия. Мой муж умеет только раздражать людей, а больше, кажется, он ничего не умеет.
ФУЛЬВИЯ. У каждой из нас свой груз, дорогая. Быть женой Публия Сервилия, может быть, и приятно, но совсем не просто. Прощайте и не забывайте нас. Вы будете завтра у императора?
МЕССАЛИНА. Ну что вы… Когда же мы у него бывали?
ФУЛЬВИЯ. Жаль, а то бы мы там поболтали. Всяческих благ, Мессалина.
СЕРВИЛИЙ. Передайте мой дружеский привет Диону. Я ведь поклонник его пера.
Фульвия и Сервилий уходят.
МЕССАЛИНА. Послушайте-ка вы ее — оказывается, быть женой Сервилия не просто. А что же тут трудного, хотела бы я знать? Уж верно, у нее не пухнет голова, где взять денег на обед?
Гуляющих становится все меньше.
Уславливайся с этим Дионом! Уже темнеет, а его все нет. Точно он не понимает, оболтус этакий, что порядочной женщине неприлично стоять одной.
Появляется Дион. Ему немногим больше сорока, лицо его изрезано морщинами и складками, он высок и очень худ.
Есть ли у тебя совесть, Дион?! Заставляешь торчать меня здесь на потеху прохожим. Долго ли так наскочить на обидчика?
ДИОН. Месса, никто тебя пальцем не тронет, не хнычь. Виноват я, что ли, что встретился мне этот баран-ритор?
МЕССАЛИНА. Новое дело, какой еще ритор?!
ДИОН. Юлий Тевкр, скучнейшее и глупейшее из всех животных нашего славного города. Честное слово, нет ничего несносней проповедника, когда он туп и напыщен. Люди, делающие красноречие своей профессией, должны хоть что-то иметь за душой. Красноречие хорошо лишь тогда, когда служит истине, когда его диктует страсть. Но самодовольное, надменное, уверенное в себе красноречие невыносимо! Оно отвратительно! Оно исполнено фальши! Женщина, торгующая телом, жалка, но мужчина, торгующий фразой, бесстыден.
МЕССАЛИНА. И ты выложил все это Юлию Тевкру?
ДИОН (пожимая плечами). Что я сказал такого, что надо скрывать?
МЕССАЛИНА. Несчастная я. Тевкр преподает красноречие императору, это знает весь Рим.
ДИОН. Ну и что?
МЕССАЛИНА. Недаром я жаловалась на тебя Сервилихе.
ДИОН. Нашла кому — стыд и срам! Только что я их встретил — надутую индюшку и ее лавроносного индюка.
МЕССАЛИНА. С ними хоть ты ничего не выкинул?
ДИОН. Ничего, ничего, успокойся. Я только сказал Сервилию, что если Юлий Цезарь носил венок, чтоб скрыть нехватку волос, то он будет его носить, чтоб припрятать нехватку мыслей.
МЕССАЛИНА. Несносный человек, зачем ты это сделал? Он попросту решит, что ты завидуешь ему.
ДИОН. Не решит, не так уж он глуп.
МЕССАЛИНА (тоскуя). Он тебя так хвалил!
ДИОН. Сатириков либо хвалят, либо убивают. Больше с ними нечего делать.
МЕССАЛИНА. Их еще морят голодом, дуралей. Мы всем задолжали.
ДИОН. По правде говоря, я хотел перехватить у Юлия Тевкра тысчонки три динариев, но, сказав ему все, что я о нем думаю, я посчитал это неудобным.
МЕССАЛИНА. А что мы будем завтра есть?
ДИОН. На твое усмотрение.
МЕССАЛИНА. Ну да, воевать с целым миром — его дело, а думать о нашем обеде — мое. Гораций Флакк тоже писал сатиры, но у него был друг Меценат.
ДИОН. Это пошло на пользу его желудку, но не таланту. Перестань точить меня, Месса. Ты же знаешь, что это бессмысленно.
МЕССАЛИНА. Посмотри на себя. Худее, чем Нинний. Ночью ты стонал во сне.
ДИОН. Я подыскивал слова — это адская работа.
МЕССАЛИНА. Возможно, но я не спала до утра.
ДИОН. Нечего меня оплакивать. Я здоров.
Появляется корникуларий Бибул. Это пожилой человек с неизменно недовольным лицом.
БИБУЛ. Если я не ошибся, вы — поэт Дион?
ДИОН. Нет, достойнейший, вы не ошиблись. Дион это я, а эта славная женщина — Мессалина, моя жена.
БИБУЛ. Рад за вас. Надеюсь, вы в добром здравии?
ДИОН. Слава богу! А вас, друг, мучают зубы?
БИБУЛ. Нет, зубы мои здоровы, но вы не смущайтесь, этот вопрос мне задают часто. Что поделаешь, такое уж у меня выражение лица. Согласитесь, однако, что трудно улыбаться человеку, который в моем возрасте все еще корникуларий.
МЕССАЛИНА. Сдается мне, что вы сделаны из того же теста, что мой муж.
ДИОН. В самом деле, застряли вы на служебной лестнице. Давно бы вам пора выйти в центурионы.
БИБУЛ. Интриги, почтеннейший, грязные интриги. По натуре я не карьерист и к тому же начисто лишен протекции. Приходят сынки центумвиров, иной раз и суффектов, им все дороги открыты. А ведь я подавлял восстание в Иудее…
ДИОН. И подобные заслуги не отмечены! Мир действительно несправедлив!
БИБУЛ. Однако у меня к вам дело. Может, слышали, завтра после квесторских игр у императора — большой прием. Мне велено передать приглашение вам и вашей жене.
ДИОН. Приглашение — от кого?
БИБУЛ. Странный вопрос. От Домициана.
ДИОН. Не шутите, воин.
БИБУЛ. Этим не шутят.
ДИОН. Но что у меня общего с императором?
МЕССАЛИНА. Ради всего святого, Дион, помолчи.
БИБУЛ. Ни у кого из нас нет чего-либо общего с божеством, но у него есть общее с каждым из нас. Приходит срок, и он обращает свое внимание на того или на другого. Признаться, только эта мысль и поддерживает меня. Вдруг я еще стану центурионом. Всего наилучшего. Желаю удачи. (Уходит.)
МЕССАЛИНА. Ах, Дион, а что, если настал твой час?! Ну подумай, почему бы великому императору в конце концов не оценить честного человека?
ДИОН (растроганно). Месса, бедная моя Месса, ты все еще надеешься? Всегда надежды, всю жизнь — надежды, вечные глупые надежды…
МЕССАЛИНА. Довольно, Дион, не так уж я глупа.
ДИОН. Что ты, что ты, я не думал тебя обидеть. Да и не мне над тобой смеяться! Милая женщина, я не умнее тебя. Стыдно сказать, я и сам еще до сих пор полон надежд. Самых вздорных, самых невероятных надежд!
Занавес.
2
Большой зал в знаменитом дворце Домициана. В глубине — терраса с видом на сад и озеро. Прохаживаются гости. На первом плане — прокуратор Афраний и Бен-Захария.
АФРАНИЙ. Прекрасный вечер, Бен-Захария, не правда ли?
БЕН-ЗАХАРИЯ. Истинная правда, справедливейший.
АФРАНИЙ. Только в Риме бывают такие праздники. Сознайся, ничего подобного ты в своей Иудее не видел.
БЕН-ЗАХАРИЯ. В этом нет ничего удивительного. Мы ведь бедная пастушеская страна.
АФРАНИЙ. Вечер на диво, что и говорить, а все-таки мне не по себе. И каждому в этом доме сегодня не по себе, хоть и не следовало бы мне говорить об этом вольноотпущеннику.
БЕН-ЗАХАРИЯ. В этом тоже нет ничего удивительного. Мерзавец Луций Антоний взбунтовался совсем уж открыто.
АФРАНИЙ. Чего доброго, через несколько дней он появится в Риме.
БЕН-ЗАХАРИЯ. Это будет крупная неприятность!
АФРАНИЙ. Скажу тебе по секрету, Бен-Захария, это способнейший человек.
БЕН-ЗАХАРИЯ. Если мне придется свидетельствовать перед ним, я присягну, что вы о нем хорошо отзывались.
АФРАНИЙ (смущенно). Бога ты не боишься, Бен-Захария!
БЕН-ЗАХАРИЯ. Не боюсь, справедливейший.
АФРАНИЙ. Значит, ты не веришь в него?
БЕН-ЗАХАРИЯ. Он мне просто не нравится. Что это за Бог, который не дает человеку покоя? То он требует око за око, то зуб за зуб. Не Бог, а какой-то подстрекатель.
АФРАНИЙ. Но, Бен-Захария, без Бога нет народа.
БЕН-ЗАХАРИЯ. Так ведь я сторонник ассимиляции.
АФРАНИЙ. Вон что… Ну, это другое дело. (Проходят.)
Появляются Лоллия и Сервилий.
СЕРВИЛИЙ. Все-таки танцы, заимствованные у галлов, заслуживают своей популярности.
ЛОЛЛИЯ. Дорогой друг, сейчас не до танцев. Я хочу вам дать несколько советов.
СЕРВИЛИЙ. Неповторимая, я весь — внимание.
ЛОЛЛИЯ (тихо). Не торопитесь обличать Луция Антония.
СЕРВИЛИЙ. Проклятье, но почему? Он изменник!
ЛОЛЛИЯ. Возможно, но это выяснится не раньше, чем через десять дней.
СЕРВИЛИЙ. Что еще должно выясниться, разрази меня гром?!
ЛОЛЛИЯ. Изменник Луций Антоний или…
СЕРВИЛИЙ. Или?
ЛОЛЛИЯ. Или император.
СЕРВИЛИЙ. Но ведь я поэт, у меня есть гражданские чувства.
ЛОЛЛИЯ. Ах да! Вы такой прелестный возлюбленный, что я иной раз забываю, что вы к тому же лауреат. Простите, это случается со мной редко.
СЕРВИЛИЙ. Кроме того, кем будет Антоний Сатурнин, еще неизвестно, а Домициан — император, это знает каждая курица.
ЛОЛЛИЯ (нетерпеливо). Сервилий, курица не в счет. Как вы думаете, почему здесь Дион?
СЕРВИЛИЙ (живо). Представьте, я сам хотел вас спросить!..
ЛОЛЛИЯ. Пишите стихи, а думать за вас буду я. Не делайте шагу без моего одобрения. Как вы провели ночь?
СЕРВИЛИЙ. Ругался с Фульвией.
ЛОЛЛИЯ. Я вижу, вы не теряли времени. (Не глядя на него.) Она идет сюда. Уходите.
Сервилий исчезает. Показываются Фульвия и нелепо одетая Мессалина.
МЕССАЛИНА. Почему вы разрешаете Сервилию беседовать с этой женщиной? О них уже шепчутся на каждом углу.
ФУЛЬВИЯ. По крайней мере, все поймут, что он — со щитом. Лоллию не занимают неудачники.
МЕССАЛИНА. Напрасно Диона сюда позвали. Семейному человеку нечего здесь делать.
Они останавливаются рядом с Лоллией.
ФУЛЬВИЯ. Дорогая, вы сегодня прекрасны.
ЛОЛЛИЯ. Напротив, я чувствую себя усталой. Вы смотрели новую пьесу у Бальбы?
ФУЛЬВИЯ. Ну разумеется. Там был весь Рим.
МЕССАЛИНА. Меня не было. Впрочем, я десять лет не ходила в театр.
ЛОЛЛИЯ. Милая, вы ничего не потеряли. Фаон в главной роли невыносим.
ФУЛЬВИЯ. Ни жеста, ни голоса, ни внешности.
ЛОЛЛИЯ. Как это ни грустно, театр вырождается. Он доживает последние дни.
ФУЛЬВИЯ. Я совершенно с вами согласна.
ЛОЛЛИЯ. Он мог процветать у наивных греков с их верой в мифы. Наше время все меньше допускает условности.
К ним подходит Клодий.
КЛОДИЙ. Условности утомительны, но без них немыслима общественная жизнь. Фульвия, дорогая, вас ищет ваш знаменитый супруг.
МЕССАЛИНА. А не попадался вам мой Дион?
КЛОДИЙ. Я и сам бы хотел его встретить.
МЕССАЛИНА. Странное это местечко, скажу я вам. Можно найти что угодно, кроме собственного мужа.
ФУЛЬВИЯ. Идемте, Мессалина.
Они уходят.
КЛОДИЙ. И вы ополчились против условностей! Но ведь чем мы сложнее, тем нам меньше доступно все естественное. Ваша мирная беседа с Фульвией только потому и возможна, что вы обе соблюдаете правила игры.
ЛОЛЛИЯ. Вы ревнуете меня к Сервилию, Клодий?
КЛОДИЙ. Ревновать вас? Это бессмысленно. Разве можно ревновать Капитолий, Базилику Юлия, храм Аполлона? Вы не можете принадлежать одному римлянину. Вы принадлежите Риму.
ЛОЛЛИЯ. Теперь я вижу, что дела Рима плохи. Государство, в котором мужчины разучились ревновать, обречено.
КЛОДИЙ. Мне и самому кажется, что на этих стенах появились Валтасаровы письмена. Все танцуют, шутят, слушают музыку, а в небе рождается гроза.
ЛОЛЛИЯ. Антоний Сатурнин собрал легионы.
КЛОДИЙ. Антония еще можно остановить, но как справиться с нашей усталостью? Боюсь, что вы правы, моя дорогая.
Подходит Дион. Мессалина заставила его принарядиться, и он чувствует себя стесненно. Вместе с тем внимательному наблюдателю нетрудно заметить, что он возбужден.
Друг мой, это такая приятная неожиданность — видеть тебя здесь.
ДИОН. Я всю ночь ломал голову, зачем это я мог понадобиться Домициану, и так ничего не смог придумать. Но даже если это пустая прихоть, я использую эту возможность.
ЛОЛЛИЯ (чуть высокомерно). Что же вы намерены совершить?
ДИОН. Я открою ему глаза, только и всего. В мире происходит беспрерывное надругательство над идеалом. Уж нет ни достоинства, ни стыда. Три четверти людей, гуляющих в этих залах, — клятвопреступники, мошенники, тайные убийцы, предатели, наконец, просто мелкие льстецы, ничтожества, не имеющие ни взглядов, ни убеждений. И что же? Если не принимать во внимание их забот о месте в прихожей цезаря, то жизнь их — вечный праздник. Может быть, вы находите это справедливым? А между тем человек, облеченный властью, мог бы сделать много добра.
КЛОДИЙ. Дион, что это вдруг на тебя напало? Когда же этот мир жил по другим законам?
ДИОН. Да, если б все это творилось до нашей эры, я бы молчал. Но ведь все это происходит уже в нашей эре! В нашей эре! Ты должен меня понять.
ЛОЛЛИЯ. В нашей эре смешно изображать пророка, Дион. Император может спросить вас, кто дал вам право выносить людям приговоры? Для начала вас должны признать хотя бы гением. Иначе ваш гнев объяснят дурным характером или скверным пищеварением.
ДИОН. При чем тут мой характер или мой желудок? Есть же интересы Рима…
КЛОДИЙ. Боже, Дион, как ты наивен. Ты сокрушитель основ или ты дитя? Неужели это ты пишешь сатиры? Тебе буколики надо писать, воспевать пастушек и пастушков. Интересы Рима… Рим сам не знает, в чем его интересы. Сегодня — они одни, завтра — другие. Сегодня — союз с дакийцами, завтра — война, послезавтра — снова союз. Вчера Луций Антоний был верным сыном, сегодня он враг, завтра он снова сын. Интересы Рима изменчивы, искусство вечно. Конечно, Лоллия права — великим тебя еще не объявили, но ты об этом не думай, пиши стихи.
ЛОЛЛИЯ. Прощайте, Дион, и не вздумайте просвещать императора. Мне кажется, он этого не любит.
Уходит с Клодием, дружески кивнувшим Диону.
ДИОН. Клодий — лучший из всех, и что же он мне советует: смириться! Ни больше ни меньше. (Задумчиво.) Но как красива эта женщина! Вся порядочность моей Мессалины не перевесит такой красоты. (После паузы.) И все-таки если случай представится, я буду откровенен, умно это или неумно.
Неслышно появляется большелобый человек, узкобровый, с крупными глазами навыкате, — это Домициан.
ДОМИЦИАН (живо). Дион? Это ведь ты, приятель мой. Я ведь тебя узнал. У меня отличная память на лица.
ДИОН. Это я, цезарь, и я приветствую вас.
ДОМИЦИАН. Говори мне «ты», Дион.
ДИОН. Но для этого мы еще недостаточно знакомы.
ДОМИЦИАН (весело). А ведь ты прост, приятель мой, хоть и печешь эпиграммы. Ничего, валяй, я не обижусь. Когда человека называют на вы, ему оказывают уважение, но когда Богу молятся, к нему обращаются на ты.
ДИОН. В таком случае, как тебе будет угодно.
ДОМИЦИАН. Нравится тебе мой дом?
ДИОН. Прекрасный дом, цезарь.
ДОМИЦИАН. А мой вечер? Мои гости? Много красивых женщин, не правда ли? Ты любишь женщин, Дион?
ДИОН. Я плохо их понимаю.
ДОМИЦИАН. Тем больше оснований любить их. Упаси тебя Небо их понять, ты тогда на них и не взглянешь. Моя жена — прекрасная женщина и, однако же, как бы это попристойней сказать… симпатизировала одному актеру. Как тебе это нравится? Смех да и только. Понятно, из этого вышли неприятности. Актера я казнил, ее прогнал. Правда, потом я снова ее приблизил, потому что получилось, что я наказываю самого себя, а это было вовсе уж глупо, и, кроме того, так хотел мой народ, а ведь мы, императоры, служим народу.
ДИОН. Что же, ты рассудил мудро.
ДОМИЦИАН. Тем более актера-то я казнил. Что делать — вы, люди искусства, часто преувеличиваете свою безнаказанность. Не правда ли, приятель ты мой?
ДИОН. Я не задумывался над этим.
ДОМИЦИАН. Ну и напрасно, клянусь Юпитером. Когда что-либо затеваешь, всегда надо думать о последствиях, это я тебе говорю как политик, а уж в политике я зубы съел. Ведь у тебя, по правде сказать, совсем неважная репутация.
ДИОН (гневно). А кто мне ее создал? Люди без совести?!
ДОМИЦИАН. Люди, которые мне служат. И подумай здраво, запальчивый ты мой, не могут же быть такими дурными люди, которые мне служат. Я того мнения, что при желании ты мог бы найти для них более правильные слова.
ДИОН. Домициан, слова не существуют сами по себе, слова рождаются из дел. Прикажешь мне выдумывать события?
ДОМИЦИАН. Вот и неправ ты, дружище, совсем неправ. Я ведь и сам в печальной своей юности писал стихи, и знающие люди говорили даже, что вкус у меня отличный. Выдумывать события глупо, но их можно по-своему увидеть, вот и все. Представь себе, например, что природа послала на нас ураган. Как напишет об этом истинный римлянин? «Свежий ветер, — скажет он, — радостно шумел над Римом». И, наоборот, от солнца, от дара небес, он отвернется, когда оно светит варварам. «Бессмысленное солнце, — скажет истинный римлянин, — глазело на их бесплодную почву». Глаза — зеркало души, братец ты мой.
ДИОН. Домициан, не время играть словами. От этой игры гибнет Рим. Где чувство, питающее слово? Где убеждение, дающее ему силу? Чего хотят мои сограждане? Наслаждений? Во что они верят? В случай? Этого слишком мало, чтоб быть великим обществом. Подумай об этом, Домициан.
ДОМИЦИАН. Дион, ты гнусавишь, как вероучитель. Вспомни, чем кончили христиане.
ДИОН. Как раз преследуемые учения выживают. Тем более что человек, покуда мир несовершенен, будет искать утешения. А ищут не всегда где следует.
ДОМИЦИАН. Не будем спорить, откровенный ты мой, по чести сказать, я от этого отвык. Как ты думаешь, почему я тебя позвал? Ведь не для того же, чтоб слушать твои советы.
ДИОН. Я не знаю, зачем я тебе понадобился.
ДОМИЦИАН. Ты, должно быть, слышал, как ведет себя дурачок этот, Луций Антоний? Полнейшее ничтожество, мешок дерьма, ведь я его, можно сказать, поднял из грязи, назначил ни много ни мало наместником, — и он, видишь ли, восстает против меня, возмущает моих солдатиков. Вот, друг мой, как я плачу́сь за свою доброту. Не приложу ума, что мне делать с моей мягкой натурой. Всеми уроками жизни она пренебрегает, больше того, даже горькая юность, которую я провел на Гранатовой улице, ничему не может меня научить. Однако же и кроткого человека можно ожесточить, клянусь Юпитером! Будь уверен, срублю я этому предателю голову, если он, понятно, не предпочтет быть моим другом.
ДИОН. И ты согласишься дружить с этим скопищем пороков?
ДОМИЦИАН. Только бы он уступил, я найду в нем достоинства. Я ведь обязан думать о моем народе, о моих детях — римлянах. Поэтому, если этот подлец придет в чувство, я готов с ним сотрудничать. А для этого нужно, чтобы он понял, что в Риме у него союзников нет, что мои сенаторы едины, как мои поэты, а поэты все равно что мои солдаты. И поэтому ты здесь, братец мой, и знаешь теперь, чего мне от тебя надо.
Он хлопает в ладоши, и зал наполняется всеми без исключения приглашенными. В дверях стоит пожилой корникуларий Бибул с обычным недовольным выражением лица.
Вот что я хотел вам сказать, дорогие гости. Жизнь наша полна обязанностей, а они отвлекают нас от возвышенных мыслей. Между тем не только для повседневных дел живет человек. В конце концов, он и для будущего живет. Вот об этом-то нам напоминают поэты. Уж так они устроены, счастливчики эти, что, пока мы копаемся в нашем… пыли, они заглядывают за горизонт. И там они видят величие Рима и оправдание наших усилий. Ясное дело, такие способности не должны оставаться без награды, и мы их награждаем по мере возможности. Да вот недалеко ходить, стоит среди нас Публий Сервилий рядом с привлекательной своею женой. Совсем недавно мы его увенчали лаврами. Надо думать, это поощрение вдохновило поэта, и сегодня порадует он нас новыми плодами. Ну-ка, Сервилий, выскажись, друг.
Все аплодируют.
СЕРВИЛИЙ (делая несколько шагов вперед). Сограждане, в моих стихах вы не найдете никаких славных качеств, кроме искренности. Впрочем, голос сердца всегда безыскусствен.
АФРАНИЙ. Отлично сказано, не правда ли, Бен-Захария?
БЕН-ЗАХАРИЯ. Истинная правда, справедливейший.
СЕРВИЛИЙ (откашлявшись).
Сладко смотреть на расцвет благородного
города Рима,
Всюду величье и мощь, всюду довольство и мир.
Дети и те говорят, что на долю их выпало счастье
Чистую римскую кровь чувствовать в венах своих.
Ходим, свой стан распрямив, не гнетут нас
тяжелые думы,
Знаем, что ночью и днем думает цезарь за нас.
АФРАНИЙ (аплодируя). Ах, негодник, он довел меня до слез.
БЕН-ЗАХАРИЯ. Вы правы, я и сам чувствую какое-то щекотание.
АФРАНИЙ. Ты не можешь этого понять, Бен-Захария, хоть и умен. Для этого надо родиться римлянином.
БЕН-ЗАХАРИЯ. И на этот раз вы правы.
ДОМИЦИАН. Вот так-то, уважаемые, придет поэт и откроет нам все то, что вроде мы и чувствуем, а выразить не в силах. А он в силах… Дар небес, что говорить. Впрочем, каждому свое. Спасибо тебе, Публий Сервилий.
Сервилий кланяется.
Здесь среди нас и другой поэт, о нем вы тоже слышали немало. Зовут его Дионом, и хотя нрав у него, говорят, колюч, да и родом он, как известно, из Пруса, духом своим он также — сын Рима. Что же, Дион, почитай и ты нам, и будем надеяться, что хоть ты здесь и в первый раз, да не в последний.
МЕССАЛИНА (негромко). Только читай отчетливо и не проглатывай окончаний.
ДИОН (так же). Месса, хоть тут меня не учи. (Выступает вперед.) Собрат мой Сервилий тронул ваши сердца, мне трудно с ним в этом тягаться. Но если искренность — главное свойство его стихов, то истинность — достоинство моих. (Читает.)
Боги, как расцвел наш город! Просто удивительно!
Просыпаясь, мы ликуем, спать ложась,
блаженствуем.
Полный римлянин (тихо). Начало многообещающее.
Плешивый римлянин (еще тише). Посмотрим, каков будет конец.
ДИОН.
И, от счастья задыхаясь, не умея выразить,
Дети в чреве материнском Риму удивляются.
АФРАНИЙ. Что-то не нравится мне это удивление.
БЕН-ЗАХАРИЯ. Еще отцы говорили: дивись молча!
ДИОН.
Через край от ликованья кровь переливается.
Оттого она струится, чистая, по улицам.
Если жизнь — вечный праздник, что же непонятного,
Что иные от восторга… потеряли голову?
АФРАНИЙ. Бен-Захария, поддержи меня, силы меня оставляют.
БЕН-ЗАХАРИЯ. Император улыбается, значит, он взбешен.
ДИОН.
Что за люди в нашем Риме? Что за превращения!
Стал законником грабитель, стал судья грабителем.
Или есть один сановник, не обучен грамоте,
Но зато меня, Диона, учит философии.
ДОМИЦИАН (подняв руку). Остановись, друг. Вижу я теперь — недаром боятся мои подданные твоего пера. Бойкое, бойкое перо, клянусь Юпитером. Но объясни мне чистосердечно, откуда такая ярость? Чем тебе не угодил Рим, скажи на милость? Быть может, тебе приглянулись свевы? Или у варваров-хаттов приятней жить образованному гражданину? Значит, ты полагаешь, что раскрыл уши и глаза? Мало же ты увидел, приятель, да и услышал не больше.
МЕССАЛИНА. Мы погибли! Я его предупреждала.
ДИОН. Домициан, и я считаю, что Рим — солнце вселенной. Да и будь Рим в сто раз хуже, он — моя родина, а родины не выбирают. Но тем больней видеть, как торжествуют лицемеры, как белые одежды прикрывают разврат.
ДОМИЦИАН. Постой, постой, это куда же тебя несет, ожесточенный ты мой? Какой еще разврат, когда нравственности я придаю особое значение, это знает весь мир. Скажи непредубежденно, в каком городе есть еще весталки? Девушки, отвергающие, как бы это поприличней сказать… услады плоти во имя вечной чистоты. Разве это не символ римской морали?
ДИОН. Домициан, нам ли кичиться весталками? Да ведь это самое уродливое порождение Рима! Взгляни на этих несчастных баб, сохнущих под грузом своей добродетели. Не глупо ли этим дурам носиться со своей невинностью вместо того, чтоб рожать славных маленьких пузанчиков? Небо милосердное, что за нелепость — поклоняться собственной недоразвитости, что за участь — стоять на страже у входа в свой дом! Это не только не гостеприимно, это постыдно! Ты говоришь, эти девушки — символ Рима? Ты прав, таков наш Рим — что бы ни было, он охраняет фасад.
ДОМИЦИАН (очень спокойно). Пошел вон!
ДИОН (с достоинством). Могу и пойти, но кто будет читать историю, увидит, что я был прав.
ДОМИЦИАН. Заткнись, говорят тебе, не выводи меня из себя.
ДИОН. Если б все это было до нашей эры, я бы слова не сказал. Но все это ведь происходит в нашей эре! Только вдумайся — в нашей эре!
ДОМИЦИАН. Вон отсюда, сказано тебе или нет? Ты замахнулся на мораль — это уж слишком! Таковы все моралисты, я это знал давно. Такие типы, как ты, приятель, вредны, и в особенности для римской нашей молодежи. Мы-то мужи зрелые, а у юных умы еще неокрепшие, хрупкие у них умы. Кто же о них позаботится, если не взрослые люди? Запрещаю тебе находиться ближе, чем в одном дне пути от столицы, и упаси тебя бог показаться на этих улицах. Скажи уж спасибо чувствительной моей натуре, проще было б срубить тебе голову. Все. Я сказал.
ДИОН. Спасибо, цезарь. Ты в самом деле добр. Идем, Месса.
КЛОДИЙ (еле слышно). Прощай, неразумный.
ЛОЛЛИЯ (тихо). Или этот человек сумасшедший, или у него есть хорошо осведомленный друг.
КЛОДИЙ. Он сумасшедший, Лоллия. Можете мне поверить.
МЕССАЛИНА. Горе мне, горе…
БИБУЛ (у входа). Н-да… Зря, выходит, принес я тебе приглашение.
ДИОН. Что делать, друг. По всему видно, нам с тобой не дождаться производства в чин. Будь здоров.
Уходит с Мессалиной.
АФРАНИЙ. Бен-Захария, этот человек глуп. Чего он хотел?
БЕН-ЗАХАРИЯ (со вздохом). Неважно, чего хотел, важно, что из этого вышло.
Вбегает молодой корникуларий.
Молодой корникуларий (задыхаясь). Цезарь, Луций Антоний перешел Рейн!
Общее смятение.
Занавес.
3
Скромный домишко примерно в дне пути от Рима. Примостившись у порога, Дион пишет. Мессалина стирает белье.
МЕССАЛИНА. Слушай, Дион, шел бы ты в дом. По-моему, у тебя нос заложен.
ДИОН (не отрываясь от работы, бормочет). Все она знает.
МЕССАЛИНА. Как же мне не знать, если ты сопел всю ночь.
ДИОН (не отрываясь от работы). Соглядатай ты, а не жена. Чем прислушиваться ко мне, спала бы.
МЕССАЛИНА. Заснешь тут… В этом доме каждая половица скрипит.
ДИОН. Скажи спасибо, что хоть его удалось найти.
МЕССАЛИНА. До ближнего поселения три часа ходьбы.
ДИОН. Ничего, прогулки полезны для тела.
МЕССАЛИНА. Вот и ходил бы. Ему б только согнуться крючком да выводить буквы.
ДИОН. Месса, можешь ты помолчать?
МЕССАЛИНА. В этакую дыру загнал нас со своим правдолюбием. Ну что, открыл ему глаза?
ДИОН. Пора бы тебе знать, ни одно слово не пропадает.
МЕССАЛИНА. А вот мы с тобой пропадем. Есть-то ты хочешь, несмотря на любовь к истине.
ДИОН. Что ты скажешь, опять она спугнула мысль!
МЕССАЛИНА. Ничего, у тебя их хватит — ровно столько, чтоб нас совсем погубить.
ДИОН. И когда издадут закон, запрещающий браки? Столько бессмысленных законов, а разумного — ни одного!
МЕССАЛИНА. Вот уж бы ты развратничал тогда, бесстыдник.
ДИОН. Месса!
МЕССАЛИНА. Думаешь, я не видела, как ты пялил глаза на всех женщин в тот вечер!
ДИОН. Месса, до того ли мне было?!
МЕССАЛИНА (всхлипывает). У тебя на все есть время, кроме жены. Верно сказал император, что на мораль ты плюешь.
ДИОН. Ну и ступай к своему императору, раз ты с ним заодно. Мир отравлен предательством.
МЕССАЛИНА (плача). Уж и весталки ему понадобились, распутнику. Хоть бы весталок оставил в покое.
ДИОН. Дай-ка мне валек, сейчас я тебя проучу.
МЕССАЛИНА. Спасибо цезарю, что послал тебя от греха подальше. Сразу видно, он думает о семье. А ну попробуй только подойди… (Поднимает валек.)
ДИОН (возвращаясь на место). Можешь беситься хоть до утра — слова от меня не дождешься.
Пауза.
МЕССАЛИНА. Похудел ты, Дион.
ДИОН. Ничего я не похудел.
МЕССАЛИНА. Щеки совсем ввалились.
ДИОН. Подумаешь, горе!
МЕССАЛИНА. Один нос на лице…
ДИОН. Хватит и одного.
МЕССАЛИНА. На ночь я натру тебя настоем из сухих трав. (Помолчав, не без кокетства.) Дион, а я очень изменилась?
ДИОН. Увы, ничуть.
МЕССАЛИНА. Грубиян ты, хоть и поэт.
Пауза.
Смотри-ка, кто-то идет.
ДИОН. Что тебе до того?
МЕССАЛИНА. Все-таки интересно.
Показывается человек в плаще, наполовину скрывающем его лицо. Он ступает осторожно, поминутно озираясь.
ПРОХОЖИЙ. Вот дом, в который, должно быть, редко заглядывают. Не можете ли вы приютить меня, добрые люди?
ДИОН (не оборачиваясь). А кто ты такой?
ПРОХОЖИЙ. Человек.
ДИОН. Ого, как ты занесся. Да знаешь ли ты, что человек — это больше, чем цезарь?
ПРОХОЖИЙ. Теперь знаю, Дион. (Отбрасывает плащ.)
МЕССАЛИНА. Силы небесные?!
ДОМИЦИАН (меланхолично). Да, это я.
ДИОН. Не объяснишь ли, что все это значит?
ДОМИЦИАН. Скрыться мне надо, дружок, вот какие дела. Исчезнуть, растаять, словно и не было меня вовсе. Луций Антоний Сатурнин, разрази его гром, может через два дня появиться в Риме. Сложная ситуация, братец ты мой, напряженная обстановка. Да и неблагодарных людей в наши дни развелось предостаточно — того гляди, получишь кинжал меж лопаток, а то и другую какую-нибудь неприятность. Мало ли охотников найдется отличиться перед Луцием за мой счет. Одним словом, приюти меня, друг, покамест гоняются за мной недоброжелатели. Людям известно, что был у нас спор, у тебя-то меня искать не станут.
МЕССАЛИНА. Вот как ты заговорил, чудеса да и только! Выгнал моего мужа взашей и называешь это спором.
ДОМИЦИАН. Женщина, каждый спорит как может.
МЕССАЛИНА. Будь я Дионом, приняла б я тебя, как ты его принял, невоспитанный человек!
ДОМИЦИАН (обидевшись). Дион, если ты хозяин в своем доме, прикажи ей не вопить так, точно ее плетьми стегают, — в Риме слышно!
МЕССАЛИНА. Дион, если ты мужчина, не разрешай каждому встречному оскорблять твою жену!
ДОМИЦИАН. Дион, сатирики лежачих не бьют. А в тебе, голубка моя, рассчитывал я найти больше участия. Что поделаешь, озверели люди, совсем в них теплоты не осталось.
МЕССАЛИНА. Какое участие хотел ты во мне найти? Я семейная женщина.
ДОМИЦИАН. Дион, заткни ей рот и объясни, что жена поэта должна что-то и днем соображать.
МЕССАЛИНА (всплеснув руками). Бессовестный, откуда тебе знать, какова я ночью?!
ДОМИЦИАН (с досадой). Прости меня, женщина, за то, что я тебя похвалил.
ДИОН. Ну, тихо. Не пристало вам ссориться, как менялам на Большом Рынке. Оставайся, никто тебя не тронет. Мессалина, дай нам вина.
МЕССАЛИНА (ворчит). Благодаря его милостям вина-то осталось на самом донышке. (Уходит.)
ДОМИЦИАН. Терпеливый ты человек, приятель, что и говорить.
ДИОН. Чтобы быть нетерпеливым, у меня мало возможностей. Ладно, Домициан, садись.
Входит Мессалина с вином, кружками и сыром.
МЕССАЛИНА. Лакайте его, не видеть бы мне вас обоих, беспутные. (Уходит.)
ДОМИЦИАН. Не устает же она!
ДИОН. Сыра все-таки она нам дала. Будь здоров.
ДОМИЦИАН. В добрый час. (Пьют и закусывают.) Хорошо у тебя, братец ты мой. Ты, видно, сердит на меня, а по чести сказать, должен мне быть благодарен. Прислушайся только, какая тишина, какая умиротворенность! Что наши жалкие заботы перед лицом природы? И зачем мне, скажи на милость, императорский венец, если есть на свете такой ветерок, такое солнышко, кружка вина и круг сыра? Эх, если бы Луций Антоний, дурачок этот властолюбивый, понял, что не нужно мне от него ничего, кроме неба да воли. Правь, идиот, коли тебе этого так хочется. Я уж своего хлебнул вдосталь. Но ведь ему голову мою подай, несмышленышу этому, вот что скверно.
ДИОН. Ах, Домициан, как мудр человек в несчастье!
ДОМИЦИАН. Не всегда, разумный ты мой, не всегда. Опыт необходим человеку, пожить ему надо среди людей. Я ли не был несчастлив в юности своей, на Гранатовой улице? Благодаря сквалыге-отцу моему, божественному Веспасиану, и ханже-братцу моему, божественному Титу, бывало, что и голодал я, приятель, вел нищенский образ жизни, можно сказать. И о чем же я тогда думал, спроси-ка меня? А все о том, как я порезвлюсь, когда стану цезарем. Ну вот, стал я цезарем, слава Юпитеру. Много же радостей я узнал.
ДИОН. Сам виноват. Ты мог сделать людей счастливыми, а значит — и самого себя.
ДОМИЦИАН. Каких людей, сатирик ты мой? Каких? Я сатир не пишу, а уж их знаю лучше твоего. Все они, как один, неверны, корыстны, суетны. По-твоему, мало я сделал добра? Кто, скажи мне, навел в суде порядок? Кто между тем укрепил нравы? Может быть, не я, не Домициан? А кто был первым врагом кровопролития, даже быков запрещал приносить в жертву? Наконец, ответь по совести, кто, как не я, отказался от наследств, если завещатель оставлял потомство? Все это факты, хозяин ты мой, одни только факты. И чего ж я достиг подобным великодушием? Завоевал уважение, приобрел друзей? Нет, приятель, люди не доросли до гуманности, и неизвестно, когда дорастут. Поэтому правителей, расточавших мало наказаний, следовало бы назвать не добрыми, а удачливыми. Вот папаша мой, божественный Веспасиан, строил из себя доброго дяденьку, а сам был скуп, как последний торгаш, даже нужники обложил налогом, уж не зря его звали селедочником. А ведь как его превозносят! Братец мой, божественный Тит, общий любимчик, красавчик этакий, не брезговал наемными убийцами. Простака Авла Цецину пригласил к обеду, угостил на славу, и только тот встал из‑за стола, как его и прирезали. Так за что ж брата славят, правдолюбец ты мой? Уж не за то ли, что он беднягу накормил напоследок? Нет, приятель, не твори добрых дел, а натворил — скрывай их.
ДИОН. Вижу, цезарь, что ты отменный софист. Только не думай, что ты убедил меня. Ты вот жалуешься мне на людей, но какие же люди те, кто тебя окружает?
ДОМИЦИАН. Новое дело, кто же они?
ДИОН. Отбросы общества, вот кто. Сам подумай, кого ты к себе приближаешь? Льстецов без совести, деревяшек без мысли. Что они могут? Кланяться, угодничать, дрожать? Зависеть от твоего настроения? Клеветать на друзей? И в этих куклах ты ищешь человеческое, а не найдя, торжествуешь?
ДОМИЦИАН. Но ведь мне же с ними жить, в конце-то концов! Где мне других-то взять?
ДИОН. Не изворачивайся, цезарь, как раз другие тебе не нужны. Другие возражают, а зачем тебе возражения? Другие говорят правду, а от правды уши болят. Другие думают, а ты не любишь, когда люди думают. Это ведь не их дело, не так ли?.. Другие… Зачем тебе другие, когда есть ты?
ДОМИЦИАН (упрямо). Все неблагодарны, все до одного. Ну объясни-ка, если ты такой умный, почему хатты кинулись помогать дурачку этому Антонию? Кто они были? Варвары, дикари… Может быть, не я приобщил их к культуре?
ДИОН. До чего простодушны завоеватели! Покоряют народы и уверены, что те их благословляют…
ДОМИЦИАН (махнув рукой). Кажется, и в самом деле правду говорят христиане. Все суета, все тлен. Из праха вышли мы и в прах обратимся, разложившись на элементы. И власть — прах, и слава — прах.
ДИОН. Подожди причитать, кто-то сюда скачет.
ДОМИЦИАН. За мной, за мной… Пронюхали, негодяи. Этакая неудача, приятель, пришел все-таки последний мой час.
ДИОН. Спрячься внутри, я попытаюсь сбить их со следа.
ДОМИЦИАН. Ну и ну — один нашелся человек, и тот сатирик! (Скрывается в доме.)
ДИОН (кричит). Месса, запомни, у нас никого не было и нет!
МЕССАЛИНА (выходит). Сначала убери эти кружки, а потом учи меня.
Уносит кружки в дом. Стук копыт совсем рядом. Слышно, как всадник спешивается, привязывает коня, наконец он показывается, это — Сервилий.
ДИОН. Вот уж кого не ждал, так не ждал!
СЕРВИЛИЙ. Здравствуй, друг. Очень у тебя мило. Так и должен жить поэт.
ДИОН. Ну и живи так, что тебе мешает?
СЕРВИЛИЙ. Во-первых, обязанности перед обществом. Во-вторых, я сказал — поэт, но не человек. Человек как раз так жить не должен.
ДИОН. Смотря какой человек.
СЕРВИЛИЙ. Умный человек, разумеется. Я ведь к тебе с поручением прибыл.
Входит Мессалина.
Здравствуйте, Мессалина. Горячий привет от Фульвии. Очень вы посвежели на воздухе, скажу вам по чести. Просто замечательный у вас цвет лица.
МЕССАЛИНА. Наконец-то я поняла, почему нас сюда загнали. О внешности моей заботились, вот что.
СЕРВИЛИЙ. Нет, нет, несправедливо, грубо с вами обошлись. Я уж Фульвии об этом говорил, и она мне тоже. «Ну, говорю, что это такое, услать человека в такую даль, на что это похоже?» А она говорит: «Публий, чудак, чего и ждать от этого Домициана?» Очень мы с ней возмущались, слово римлянина.
МЕССАЛИНА (холодно). Стоило вам портить себе настроение.
СЕРВИЛИЙ. Вообще в Риме все симпатии на вашей стороне. Клодий о вас тепло говорил, Лоллия тоже очень сочувствует. Да кого ни встретишь — все руками разводят: как это можно было, говорят, с поэтом так обойтись?
ДИОН. Ближе к делу, Сервилий. Ты сказал, у тебя ко мне поручение…
СЕРВИЛИЙ. Верно, Дион, дело — прежде всего. Есть такой человек — Руф Туберон.
ДИОН. Знаю прохвоста.
СЕРВИЛИЙ. Отнюдь он не прохвост, друг мой, а доверенное лицо Луция Антония, победоносного нашего вождя, которого в течение суток с нетерпением ожидаем мы в Риме.
ДИОН (с интересом). Ну-ка, продолжай, да говори внятно.
СЕРВИЛИЙ. Должен сказать тебе, что наш Луций отлично осведомлен о всех делах и о твоем споре с Домицианом уже наслышан. Вот Руф Туберон и делает тебе от его имени предложение помочь своим даром правому делу, а заодно и возвысить голос против общего нашего врага, который, как последний трус, скрывается неизвестно где… Что это там скрипит в твоем доме?
МЕССАЛИНА. Половицы скрипят, что ж еще? Гнилье это, а не дом.
СЕРВИЛИЙ. Ничего, ничего, вам недолго здесь жить. Справедливость, образно говоря, в пути уже. Но ты должен морально поддержать победителя.
ДИОН. Не рано ли ты празднуешь его победу?
СЕРВИЛИЙ. Что ты, Дион, я себе не враг. Посуди сам, Домициан бежал, город открыт, на помощь Антонию спешат полчища варваров. Нет, милый, дело сделано, тут уже — все… Спроси Мессалину, она умная женщина.
ДИОН. Значит, и варвары сюда идут?
СЕРВИЛИЙ. Временно, до стабилизации положения. Кстати, об их вожде тебе тоже следует написать несколько теплых слов.
ДИОН. Да ведь он их даже прочесть не сумеет, он неграмотен!
СЕРВИЛИЙ. Он?! Что за чушь?! Интеллигентнейший человек! Зачем ты слушаешь всякие сплетни? Он всего Горация наизусть знает. Особенно эту строчку: «Презираю невежественную чернь».
ДИОН. Ты-то уж наверно написал хвалебную песнь.
СЕРВИЛИЙ. Само собой, милый. Нельзя терять времени. Хочешь послушать?
ДИОН. Зачем? Я ее знаю заранее.
СЕРВИЛИЙ. Ты хочешь сказать, что я банален? Между прочим, банальность — отличное качество. Она приятна уж тем, что доступна. Ладно, не будем вести литературных споров. Я ограничусь только началом.
ДИОН (косясь на двери). Ну хорошо. Читай, только громче…
СЕРВИЛИЙ. Ты стал плохо слышать?
ДИОН (шутливо). Я хочу, чтоб твои стихи слышали все.
СЕРВИЛИЙ. Могу и погромче. Тем более они — не для нежного шепота. (Декламирует.)
Рад мой восторженный Рим торжество
триумфатора видеть,
Луций Антоний стремит в Рим белогривых коней…
Какова инструментовка стиха, ничего себе? Обыграл звук «эр» по всем правилам!
ДИОН. Дальше.
СЕРВИЛИЙ.
Рядом с Антонием — друг, властелин
проницательных хаттов,
В братском союзе они нас от тирана спасут.
Ну как? Все-таки нельзя отрицать, что как мастер я сделал большие успехи.
ДИОН. Еще бо́льшие — как человек.
СЕРВИЛИЙ (обидевшись). Странно, что ты еще не объелся иронией. Говоришь с ним по большому счету на профессиональном языке…
ДИОН. Не сердись, ты растешь, это ясно даже младенцу. Более того, я убежден, что ты откроешь в поэзии целое направление…
СЕРВИЛИЙ (радостно). Ты серьезно так думаешь?
ДИОН. …и по твоему имени его назовут сервилизмом, а твоих последователей — сервилистами. Тебя же будут изучать как основоположника.
СЕРВИЛИЙ (вздохнув). Не верю я тебе, все-то ты язвишь, все-то намекаешь, а зря, честное слово — зря. Слушай, я ведь, в сущности, простой парень, я хороший парень и знаю, что места хватит всем. И еще я знаю, что через несколько лет от нас останутся только прах и пыль, что милость цезарей непрочна, судьба бессмысленна, и говорю я про себя: да идите вы все в…
МЕССАЛИНА. Тихо, тихо — здесь женщина!..
СЕРВИЛИЙ. Прости, Мессалина. Идите вы подальше, говорю я про себя, желаете выглядеть красивыми — отлично, в моих стихах вы будете красивыми. Будете мудрыми, остроумными, смелыми, что угодно, только дайте и мне кусок пирога.
МЕССАЛИНА. Слышишь, Дион? Я всегда говорила, что он умный человек.
СЕРВИЛИЙ. Так что же мне передать Руфу Туберону?
ДИОН. Передай ему, что я обладаю прямолинейным мозгом и гибкости в нем ни на грош. Передай, что измена для меня всегда измена и никогда я не назову ее государственной мудростью. А властолюбие для меня всегда властолюбие, и никогда оно не станет в моих глазах заботой об отечестве. Еще передай, что нельзя освободить народ, приведя сюда новых завоевателей, которые окончательно его разорят. Словом, скажи, что я остаюсь.
МЕССАЛИНА (махнув рукой). Все пропало, так я и состарюсь в этой дыре! (Уходит в дом.)
ДИОН (вслед, со вздохом). Женщина остается женщиной. Прощай, Сервилий. Счастливого пути.
СЕРВИЛИЙ. Прощай, Дион. Странный это ум, от которого его хозяину одни неприятности. (Со смехом уходит.)
ДИОН (вспылив, кричит вслед).
Пролетел орел однажды над садами цезаря,
И червя он обнаружил на вершине дерева.
— Как попал сюда, бескрылый? Объясни
немедленно.
— Ползая, — червяк ответил, — путь известен:
ползая!
Но Сервилий уже ускакал. Дион обрывает стихи.
Странный, он говорит? А возможно, и странный… Возможно, и внуки посмеются надо мной, как сегодня смеются их деды… Ведь годы действительно идут… ведь я старею… и все меньше сил… и надежд все меньше… И ожиданий почти уже нет. В самом деле, что может ждать человека, которому скоро пятьдесят?
Выходит потрясенный Домициан.
ДОМИЦИАН. Ну люди! Ну и подонки же, братец ты мой. И это — Сервилий, которому я дал все, о чем может мечтать поэт: лавры, признание, положение. Богатство дал, разрази его гром! И уже он пишет песни в честь идиотика этого Луция Антония. И что за стихи, приятель?! Ни ладу, ни складу. Это я тебе точно говорю, вкус-то у меня отличный. В суровой юности моей, на Гранатовой улице, я сам едва не стал поэтом, от чего, правда, Бог меня уберег. (Разводя руками.) «Луций Антоний стремит в Рим белогривых коней…» Это как же один человек стремит… коней? Да еще Луций, который со старым мулом не справится, все это знают. (С еще большей иронией.) «Рядом с Антонием — друг, властелин проницательных хаттов…» Да уж, один стоит другого! Дурак и дикарь — теплая компания, нечего сказать. «Проницательные хатты»… Да ведь это ж только в насмешку так скажешь! Неужели он, Сервилий этот, считает, что на такую дешевую приманку можно клюнуть?
ДИОН (глядя на него, с еле заметной усмешкой). Кто его знает… бывает, что и клюют…
ДОМИЦИАН (в запале). «В братском союзе они нас от тирана спасут…» Это я-то тиран? Ах он бедняга замученный! Спасать его, видишь ты, от меня необходимо! Уже не знал, куда золото девать! За последнюю песнь я ему отвалил двести тысяч динариев! Гусыня его Фульвия натаскала в свое новое поместье вещи от всех ювелиров Рима! Спасти его просит, мошенник этакий! А стихи-то, стихи! «В братском союзе они нас…» «Они нас»… Никакого чувства слова, приятель! «Они нас…» Графоман, просто-напросто графоман!
ДИОН. Успокойся, цезарь, каждый пишет как может.
ДОМИЦИАН. Никакой морали у людей, любезный ты мой, мораль у них и не ночевала!
ДИОН. По этому поводу, помнится, мы с тобой и схлестнулись. И уж, ради небес, не строй из себя голубя. Дело прошлое, а если бы позвать сюда мужчин и женщин, которых ты обижал, выстроились бы они до самого Рима.
ДОМИЦИАН. Совсем это другое дело, приятель, и не о том мы поспорили. Ты моралист, отрицающий мораль, а я грешник, признающий ее необходимость. Моралисты опасны, но мораль нужна.
ДИОН. Домициан, ты уже не на троне, можно оставить игру в слова.
ДОМИЦИАН. Слава Юпитеру, что я не на троне. И готов дать любую присягу, суровый ты мой, с этим делом у меня покончено. Все, все! Приди за мной сам Марс, и тот не заставил бы меня вновь надеть венец. Сыт я этим императорством до конца дней.
ДИОН. Такие речи и слушать приятно. (Стук копыт.) Опять сюда скачут. Видно, снова Сервилий…
ДОМИЦИАН. Должно быть, забыл свои последние стишки, бездарность! (Прячется в доме.)
Выходит Мессалина.
МЕССАЛИНА. Кто еще к нам?
ДИОН. Беспокойный день!
Появляется запыхавшийся Бибул.
Ба, старый знакомый!
БИБУЛ. Здравствуй и до свидания! Тороплюсь, ни минуты свободной! Кружку воды по старой дружбе! В глотке — сухота!
Мессалина идет в дом.
Ищу Домициана, друг. Ничего о нем не слыхал?
ДИОН. Откуда мне слышать? А зачем он тебе?
БИБУЛ. Дивные вести, друг, поразительные новости.
Мессалина выносит ему кружку воды.
Спасибо, женщина! (Жадно пьет.)
ДИОН. Что там за новости? Расскажи…
БИБУЛ. На Рейне лед тронулся, представляешь? (Пьет.) Ну и вода… Словом, хатты не смогли прийти к Луцию на помощь… Никогда в Риме не пил такой воды… вода у нас вязкая, теплая, а уж проносит от нее, не приведи бог!..
МЕССАЛИНА. Да говори же ты наконец!
БИБУЛ. В общем, Максим Норбан расшиб Луция вдребезги! Говорят, в Рим уже доставили его череп.
ДИОН. Точно ли это, воин?
БИБУЛ. Своей головой отвечаю, а она у меня, сам видишь, — одна.
ДИОН. Как и у Луция Антония.
Из дому выбегает Домициан.
ДОМИЦИАН (Бибулу). Ты мне отдашь своего коня!
БИБУЛ. Гром и молния! Цезарь…
ДОМИЦИАН. Где он у тебя? Живо!
ДИОН. Слушай, неужели ты снова ввяжешься в эту гонку?
ДОМИЦИАН (весело). Непременно, Дион, непременно!
ДИОН. Вспомни, что только что ты говорил!..
ДОМИЦИАН. А что оставалось мне говорить в тех обстоятельствах? Нет, друг, не такая вещь мой венец, чтоб ею кидаться! Давай коня, корникуларий!
БИБУЛ. Он здесь, цезарь!
ДИОН. Боже, как мудр был ты минуту назад!
ДОМИЦИАН. Прощай, Дион! Встретимся в Риме! (Убегает.)
БИБУЛ (спешит за ним, поплевывая через левое плечо). Тьфу, тьфу, тьфу, теперь-то я, кажется, буду центурионом!..
Стук копыт.
Занавес.
Часть вторая
1
Вновь — место гулянья у Капитолия. Озираясь, прохаживаются горожане. Лица их опасливы и озабоченны. Среди гуляющих — полный и плешивый римляне.
ПОЛНЫЙ РИМЛЯНИН. Вы здесь, Вибий?
ПЛЕШИВЫЙ РИМЛЯНИН. Мой привет, Танузий. Вышли, значит, невзирая на приступ?
ПОЛНЫЙ РИМЛЯНИН. Что поделаешь? Надо послушать глашатая. Чем-то порадует цезарь сегодня?
ПЛЕШИВЫЙ РИМЛЯНИН (оглядываясь, громче, чем требуется). А люблю я слушать его повеления. Ясный, отточенный стиль. Ничего лишнего.
ПОЛНЫЙ РИМЛЯНИН. Превосходный стиль, что говорить. А уж сколько государственной мудрости!..
ПЛЕШИВЫЙ РИМЛЯНИН (значительно). Знаете, что я скажу вам, Танузий. Повезло Риму, сильно повезло.
ПОЛНЫЙ РИМЛЯНИН. Мои слова, Вибий. Этот город родился под счастливой звездой.
ПЛЕШИВЫЙ РИМЛЯНИН (понизив голос). Элий Стаций-то… загремел… (Жест.)
ПОЛНЫЙ РИМЛЯНИН (хватаясь за сердце). Как, и Элий?
ПЛЕШИВЫЙ РИМЛЯНИН (кивая). И Матий Нобилиор — тоже…
ПОЛНЫЙ РИМЛЯНИН (вскрикнув). Что? Матий? (Утирая пот.) Я всегда говорил, что плохо они кончат…
ПЛЕШИВЫЙ РИМЛЯНИН (со вздохом). Это всем было ясно с самого начала. Что с вами, Танузий?
ПОЛНЫЙ РИМЛЯНИН. Лихорадит меня, Вибий. Годы, годы… То одно болит, то другое…
ПЛЕШИВЫЙ РИМЛЯНИН. На ночь жена мажет мне чресла галльской лавандой…
ПОЛНЫЙ РИМЛЯНИН. А меня моя — мажет египетским варевом.
ПЛЕШИВЫЙ РИМЛЯНИН. Помогает?
ПОЛНЫЙ РИМЛЯНИН. Как вам сказать… (Вздыхает.) Годы…
ПЛЕШИВЫЙ РИМЛЯНИН (вздыхает). Годы… (Помолчав.) А поэт Дион — все еще в почете…
ПОЛНЫЙ РИМЛЯНИН. Говорят, он оказал императору важные услуги.
ПЛЕШИВЫЙ РИМЛЯНИН. Это не значит, что ему все позволено. (Оглянувшись.) Вы слышали его последнюю эпиграмму на Туллия?
ПОЛНЫЙ РИМЛЯНИН (в ужасе). На консула-суффекта!
ПЛЕШИВЫЙ РИМЛЯНИН (негромко). Наклонитесь… (Шепчет ему на ухо.)
Оба долго хохочут. Потом, словно по команде, смолкают.
Не наглец ли?
ПОЛНЫЙ РИМЛЯНИН. Разбойник! Разбойник с Соляной дороги… (Оглянувшись.) А про Афрания — не слыхали?
Наклонившись, что-то шепчет. Оба заливаются.
ПЛЕШИВЫЙ РИМЛЯНИН (отхохотавшись). Ну, это уж, знаете… даже нет слов.
ПОЛНЫЙ РИМЛЯНИН. Для того чтобы так марать сановника, нужно быть по крайней мере ему равным.
ПЛЕШИВЫЙ РИМЛЯНИН. Доиграется он!.. Глядите, Афраний со своим иудеем.
ПОЛНЫЙ РИМЛЯНИН. Легок на помине.
Оба смеются.
Сильно увял Бен-Захария. На приемы-то его больше не пускают.
ПЛЕШИВЫЙ РИМЛЯНИН. Это как раз мудрая мера. Все римляне очень ею довольны.
ПОЛНЫЙ РИМЛЯНИН. У этих людей наглость в крови. Теперь им указали их место.
Приближаются Афраний и Бен-Захария.
Мой привет, Афраний. (Внезапно что-то вспомнив, прыскает и, едва кивнув Бен-Захарии, проходит.)
ПЛЕШИВЫЙ РИМЛЯНИН (с трудом подавив смех). Дорогой Афраний, привет… (Уходит, «не замечая» Бен-Захарию.)
АФРАНИЙ (внимательно поглядев им вслед). Так насколько, говоришь, повысил Цезарь иудейский налог?
БЕН-ЗАХАРИЯ. На две драхмы с человека, справедливейший.
АФРАНИЙ. Да, Бен-Захария, крепко прижал цезарь вашего брата. Жаль мне тебя, а делать нечего.
БЕН-ЗАХАРИЯ. Истинная правда, справедливейший.
АФРАНИЙ. Ну ничего, не разоритесь. Почему-то ведь говорят, что люди вашего племени богаты.
БЕН-ЗАХАРИЯ (с непонятной усмешкой). Наверно потому, что они расплачиваются за все.
АФРАНИЙ. А что ты хочешь этим сказать? Впрочем, это неважно…
БЕН-ЗАХАРИЯ. Я тоже так думаю.
АФРАНИЙ. Слушай, некоторые завистники утверждают, будто Дион написал обо мне что-то непотребное.
БЕН-ЗАХАРИЯ. Враки, им просто этого хочется.
АФРАНИЙ. Вот мерзавцы! Впрочем, Дион способен…
БЕН-ЗАХАРИЯ. Не в этом случае. Уважение к вам…
АФРАНИЙ (махнув рукой). Э, никого он не уважает. И сколько еще цезарь будет его терпеть?
БЕН-ЗАХАРИЯ. Если цезарь лишь терпит его, это будет недолго.
АФРАНИЙ. Ты думаешь?
БЕН-ЗАХАРИЯ. Терпение — свойство подданных, а не правителей.
АФРАНИЙ (с интересом взглянув на собеседника). Слушай, Бен-Захария, а ведь общение со мной пошло тебе на пользу.
Бен-Захария кланяется.
Стой… не он ли это идет?
БЕН-ЗАХАРИЯ (обернувшись). Он, его жена
