автордың кітабын онлайн тегін оқу Быль да небыль. Здесь все не так
Василь Абзи
Быль да небыль
Здесь ВСЁ не так
Не всё так лакомо, как хотелось бы. И осыпаемый щедрыми подарками своего покровителя, Михаил может так и предполагал, что всё в его жизни будет также легко и прекрасно, как те утренние рассветы Парижа. Вот только все его иллюзии рассыпались, как карточный домик. Был довольным собой Мишаней, а стал никому не нужным зэком, пока не встретил ещё одного своего покровителя, с которым тоже всё стало казаться лакомым… Пока не возникло еще одно «пока».
Произведению А. И. Солженицына
«Один день Ивана Денисовича»
посвящается.
Все права на издание защищены, включая право воспроизведения полностью или частично в любой форме. Иллюстрация на обложке принадлежит издательскому дому ВЕКТОР-Т. Товарные знаки также принадлежат издательскому дому ВЕКТОР-Т.
Эта книга является художественным произведением. Имена, характеры, места действия вымышлены, или творчески переосмыслены. Все аналогии с действительными персонажами, или событиями случайны''.
Подобное юридическое обобщение, в книгах этого автора, позвольте считать неуместным. Все герои этих произведений, — люди реальные и настоящие, как и реальны сами события с ними произошедшие. Вымышлены только имена и место действия, а характеры преобразованы, согласно их поступкам.
Чья-то личная жизнь, рассказанная публично или случайному попутчику, она уже не может оставаться достоянием личного. А иначе зачем рассказывать, ведь в зашторенное окно никто не подглядывал’’. Потому и судебные тяжбы позвольте считать не логичными.
РАЗМЫШЛЕНИЯ НИ О ЧЕМ…
То ли это несоответствие такое: случайность одна, а закономерность другая. То ли так происходит со всеми и без всяких причин. Но когда пытаешься понять, какими такими путями люди встречаются, то можешь начинать прослеживать этот путь, хоть со дня их рождения: когда родились каждый по своему и, как потихоньку пошли навстречу друг другу. Или воображаемо ковыряясь, в буднях прожитых дней, можно вдруг опрометчиво вспомнить, что где-то и когда-то, кто-то и зачем-то, повернул не так; и теперь уже эта дорожка приводит тебя сюда, с кем-то непредвиденно столкнув.
А можешь далеко не заходить и думать начинать с банального: ты встал для чего-то и куда-то пошёл. А там вдруг он. Неожиданно он. Не во сне, как с другими бывает. А именно он, как с большой буквы, Судьбою начертанный. Только вряд ли в такие моменты, люди начинают анализировать подобные вещи. Они может вообще этого никогда не делают. Но, тем не менее, всё шло своим чередом…
ЧАСТЬ 1
АЗИЯ. 1986 год. ИТК-1.
Этот день отличался от других похожих дней только одним: и значительным, и незначительным событием. Значительным он был для мужичка, — прокоротавшего свой маленький срок, как пойманный с поличным карманник, — и в этот день выходящего на свободу, так долгожданную для многих. А незначительным этот день был для Сафрона, человека многими уважаемого в лагерной среде и ничем не запятнавшегося в ней, из всей своей долгой арестантской биографии. И таких посторонних освобождений, Сафрон уже видел сотни раз и каждый раз при этом, как сам освобождался, легко унося своё воображение за пределы колючей проволоки.
Так и сейчас, для себя без всяких трудностей, Сафрон устроил мужичку из своей бригады, лёгкий праздник освобождения. В бригаде, конечно, были люди, особенно из молодых, кто сам готовил себя к свободе. Они сами приносили-получали вольные одежды. Чаем, водкой запасались, чтоб остающиеся покуражились. А кто был поблатнее, тот и ’’эйфорию ’’, для проводов заказывал, чтоб также, за себя родимого, порадовать других. Но были в его бригаде и разного рода мужики, кто даже и рубля себе не заработал. Отшельники по жизни и всеми давно уж забытые. Таких и не оставлял без внимания Сафрон. А к этому, уже подошедшему к старости мужичку и профессиональному карманнику, у него было особенное отношение. Просто они оба, — старые бродяги по этой лагерной жизни.
Сначала, за неделю до этого события, Сафрон дал ’’бригадному шнырю’’ Иранцу деньги и отправил его к кому-нибудь из лагерных портных, чтоб мужичку, на день освобождения, скроили какой-нибудь модный костюмчик, из обычной джинсовой ткани, что в достатке имелась на швейных складах в производственной зоне. Затем, как дополнение, к ещё не сшитому костюму, тому же Иранцу предстояло найти-купить вещички по мелочам: носки, трусы и, как по жаркому сезону, майку. А чай, сигареты и карамельные сладости, уже легко приобретались в тот же день, в обычном и скудном лагерном ларьке.
И вот уже сходивший в лагерную баню, и обратно, по пути, закинувший в горящую печку свою до замызганности заношенную робу, мужичок предстал перед Сафроном и другими мужиками из бригады, во всём своём ’’освобождающемся наряде’’.
Джинсовая курточка, больше похожая на пиджак, с накладными карманами. Брюки, скроенные под джинсы, тоже с накладными задними карманами. Новая белая маечка, как всеми забытый белый снег. И даже чьи-то летние туфли, что ’’шнырь ’’ Иранец умудрился ему достать, теперь заметно сверкали своей кожей, от пропитавшего их бесцветного крема.
И всё это вольное одеяние, как нельзя лучше, вызывало у других мужиков только хорошую зависть. От старой и скудной робы на мужичке не осталось и следа. А зайдя в отрядную секцию и представ перед Сафроном под бурные хвалебные возгласы, мужичок волнительно засунул руки в карманы своей новой курточки и хотел бы, хоть что-нибудь, вынуть из них. Но тут же убедившись, что они пусты, он спутанно вынул их обратно:
— Что, Старый, так и тянет в карманы залезть, — увидев неуместность движений, насмехнулся над мужичком Сафрон, — кошелёшник ты старый.
— Да нет, — опять замешкался в движениях мужичок. И уже заметно сдерживая свою неуместную стеснённость, он всё-таки постарался высказаться. — Я это, я другое хотел сказать… Спасибо тебе, Сафрон. Век не забуду. Всю ночь ломал голову, как в своей зоновской робе, по улицам буду ходить, а люди будут глазеть и тыкать, будто я бомж какой-то. А тут, оказывается, такой наряд… И ведь по размеру ещё.
— Вот ты болтун, — засмеялся над длинно сказанным Сафрон. — Никогда столько слов от тебя не слышал. Ты лучше Иранцу потом спасибо скажешь. Он, похоже, по ночам с тебя мерки снимал. Видишь, как тютелька в тютельку, — уже открыто рассматривая одежду Старого, улыбчиво отреагировал Сафрон. — Да и ни меня одного благодари. Сейчас за чифиром и скажешь всем мужикам своё ответное спасибо… Иди, проходи к последнему проходу. Я тоже сейчас подойду…
— Ага, — ещё более ошеломлённым, тут же согласился мужичок. И уже не волочащей сапоги походкой, а словно шустрый жиган, он прошоркал к дальнему угловому проходу.
Шпана шпаною. Ростом маленький, по возрасту давно уж пенсионер и оттого, с чуть сгорбленной спиною, Старый постоянно был открыто суетлив и, как хороший ребёнок, ещё и услужливо послушен. Отчего и заслуживал всегда, как шустрый не по годам, только одобрительную улыбку.
В двух дальних проходах, по обе стороны от углов, уже составили к друг другу табуретки. И получилось два низких столика, с постеленной на них газетой, помпезно кричащей слово ПРАВДА. На неё же, как на стерильную, были щедро высыпаны конфеты и пряники. А на одном из этих импровизированных столиков, который поставили в проходе у раскрытого окна, ещё стояла трёхлитровая банка, доверху заполненная чёрным от густоты чифиром.
Мужики же, в большинстве своём, сидящие на своих шконках и ожидающие начала банкета, то незаметно и скромно посматривали на банку с чифиром, то не скрывая своей хорошей зависти, открыто улыбались, глядя на Старого. Здесь у каждого свой черёд.
— Ого-о, — уже не снимающий с лица улыбку, ещё раз порадовался Старый. — Да это ж целый пир. — И обернувшись к подходящему сзади Сафрону, он с наигранной обидой произнёс. — Так не честно, Сафрон. Я сам хотел, напоследок, ещё раз сделать тебе твой утренний чифир.
— Ну, как видишь, не угадал. Теперь это мой тебе чифир. Не только же ты один, можешь готовить змейский вар, что аж скулы сводит. Теперь и нашего змейского попробуешь. Попробуешь и скажешь потом, чья собака злее. Так ведь, мужики!?
И мужики с удовольствием, разноголосым разнобоем, поддержали Сафрона:
— Да ясный пень, что наш чифир не хуже…
— Ну да, а будет оспаривать, ещё его оставим на пару лет. Будет учить нас, как чифир готовить.
— А что его готовить, сыпь чая побольше, да запарь хорошо.
— Да ты не скажи, так просто…
— Ладно, об этом потом, — всех улыбчиво остановил Сафрон. — А-то боюсь, что наш чифир перепарится, или на самом деле, Старый передумает освобождаться. Здесь малины скажет больше, чем там. Так что давай, Иранец, командуй с кем-нибудь на пару.
И названный Иранцем, мужчина возрастом под пятьдесят, бодро поднялся со своей нижней и самой крайней к выходу шконки. А поднявшись, он открыл рядом стоящую тумбочку, взгромоздившуюся сверху на ещё одну, такую же, и достал оттуда две эмалированные кружки. Затем также бодро, но без лишней суетливости, он подошёл к импровизированному столику и, присев на шконку, поставил взятые кружки, поближе к стоящей банке.
— Давай я помогу, Иранец, — тут же суетливо забеспокоился Старый.
Но Иранец улыбчиво и жестом руки остановил его:
— Ты успокойся, Старый, твоё время уже вышло. Тебе домой пора… на вольные хлеба.
— Да какой там дом… сегодня, может, на вокзале буду спать, — оправдался Старый. И здесь-же, как одёрнутый, успокоился.
— Ну не знаю, Старый, не знаю… Ничем помочь не могу. Если б ты сказал белого хлеба тебе купить, я бы купил. А тут сам понимаешь, дом я тебе, никак здесь не куплю. — И пока Иранец разглагольствовал со Старым, к нему поспешил на помощь один из мужиков. Он подхватил со спинки шконки висящее на ней казённое полотенце и также, спешаще, обхватил им банку. — Да, давай… Только смотри, горячее, — уважительно предупредил его Иранец.
— Нормально, ишь бы не пролить, — однако проигнорировал опасения Иранца, этот крупнокостный мужик.
И пока вдвоём, они разливали по кружкам чифир, Сафрон окинул взглядом остальных сидящих мужиков:
— Ну, а что сидим-то!? Или что, ждём поимённых приглашений… Давай, садимся все. Кому где удобно.
И каждый из сидящих мужиков, чем-то высказанным вслух, сопроводил своё вставание со шконки. Кто спину свою пожалел, ’’отправив ’’ к ней руку. Кто что-то проворчал для задора и притчей в двух словах отделался… Но все, без особых стеснений, расселись, как получилось. А Иранец попросил передать кружку, с наполненным чифиром, уже рассевшимся в проходе напротив. Первая же кружка была протянута им, оставшемуся стоять Сафрону.
Сафрон аккуратно взял её из рук Иранца и внимательно, спокойным взглядом, пройдясь по мнимому кругу, посмотрел на каждого из сидящих:
— Коротко скажу, мужики, — также спокойно начал он. — Пусть каждому и поскорее придёт этот день. И как мы видим, это не мечты за облаками. К Старому этот день уже пришёл. Так что за тебя, старина. За твою свободу. — И подумав о чём-то ещё, Сафрон открыто засмеялся. — Чтоб больше мы тебя здесь не видели. Иначе на всех будешь свой чифир готовить. И чай самому заставим добывать. Так, мужики, или нет!?
И снова по секции отряда пронёсся одобрительный мужицкий разнобой:
— Да однозначно так.
— Конечно так! И мы, смотри, не шутим.
И кружки в обоих проходах, из рук в руки, дружно пошли по кругу. А отглотнув пару раз и передав свою кружку следующему, Сафрон улыбчиво продолжил говорить:
— Я что со Старым прикалываюсь, насчёт чифира. Помню, как он появился в отряде. Что, говорю, будешь делать? Чем, мол, займёшься? На промзону пойдёшь? Но вроде старый уже, чтоб горбатиться. Или, может, кустарить умеешь? — Здесь Сафрон уважительно улыбнулся и с хитрым прищуром добавил. — Нет, говорит, работать не буду. Кустарить тоже не умею. Чифир, говорит, буду тебе варить. Представляете, он сходу ко мне в карман залез. Не карманник, а грабитель какой-то. Ны-ырц по быстрому ко мне и гасится довольный. И ладно пошутил бы. Удачно или неудачно, это уже другой вопрос. Так он, представляете, рано утром, едва подъём объявили, а он уже стоит у моей шконки и ждёт, когда же я встану. Ну что, говорит, давай, я чифир сварганю. Ну думаю, Старый. Да он не то что Крым и-Рым прошёл, так он ещё и в Чикаго по карманам шарил. — И всё это, с прибауткой, рассказав мужикам, Сафрон остановил свой взгляд на мужичке. — Так я, Старый, говорю, или скажешь, что вру.
Отглотнув и передав кружку дальше, мужичок довольный засмеялся. Ему, как новому рублю, Сафрон откровенно льстил.
— Нет, Сафрон, ты никогда никому из нас не врал, и врать, наверное, уже не будешь. Ты просто пишешь красиво, перья у тебя очень острые, — двумя разными подтекстами, но многим сидящим понятными, красиво и грамотно выкрутился Старый. И уже доулыбавшись, добавил. — Ну ты же не жалеешь, что взял меня, этим, как его, чайханщиком.
Сафрон опять улыбнулся:
— Нет, Старый, не жалею. Тебя ж, по полёту видно. Ты же арестант ещё оттуда… — И может, ко всему сказанному, Сафрон хотел бы добавить что-то ещё, но в секцию отряда, из подвешенного над дверью радио, мелодично и монотонно ворвалось небольшое сообщение: ‘‘Осуждённый, (такой-то и такой-то), срочно явиться в ДПНК’’. И Сафрон, не закончив с одной мыслью, с улыбкой переключился на другую. — А вот и наш майор, со своей приятной новостью, — лично ощутив ноты манящей свободы, теперь уже закончил говорить Сафрон. И на прозвучавшее, как заключительное, мужики сидящие в проходах, тоже ответили заключительно: их, словно пригласили на посадку в самолёт и они естественно зашевелились. Но Сафрон спокойно остановил их. — А что, я не понял… всем объявили общий сбор? Ещё чифир по кругу ходит, ещё не каждый к сладости прикоснулся… и сигарету ещё никто не закурил. А ведь сегодня можно… сам начальник отряда разрешил. Не торопитесь, говорит. По-си-дите, глотните нормально. И майор от вас никуда не убежит. Свобода ведь! Тут попробуй не отпусти. Так ведь, Старый!?
И мужичок, ’’всё тем же новым рублём’’, окрылённо засверкал своей старой и одобрительной улыбкой:
— Да… конечно подождёт. Я же ждал его.
— Ну и всё, договорились, — показав плечами и ладонями, жест готовый к приятельским объятиям, подыграл Сафрон. — Мы ж ещё не закончили, правильно!? Так что давай, мужики, никуда не торопимся… И насчёт покурить на дорожку, я тоже не пошутил. Закуривайте. Сегодня можно всё. Сигареты лежат у вас на тумбочках. А на меня внимания не обращайте, я отойду. И ты, Старый, как соберёшься, зайди ко мне в проход.
— Так прямо сейчас могу, — в ответ встрепенулся Старый.
— Не надо сейчас, — снова засмеялся над ним Сафрон. — У тебя люди сидят, а ты хочешь, как свадьба без жениха… Мужики разойдутся и зайдёшь. — По селектору ещё раз прозвучало повторившееся сообщение. И Сафрон, повернувшись к выходу и к радио, будто ответил ему. — Во-от, ещё один нетерпеливый. Старого ему подавай. Нет, чтоб всех так нетерпеливо нагнать, а-то только Старого ему подавай, — и уже понимая, что он должен оставить всех присутствующих, Сафрон направился к своему проходу.
— Чё-ё, давай, действительно, закурим, — от витающей строгости освобождённым, прозвучал чей-то голос.
И тут же, также уверенно, как и Сафрон, согласием ответили другие:
— Да, давай.
— А почему бы и нет…
Меж тем, стоящий за распахнутыми окнами июль, уже заметно и ощутимо перевалил за полдень. Отчего также ощутимо, в секциях отряда становилось неприятно душно, Окна, в этих, когда-то выложенных из кирпича стенах, смотрели перпендикулярно ровно солнечному восходу и, оттого первыми принимали на себя, все ярко палящие ’’радости ’’. Даже выросшие перед бараком деревья карагача, никак не спасали его принуждённых обитателей, от этого разгулявшегося на небе солнца. Это же Азия, и с этим ничего не поделаешь.
А спустя ещё немного времени и, тем более, уже после надрывающегося из радио голоса, ’’что всё-таки нужно срочно явиться в ДПНК!’’, никто не стал уже испытывать терпения. И мужики один за одним начали выходить из секции, на улицу. Ведь ’’виновник ’’ их чаепития, однозначно выйдет туда же…
Старый же, легко просеменив в чьих-то чужих туфлях, по истоптано-деревянному полу, тоже, когда-то сколоченному такими же невольными, как и он, послушно появился перед Сафроном.
— Заходи. Садись. Пожму тебе руку на прощание. Хороший ты мужик и смог остаться правильным…
И не успел он этого сказать, как Старый снова зашустрил-засуетился, первым делом вытянув свою маленькую щупленькую ладонь, может в жизни не державшую ничего тяжёлого:
— Да, Сафрон, век тебя не забуду…
— Да подожди ты, Старый, дай сказать, — без всяких шуток, но по-доброму остановил его Сафрон. — И когда я только избавлюсь, от этой твоей суетливости.
И оставшуюся без внимания ладонь, Старый быстренько убрал обратно:
— Говори, Сафрон, может надо чё-ё, так я сделаю…
— Да надоел ты, Старый! Сейчас на пинках тебя отправлю. Дай сказать-то хоть, — и, повернувшись к тумбочке, Сафрон взял с неё несколько лежащих бумажных купюр. А взяв их, он протянул их Старому. Когда же Старый взял их и бережливо зажал в кулачке, Сафрон продолжил. — Эти деньги положь себе. Шманать на вахте тебя не будут, не бойся. А-то ещё придумаешь в колымский гашник их засунуть, — иронично и быстро улыбнулся Сафрон. — Этих денег тебе на первое время хватит. И ради Бога, не лазь ты больше по карманам. Это всё-таки Азия. Поймают и изуродуют так, что больше не поднимешься. В арыке собакой не нужной сдохнешь. Самосуд тебе сделают, здесь это модно. Лучше уезжай куда-нибудь. Бабёнку-вдовушку найди. Женись, в хозяйстве покопаешься. Твоей же шустрости ещё надолго хватит… Вот где ты сам родился?
— О-о-о, так это, алтайский я.
— Вот. Красивые места, говорят. Сам не был, не знаю. Туда и поезжай. Через всю страну прокатнёшься, в Москве на денёк зависнешь. В гости сходишь, к дедушке Ильичу. И всё, и домой. В деревню куда-нибудь.
— Так у меня ж профессии нету, — ’’сладко слушая’’ и после каждого услышанного предложения, согласно качая головой, однако забеспокоился Старый.
— Ну и пусть! Что ты, как маленький рассуждаешь. С хорошими мыслями везде от человека польза. Главное, завязывай. Хуже нет, когда человек в тюрьме умирает. Отнятая свобода, она уже сама, как смерть. А сдохнуть в неволе, два раза умрёшь. Или тебе вообще всё по барабану!?
— Нет-нет, правильно говоришь, Сафрон.
Конечно, правильно… Там же даже воздух другой, ни только жизнь. Поэтому давай, не дури. Лучше молись за меня со свободы.
— Так я ж не умею…
И от этой малограмотной наивности, граничащей с простотою, Сафрон, не удержавшись, засмеялся. А с добром заканчивая смеяться, подтолкнул-ударил Старого в плечо:
— Всё, Старый, давай… вали отсюда. Достал ты уже, со своей маленькой азбукой. Молиться он не умеет…
— Да, Сафрон, тебе бы вот всего хорошего, — легко поднявшись со шконки, проговорил Старый и ещё раз протянул по размерам детскую ладонь, будто специально и предназначенную, чтоб ловко шарить по карманам. — Век тебя не забуду.
Сафрон тоже поднялся со шконки и, видя протянутую руку, ответил Старому прощальным и крепким рукопожатием, а когда услышал последние слова, прозвучавшие слезящимся тоном, он снова засмеялся:
— Всё, Старый, хорош! Обниматься не будем. Давай, иди уже. А-то точно в карцер загремишь.
И наконец-то почувствовав, что его едва ли не гонят взашей, Старый грустно и восвояси поплёлся к выходу. Но вдруг остановился, обернулся и уже едва не плача, посмотрел на остающегося стоять Сафрона. Человека такого же маленького роста, тех же старых и поседевших лет, что и он, но духа, в отличие от него, так уважительно не потерявшего.
— Не смогу я там, на свободе. Правда, не смогу, Сафрон. Обратно вернусь, вот увидишь, — и не выдержав искренности последних слов, Старый искривил свои губы, они несдержанно затряслись, захлюпали и появившиеся из глаз слёзы, безудержно потекли по его щекам. — Я, правда там не смогу. Я и в этот раз сел в тюрьму специально. Из магазина сапоги украл, а они оба оказались правыми. Менты даже смеялись надо мной, но всё равно посадили.
Сафрона неприятно перекосило от услышанного. Он неприязненно сморщился, видя расплывшееся в кислости лицо, досадно и неприветливо покачал головой, обратив внимание на слёзы беспомощной слабости, и уже грубым голосом, чтоб как с глаз долой, отреагировал вслух:
— Дурак будешь, если вернёшься. А вернёшься, — не подходи, — и, сделав ударение на последнем слове, Сафрон зашёл обратно в свой проход. Прошёл, устало сел-свалился на шконку и досадно покачал головой: ’’Вокруг всё так несовершенно’’.
Накатила усталость. Во взгляд пришло разочарование, и лицо его стало задумчивым: ’’Как это жизнь может так сломать, что человек без всяких преступлений идёт в тюрьму, как в дом родной. Ведь это ж воля. И не только физическая, но и изнутри откуда-то ликующая. А ему!? ’’.
Однако косвенно коснувшись этой дилеммы и не найдя в ней подходящих аргументов, или может ничего уже не понимающий в этом развивающемся за забором мире, Сафрон с той же досадой покачал головой. А услышав за окнами возбуждённое разноголосие, он поднялся со шконки, прошёл к распахнутому окну, в переходе напротив, и бросил вниз свой взгляд, на взбодрившихся от рукопожатия мужиков.
Они щедро и крепко пожимали руку Старого, от всей души желали чего-нибудь хорошего, смеялись, балагурили, но при этом умело скрывали внутри себя его завидное положение: ’’Человек уходит на свободу’’.
— Всё, Старый, давай. Ни дёгтя тебе и ни мазайся…
— Смотри там сегодня, водки много не пей…
И во всех этих разномастных выкриках было больше радости и вдохновлённости, чем им, смог бы передать освобождающийся Старый. Лицо его было растерянным, ответные рукопожатия ничего не понимающими, и если кто-то ничего не знал бы о происходящем, он мог бы безошибочно подумать, что человека куда-то насильно уводят.
Сафрон же стоял и смотрел до последнего. Он дождался, когда закончатся рукопожатия и иссякнет бурлящая из мужиков словесность. Он до последнего смотрел на уходящего из локальной зоны Старого, а когда тот исчез из вида, и лагерный пейзаж приумолк, Сафрон снова вернулся в свой проход и его взгляд остановился на небольшой репродукции на стене.
Чёрно-белое изображение, картинка-фотография, когда-то и кем-то ’’без спроса’’ вырезанная из книги. И на ней церковь с куполами, одиноко стоящая на склоне. И взгляд Сафрона настолько углубился в изображённое, что он даже не услышал, как сзади кто-то подходит.
Пришлось отвлечься. И Сафрон, не спеша развернувшись, посмотрел на человека, теперь стоящего сзади него.
Мужчина лет сорока, высокий, от солнечного загара смуглый, лицом худощавый, одетый в чёрную рубашку, заправленную в чёрные брюки, с броско выделяющимся на них ремне, он с открытой и приветствующей улыбкой смотрел на Сафрона. А когда дождался ответного взгляда, то более приветливо и широко улыбнулся:
— Ты чё-ё тут Старому наговорил? Из барака вышел, как пришибленный. И главное, слёзы с лица вытирает, чтоб я не увидел.
— Это он мне сказал, ни я ему. — Садясь на крайнюю шконку, с оттенком безразличия, но жёстко ответил Сафрон.
Вошедшему ничего не оставалось, как молча сесть напротив, на соседнюю шконку. Но, чтоб как-то отреагировать на сказанное, он пробурчал себе под нос:
— По-ня-тно… Озадачил.
В подтверждение того, что человек смышлённо догадлив, Сафрон ничего ему не ответил и, что самое странное, он также отрешённо продолжил смотреть на репродукцию, одиноко висящую на известково-белой стене. Его взгляд, как вошёл в изображённую церковь, и, словно тихо и осторожно, уже приблизился к её алтарю. А потому и мешать не стоило, коль разговор не клеился…
Но молчание Сафрона также неожиданно прервалось, как и началось. Его взгляд и тело уже вернулись к действительности и, мирно посмотрев на не нарушившего его уединённость, он тихим и потрескивающим голосом спросил у него:
— Что спросить хочу, Сова. Хороший кольщик есть на зоне?
Вопрос заставил призадуматься и оттого ответ прозвучал неуверенно:
— Ну-у вроде есть один. Лисёнку морду лиса на плече наколол. И если честно, я таких оттенков ещё ни у кого не видел. Как-то натурально все выглядит. Рисунок, — чистые штрихи.
— Натурально, — это хорошо. Найди мне его, Сова, я пообщаюсь с ним.
— Ну-у хорошо. Приведу. Только не пойму, ты что, решил себе наколку сделать.
И словно избавляясь от последних колебаний, Сафрон ещё раз посмотрел на репродукцию на стене:
— Да, хочу, — уверенно ответил он. — Вот эту церковь хочу наколоть… И ты с этим кольщиком, долго только не тяни.
Третий год пошёл, как Сова стал близок к Сафрону. Тому предшествовало ряд последующих событий, в которых Сафрон обратил на него внимание. И Сова видел его тело. Видел и обнажённым по пояс, и в трусах сидящим на шконке, и сам не раз, как составляя компанию, ходил с этим состарившимся человеком в лагерную баню. И он давно уже отметил про себя, что не видел ни одной татуированной точки, на этом, с истончившейся кожей теле. Ни одной закорючки, ни единой какой-нибудь буковки, и вдруг под самую старость, когда одна нога уже в могиле, этот человек решает нанести себе нечто серьёзное. И тут баловством сиюминутным не пахло.
Только Сова и словом об этом не обмолвился, потому что ему легко и хлёстко могли бы ответить: ’’Тебе какое дело!? Тебя просят, — ты делай. А нет, так и вали отсюда! ’’. И что так могло бы быть, Сова тоже не сомневался. Желательное спокойствие этого человека, могло бы обмануть любого. А потому, он ответил, как надо:
— А чё-ё здесь тянуть, Сафрон, — уже с готовностью поднявшись со шконки, ответил он. — Сейчас зайду к Лисёнку и узнаю: где его искать?
— Хорошо, сделай, — удовлетворённо ответил Сафрон и, задумчиво поднявшись со шконки, он опять вернулся к большому и распахнутому окну.
Теперь, если внимательней присмотреться, пейзаж за окном выглядел выжженно-пустым, а прежде галдящая мужиками композиция, обезлюдила и уныла окончательно. Палящий зной. Глина-земля, и без того от природы красная, стала ещё твёрже и суше. Всё сгорело от солнца и высохло напрочь. И только старый карагач, держа в своих зелёных листочках, для себя живительную влагу, для глаз людских, ещё неведомо, чем питался. А его стволы под корою, ещё может с детства своего, ставшие по твёрдости своей подобно камню, они удивительно стойко продолжали бороться и жить.
… И Сафрону опять захотелось прожить по-другому. Не жить и не быть мальчишкой шпаною, и не думать в те годы, что мамке одной тяжело. Только он никогда не оправдывал себя, что начал красть по мелочам, лишь из-за нуждающейся мамки, или из-за своей сестрёнки и младшего братишки. Нет, в этом он оправданий себе не искал. Хотя, сознание взрослых людей ещё не пришло к нему, когда честный труд намного чище воровства. Но как хотелось ему плясать и прыгать, когда после очередного обворованного склада, он засовывал по карманам, сколько умещалось конфет, и спешил-приносил их домой. А потом, счастливым дедом Морозом, начинал перед младшими высыпать их из своих карманов. И эти минуты счастья были самым настоящим в его жизни. Жаль только, что длилось это недолго, и всего лишь мальчишкой в двенадцать лет, он в первый раз переступил черту неволи. В его жизнь вошла тюрьма, почему-то сразу и серьёзно спросившая: ‘‘Кем ты хочешь быть в этой жизни? Ты вор или не вор? ’’. И кто бы сказал, что не вор, когда ещё не знаешь чем, но хочется гордиться. И судьба понесла его по законам лагерной жизни, география которой распространилась, от магаданской баржи для заключённых до этого последнего лагеря, затерявшегося в южных степях Казахстана. А так легко надетый в мальчишестве ‘‘крест’’, - и Сафрон даже сам никогда не подумал бы, — он получается, что протащил, через все эти километры. Вот только для чего, всё больше и больше начинал он спрашивать себя. Изменился мир, другими стали люди, а он зачем-то и для чего-то продолжает жить. И что самое необьяснённое, его ‘‘крест’’ ещё весит на его груди. И он давно уже понял: он будет нести его до конца. Кто поднял его и сделал таким, тех людей уже нет. А жить среди другой людской пародии становится всё труднее. Приходится всё больше молчать и лишний раз не раздражать свою душу. И здесь обидно только одно: тогда ещё никто не знал, и может даже представить не мог, что совсем в другую сторону уйдёт сознание людей. А таким, как он, придётся просто доживать свой век. Старое останется старым, а новое будет другим. А против таких вещей, с ножичком в руке, уже не попрёшь.
И думал ли Сафрон именно об этом, или может снова ушёл в свою уединённость, но погружённый во что-то недосягаемое и, продолжая стоять у окна, он услышал чьи-то шаги и затем, сопровождающий их, голос Совы:
— … сейчас посмотришь и скажешь. — И увидев стоящего у окна Сафрона, он выдвинул, как на обозрение, приведённого им. — Вот, Сафрон, он, оказывается, в отряде у Лисёнка числится. Хочет в первую очередь посмотреть рисунок. Но сможет, говорит, сделать, что угодно. Даже цветные, говорит, делал.
— Мне цветного и цветных не надо, — уже успев создать себе первое впечатление, от поставленного перед ним ’’обозрения ’’, с тонкой иронией ответил Сафрон.
Молодой ещё парень, лет, чуть больше двадцати. Щуплый по генетике своей и заметно похудевший от свалившейся на него жизни, он стеснительно встал перед Сафроном и был скромен в своих умениях. Чернявый, с узкостью тёмных восточных глаз, а значит, и вполне вероятно, он был с примесью восточных кровей. И совсем некстати, он верноподанно встал перед Сафроном, как стоят обычно люди, слишком близко воспринимающие слово ’’царь ’’.
Однако таких взаимопониманий Сафрону не хотелось бы. Страх и боязнь, они никогда людей не вдохновляли. И потому было более правильно, расположить к себе парня.
И дальновидно понимая это, Сафрон отошёл от окна, приветливо приблизился к парню и вполне естественно протянул ему руку:
— Сафрон, — к рукопожатию добавил он.
— Айдар, — будто честно сознаваясь, произнёс своё имя парень.
— Хорошо, Айдар, заходи ко мне в проход. Присаживайся, как тебе будет удобно. — Как ему сказали, парень так и сделал: он стеснительно присел на край шконки, при этом боясь сделать что-нибудь не так. Но здесь Сафрон не стал заострять внимания и сразу, но мягко начал с главного. — Я что позвал тебя, Айдар. Вот картинка, — он показал парню на стену и тот посмотрел, — ты сможешь мне передать её смысл, таким же, как он есть.
Парень думал недолго. Он ещё раз посмотрел на небольшую репродукцию и странно уверенно ответил-согласился:
— Да. Смогу.
Но Сафрона такой быстрый ответ ни чем не успокоил и не убедил, и он вернулся к тому же вопросу, но немного иначе:
— Айдар, я повторюсь, для уверенности. Ты посмотри на изображение повнимательней. Мне не нужна просто церковь, и пусть, хоть десять на ней куполов. А они пусты и ни о чём не говорят. Мне нужно, чтоб ты смог передать её дух. Есть даже такое слово, умиротворённость… Вот ты учился этому когда-нибудь? Или ты копируешь рисунок, как самоучка?
— Нет, зачем!? Я художественное училище закончил.
— Даже так… Из-за тюрьмы не состоявшийся художник. По-ня-тно… И за что?
— Убийство.
— Ещё хлеще. А убил за что?
— За мать, — грустно и трагично ответил парень.
— В смысле за мать!? — уже не смог не спросить Сафрон.
— Отец издевался. Я заступился, а он и на меня полез.
— О-о-хо, лучше б ты этого не делал.
— Да-а, — откровенно горько и кажется едва не заплакав, ответил парнишка…
— Сейчас да. А тогда нет.
— Да-а, тогда я об этом не думал.
И видя скисающее лицо парнишки, Сафрон мягко похлопал парня по плечу:
— Ты здесь не один такой, ты это правильно пойми. Здесь почти каждый жалеет, что он сделал, что-то не так. И я тоже не могу сказать тебе, ты правильно поступил или нет. Но склониться к той или другой стороне тебе придётся. Если да, значит да. Если нет, то пусть будет нет. А между грёбаных плавать не стоит. Здесь ты прав или не прав, Ты это правильно пойми! И самое главное, что тебе самому станет легче.
Несмотря на молодой возраст, Айдар легко догадался, что человек от души сказал, что хотел сказать. Сказал и закончил говорить. А потому, недолго думая, по-восточному тихо и спокойно, он коротко произнёс:
— Да, понимаю… Спасибо.
— Да мне-то что. Тебе, парень, жить.
В глазах Сафрона конечно мелькнуло сожаление: ’’Мальчишка убил своего отца’’. Не нужная и трагичная крайность, которая даже принципа под собой не имела. Но заострять на этом внимание Сафрону тоже не было никакого смысла. А потому, он откровенно вернулся к тому, что его волновало.
— … значит, Айдар, ты всё-таки уверен, что этот рисунок, как он есть, у тебя получится, — и при своём желании быть уверенным, Сафрон твёрдым взглядом ещё раз показал на картинку на стене. — Или нет…
Парень был странно спокоен. Уже почувствовавший неволю, что подчеркивала худощавость и бледность на его лице, и во многих житейских вопросах ещё неуверенный, как и неуверенный во всём происходящем вокруг, он всё равно как-то странно, ещё раз убеждённо повторился:
— Да. Смогу.
И в дополнение к сказанному, Сафрон увидел, как парнишка не спрятал взгляда своих тихих и восточных глаз, а наоборот, открыто и спокойно, даже смог проникнуться в его внутреннее пространство. И больше Сафрон не колебался:
— Хорошо. Сегодня же и начнём. А возникнут вопросы и проблемы, то обращайся вот к этому человеку.
Сова сидел напротив них и слушал. И парнишка, взглянув на него, ответил своим мягким согласием:
— Хорошо. Я зайду к нему попозже.
— Тогда всё, остаюсь ждать ваших действий, — также мягко и любезно сказал напоследок Сафрон. А переведя взгляд на Сову, он и попросил, и дал ему знать, что хотел бы остаться один. — Проводи парня… А я отдохну немного от этой духоты.
— Хорошо, Сафрон. Отдыхай. А я, наверное, на промзону пойду… прогуляюсь.
— Давай. Привет там нашим, кого увидишь.
Чувствуя, что становится лишним, невысокого роста Айдар и может, как все художники, утончённо-малоразвитый физически, он уже направился к выходу. А выходя не спеша и ожидаючи, он дождался, когда Сова поравняется с ним.
Сафрон же снял с себя чёрную рубашку, по-летнему лёгкую и с коротким рукавом и устало прилёг на свою крайнюю шконку. Теперь весь начавшийся день и до самого вечера, он будет желательно неподвижно лежать на своей шконке и, будто умирающее от засухи пресноводное, глотать и выхватывать из воздуха, хоть что-нибудь похожее на кислород. А иначе не выжить: лишнее движение в теле, и этот измучивший от зноя пот, сразу окропит всю кожу. И единственное, что он сделал ещё, он акцентировал взгляд на выходе из секции и чуть громко окликнул:
— Иранец, ты здесь!?
Сидя на шконке и разрезая ножичком-пилкой сложенную меж собой газету, чтоб потом делать из неё кулечки и рассыпать в них пайковой сахар, Иранец оторвался от этого давно уж привычного занятия и посмотрел в сторону Сафрона, невидимого ему из-за зашторенной ткани:
— Да, Сафрон, что хотел?
— Давай завесим одеяла, а то это солнце сейчас палить начнёт… прямо по нашим окнам. Сдохнем ведь, сам знаешь. Не солнце, а луч какой-то, гиперболоида Гарина. Мать бы его не рожала. Зима-весна, как спасение живое, — уже больше сам с собою разговорился Сафрон, потому что вряд ли Иранец внимательно слушал его.
Сразу же поднявшись со шконки, он взял лежащие на тумбочке одеяла, и уже дойдя до ближнего окна, как-то ловко и шустро для своего не мальчишеского возраста, встал на его подоконник. Закрыть окна одеялами много ума не требовалось. А потому, пока Сафрон, как к старости уже подошедший, что-то всё еще продолжал бурчать и играть своими афоризмами, Иранец, стоя на подоконнике, расправил одеяло и также ловко нацепил его на вбитые в рамы гвозди. Отчего немудрено и по-житейски солнце сразу получило отпор: в секцию вошёл приятный полумрак, обещающий дать, хоть немножко прохлады.
* * *
Подойдя к проходной — официально именуемой ДПНК — и трусовато не зная, с чего начать, Старый, как больше ничего не придумавший, взялся заглядывать в её сколоченное когда-то окно: пыльное, грязное и больше похожее на тюрьму из стекла и решётки. И пока он пытался, через эту стеклянную муть, разглядеть хоть что-нибудь, его заметили и увидели другие.
Сначала его окликнул чей-то голос: ’’Эй, что там встал!? Иди сюда! Убивать сейчас будем! ’’. И хотя по поводу последнего пошутили, потому что, вслед за этим, раздался чей-то невидимый смех, Старый всё равно был осторожен. Воришка, он и есть воришка. Шаги его были недоверчивыми и вошли вовнутрь осторожно, а глазки забегали по сторонам, в поисках пока невидимого.
И от такой не нужной съёженности Старого вполне бы мог схватить инфаркт, если б всё происходило ночью, но так как было вокруг светло, то он всего лишь вздрогнул. Из небольшой комнатки справа, с какими-то бумажками в руках, неожиданно выскочил майор и первым делом спросил-уточнил фамилию.
— Ну да… Это я, — всё ещё всего побаиваясь, не доверительно подтвердил Старый.
— Ну, а что ж ты так долго!? Ведь специально же пораньше пришёл, зову-зову, а ты не идёшь, — и, говоря всё это, рыжеволосый и пухленький майор не кричал, не злился, как ему подобало бы, а честно и искренне просто не понимал: ’’Из-за чего всё не так происходит!? ’’. Но, увидев, что вразумительно ему не ответят и времени терять не стоит, он махнул своими бумажками в воздухе, надёжно зажатыми в пальцах и вслух раздражённо-обиженно объяснил это действие. — Всё! Давай! Проходи, — и, бросив взгляд на окошко внутри, тоже похожее на тюрьму из стекла и решётки, он уже погромче выкрикнул. — Открой ему, Махмуд! Пусть пройдёт.
Из той же стены, где находилось окно, торчал штырь из обычной арматуры, сразу подсказывающей другим, что это своеобразный шлагбаум. А после того, как Старого попросили пропустить, этот чудо-шлагбаум послушно исчез в стене. Его просто вытянули через дырку, вовнутрь служебной комнаты.
— Давай, проходи сюда, — указал майор на дверь, из которой вышел.
Это была не слишком большая комната, не сжато, но достаточно вместившая в себя кучу всякой житейской мебели. У одной её стены, как держа оборону, стояли плотно друг к другу два близнеца шифоньера. Ещё здесь умещалось два письменных стола, стоящих по разным углам, и видимо ’’работающих ’’ здесь по-разному. Один, как каждодневная бытовая жрачка, был постоянно не убран, чтоб было легче что-нибудь схватить. А второй был просто необходим, чтобы кто-нибудь за ним сидел, и, как не спящий сторож, первым слышал бы всё и видел. И догадаться было не трудно, что сидящий за ним сержант, — довольный и улыбающийся Махмуд, — первым увидел Старого в окно. И он же, вальяжно сидя на стуле, выдернул на себя этот чудо-шлагбаум.
И он же, едва Старый вошёл, продолжил свою шутку:
— Ты за что майора держишь!? Или освобождаться не хочешь, пока ещё осуждённый. — И этот Махмуд, за версту было видно, конечно был доволен собою. Высокий ростом узбек. Форма сержанта к лицу, а брюки, сшитые под галифе, тем более. Сапоги настоящие кожаные, а не те кирзовые боты, что истоптали здесь каждый метр лагеря. А его ’’белокаменная улыбка’’, она, как будто бы сама велела, везде говорить и смеяться. И может именно поэтому, улыбку с лица не стирая, он продолжил дальше. — Раздевайся давай, сейчас шмонать тебя будем, пока ещё осуждённый.
И Старый не на шутку растерялся. Ведь слова Сафрона, что обыскивать не будут, они ж были ещё такими тёпленькими. И не просто сказанными, для отвяжись, а своё дело знающими.
И от того не зная, кому здесь больше верить, Старый застыл на месте, как высох до подачи воды. Нет, он, конечно, подстраховался, он свернул деньги трубочкой и засунул их в носки. Но это же не надёжно, если сказано ’’Раздевайся! ’’. И шутка этого ’’Махмуда’’, что будем сейчас убивать, теперь совсем не казалась забавной. Она вообще уже перестала быть шуткой. А капитан, сидящий на стуле, у другого открытого окна, он так непритворно улыбался, как будто знал ’’зараза’’ заранее, что у Старого имеется нечто. Он только сидел и делал вид, что ничего не знает.
И вдруг, этот же капитан, неожиданно и целенаправленно поднялся со скрипнувшего стула. Западня была на лицо. Эти трое, как окружили Старого, а капитан, продолжая загадочно улыбаться и приблизившись к нему, ещё и положил руку ему на плечо.
— Значит, проводы говоришь… по высшему разряду. Сам дедушка Сафрон своим вниманием удостоил. Костюмчик, смотри, какой сшил. Иранец, наверное, бегал. Суету для тебя наводил. А туфли, смотри какие приблатнённые, а-а, Старый. Я и то в обычных офицерских хожу, как будто денег не имею. А ты, как на свободу с красивой совестью. Молодец. Одобряю. — смотря буквально в упор и, словно паутинкой обволакивая, закончил говорить капитан, И, чем мягче звучали его слова, тем было страшнее. — Ну, так что!? — вдруг закончилась обворожительность в его словах и, вцепившись взглядом ещё упорнее, капитан озадачил Старого, как на пол уронил. — Сам отдашь, или тебя всё-таки разденут.
То, что глазки Старого ’’забегали в поисках, — чего б такого придумать?’’, он этого, конечно, сам не видел. То, ’’что он сам себе отрубил бы руки’’, потому что они предательски стали мешать ему, он этого сформулировать не смог бы. И как он решился ответить, он тоже объяснить не смог бы. Но, несмотря на всё это, он всё-таки выдавил из своей гортани:
— Нет у меня ничего.
— А если проверим, — с ещё более уверенной ухмылкой прозвучал голос капитана, а взгляд его настолько углубился в глазки Старого, что, кажется, ’’доставал уже до самых носков’’.
Но Старый тоже успел стать немножко наглее, — ведь не мог же он, в конце концов, сам достать то, что спрятал, — а потому он волнительно ответил:
— Нет, нету ничего… Сами смотрите, — и для пущей убедительности к сказанному, он приподнял одновременно обе руки. — Вот, ищите.
Но неожиданно для всех присутствующих, капитан отошёл от Старого и, вернувшись к своему оставленному стулу, как-то разочарованно проговорил:
— Дурак ты, Старый. Тебе же, наверное, человек русским языком сказал ’’Иди, не бойся. Шмонать не будут’’. А ты берёшь и напрашиваешься. Ищите. Нужно будет, мы найдём. Ты не сомневайся. А сейчас, у нас шутки просто такие. — И посмотрев на майора, терпеливо молчащего, но нетерпеливо переминающегося с ноги на ногу, капитан разрешил ему. — Забирай его, майор. Пусть в магазин быстрей идёт, пока обед не начался. — И в этот же момент, едва закончив говорить, капитан обратил внимание, как к проходной ДПНК, со стороны главных ворот, прапорщик Хасан сопровождает ’’новичка’’. — Кто такой? Куда тащим? — С иронией в голосе выкрикнул в окно капитан.
Зрелых лет прапорщик, смуглый до копчёности и с жёстким волосом чернее угля, он подошёл к раскрытому окну — ’’коль его окликнули’’ — и первым делом просунул руку через решётку в окне:
— Честь и хвала нашему Борису Ивановичу, — с широкой улыбкой на лице, будто отрапортовал прапорщик, внешностью своей, чем-то очень похожий на весёлого турка, хорошо говорящего по-русски.
Капитан тоже пожал его руку и при этом ответно ’’расцвёл в улыбке’’:
— Ты б лучше так деньгами раскидывался, Хасан, как похвалу тут раздаёшь, — и, видя в руках прапорщика документы, он уже серьёзно спросил. — С этапа что ли?
— Ну да, по одному теперь начали возить. Представляешь!? Делать им нечего.
— Да пусть хоть пешком водят, что ты паришься!? Или тебе только пачками подавай. Лучше дай бумаги, посмотрю, — и, взглянув оперативным взглядом на стоящего сзади Хасана приведённого, капитан снова протянул руку к решётке в окне. — Посмотрим, что нам за супчик привезли. — И взяв протянутые бумаги, он перемещающимся взглядом быстро прошёлся по написанному. Длилось это недолго, ждать не заставило, потому что он тут-же, еще раз и вопросительно, посмотрел на вновь прибывшего. Озадаченно посмотрел и также озадаченно спросил: — Я что-то не понял. Что это значит, му-же-ло-жество. Ты что же у нас, я что-то не пойму!? Вольный пидарас, что ли!?
Капитан был явно озадачен, он никак не мог подобрать слова к своим мыслям и даже сообразить не мог: с какого края начинать ему думать? Всё-таки слишком редкой была такая статья. Отчего и прапорщик Хасан, прежде стоя к приведённому спиной, как к полному безразличию, теперь заинтригованно обернулся и тоже с удовольствием услышал бы ответы-объяснения… Даже вечно улыбающийся Махмуд отложил свои отвлекающие размышления.
Однако чёткого и вразумительного ответа, вся уставившаяся на приведённого троица, услышать не удостоилась. Стоящий перед ними парень, лысый, как положено, одетый в какую-то старую застиранную футболку и в такие же затасканно-помятые летние брюки, так очевидно растерялся перед ними, что в какой-то момент, они даже перестали понимать: то ли им требовать от него немедленного ответа, то ли оставить его в покое. Потому что парень растерянно мялся перед ними и кроме промямленной фразы ’’Нет, почему’’, больше ничего не смог им выдавить.
Первым взбесило это капитана. Он даже откровенно стал злым и нетерпимым:
— Ты что молчишь-то, я не пойму. В детский садик, что ли пришёл? Тебя же чётко спросили. Ты кто, ты пидарас со свободы!? Куда тебя сейчас отправлять? В какой отряд? В тюрьме ты в какой камере сидел? С обиженными!?
— Нет, — едва и еле-еле выдавил из себя допытываемый.
— Что в обычной, как и все!?
— Да.
— И никто там с тобой и ничего!?
— Нет.
— Так ты в смысле, — капитан слегка замялся, подбирая слова, — это ты его?
— Да.
— То есть, ты хочешь сказать, вы не вместе? А только ты его.
Ответ опять заставил подождать себя, но он всё-таки прозвучал. Неубедительный, гнусаво слабый:
— Да… только я.
— Да пиздит! — сразу, как по-восточному горячо, обиделся от услышанного Хасан. И также раздражённо добавил. — Вместе кувыркались. Отвечаю вместе. Также, Борис Иваныч!?
— Да нет, честное слово, — обиженно раздалось перед всеми.
— Эй, — Хасан сделал еще более оскорблённое лицо и примешал к нему эмоции пренебрежения, — ты кому тут про честное слово. Ты где находишься!? Какое здесь тебе честное слово. Маму я твою видал!
— В общем, как я тебя понял, ты хочешь идти в обычный отряд. А там, как я понял, ты так же, как в тюрьме, будешь всем рассказывать, как ты кого-то ’’приголубил ’’. Правильно я тебя понял!?
— Да, — опять неуверенно и скромно прозвучал ответ.
— А кого ты, кстати, приголубил? Дружка что ль своего приболтал на это дело?
— Нет, не дружка.
— Ну, а кого тогда!? — повысил голос капитан. — Расскажи нам, просвети. Может и мы кого ’’приголубим ’’. Так же, Хасан!? Ты же не против будешь. Опыт, так сказать, перенять.
— Конечно, нет, начальник, — цинично засмеялся Хасан. — У меня уже есть один такой на примете.
— Вот видишь, — с таким же удовлетворяющим цинизмом продолжил капитан и жёстко добавил. — Давай, рассказывай! Я ждать не буду!
— Он концертмейстером был, — почувствовав, что все эти насмешливые интонации над ним, могут резко и плохо закончиться, проговорил допытываемый.
— Кем-кем?
— В мюзикле, в Ленинградском…
— Оп-па-чки, — не удержался и встрепенулся, до сих пор молчащий Махмуд.
— Так ты что, из Ленинграда, из мюзикла сюда попал? Танцевал там что ли?
— Да нет, танцевать нет. Там кабаре у них. Одни только девки прыгают, ноги до ушей поднимают, — быстро просветил Махмуда капитан и уже сам заинтригованный не меньше, снова перекинул взгляд на ‘‘пойманного рассказчика’’. — Так что, этот концертмейстер захотел, чтоб ты его чпок-чпок.
— Ну да.
Заметно для всех капитан взял паузу молчания и все терпеливо стали ждать, что он скажет дальше. Но он не говорил. Вместо этого, его медленно начинал раздирать смех. Сначала это выглядело, как задумчивая улыбка. Потом, капитан усмехнулся своим собственным пришедшим мыслям. И только, когда он начал смеяться вслух, он вдруг резко прервал свой смех и посмотрел на прапорщика Хасана:
— Хасан, уведи от меня этого педрилу, как можно дальше. А-то я начинаю думать и злиться, что он нас держит за таких же дураков, кого дурачил всё это время по тюрьмам. Что за люди такие с тобой сидели, что не смогли раскусить тебя. И ведь весь Союз еще по этапам проехал, сколько тюрем по транзитам прошёл, и никто его не раскусил, не продырявил, — и, вперившись в ‘‘допытываемого’’ презирающим взглядом, капитан процедил сквозь зубы. — Пошёл вон отсюда, пока я сам тебя здесь не продырявил… мальчик из мюзикла. — И переведя свой взгляд за окно, на Хасана, капитан протянул ему взятые у него документы. — На-а!!! И пинай его отсюда поскорее! А ты, — капитан снова перекинул свой взгляд на ‘‘ мальчика из мюзикла, — запомни, кто Блатного нае-бэ, тот и дня не прожи-вэ.
Взявшему документы Хасану как-то легче не стало. Он даже озадаченно растерялся. Однако, он смог преодолеть своё негодование, хотя тем же озадаченным голосом спросил:
— А куда я его теперь?
— А куда ты его вёл? Туда и веди!
— Куда я вёл!? В карантин вёл, как обычно.
— Ну, вот и веди его в карантин! Что ты у меня-то спрашиваешь!?
— Понятно, — скрытно обиделся Хасан и, обернувшись, уже презрительно адресовал. — Пошли, что стоишь!?
Но не успели они и шага сделать, как капитан окликнул. Голос его стал другим, с оттенком виноватости и специально подчёркивающим имя прапорщика:
— Хасан, постой! — На оклик остановились и обернулись. — Не хрен его в карантин тащить, обойдётся. Отведи его к нарядчику, пусть определит куда-нибудь. А документы его, давай сюда… Я сам их в спецчасть отдам. — И, чтоб подчеркнуть, что он грубить не хотел, капитан специально сменил свой гнев на милость. Он просто засмеялся, забирая документы у Хасана. — Руки только помой… и Махмуда попроси, чтоб никому не рассказывал, что за мюзикла держался.
И оставаться серьёзно обиженным, Хасан уже не смог:
— Да ладно рассказывать, зачем мне его было трогать? Он идёт, я иду.
— Да нам-то не надо рассказывать, также Махмуд!? — продолжая улыбаться, обернулся к сержанту капитан.
— Да конечно запачкался! И всем сегодня расскажу, чтоб с ним не здоровались.
— Ах, шайтан. Что-нибудь ещё попросишь, — уже более открыто, распрощался со вспыхнувшей обидой Хасан. И вслед за широкой улыбкой, он сделал её чуть сдержанней и словесно подтолкнул сопровождаемого им. — Видишь, как за тебя страдаю. Пошли давай. — И подняв руку к плечу сопровождаемого, чтоб, будто, ею подтолкнуть, он игриво отдёрнул её обратно. — Ай, сян! Чуть-чуть не замарался.
И смеяться продолжили они уже втроём…
* * *
День уже ушёл за полдень и в секции бригады, как и во всём бараке отряда, на двух его этажах ’’царило ’’ одно полное объёмное слово: невыносимо. И пусть жар костей не ломит, но он легко ‘‘убивает своеволие’’. Жар вместе с духотою способны разложить тебя на части, и ты станешь обычным безвольным присутствием, уже ничего не желающим. И как от холода, ты прыгать не будешь, ты просто будешь неподвижно лежать и захочешь забыть обо всём. И каких-то земных желаний в тебе тоже уже не останется, а умолять ты станешь только об одном, чтоб побыстрей всё это закончилось. Но духота еще долго от тебя не отстанет. И даже большие окна помещения, повсюду раскрытые настежь, они тоже никак не спасают. В них не гуляет ветерок, в них нет и намёка на дуновение, а если приглядеться в раскалённый воздух, то сможешь увидеть, как он расплавленно перед тобой витает. И тут ничего не поделаешь. Это Азия. Июль месяц. В тени стопроцентно за сорок. И, если лежишь на шконке неподвижно, то пот с тебя ручьём не льёт.
‘‘Но сколько так можно лежать!? Надоело! ’’, - и Иранец потому не выдержал.
В потолок уставившаяся неподвижность уже начинала превращаться в отупение, а бестолково ждать и мечтать, когда наступит твой личный день освобождения, тем более расхотелось. И потому, как начинающая тухнуть рыба, он бестолково и без резкостей поднялся со своей нижней шконки. Поднялся вяло, открыл рядом стоящую тумбочку, достал из неё алюминиевую кружку, снаружи дочерна запачканную сажей-копотью, к ней присоединил початую двадцатиграммовую пачку чая, с красивыми индийскими слонами, еще одну кружку подхватил, эмалированную и относительно чистую, и также бестолково и без резкостей пошлёпал к выходу из отряда. Обычное заманчивое спасение, от всей этой запертой и сгустившейся духоты, поселилось в его голове: ’’Сейчас он выйдет из барака, вдоль него дойдёт до старушки-печки и, приготовив себе не крепкий чай, сядет под каким-нибудь деревом. В тенёчек, на уличной свободе, и будет спасать себя от этой барачной духоты свежим горячим чаем. Будет одно вышибать другим. При этом на других заключённых посмотрит и может от мыслей тяжёлых развеется.
Устал он сильно, терпения осталось совсем чуть-чуть, если быть для себя откровенным. Одно только и утешало его, что до полной свободы осталось четыре последних месяца. Всего лишь сто двадцать два дня, из пятнадцати лет им отбытых. Судом Республиканским назначенных. Видно действительно должен человек отвечать за свои поступки. Жёстко отвечать, Фемидой карающей. Хотя, кто её знает, кто кого больше наказал: или он себя, или суд его приговоривший. Чтобы каждый день о содеянном думал. И может он и думал об этом каждый день, но только взглядов своих не изменил, пусть и спонтанных на тот момент. Что случилось, того не миновать. Как говорится, пришёл не вовремя. Застал жену со своим соседом. С хорошим соседом, как он думал раньше. И от нежданно увиденного им, все вскипело у него неадекватным разом. Соседу ’’яйца ’’ ножом отрезал, чтоб больше с жёнами чужими не путался. Здесь же жену хотел убить, чтоб больше не позорила. Но всё получилось по-другому. Сосед, наоборот, умер. Когда тот отбрыкивался от него и визжал, он прорезал ему бедренную артерию и тот умер от потери крови. Стонал и трясся весь, чтоб его спасали, а потом лежал, как собака приблудная, на его виноградном дворе. Как будто замер ненадолго, без яичек своих ошалелых, и при этом совершенно голый. А жена смогла выскочить и убежать, чудом оставшись живою. От ран его ножа не умерла, врачи некстати спасли. И это было для него обидней всего. Живою осталась, за грех свой не ответила. А он отвечает за всё! И сколько ему не говорили, что он обыкновенный дурак, о содеянном он не жалел. Даже подумывал иногда, что всё равно убьёт жену, еще и за то, что жизнь его покалечила. Только не жаждал этого особенно, не заострялся, а лишь теребил иногда свои непрощающие мозги.
С кружкой-чифирбаком в одной руке, с мятой пачкой чая и чистой эмалированной кружкой в другой, Иранец, сморщившись от солнца, прошёл вдоль барака по раскалённой бетонной дорожке и, свернув за угол, направился к печке, стоящей недалеко от запретной зоны.
Здесь, когда-то и кто-то, из таких же провинившихся, как и он, сначала сложили из кирпича комнату-умывальник, с вытекающей из трубы водою. Затем, как приложение к боковой стене, соорудили трёхместный туалет, прежде выкопав под ним большую яму. А когда стало ясно, что нужна еще и печь, то уже с другой стены умывальника решили пристроить и её. Чтоб, как говорится, все удобства были налицо: и в туалет зайдёшь, и умоешься, и печкой, если надо, воспользуешься. И главное, что бегать далеко никуда не надо.
Ну и понеслось-поехало. Немудрено связав кладку со стенкой, невольники мастера сначала сложили из кирпичей дымоход с трубою, от него же, высотою по пояс, выложили две параллельные стенки и уже на них, как завершающий этап, положили большую чугунную плиту. Только дровишки успевай подбрасывать, благо в которых, недостатка никто не ощущал, потому что производство колонии было тесно связано с мебельным производством. И все, что становилось не нужным в производственной зоне, каждый раз вывозилось сюда, в жилую зону. Мусор, отходы… И всем от этого было только хорошо: и хлам не нужный сжигался, и заключённый контингент мог хоть что-нибудь себе сварганить. Отчего только ночью, эта печь и могла отдохнуть. А утром, днём и вечером, — это место никогда не пустовало. Кто кашу себе готовил. Кто суп из пачек варил, что скромно мамка на свидание привезла. А, если кто покруче, так те настоящий плов готовили. Всё-таки Азия. А кто-то обычно варганил свой повседневный чифир, или просто чай, чуть покрепче обычного.
Так и Иранец, давно изученной дорожкой, зашёл сначала в комнату-умывальник, с круглосуточно текущей водою Кружку-чифирбак ополоснул от прежних остатков чая и, набрав свежей воды, вышел к огнём пылающей печке. Поставил кружку на середину чугунной плиты, чтоб вода побыстрей закипела, и, отойдя чуть подальше от печного жара, с удовольствием спрятался под тенью задряхлевшего карагача. Скоро чай его будет готов. А потом он уйдёт за барак, в тень от его стены и сядет еще под каким-нибудь не занятым деревом. Молча сядет, без лишних амбиций, потому что в этой лагерной жизни его никто и ничто уже не удивит. Насмотрелся. Наобщался. И, если кто-то из желающих, еще только будет приближаться к нему, то он уже будет знать: зачем к нему кто-то подходит? Сам же все эти годы, он старался быть тише воды. Никуда ни лез, ’’чьих-то костей не промывал’’, а просто жил-коротал своё длинное время. Правил только общих придерживался, как того требовала система, и от тех, и от других.
Потом, чуть позже, не гнушаясь разных дел, он согласился быть бригадным шнырём и честно выполнял взвалившиеся на него обязательства. Ранним утром, пока остальным подъёма еще не было, он вместе с другими раздатчиками пищи, шёл в любую погоду в столовую, получал пайковые хлеб и сахар, и относил их в отряд. Полученное раскладывал по тумбочкам и снова возвращался в столовую, чтоб получить на бригаду завтрак. В баке тридцатилитровом, с подписанным номером и, как обычно, со сваренной кашей. Будь то грубый геркулес, сечка, или немытая пшёнка. Затем обед в течение дня, когда нужно за два присеста накормить работающих и не работающих, а в завершение ужин, — опять же, будь то пшёнка, сечка, или геркулес. И так каждый день, из года метка Март да в год, и ни про какие выходные у него не могло быть и речи. Хотя, как шнырь со стажем, и шнырь уже блатной, он мог позволить себе иметь своих внештатных помощников, выполняющих за него всю эту нудную работу. Чай и сигареты у него всегда имелись, он ими приторговывал, а потому и лип к нему, всякого рода ’’сброд мужицкий’’, готовый за пачку сигарет, хоть душу свою подставить.
Вернувшись к печи, теперь уже щедро раскочегаренной, страдающими от безделья мужиками, Иранец вежливо их одёрнул:
— Да хватит уже кидать, подойти же невозможно, — и видя, что вода в его чифирбаке уже закипает, он пододвинул его поближе к краю.
Затем, неторопливо и аккуратно развернул пачку чая, всё с теми же индийскими слонами, насыпал щепотку себе на ладонь, чтоб лишнего не было, и, убедившись в этом, насыпал в закипевшую воду. А, чтоб не убежало через край, он убрал чифирбак с плиты. Теперь пусть немножко потомится-заварится.
И именно в этот момент, Иранец в первый раз увидел его. В глаза сразу бросалась его новенькая чёрная роба, может выданная ему буквально час назад. Она была большой ему по размеру и абсолютно не глаженной. Как лежала стопкой на складе, так мятой и отпечаталась. И ноги его, обутые в грубые ботинки из свинячьей кожи, будто не шагали вперёд, а старались не выронить при ходьбе свою безразмерно тяжелую обувь.
И, похоже, этот новичок решил познакомиться с местами своего нового обитания. Ведь в отряде всё равно было намного скучнее и душно, чем здесь на улице, а потому он и прошёл мимо печки, с любопытством на неё глазея.
Еще молоденький для этих мест, роста маленького, чуть пухленький, этот новичок для лагеря, протащил свои ботинки до следующего, параллельно стоящего барака, и взглядом убедившись, что за ним уже нет ничего, а только колючая проволока, он разочарованно повернул назад. Он, видимо думал, что здесь раскинулся Булонский лес, а оказалось, что развернуться негде. Вокруг стоял не пересекаемый периметр. А в этой локальной зоне, было всего лишь два двухэтажных барака, не считая отдалённо стоящей бани, что работала чётко по графику.
И долго размышлять над увиденным Иранцу не было нужды. Знакомых в этом лагере, у ’’молодого ’’ не было. Никто его не встретил, земляцкой руки не подал, а потому и ходит новичок по лагерю, как сам собой придуманный. А потому, особо не заостряя внимания, Иранец взял с края печки кем-то оставленную бумагу, уже сложенную в несколько раз и, обхватив ею ручку чифирбака, осторожно, чтоб не обжечься, пошёл к намеченному дереву. Сейчас он тихо и спокойно посидит, опять же бестолково коротая своё длинное-длинное время.
Долгий и тихий взгляд, без суеты и трепета, внимательно слушающие глаза и очень нежелательные ответы со своим собственным мнением, — таким его сделала эта лагерная жизнь. Он очень редко смеялся, редко разговаривал, рассказывать что-либо, вообще не любил, а потому никак и нигде в контакты старался не вступать. Как не вступает в них человек, со своею сломанной душой.
— Я извиняюсь, — неожидаемо раздался голос за его спиной.
Сидя без уютной мягкости, на вросшем в землю камне, Иранец не суетливо обернулся и снова увидел примеченного им новичка, приветливо смутившегося перед его вопросительным взглядом.
— Не угостите сигаретой, если можно.
Внутри Иранца все незаметно сморщилось. Сам он не курил. А сигарету обычно спрашивают у тех, кто наглядно курит. И вообще, неправильно жить начинает этот новичок, если с первых же минут пребывания, начинает ходить и клянчить. Лучше б бросил курить. Но это только мелькнуло в его голове, а вслух он не грубо ответил:
— Нет, не курю.
— Ладно, извините, — мягко ответили ему и, скорей всего с досадным промахом, поволочили свои тяжёлые ботинки ещё куда-нибудь.
Иранец же посмотрел ему вслед и буквально ничему не позавидовал. Даже наоборот, он молча высказал нотку проскользнувшего сожаления: ’’Слишком уж рано вырвали этого сосунка из мамкиного дома. Вышел ребёнок на улицу и сразу же упал’’.
* * *
’’Фу-у, какое у него лицо’’, - развернувшись и отойдя, и, передёрнувшись от внутренней брезгливости, подумал он: Коляскин Михаил Михайлович.
Двадцать лет от роду. Коренной петербуржец, в третьем поколении. Бабушку любящий больше, чем маму, потому что не помнил её из-за ранней и трагической смерти. Школу закончивший хорошо. От армии, как-то странно увильнувший. Бабушка там что-то напридумывала, внучка от армии спасла и в тот же год, через какие-то связи, устроила его в ленинградский мюзикл.
— Мишенька! — Забавно маленькая, старенькая, но всегда подвижно шустренькая, тогда ласково уговаривала она его. — Ты даже сам не представляешь, как будет всё великолепно. И пусть, как технический персонал! И что из этого!? Или ты больше предпочёл бы танцевать, как те девки? Варьете-кабачок. Кабачок-варьете. Так не надо! И я тебе, поэтому говорю: пусть будет технический. Там что-то сделал, туда послали, но ты всегда будешь в списке, Мишенька. Вся заграница будет твоя. Гастроли-гастроли. Париж не маленький, а большой. Ты сам потом бабушке скажешь ’’спасибо ’’.
И он устроился в этот коллектив, он бабушку послушался. Вот только ’’спасибо ’’ сказать не успел. Бабушка, как-то быстро умерла. Вечером похворала, спать легла и не проснулась. А жизнь его, также странно, сама стала похожа на гастрольный мюзикл. Он что, он мальчик был сначала, в юношу потом перерос, а сблизившись однажды с женщиной, даже мог бы назвать себя мужчиной. Ведь состоялся же. И вроде что-то получилось, если бы не восклицающее ’’Но!!! ’’. Влюбился не он, а влюбились в него. Концертмейстер мюзикла. Маленький, плюгавенький дяденька, постоянно прячущий под огненно-рыжим париком свою облезлую плешь.
При первом их знакомстве, этот дядя концертмейстер сразу начал называть его Мишуткой. Под ручку брать нечаянно, ласкаться, как сама любезность, а потом и на самом деле, в большом настоящем Париже, в номере отеля, он, невинно хлопая глазками, попросил себя поласкать.
— Мишутка, мальчик мой, ты что, меня стесняешься, — начал адаптировать он, встав перед ним улыбчиво мурлыча. А пока Михаил сидел на кресле и попивал из бокала открытое ему шампанское, этот главненький концертмейстер распахнул перед ним свой атласный халатик и поиграл, жеманясь, своими костлявенькими ягодицами. — Так не надо стесняться, Мишутка ты мой. Зачем? Это ж, глупо. Мы лучше с тобой сейчас неплохо поиграем.
И не имея решительности оттолкнуть его, и продолжая удерживать бокал в руке, он только ждал и смотрел: ’’Куда повернёт этот ’’мюзикл? ’’. И будет сокровенным сказать, что ’’танец концертмейстера’’, привёл его в восторг. Правда понял он это, когда уже один лежал в своём номере.
’’Вот это он сосал’’’, - уже наслаждающимся воспоминанием, ’’восхищённо допивал’’ он свой недавний оргазм. А в голове, как от звуков арфы, продолжали крутиться его усыпляющие па: ’’ Ты ласки такой, ещё нигде не видел’’.
И с этой их первой ночи, его жизнь пошла кувырком. Безделушки-подарочки, любезность и внимание, шампанское прямо в постель и эти бесконечно разнообразные ласки, только чтоб Мишутка не уснул. И лишь одно ‘‘малюсенькое но’’ добавилось к ‘‘их дуэтным танцам’’: в концертмейстере тоже иногда ’’просыпался мужчина’’, и уже в их совместной постели начинал верховодить он.
И ведь подкрался, развратник старый, когда он отказать уже не мог. Подумаешь, местами поменялись.
Только эти места оказались очень разными и непредусмотренными: Советский союз называются. И, если сильно не грубить, то в уголовном кодексе этой страны, имелась и такая статья: мужеложество. И оттого, кровати-диваны во всех шикарных отелях Европы, слишком уж быстро заменились на железные нары в ленинградских Крестах.
Он, — концертмейстер, он был в коллективе человек почтенный и уважаемый. Девочек гонял профессионально и, как хочет. С директоратом дружил по полной программе. Их, можно сказать, даже устраивало, что он для девочек только учитель танцев, и не более. А иначе запусти петуха в курятник, ведь перетопчет всех, и все уйдут сидеть на яйцах. Кому тогда танцевать!?
Но вдруг такой апломб: ’’В стенах мюзикла запахло жареным: уголовная статья могла повиснуть на шее их огненно-рыжего папочки’’. Но извороты бывают везде, и кто кого насиловал, — разобраться стало трудно: свечку никто не держал. А экспертизу, — ’’чей задний проход оказался шире каловых масс? ’’, - тоже никто не стал проводить. И всё закончилось очень легко: ’’Оказывается, это этот, миленький и пухленький Мишутка, долго и упорно использовал их милого дедушку’’. А он просто боялся об этом рассказать. Ну, а когда поднялся этот большой скандал, задевший интересы очень многих, то получается, что ’’дедушка обрадовался’’, ведь его спасли от такого ’’страшного тирана’’. И только в коллективе все прекрасно знали, кто кого развратил. Знали, но молчали, потому что их ’’забавный дедушка’’ честно и праведно служил своему театру. Маленький, лысенький и, подумаешь, нестандартный: ’’Через попу свою озабоченный’’. Можно сказать, что больной человек.
А Коляскин Михаил, судом советским приговорённый, как был Мишуткой, так им и остался. Одно он только вовремя сообразил, уже очутившись на нарах: он начал всем рассказывать, что действительно это он, ’’насиловал дедушку’’. Ведь есть же разница: ’’Кто кого использует? ’’. А потому, когда он пришёл в тюрьму, он и сочинил другим свою историю: ’’Он имел его, имел, а этот паршивец старый взял его и сдал’’. И самое главное, что в это многие поверили. Или точнее, смеялись больше, чем поверили, а потому позволили ’’спокойно отбыть ему назначенный срок’’.
А дальше все легло, как ножиком по маслу. Ему, себя не утруждая, помог оперативник следственного изолятора. Он определил его в маленькую камеру, с нарой на двоих, с одним очень обеспеченным человеком, которому дела блатных, были просто неведомы. И который больше страдал от разлуки со своей женой, а Мишка делал вид, что ничего не видит и не слышит. Он спал-лежал на верхнем ярусе, а человек лежал внизу, к стене уткнувшимся, и каждый раз, и днём и ночью, он ревнующе онанизировал себя, как будто бы жена была с ним рядом. И Мишка молчаливо его понимал: ’’Человек скучает по своей жене’’. А вместе с этим молчанием, он сытно поедал, что приносилось человеку в тюремных передачках.
А дальше — больше: становилось уже сложнее. Этапы по тюрьмам в несколько месяцев, а вместо вагонов СВ, с ветерком колесящих по Европе, он заперто лежал в железной клетке. Теперь его мягкой постелью, — стала пластмасса вагонзака. А, если отведённый в туалет, он по каким-то причинам долго не мог помочиться, то конвой ударами по спине, принуждал его делать это быстрее. Но опасней всего и ещё пуще прежнего, ему приходилось скрывать свою статью, уже от более матерых уголовников. Быть ’’пидорасом ’’ в лагере, не так уж и легко, ведь ’’замучают на дармовую’’, все кому не лень.
Однако, его долгое этапирование Россия-Азия наконец-то закончилось, и вот теперь он в лагере. Надел на себя большую робу, к ней присоединил тяжёлые башмаки из грубой свинячьей кожи, взял подмышку матрас и нарисовался в отряде, ещё никому незнакомым.
И его особо никто не ждал, у всех своих проблем хватает. Шконку-место ему показали, и отбывай свой срок, — насильник ты нехороший.
— Здравствуйте, — войдя в секцию отряда, настороженно здоровался он с каждым.
— И сам не хворай, — отвечали ему.
Место внизу, место наверху, — значит спаренная шконка. К ней проход не широкий. Затем, ещё одна спаренная шконка и к ней же впритык вторая. И так по всему большому помещению, чтоб поместилось, чем больше, тем лучше. И это совмещенное житие-бытие, в каждой секции отряда, называли бригадой. А в отряде их было несколько, расположившихся в таких же помещениях и сообщающихся меж собой одним вытянутым коридором. И это пока было всё, что увидел Мишка.
Как к будке со злой собакой, он осторожно подошёл с матрасом к своему указанному месту, на верхнем ярусе. Аккуратно положил на голую сетку матрас и раскрутил его во всю длину. Простынь, наволочка и тонкое байковое одеяло, уже находились внутри закрученного матраса. И Мишка, словно боясь ошибиться, заправил свою новую и белую, со штампом, постель. А боялся он потому, что чувствовал, как за ним наблюдает снизу, пара молчащих глаз. Просто лежит человек и молчит, но сам, как будто ждёт, какой-нибудь ошибки. А как ошибся, так сразу под дых.
— Ну что, рассказывай, — вдруг услышал Мишка, снизу продиктовавший голос. И при этом, будто реально почувствовал, как его ударили в этот самый под дых.
Но он осмелился посмотреть на человека лежащего внизу:
— А что рассказывать? — словно хватаясь за свой последний шанс, спросил он осторожно и неуверенно. Он же не знал: ’’… а вдруг его уже раскусили, письмецо за ним следом прислали’’.
— Как жизнь там, на воле, рассказывай, — однако улыбнулись ему и, также смеясь, добавили. — Зачахнем ведь без информации. А ты у нас, ещё блинами свежими пахнешь.
И только здесь Мишка позволил себе улыбнуться: ’’Его пронесло, а он уж было подумал’’. А вслух он произнёс, ни о чём не говорящее:
— Да так, ничего особенного.
Над ним опять засмеялись:
— Да ладно, не скажи. Меня бы сейчас на свободу выпустили, её бы там так затрясло, мама не горюй.
Здесь Мишка позволил себе расслабиться и даже успел пофантазировать на вольные темы. Сознался скромно:
— Да я уж год почти сижу, какие тут свежие блины. Вышло уж всё, — вспомнил он одну из услышанных прибауток, только сказал её по-европейски скромно.
— Да я шучу. Зовут тебя как? — Продолжал по-прежнему лежать его новоиспечённый сосед по кровати, чем и показывал ему, свое пустое отношение.
— Миша, — по-прежнему скромно ответил он и успел повнимательней рассмотреть своего по пояс раздетого собеседника.
‘‘Худой и маленький’’, - сразу отметил он.
Как заключенный, естественно лысый, голый черепок и лицо физиологически худенькие, а вся его видимая часть тела, была покрыта всякими безобразными татуировками, разглядывать и понимать которые, пришлось бы целый день. То чёрные, то серые, кривые и безвкусные, не раз исправленные и, будто перечёркнутые, словно диктант второгодника, они странным образом, как-то смогли уместиться на этом щуплом теле. И Мишка, хоть и пожелал понять в них что-то, но сделать этого не смог, настолько было всё облепленным от ногтей до пояса. А ’’какие произведения синели’’ под закрывающими ноги брюками, оставалось только догадываться.
— А меня Максом зовут. Чернилой кличут. А у тебя кличка есть?
И Мишка, так потом и не смог себе объяснить: зачем он выпендрёжно ляпнул, ещё со школы приклеевшееся к нему прозвище. Им дразнили его и смеялись над ним, и ведь главное, он мог бы сказать, что нет у него никакого прозвища. Но нет же, он даже придал ему какой-то солидности и с ударением на последнюю букву шлёпнул:
— Да, есть. Пузырь!
— Нифига себе, — поначалу даже всколыхнулся Чернила, но потом откровенно насмехнулся. — А почему пузырь-то? Фамилия что ли такая?
И только здесь Мишка понял, что попал впросак. Но, делать уже было нечего, и пришлось скромно-стыдно сознаться:
— Да-нет, толстоватым просто был, поэтому.
— Ну ладно чё-ё… Пузырь так Пузырь. Там толстый Пузырь, здесь ни толстый Пузырь. Зато удобно: ’’Эй, Пузырь, пошли! ’’ И ты такой покатился. Нормально же!?
И чтоб сделать вид, что всё по доброму, Мишке пришлось, улыбнувшись, согласиться:
— Ну да. Как есть.
Только его спросили ещё об одном:
— А мамка-папка, чё-ё, где они?
— Нету.
— Чё, умерли что-ли?
— Да-нет, сначала разошлись, разъехались. Только мама потом умерла, а где отец, не знаю.
— А жена есть?
— Не успел, — быстро сообразив, что нужно снова врать, безразличным тоном ответил Мишка.
— И зря, не успел Жениться, надо было. А сейчас, вообрази! И пися бы к тебе приехала, и продуктов мешок. А так ты лагерная сирота получаешься. Здесь на пашне много не заработаешь. В других лагерях людей в изоляторах гноят, чтоб норму выполняли, а здесь провинишься один раз и до свидания промзона. Ходи без курева и не кашляй. — И выговорив так много, Чернила умолк и уставился в кроватную сетку, нависшую над ним. Но, будто вспомнив про собеседника, он снова посмотрел на него и голосом потерявшим интерес, добавил. — Ладно, чё-ё болтать. Посплю я немножко. А ты давай, обживайся, — выдал он под конец, своё чернильное благословение. Тут же даже малоразвитому было ясно: ’’Чё-ё с сироты возьмешь, а лишний рот для голодного, что язва в горле’’.
* * *
Мишка, оказывается, едва не пропустил обед, разболтавшись с одним из осуждённых, которого заметил-приметил, вынимающим из кармана пачку сигарет, а затем, как по ходу действия, свернувшего за угол бани, стоящую чуть в стороне от печки. Но это Мишку уже не смутило, слишком сильно он раздразнил себя желанием покурить, а потому без особых колебаний, как поторопился вслед, за ’’уходящей сигаретой’’. А завернув за угол бани, своей задней стеною, словно прислонившейся к запретной зоне, Мишка первым делом убедился, что человек действительно закурил сигарету, и дабы смачно покурить, присевшего на стоящую у стены, сколоченную из досок лавку.
Эта задняя стена давала тень, спасительно пряча от солнца, а закуривший сигарету незнакомец и, выпуская табачный дым, некстати раскашлялся, да ещё с каким-то нехорошим и затянувшимся приступом. Отчего Мишке пришлось остановиться, чтоб не мешать. Одновременно ему стало неприятно и неловко, но огромное желание закурить, уже не останавливало.
— Не угостишь, пожалуйста, сигаретой, — извинительно подошёл он поближе и, чтоб желательно не отказали, побыстрее и пожалостливей добавил. — А-то недавно только в зону вышел, ещё не знаю ничего.
Прежде, чем сделать, хоть какое-то движение, Мишку окинули изучающим взглядом и, лишь затем, будто с натянутым одолжением, поднесли руку к карману обычного тряпочного трико, уже от носкости своей приобретшего несколько заметных дырок. И Мишка, с приятностью уловив, смысл этого движения, сделал ещё пару встречных шагов, чтоб рукою взять-подхватить желаемую сигарету.
И он не ошибся. Одно его только смутило, что протянув и отдав ему безфильтрную сигарету, человек даже не взглянул на него. А сказанное им ’’спасибо’’, вообще оставил без внимания. И вторично взглянул он на него только тогда, когда хотел бы понять: ’’Почему от него не отходят!?’’.
— Чё-ё, нечем прикурить!? — видя, что Мишка выжидательно мнёт сигарету, также неприветливо спросили у него.
Чтоб ответить, пришлось оправдательно улыбнуться:
— Ну да, вообще ничего. — И ответив, тем виноватым тоном, Мишка уже не исключал, что ему ответят какой-нибудь грубостью, но вместо этого, он опять с приятностью увидел, как незнакомец, пусть и с подчёркнутым одолжением, но достаёт из другого кармана трико, коробок со спичками.
— На-а, — уже голосом подчёркивая своё недовольство, протянул он ему этот коробок со спичками.
Мишка же опять обрадовался и даже готов был с откровенностью выложить: ’’Да, он ходит и клянчит сигаретку. Простите его, если сможете. И спичек у него тоже нет. Но он же не просит покушать. Да, он любит покушать, а здесь, сейчас, в тюрьме, так особенно хочется кушать. Но он потерпит, попрошайничать не станет, а вот закурить-покурить, уж как-то очень хочется’’.
И свою первую, после прикуривания, затяжку, он постарался артистически изобразить, чтоб посмотревший на него, пока ещё незнакомый благодетель, смог бы сам уловить, как это всё-таки здорово, что он угостил его сигаретой.
— Часов пять, наверное, не курил, — добавил Мишка ещё и при этом посмотрел на сигарету, как на что-то приятное. — Мишкой меня зовут. Жарко здесь, невыносимо жарко. Сколько ехал в вагонзаке, только степь одна и солнце, солнце… Дождей вообще, как будто не бывает, — с каким-то словесным прорывом повыкладывал Мишка. Но видя и чувствуя, что его присутствие, почему-то по-прежнему игнорируют, он уже удручённо добавил. — А в Питере не так. Там летом частенько поливает… Рядом же море Балтийское, Финский залив код боком, да и вообще, можно сказать, почти Север.
— Так чё-ё ты, сам с Питера что-ли? — Наконец-то и неожиданно услышал Мишка, хоть что-то причастное к нему.
— Да, из него родимого, — сожалеючи об ушедшем, поторопился он с ответом и здесь же смог добавить в своё оправдание. — Почему и нету никого поблизости. Пока своим сейчас сообщу, — тоже пользуясь моментом, начал он не врать, а сочинять, чтоб придать себе хоть какой-нибудь весомости, — где я, как я, сколько времени ещё пройдёт.
— В спецчасти и без тебя сообщат, что ты прибыл сюда.
— Да!? Так что ли!? — об этом не зная, искренне удивился Мишка и успел незаметно всгрустнуть, что оставайся бабушка живою, она получила бы это извещение. А получив, ужаснулась бы: ’’Как далеко его занесло’’. Вслух же, в неуловимые мгновения, он досочинил для правдоподобности. — Это хорошо, что сообщат. Но я всё равно напишу, сигарет попрошу, чтоб прислали, ещё что-нибудь по необходимости.
— Можешь попросить, чтоб тебе денег на счёт ларька положили, так тебе будет быстрее.
— Что, и так тоже можно? Прямо деньги вышлют, и всё?
— Ну да.
— Да-а… Хорошо, я так и сделаю. Спасибо, что подсказал мне.
И может Мишка нашёл бы ещё какую-нибудь тему, раз началось их знакомство, но этого сидящего на лавке человека снова, как схватил за горло, кашель. И длилось это так долго, что он даже закрыл рот ладонью, как будто боялся, что из него вылетит нечто. А откашлявшись и саможертвенно успокоившись, он мимолётно пробросил:
— Достал этот кашель… Ладно, пойду я, — поднимаясь с лавочки, уже с явно испортившимся настроением, произнёс он для Мишки и, словно подгоняют другие причины, он мимолётно объяснился. — Время уже. Обедать надо идти.
И услышав, что причина именно в этом, Мишка и сам подсуетился, как будто спохватившимся включил замок зажигания:
— В смысле сейчас обед уже!?
— Ну да…
— В смысле, для всех?
— Ну да, — открыто засмеялись над ним.
И уже готовый скакать в отряд, в своих свинячьих ‘‘скороходах’’, Мишка лишь добавил, с одной маленькой хитростью, до этого соблазнённо подумав об пачке сигарет, что оставалась лежать в чужом кармане. А потому, будто без всякого заднего умысла, он намекнул, что не прощается:
— Ладно, если что, увидимся.
Но ему почему-то, словно не оставляя надежды, как-то скупо и тихо ответили:
— Посмотрим…
И увидев равнодушно развернувшуюся спину, Мишка хотел было подумать ’’А что это он?! ’’, но думать уже было некогда, ведь он мог остаться без обеда. А потому, вцепившись ногтями и пальцами ног, в свои огромные ботинки, — размера сорок четвертого точно, при его сороковом, — он вприпрыжку побежал к отряду.
И надо сказать, что вовремя успел, потому что в метрах тридцати от него, пока ещё неузнаваемая бригада заключённых, выстроившись в колонну по четыре, уже начала своё движение.
’’Мои!? Не мои!? ’’- заурчало в его голове.
Однако разобраться было трудно. Все они были в чёрном, в типичных для лагеря фуражках-пидарках и все при этом уже смотрели вперед, на раскрытые для всех ворота. Но он продолжил свой комедийный бег, он очень не хотел бы остаться без обеда, и ему наконец-то выкрикнули:
— Эй, новенький, давай догоняй.
И только здесь, вмиг став довольным, как будто его вызвали на свободу, он поскакал ещё быстрее. Даже пыль слегка приподнялась, под его топающими ботинками.
А довольный догнав, Мишка догадливо замкнул шеренгу и быстро подстроился под шаги впереди идущего.
Нескладный он был какой-то. Его ноги, при ходьбе, больше отклонялись назад, а голова, на тоненькой шее, наоборот, вся провисла вперёд. И руки его, тоже были далеки от мужского совершенства. Им бы больше подходили слова, белые и мягкие. И только его туловище выглядело плотным, а ноги ему под стать, пусть и короткие, но округлые. А к ним, как тазобедренное завершение, бойко выпирали взад две округлые ягодицы. Как говорится, шёл сначала Мишка, а потом появлялись они. И может ни одна женщина позавидовала бы этим прелестям, коснуться которых хотелось бы. Только жаль, что они достались этому недоступному для них мужчине, теперь так неуклюже поспевающему за остальными.
* * *
Ещё буквально полчаса назад, когда только начался, обед, в этой единственной летней столовой, всё кипело и бурлило. Одни перемещались влево и назад, другие вправо и вперёд. Одни уже садились за свои столы, а другие только заходили под массивные навесы, сразу с ходу стараясь, побыстрее пробраться к своим местам.
С голодом и полуголодом, с желанием покушать, или просто нажраться чего-нибудь, чтоб твой желудок сказал тебе ’’Да!’’, - здесь всё смешалось и перепуталось. Здесь в суп свалили кашу, здесь грубо наломали хлеба и вылили пародию на чай, здесь всё сосало и урчало, чтоб только от голода никто не сдох.
Железом звенели миски, им бряцаньем вторили ложки. А чьи-то отдельные возгласы и замечания, выкрики и недовольства, слившись с другими такими же перебранками, образовали один общий разноголосый гул. Жужжащий улей, всполошившийся муравейник и все это людское не разберёшь, покрылось невидимым запахом кислых щей. Почти изголодавшийся контингент пришёл с желанием пообедать.
Однако все это действо, так бушующе начавшееся, теперь, как-то тихо и незаметно, словно рассыпалось меж собой. Один за другим, без лишнего шума и на ходу облизывая ложку, осуждённые покинули свои хлебосольные места, и стало непривычно безлюдно. Не считая нескольких припозднившихся фигур, что склонились над своими мисками.
Не обращая на все это внимания, Иранец, уставший скорей всего физически, скучно сидел за длинным деревянным столом, выкрашенным бледно-синей краской и, словно охранял свой ценнейший бак, от всяких посягательств. Этот бак стоял перед ним, на краю стола, — большой, алюминиевый, на тридцать литров, — а внутри него висел такой же алюминиевый черпак, запачканный розданной кашей. После первого блюда, супа из перловки, было второе, — жидкая пшённая каша.
За его же столом, чуть подальше от него, сидело двое хмуро голодных мужиков. Робы затасканные, сами смурные, обросшие, они углубленно и сосредоточенно скорпели над своими чашками. И, если посмотреть со стороны, то можно было бы подумать, что они тщательно пережёвывают пищу. Не торопятся никуда, впопыхах не глотают, а именно тщательно и с достоинством кушают. Только всё обстояло иначе.
Вместо не пришедших на обед, Иранец щедро наложил им добавки и теперь, соблазненные ею вначале, они должны были с нею с удовольствием расправиться. Иначе можно было бы обидеть человека и уже в следующий раз, он мог бы им не дать просимого. А так съедаешь всё наложенное, и пусть тебе хоть плохо, но ты во весь открытый рот говоришь своему благодетелю ’’спасибо ’’. Ведь другие шныри-баландеры, они редко баловали своих бригадников лишней порцией каши. Они держали полученное до последнего, могли всем назло разлить и вылить, и в принципе имели на это право: ‘‘Если получил свою порцию, — то отваливай’’. Только оставшееся они не выливали, а с некоей подобострастностью, отдавали обратно на кухню, для прокорма имеющихся на дворе свиней, в последующем поступающих на стол администрации. Иранец же старался раздать мужикам до последнего, а когда у него спрашивали на кухне, из огромной дыры амбразуры: ‘‘Что, ничего не осталось? ’’. Он одураченно разводил плечами: ‘‘Нет, всё съели’’. И уже со временем, ему таких вопросов не задавали. Привыкли. А заметив, что он подкармливает мужиков и из других бригад, всё равно продолжали молчать. Что с него возьмёшь, ведь лишнего человек не брал. И делал он это принципиально, чтоб накормили сначала людей, а потом уж думали про чью-то скотину, за которой тоже ухаживали зэки.
Иранец же не столько думал, сидя за бригадным столом, сколько смотрел на соседний. Смотрел и наблюдал, как ’’интересный ’’ новенький, чуть ли не миску скоблит своей ложкой, лишь бы вынуть из неё последние остатки каши.
— Эй, — дождавшись, когда его мужики уйдут, окликнул он.
На него посмотрели, как обычно вопрошает человек, который хочет убедиться, что это окликнули именно его.
И Иранец подтвердил свой выкрик:
— Иди сюда.
Его, однако, опять переспросили, ткнув себя пальцем в грудь: ’’Меня!? ’’.
— Да-да, тебя. Иди сюда… и чашку свою возьми.
Тот, кого он подозвал, подошёл к нему нерешительно. Это было видно по его лицу, с маленькими, голубенькими и забегавшими глазками. И также это чувствовалось, по его осторожным, неспешащим шагам. Иранца даже переспросили ещё раз, когда подошли вплотную:
— Вы меня!?
— Да, — поднявшись из-за стола, коротко подтвердил Иранец. И доставая из бака черпак, он добавил. — Чашку давай.
Ему также осторожно протянули её. Он взял, привычно щедро зачерпнул черпаком из бака и вывалил содержимое во взятую миску:
— Возьми, покушай. Вижу же, что не наелся.
— Хорошо, спасибо… Действительно не наелся, — будто сам себе удивился Мишка.
Только предвкушённо расслабиться ему не дали, неожиданно спросив:
— А ты зачем перед обедом с этим обиженным общался?
— С каким обижен…
— За баней, с которым. Я же видел вас.
— Так он что!?
— Конечно. Ты в эту дверь за баней вообще никогда не заходи. Ты же в хорошую бригаду попал. А если мужики узнают, что ты с этими общаешься, так они самого тебя туда отправят.
— Но я же не знал, — заметно напрягаясь, испугался Мишка.
— А это уже никого не волнует. Поэтому, лучше не ходи. А, если сигареты нужны, то у меня можешь купить. Наши отряды в одном бараке. Мы на первом этаже, вы на втором. Меня Гаджи зовут. А все другие называют Иранцем.
— Меня Мишей. Хорошо, что ты сказал мне, спасибо тебе ещё раз, что предупредил меня. Теперь буду знать.
— Конечно. Присмотрелся бы лучше, земляков расспросил.
И Мишка опять озадаченно улыбнулся:
— Так я ж не знаю никого.
— А откуда сам?
— Я из Питера… ну, то есть из Ленинграда.
— Это рядом с Москвой который?
— Ну да.
— Ох, ёлки… А что там, своих лагерей что ли нету?
— Не знаю, — голосом, себя жалеющим, ответил Мишка. — Я и сам не знаю, зачем меня сюда отправили.
— Хорошо, понятно. Ты, если хочешь, потом зайди ко мне в отряд, я дам тебе в долг сигарет, А деньги потом отдашь… Я же всё понимаю. Приятелей, как вижу, нет. Земляков тоже пока не нашёл. На свидание-то есть кому ездить?
И услышав этот вопрос уже второй раз, Мишка сразу понял, что должен соврать, чтоб не выглядеть больше лагерным сиротой.
— Да, есть. Мать, жена. За это я не переживаю, сейчас бы нормально устроиться.
— Ну и я о чем говорю. На промзону выйдешь, тоже деньги на счету появятся. Ваша бригада в швейном цехе работает. Строительные варежки будешь шить. Сто пар норма.
— Понятно, — без особого энтузиазма воспринял Мишка швейное дело, с пока ещё непонятной для него, но безусловной нормой.
Стоя со своей железной миской, с расплывшейся в ней кашей и держа её перед собой, словно стоит на паперти, он начал выглядеть нелепо: так долго не простоишь, ни о чём беседуя. Не может же женщина, с тазиком в руках, стоять перед мужчиной, который проявил к ней интерес.
И Иранец догадливо, уже ощутив нечто подобное, как отпустил его:
— Ладно, кушай.
— Хорошо, спасибо. Если действительно можно, одолжите мне пачку сигарет. Я отдам.
— Да, зайдёшь, я же сказал тебе.
И всеми фибрами уловив, что их первый разговор закончился на высочайшей ноте, Иранец уже другими глазами посмотрел Мишке вслед. Внутри него ’’проснулся его потаённый зверёк’’. И сколько всякого добра он отдал бы сейчас, чтобы уединённо продолжить их свежеощущаемое общение. И ведь минуты с ним не разговаривал, а сразу так много смог узнать ’’про этого мальчишку’’. И, что самое главное, Иранец почувствовал, что нет у него этой местно обитающей приблатнённости, так свойственной практически каждому в этих местах.
’’Случайный пассажир’’, - как здесь про таких говорили.
И уже незаметно наблюдая, как ’’его Мишаня’’ кушает ему наложенное, Иранец начал прятать от него, уже свой неравнодушный взгляд.
— И зачем ты ему яйца отрезал, я не пойму, — всегда смеялся над ним Сафрон. — Отымел бы его разок, пока он в шоке был, и все дела. А ты сразу за яйца хвататься, вот и сидишь теперь… все равно неисправимый. На свободе за бабами бегал, а тут ни одного пидараса мимо не пропустишь.
И Иранец действительно был неисправим, что касалось слова ’’женщина ’’. Его умению обольщать не было предела. Тонко, игриво, по восточному восхищенно, он в считанные мгновения мог усыпить настороженность женщины и потом, также неуловимо, уже вести её на своем поводу. Не каждой, конечно, женщины, ведь он же не Онасис. Но он их чувствовал, выбирал неудачливых и практически сразу угадывал, едва слышал первые фразы знакомства. Здесь любой турок ему позавидовал бы, а он, тем более, был иранских кровей. Иранец, живущий духом Европы. И оказавшись в тюрьме, он тоже не забыл этого своего единственного пристрастия. Такое не потеряешь и не сотрёшь. Алкоголем он не злоупотреблял, сигарет не курил, о наркотиках не было и речи, и только две вещи тяготили его, — он не мог не делать деньги, а без женщин вообще страдал. Поэтому и смеялся над ним Сафрон, частенько видя его за бараком бани, с каким-нибудь очередным его ’’флиртом’’. Да ещё, если он, вдобавок, новенький.
А тратить время зря Иранец не любил: ’’Охота на женщину должна быть успешной’’.
Вот и сейчас: ’’его слюни текли и текли’’. И этого новичка Мишаню, он будет теперь прикармливать изо всех своих возможностей. Такой способ общения, Иранец считал одним из действенных, потому что всё прикармливается в этом мире. Подзовёшь бродячую собаку, дашь ей покушать, и она будет служить тебе. Вынесешь птице хлеба, и она начнёт прилетать к тебе. Даже никем неприрученную рыбу, — можешь поймать на том, что начнёшь прикармливать её, пока наконец, не выудишь. А человек, что уж про него говорить. Он же самый прикармливаемый, из всех живых существ.
И Иранец более самодовольно посмотрел на ’’своего Мишаню’’. Тот послушно сидел и с удовольствием кушал. А ему, Иранцу, каши чужой не жалко.
* * *
’’…и все-таки, какой он страшный. Черепушка-череп, какой-то узко-вытянутый. Сам ходит, как горбатый, потому что спина худая и овалом торчит наружу. А эти разбросанные по всему лицу коричневые пятна. Они же у него даже на руках. Болел что ли чем-то, или родинки такие? Бр-р-р! И как только люди не брезгуют кушать из его рук. Это же ужас какой-то’’, - выйдя из под навеса столовой, ’’сытым до отвала’’ и, тем самым, себе же противореча, сам с собой разговорился Мишка.
Со своим пониманием жизни, он был действительно изнежен. Еще с раннего детства бабушка хотела видеть во внуке гения. Везде и всюду она внушала ему это. И в музыкальную школу она его затолкнула, и повадки будущего архитектора заметила, и великим учёным он едва не стал, и всюду бабушка могла его устроить. Неусидчивая, шубутная, военную блокаду пережившая, она любого посчитала бы своим врагом, усомнись хоть кто-то, в талантливости её внука. На ноги поднимет всех. А он обманывал её, как хотел. На ходу сочинял истории и обязательно с какой-нибудь войною со злом. И старая женщина ему бесконечно верила. Как и безгранична была его житейская вертлявость, постоянно выкручивающаяся из чего-нибудь. Поэтому и мог он, напившись из чьих-то ладоней, тут же легко в них плюнуть. И уроки жизни в мюзикле, особенно их интрижная часть, тоже мимо него не прошли.
’’Мальчик-пончик’’, - каждый раз говорили про него, когда хотели подчеркнуть какой-нибудь плохой его поступок.
Но сумев раскусить его, весь коллектив мюзикла опоздал в другом: его уже покровительственно накрыла собою ’’тень влюблённого дедушки’’. А мальчик-пончик и ’’рад был стараться’’. Не в поле же пахать его заставили. И сейчас, в случае с сигаретами, он быстро себе представил, как он зайдёт к этому шнырю в отряд, расстелится перед ним со словами ’’спасибо ’’ и обыкновенно легко просто возьмёт их у него. Пачку даст, — пачку возьмёт. Две пачки даст, — да ради бога. А будут деньги или не будут, — это уже другой вопрос. Тем более, есть тут у него одно соображение и, если оно срастётся, то у него будет всё. Только выяснить надо, всего лишь одну деталь.
* * *
В воздухе спала дневная духота. Куда-то скрылось-исчезло солнце, дышать стало легче, на территорию лагеря спустился спасительный вечер, а размещенное в бараках селекторное радио известило всех заключённых: ‘‘Выйти из отряда и построиться для вечерней проверки’’. И словно вцепившийся в мамку птенец, с легкой паникой в голове, чтоб не стать потерянным, и сделать все, как делают другие, Мишка пристроился вслед за вышедшим вместе с ним мужиком и уже постарался не отставать от него. Мужик вниз на улицу, — он за ним. Мужик к раскрытым решётчатым воротам, — он за ним. Мужик пристроился к колонне по четыре и Мишка встал рядом. А увидев среди стоящих заключённых, уже знакомое лицо Чернилы, он смог довольно успокоиться: и мужик оказался своим, и Чернила ему подмигнул. Теперь он точно не заблудится.
Опять скромно пристроившийся последним замыкающим, Мишка начал ждать. Готовыми к чему-то ждали другие, а значит и он должен был стоять и ждать. А селекторное радио, уже на весь асфальтный плац, что-то продолжало выкрикивать. И закончившееся ожидание привело их колонну в действие. Весь их отряд, более или менее сплоченным строем, прошел еще к одним большим решетчатым воротам, открытым для входа на плац. Прошел, остановился ненадолго и рядом бегающий прапорщик, для общего взаимопонимания, выкрикнул:
— Одиннадцатый отряд, пошел!
И колонна всего отряда, но отдельно, побригадно, двинулась дальше, по еще не остывшему от зноя асфальту. Дойдя до середины плаца, они снова остановились и к ним, с карточками в руках, подошли-подскочили четверо прапорщиков, которых Мишка видел впервые. С карточками в руках, европейской внешности и азиатской, они начали выкрикивать фамилии из каждой отдельной карточки. И на каждую выкрикнутую фамилию, кто-нибудь обязательно и быстро выходил из строя. Им быстро выкрикивалась Фамилия, имя, срок и статья, и он проходил дальше.
Мишка тоже дождался, когда выкрикнут его фамилию, и также, как остальные, в быстром темпе, перечислил нужные данные. Он даже начал волноваться: не ошибиться бы ему. Но все прошло благополучно, и он услышал за своей спиной, чью-то следующую фамилию. С его первой проверкой, его удачно пронесло.
После всего этого действа, уже вынужденной цепочкой, словно кишка растянулась по двое, они прошли по длинному отсеку, который с одной стороны, отделял их от плаца, а с другой ограничивал пространство, таким же решетчатым забором. Будто звери в цирке выходят на арену, так и они, прошли по этому решетчатому коридору, возвращаясь к своему бараку. Где их сплоченность и скученность, тут же распались, как карточный домик. Кто прямиком исчез в стенах барака, чтоб сразу завалиться спать, а кто взял другие направления и пожелал остаться на улице, на освежающем воздухе.
Идти в барак и стать зажатым в его стенах, Мишке не хотелось. Не будет же он стоять возле своей верхней шконки и ждать, пока с ним кто-нибудь, хотя бы заговорит. А потому он тихо поплелся в сторону печки и при этом, достав из пачки ‘‘Примы’’ сигарету, с огромным удовольствием закурил ее. Гаджи дал ему две пачки сигарет. Дал в долг, который он пообещал отдать ему. Приврал, конечно, что ждет на свидание жену и мать, но это, однако, не грызло его не видимой совести, потому что было гораздо приятней достать из кармана сигарету и смачно прикурить ее. Пусть, хоть эти радости, но будут у него.
Тем временем, странно быстро всеми завладела ночь. Она, как одним легким взмахом, укрыла всех темными красками, сделав дальние предметы невидимыми. А вместе с ними пришла и спасительная прохлада.
Уже зная, что за последним бараком, нет ничего, кроме колючей проволоки, Мишка прошел мимо печки, — как и сделал это днем, потому что никто его возле нее не ждал, — и дошел до этого последнего барака. За ним, как естественно, было пусто. Здесь гуляли только голая земля и на нее опустившаяся ночь. И не увидев в этом никакой романтики, Мишка вяло развернулся обратно.
На облепивших печку мужиков касался-падал отблеск пламени. Их черные и неряшливые робы, — короткие, грязные или уже давно застиранные до беспощадности, — покрылись оранжево-желтым цветом, а лица, и без того от загара коричневые, теперь больше были похожи на угрюмые маски. Они облепили эту печку со всех сторон и жадно поглощали своими взглядами игру горящих досок. И Мишка, все-таки не удержавшись, тоже присоединился к ним. Нашел свободное местечко и скромненько встал, желая тоже углубиться в игру огня. Так долго и близко, и еще ни разу в жизни, он не любовался огнем подобным образом. И где он мог любоваться, живя в старых питерских дворах и с бабушкой.
— О-о, что стоим? — вдруг услышал он сбоку от себя и, обернувшись на голос, увидел подошедшего сзади Иранца. Он держал в одной руке чифирбак, с наполненной водою, а в другой пачку чая и чистую эмалированную кружку.
— Да так, в отряде делать нечего, — честно и скромно признался Мишка.
— Подожди, я поставлю, — показав на чифирбак с водой, не стал вникать в подробности Иранец, а поставив кружку на печь, он снова подошел к нему. — Ну что, как первый день прошёл? Сигареты есть ещё, не раздал.
Мишка позволил себе улыбнуться:
— Нет, есть ещё, спасибо… Подходят уже, спрашивают, но я говорю, что нету, — чтоб не выглядеть простачком, вынужденно соврал Мишка. Дважды уже к нему подходили, а как он может отказать-не дать, если у него в кармане лежит.
— Ну и правильно. Ты попросишь, тебе не дадут. Удавятся, но не дадут… Ты привыкай к этому.
— Да, я понял. Сам сколько днем ходил, никто же не дал.
— И не дадут, поверь мне. Ты на их рожи посмотри. Смотреть же страшно, все святое давно уже променяли. Что на свободе были бомжами, что здесь. Серьезно я тебе говорю.
И Мишка, чтоб сделать вид, что вникает в слова Иранца, еще раз посмотрел на стоящих у печки мужиков. Их лица действительно были затравлены и ни одной, добро несущей морщинки, он не нашел в их лицах. Их лица продолжали оставаться застывшими масками, а отблески огня еще больше подчеркивали это.
— Да, согласен с вами. Доброго мало.
— Какое доброе, — ему в упор засмеялся Иранец. — Забудь это слово. Съедят и не подавятся. Это здесь, сейчас, они стоят такие безобидные. А ты спроси у них: ‘‘За что сидят!? ’’. И у тебя волосы дыбом встанут. А ты еще хочешь доброе найти. Забудь и не подпускай к себе. Как шлялись где-то, пусть там и шляются.
— Да, согласен с тобой, — уже выбрал тактику Мишка, а сам бы с удовольствием напросился на чай, который скоро будет уже готовым.
И Иранец, словно прочитал его мысли:
— Ты не уходи. Сейчас чаю попьем, если хочешь. У меня и парочка конфет имеется, — проговорил он, как попросил.
Но Мишка не уловил этих нот, он услышал то, что слышал, и все бы принял ‘‘за чистую монету’’. А фраза ‘‘две конфетки’’, его порадовала больше всего. Он был сладкоежкой с детства, им остался и сейчас. А потому и согласился, долго не думая:
— Да, хорошо.
И Иранец, услышав положительный ответ, заметно поторопился к стоящему на печке чифирбаку.
* * *
Между мужчинами, казалось бы, не скажешь, что мило посидели. Но разойдясь с Гаджи, каждый по своим отрядам, а прежде дойдя до барака и взаимностью услышав сердечное ’’спокойной ночи’’, Мишка почему-то именно с этой фразой взобрался на свою верхнюю шконку: ’’Они мило посидели’’.
Ночь была замечательной. И это была его первая азиатская ночь. Ночь, переполненная лунным светом. Ночь, усыпанная звёздами, как никогда, и ночь окунувшаяся в прохладу, в которой разговоры лились бы, словно из-под камня вода. И в этом не шумливом диалоге, он всё больше вспоминал и рассказывал, про бабушку, про Питер, а Гаджи много, что рассказал ему, про нравы этой лагерной жизни. Смешно конечно, всё выглядело как-то по-отечески, но Иранец заботливо подсказал ему, где и как правильно вести себя, с кем общаться, с кем нет, как правильней прижиться в отряде, а где-то даже пообещал помочь ему.
И, казалось бы, что они настроились сидеть так утра, но всюду рыскали и шерстили ночные дежурные, ’’красные повязки’’, и всех неспящих загоняли по отрядам. Ведь давно уже был отбой.
Чтоб не топать по полу своими тяжёлыми башмаками, Мишка тихонечко и, в темноте крадучись, прошёл к своему спальному месту. Ботинки снял, стараясь также тихо, чтоб не разбудить никого. Куртку положил под подушку, потому что больше было некуда. И, улегшись на шконке, при этом тоже стараясь не ворочаться, потому что её сетка неприятно скрипела, Мишка уставился в нависший над ним потолок и всё ещё продолжал кружиться в прелестях азиатской ночи. Уже не забываемой в ощущениях, и с невероятно ясными на звездами. Это, конечно, не дневная жара, которой он тоже никогда ещё не пробовал. И Гаджи, он очень даже вежливый…
А потому, вполне возможно, что Мишка ещё долго улыбался бы самому себе, если б не горевший в дальнем углу ночной светильник, и доносящиеся оттуда разговоры, шёпотом старающиеся быть не слышимыми для других. Но, вскоре, этот шёпот-разговор закончился, и чьи-то прошоркавшие шаги слышимо вышли из секции.
Из разговора с Гаджи, Мишка узнал, что все третейские вопросы, как и другие тоже, в их бригаде решает человек по кличке Лисёнок. И он охарактеризовал его, что он не беспредельщик, а нормальный и понятливый человек, к которому, если подойдёшь нормально, то и будет всё нормально. А ему, Мишке, ему и надо поговорить с таким человеком. И с этой немаловажной задачкой, ему не терпелось справиться. Для чего он и должен был скрытно выяснить: с кем он может об этом поговорить? Ведь, если у него получится и кто-то, из уважаемых людей, заинтересуется его предложением, то его жизнь в лагере, может резко повернуться в другую сторону. А значит, ему не придётся, ходить и клянчить какие-то несчастные сигареты. Их ему, если надо, сами принесут.
Теперь же получалось, что те, кто были ему нужны, для его замысла, они располагались в самом дальнем углу от входа. Этот крайний угловой проход числился за ними. Там не было верхних шконок, а на стенах и тумбочках, будто никто из администрации не замечает, были расклеены фотографии обнажённых женщин, на пол был постелен палас молочно-кофейного цвета, по которому всем входящим, было велено ходить без обуви.
И в этот поздний час, уже давно ушедший за полночь, Мишка, наконец-то победивший свои последние сомнения, потихоньку спустился со своей верхней шконки. Наощупь надел свои безразмерные башмаки и опять же, стараясь сильно ими не греметь, прошёл к заветному для него проходу.
— Можно? — обратился он, к лежащему на шконке человеку.
— Чего тебе!? — не очень дружелюбно отреагировали на его появление.
— Мне бы с Лисёнком поговорить, — осторожно продолжил Мишка.
— Зачем?
— Надо. Дело есть, почти на миллион, — постарался отшутиться Мишка. Хотелось все-таки добиться своего.
— Я слушаю. — Небрежно отреагировали на его неуместную шутку. После чего, человек, как объявивший себя Лисёнком, лениво и нехотя поднялся со своей шконки и остался сидеть на ней. Ему совсем не понравилось, что какой-то новичок, ещё ’’лошадка тёмная’’, а заставляет его подняться. И за это нежелание подняться, Лисёнок отыгрался на другом. — В проход не заходи. Видишь, постелено. На корточки садись.
Садиться на корточки Мишке удавалось почти с трудом, потому что его округлые коленки, они как-то мало были к этому приспособлены. Но здесь велели так сделать, и ему пришлось. А чтоб было легче сесть, он опёрся рукой на спинку шконки. Присел, собрался настроиться на разговор, но его и здесь подстегнули:
— Говори!
Сердечком догадавшись, что вместо угощения чаем, его неуважительно принуждают, Мишка всё равно настроился побыстрее начать говорить. Только мысли его, как-то скомкано, ’’начали тормозить’’: Ведь всё представлялось иначе.
— Я это, я что хотел сказать, — шёпотом, чтоб другие желательно не услышали, начал он. — Я рецепт один знаю, как можно один наркотик приготовить. И главное, в его ингредиентах нет ничего запрещённого. Все можно спокойно купить в аптеке.
— Да ладно ты заливать, — всё также недружелюбно продолжали реагировать на его появление.
Но Михаил, как ’’без мыла и в зад’’, уже настроился убедить в обратном. Что-что, а в таких вещах, язык его был подвешен.
— Я серьезно говорю. Этот наркотик не так давно изобрели. В Питере, в подпольных лабораториях и про него ещё мало кто знает.
Включённый и поставленный на пол, под шконку, самобытно маленький ночной светильник, лишь понизу разбрасывал свой тусклый свет, а поверху отсвечивал едва уловимым жёлтым светом. Но, несмотря на эту полумрачность, Мишка всё равно смог увидеть пронзившие его глаза. Этот человек, — и как Мишка догадывался: Лисёнок, — он смотрел на него и над чем-то задумался. А пауза молчания показалась слишком долгой. И поистине, люди со всякого рода умыслами, они становятся фаворитами Луны.
Её слабый и бледно-матовый свет, едва уловимо пробиваясь в настежь раскрытые окна, он сейчас присутствовал между ними и, словно косы, заплетал свои интриги. Он был и присутствовал меж них. Он не зря заглядывал в распахнутое окно. Он действовал на них. И голоса их, как Её Величеству подчиняясь, стали на половину тона ниже.
— Что для этого нужно? — Вдруг, после затянувшейся паузы и именно самой интонацией в голосе, открыто проявил свою заинтересованность Лисёнок.
— Я ж говорю, ничего особенного. Нужна марганцовка, уксус и из аптеки эфедрин в ампулах.
— Ты что, парень!? Ты ничего не попутал!? — Лисёнок снова вернулся к своему пренебрежительному тону. — Из марганцовки и уксуса, наркотик делать.
. — Вот именно! Из них. Для реакции.
Теперь, уже ненадолго задумавшись, но интереса до конца не потеряв, Мишку спросили ещё об одном:
— И это всё колется в вену?
— Да, в вену, — уже не теряя своей убедительности, уверенно и быстро подтвердил Мишка.
— И что, какой кайф даёт этот наркотик?
— Бодрит. Похож на действие кокаина.
— Да ладно ты заливать, прямо уж кокаина.
— Я сказал «похож» на действие кокаина. Конечно, это не кокаин, но всё-таки…
Над сказанным опять ненадолго задумались. А чтоб поверить во всё сказанное окончательно, Мишку переспросили ещё раз:
— И что ты говоришь ещё нужно, эфедрин?
— Да, и обязательно в ампулах, потому что он бывает ещё и в таблетках.
— Да знаю я… В санчасти их полно. — Для Мишки, наконец-то, человек проявил свою осведомлённость. А обмозговав своё дальнейшее решение, Лисёнок шутливо добавил. — Хорошо, посмотрим на твой кокаин. Я скажу, чтоб завтра всё купили. Но, если всё окажется фуфлом, ты не обижайся.
— Да нет, я ж знаю, что говорю, — также неуклюже поднявшись и выпрямив ноги, позволил себе улыбнуться Мишка. — Я сделаю, сами увидите.
— Хорошо, давай, — теперь уже безразлично и даже больше ’’на отвяжись’’, закончил Лисёнок. Добавил только, что ’’тема не закрыта’’. — Когда принесут, я позову.
И так и не угощённый чаем, с исходящими из него разговорами, Мишка вышел из прохода Лисёнка. Сегодня чаем его угостил только один единственный Гаджи. Сигарет ему дал пару пачек, словесно поддержал, подбодрил, что всё не так уж плохо, … и результатом этого разговора всё равно довольный, Мишка направился к своему проходу. Как говорится, рыбка-рыбина клюнула на его закинутый крючок. А наркоманы, они и есть наркоманы. Покоя им уже не будет. Кожа будет чесаться, как у чесоточных.
И пропуская сквозь себя, все эти щекочущие флюиды, Мишка неожиданно столкнулся с вошедшим в секцию Чернилой. Свет, включённой в коридоре лампочки, удачно осветил его озадаченно удивившееся лицо. Первым делом, оно было напугано неожиданным столкновением с ним. В темноте он и не сразу узнал его. Испуг блеснул в его глазах: ’’С какого такого перепугу, здесь кто-то ходит!? ’’. А узнав Мишку и увидев его извиняющееся за столкновение лицо, Чернила сразу стал недовольным им.
— Ты чё-ё здесь, шарахаешься.
— Да это, надо было, — уже словесно начал оправдываться он.
— Чё-ё надо-то, я не понял, — уже оправившись, продолжил наседать на него Чернила.
Отчего Мишка стушевался ещё больше. Ведь, чтоб ему оправдаться, и самое главное, чтоб оправдаться правильно, он должен был сейчас, этому непонятно откуда взявшемуся Черниле, повторить-сказать, что он только что изложил Лисёнку. А ему, — это надо!? Нет, не надо, потому что место и время выбрано совсем неправильно. Да и сложно будет выглядеть всё это, чтобы всё начинать сначала. А потому, чувствуя всё это подсознательно, но не решающийся выложить это вслух, Мишка не шутливо почувствовал, как его тащит в этот самый впросак.
— Чернила, оставь его, — очень даже спасительно и вовремя раздался из дальнего прохода голос невидимого Лисенка.
И Чернила вынужден был подчиниться. Ему, естественно, это не понравилось. Он недовольством своим ещё раз прошёлся по Мишкиному лицу и этим дал понять, что очень жаль, что он не услышал от него его заменжевавшихся объяснений. А дав понять всё это, только одним этим взглядом, он пошёл куда шёл. Ну, а Мишке, как непредвиденно помешавшему, пришлось тоже пройти, куда шёл. Но, остановившись, возле своей верхней шконки, Мишка удручённо посмотрел на пустующую внизу шконку. Её хозяин, в это время, начал изображать из себя, перед Лисёнком, само недовольство:
— Чё-ё он, шарахается, я чё-то не понял, — выразился он, едва предстал перед Лисёнком.
Мишка же, услышав это, буквально затаил дыхание. Он же должен знать, что ему ответит Лисёнок.
И он услышал. Уши свои напряг, и услышал:
— Да нормально всё. Не парься. Потом тебе приколю… Ты сам-то принёс!?
— Да, считай последнее забрал.
— Ну и нормально, — обрадовавшимся голосом, отреагировал Лисёнок.
И Мишка тоже облегчённо вздохнул: ’’Всё нормально. И никуда они не денутся. А успокоившись на этом, он аккуратно снял ботинки, задвинул их под нижнюю шконку, чтоб под ногами никому не мешались, и, стараясь потише, почти ползком карабкаясь, залез к себе наверх.
Лёг, и руки, для удобства, подложив под голову, он самоуспокоительно размечтался, как он сделает им этот наркотик, и они от него одуреют. На руках ещё будут носить, днём и ночью будут за ним бегать…
* * *
Скажи кто-нибудь Иранцу, что он ведёт себя, как мальчишка, он обиделся бы точно. Но кто сказал бы ему это, — был бы прав. Дураку уже за пятьдесят. В лагере сидит, а не вокруг курортных романов вертится. Но такой уж он по натуре своей. Друзей мужиков ему здесь не надо, а вот за кем-нибудь побегать, подурковать по своему, он был готов, хоть днём, хоть ночью. Только намёк ему дай, что появился кто-то похожий или подходящий, и он сразу потеряет покой. Начнёт крутиться где-то рядом. Глазки будут унывающими, молчащими, а сердце будет ’’исходить и плакать’’, от неразделённости с ним. Даже, когда и иногда, его грубо отпихивали от себя и готовы были морду набить за подобные намёки, он всё равно ещё долго ходил и не мог успокоиться. А тут такое появилось…
И этот первый разговор в столовой. Невинный разговор, ничего казалось бы незначащий. Но это может для других, он мало про что говорил. А для него, ’’в таких делах собаку съевшего’’, он очень даже о многом говорил и показывал.
Мальчик, во-первых, один. Аккуратненький какой-то, виновато вежливый. И гордости при этом совсем никакой. Зашёл же сегодня днём, почти следом за ним, как будто ждал-сидел за углом. Сигареты взял в долг две пачки, деньги пообещал отдать и ушёл. Но он же, Иранец, он же не дурак. Людей, как насквозь, научился видеть. И потому, не слушая, что люди говорят, он больше вникал в детальности вокруг. Как и днём ещё, он сразу понял, что мальчишка ещё не скоро, и сможет ли вообще, рассчитаться с ним за эти сигареты. Нет у него никакой жены. А если есть мать, то она ещё далеко не скоро, сможет приехать к нему на свидание. И вечером тоже, этот мальчишка ещё раз показал ему, что нисколько не побрезгует, кушать из его рук. Ведь мог же, независимо от обстоятельств, отказаться от чаепития с ним, но не отказался. А с удовольствием принял его скромное угощение: чай и две конфетки на двоих.
И как мягко, он разговаривает, будто душа ещё ни чем не испорчена. А значит, он должен, очень даже должен, также душевно о нём позаботиться.
И оттого, его иранские мысли витали и порхали. Народ вокруг уже сопел и похрапывал, а он всё никак не мог уснуть и ворочался с одной стороны на другую: ’’Ему нужно, его мальчика прикормить. И он хочет почувствовать этого мальчика’’.
* * *
По коридору и в каждой секции раздались-послышались выкрики ‘‘Подъём! ’’. Но сквозь сладкий утренний сон, всё это показалось таким отдалённым, что Мишка даже не отреагировал, словно это было продолжением, того самого сна. Он всего лишь нащупал руками подушку и, подмяв её под себя, опять провалился в неведомое…
И сколько это продолжалось, он объяснить бы не смог. Но сначала, очень сильная боль обожгла его ногу, а затем, словно рупором в ухо, над ним рычаще раздалось:
— Я что, я не ясно сказал ‘‘Подъём! ’’.
И Мишка соскочил, как ошпаренный. Очень больно заныло колено, и он не смог не схватиться за него. Его рука сама, как спасительница, кинулась к больному месту, а вмиг проснувшиеся глаза посмотрели на рычащее над ним.
Большая лысая голова, под бритву, начисто побритая. Такое же овально круглое лицо и от злости сверлящие маленькие глазки. Перед Мишкой стоял завхоз отряда. Звали его Карен. Иранец тоже Мишке про него рассказывал, он так и сказал ему, что этот армянин, большой и бешеный дурак. Что он не злой по натуре своей, но он бывает бешенным. Только, как Мишке сразу показалось, этот армянин не просто бешенный, он какой-то бешено злючий.
А его сопящее от ненависти лицо стало тому подтверждением:
— Что смотришь, что сидишь!? Спрыгнул быстро! Уже давно одетым должен быть.
И без того уже испугавшийся и, будто отрекшийся от собственной боли, Мишка взволнованно кинулся к спинке шконки. Туда, где лежали ноги. И боясь одновременно, чтоб не наступить на спящего внизу Чернилу, он предпочёл лучше спрыгнуть, и пусть лучше больно будет ему. И его спрыгивание вниз, больше похожее на неудачно шлёпнувшийся предмет, сопроводилось ворчащим голосом Чернилы:
— Друг Ара, не кричи, а-а. Дай людям поспать.
Но обескураженный этой фразой и мельком взглянувший на недовольно сонное лицо Чернилы, Мишка не позволил себе остановиться. Ему злобным криком приказали спрыгнуть и одеться, и он не мог себе позволить ослушаться, потому что уже ждал, последующих за перв
...