Мамаево побоище
Қосымшада ыңғайлырақҚосымшаны жүктеуге арналған QRRuStore · Samsung Galaxy Store
Huawei AppGallery · Xiaomi GetApps

автордың кітабын онлайн тегін оқу  Мамаево побоище

Оқу

Даниил Мордовцев

Мамаево побоище

Glagoslav E-Publications

“Мамаево побоище”

Даниил Мордовцев

© 2013, Glagoslav Publications, United Kingdom

Glagoslav Publications Ltd

88-90 Hatton Garden

EC1N 8PN London

United Kingdom

www.glagoslav.com

ISBN: 978-1-78384-474-6 (Epub)

ISBN: 978-1-78384-475-3 (Mobi)

Эта книга охраняется авторским правом. Никакая часть данной публикации не может быть воспроизведена, сохранена в поисковой системе или передана в любой форме или любыми способами без предварительного письменного согласия издателя, а также не может быть распространена любым другим образом в любой другой форме переплета или с обложкой, отличной от той, в которой была издана, без наложения аналогичного условия, включая данное условие, на последующего покупателя.

Содержание

I. ИГРИЩЕ ДИД-ЛАДО И ТАТАРСКИЙ НАБЕГ

II. ЦАРЕВИЧ АРАПША И ПОРАЖЕНИЕ РУССКИХ ПРИ ПЬЯНЕ-РЕКЕ

III. РУССКИЕ ПОЛОНЯНИКИ В ОРДЕ

IV. "МАМАЙ ИДЕТ". РУССКИЕ КНЯЗЬЯ У СЕРГИЯ. ПЕРЕСВЕТ И ОСЛЯБЯ

V. ВЫСТУПЛЕНИЕ В ПОХОД

VI. ОПОЛЧЕНИЕ В КОЛОМНЕ

VII. ТАИНСТВЕННЫЙ БОБРОК

VIII. НОЧЬ НАКАНУНЕ БИТВЫ. ПРЕДСКАЗАНИЕ БОБРОКА

IX. ПОЛЧИЩА СХОДЯТСЯ

X. ЕДИНОБОРСТВО ПЕРЕСВЕТА С ТЕЛЕБЕЕМ

XI. ПОБОИЩЕ. МАМАЙ ОДОЛЕВАЕТ

XII. ЗАСАДА И ПОРАЖЕНИЕ. ДИМИТРИЙ ПОД РАКИТОВЫМ КУСТОМ

XIII. ОСМОТР ПОЛЯ БИТВЫ

XIV. МАМАЕВО ПОБОИЩЕ ПРОДОЛЖАЕТСЯ ПОНЫНЕ

КОММЕНТАРИИ

I. ИГРИЩЕ ДИД-ЛАДО И ТАТАРСКИЙ НАБЕГ

В тихий, светлый летний вечер, у села Карачарова, на берегу Оки, на лужайке, называемой "девичьим полем", совершается "игрище": девки и парни хоровод водят.

Это было летом 1376 года. В то далекое время народные игрища совершались так же, как и в настоящее время в глухих захолустьях русской земли, но только с большею обрядностью и строгостью, словно бы это было нечто религиозное, торжественное, с такими унаследованными от старины приемами, отступление от которых казалось неуместным, чем-то как бы греховным. В этих игрищах -- и в их приемах, и в напевах песен -- жила нетронутою та незапамятная старина, когда браки совершались посредством "умыкания девиц у воды", на этих самых игрищах, когда "молились под овином", "кланялись роду и рожанице", пели песни Перуну, и Дид-Ладе, и Дажбогу1. Для этих обрядовых игрищ были особые места у сел и городов, большей частью лужайки у воды, и назывались они "девичьими полями", каковые имелись около каждого города и села.

Такое игрище совершалось в один летний вечер 1376 года у села Карачарова, у того знаменитого села Карачарова, в котором когда-то родился богатырь Илья Муромец.

Девки в белых сорочках и понявах, а иные, по девственной наивности того наивного времени, в одних срачицах и с бусами или с красным шиповником вместо бус на шее, а парни в рубахах и портах и босиком, точь-в-точь как изображены они еще в виде "скифов" на Трояновой колонне в Риме и на кульобской скифской вазе2, взявшись за руки и сплетаясь и расплетаясь, то сходясь плетнями, то расступаясь, ведут то "коло", то "кон" и поют звонкими, здоровыми, чистыми, как у детей, голосами величание таинственному Дид-Ладе.

В то время, когда молодежь творит игрище и оглашает воздух величанием неведомых богов старины, старцы и пожилые мужи и жены сидят кто под своими избушками на завалинках, кто на траве, кто под старинным дубом, под которым когда-то совершались еще приношения лешему и русалкам, сидят, любуются играми молодежи и говорят о старине, о современных порядках, о татарщине, об "удельных раздорах", "усобицах" и "розратьях". Тут же и дети, и большею частью белоголовые, непременно босые, часто совсем голенькие, то, копаясь в песке, играют в "татар", "темников" и "баскаков"3, то "собирают дань великому князю", то "гонят в орду полоняников", большею частью девочек.

А "коло" звенит молодыми голосами: парни, наступая лавой на девок и хорохорясь, молодечествуя перед ними, потряхивая русыми кудрями и притопывая босыми, широкими, как у молодого медведя, лапами, выкрикивают:

А мы просо сеяли, сеяли,

Ой Дид-Ладо, сеяли, сеяли.

А девки, держась за руки плетнем, задорно улыбаясь и поводя плечами и широкими, как квашни, бедрами, как бы нехотя уклоняются от парней и вызывающе вывизгивают:

А мы просо вытравим, вытравим,

Ой Дид-Ладо, вытравим, вытравим.

-- А Илья Муромец, поди, тоже, как молодым был, так здесь на игрище игрывал.

Это говорила молодая, курносенькая, светлоглазая бабенка, которая сидела на земле у завалинки и "искала" в склоченной рыжей голове с такою же бородою, лежавшей у нее на коленях.

Косматая голова повернулась боком.

-- Что баишь? -- проговорила она спросонья.

-- Я, чай, и Илья Муромец, баю, игрывал здеся на игрище, как молодым был,-- повторила бабенка, продолжая "искать" в голове мужа.

-- Что ты, дура-баба! Илья, чай, тридцать и три года сидел сиднем сидячим, покуль не пришли к нему калики перехожие и он не выпил с ними ковша браги... Где ж ему на игрищах было игрывать! -- наставительно проговорила косматая рыжая голова.

-- Ах, чтой-то я, дура! И забыла, Перун-те бей! -- спохватилась баба.

-- Мама! Мама! -- подскочила к ней голенькая с льняными волосками девочка, лет пяти.-- Добрынька велит мне по-татарски молиться, кусту.

-- Да он играет, он тебя нароком в полон взял,-- успокаивала мать мнимую полонянку.

А голоса парней гудели в "коле":

А чем-ту вам вытравить, вытравить?

Ой Дид-Ладо, вытравить, вытравить!

А горластые девки перекрикивают:

А мы коней запустим, запустим,

Ой Дид-Ладо, запустим, запустим!

-- Я не хочу, мама, в полон! -- твердила белоголовая девочка.

-- Ну, ин не играй с Добрынькой,-- утешала ее мать,-- играйте сами девочки в Ярилу4.

Девочка побежала к сверстницам, радостно восклицая: "В Ярилу! В Ярилу!"

-- Ишь, девка боится полону татарского,--улыбнулся плечистый, рослый молодой мужик с огромной, словно браслет, медной серьгой в ухе, сидевший тут же на завалинке рядом с седым как лунь стариком.-- А топерево татары-те уж не то, что в старину были, не больно страшны... Вон как в те поры мы ходили с суждальскими, да с нижегородскими, да с московскими дружины, под воеводой под князь Димитрием Волынскием, Казань город громить5, так выпущали они, татаровя, на нас громы-те со стен, уж и перунили же гораздо собаки! Да выпущали на нас велбудов стадо, страховиты таковы, с горбами, шеи что у гуся либо у лебедя, ревут и саплют страх! А мы ну их громить, ну громить и вогнали в город-ат, и князи их, Гасанки да Махметки, нам челом добили и окуп большой дали.

А мы коней выловим, выловим,

Ой Дид-Ладо, выловим, выловим.

А чем-ту вам выловить, выловить?

Ой Дид-Ладо, выловить, выловить!

А мы уздом шелковым, шелковым,

Ой Дид-Ладо, шелковым, шелковым...

-- Так-ту так, Малютушка,-- качал седой головою старик, прислушиваясь к звонким голосам игрища, как парни хотят выловить коней "уздом шелковым",-- токмо коли бы у нас, на Руси, не усобицы княжьи, коли бы Москва с Тверью не короталися да суждальски князи с рязанскими розратья не чинили да татаровей на нас не водили... А то, что год, то нас же и свои князья, и татаровя пустошат и бьют и в полон продают... После дни времена настали...

-- Что ж, дедушко, ноли в стары времена лучше было?

-- Не в пример... При покойном царе Озбяке6 нас, русских людей, никто не смел обижать: как он десять князей-ту наших сказнил в орде, так наши-те князья стали ниже травы, тише воды, да и дань-ту брали по-божески... А ноне с нас и рязанской князь кожу сдирает, и московской, и суждальской: станешь за Олега рязанского, Митрей московской зорит и пустошит, за суждальского станешь, пронской доезжает... Пропадай они пропадом!

И старик, казалось, весь погрузился в созерцание прошлого, когда жилось лучше, когда и царь Озбяк был могущественнее всех царей, и великие князья были тише воды, ниже травы, и солнышко грело жарче молодые кости, и небо было голубее, зелень зеленее... Он, казалось, и видел, и слышал это дорогое, незабываемое прошлое в чужой молодости, вот в этих звуках, что неслись с игрища... Все, все изменилось; не изменились одни старые игрища, не изменился голос величания Дид-Лада, величания, под которое когда-то и он, стар-престар человек, скакал молодыми босыми ногами, выслеживая свою зазнобушку, толстокосую и широкобедрую, в одной, в единой лишь срачице лебедь белую, младую Рогнедь-девку, которая так же, как вот и эти девки, своим лебединым гласом величала:

А мы дадим сто куниц, сто куниц,

Ой Дид-Ладо, сто куниц, сто куниц!

А он, ныне стар-престар человек, а тогда еще млад, русокудр Рогволодушко, своим зычныем голосом выгукивал своей Рогнеде-девке:

Не надоть нам сто куниц, сто куниц.

Ой Дид-Ладо, сто куниц, сто куниц!

А она, Рогнедь-девка, заплетаясь плетнем с другими девками, как свирель, свиристела:

А мы дадим семь вдовиц, семь вдовиц,

Ой Дид-Ладо, семь вдовиц, семь вдовиц!

А он, млад Рогволод-парень, с прочими парнями ответствовал:

Не надоть и ста вдовиц, ста вдовиц,

Ой Дид-Ладо, ста вдовиц, ста вдовиц!

Тогда Рогнедь-девка, подымая на Рогволода свои глаза, эки были зенки с поволокой, тихо выговаривала, маня к себе Рогволода:

А мы дадим девицу, девицу,

Ой Дид-Ладо, девицу, девицу.

И Рогволод, широко расставляя босые лапищи, медведем шел на Рогнедь и выговаривал:

Ох. надоть нам девицу, девицу, Ой Дид-Ладо, девицу, девицу!

Плетень девичий и плетень из парней совсем переплетались, и слышались возгласы то мужские, гогочущие, жеребячьи, то девичьи, лебединые:

-- А котору вам девицу? -- звенел лебединый голосок.

-- Доброгневу! Доброгневу! -- брало несколько глоток.

-- Прекрасу! Гориславу! -- перекрикивали их другие глотки.

-- Верхуславу! Милолику! Вышеславу! -- брали третьи, смотря по тому, какая кому девка нравилась.

-- Давай всех девок! Мы их всех...-- завершал здоровенный голосище широкоплечего, широколицего, почти без профиля парня, который, раскрыв мускулистые руки и растопырив толстые, как обрубки, пальцы, казалось, хотел заграбить под себя всех девок.-- Всех их!..

-- Любо! Любо! Ярополк правду говорит! Ай да Ярополкушко! Всех их! Всех! -- восторженно кричала вся мужская половина.

Но эти восторженные возгласы покрыты были мгновенно отчаянными раздирательными криками детей, которые, несколько в стороне, на возлесье, "играли в татар и в великих князей", заставляя меньших ребятишек и девочек кланяться "царю Мамаю", которого изображал из себя босой и без штанов Добрынька, шустрый черноголовый мальчуган, заставлявший потом своих "улусников" и полоняников кланяться калиновому "кусту".

-- Татары! Татары! -- кричали не своим голосом дети, стремглав несясь от лесу к селу, цепляясь друг за дружку, падая и снова отчаянно голося.-- Татары! Татаровя!

Действительно, из-за лесу показались характерные шапки золотоордынцев, синеордынцев, ясов и черкесов с саблями в руках и зубах, с арканами и луками за плечами. С страшным гиком и алалаканьем неслись они прямо на игрище, подняв высоко правые руки с арканами.

Как испуганное стадо, бросились врассыпную парни и девки, последние с страшным визгом, кто в село, к избам, кто мчался к лесу, кто прямо бросался в Оку и плыл на ту сторону.

Началась дикая ловля полоняников: кто скакал за убегающей девкой, кто пускал аркан вослед бегущему парню, и аркан, описывая в воздухе дугу и свистя, захлестывал шею бегущего, и тот со всего размаху падал навзничь, вскидывая к небу отчаянные руки; иной уже тащился на аркане, как сноп; другого страшная волосяная петля захлестнула в воде и тащила к берегу; тот отчаянно бился в реке и тонул; то там, то здесь извивалось на седле женское тело, болтались голые ноги и руки, развевались по ветру распущенные девичьи косы, жалобно выли детские и женские голоса, ревел скот, отгоняемый от села хищниками, голосили бабы, причитали старухи.

Зажженное с разных сторон Карачарово горело, как гигантская свеча, словно бы силясь лизнуть голубое небо своими огненными языками.

Вихрем налетевшие хищники вихрем и исчезали... Остававшиеся целыми и спасшиеся в лесу, в воде и по оврагам карачаровцы сходились к пылающему селу, отчаянно ломая руки и тщетно разыскивая тех, которые еще так недавно величали милосердого Дид-Ладу.

А те, кого оставшиеся искали,-- Доброгневы, Верхуславы, Гориславы, Прекрасы, Милолики, Переславы, Добрыни и Ярополки -- велись в далекий, неведомый край, в страшную, ненасытимую орду...

1. Перун -- бог грозы и покровитель князя и дружины, главный в славянском языческом пантеоне.

2. Троянова колонна -- сооруженная в 114 г. римским императором Траяном (Трояном; 53--117) колонна 38 м. в честь победы над даками, украшенная изображениями сцен из похода его в Дакию.

3. Темники -- начальники над тьмою, то есть десятком тысяч воинов, в татарском войске. Темник был под непосредственным началом хана и пользовался в Орде большим авторитетом. Темником, например, был Мамай.

4. Ярило -- бог плодородия, света, восходящего солнца. Игра заключалась в следующем: девушки выбирали из своих подруг одну, наряжали ее в белое, надевали на голову венок, в руку давали колосья ржи, а затем ходили вокруг нее и пели песни.

5. "...Весною 1376 г. великий князь Димитрий Иоаннович послал воеводу своего Димитрия Михайловича Волынского на болгар; с Волынским отправились двое молодых князей нижегородских Василий и Иван Димитриевичи и подступили под Казань. Казанцы вышли против них из города, стреляя из луков и самострелов; другие производили какой-то гром, чтобы испугать русских, а некоторые выехали на верблюдах, чтобы переполошить лошадей. Но все эти хитрости не удались: русские вогнали неприятеля в город..." (Соловьев С. М. История России с древнейших времен, т. III. М., 1960, с, 282).

6. Имеется в виду хан Озбяк (Узбек) (?--1342), который казнил в Орде многих русских князей, претендовавших на великокняжеский престол и допускавших в этих целях междоусобные войны.

II. ЦАРЕВИЧ АРАПША И ПОРАЖЕНИЕ РУССКИХ ПРИ ПЬЯНЕ-РЕКЕ

Старый Рогволод, помнивший еще владычество над Русью грозного царя Узбека, был отчасти прав, говоря, что под прежними золотоордынскими царями Руси жилось легче, чем стало теперь, при Мамае. Все это произошло, можно сказать, на глазах старого Рогволода. Татары, а еще менее их цари, сами никогда не вмешивались в то, каким образом шла жизнь в покоренных ими улусах на святой Руси и что делали там их "улусники", великие и малые князья в своих уделах. Золотоордынские цари одно наблюдали: чтобы русские князья неукоснительно раз в год являлись в их ставку пред светлые очи царя для поклона и для поднесения раз положенной дани. Но едва какой-нибудь из князей забывал свой долг перед грозным властителем, как тотчас же из Орды являлись баскаки, темники и всякая темная сила и вооруженною рукою собирала дань, "взымала недоимку". Тем дело и кончалось. Но зло росло не в Орде, а в недрах самой русской земли. Царская власть, какую князья видели в Орде, стала прельщать и ослеплять их: им самим захотелось быть царями; а этого можно было достигнуть или утопивши других удельных князей клеветой перед царем Кипчака , или подольстившись к нему данью большею, чем давали другие князья, др}тие "улусники"...

И вот с этих пор, как заметил седой Рогволод, "стала стонать русская земля". Князья ссорились между собой из-за уделов, из-за более крупных ломтей русской земли, и ходили войною один на другого, воевали таким образом свою же, русскую землю, пустошили русские города и села. Грызясь друг с другом, они обирали свой народ как липку, лишь бы было чем выслужиться в Орде, поднести больший куш "владыке владык" и тем насолить князю-соседу. Тверской князь грызся с московским, московский с рязанским, рязанский с пронским, но более всех грыз соседей московский, который забирал силу, поняв ранее других, что сила в деньгах. А поняв это, он стал собирать дани втрое больше того, что давал в Орде, а остальное копил на черный день...

В ту пору, с которой начинается наш рассказ, Москва уже богаче стала всех своих со противников, и Твери, и Рязани, и Нижнего, и осилила всех их, а Орда после грозного Узбека стала понемногу расшатываться. Москва это видела и иногда показывала самой Орде, что не даст себя в обиду. Мало того, Москва успела побывать под стенами Казани и там показала свою силу. Это, по выражению старого Рогволода, "Москва показала Орде зубы"...

"Так надо эти зубы выбить",-- решил Мамай, ставший около этого времени царем в Орде8 и владыкою всей русской земли. Он так и сделал.

Сам Мамай пока не двигался с места, а послал наказать своих "рабов и улусников" царевича Арапшу, пришедшего к нему из Синей Орды с толпою хищников9. Хищники расселялись небольшими партиями по окраинам рязанской, муромской и нижегородской земли. Левым крылом они захватили Карачарово, Муром и с добычею поворотили к востоку, чтобы соединиться с главными силами Арапши, двигавшимися по направлению к Нижнему.

Весть о нашествии Арапши быстро пронеслась по нижегородской, суздальской и московской землям. Удельные князья этих областей поняли опасность и поспешили соединить свои рати, усилив их свежими дружинами. Союзные рати бодро шли навстречу врагу, помня, что они уже не раз в прежних стычках с татарами "давали сдачи" своим бритоголовым господам, а недавно и под самою Казанью "ратоборственно утерли пота за русскую землю". Рати двигались на полдень, по направлению к реке Пьяной, которой не должны были миновать "толпища" Арапши, следовавшие по возвышенному сырту от Волги, по сырту, составлявшему водораздел трех систем рек, Волги, Дона и Оки, и представлявшему наименее трудных переправ через реки, чего особенно не любили степные хищники. К московским и суздальским дружинам примкнули муромцы и карачаровцы, уцелевшие от последнего набега левого крыла "арапшатины", захватившей в Карачарове и в Муроме немалый полон девками, парнями и малыми детьми. Захвачен был и тот маленький, босоногий, еще "не доросший до портов" Добрынька, который на последнем игрище изображал из себя "царя Мамая" и заставлял своих босоногих сверстников и сверстниц, якобы "великих князей", кланяться и себе, и калиновому "кусту", вызывая тем неудержимый плач маленьких девочек, боявшихся, что в кусту сидит "бука", сам "дедушка леший".

Русские рати шли, по любимому тогдашнему выражению, "аки борове" -- словно лес, словно темный бор, а не как ошибочно переводил это выражение покойный историк, высокочтимый Сергей Михайлович Соловьев: "Точно боровы, кабаны"... нет, словно темный бор...

Рати перешли через Пьяну-реку: уже за "шеломянем" осталась русская земля. Начиналась земля мордовская. Наступал август10, самая жаркая пора, последние знойные дни лета. Рати двигаются тихо, с развалкою; да иначе нельзя, и невмоготу: солнце, поворотив с лета на зиму и как бы прощаясь с зеленью полей и лугов, с голубыми озерами и реками, с красно-желтыми песками из берегов и яруг, с темною зеленью лесов, печет и марит невыносимо. Птицы, что еще кое-где покрикивали и звенели в зелени дубрав, от жару и упеки попрятались в чащу и смолкли. Ратные кони, допекаемые жарой и удрученные тяжелыми боевыми доспехами, идут лениво, потряхивая головами и пофыркивая. И конникам жарко и душно: они едут, расстегнувши все петли, распахнувши охабни и сарафаны. Пешие рати, истомленные упекой, идут вразброд, словно стада с водопоев, раздетые до рубах и портов, босиком и с голыми большею частью руками: сулицы, копья, рогатины и стрелы с луками и колчанами свалены в обоз, на телеги, чтобы вольготнее было идти.

Гул, говор, ржание коней, да и то ленивое, скрип немазаных телег, и над всем этим пыль клубами так и стоит, лениво клубясь, не будучи относима ветром... Ветру нет, и ему жарко, и он устал дуть... Два-три стяга трепались в воздухе, блестели золотом шитья белых княгининых да боярышниных ручек, да и те уже не треплются, сложены в обоз.

-- Привал бы уж, могуты нет, братцы,-- слышатся усталые голоса.

-- Вон тамотка, где борочек зелен, добро бы...

-- Да и вода тамотка, братцы, ах!

-- Да то Пьяна-река, чу, лукою излучилась.

Слышны речи в передовом полку. Им отвечают на крыльях везде:

-- Привал! Любо! Любо!

Все оживились, куда и усталость девалась! Лошади весело поднимали головы и ржали словно наперебой одна другой. Ратники бросились к воде, на бегу срывая с себя рубахи, крестились и со всего размаху кидались в воду. Крик, смех, плеск воды, перебрасыванье шутками, стоном стонал весь излучистый берег речки, которая скоро совсем была запружена человеческими телами и, казалось, вышла из берега от этих масс брошенного в нее жаркого человеческого мяса... Самая вода, казалось, нагрелась этими жаркими телами и больше не холодила купающихся.

Выкупавшиеся спешили одеваться, прыгая и валяясь по примятой траве. Кто потерял рубаху, кто искал порты. Путались одеждой, отнимали друг у дружки -- тот кричит: "Не замай, мое!" Тот: "Ан мои порты, мой гашник!" -- "Врешь! Моя рубаха!" -- полетели в воздух крепкие слова, какие и татарину "неудобь есть глаголати"... "Да ты не лайся! Не крепи словесами!" -- "Я не креплю! Я не пес!" -- "Да мне что! Да я тебя растак!.."

-- Стой, братие, не лайся,-- усовещивает товарищей старый воин, благочестивый, расчесывая медным гребешком мокрые волосы.-- Аще который человек коего дни матерны излает, и тово дни уста его кровию закипят злого ради словесе и нечистого ради смрада, исходящего из уст...

-- Ну, пошел, святитель, плести "аще"! -- смеется молодежь.-- Поучи татаровей, как придут, а то еще!..

-- Аще, братие, великое слово, не смейся над ним, не лайся... Сия бо брань...

-- Сказывай! Слышали...

-- Се есть, братие, брань песья; псом бо дано лаяти. А в которое время человек матерно излает, и в то время небо и земля потрясается о таковом словеси...

-- Ан вон, чу, не потряслась, как Микитка тебе загнул.

К привалу между тем подоспел и обоз, нагруженный оружием, сулицами, рогатинами, копьями, стрелами, красными, как огонь, щитами, провиантом, бочонками с пивом, медами, зеленым и не зеленым винами для князей и воевод. Целый огромный табор образовался из обоза. Обозные распрягали лошадей, кричали, ругались, спеша скорее выкупаться и выкупать лошадей. Шатровая прислуга разбивала наскоро шатры для военачальников и бояр, которые также, томимые жаром, плескались в Пьяной, охлаждая свое боярское тело и выполаскивая свои бороды и головы от пыли и поту.

Из возов вытаскивались бочонки с прохладительными и горячительными напитками и подкатывались к разбитым шатрам. Вынимались дорожные погребцы с золотою и серебряною посудою для еды и питья, с чарами, стопами, кубками, ендовами, братинами.

Скоро все союзное воинство начало утешаться брашнами и питием. Простые ратники ели сухари и хлеб, заедая луком и огурцами, у кого таковые были, и запивая водой, брагой и зеленым вином. Бояре кушали кокурки, печеные яйца, всевозможные копченые и соленые полотки гусиные, утиные и лебединые. Тот поедал копченого куровя, тот баранью ногу, гложа прямо из рук, по-божески, и вытирая засаленные пальцы либо об ширинки, либо прямо об русы кудреюшки. Бояре кушали, распоясавшись, потому упека. Бог теплынью пожаловал. Петли у рубах и охабней отстегнуты, вольготно так, хорошо. А меды пьяные так и пенятся в рогах и чарах: рога и полные братины переходят из рук в руки, от одних жарких уст к другим боярским да княжеским устам. Хмель бьет в голову, вызывает хороборство, похвальбу, засучиванье рукавов.

-- Да мы-ста их, кобыльих детей! Мы им покажем, каковы суть ноне русичи хоробрые! -- похваляется молодой воевода, князь Иван Димитриевич, сын нижегородского князя Дмитрия Константиновича, тестя московского великого князя Димитрия Ивановича11.

-- Мы их, кобылятников, вспарим! Не то ныне времечко стало, что было, мы их, конеядцев! -- подбавлял жару московский воевода, засучивая рукава и рыгая на всю княжескую ставку.

-- Не устрашит ноне хоробрих русичей и сам Мамаишко, пес, а то на! Арапша, Арапшишко некий, синеордянин... Мы ноне и на Золотую Орду плевать хотели!

-- Нам ноне подавай семерых татаровей на единого русича!

-- Противу нас никто! Никто же на ны! С нами Порги-победоносец, вот кто!

В стороне от воеводских и боярских шатров, по берегу Пьяной, кучами сидели простые воины и также проклажались. Карачаровец Малюта рассказывал, как они с воеводою, с князем Димитрием Волынским, Казань добывали, как при этом на них "велбуды" ревели и как они тех "велбудов" не испужались. Один молодой воин, что звали Микиткой и что хитрец был всякое крепкое слово загнуть, сидел вместе с другими ратными под ракитовым кустом и лениво тянул, подперши щеку ладонью:

Ахти во Москве у нас, братцы, нездорово!

Заунывно в большой колокол звонили...

-- Полно выть! -- перебивал его другой ратный.-- И без твово вытья кручинно.

-- Что кручинно? Или по бабе? Так не спеть ли тебе про Чурилью-игуменью?

Кабы русая лига голову клонила,

Пошла-то Чурилья к заутрени,

Будто галицы летят, за ней старицы идут,

С молодым пономарем Иванушкою,

Молоды белички с девьим старостою,

Что больно горазд был к заутрени звонить...

-- Тьфу ты, окаянный! -- огрызался невеселый ратный.

-- Так не ту завел? Не люба?-- дразнил его Микитка.-- Так може эту?

При старце было при Макарье,

Было беззаконство великое...

Старицы по кельям родильницы,

Черницы по дорогам разбойницы...

-- А в кое время кой человек что бологое поет, доброе, и в оно время анъдел ево радуетца, а бес плачет, а в кое время человек той похаб поет, и в то время аньдел, крылышками закрывшись, плачет, а бес скачет и руками плещет,-- ораторствовал старый благочестивый воин в назидание младым игрецам.

А младой игрец, как бы назло благочестивому, играя пальцами на губах, как на балалайке, затянул еще более разухабистую:

От обедни да к игумне.

От вечерни да в харчевню,

Всякой день он напиваетца,

В кабаке пьяной валяетца...

-- Ну, выходи, кто есть жив человек! Подавай мне татаровей поганых! Всех зашибу! -- хорохорился совсем уже опьяневший суздалец, поплевывая в ладоши и грозя неведомо кому.

-- Так их! Так жеребячьих сынов! -- подзадоривал Микитка.

-- Ай да богатырь! Ай да ратнище Игримище! Не спущай им, босым головам!

Вдруг с разных сторон послышалось дикое, неистовое гиканье, точно бы неслись откуда-то целые стада взбесившихся зверей, собак и волков. В воздухе засвистали и завыли стрелы, зазвенело оружие, заржали лошади. Облака пыли полузакрывали что-то страшное, темною тучею охватывавшее с трех сторон растерявшиеся русские рати.

-- Арапша! Арапша! -- пронеслись по всему стану испуганные крики.

Растерянные от неожиданности, обезумевшие от страха, пьяные и непьяные, кидались воины к обозу, ища своего оружия, спотыкаясь и падая. Испуганные кони неслись через стан к реке, опрокидывая все на пути -- шатры, телеги, бочонки с медами, мечущихся ратных.

А стрелы напирающего со всех сторон нежданного врага уже пронизывали шатры, впивались в землю, сбивали листья с деревьев, вонзались в беззащитное тело русичей, ранили и доводили до бешенства коней...

Татары уже тут, в самом стане. Князь Иван Димитриевич, наскоро облачившись в тяжелые боевые доспехи и ступив в стремена подведенного к нему коня, кричал, надрывая грудь, чтобы строились в ряды, подымали стяги... Напрасно! Голос его замирал в невообразимом гаме и реве нечеловеческих голосов и воплей...

Пошли в ход арканы, сабли, рукопашная свалка. Впереди татарского войска, на белом арабском коне, какой-то маленький, сухой, тщедушный и черный, как эфиоп, татарчонок дико визжал, отдавая приказания и сверкая в воздухе изогнутым клинком: это был сам Арапша-царевич, свирепый азиат, выросший на седле и вскормленный постоянною войною.

Русичи опрокинуты в воду... Как овцы, бросились они в реку, тонули, топили и давили друг дружку. Пьяна была скоро запружена русскими телами. Иные по этим телам перебирались на тот бок реки и спасались бегством...

Весь обоз, шатры, запасы, оружие, одежда -- все было во власти татар.

По ту сторону Пьяной, у самого берега, из помятой осоки блестел золоченый шлем над молодым мертвым лицом; молодой утопленник был военачальник злополучных русичей, князь Иван Димитриевич нижегородский.

Долго помнили потом русичи реку Пьяную.

8. Мамай (?--1380) -- татарский темник, захвативший; власть в Орде после убиения хана Хидыря в 1361 г. При нем сменилось несколько ханов, во всем ему подчинявшихся: Абдул, Магомет-Султан, Тюлюбек и др., после чего Мамай сам провозгласил себя ханом.

9. В русских летописях упоминается об ордах: Золотой, Волжской, или Большой, Заяицкой и Синей, Казанской, Астраханской, Перекопской и др.

10. Имеется в виду август 1377 г.

11. Иван Димитриевич -- князь суздальско-нижегородский, в 1367 г. вместе с отцом, дядей Борисом и братьями преследовал Булат-Темира, в 1376 г. участвовал в походе к Казани.

III. РУССКИЕ ПОЛОНЯНИКИ В ОРДЕ

После несчастной для русских битвы на берегах реки Пьяной Арапша, опустошивши на сотни верст кругом города и села, с огромною добычею и полоном возвращался в Орду. Через земли мордовских князей, которые ему помогали, он вышел на Волгу и направился к малой столице ханов, к Укеку, стоявшему на возвышенном берегу этой реки, в двенадцати верстах ниже нынешнего Саратова.

В конце августа, когда загоны Арашпи приблизились к Укеку, погода стояла ясная, совершенно летняя, хотя уже без летнего зноя. Загоны следовали по возвышению, с которого глазам путника открывались виды на необозримое пространство. Полоняники и полонянки, которых было несколько сот, шли с обозом, а более слабые, особенно же молодые девушки и дети, были посажены на телеги, нагруженные добычею, или же на смирных вьючных лошадей. Пешие шли сворами, навязанные на длинные канаты, и только некоторые из них, более беспокойные и сильные, были прикованы к телегам или скованы попарно ручными и ножными кандалами. На одной стороне шли рядом с телегою знакомые уже нам карачаровцы, которых татары захватили на игрище в самый разгар величаний таинственного Дид-Лада. Ражий, здоровенный детина, которого называли Ярополкушкой и который за "выкуп коней", "потоптавших просо", требовал не одну "девицу", а "всех девок", был прикован к тележной оглобле и шел, словно продажный жеребец в легкой пристяжке, без хомута.

Рядом с ним шла большекосая и полногрудая Доброгнева, карачаровская красавица, босая, как была и дома, и с каменными пестрыми бусами на загорелой шее. Хоть татары иногда и отгоняли ее от прикованного молодца, отводили в другую свору полоняников, но она от этого так худела и спадала с тела, что ее опять, как телку к корове, подпускали к Ярополку, и она опять полнела и здоровела. Тут же шли и другие карачаровские девки -- Горислава, Прекраса, Верхуслава. Маленький Добрынька, что еще недавно выдавал себя за Мамая, не мог выносить долгого пути в орду и потому был посажен татарами на телегу в виде погонщика.

Полоняники поражены были видом, который развернулся перед их глазами с нагорного берега реки, никогда ими не виданной. Прямо перед ними -- город, обнесенный высокими зубчатыми стенами. Это Укек, от которого в настоящее время уцелели только кучи мусора. На поворотах стен возвышаются остроконечные башни. В разных местах торчат тонкие иглы минаретов. Чем-то сказочным вставал перед глазами изумленных полоняников этот город, в котором не было ничего похожего на то, что доселе ими было видано. Казалось, что не люди там живут, а что-то тоже сказочное: змеи-горынычи, стерегущие прекрасных полонянок, бабы-яги, летающие в ступах, или соловьи-разбойники.

А там далее -- широкая, как море, река. Не видать ни начала, откуда она несет целое море воды, ни конца, к которому стремится эта голубая вода. Там и сям виднеются плывущие суда.

-- Ока-матушка! Родненька! -- невольно вырвалось из груди Доброгневы.

-- Не Ока это, Гневынька,-- печально покачал головой прикованный к оглобле молодец.

-- Не Ока, баишь? -- удивилась Доброгнева.

-- Не Ока, Ока у нас, в Карачарове... А это, поди, Дунай...

-- Что в песне-то поется?

-- Он, Гневынька.

И оба замолчали в тяжелом безнадежном сознании, что их загнали на край света, к песенному тихому Дунаю да к морю Хвалынскому. А за этим Дунаем виднеется бесконечная степная даль, которая сходится с концом света и на которую опустилось краем голубое небо.

В это время впереди показался обоз из нескольких колымаг, крытых и некрытых. Новый обоз пересекал путь, по которому следовали полоняники. В колымагах и около них виднелись черные фигуры с черными шапочками и покрывалами на головах, напоминавшие монахов.

Татары, сопровождавшие полоняников, с криками и высвистами обскакали обоз со всех сторон, по-видимому требуя, чтоб обоз остановился. Он действительно тотчас же остановился. Некоторые из черных фигур перекрестились.

-- Мати Божа! Никак, наши, кресты творят! -- изумленно воскликнула Доброгнева.

-- И то наши: не то попы, не то чернецы, Микола Угодник!-- удивился и прикованный малый.

-- Чернецы, чернецы и есть! Матушки.

И полоняники толпою сунулись к обозу, обступили его, несмотря на татарские нагайки, которыми отгоняли любопытных от колымаг.

Подскакал и Арапша на своем белом аргамаке. Слышались крики, вопросы. Из передней, самой обширной и богато убранной колымаги, поддерживаемый чернецами, вышел высокий старик в белом клобуке и с золотым крестом на груди. В руке у него был посох. Седая длинная борода, старческий вид и кроткие, проникающие в душу глаза внушали, по-видимому, страх и почтение самим татарам.

-- Мир вам, Людие, чада единого Бога!-- кротко произнес старик, благословляя на все стороны.

Арапша, приподнявшись на седле всею своею тщедушною фигурою, сказал что-то стоявшему рядом с ним всаднику в богатом татарском одеянии. Тот кивнул головой, на которой красовалась зеленая чалма.

-- Ты кто еси, старче? -- спросила зеленая чалма с горловым татарским выговором.

-- Аз есми Михайло, божиею милостию и ярлыком Атюляка-царя, митрополит киевский и всея Руси,-- отвечал старик.

Зеленая чалма передала эти слова Арапше. Арапша снова сказал что-то чалме.

-- А где твой ярлык Атюляка-царя? -- спросила чалма.

Митрополит распахнул свою черную мантию, под которой висел у него на груди складной образ, украшенный дорогими камнями, и, раскрыв складень, достал оттуда сложенную вчетверо бумагу.

-- Се ярлык Атюляка-царя,-- сказал он, подавая бумагу зеленой чалме.

Чалма взяла бумагу, бережно развернула ее и, показав Арапше, тихо пояснила: "Тамга -- салгат -- карапчи..." Арапша кивнул головой и опять что-то промолвил.

-- "Бессмертного Бога силою и величеством,-- громко читала ярлык зеленая чалма,-- из дед, из прадед, от первых царей и от отец наших, Атюляк-царь слово рек, Мамаевою мыслию дядиною".

При словах "Атюляк" и "Мамай" Арапша прикасался пальцами ко лбу и прижимал ладонь к тому месту, где у него должно бы было быть сердце.

-- "Ординским и улусным всем и ратным князем,-- продолжала зеленая чалма,-- и волостным дорогам и князем, писцем и таможником, и побережником, и мимохожим послом, и сокольником, и пардусником, и бураложником, и сотником, и заставщиком, и лодейником, или кто на каково дело ни пойдет, и многим людем. От первых царей при Чингис-царь, и по нем иные цари, Азиз и Бердибек, и тии жаловали церковных людей, а они за них молились. И весь чин поповский, и всии церковнии людии, не токмо жаловали их, какова дань ни буди, или какая пошлина, или которые доходы, или заказы, или работы, или кормы, ино тем церковным людем ни видити, ни слышати того не надобь, чтоб во упокой Бога молили и молитву за них воздавали Богу..."

Арапша прервал чтение, взял из рук читающего ярлык и стал его рассматривать: посмотрел на "алую" тамгу, оборотив ее, взглянул на шнурок и, снова приложив руку ко лбу и к сердцу, подал бумагу митрополиту.

-- Велик ярлык,-- улыбнулась зеленая чалма,-- и ала тамга есть... Дан ярлык не заячьего, а овечьего лета, дарыка в семьсот осьмое лето... Хорош ярлык, крепка... А куда, старче святой, едешь? -- спросила чалма.

-- Из Орды в Киев, на свой стол,-- отвечал митрополит, пряча ярлык в складни.

-- С Богом, старче.

Арапша ударил в ладоши. Стоявший за ним татарин затрубил в рог, и Арапша вместе с зеленой чалмой поехали далее к Укеку.

Полоняники бросились к митрополиту целовать руки. Женщины и дети плакали. Старик усердно крестил их, поднимая к небу глаза, на которых тоже блистали слезы.

-- Не плачьте, дети... Молитесь Богу единому в троице, той освободит вы из пленения,-- говорил он, усаживаясь в свою колымагу.

-- Батюшко! Голубчик! Угодничек! -- плакалась Доброгнева, целуя мантию митрополита.

-- Молись за нас, святой митрополит! -- слышались другие голоса полоняников.

-- Буду, буду молиться о страждущих, плененных, буду, детки мои! -- говорил старик, осеняя крестом толпившихся около колымаги злополучных соотечественников.

Опять затрубили рога, послышались татарские возгласы, удары нагаек... Все двинулось в путь, и колымаги, и телеги с черными фигурами скоро скрылись из вида.

Встреча полоняников с своими черными соотечественниками была так неожиданна и так глубоко поразила их, была притом так кратковременна, что им казалось, будто они все это видели во сне в этом заколдованном царстве змея-горынчища. А вот и его город за высокими стенами, город Укек... С испугом глядят на него карачаровцы, крестятся со страху... Что-то еще будет с ними? Куда-то еще погонят их?

-- Я убегу, как только откуют меня,-- сказал вдруг Ярополк, глядя на укекские стены.

Доброгнева с боязнью и тоской посмотрела на него.

-- Дорогу я помню, найду... все степью да междулесьем,-- продолжал как бы про себя прикованный.

-- А я-то... что со мною будет? -- с испугом спросила Доброгнева.

-- И ты, Гневынька, со мною,-- успокоил он ее.

Но полоняников не вогнали в город, а расположили на берегу Волги, вдоль городских стен.

Едва в городе узнали о пришествии загонов с добычею и полоном, как кучи татар и татарчат высыпали на берег поглазеть на полоняников. Татары рассматривали их, приценивались, иногда плотоядно посматривали на девушек. Татарчата прыгали около них, пели, дразнились, высовывали языки.

Между тем на берегу реки уже готовились лодки для перевоза полоняников на ту сторону Волги: одна часть их должна была идти к Сараю тою стороною Волги, луговою, а другая -- нагорною. Карачаровцы оказались в числе той половины, которая должна была переправиться за Волгу.

Все это было так скоро сделано, что полоняники разных городов и сел, успевшие за дорогу перезнакомиться и привыкнуть друг к дружке, теперь не могли проститься порядком, как очутились уж в больших плоскодонных лодках. Поднялся плач и с той, и с другой стороны. Пошли гулять по спинам несчастных татарские нагайки.

Но вот лодки отчалили. Татары-гребцы налегли на весла, и лодки быстро удалялись от берега.

Вдруг на одной из лодок послышался отчаянный крик, и что-то белое, мелькнув перед глазами, бултыхнуло в воду.

-- Матушки! Кто-то в воду кинулся! Богородица, спаси!

-- Верхуслава! Верхуславушка кинулася!

Некоторые из лодок приостановились и ждали. На том месте, где исчезла под водою молодая полоняночка, выходили из воды пузыри, отходя все далее и далее вниз по течению.

Наконец, далеко ниже лодок, что-то вынырнуло из воды. Показалась рука, мелькнула голова.

-- Вымырнула! Голубушка, вымырнула! -- всплеснула руками Доброгнева.

Не успела она вскрикнуть, как рыжий Ярилушко, рванув цепь, которою он был прикован к носу лодки, оборвал ее и кинулся в воду. Снова отчаянные крики.

Но ражий детина не пошел ко дну. Напротив, работая руками, точно веслами, и встряхивая мокрыми волосами, он в несколько взмахов очутился около утопающей и схватил ее за косу. Он упорно боролся с течением реки, но его относило все ниже и ниже. Лодка ударила по воде веслами и погналась за утопающими полоняниками. Она скоро настигла их. Ярополку подали багор, и он уцепился за него, держа другою рукою утопленницу.

Скоро их обоих втащили в лодку; но с несчастной девушкой, казалось, все уже было покончено: она лежала бледная, бездыханная... Другие девушки, ее подруги по игрищу, горько плакали над нею...

IV. "МАМАЙ ИДЕТ". РУССКИЕ КНЯЗЬЯ У СЕРГИЯ. ПЕРЕСВЕТ И ОСЛЯБЯ

Оставим злополучных полоняников в их томительном странствии к далекой столице ханов и воротимся на святую Русь, где также было немало горького.

Поражение русских на берегах Пьяной реки не успокоило и не удовлетворило алчного Мамая: ему одного хотелось -- больше и больше денег, целые горы денег, целые груды блестящего "алтын-деньга". Его, "всемогущего царя царям", возмущало и то, что русские "улусники" и "подручники" его, "рабы рабов" его, которых его прадед, пресветлый Чингис, держал У своего стремени, а пресветлый дед его, Узбек-хан, резал десятками, как баранов на шашлык, что вдруг эти князья-"улусники" не только не гнут покорно свои рабьи шеи, но еще смеют поднимать головы и даже вступать в бой с его загонами, как это было на Пьяной. Надо унять их, надо доказать им, что "велик Бог Мамаев", что как он один -- владыка всей вселенной, земли и воды, солнца и свету, луны и звезд, так и он, великий Мамай-хан, один хан под луною, один может поить коня своего во всех реках и озерах вселенной, и как все реки несут свою дань океану, так и все его князья-"улусники", все эти Димитрии и Олеги, Михаилы и Александры, московские и рязанские, тверские и суздальские, все должны покорно нести ему дань, много дани, как много воды изливают в океан подручные ему реки.

И вот в 1377 году Мамай опять посылает новую орду на Русь. Орда валит на Нижний, берет его на вороп, пустошит, палит огнем и тысячи пленных гонит в свои необозримые заволжские степи. Другая орда идет на московское княжество через рязанскую землю наказать "улусника" Димитрия, московского "князя". Но московский князь не ждет гостей к себе на дом, в Москву, и спешит перестреть их в дороге. С ним два союзника -- полоцкий князь Андрей Олгердович и князь пронский12. Москва сшибается с татарами на Воже-реке и повторяет татарам урок, данный русичам Арапшею на реке Пьяной. Татары захлебываются мутными и кровавыми водами Вожи, а что не захлебнулось, беспорядочно бежит в свои степи.

Мамай окончательно свирепеет. Он посылает третье полчище разорить рязанскую землю за то, что один из ее князей, пронский, участвовал в битве при Воже, и сам собирается идти и посыпать пеплом, залить кровью всю московскую землю и загатить реки ее трупами князей, бояр и ратных и нератных людей. Он начинает собирать несметное ополчение, но не из одних татар, а из народов всего известного ему мира. Глашатаи его рассыпались по Азии, по предгориям и горам Кавказа, по ногайской земле и по Крыму: фряги из Крыма, Черкесы и Ясы -- все шло в его "толпища"...

Олег, князь рязанский, видел неминучую гибель и стал просить пощады у рассвирепевшего татарина. Он называл себя "верным рабом" Мамая, его "посаженником" и "присяжником", а самого Мамая -- "восточным вольным великим царем царям", "пресветлым" и "милостивым". Он советовал ему идти на Димитрия, называя его Мамаевым "служебником" и "улусником", который осмелился оказать своему повелителю "непокорство" и "гордость". Олег только для себя просил пощады и милости, но не для Димитрия. "Мы оба,-- писал он в своей униженной грамоте,-- рабы твои; но я служу тебе со смирением и покорством, а он к тебе с гордостию и непокорством"...

В то же время Олег снесся с Ягеллом, князем литовским. И его он просил идти против Димитрия, соединиться с Мамаем, выгнать московского князя из Москвы и овладеть московскою землею...

Вот какая гроза собиралась над московскою землею.

Весною 1380 года Мамай со всеми своими силами из Орды двинулся на русскую землю. Он шел левым путем, к Воронежу, чтоб пощадить землю покорного "улусника" и "раба" своего, Олега рязанского.

Димитрий московский видел, что грозная туча, нависшая над русскою землею, должна была разразиться громами над его именно головой и потом уже пронестись разрушительным ураганом над всею тогдашнею Русью, над землями московскими, суздальскими, владимирскими, нижегородскими, тверскими, белозерскими, каргопольскими, устюжскими, ярославскими, ростовскими, серпейскими, новосильскими и иными, над всеми мелкими уделами, на которые была тогда разбита русская земля, словно риза, сшитая из лоскутков. Надо было все эти лоскутки сплотить воедино, чтоб укрыться от грозы, и это трудное дело пришлось делать Димитрию. Он сделал его: он первый объединил всю русскую землю в Москве, и с тех пор Москва стала сердцем Руси. Это величайшая заслуга Димитрия: не Иван III и не Иван IV были "собирателями" русской земли, а Димитрий-- он ее совокупил духом. Не будь этого духовного совокупления, едва ли скоро последовало бы и объединение земельное, гражданское.

Как же Димитрию удалось сделать такое великое дело? А очень просто: ему помог тот же Мамай своею ошибкой, и ошибка эта была громадная, непоправимая. Прежние ханы овладели русскою землею, не насилуя ее веры; мало того, они даже оберегали русскую церковь своими ярлыками, какой мы уже видели в предыдущей главе в руках киевского и "всея Руси" митрополита Михаила Митяя: этот ярлык дан был ханом Атюляком по совету своего дяди, Мамая, "Мамаевою мыслию дядиною". И вдруг этот добрый дядюшка, сковырнув с ханского трона своего недалекого племянничка Атюляка и рассердившись на Димитрия московского, велел объявить русской земле "Мамаево слово таково":

-- Возьму русскую землю, разорю христианские церкви, их веру на свою переложу и велю кланяться Магомету; где были у них церкви, там поставлю мечети...

Понятно, что Мамай этим уже не Димитрию грозил, а задирал всякого "русича" -- и Карпа, и Сидора, Митяя и Миняя, Рогволода и Микитку, который умел "загибать гораздо". Услыхав таковое "Мамаево слово", все Микитки и Добрыньки, что называется, "окрысились" за себя: "Нет, шалишь, брат: не трожь нас, не замай нашу веру, сдачи дам!"

И действительно дали!.. Димитрий понял дух Микиток да Добрынек и воспользовался им. Он разослал по всей северной русской земле увещательные и призывные грамоты к великим и малым князьям и князькам удальным, а те оповестили своих бояр, ратных и черных людишек, этих бессмертных в своей совокупности Миколок да Добрынек, что так и так-де: "Безбожный-де Мамай хочет православную веру переложить на бусурманскую, на агарянскую да на срацынскую ересь..." -- "Каково! На срацынскую! Да уж срамнее этой, срацынской-то веры и на свете нет, сказать стыдно! А! Срацынская! Да уж это последнее дело, не роди мати на свет, коли срацынами поделаться и срацынским крестом креститься! Уж это что ж! За это помирать надо!.."

Загалдели Микитки да Добрыньки об срацынской вере, взвыли бабы по всей русской земле! А уж коли бабы взвоют, так тут и святых вон уноси...

И вот валом повалили русские люди, князи и бояра, ратные и охотные люди, чернопашенные людишки и всякая смердь -- всё повалило к Москве с своими князьями: "Не пущать на Русь срацынскую веру, биться за свою веру до последней капли крови..."

В течение лета в Москву сползлись, словно мыши в овин, тучи ополченцев с своими князьями и князьками, лыком шитыми, да все же православными, с кар-гопольскими, устюжскими, белозерскими, ярославскими, ростовскими, серпейскими...

Первым делом Димитрий московский повел их к Троице. Это была тогда еще бедненькая обитель, вся охваченная дремучим девственным лесом, сколоченная из этого же лесу руками преподобного Сергия и его немногочисленной братии. Мрачно смотрел пустынный бор, когда ранним утром Димитрий вместе с другими удельными князьями узкою тропою пробирался в святую обитель. Тропа была так узка, что можно было пробираться только гуськом, конь за конем. Мертвенно тихо было в бору. Слышалось только, как дятел долбил кору сухого дерева да белка, прыгая с ветки на ветку, стучала сбитыми ею еловыми шишками. Гигантские ветви елей и сосен, протягиваясь через тропу над головами путников, казалось, силились закрыть от них просветы голубого неба, которое смотрело слишком отрадно для этой уединенной, прячущейся и от неба, и от людей дорожки, протоптанной в обитель горьких слез и отчуждения от света и его радостей.

Димитрий и его спутники ехали молча, с раздумчиво опущенными головами, как будто бы каждому, словно перед последнею исповедью, хотелось припомнить прожитую жизнь, оглянуться на пройденный путь, которому нет возврата, и к тому роковому решению, которое каждый из них принял бесповоротно, неизменно, как обет, как последнюю схиму. Раздавалось иногда в этой мертвой тиши фырканье лошади, брязг стремени или оружия, треск переломленного копытом сушника, и снова невозмутимая могильная тишина... Там, выше этого мрачного бора, в голубой, почти невидимой выси, иногда прокрячет своим звонким криком сокол; а здесь, под шатром ветвей, тихо, мертвенно, как будто бы строгая и молчаливая природа отогнала отсюда всякую жизнь, всякое движение, отогнала туда, где живут люди с их обманчивыми радостями, с их мимобегущим счастьем, которое отлетает как сновидение при пробуждении, как кадильный дым над могилой.

Длинна и узка, как путь ко спасению, эта лесная тропа. Вот уже который час едут, а конца ей нет. Солнце уже высоко поднялось над бором, но его, этого божьего ока, не видать за гигантскими деревами, и только в просветах небо кажется еще голубее да видимые вершины бора ярко окрашиваются им одним видимым светом.

Но вот по чаще пронесся плачущий металлический звук. Все вздрогнули и перекрестились: кони подняли головы, насторожили уши. Звук повторился, за ним третий, четвертый, ожил лес, заговорил...

-- Било благовестное... То голос Божий зовет нас...-- набожно промолвил Димитрий.

-- Добрая година, впору достигли обители,-- отвечал ехавший за ним друг его, князь Владимир Андреевич13.

Скоро бор как бы раздвинулся. Вместо узкого голубого просвета показалась целая голубая пелена, раскинувшаяся над лесною полянкою, на которой стояла бедная обитель, ставшая впоследствии первоклассною святынею русской земли. Маленькая деревянная церковка, крест которой не досягал даже до вершин соседних столетних елей и сосен; маленькие низенькие келейки с маленькими же оконцами, более приличными надмогильным голубцам, чем жилью человеческому,-- все это, вся эта полянка с обителью в чаще бора казалась живым кладбищем...

Приезжие, очутившись на полянке, сошли с коней и привязали их к соседним деревьям. Ни души кругом: вся обитель была в церкви на молитве.

Приезжие пошли в церковь. Странным казалось, как массивное, тучное тело Димитрия могло пройти в эту узенькую дверь скромного храма, поместиться в нем; странно бросались в глаза эти золотые и серебряные доспехи на приезжих, это бряцающее оружие...

В мрачной церкви шла служба. Тускло теплились восковые свечи в паникадилах и в свечных ячейках у образов. Дым от ладану ходил клубами над невысоким амвоном и запахом своим напоминал смерть, отпевание, "последнее целование" кого-то... Все отдавало могилой, смертью, последним расчетом с жизнью...

Князья тихо, боясь бряцать оружием, вошли и как-то оторопели. Молодой, прекрасный грудной голос читал: "Братие моя, не на лице зряще имейте веру Господа нашего Иисуса Христа славы. Аще бо внидет в сонмище ваше муж, злат перстень нося, в ризе светле..."

Великий князь невольно глянул на своего друга Владимира, потупился на себя, и краска стыда залила его полное, красивое лицо, окаймленное густою русою бородой... Ему казалось, что это именно о нем читают: у него и "перстень злат", и "риза" цветная, золотная, и золотая гривна на шее...

И Владимир глянул на него и понял его мысль...

-- "...внидет же нищ в худе одежде,-- продолжал звучный молодой голос,-- и воззрите на носящего ризу светлу и речете ему: ты сяди зде добре. И нищему речете: ты стани тамо, или сяди зде на подножии моем. И не рассмотристе в себе и бысте судии помышлений злых..."

Великий князь стал всматриваться в того, кто читал это. Лицо показалось ему знакомым. Это молодое, мужественное, хотя бледное лицо, оттеняемое черною, как смоль, и мягкою, как шелк, небольшою бородою, этот низкий, матовой белизны лоб, полузакрытый черною скуфейкою в виде повязки, эта статная, массивная фигура, обрисовывавшаяся и под черною рясою, мужественная осанка, рост, голос,-- все приковывало к себе внимание князя. Знакомо ему это красивое лицо. Не тут, не в этой мрачной обстановке он видел его, и не тут ему место, не в этом живом склепе с заживо похороненными людьми, вдали от жизни и ее жгучих требований. В золотном платье ему следовало бы быть, в блестящем вооружении, с золотою гривною на шее, в самом водовороте жизни... Где он видел его? Кто он?.. А он, этот молодой чернец-богатырь, продолжал все читать что-то в душу проникающее...

-- "Слышите, братия моя возлюбленная! -- звучал прекрасный голос.-- Не Бог ли избра нищия мира сего, богаты в вере и наследники царствия, еже обеща любящим его? Вы же укоряете нищаго. Не богатии ли насилуют вам и тии влекут вы на судища? Не тии ли хулят доброе имя, нареченное на вас?.."

Великому князю становится страшно: это его обличают... Он обходил нищих, отвращал лицо свое от их лохмотьев, потому что ему, князю, этих нищих было стыдно и их лохмотьев... Не за это ли Бог посылает на него меч свой, чтоб отнять у него достояние его и людей его, которых он не одел, а обобрал, пригнетая поборами многими?

Он обвел церковь глазами, как бы ища помощи... Черные головы стоят, низко склонившись, и что-то глубокое думают... О нем думают, об его неправдах, о том, как он забывал этих нищих, ползая перед Мамаем, выпрашивая ярлык на великое княжение... Он глянул на образа, и те прячут от него лики свои...

Кто-то глубоко и тяжко вздыхает... Кто-то тяжко бьет себя в перси...

Смущенный и тревожный стоял князь во все время службы и за молебном. Он, казалось, неслышно исповедывался невидимому Богу во всем, что тяготело над его совестью, над его памятью, над всеми его делами... Не он ли погубил тверских князей?14 Не на его ли душе кровь многих погибших в Орде и на Руси? Не за его ли грехи изнывают в полоне, в степях Кипчака и далее, тысячи несчастных?

К нему подошел ветхий, согбенный старичок с крестом в руке и глянул ему в глаза своими детскими, моргающими глазами... Как глубоко взглянули в него эти добрые глаза!.. Они, казалось, видели все-все, что было в его жизни дурного, злого, грешного, неправого, и некуда спрятаться от этих добрых, но неумолимых своим всеведением глаз...

-- Отче святый!-- робко пробормотал великий князь, склоняясь перед крестом.

-- Благодать Господня на тя, княже! -- прошептал внятно старческий голос.

Старичок благословил князя. Князь опять глянул на него: бледное, мертвенно-матовое лицо, серебро волос, выбившихся из-под клобука, бледная рука с крестом, рука такая худая и бессильная, что едва держит крест... Где же эта сила в этом живом мертвеце?.. А князь пришел просить у него силы, поддержки и чувствовал, что тут эта сила, тут, в этом видимом бессилии... Это был преподобный Сергий.

По окончании службы Сергий пригласил князей в обитель, в трапезную. Бедно и мрачно было и в трапезной, как бедно кругом и как мрачно в дремучем лесу, через который путники проехали. И трапеза была бедна, совсем не княжеская. Все иноки были в трапезной, и трапеза совершалась, так сказать, соборне. Димитрий часто поглядывал на того красивого, мужественного чернеца, который читал в церкви. Он вспомнил, что видел его когда-то в числе дружинников князя Волынского, в то время как дружины его возвратились из-под смиренной им Казани. Чернеца этого звали Пересветом: военная слава его, как и слава брата его Осляби15, гремела тогда на всю Москву; храбрость их была беспримерная; о силе их говорили как о силе сказочных богатырей; московские девушки, боярыни и княгини, видевшие их хоть разок, хоть мельком, не могли забыть их красоты и долго потом вздыхали по младом Пересветушке и свет Ослябюшке. Были они из богатого и знатного рода. Впереди их ждали слава, почет, власть, полная радостей жизнь... И вдруг они отказались от всего -- от почестей, от друзей, от славы и от всего света: знакомою уже нам лесною тропою пробрались они к преподобному отшельнику Сергию и умолили его принять их в свою обитель... Как ни отговаривал их этот святитель, видя красоту и молодость воинов, но когда они открыли ему свою душевную тайну и выдержали строжайший искус, он совершил над ними обряд пострижения.

Ослябя был тут же, великий князь тотчас узнал его, как увидел и услыхал его голос: такой же рослый, красивый, как близнец похожий на брата, только с оттенком грусти на бледном лице и в задумчивых серых глазах. Ослябя читал затрапезные молитвы, и тут Димитрий услыхал его мелодический голос.

Трапезование совершалось безмолвно: все молча слушали то, что читал Ослябя. Это, казалось, не был обед, а поминовение кого-то, или того, кого уже нет на свете, или тех, которые сегодня здесь, сидят и трапезуют, а завтра, может быть, над ними будут плакать те, от кого они уйдут в неведомый мир... Великому князю уже казалось, что в голосе Осляби он слышит знакомый, надрывающий душу плач по нем, по князе, и это ее плач, дорогой ему княгини... И Димитрию почему-то вспоминается Путивль... раннее утро, заря еще чуть брезжит, а на городской стене уже стоит кто-то, смотрит в туманную даль и, ломая руки, жалобно плачет-надрывается... Это та, которая давно когда-то горькою кукушкою куковала по своем друге милом, по князе Игоре, и ветру-ветриле плакалася, и Днепру-славутичу... И на московской стене рисуется ему плачущая женщина, и она глядит в туманную даль, ждет кого-то... Кого же больше, как не его?.. А дождется ли?..

Трапеза кончилась. Князь стал просить у святителя благословения на брань. Сергий задумался: на лице его отразилась глубокая скорбь...

-- Отче святый, благослови, помолись за нас,-- повторил князь.

Сергий поднял на него свои грустные глаза.

-- Княже, да мимо идет чаша сия,-- тихо сказал он.

-- Не како же я хощу, но како он,-- возразил князь тем же текстом.

Старец грустно покачал головой.

-- Он... нечестивый Мамай,-- как бы с собою рассуждал он.

-- Так, отче, то его воля.

-- Его... Ино почти его дарами и честью... Господь узрит смирение твое и вознесет тя, а его неукротимую ярость низложит.

-- Отче! -- снова возразил Димитрий.-- Я уже сотворил тако, и он тем паче несется на меня с гордостию.

-- Да будет воля Господня!

Старец велел подать стоявшую на столе чащу с святою водою, благословил и покропил князя и всех его подручников.

Димитрий взглянул на Пересвета и Ослябю, которые стояли рядом и молча смотрели на то, что около них происходило. Что-то неуловимое пробегало по их лицам, что-то особое светилось в серых глазах: сожаление ли то о прошлом, воспоминание ли о том, что они не в силах были забыть, отогнать от себя, похоронить в этих тихих кельях?.. Князь видел это что-то на их лицах, чуял своим сердцем; но что оно такое было -- он не знал...

-- Отче! -- обратился он к Сергию.-- Отпусти со мною на брань своих двух иноков! Мы ведаем про них: они были великие ратники, крепкие богатыри, смышлены к воинскому делу и к наряду.

Сергий взглянул на братьев. Они стояли бледные, безмолвные, с потупленными в землю глазами.

-- Братия моя возлюбленная!-- сказал старец дрожащим голосом.-- Слышите, что молвил великий князь?.. Великую честь воздал он вам...

Румянец залил бледные щеки Пересвета. Он глянул на брата, глаза их встретились, и румянец радости и счастья перешел со щек Пересвета на красивые щеки Осляби.

-- Буди воля Господня и твоя, владыко! -- разом сказали они, кланяясь.

-- Я велю вам готовиться на ратное дело,-- решил старец.

Подойдя потом к аналою и отворив его, он вынул две черные мантии. На мантиях было нашито по большому белому кресту, а под крестами такие же белые мертвые головы, покоившиеся на положенных крест-накрест костях. Это были схимы, мертвая одежда молчальников, Сергий возложил схимы на головы Пересвета и Осляби:

-- Се вам покров, носите в шлемов место... Се вам доспех нетленный, вместо тленного.

Братья припали к сухим плечам игумена и целовали его ризы.

-- Возьми же их с собою, великий княже! -- обратился святой муж к Димитрию.-- Се тебе мои оружники, твои извольники.

Князь со слезами на глазах благодарил старца. Все присутствующие оживились. Некоторые из братии плакали: они так полюбили этих прекрасных, сильных, благородных молчальников, которые своими могучими руками помогали каждому иноку, брали на себя самую тяжелую работу, ходили за больными.

Слезы дрожали в голосе Сергия, когда он обратился к молодым схимникам с прощальным, задушевным словом.

-- Мир вам, возлюбленные братья, Пересвет и Ослябя!.. Да не смущается сердце ваше, да не ослабеет ваша мощь бранная... Пострадайте, братия, аки доблестные воины Христовы! Аминь.

-- Аминь!-- повторила вся обитель.

-- Аминь! Аминь! Аминь!-- с воодушевлением воскликнули князья.

12. В битве на реке Воже 11 августа 1378 г., по известным сведениям, Димитрию помогал князь пронский Даниил и княжеский окольничий Тимофей. Андрей Ольгердович в числе участников этой битвы не упоминается. Он вступил в службу к великому князю позднее, в 1379 г.

13. Владимир Андреевич Храбрый (1353--1410) -- князь серпуховско-боровский, внук Ивана Калиты, двоюродный брат Димитрия Донского. Братья во избежание междоусобий с юности заключили договор, по которому Владимир Андреевич становился младшим братом Димитрия, признавая над собою верховенство последнего и отказываясь от всяких претензий на великокняжеский престол. Владимир Андреевич добросовестно выполнял условия этого договора.

14. Димитрий Донской (1350--1389) вынужден был жестоко подавлять амбиции тверских князей, сеявших на Руси междоусобия.

15. Вымысел автора. Летописные источники утверждают, что Пересвет был некогда боярином брянским и витязем мужественным. Но Ослябя не являлся его братом. Их кровное родство потребовалось Д. Л. Мордовцеву для введения в повесть романтического сюжета о гибели матери храбрых схимников-витязей.

V. ВЫСТУПЛЕНИЕ В ПОХОД

Утром 20 августа 1380 года Москва провожала свои рати против "безбожного" Мамая.

В то время Москва была еще далеко не тем, чем она стала впоследствии. В 1380 году она не была еще "сердцем России", куда! Об этом громком названии она не смела и думать. В то время еще и самой "России" не существовало, не было такого слова, а было нечто похожее на него: было одно слово, которое иногда произносили для обозначения русской земли, слово робкое, ничего почти не выражавшее в то время, хотя уже носившее в себе залог величия и силы. Слово это -- "Русия", "вся Русия". Слово это понималось не в государственном, не в политическом смысле, а в народном. Под понятием "всеа Русии" разумелись все эти Микитки и Добрыньки, Карпы и Сидоры, Митяи и Миняи, Рогволодушки да Ярополкушки, Доброгневушки да Верхуславушки, все эти русые и рыжие бороды, босые и в лаптях, жившие "нечисто, яко зверь некий", "сеявшие просо" и величавшие Дид-Ладу, все эти "мужики" -- не "мужики", а "мужики", уменьшительные и уничижительные от "мужа", "мужие", "мужи", которыми имели право называться только князья, бояре да воеводы, а все остальное -- не "мужи", а "мужики", нынешние "мужики", коих попы и называли собирательно "хрестьянством", в отличие от "поганых", и кои впоследствии превратились в "крестьян", как "человек" в "лакея", в "челаэка"! "Эй, челаэк! Подай трубку!.." Вот кто составлял "всю Русию".

А вместо "Россия" в настоящем смысле были "княжества", "великие" и просто "княжества" -- тверское, рязанское, московское, нижегородское и иные, которые назывались и "землями" -- земля рязанская, суздальская, московская и многие иные. А не было "России", не могло быть и "сердца ее". Не могла быть поэтому и Москва "сердцем России". Да и где было ей думать об этом, когда над нею брали перевес то Тверь, то Суздаль, то Нижний. Да и величиною Москва была тогда не больше Суздаля, не более Твери, Рязани, а уж с "господином Великим Новгородом" или с "вольным" Псковом ей и тягаться было нечего: те не в пример были и многолюднее, и богаче ее. И вмещалась вся-то она в пределах Кремля, а за Кремлем были бедные хижинки, из которых обыватели тотчас убегали в Кремль, как только грозила опасность, нашествие соседей или иноплеменников.

Не была еще тогда Москва и "белокаменною", потому что была вся срублена из дерева.

Не было тогда в Москве ни "Ивана Великого", ни "Василия Блаженного", ни вообще "сорока-сороков", ни "царь-колокола", ни "царь-пушки", ибо тогда еще о "пушках" и понятия не имели, а "цари" сидели не в Москве, а в Сарае, да и "царей" тогда еще не было, а назывались они "ханами", и "царем" тогда над "Руссиею" был Мамай "безбожный". Ничего тогда не было такого, чем теперь славна Москва.

Но и тогда уже существовал "Охотный ряд": в нем-то и образовалось то, что потом стало "сердцем Москвы", а после "сердцем России". Существовала тогда и Красная площадь, нечто вроде сенного и обжорного базара, на который окрестные Микитки да Добрыньки свозили для продажи свои нехитрые продукты и на котором этих самых Микиток и Добрынек, за "воровство" и другие вины, секли кнутом "нещадно" или казнили смертью на особом, весьма уютном местечке, названном "Лобным".

Так вот эта-то маленькая, но уже загребистая Москва 20 августа 1380 года провожала свои и союзные рати против "безбожного сыроядца" Мамая.

В Успенском соборе шла служба, на которой присутствовал великий князь, как старший стратиг. Он жарко молился, хотя, по-видимому, мысли его часто убегали из собора и витали то в тереме его, где он провел столько счастливых лет с другинею своею, с княгинею Евдокиею, то в мрачной обители преподобного Сергия Радонежского, то там, далеко, на неведомом кровавом поле, где ждет его суд божий. А каков будет этот суд, этого никто не знает... Рядом с ним стоит друг его и родственник, неизменное копье, Володимер свет Андреевич, серпуховский князь: он также горячо молится, изредка поглядывая то на друга своего Димитрия, то на лик Богородицы, освещенный полосою летнего солнца, ворвавшегося сквозь узенькое соборное окно. Его лицо покойно и мужественно. Тут же молятся и другие князья: белозерские, каргопольский, устюжский, ростовский, серпейский -- и все главные воеводы, между которыми особенно бросаются в глаза своею молодцеватостью Михайло Бренк и братья-иноки Пересвет и Ослябя с схимами на головах.

Когда кончилась служба, Димитрий и все другие князья приблизились к мощам Петра митрополита и упали перед ними ниц.

-- О чудотворный святителю! -- воскликнул Димитрий, стоя перед мощами угодника.-- Погании идут на меня, неизменного раба твоего, и крепко ополчилися, вооружаются на град твой Москву!.. О чудотворче! Тебя проявил Господь последнему роду нашему... тебе подобает молиться, мы твоя паства...

Далее он не мог говорить, слезы заглушили его голос...

Владимир Андреевич задумчиво глядел на мощи. Открытое, мужественное лицо его, казалось, говорило: "Экое махонькое, сухонькое тельцо святительское... что в ем весу! одне косточки... а великая сила в костях сих праведных обретается, где нашей силе!.."

Из Успенского собора князья и воеводы пошли в Архангельский. Молились и там. Димитрий кланялся гробам своих прародителей... Из Москвы, из этого темного собора, мысль его почему-то невольно перенеслась в Киев, в далекий Киев, которого он никогда не видел... "И там мои прародители,-- думалось ему,-- и баба Ольга, и прабаба наша великокняжеская, и Володимер равноапостольный, и Ярослав мудрый, и Володимер Мономах... блаженни в успении своем... ими не володели поганые... а мы -- мы улусники татарские, холопи Мамаевы... Сором мне пред вами, отцы и праотцы мои!.."

И краска стыда залила его полные щеки... Он взглянул на Владимира Андреевича и со стыдом отвернулся от него...

-- Ты что, господине княже? -- с недоумением спросил тот.

-- Сором, друже... Иссоромотили есмы сами себе,-- загадочно отвечал Димитрий.

-- Чем же иссоромотилисмо, княже?

-- Неволею татарскою... перед прародителями сором.

Владимир понял своего друга и судорожно сжал рукоятку своего длинного меча...

-- Там ляжем костьми... мертвии бо сорома не имут,-- с дрожью в голосе сказал он.

-- Аминь... Положим головы за гробы отцов и за честь нашу...

Князья вышли на площадь, где происходило молебствие перед дружинами. Громко и стройно пело все собравшееся московское духовенство, призывая победу на христолюбивое воинство и погибель на "поганые агаряны". Торжественно звонили колокола московских церквей, которых было тогда еще немного, но звон этот, казалось, воодушевлял бородатые рати, чувствовавшие всю строгость минуты. По многим щекам текли слезы.

Когда князья были покроплены святой водой и начались уже проводы, "последнее целование", тогда весь Кремль огласился женским плачем. Больше всех, казалось, плакала великая княгиня Евдокия. Светлые и голубые, как незабудки, глаза ее совершенно распухли. Обхватив своими пухлыми белыми руками воловью шею своего "лады милого", она так и застыла на высокой, обтянутой кольчугою груди князя и только шептала пересохшими губами: "На кого ты меня, хоти юну твою, ладо мое, покидаешь?.. Ох, ладо мое, ладушко! Княжец мой, Митюшка! Оох!" -- "Не плачь, не стени, хоти моя милая, супруга моя Евдокия желанная! Не стени, кукушечка моя, младо зезулица!" -- утешал ее Димитрий... А у самого слезы тоже готовы были брызнуть, да нельзя... сором перед ратью... вся Москва смотрит...

Всех оплакивали, обнимали, крестили, целовали... Только и видны были взмахи женских рук, что заплетались за шеи своих воев милых, да слышались женские причитания, словно свирели голосистые, и шмелиное жужжание мужских голосов, утешавших своих другинь, жен, сестер, матерей...

Одни только схимники Пересвет и Ослябя одиноко стояли в стороне, потупив глаза в землю и стараясь никого не видеть: с ними некому было прощаться, некому было пожалеть об них, припасть на могучие груди, потому что... потому... да потому, что уж им так на роду было написано... не было тут милых женских рук, которые бы обхватили их шеи, прикрытые черными схимами...

После молебствия рати по трубному знаку стали выходить из Кремля тремя воротами: Фроловскими, что ныне Спасские, Никольскими и Константино-Елепинскими, выходившими тогда к Москве-реке, ныне не существующими. В воротах стояли дьяконы и протодиаконы с огромными мисами святой воды, а попы и архиереи, макая в мисы кропилами, брызгали святою водою на воинство, шедшее рядами и блиставшее доспехами на теле и слезами на глазах и щеках. Сзади шли толпы жен, матерей, детей и иных сродников и оглашали воздух рыданиями: последний раз они обнимали своих ладушек милых, как птицы белыми крыльями, а теперь этими руками остается только отирать горючие слезы...

Выехали из Кремля с своими ополчениями князья и воеводы. Димитрий ехал на своем белом арабском коне, которого он любил так, как Олег вещий любил своего коня боевого, от которого ему и смерть приключилась. Грузно, но картинно сидел великий князь на своем любимце, опираясь на золоченые стремена и блистая доспехами своими, золотою "кордою" и золоченым шлемом, блестящею "колонторою" и великолепною княжескою "подволокою"...

-- Ох, в якову лепоту облечеся, князь наш великий! -- слышалось в толпе.

-- Дюрди победоносец, воистину Дюрди...

Рядом с ним ехал друг его неразлучный, Володимир. Взор его был полон отваги. "Ляжем костьми, не посрамим земли русские",-- так, казалось, и говорили серые глаза его, сверкавшие из-под нависших бровей.

Выехав из Кремля, они невольно остановились в немом восторге. Ратям, казалось, конца не было, и красота их была неописанная. Они стояли нескончаемым рядом вдоль кремлевской стены, глядя на московские святыни и как бы в них самих почерпая отвагу. Копья и сулицы торчали как лес, и солнце, играя на остриях колчар, на металлических бляхах колонтор, на яловцах остроконечных шлемов, кидало густую тень от тесно сплоченных коней, украшенных цепями и гремучею наборною сбруею. А огромные красные шиты, которыми был прикрыт левый бок и плечо каждого ратника, зловеще говорили о багровой крови врага, о целых потоках крови, которые потекут под этими огненными щитами.

-- О, княже господине! -- невольно воскликнул Владимир.-- Какова рать наша!

-- Воистину таковой рати не бывало, как и Русь стоит,-- тихо отвечал Димитрий.

Он поехал вдоль строя и, остановившись на середине, поднял правую руку, как бы на молитву. Все замолкло кругом; даже женщины и дети удержали свой плач.

-- Братия! -- воскликнул великий князь голосом, который пронесся от одного конца ополчения до другого.-- Лепо нам, братия, положить головы наши за правоверную веру христианскую!.. Да не возьмут поганые городов наших, да не запустеют церкви наши, да не будем рассеяны по лицу земли, а жены наши и дети да не отведутся в полон на томление от поганых! Да умолит за нас Сына своего и Бога нашего Пречистая Богородица!

-- Слава великому князю! Слава! -- загремело по рядам.

-- Мы приговорили положить свой живот за русскую землю и прольем кровь свою за нее! -- слышались ближайшие голоса.

Все князья и воеводы проехали по рядам, осматривая каждый свою часть, свой полк, свои отдельные рати, конников и пехотинцев. Все оказалось в порядке.

По знаку великого князя ударили поход. Завыли ратные трубы страшным, нечеловеческим воем, загремели варганы. Прощальный, проводной звон колоколов, топот и ржание коней, невообразимый брязг и лязг оружия, сбруи и всяких звенящих доспехов, вопль провожающего населения, лай испуганных собак -- все это заставляло трепетать удалью и "хороборством" сердца робких и провожающих.

Впереди черным пологом колыхалось в воздухе огромное, черное как ночь, великокняжеское знамя, "стяг великий", с изображением на нем страстей Христовых... Знамение, приличное страшному, кровавому деянию, которое должно было твориться под его сенью... Издали оно казалось черною птицею, которая реяла над войском...

Великий князь ехал под самым стягом: это его голову осеняла своими крыльями черная птица, реявшая над ратями "хоробрых русичей"...

А сзади, в Кремле, на вершине златоверхого терема великокняжеского, под южными окнами, в набережных сенях, сидела великая княгиня, окруженная воеводскими женами. Удерживая потоки слез, которые мешали им видеть удаляющееся войско и которые все-таки лились неудержимо, покинутые своими "ладами" женщины не спускали глаз ни с этой, кажущейся птицей, черной точки великокняжеского стяга, ни с этой массы двигающихся коней и всадников с блестевшими на солнце остриями копий; но ни лиц, ни отдельных фигур уже нельзя было отличить, все покрывалось дымкою дали и пылью, встававшею над войском. Москва сразу, казалось, опустела, как опустело в сердце каждой из этих плакавших женщин, и все казалось унылым, осиротелым, мрачным, как могила...

-- Сестрицы мои, голубицы мои! Ох! -- плакалась Евдокия,-- стяг, стяг-от черный княжецкий, вижу, вон он, аки вран черен реет... а его, князя моего милого, не вижу... О! Тошно мне!..

VI. ОПОЛЧЕНИЕ В КОЛОМНЕ

Ополчение двинулось по направлению к Коломне.

Там, где в наши времена лежит гладкий, широкий шоссейный путь с сторожевыми будками и станционными домами и где теперь неумолкаемо гремят день и ночь паровозы с сотнями товарных и пассажирских вагонов, пролетая железным путем мимо тысяч телеграфных и верстовых столбов с нитями телеграфных проволок, мимо сторожек, будок, застав и богатых станционных зданий, обдавая дымом возделанные поля, оголенные, как русский подбородок при Петре, лесные рощи, города, села, деревни, сады и роскошные замки железнодорожных "русичей", "немцев", "агарян" и иных "бесермен", там в описываемое нами время лежала кругом ужасающая глушь, леса, болота и невозделанные поля. Только узкая полоса земли, по которой иногда проходили караваны купцов "сурожан" да проезжали за данью и "поминками" татарские баскаки и темники или проходили немногочисленные рати удельных князей, чтоб погрызться друг с дружкой из-за стола великокняжеского или из-за города, нахрапом взятого соседом, только эта проезжая полоса представляла возможность передвижения; все же кругом было пустынею дремучею и трясиною невылазною с медвежьими, волчьими, куньими, рысьими и иными звериными путями, по которым свободно рыскало всякое зверье, а иногда хоробрые Микитки да Добрыньки для добычи шкур и мяса этого зверья, шкур на подати князю и его тиунам, а мяса -- себе и своим двуногим зверенышам "хрестьянам" на корм. Этим-то диким путем, прародителем нынешнего цивилизованного рельсового пути, двигались к Коломне рати "русичей". Понятно, что они двигались медленно, часто гуськом, между непроходимыми борами, а иногда вразброд, стадами, где открытое поле представляло к тому возможность. Десятки верст заняты были этими ратями, за которыми, бешено скрипя колесами, тащились тысячи телег с провизиею, котлами, таганами и всевозможным скарбом. Дикая пустыня ожила: никогда не видала она такого множества людей и коней, никогда мертвая тишина ее не нарушалась таким невообразимым ржанием лошадей, людским говором и громом оружия. Дикие звери, заслышав необычайный шум, спешили укрыться в чаще лесов, а иногда, озадаченные нечаянным появлением такого множества народа, застигнутые как бы врасплох, звери эти, мало еще напутанные, приходили в необыкновенное смятение, медведи, выходя из чащи леса, становились на задние лапы и рычали страшно на людей и на коней, волки отчаянно выли на скрипящие обозы, лисицы выползали из нор и трущоб и, точно в "Слове о полку Игореве", "лаяли на червленые щиты" ратников и на их блестящие доспехи. Птицы кружились стаями и наполняли воздух криками, ибо и непривычной птице казалось, что это не люди двигались, а что леса дубравные, "борове великие", снялись с своих мест и идут неведомо куда на полдень.

Во время привалов, по вечерам и на утренней заре, гул над ратями стоял еще более страшный и в этих пустынных местах неслыханный. Прислужники, холопы и рабы разбивали княжеские, воеводские и боярские шатры и наметы. Пестрота шатров была невообразимая, и чем владелец шатра был богаче и знатнее, тем шатер был больше и пестрее. В самой середине обоза разбивался намет великокняжеский, пестревший всеми цветами, возможными в природе, и блиставший позолотою украшений, коньков, петушков, еловцев и мишурою шнуров и кистей. Над ним всегда чернел большой великокняжеский стяг, тоже с золочеными еловцами и золотыми кистями. Вокруг этого шатра, как вокруг соборного храма, разбивались меньшие шатры, наметы удельных князей. За этими шатрами -- шатры простых воевод и бояр. И эти шатры пестрели цветами своих уделов и областей: где резал глаза красный цвет, где зеленел ярко-зеленый, где синий и алый. Сдельные и полковые стяги имели также свои отличительные цвета и изображения: на одном страсти Христовы, на другом святой "Дюрди", или Георгий Победоносец, на третьем "Микола Чудотворец".

Ратные люди разводили костры, зажигали целые рощи и распускали такое зарево, что оно будило всех зверей и птиц, и всю ночь окрестности стонали от звериного реву и вою, от птичьего грая и клекота.

К кострам приставлялись таганы и треноги, кипели котлы с варевом, шипели волы и бараны на огромных вертелах.

В палатках слышался говор князей и бояр, звон чаш, стоп и братин: один удельный князь угощал другого с его воеводами и боярами, а бояре, князья и воеводы других земель чествовали соседей, пировали и братались, меняясь крестами и оружием, ибо в то время боярам и князьям разных уделов, городов и земель, нелегко было съезжаться при непроходимости путей и при постоянных усобицах: муромцы пировали и обнимались с суздальцами; верейцы целовались и оратались с серпуховцами, боровитяне угощали угличан, тверитяне белозеров... Вспоминались общие обиды, претерпенные от "поганых", упоминались имена князей и бояр, замученных в Орде, не забывалось и о тяжких данях, наложенных "безбожными сарацинами"...

И простые воины разных земель и уделов знакомились между собою: все эти "хрестьяне", Рогволоды да Ярополки, Микитки да Добрыни, карачаровцы и москвитяне, устюжане и володимерцы, синие рубахи с красными ластовками и красные рубахи с синими ластовками по землям и городам -- все это сходилось к общим шатрам, говорило и шутило разными местными говорами, "окали" и "акали", "цвокали" и "чвокали", "вякали" и "дзякали". Москвитяне смеялись над половчанами, тверитяне над нижегородцами, у одних хаялись шапки, у других шляпы, у тех порты осмеивались, у этих зипуны и лапти, "звычаи" и "обычаи", "норов" и "ухватка"; тех дразнили, что они якобы "своего бога с кашей съели", других -- якобы "овину свечи ставят", третьи -- "лаптем шти хлебают", у четвертых -- "черт детей качает...". Говор, смех, а там -- сон всего ополчения и сторожевые оклики часовых да вой потревоженных зверей по полю и по дубравам...

Чуть заря, все снималось с прежним шумом и гамом и двигалось далее на полдень...

На восьмой только день ополчение подошло к Коломне. В нескольких верстах от этого города ополчение встречено было воеводами новых полков, которые, по увещательным грамотам из Москвы, сошлись на Коломне из разных областей земли русской: Микула Васильевич -- воевода полка коломенского, Андрей Серкиз -- воевода полка переяславского, Иван Родионович-- воевода полка костромского, Тимофей Валуевич -- воевода полка юрьевского, князь Роман Прозоровский -- воевода полка владимирского, князь Федор Елецкой -- воевода полка мещерского, князья Юрий и Ондрей -- воеводы муромского полка. Военачальники обнимались и целовались между собою, словно бы это было светлое Христово воскресение...

В коломенских воротах ополчение встречено было епископом Герасимом, а коломенские церкви звонили во все колокола. Никогда такого множества ратей не видала Коломна и вся высыпала на улицы, на площади, за город. Бабы-коломнянки и богатые люди расхаживали по рядам и поили ратных квасами, медами, брагами и угощали калачами и баранками; все эти вой, сошедшиеся в первый раз со всех концов русской земли, казались "своими", "ближними", "сродниками", несмотря на различие одежды и говоров...

-- Сестрицы мои милые! -- с умилением говорила одна коломнянка другим бабам с ведрами за плечами.-- Как они, ратные-те, погнали своих коней на Оку-реку на водопой, так я, голубушки мои, думала, что кони-то всю Оку выпьют,-- таково много коней!

-- Где, мать моя, комонем Оку испити! Не испить ее,-- успокаивала ее другая баба.

-- Ковшом моря не исчерпати,-- пояснила третья.

-- Что и говорить! А много воев, ох, много! Ино голуби со страху послетали с церквей и не ведают, где сести...

Особенно поражали всех два рослых красивых воина, которые на богатых конях и в дорогих доспехах неотлучно следовали за великим князем, имея на головах черные покрывала с нашитыми на них белыми черепами... То были Пересвет и Ослябя.

На другой день по прибытии к Коломне великий князь велел всем ратям, и с ним прибывшим, и до него, выстроиться на лугу, под самым городом, на месте, где совершали коломняне свои обрядовые "игрища" и пели "Ой Дид-Ладо" да величали Ярилу. Луг этот, как и в Карачарове, как и под Москвою, назывался "девичьим полем".

Нельзя было без умиления и восторга, конечно со стороны тогдашнего "русича", смотреть на это небывалое зрелище, на обширное, ровное, зеленое поле, усеянное несметным воинством, необозримыми полчищами, каких еще ни разу не приводилось видеть ни одному русскому с тех пор, как почалась русская земля: ни на печенегов и половцев, ни на хозар и касогов, ни на черных клобуков и греков русская земля не высылала такого множества ратей, и притом такого поражающего разнообразия, разнообразия в цвете одежды, в ее покрое и качестве, разнообразия в доспехах, в вооружении, шишаках и кольчугах... И над всем этим Царил, поражая зрение, яркий, огненно-красный, "червленый" цвет огромных щитов, которые стояли и колыхались в поле, точно живые, подвижные заборы, с глядящими через них человеческими головами в шишаках и с длинными копьями-"колчарами"... И над всем этим реяли, как большекрылые птицы, разноцветные стяги, знаменовавшие собою всю собравшуюся воедино севернорусскую землю.

-- О, велика ты, земля русская, земля православная!-- с трепетом воскликнул великий князь при виде поразительного зрелища и молитвенно поднял к небу руки, как бы призывая милость неба на этот цвет русской земли.

-- И еще не вся она, княже, собралася,-- со вздохом заметил Володимир Андреевич.

-- Не вся, друже... Кто же будет кокош оный, иже соберет птенцы своя под крилы, вся птенцы?

-- Ты, господине княже, кокош оный...

Великий князь грустно покачал головой, светя золотою еловицею шлема... "Ни-ни, друже... Мал бех в дому матере моея, святой Руси, мал я буду..."

-- Слава великому князю! Слава! -- прогремели ряды, завидев Димитрия.

-- Слава великому и христолюбивому воинству! Слава! -- отвечал громко великий князь, кланяясь на седле и подъезжая к "первому суйму", к передним рядам середины ополчения, расположившегося полукругом, так что по сторонам его были "правая рука" и "левая", или правое крыло и левое.

Ополчение расположено было "по землям" -- земля суздальская, земля московская, земля тверская, земля володимирская, а все вместе изображали собою русскую землю. "Большим воеводою" "правой руки" был Владимир Андреевич, "левой" -- Лев Брянский, "середины" -- сам великий князь.

Войска осмотрены. Приказ отдан: протрубили трубы звонкие выступать в поход назавтра, августа 30, на память славного и святого князя Александра Невского, прародителя великого князя Димитрия.

Ратным людям уготовано было всем городом великое кормление, трапеза и питие богатое. Трапезовали тут же, на "девичьем поле", под открытым небом, сидя купами на траве. За трапезою служили все коломенские поголовно, от мала до велика, разносили по купам яства, разливали зелено вино, квасы и меды сладкие. А князья и воеводы трапезовали особо, в городе: их почтил трапезой Герасим епископ.

Хорошо потрапезовали и выпили ратные. Разгорелась кровь молодецкая, развязались языки, пошел гул и говор по полю.

Особенно живая беседа шла в одном кругу, именно в муромском полку. Ратные люди собирались вокруг знакомого уже нам краснобая Малюты-карачаровца, того самого ратного, которого мы видели в селе Карачарове около "игрища" в беседе со старым старцем Рогволодом и который хвалился, что когда-то он с князем волынским Казань громил, а потом вместе с прочими бежал с поля битвы на берегах реки Пьяной, когда русские потерпели поражение от царевича Арапши. Теперь Малюта сидел на траве, поджавши ноги, и важно отвечал на предлагаемые ему вопросы.

-- Так земляк твой был, Илья-то Муромец?

-- Стало, земляк, коли из одного села.

-- Ой ли! С самого Карачарова?

-- Из него... И избы-те наши, моя и Ильина, чу, Муромца, рядом стоят.

-- Что ты! Ах! И сказку про него сказывать, поди, горазд?

-- Где не горазд!

-- А ну, скажи, человече, мы послушаем.

-- Скажи, братец, потешь нас, уважь! -- приставали другие ратные.

Малюта начал было ломаться; но потом, вняв общим мольбам, откашлялся и начал тягучим, однообразным голосом, покачиваясь из стороны в сторону:

В старину было в стародавнюю,

Ишшо Володимер князь да стол держал,

В ту пору было в славном городе во Муроме.

В большом селе Карачарове

Жил хрестьянин Иван Тимофеевич.

У тово ли у хрестьянина изо всех детей

Было детище едино любимое,

Илья Муромец да сын Иванович.

Как сидел он сиднем ровно тридцать лет,

Тридцать лет не имел ни рук, ни ног,

На печи ли яму под собой протер.

-- Ах! -- не вытерпел один ратничек.-- Под собой яму протер, слышь...

-- А ты не перебивай!.. Ишь Бога-ту свово с кашей съел, да туда же лезет! -- осадили его соседи.

Ратничек, съевший якобы своего Бога с кашей, заморгал глазами и замолчал.

Поощренный общим вниманием, Малюта продолжал:

Приходило тут время-то летнее,

Время страдное, дни сенокосные,

Уходил осударь ево, со матушкой

Да со всем семьем любымыим,

На работушку на ту хрестьянскую,

Очищать от дебья-колодья поженку --

Оставался дома один Илья.

Идут тут мимо старцы незнаемые,

Нища братия, калики перехожий,

Становились под окошечко косящато,

Говорили Илье таковы слова:

"Ай ты гой еси, Илья Муромец, хрестьянской сын!

Восставай-ка на резвы ноги,

Отворяй-ко ворота широки,

Выпускай-ко калик во храмину,

Подавай-ко каликам напитися..."

-- Испей, касатик, испей на здравие.

Это словно из земли выросла баба с ведрами на плечах, та самая, что боялась, как бы ратные кони всей Оки не выпили. Только теперь у нее была не вода в ведрах, а брата, да такая ядреная, что как стали ратные люди испивать ее ковшами, то забыли и про Илью Муромца, да так до ночи и кружил коломенский ковш...