автордың кітабын онлайн тегін оқу Одинокий путник
Одинокий путник
Ольга Леонардовна Денисова
И уходит где-то в направленье юга
Одинокий путник в январе холодном…
Ё-вин (Лина Воробьева)
© Ольга Леонардовна Денисова, 2015
© Ольга Денисова, дизайн обложки, 2015
Редактор Елена Липлавская
Корректор Елена Липлавская
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero.ru
1
Ветер дул с севера – ледяной, резкий, он принес с собой колючую снежную крупу и дышал жестоким холодом. Лес выл под его ударами, трещал сорванными сучьями и швырял их на лед реки. Тучи неслись по небу, как кони от степного пожара, меж ними мелькала полная луна, от чего по земле бежали мрачные тени. Во тьме мерещились зловещие крики, хохот, рычание, конский топ и ржание огромных коней, под копытами которых дрожит земля.
Лешек шел и улыбался. И если сначала его била крупная дрожь – не от страха, от возбуждения, – то теперь ее сменила невероятная легкость. Пожалуй, он был счастлив. Он не хотел думать о том, сколько ему придется пройти, имея два стакана пшена и огниво. Он не хотел думать о холоде, пронизывавшем его полушубок, о ветре, обморозившем лицо и руки, которые он старательно втягивал в узкие рукава, о поземке, заметающей наезженный санный путь, об одиночестве и голодных волках, которые, наверное, наблюдают за ним из леса.
Он не знал, который час, а рассмотреть звезды сквозь обрывки туч не успевал. Судя по тому, как повернулась луна, он шел около пяти часов, а это значит, что в монастыре уже проснулись и обнаружили его исчезновение. А если они заметили пропажу крусталя, то, возможно, и снарядили погоню. И от этого ему вовсе не было страшно, наоборот, ему хотелось, чтобы Дамиан понял, кто унес крусталь, чтобы он топал ногами и орал на всех, кто подворачивается ему под руку, размахивал плетью и скрипел зубами от злости. И мысль эта заставляла Лешека улыбаться еще шире.
Ветер дул ему в спину.
Между тем архидиакон Дамиан, ойконом Усть-Выжской Пýстыни, вовсе не топал ногами, не орал, а разве что скрипел зубами. Если авва узнает о том, что крусталь исчез, был украден, то, пожалуй, виноватым окажется сам Дамиан, если не успеет изловить вора.
По своей сути Дамиан был так же далек от служения Богу, как авва – от потворства блудницам, и, наверное, поэтому так и не получил сана иерея, но, волею судьбы оказавшись в монастыре, сумел высоко подняться и здесь. От приютского мальчика до бесправного послушника, от новоначального до настоятеля приюта – к сорока пяти годам Дамиан добрался до вершины и стал, по сути, воеводой Пустыни. Хотя должность эта и называлась по старинке «ойкономом», на плечах его в первую очередь лежала забота о силе монастыря, охрана его рубежей, расширение земель и лесов, приносящих обители доходы. И если пришлые разбойники опасались трогать хорошо укрепленный монастырь, то постоянные стычки с людьми князя Златояра заставили авву согласиться на содержание дружины, монахов-воинов, хорошо вооруженных и обученных.
Монастырь стал тесен Дамиану, подниматься выше было некуда (а он отлично понимал, что аввой ему не стать никогда), оставалось только расти вместе с монастырем, что вполне устраивало авву, из соперника превращая в союзника. Не то чтобы отец-настоятель мог поколебать достигнутое Дамианом могущество, но выступить против него в открытую означало ни больше ни меньше разрушить Пустынь, превратить ее из монастыря в мелкое княжество, а этого Дамиан не хотел, во всяком случае пока: монастырский устав с его жесткими законами, иерархией, послушанием позволял править им не задумываясь о настроениях насельников.
Крусталь примирял честолюбие Дамиана и стремления аввы, они оба нуждались в нем, каждый по-своему, и его исчезновение означало возвращение к давнему противостоянию, в котором Дамиану не суждено было взять верх.
Он обнаружил пропажу сразу, едва заслышал било, созывавшее братию на службу. Сам Дамиан давно получил разрешение молиться в своей келье, и только тогда, когда появляется время, свободное от многочисленных праведных трудов на благо обители, однако он привык вставать рано, поэтому просыпался зачастую задолго до подъема братии.
Сундучок был открыт, как будто вор хотел, чтобы исчезновение крусталя заметили немедленно. А может, побоялся щелкнуть замком еще раз. А может, просто забыл, по глупой неопытности.
Робкий стук в тяжелую дверь просторной светлой кельи заставил Дамиана вскочить и захлопнуть крышку сундучка – посторонним незачем знать о пропаже.
– Кого там принесла нелегкая? – проворчал он себе под нос. – Входи!
Благочинный – разжиревший на доходах Пустыни иеромонах – робко сунул пуговичный нос в щелку: Дамиана побаивались все, зная о его крутом нраве и привычке впадать в ярость по пустякам. Дамиан же терпеть не мог толстяков, особенно мелких ростом. Сам он был сухощав (хотя и прикладывал к этому немало усилий), высок и широк в плечах.
– Доброго здравия, отец Дамиан, – тихо, с придыханием начал благочинный. – Я бы не решился тебя потревожить с таким пустяком, но, зная твою щепетильность в подобных вопросах…
Дамиан поморщился:
– Зайди и закрой двери.
Благочинный снова кивнул, шумно сглотнул и с усилием прикрыл тяжелую дверь.
– Я бы не стал… но такого у нас давно не случалось…
– Ну?
– Ушел послушник Алексий, певчий, тот, которого ты привез два месяца назад… Ну, которого похитил колдун и…
– Я понял, – грубо оборвал Дамиан. – Куда он ушел?
– Я… Я не знаю. Он ушел из Пустыни.
– Как? Куда он мог уйти? Что ты несешь?
– Вот, – благочинный протянул клубок тряпок.
– Что это? – Дамиан поморщился.
– Его вещи. Переоделся в мирское и ушел. И сказал, что ни секунды здесь больше не останется. – Благочинный перешел на шепот: – Он сорвал крест…
– Ты понимаешь, что говоришь? Куда он уйдет? Январь! Кругом лес, за окном метель, он заблудится и замерзнет еще до рассвета! И где он взял мирскую одежду?
– Украл у келаря, наверное…
Дамиан, разумеется, помнил послушника Алексия, которого два месяца назад нашли и вернули в монастырь после восьмилетнего отсутствия. Лешек – заблудшая душа, Лешек – дар божий. И за его волшебный голос экклесиарх, старенький отец Паисий, прощал ему заблудшую душу, равно как и все остальные прегрешения. Высокий, худенький, этот Лешек более всего напоминал отрока, хотя от роду ему было что-то около двадцати – он всегда выглядел моложе своих лет, Дамиан запомнил его еще в приюте. Тот и ребенком отличался от сверстников, простеньких крестьянских мальчиков, чем уже тогда приводил Дамиана в раздражение: мальчик вызывал у него странный подспудный страх, непонятное стремление спрятаться от взгляда его огромных светлых глаз, как будто укорявших в чем-то. Глядя на это дитя, Дамиан испытывал чувство вины, и, наверное, именно поэтому его преследовало желание запугать, заставить опустить глаза, пригнуть голову мальчика к земле… Только от чувства вины это не спасало – по сравнению с другими приютскими детьми тот и так был запуган без меры, потому что отставал от сверстников по росту, и нравом обладал слабеньким, сломать который ничего не стоило.
В детстве певчий напоминал кутенка, сосущего молоко из брюха матери: младенческие безвольные чуть приоткрытые губы; бесхитростные, как у гукающего грудничка, движения тонких пальчиков, постоянно что-то перебиравших; продолговатая ямочка на подбородке, которую мальчик все время пытался разгладить рукой; узкие плечи, которые Дамиан мог полностью покрыть ладонью. Взгляд, всегда удивленный, из-под длинных, загнутых вверх ресниц стремился куда-то вдаль, и по гладким волосам цвета зрелого каштана так и тянуло провести рукой.
Лешек – дар божий… В придачу к никчемно-умилительной внешности отрок имел поистине ангельский голос. Гости монастыря (а среди них попадались богатые и влиятельные люди) таяли от его пения и пускали сладкие сопли. Что говорить, и сам Дамиан, слушая волшебный голос ребенка, чувствовал, как нежно ломит грудь и как обрывается дыхание и влажные глаза поднимаются к куполу церкви… И это тоже приводило архидиакона в бешенство: ему казалось, что не он, тогда настоятель приюта, имеет полную власть над приютским мальчиком, а тот владеет его душой. А этого Дамиан вынести не мог.
Пустынь не имела ни одной из святынь, являвших миру чудеса: ни исцеляющих мощей, ни целебных источников, ни чудотворных икон. Хотя богомаз был, и неплохой, а иконы его украшали церкви не только на землях монастыря, но и далеко за их пределами, однако ни одна из них не мироточила, не помогала от болезней, не спасалась сама собой от пожаров – в общем, никаких волшебных странностей не обнаруживала.
Но, несмотря на это, Пустыни было чем привлечь знатных гостей: монастырь славился своим хором. Его наставник – экклесиарх Паисий – обучался на Атоне и сам когда-то обладал хорошим голосом, но, главное, умел найти способных учеников, обучить их крюковой грамоте, поставить голос: пел его хор чисто, слаженно и красиво. Настолько красиво, что послушать его приезжали из самого Новограда, и из Удоги, а однажды – и из далекого Оленца. И, конечно, оставляли серебро!
В детстве отрок Алексий был украшением хора, его жемчужиной, и когда обитель потеряла его, ничто не могло утешить экклесиарха. Но с тех пор как Пустынь обрела его снова, Паисий, убедившись в том, что сломавшийся голос не утратил волшебной силы, ходил счастливым; Дамиан же рассчитывал с его помощью приобрести для монастыря сильных покровителей.
Послушника забрали у колдуна вместе с крусталем.
– Келаря ко мне, и очень быстро! – выплюнул Дамиан благочинному в лицо. – И певчих, и послушников, которые видели, как он уходил.
– Всех? – присел благочинный.
Дамиан прикинул и кивнул:
– Самых толковых. Человек пять, не больше. Только очень быстро. И… не надо чесать языками!
– Я понимаю, я только тебе…
– Да ты-то только мне, а остальные? Лишние разговоры пресекать!
– Понял…
Ну как эта мокрая курица будет пресекать разговоры? Вот когда сам Дамиан был благочинным, никто не смел ослушаться приказа. Потому что каждый знал: его сосед по келье может первым доложить об этом многочисленным помощникам архидиакона.
Через полчаса, вытряхнув душу из доверчивого келаря и отупев от допроса безголовых певчих, Дамиан спустился во двор, с удовольствием вдохнул свежий морозный воздух и направился к сторожевой башне. Еще не рассвело, но ветер потихоньку стихал: день обещал быть солнечным и холодным.
И этот щенок посмел! Он посмел войти в келью к спящему ойконому, открыть дверь, мимо которой и благочинный проходил на цыпочках! Он обманул келаря, сказав, что за одеждой его послал отец Паисий. И тот поверил! Потому что никто из насельников не решился бы на обман, и келарю в голову не могло прийти, что парень нагло лжет!
И ни один из послушников не побежал докладывать об его уходе, ни один! Ну, это на совести благочинного, с ними со всеми придется разобраться отдельно.
Щенок, мальчишка! Дамиан не ожидал такого поступка, и от кого? От жалкого певчего, труса и слюнтяя, который два месяца ходил втянув голову в плечи, радуясь, что его не убили вместе с колдуном. Такого не случалось никогда, с тех пор как Пустынь встала на берегу Выги! Да, кто-то уходил, и уходил тайно, но летом, летом, не зимой! И уж тем более не прихватывал с собой монастырского добра. И не срывал креста на глазах двадцати человек, и не произносил речей, от которых послушники теряли голову. Как же можно было так ошибиться? Пригреть змею на груди? Это все Паисий – он взял мерзавца под крыло!
Дамиан со злостью распахнул дверь в трапезную сторожевой башни (с некоторых пор его собственная «братия» начала и трапезничать отдельно от остальных монахов). За столом дремал только один дружник, в грязном подряснике, подложив скомканный клобук под щеку. Дамиан покрепче хлопнул дверью, не желая тратить время на выволочки: понятно, что вчера братья пили и вели непристойные беседы чуть не до самого утра.
– Всех сюда, быстро… – прошипел Дамиан сквозь зубы, когда проснувшийся монах вскочил на ноги.
Может быть, они были не дураки пожрать и выпить, но по приказу ойконома умели действовать без промедления: не прошло и двух минут, как молчаливые воины-монахи, мрачные с похмелья, расселись за столом.
– Сегодня ночью Пустынь покинул послушник Алексий, Лешек – заблудшая душа, – тихо начал Дамиан, – он ушел и унес принадлежащую мне вещь, очень важную для обители вещь. Перед уходом он сорвал крест и произносил богохульные речи перед другими послушниками. Найти мерзавца. Любой ценой. И притащить сюда. Живым.
Братья многозначительно переглянулись, но не произнесли ни слова – ни удивления, ни вопросов не было на их лицах, и Дамиан в который раз порадовался, каких славных воинов ему удалось выпестовать своими руками. Многие из них стали его дружиной, будучи приютскими мальчишками, многие пришли в Пустынь послушниками, некоторых (лучших) он сам привел со стороны, соблазнив сытой жизнью в стенах монастыря.
– Следы вокруг обители наверняка замело, но в лесу их можно отыскать, – продолжил архидиакон, усевшись во главу стола, – но если он не дурак, в чем я сильно сомневаюсь, он пойдет по реке, это его единственная возможность выжить. Поэтому разделитесь, пусть большинство двигается на север, обыскивает озеро и лес, а небольшой конный отряд сторожит Выгу и деревни. Разошлите гонцов в скиты и на заставы. Если он не отыщется сегодня, завтра искать придется слишком долго и далеко.
– Да он наверняка замерз в лесу или замерзнет в ближайшие часы! – усмехнулся брат Авда, старший в башне. Он один из немногих должен был понять, какую вещь унес с собой послушник.
– Значит, вы найдете его тело и принесете сюда, – кивнул Дамиан. – Наказать мерзавца было бы полезно, но мне нужна украденная им вещь гораздо больше, чем он сам.
2
На рассвете ветер стих, в воздухе зазвенел мороз, и выбеленный небосвод словно покрылся инеем. От холода захватывало дух, лес замер и вытянулся по струнке, скованный стужей, лед потрескивал под ногами, и иногда от этого становилось страшно – Лешек без труда представлял себе глубокую черную воду, и сосущее течение, и саженную корку льда над головой.
Он сильно озяб и подозревал, что обморозил лицо и пальцы. Иногда он растирал лицо рукавами, но только напрасно сдирал кожу: заиндевелый волчий мех на отвороте не согревал, а царапал. Поначалу он еще дышал на руки, но потом отказался от этого: они обветривались, но не согревались. Теперь же Лешеку казалось, что дыхание его остыло и выдыхает он точно такой же морозный воздух, какой и вдыхает.
Надо было уходить с реки в лес: при свете дня его увидят издалека, а конные нагонят его так быстро, что он не успеет как следует спрятаться. Странно, но погони Лешек не боялся, и легкая улыбка все еще играла на обветренных губах. Будто его страх, вечный страх, остался в монастыре, будто он скинул его с себя вместе с ненавистным подрясником, сорвал с шеи вместе с крестом.
Лешек огляделся: лес стоял по обоим берегам реки, но один берег был крутым, а другой – пологим. На пологом берегу его скорей начнут искать, зато, поднимаясь на крутой, он не сможет замести следы. В конце концов он выбрал пологий берег – если погоня обнаружит его следы, то его найдут за час, не больше.
Жаль, что стихла метель. Лешек оглянулся – на санном пути следы его мягких меховых сапог не были заметны, метель сдула с реки снег, уложив его валиком на берега. Конечно, следы можно было разглядеть, и тот, кто станет его искать, несомненно их увидит. Он вздохнул и прошел по собственному следу назад, прошел довольно далеко, с полверсты. Теперь они точно не найдут того места, где он углубится в лес.
Засыпа́ть глубокие дырки от сапог на берегу оказалось тяжелей, чем он думал: снег набился в рукава, и заломило запястья. Самое обидное, что за ним все равно оставалась широкая полоса потревоженного снега, которую при желании можно разглядеть, как бы тщательно он ее ни заравнивал.
Лешек только-только добрался до первых елей с толстыми стволами, когда услышал глухой стук копыт. Сердце упало, он присел и постарался слиться с серой корой дерева. Но, на его счастье, кто-то проехал мимо в сторону монастыря – на санях, запряженных парой коней, с молодецким гиканьем и свистом. Из-под полозьев во все стороны летела легкая на морозе снежная пыль, и Лешек выдохнул: теперь его следов точно не увидят, напрасно он шел назад. Удача снова тронула губы улыбкой.
Он зашел в лес довольно далеко – при свете солнца невозможно заблудиться. Сначала он собирался идти вдоль реки вперед, но пришлось отказаться от этой мысли: сугробы кое-где доходили ему до пояса. Но и остановиться на несколько часов было опасно: мороз убьет его, как только он перестанет двигаться. Оставалось лишь разжечь костер и отогреть наконец лицо и руки. Высушенные морозом дрова будут гореть бездымно; что-что, а костры Лешек разжигать умел. Он без труда нашел подходящую валежину и только потом сообразил, что топора у него с собой нет. Пришлось ломать сухие сучья непослушными руками.
Прозрачный, почти невидимый огонь жарко разгорелся за несколько минут, сжирая ветки со сказочной быстротой. Лешек протянул к нему тонкие посиневшие пальцы, и вскоре к ним вернулась чувствительность. Пришлось перетерпеть боль: ему казалось, что любой звук разнесется по лесу на несколько верст. Однако руки отогрелись, загорелось лицо, и мучительно потянуло в сон.
Есть Лешек не хотел – слишком сильное волнение всегда перебивало голод, поэтому пшено он решил поберечь. Чтобы не уснуть, он наломал еще сучьев, на этот раз потолще, пожевал еловую ветку и пососал снег – можно ничего не есть несколько суток, но пить и жевать еловую хвою при этом надо обязательно, так научил его колдун.
Если он уснет, то костер погаснет через полчаса. И даже если он зароется в снег, как это делают на морозе собаки, то все равно может замерзнуть.
* * *
Лешек попал в Усть-Выжскую Свято-Троицкую Пустынь, едва ему исполнилось пять лет. Между тем, он хорошо помнил свое детство. Помнил мать – сначала молодую, веселую, румяную, а потом в одночасье состарившуюся от болезни. Помнил ее прозрачное лицо с синевой на щеках, тонкие руки, обнимающие его за шею, губы, целующие его лоб. А вот отца и деда он помнить не мог – их убили, когда ему не было и года.
Через много лет, передавая колдуну рассказы матери, Лешек узнал, что дед его был знаменитым волхвом Велемиром; им и его сыном князь Златояр когда-то откупился от церковников. Дом сожгли, и они с матерью прятались у чужих людей, переходя из деревни в деревню. Голод, горе, несложившийся быт подкосили ее, и первая же лихорадка высосала из нее жизнь. Лешека отдали в приют, к монахам, не желая связываться с хлипким, болезненным мальчонкой, который никогда бы не стал в семье хорошим работником.
Монахи тоже не обрадовались этому приобретению. Из приюта для подросших воспитанников вели два пути – стать послушником или поселиться в какой-нибудь деревне, которые во множестве были разбросаны по монастырским землям, и платить монастырю подати, размер которых с каждым годом становился все больше, не оставляя возможности выбраться из нищеты. И какой из этих путей выбрать, каждый решал для себя сам.
Любой послушник мечтал стать монахом, однако большинство из них доживали до старости, так и не добившись пострига. Зато те, кому это удалось, превращались в «белую кость» монастыря – их ждала сытая, безбедная жизнь и необременительный труд. Послушники же, еще более бесправные, чем слободские крестьяне, выполняли и черную работу при монастыре, и пахали землю, которую монастырь еще не роздал под крестьянские наделы.
Лешек не годился ни для того, ни для другого. И только когда обнаружился его чудесный голос, который монахи упорно называли божьим даром, они смирились с его существованием. Он один из немногих мог быть уверен в том, что из послушника превратится в монаха очень быстро, а возможно, когда-нибудь получит духовный сан.
Его обучали грамоте, но этим и исчерпывалась разница между певчими и остальными приютскими детьми. Лешек вспоминал семь лет в приюте с содроганием: с первого до последнего дня эта жизнь казалась ему кошмаром.
Его не любили воспитатели за его странную повадку – слегка отстраненную, что со стороны казалось надменностью, а может, ею и была. Они хором твердили о «грехе гордыни» и смирении, но в те времена он их не понимал. Он так и не привык к побоям и всегда думал, что непременно умрет, когда его будут сечь, но так и не умер, только всегда долго плакал, не столько от боли, сколько от унижения. Страх перед розгой не делал его умней и осторожней – он просто не понимал, почему все вокруг стремятся его уязвить, и хотел стать хорошим, но не знал как. Мир казался ему несправедливым и непонятным.
Его не любили сверстники, завидуя его исключительному положению даже среди певчих, и при каждом удобном случае старались либо расправиться с ним самостоятельно, либо свалить на него вину за свои прегрешения. Он не пытался им понравиться, держался особняком, вызывая еще большее озлобление. А при его хрупком сложении перед сверстниками он был беззащитен.
По ночам, свернувшись клубком под тонким одеялом и дрожа от холода, Лешек думал о маме. Он, конечно, знал, что она умерла – об этом ему частенько напоминали воспитатели, – но не вполне понимал, что это значит. Он воображал, как она приходит в спальню, садится на кровать рядом с ним, обнимает его и целует. Иногда эти мысли согревали его и утешали, а иногда заставляли тихо и безысходно плакать, зажимая рот подушкой, чтобы никто не услышал, как он исступленно шепчет себе под нос: «Мамочка, приди ко мне, пожалуйста! Приди только на минутку!» Мама любила его, гладила по голове, понимала с полуслова и жалела. Лешек даже не думал о том, что она может защитить его или просто забрать из этого мрачного, холодного места – так далеко его мечты не простирались. Возможно, допусти он такую мысль хоть раз, и безнадежность свела бы его с ума. Нет, о таком он мечтать не смел – ему хотелось лишь, чтобы его пожалели и приласкали. Поэтому в грезах он и пересказывал ей свои горести и представлял, как мама прижимает его к себе и шепчет ласково: «Мой бедный Лешек».
Он был бесконечно одинок, и его первые попытки сблизиться с кем-то из ребят всегда заканчивались плачевно: если его и принимали в игру, то лишь для того, чтобы насмеяться, оставить в дураках или заставить плакать. Став постарше, Лешек понял, что таковы были правила игры: и смеялись, и оставляли в дураках, и доводили до слез не только его одного. Но лишь он один сдавался и бежал от таких игр, бежал сам, когда его никто не гнал. В конце концов он оставил попытки подружиться со сверстниками, замкнулся в себе, и всякое приглашение к игре испуганно принимал в штыки, чем настраивал ребят против себя еще сильней, пока окончательно не превратился в изгоя, довести которого до слез считалось не только не зазорным, но и в некотором роде почетным. И если сначала ему было скучно, то потом – страшно и стыдно.
Он ходил, стараясь слиться со стенами, и в спальне забивался под одеяло, чтобы лишний раз не попасться кому-нибудь на глаза – тому, кто не знает, чем сейчас заняться, и найдет развлечение в том, чтобы немного его помучить. Лешек был гадок самому себе, противный страх сковывал его с головы до ног, если кто-то заступал ему дорогу или стаскивал с него одеяло. Он не был способен даже на то, чтобы разозлиться, и неизменно мямлил и просил его не трогать.
Но мама, которой Лешек откровенно поверял свой ужас и свою унизительную беспомощность, в его воображении никогда не осуждала его, напротив, утешала и объясняла его слабость понятными и простительными причинами. С ней он говорил о своих мыслях, далеких от окружавшей его жизни, пел ей песни и рассказывал трогательные истории, которые придумывал сам.
Только через три года его жизнь изменилась к лучшему – в приюте появился десятилетний Лытка, крещенный Лука. У него обнаружился слух, и волею отца Паисия паренька определили в певчие, однако он оказался таким крепким, здоровым парнем, что и тринадцатилетние ребята побаивались его задирать. В приюте старшие редко обращали внимание на младших, но Лытку, как показалось Лешеку, уважали и совсем большие ребята.
Лытка не стремился к верховодству, но всякая несправедливость вызывала в нем бешенство, и он восстанавливал ее при помощи увесистых кулаков. Он не собирал вокруг себя «своей» ватаги, но его уважали, к нему тянулись, и очень быстро получилось так, что приют зажил по новым порядкам, и по этим порядкам никто не смел обижать маленького Лешека. Лытка привязался к нему, как к родному братишке, сначала просто оказывая покровительство, а потом, сойдясь поближе, начал смотреть на Лешека снизу вверх, находя его не только способным, но и необыкновенно умным.
Сам Лытка обладал практичным крестьянским умом, но мог бесконечно слушать несмелые рассуждения Лешека об устройстве мира и людей. Лешек с легкостью рассказывал, о чем шепчутся между собой звезды, когда их никто не слышит, что думает трава, когда ее косят, о чем мечтают лошади. И очень смешно изображал монахов: это развлечение полюбил не только Лытка, но и другие ребята. Они залезали в сарай с сеном и смотрели в щелки на проходивших мимо воспитателей и других взрослых.
– Во, толстый Леонтий! – шептал Лытка. – Чего он делает?
– Он ищет, чего бы съесть, – с готовностью сообщал Лешек, стараясь Леонтия изобразить, – он всегда думает только о еде и больше всего на свете любит свое пузо!
Мальчишки прыскали в кулаки, а Лытка искал следующую жертву.
– Старый Филин просто не знает, чем заняться. Но боится завалиться спать, потому что тогда ему влетит от Дамиана.
Лешек показывал, как Филин хлопает глазами и подозрительно смотрит по сторонам, будто хочет что-то украсть.
– Отец Паисий! Давай, Лешек!
– Нет, я не хочу, чтобы вы смеялись над Паисием! Он добрый, он слышит музыку.
Лицо его само по себе приобретало мечтательное выражение отца Паисия, и мальчишки все равно смеялись, потихоньку, ибо (как говорилось в уставе) «душе, изливающейся в смехе, легко отпасть от своего гармонического состава, оставить попечение о благе и еще легче впасть в дурную беседу» – смех не считался в монастыре добродетелью.
Лешек расцветал, когда все на него смотрели и все его слушали, и, наверное, чувствовал себя счастливым. Он быстро забыл обиды и простил тех, кто совсем недавно не давал ему прохода, да и ребята перестали считать его ничтожеством – Лытка заставил их уважать Лешека и ценить.
Лытка был первым, кому Лешек осмелился петь свои песни. Они настолько потрясли крестьянского мальчика, что он требовал Лешека петь их снова и снова, а потом предложил послушать их и другим ребятам. Собственно, ничего особенного в тех песнях и не было, Лешек пел о том, что видел вокруг, – о небе, о земле, о монастыре, но когда замолкал, не раз замечал, что на лицах мальчиков блестят слезы.
Лешек же смотрел Лытке в рот: он боготворил своего друга, восхищался каждым его словом или жестом, считал его героем и посвящал ему песни. Множество раз Лытка спасал его от наказания, принимая на себя вину и подставляясь под розги. Лытка относился к наказаниям с легкостью, никогда не плакал, терпел молча, даже если секли как взрослых, по спине (чем вызывал у Лешека еще большее восхищение).
Его пение однажды услышал толстый Леонтий, и как назло, песня была малопристойной – о ненавистной воскресной службе (в песнях Лешека монастырь всегда рисовался черной краской). Никакие увещевания Лытки на этот раз не помогли – Лешека наказали очень жестоко, и, как бы ему ни хотелось быть похожим на друга, он все равно не смог удержаться от криков и слез, а потом целую неделю лежал на животе и плакал, когда его никто не видел. И, хотя его посадили на хлеб и воду, Лытка умудрялся утащить из-за стола что-нибудь вкусненькое для него.
– Лытка, я такой слабый… – сокрушался Лешек, жуя яблоко или морковку, – я так хочу быть таким, как ты.
– Чепуха! Ты не слабый. Просто у тебя кожа тонкая и косточки торчат. А у меня – потрогай – спина, как рогожа.
Лешек трогал его мускулистую спину и снова восхищался.
– Зато ты поешь песни… – вздыхал Лытка.
– Лучше бы я не умел петь, – Лешек снова готов был расплакаться и удерживался только из гордости.
– Чепуха! Мы просто будем осмотрительней, чтобы никто тебя не слышал!
Но с тех пор Лешек боялся петь и соглашался на уговоры, только если кто-то из ребят вставал под дверью. А главное – не получал от этого настоящего удовольствия, не позволяя голосу развернуться в полную силу.
3
Голова упала на грудь, и Лешек понял, что задремал, только проснувшись от этого неожиданного толчка. Костер потух, но холода не чувствовалось, и Лешек испугался: да он чуть не замерз!
Он набрал еще сучьев, хотя надобности в них не было, – просто так, чтобы двигаться. Тепло от огня на этот раз вызвало озноб: Лешек кутался в полушубок и согреться не мог. Придвигаясь к костру, он чуть не прожег сапог, а это стало бы настоящим бедством: сейчас он хотя бы не боялся отморозить ноги. Эти сапоги сшил ему колдун, ни у кого таких не было – теплые, удобные и легкие, не то что лапти, которые он оставил в монастыре.
Тягучее время ползло медленно, солнце не дошло и до полудня: идти оказалось гораздо легче, чем сидеть, пусть и у костра. Почему-то на ходу мысли текли легко и увлекательно, песни складывались сами собой, а сидя Лешек не замечал ни красоты заснеженного леса, ни прозрачной голубизны небес.
Он представил себе, как его ищут, как по реке туда-сюда верхом снуют монахи, как бесится сейчас Дамиан, и снова улыбнулся. Это здорово – не чувствовать сомнений и страха. Даже если он замерзнет здесь, в лесу, они все равно не найдут его и никогда не получат крусталя. И Дамиан это понимает.
Волк вышел из леса неожиданно – он не мог подобраться к Лешеку со спины, потому что сзади его закрывал высокий сугроб и ствол елки, волку пришлось подходить сбоку, и Лешек уловил его движение боковым зрением.
Это был волк-одиночка, от голода и отчаянья не побоявшийся приблизиться к огню: Лешек много лет прожил в лесу и поведение зверей изучил хорошо. Однако голод и отчаянье – хорошие помощники на охоте, и если зверю нечего терять, он не остановится.
Лешек осторожно потянулся к костру и взялся рукой за сук, не успевший догореть до основания. Волк смотрел на него внимательно, не мигая, и не двигался. Лешек тоже замер: первый испуг прошел, и теперь он старался придать взгляду убедительную твердость. Наверное, ему это удалось, потому что волк повернул голову в сторону и приподнял верхнюю губу, что означало явный отказ от поединка – у меня есть клыки, но драться я не хочу. Что-то вроде последней попытки напугать: уверенный в себе зверь клыков показывать не станет, он начнет их применять без предупреждения. Лешек дожал его, продолжая смотреть не мигая еще с минуту, и волк в конце концов сдался – развернулся и ушел в лес, опустив хвост и голову.
Сук тлел в руке, растревоженный костер погас, и пришлось раздувать его, поднимая вверх легкие хлопья пепла. Один волк – это не опасно, Лешек знал, что справится с ним и в открытой схватке. Но если зверей будет хотя бы двое…
* * *
Отец Паисий однажды вызвал его к себе. Лешек удивился и испугался: Паисий никогда не приглашал в свою келью приютских детей. Жилище иеромонаха было роскошным: широкое ложе под пологом, дубовый стол с разложенными на нем пергаментами, высокая каменная печь, огромный резной сундук, обитый горящей медью… Лешек оробел на пороге и не смел через него переступить. Он искренне любил Паисия и теперь боялся какого-нибудь подвоха, который разрушит эту любовь.
– Ну что ты испугался? – ласково улыбнулся ему иеромонах. – Заходи и садись. Только закрывай двери.
Он указал на низкую скамеечку возле ложа, на котором сидел сам.
Лешек еще раз восторженно осмотрел келью и перешагнул через порог.
– Садись, дитя, не бойся. Я слышал, ты поешь ребятам песни?
Лешек обмер и замотал головой, от страха не в силах вымолвить ни слова. Все равно подслушали! Как Лытка ни убеждал его в том, что охрана надежна, их все равно подслушали! На глаза навернулись слезы и потекли из глаз крупными каплями.
– Что ты, дитятко? – Паисий поднялся и усадил Лешека на скамеечку, поглаживая по голове. – Что ты плачешь?
– Нет… Это не я… – сумел выговорить Лешек, – я не пел, ничего не пел!
– Да не бойся же, я не собираюсь тебя за это наказывать.
Но Лешек не поверил ему: наверняка иеромонах просто прикинулся добрым, чтобы выведать у него эту тайну, вырвать признание. Но кружка подслащенной воды и просвирка, которую обмакнули в мед, немного Лешека успокоили – по крайней мере, он перестал плакать.
– Я обещаю, что ничего плохого тебе не сделаю и никому не расскажу о нашем разговоре, – Паисий присел на колени перед Лешеком, чем сильно его смутил и растрогал: теперь слезы готовы были хлынуть из глаз от теплых чувств к иеромонаху, – я просто хочу услышать, что за песни ты поешь. Только и всего.
– Тебе не понравится, – вздохнул Лешек.
– Откуда ты знаешь?
– Знаю.
– А ты попробуй. Выбери что-нибудь подходящее.
И тут Лешек вспомнил, что у него есть одна песня, которую он сочинял, думая именно о Паисии. Конечно, ничего о монахе в ней не было, просто Лешек о нем думал, когда ее сочинял. Он помялся немного, теперь просто смущаясь и волнуясь (вдруг песня окажется недостаточно хороша?), но все же запел, на этот раз позволяя голосу литься так, как хочется. В этой песне соловей свил гнездо на хорах церкви, и, когда пришла пора служить всенощную на Пасху, ему не позволили петь, а гнездо выбросили в окошко.
Паисий слушал его со странным выражением лица: наклонив голову и широко открыв глаза. Брови его поднимались все выше, и в конце, на самом красивом месте, где соловей видит разрушенное гнездо, Лешек заметил слезы в его глазах.
Иеромонах долго молчал, и Лешек было снова испугался, но тот погладил его по плечу и тихо попросил:
– Спой мне еще что-нибудь.
Дело в том, что Лешек очень любил петь. Он мог делать это бесконечно, даже если его не слушали. А когда слушали, он испытывал небывалое ликование и ему было трудно остановиться. И он спел монаху про старую собаку, которая живет у сторожевой башни, и про облака, которые ветер гонит по небу, куда ему вздумается. И еще – про кузнечика, и мрачную песню про темную келью схимника. Про схимника он, наверное, пел напрасно, потому что никакого восхищения его подвигом в песне не было, только страх перед чернецом, запертым в своем добровольном заточении.
– Послушай, а что ты думаешь о Боге? – спросил его Паисий.
Лешек пожал плечами и честно начал читать «Символ веры», но иеромонах быстро его перебил:
– И больше ты ничего сказать не можешь? Кроме того, что тебя заставили вызубрить наизусть?
Лешек снова пожал плечами: бог представлялся ему черной тучей, готовой в любую секунду выпустить молнию, которая поразит его, если Лешек чем-то этой туче не понравится.
– Может быть, ты можешь спеть? – предложил иеромонах.
Лешек подумал немного и спел о туче и немного о страшном суде и мучениях грешников. Но, видно, что-то в этой песне Паисию не понравилось: он стал хмурым и задумчивым. Да что говорить, так себе получилась песня…
После этого случая Паисий каждую неделю приглашал Лешека к себе и рассказывал ему истории из Благовеста, может быть, немного не так, как они были там записаны. И все надеялся, что Лешек сможет об этом спеть. Но сердце Лешека молчало – в этих рассказах он видел совсем не то, чего хотелось иеромонаху. Он спел песню про шелковицу, на которой уродились плохие плоды, и шелковица представлялась ему почему-то сливой с зелеными ягодами. И ему было очень жалко эту сливу, потому что никто не ест ее плодов. А из Угорской проповеди получилась песня о плаче, который ничто не утешит. Грустная получилась песня.
Нет, иеромонах хотел совсем не этого, но Лешек не понимал, чего он хочет, – его душа оставалась глухой к подвигам Исуса, он не воздал должного даже распятью и честно признался: если бы на месте Христа оказался Лытка, он бы не позволил так над собой издеваться, а прямо бы сказал, что жить нужно по правде и по-честному. И все бы ему поверили. И семью рыбами он накормил бы весь мир до самого конца света, чтобы никому не пришлось голодать.
В любовь Исуса Лешек не верил. Если Исус любит людей, то почему не сделает их счастливыми? Просто так, ни за что. Почему в рай он берет только тех, кто не грешит? Лешек был уверен, что ни в какой рай его не возьмут: судя по проповедям, получалось, что грешит он на каждом шагу и не подозревает об этом.
Надо отдать должное иеромонаху – он был терпелив. Но, видно, всякому терпению приходит конец, и Паисий отказался от своего замысла: Лешек продолжал петь в церковном хоре, тщательно выводя слова и мелодии тропарей канона и стихир. Впрочем, и этого хватало: и монахи, и гости от его пения начинали часто дышать и проливать слезы. Только это были не те слезы, которые хотел вызвать у них Паисий.
С тех пор с легкой руки иеромонаха к Лешеку приклеилось прозвище «заблудшая душа».
4
Короткий зимний день склонился к закату, и Лешек решил пробираться поближе к реке: когда сядет солнце, он легко потеряет нужное направление. Зимой солнце садится быстро, и темнеет в лесу сразу: недолгие серые сумерки оборачиваются светлой, снежной ночью.
Лешек осторожно засы́пал костер и спрятал в сугроб наломанные сучья, которые не успел сжечь, пососал еще немного снега и пожевал еловой хвои – только теперь от этого захотелось есть. Он сунул руку в карман и набрал горстку пшена: мелкая крупа противно скрипела на зубах, жевать ее было неудобно, но ничего лучшего все равно не нашлось, и Лешек радовался тому, что есть. На ходу глотая непрожеванную пшенку, он добрался до реки и осторожно выглянул из-за деревьев.
К ночи снова завыл ветер, но не так, как накануне, а тихо и протяжно, словно голодный волк. По реке неслась поземка, и если в лесу стало совсем темно, то на открытом пространстве все еще сгущались сумерки – мрачные зимние сумерки, неуютные, бескровные, унылые, сжимающие сердце беспомощной тоской. И в вое ветра Лешеку почудилось чье-то рыдание, тонкое и жалобное.
Поземка то прижималась к земле, то взлетала вверх, свивалась маленькими воронками, и снова расстилалась понизу, и бежала, бежала вперед. Лешек плохо видел в сумерках и не сразу заметил двух всадников, двигавшихся в сторону монастыря. Когда они немного приблизились, сомнений не осталось – это дружина Дамиана, монахи-воины. Их клобуки развивались на ветру, как будто у каждого за плечами сидела черная птица с раскинутыми крыльями; полы темных суконных мантий, расстегнутых до пояса, поднимались и опадали в такт движению лошадей – всадники скакали неспешной рысью.
Хорошо, что Лешек не поспешил выйти на лед: его бы сразу заметили. Он подождал, пока всадники проедут мимо, но, к его удивлению, они, добравшись до поворота реки, повернули назад такой же неспешной рысью – монахи несли дозор. И наверняка за следующим поворотом тоже неторопливо двигаются еще двое, а дальше – еще и еще. Лешек сжал губы: так легко, как в первую ночь, ему идти не удастся. Что ж, путь на лед закрыт, значит, надо идти по снегу, вдоль реки. В темноте, под пологом леса они его не заметят, зато он сможет видеть преследователей.
Если бы он догадался об этом заранее, то за день смог бы сплести себе снегоступы – у костра это было бы не так трудно. А сейчас он просто отморозит руки…
Иногда проваливаясь в снег по пояс, он пробирался вперед, только когда монахи ехали к нему спиной, и старался всегда держать их в поле зрения. От ходьбы Лешек быстро согревался, но, стоило ему остановиться, мороз брался за него еще крепче. На его беду над лесом поднялась полная луна и осветила реку лучше, чем сотня факелов: теперь монахи могли заметить его, если бы случайно оглянулись.
Сук треснул под ногой неожиданно громко, и даже свист ветра этого звука не заглушил. Лешек зарылся в снег и замер, задержав дыхание, – монахи остановили лошадей и оглянулись, прислушиваясь, а потом пустились в его сторону. Он спрятал лицо в снегу и сжался в комок – только сейчас он в первый раз подумал о том, что с ним будет, если его поймают.
Лешек не сомневался в том, что Дамиан его убьет и смерть его будет долгой и мучительной. Чтобы другим послушникам было неповадно разбегаться из монастыря. Лешек подумал об этом отстраненно и спокойно: если его поймают, ему надо будет всего лишь с готовностью принять смерть. Гораздо страшней представлялся другой путь: жизнь в монастыре. Его могли ослепить, сделать калекой – Дамиану хватит выдумки навсегда приковать его к обители, чтобы ничего светлого в его жизни больше не осталось. И на этот случай Лешек приготовил решение: тогда он умрет сам, по своей воле. Ему нет дела до того, что об этом думает их злобный бог Юга. По всему выходили только мучения и смерть.
Страха не было.
Всадники подъехали к берегу и остановились в нескольких саженях от Лешека.
– Да это от мороза ветка хрустнула, – сказал один.
– Погоди. Я все же посмотрю.
Лешек улыбнулся и расслабился – или его увидят, или не увидят. Ночь, он в тени, снег вокруг рыхлый и… он обмер: следы. Они увидят его следы!
Всадник спешился и направился к лесу – Лешек слышал, как скрипит снег у него под ногами, но вскоре шаги замедлились и стихли:
– Да тут снегу по пояс! Он тут не пройдет! Наверняка давно замерз где-то!
– Помолись, чтобы этого не случилось, – крикнул ему второй.
– Почему?
– Потому что тогда мы будем не верхом прогуливаться по реке, а ползать по пояс в снегу, разыскивая его тело! Дамиан же ясно сказал!
Шаги повернули от берега, монах сел на лошадь, и вскоре Лешек перестал слышать мерный топот копыт. У него стучали зубы – то ли от волнения, то ли от холода.
* * *
Лешек боялся Дамиана. Всегда. И не он один – настоятеля приюта боялись все: и воспитанники, и воспитатели. И больше всего в приюте боялись его «помутнений», как их называл Леонтий. Этими помутнениями он частенько пугал мальчиков:
– У брата Дамиана от этого случится помутнение! – говаривал он, и иногда бывало достаточно только припугнуть какого-нибудь расшалившегося ребенка тем, что сейчас его отведут к Дамиану и у того случится помутнение, чтобы самый отчаянный шалопай разрыдался от страха и на коленях молил о прощении.
А «помутнения» у Дамиана и вправду случались: на него, особенно после обеда, когда он неизменно пил вино, нападала безотчетная ярость, и, если рядом не находилось кого-нибудь вроде благочинного или отца Паисия, он мог и убить в запале того, на кого эта ярость обрушивалась. За поясом Дамиан всегда носил кожаную плеть, очень тяжелую, с треугольным наконечником из железа, и говорили, что десяти ударов ею достаточно, чтобы вышибить дух из взрослого человека. Во всяком случае, иногда мальчикам доводилось ее попробовать, и рваные раны, нанесенные плетью, не заживали по нескольку недель.
Впрочем, Дамиан мог и изображать свои «помутнения», просто так, чтобы его боялись. Но это всегда было заметно: когда он притворяется, а когда нет.
Лешеку Дамиан казался демоном ада, посланным на землю наказывать грешников, не дожидаясь их смерти. Слово «грех» Лешек понимал очень по-своему, потому грешниками считал всех вокруг, и себя самого, и Лытку. В его голове не укладывалось, можно ли быть грешным «больше» или «меньше». То, в чем ему велели каяться на исповеди, в его мыслях имело равную цену. Убийство ничем не отличалось от лишнего куска хлеба, съеденного за столом, ибо именовалось это чревоугодием, и плохо прочитанная молитва считалась нарушением первой заповеди, и чуть выше приподнятая голова – грехом гордыни. А Лешек был любопытен и опускать глаза долу все время забывал. В конце концов он примирился с тем, что каждый его шаг грешен, и успокоился на этом.
Единственное, что хоть немного приводило в порядок путаницу в голове, это епитимии, назначавшиеся духовниками после исповеди. Разумеется, на исповеди мальчики никогда не признавались в том, что могло бы повлечь за собой серьезные наказания, и ими давно были придуманы «невинные» грешки, за которые могли назначить чтение «Отче наш» в течение часа на коленях, или тридцать поклонов распятию, или еще что-нибудь столь же необременительное. Признаваться в чем-нибудь надо было обязательно, и у каждого имелся в запасе набор «грехов». Между собой мальчики обменивались этими «грехами», боясь выдумывать что-то новое, так как никто не знал, какое за этим может последовать наказание. Только самые отчаянные пополняли эту копилку «грехов» – Лытка, например. И Лешек снова вздыхал в восхищении и тоже хотел стать таким же отчаянным, но так ни разу и не решился.
Дамиан, сам в прошлом из приютских, хорошо знал эти хитрости и смеялся над духовниками, иногда в открытую, прямо при мальчиках. Лешек часто замечал, что настоятель приюта с пренебрежением относится к иеромонахам, и это укрепляло его в мыслях о том, будто тот состоит на службе у Диавола, поэтому и не боится Бога. Мелкие грешки приютских мальчиков Дамиана не волновали, он ставил во главу угла только те проступки, которые могли вызвать недовольство благочинного или самого аввы. Впрочем, если какой-нибудь воспитатель притаскивал к нему мальчишку, Дамиан мог впасть в гнев только потому, что его потревожили из-за пустяка.
Однажды вечером, после ужина, к мальчикам заглянул отец Леонтий, что само по себе показалось странным – Леонтий любил поспать и, если вечернюю службу не служили, уходил в свою келью как можно раньше.
– Лешек, – ласково позвал он прямо от двери, и голос его был так сладок, что Лешек сразу почувствовал неладное, – пойдем со мной, тебя зовет отец Паисий.
Однако привел его Леонтий не в келью к иеромонаху, а в трапезную братии, где Лешек до этого ни разу не был. Огромные хоромы с длинным широким столом оставались почти пустыми, только во главе стола сидели трое: сам Паисий, благочинный и Дамиан. Лешек так испугался, что не сумел как следует осмотреться. Леонтий провел его через всю трапезную, и Лешек, памятуя о наставлениях Лытки, опустил голову как можно ниже и смотрел только на свои босые ноги.
– Лешек, не бойся, – улыбнулся ему Паисий и поставил так, чтобы все трое могли его хорошо видеть. – Этот разговор никаких последствий для тебя иметь не будет. Мы ведем богословскую беседу и хотели бы, чтобы ты послужил примером для некоторых наших измышлений, только и всего.
Лешек не особенно понял смысл его слов, но ему стало еще тревожней.
– Да, дитя, мы знаем, что все вы опасаетесь гнева брата Дамиана, – благочинный погладил его по голове, – но сейчас можешь чувствовать себя свободно – брат Дамиан пообещал нам, что не будет тебя наказывать, даже если тебе придется признаться в чем-нибудь, заслуживающем кары.
Лешек совсем струсил – он вовсе не собирался ни в чем сознаваться. Он бросил короткий взгляд на Дамиана и понял, что и благочинный, и Паисий заблуждаются на этот счет: на губах настоятеля приюта поигрывала легкая улыбка, а в глазах прятался подозрительный злой огонек.
Они расспрашивали его, что он думает о Боге, о грехе, о молитве, и Лешек сначала отвечал односложно или пытался пересказывать то, чему его учили. Отец Паисий не скрывал разочарования, стараясь его расшевелить, и Лешек внезапно пожалел экклисиарха: ему показалось, что он делает иеромонаху больно тем, что не хочет сказать правды, разрушает какие-то его надежды. Он разрывался между страхом и жалостью и в конце концов позволил себе высказать некоторые собственные мысли.
– Посмотрите, – Паисий повернулся к благочинному, – дитя, несомненно, понимает божий страх, но не может разобраться, что есть хорошо, а что – плохо. Он верит, искренне верит, но вера его не имеет под собой любви. И, я думаю, любой приютский мальчик, если вообще умеет выражать словами свои мысли, скажет нам то же самое. А это означает, что в воспитании отроков мы делаем упор на послушание и страх, но не даем им настоящей, глубокой веры, которая может поднимать человека над собой, которая зажигает сердце…
Благочинный кивнул:
– Ты что-нибудь можешь предложить?
– Да! – воскликнул Паисий. – Я думаю, что отроков надо отдавать на попечение только тех монахов, которые имеют духовный сан, чтобы воспитатель был ребенку одновременно и духовником, и учителем.
Дамиан презрительно поморщился и обвел трапезную глазами. Ему не нравился этот разговор: все, не исключая приютских детей, знали, что авва отказал ему в рукоположении.
Лешек имел на этот счет собственное мнение, но и ему показалось правильным заменить всех воспитателей на духовников: те хотя бы делали вид, что интересуются мыслями мальчиков, а еще не были такими крикливыми и не имели привычки чуть что хватать за уши или бить по затылку.
– Лешек, – обратился к нему благочинный, – ты бы хотел, чтобы вместо брата Леонтия твоим воспитателем стал отец Нифонт?
Лешек посмотрел на Леонтия и очень быстро понял, что отца Нифонта назначат воспитателем еще не скоро, а брат Леонтий через несколько минут поведет его обратно в приют.
– Я очень люблю брата Леонтия, и отца Нифонта тоже люблю… – пробормотал он.
Паисий сжал губы и запрокинул лицо вверх, закатывая глаза. Лешек посмотрел на него виновато, и Паисий слабо ему улыбнулся.
– Дети забиты, они боятся своих воспитателей, вместо того чтобы их любить, – гневно произнес он и поднялся, – попробуйте протянуть руку, чтобы погладить отрока по голове, – он втянет голову в плечи, потому что не ждет от взрослых ничего, кроме подзатыльника!
С этим Лешек был согласен, еще больше полюбил иеромонаха и решил, что сочинит про него песню.
– Наказания не вредят детям, – парировал благочинный, – они лишь усмиряют их гордыню, приближают к Господу через телесные муки, помогают почувствовать Божье величие по сравнению с собственной ничтожностью.
– Я буду говорить об этом с аввой, – закончил отец Паисий и вышел из трапезной широким уверенным шагом, и это было немного смешно, потому что ростом он не вышел и широкий шаг совсем не соответствовал его внешнему облику.
– Я полагаю, разговор окончен? – развел руками благочинный.
Как только Паисий покинул трапезную, Лешек почувствовал себя очень неуютно: ему показалось, что Благочинный не разделяет точку зрения Паисия, и вовсе не хотел приближаться к Господу путем телесных мук, а Дамиан между тем посмотрел на него так выразительно, что у Лешека задрожали колени. Взгляд этот не ускользнул от благочинного.
– Оставь дитятко, брат Дамиан. Ты обещал. Отец Паисий близок к авве, он тебе этого не простит.
Все трое поднялись, Леонтий взял Лешека за руку и сжал ее так сильно, что ему захотелось запищать. Однако по глазам воспитателя было понятно, что делать этого не следует. И тут до Лешека дошло, что он наделал: он, подтверждая слова Паисия, тем самым рыл яму Дамиану, он доказывал правоту иеромонаха, но одновременно подтверждал неправоту настоятеля приюта! Да еще и именно в том, в чем тот был наиболее уязвим, – в вопросах веры! Эта мысль поразила его как громом, он понял, что ни Дамиан, ни Леонтий никогда ему этого не простят, и их обещание – пустые слова, они всегда найдут повод придраться, так что Паисий не сможет уличить их в обмане. И Лытка его не спасет, и ничто теперь его не спасет…
Благочинный свернул к лестнице, и Лешек остался наедине с Дамианом и Леонтием, беспомощно глядя благочинному вслед. Ноги не хотели передвигаться, и если бы Леонтий не тащил его за собой, Лешек бы точно упал.
– Ну что, значит, Бога ты не любишь? – хмыкнул Леонтий, когда они вышли во двор.
– Люблю, – немедленно ответил Лешек, ощущая, как слезы наворачиваются на глаза. – Очень люблю, честное слово!
Дамиан шел вперед и не оглядывался, но спина его, напряженная, натянутая, говорила о том, что он в гневе и гнев этот сдерживается могучим усилием воли.
– Плохо любишь, если отец Паисий этой любви в тебе не нашел.
Лешек молча расплакался и не сумел ответить. Он не винил Паисия, ведь иеромонах хотел как лучше. Он хотел убрать воспитателей и Дамиана, и, наверное, ради этого стоило помучиться, но Лешек к венцу мученика готов не был, и напряженная спина Дамиана приводила его в трепет.
Тот распахнул двери в приютский коридор, на стене которого горела лампадка, и наконец обернулся. Лешек остановился и уперся ногами в порог, впрочем, сопротивляясь не очень сильно: Леонтий легко втащил его в коридор и подтолкнул к Дамиану. Лешек дрожал и плакал и от страха не мог вымолвить ни слова, когда Дамиан, одну руку положив на рукоять своей страшной плети, взял Лешека за трясущийся подбородок и нагнулся к самому его лицу.
– Я тебя запомнил, – он кивнул и легко усмехнулся.
Противная тошнота подкатила к горлу, и без того расплывчатое от слез лицо Дамиана закружилось перед глазами, ватные ноги подогнулись, и Лешек рухнул на пол как подкошенный.
Через неделю Дамиан был рукоположен в иеродиаконы и, вопреки обычаю, именовался теперь отцом Дамианом.
5
Лешек шел вперед медленно, но все же шел. Он оказался прав: за следующим поворотом реки ее охраняли еще двое всадников. Усталость и бессонница брали свое: каждый раз, зарываясь в снег, он боялся, что не сможет подняться, такой соблазнительной была неподвижность. Стужа высасывала из него силы, он чувствовал, как тепло уходит из тела с каждой остановкой, он привык к непрекращавшейся дрожи, и только падая в снег, замечал, как затекли непроизвольно приподнятые плечи.
Он не позволял рукам потерять чувствительность, хотя было заманчиво оставить все как есть: через полчаса боль прошла бы сама собой; но Лешек упорно растирал руки снегом, сжимал и разжимал кулаки, заставляя кровь добегать до кончиков пальцев. Замерзнуть на краю леса он позволить себе не мог, тут его тело нашли бы легко и быстро, и тогда – все напрасно.
Наверное, стоило уйти поглубже в лес и развести костер, чтобы хоть немного погреться, но Лешек боялся заблудиться и не хотел терять времени даром – днем он так идти не сможет. Сколько еще он продержится без сна? Сутки? Стоит только задремать, и ему придет конец.
Воспоминание о теплой печке в доме колдуна кольнуло острой болью. Подогретый мед, горячие камни, к которым так приятно прижаться спиной, и неторопливая беседа после морозного дня – что может быть лучше? Лешек отбросил эти мысли: думать о тепле нельзя, нельзя! От одних лишь мыслей голова клонится вниз и закрываются глаза. И… от этих воспоминаний сильно хочется плакать, потому что такого не будет больше никогда.
Нет. Думать надо не об этом. Он ушел, он ушел, и за сутки им не удалось его изловить! Губы разъехались в стороны сами собой, и Лешек почувствовал, как горячий комок сжимается где-то за грудиной и тепло от него расползается по всему телу.
Дамиан придвинул скамейку поближе к печке и прижался спиной к теплым камням – слишком сильный мороз, давно такого не бывало. Подогретое вино не веселило, а приводило в еще большее раздражение, мясо казалось пережаренным, и чадящая лампа грозила вот-вот погаснуть. Он вскочил на ноги и прошелся по келье. Ну где же Авда? Монахи спят, за окном воет ветер, давно перевалило за полночь, а его все нет!
Неужели так трудно изловить щенка? Двадцать человек только из обители, и еще больше на заставах и в скитах? И полсотни хорошо обученных воинов за целые сутки не в состоянии найти ни одного следа?
Парень замерз. Если бы он двигался, его бы давно заметили. Скорей всего, он просто замерз, лежит сейчас где-нибудь на краю леса, и его потихоньку заносит снегом.
Стук в дверь заставил Дамиана вздрогнуть. Это не Авда, его тяжелые шаги можно услышать издалека. Дверь приоткрылась – пришедший не стал дожидаться ответа. Авва. Так может входить только авва. Дамиан скрипнул зубами и стиснул кружку в руке, так что она едва не лопнула.
– Ай-я-яй, Дамиан… – авва покачал головой, – вкушать пищу в келье строго запрещено уставом.
Дамиан хотел сказать, что плевал на устав, но придержал язык. Авва присел на край скамьи, придвинутой к печке:
– Морозно сегодня. Не обращай внимания, я понимаю, что в заботе об обители тебе некогда было поесть днем.
Дамиан кивнул, не ожидая ничего хорошего. Авва умен, очень умен.
– Скажи мне, почему бегство какого-то жалкого певчего заставляет тебя не есть, не спать и гонять людей по морозу ночь напролет?
Дамиан был готов к этому вопросу:
– Он смущал послушников богохульными речами, он сорвал крест, проклял Бога – это ли не повод?
– Не надо, Дамиан! Тебе нет никакого дела до Бога, – авва перекрестился и вознес очи горе, – и настроения послушников – ответственность благочинного, или я не прав?
– Я пекусь о благе обители, – пожал плечами Дамиан, – а парень мог бы принести ей много пользы своим пением. И в его возвращении есть смысл. А кроме того, его поступок колеблет незыблемость наших устоев. Он должен быть наказан.
– Само собой. Давай говорить откровенно – я ведь не враг тебе: он унес крусталь?
Дамиан скрипнул зубами: авва просто сложил два и два. Архидиакон кивнул и отвел глаза.
– Ты мог бы сразу сказать мне об этом. Или ты считаешь, что я ничем не могу тебе помочь?
– Этого я не знаю, – Дамиан вздохнул и сел. – Мальчишка скорей всего замерз в лесу, и отыскать его тело будет не так-то легко. Чем ты можешь мне помочь?
– Ну, я могу дать тебе людей, например. Но я бы не стал полагаться на этот случай, а рассмотрел другую возможность: предположим, он не замерз. Что тогда? Ты знаешь, куда он пойдет?
– Понятия не имею! – фыркнул Дамиан. – Он настолько глуп, что не потрудился закрыть крышку сундучка с крусталем, он кричал о своем уходе перед двадцатью послушниками, вместо того чтобы тихо выскользнуть за ворота. Он… Я не могу предсказать поведение глупца!
– Вот видишь. Ты, такой бывалый хват, такой хитрый лис, не можешь понять поступков юноши, а между тем они лежат на поверхности: он хотел, чтобы ты понял, кто унес крусталь. Он бросил тебе вызов, лично тебе. Он хотел, чтобы ты скрипел зубами и ходил по келье из угла в угол, без еды и без сна. И он своего добился. Я смотрю, мясо тебя не радует, заснуть ты не можешь, а вино не приносит тебе удовольствия, или я не прав?
– Да! – рявкнул Дамиан. – Да, все это так! Но он слишком труслив для того, чтобы бросить вызов мне!
– Тебе стоило понять это раньше, до того, как он ушел. Ты слишком полагаешься на страх, а это не самое сильное человеческое чувство.
Иногда авва раздражал Дамиана до зубной боли, и ему стоило немалых усилий не ответить ему грубостью.
– Неужели? Для кого-то – может быть, но не для этого жалкого певчего. Я помню его еще ребенком.
– Еще бы ты его не помнил! И, однако, он ушел и унес крусталь, а ты – скрипишь зубами и не можешь спать. Подумай, куда он пойдет? Он, может быть, и глупец, но и поведение глупцов иногда бывает вполне предсказуемым.
– Я не знаю! – завыл Дамиан и швырнул кружку на пол. Но она не разбилась, чем взбесила его еще сильней.
– Успокойся. Он добивался именно этого, он лишил тебя возможности думать. Я тебе скажу, куда он пойдет, – он пойдет к Невзору, ему больше некуда идти. Он понимает, что от крусталя ему надо избавляться, он не может всю жизнь бегать от тебя, как заяц от гончей. И он пойдет к волхву, потому что ему доверяет.
– А почему не к князю? Там он точно окажется в безопасности.
– Потому что цель его высока и добродетельна, неужели ты еще не понял? Он хочет отдать крусталь в надежные руки, тому, кто, по его мнению, не воспользуется им во зло. А князь к числу таких людей не относится.
– Князя я бы тоже отметать не стал… – проворчал Дамиан. Высокие и добродетельные цели не были ему понятны.
– Не отметай, – просто согласился авва. – Но и волхва не упускай из виду.
Он поднялся и подошел к двери:
– Если что-нибудь узнаешь – докладывай мне. Я не буду бесполезным в этих твоих поисках.
Дамиан кивнул.
– Спокойного сна, – вкрадчиво ответил на его кивок авва и ушел так же бесшумно, как и появился.
За этой мягкостью и спокойствием Дамиан разглядел раздражение, если не сказать больше. Авва никогда не показывал переживаний, никогда. Он оставался неизменно мягким, немного насмешливым. Со всеми. Никто не мог угадать настроение аввы, но Дамиан чувствовал, что скрывает его улыбка. Наверное, поэтому и смог подняться на самый верх по ковровой дорожке, которую авва для него расстелил.
Интересно, он собирается жить вечно? Авва со всей тщательностью закрыл Дамиану дорогу на свое место, и даже после его смерти Дамиану не получить полной власти над Пустынью. Его замыслы, которых Дамиан не понимал, как ни старался, оставались далеко идущими, рассчитанными на годы, если не на десятилетия. И очень честолюбивыми. Зачем старцу честолюбивые замыслы? Не проще ли принять схиму и остаться в памяти потомков верным слугой Господа, как это делали настоятели до него?
Дамиан подозревал, и небезосновательно, что авва хочет от него избавиться. Авва считал, что расширять земли дальше бессмысленно и опасно: обители не хватит сил удержать то, что они сегодня имеют. Захват земель прошел столь стремительно, что обитель не успела набрать сил и средств для того, чтобы их удержать. Авва хотел сделать передышку, но Дамиан не мог с ним согласиться: расширение земель ослабляло главного противника – Златояра.
Крусталь решал и эту задачу, и множество других. И открывал перед аввой еще более широкие горизонты, и по дороге к ним Дамиан снова был для него желанен и необходим.
Не успел он поднять кружку и вытереть пролитое вино, как услышал тяжелые шаги по лестнице; на этот раз можно было не сомневаться: наверх поднимался брат Авда. Уже по его походке Дамиан понял, что никаких вестей начальник сторожевой башни ему не принес, – он всегда безошибочно угадывал такие вещи.
Авда зашел в келью, пригибая голову под притолоку, и замер, прикрыв за собой дверь. Его словно высеченное из дерева лицо ничего не выражало, на щеках не проступило румянца с мороза, губы оставались плотно сжатыми. Высокий чистый лоб не хмурился – Авда всегда смотрел исподлобья и сдвигал клобук немного на затылок, отчего боковые крылья клобука приподнимались, сужая нижнюю часть лица и делая его похожим на череп.
– Садись, – кивнул Дамиан на скамью, где только что сидел авва.
Авда не стал отказываться ни от мяса, ни от вина.
– Ничего, вообще ничего! – пробормотал он, запихивая в рот жирный кусок утиной грудки. – На четвертом участке ребята слышали, как треснула ветка, но в лес не пошли – снега по грудь.
– Напрасно, – сжал губы Дамиан.
– Прикажешь пройти?
– Прикажу. Сами могли бы догадаться, не дожидаясь приказа.
– Мороз трещит.
– Верю. Но проверить стоило. Он не может заметать следы бесконечно, ему это не под силу. В Никольской слободе дозоры поставили?
– Пять человек вокруг, и пятеро ходят по домам. Там же поле, он не сможет подобраться незамеченным. – Авда шумно глотнул вина.
– Если он идет по лесу, то просто обойдет слободу кругом.
– Дамиан, он слабенький юноша, а не лось. Ты можешь себе представить, каково оно – идти по лесу? Я говорю тебе, он замерз! Нам надо искать его тело, а не сторожить реку.
– Если ты будешь уповать на это, ты никогда его не возьмешь. Сними людей с дороги до четвертого участка и отправь к слободе. Идите цепью по левому берегу от слободы к монастырю. До четвертого участка.
Авда кивнул.
6
Лешек очень устал, каждый шаг давался ему с трудом. Он хотел пить, но от снега во рту ему становилось еще холодней, и он отказался от этого. В горле першил сухой кашель, но кашлять он не осмеливался – могли услышать. Ему нужно было отдохнуть. Давно перевалило за полночь, луна скрылась за лесом, когда ему послышался далекий лай собак: Никольская слобода. Лешек удивился, насколько далеко от монастыря удалось уйти. Впрочем, верхом сюда можно было добраться за два-три часа, если хорошенько гнать лошадь.
Мысль забраться на чью-нибудь поветь, зарыться в сено и поспать показалась ему очень соблазнительной, но Лешек немедленно отбросил ее в сторону: наверняка вокруг слободы полно монахов, ему не удастся дой
...