Обратный билет
Қосымшада ыңғайлырақҚосымшаны жүктеуге арналған QRRuStore · Samsung Galaxy Store
Huawei AppGallery · Xiaomi GetApps

автордың кітабын онлайн тегін оқу  Обратный билет

Илья Григорьевич Коган

Обратный билет

Рассказы и повесть

Шрифты предоставлены компанией «ПараТайп»






16+

Оглавление

  1. Обратный билет
  2. Мой папа — ходок
  3. Няня Маня
  4. Обратный билет
    1. Часть первая
    2. Часть вторая

Мой папа — ходок

Мой папа давно уже на том берегу. Днем он, наверное, бродит по небесным полям и считает. Считает, считает, считает… Помню, как виртуозно папа считал деньги. Зажимал пачку в левой руке и большим пальцем правой, предварительно поплевав на него, стремительно перебирал края бумажек. Только треск стоял… Трехзначные числа он перемножал в уме. И еще мог сказать, на какой день недели придется любое число на десять лет вперед.

А по вечерам, думаю я, мой папа присаживается к костру, у которого коротает время наше семейство. Недавно пришедшая двоюродная сестра Вера рассказывает земные новости.

— Готыню! — жалеет нас ее мать Фрима.

— Вус? Вер? — по привычке переспрашивает давно уже не глухая бабка Злата.

— А у Илюшки, — повторяет для нее Вера, — в сердце какую-то трубку поставили. А жена у него — художница. Выставки устраивает. Только Илюшка нас не зовет. Темные мы для этого.

— Подумаешь, фон барон… — замечает озверевшая от своей невинности тетка Рейзл.

— Вей так из мир! — вздыхает сердобольная Фрима.

— Херст? — обращается она в звездную тьму. — Дора, ты слышишь?

Мама не откликается. Она слышит, но подходить к костру не желает. Не уважает она наше семейство. За дикость и грубость. За «торгашество». За папины измены.

— Я так любила его, — жаловалась она мне. — А он с первого же дня начал шляться по шиксам!


Я помню. Ну, не то чтобы я со свечой стоял. И не то, чтобы увидел что-нибудь из ряда вон в том, что «шляться» с папой мы отправились одни, а мама осталась дома, встречать новый год в одиночестве. Ну, было, конечно, как-то странно… Случилось это, должно быть, до рождения брата Мишки. Значит, четыре мне еще не исполнилось.

А что? Детская память просыпается рано. Мне было около двух, когда умер дедушка Абрам-Мойше. Помню, как таскали в дом кислородные подушки, как мама уводила меня к соседке, тете Хане Краковой… Между прочим, на похороны дедушки меня не взяли. Нас с Сюней оставили дома, сторожить друг друга. «Только смотри, — предупредила мама, — не вздумай показывать дяде пальчик!». Дядя был сильно цидрейтер. Но, когда его не трогали, он безобидно думал о чем-то своем… Я крепился, сколько мог. Мы катали по деревянному стулу мышку на ниточке. Дернешь за ниточку, она втягивается внутрь, и мышка катится на тебя. А потом назад… Но сколько можно возиться с неживой железкой. И я заскучал… И стал посматривать на дядю, который, наверное, тоже был не прочь поиграть во что-нибудь другое. Пальчик как-то сам собой выскользнул из моей ладошки. Сначала я сам долго и тщательно рассматривал его. Потом поднял выше. Потом выставил прямо перед дядиным лицом. Что-то в нем дрогнуло… губы растянулись в улыбке. «Хе-хе-хе…» — еще негромко засмеялся Сюня. Мне тоже стало смешно. И вот мы заливались наперегонки. Я даже не сразу заметил, что дядин смех становится похожим на плач. А когда он совсем зарыдал, забился в слезах, мне стало так страшно, так страшно!.. Я быстро-быстро забрался под самую дальнюю кровать и постарался плакать не очень громко…

Когда взрослые вернулись, им пришлось долго искать и будить меня… «Так я и знала! — сказала мама. — Ты все-таки показал ему пальчик!»…

А потом дедушка Абрам-Мойше стал бегать за мной во сне. Все бы ничего, если бы не был он почему-то без кожи. Полтуловища красного мяса!.. Ну не мог же я в свои малые годы видеть анатомический атлас. Не иначе как мне чей-то чужой сон приснился…

А тем зимним вечером мы с папой отправились в гости к Арбакситу. А, может, он был Арпаксит. Такой толстый дядька, папин начальник. Мы шли по дну белого оврага, поднимались вверх, и ночь была светлой от снега. Снег шуршал, сползая с еловых веток, скрипел под подошвами валенок. Было просторно и тихо. И только закутанные в снег дома пыхтели печными трубами.

Мы пришли первыми. — Ой, ой, ой! — заметалась жена Арбаксита (или Арпаксита), тетя Ната, — я же еще не одета!.. Она кинулась за ширму, завозилась там, а я уставился на елку, с макушки до пят завешанную чудными шарами и цветными лошадками. Висели там и конфеты в серебряных фантиках, и золотые мандарины. А внизу в ватном сугробе утопал Дед Мороз. Самый настоящий, только меньше меня ростом.

Это была первая елка, которую я видел. И первый Новый год, который меня взяли встречать со взрослыми. Только без мамы почему-то. — А где же Дора? — спросила тетя Ната, выходя из-за ширмы. Нарядная такая. И сунула мне в руку мандарин. Она сняла его с елки. Он был прохладный и липкий — смола накапала. Я незаметно обтер его о штанишки (рейтузы папа с меня уже стащил) и стал отковыривать скорлупу. От запаха зачесалось в носу. Но чихнуть я не успел — в прихожей отряхивали обувь, здоровались, смеялись. Гости собирались на елку.

— А где же Дора? — спросила красивая тетя Таня, продавщица из папиного магазина. Папа только пожал плечами. Мол: — Хвейс? Я знаю?.. В нашей семье это «Хвейс?» было любимым ответом на все вопросы. Но красивая тетя Таня не отставала: — Котик, а где же Дора?..

Я не успел подумать:» — а почему «котик»? Так мама называет только меня?..» — как тут же другой папин начальник, дядя Герцойг, стал приставать к папе: — Герш, ты опять один? Где Дора?.. Папа только приподнял плечо, но сказать свое «Хвейс?» не успел. Тетя Ната его перебила: — Она что, своего животика стесняется? — А! — вздохнули все. — Так вы ребеночка ждете!.. Сестренку этому бохеру!

Одна красивая тетя Таня не радовалась. — И когда это ты, котик, поспел? — приставала она к папе. Но дядя Арбаксит (или Арпаксит) и дядя Герцойг уже тащили его к дверям. — Поедем! Поедем! Какой же Новый год без Доры! — Не успеем!.. — пробовал сопротивляться папа. Но на него натягивали пальто и пихали в руки шапку. — Схватим машину и привезем твою Дору к самому Новому году!

Мы не скучали. Мы — это я и Зойка, дочка красивой тети Тани. Она была на год старше и во всю командовала мною. Первым делом ей приглянулся мандарин, который я не успел съесть. А не надо зевать!.. А потом: — Ну-ка, стащи с елки конфету! — приказала она. Я послушно потянулся за «Мишкой косолапым». А потом за еще одним… Вкусно было. А, главное, Зойка не воротила от меня нос, как на улице. Там она с такой малышней не водилась.

На нас не обращали внимания. Женщины накрывали на стол, а потом встречали маму. Ее, и правда, привезли к самому Новому году. Успели.

Тетя Ната увела ее за ширму. Пошептаться. Туда же проскользнула тетя Лиза Грин. Только красивая тетя Таня не пошла. — За стол! За стол! — шумела она. — И включите радио! А то куранты пропустим!.. Задвигали стулья, расселись. Зойка, конечно, уселась рядом с мамой. А про меня как-то забыли. Я пристроился на краешке дивана и стал ждать, когда позовут. Но вот зашипело радио, и сквозь гудки машин пробился бой кремлевских курантов. — С Новым годом! С новым счастьем! — зашумели все. А папин начальник, дядя Герцойг, стоя, объявил: — За нашего великого вождя товарища Сталина!.. — Ура! — закричали гости. И застучали вилками. — Холодец! Куриный холодец! — предлагала всем тетя Ната. — А Доре гефилте фиш! Вот! Лучший кусочек для девочки!

— И мне гефилте фиш! — требовала красивая тетя Таня. — Я еще ни разу не ела еврейскую рыбу!.. — И мне! И мне! — повторяла за ней Зойка. И вот тут я не выдержал. Вспомнил, какую фаршированную рыбу готовила мама. — Мам! — дрожащим голосом попросил я, — а можно мне кусочек черного хлеба!.. И зарыдал.

Что тут поднялось! Меня по коленям переправили к маме. — Черного хлеба! — повторяли все жалобными голосами. А мама обливалась слезами не хуже меня. — Фейгеле! — причитала она! — И прижимала меня к груди. — Лихтере пунем! Тайере пунем!.. Мне совали в руки бутерброды с черной икрой. Но я все детство больше любил красную. Тугие красные икринки так звонко лопались под зубами!..

— Ну что, плаксуля? — потянула меня Зойка. — Наелся? Давай играть!

«Играть», по-зойкиному, значило пробраться под стол и потихоньку щекотать гостям пятки. Гости смешно дергали ногами, но не ругались. Всем было весело. А потом дядя Арбаксит (или Арпаксит) запел:

 Ломир але инейнем,

Ломир але инейнем,

Тринкен а биселе вайн!..

Гости грянули так, что стол заходил ходуном. И тут Зойке приспичило:

— Давай целоваться!.. Тьфу! Охота была! Но с Зойкой не поспоришь. Да и из-под стола не выберешься… Пришлось прислониться к ее липким от конфет губам. Чуть не стошнило! А Зойка не отставала: — Нет, ты давай по-настоящему! Как твой папа мою маму целует!.. Надо же так, что в это время за столом все молчали. Закусывали после песни. И, видно что-то расслышали. Потому что с десяток ног разом достали нас. И гости нестройно, но очень громко повторили припев:

— Ломир але инейнем,

Ломир але инейнем,

Тринкен а биселе вайн!..

…Неземное пламя отражается в медленной Лете. Что-то у нашего костра поскучнело. — Дора! — вздыхает моя тетка Фрима. — Плюнь! У этих кобелей голова в штанах. Чтоб они все гешволн были!.. — Фрума, ша! — останавливает ее дедушка Абрам-Мойше. А бабушка Злата Семеновна горестно бормочет: — Абизоим!.. Абизоим фар ди гоим!..

Это я так думаю. Я же пока не сижу за этим костром. И маме мне сказать нечего. Я за папой со свечой не ходил. А вот как мама шарила по его карманам, искала верные улики папиной неверности, это да — это я видел! И досадно же мне было, что до глубокой старости она докучает отцу глупой ревностью. А вот дочери мои думают по-другому. — Ну, наш дедушка еще тот ходок был! — хором утверждают они. И намекают, что в нашем роду это фамильное… Вот уж про кого, про кого, а про себя ничего такого сказать не могу. — Хороший ты человек, — говорила одна моя приятельница. — Но не бабник!.. Не бабник!.. Мне даже как-то неловко было — ведь она это не в похвалу мне. Только вот жена Кира иногда смотрит на меня подозрительно и бурчит: — У, котяра!

Что она имеет в виду?

Няня Маня

Мне кажется, там, на другом берегу, нет времени. Там всегда вчера-сегодня-завтра. И мама моя блуждает среди застывших секунд, которые давным-давно ушли из нашего мира. И когда она касается какой-нибудь из них, та откликается призрачным звуком. И долгое эхо сожаление и печали растекается по звездному небу. И в свете бестелесного костра является девочка в шерстяной шали и больших резиновых сапогах. А рядом корова, механически пережевывающая какие-то свои воспоминания.

— Манечка, это ты? — робко спрашивает мама…


Она появилась в нашем дворе за пару лет до войны. — Дора, вам, кажется, нужна домработница?.. Соседка, тетя Рая, тащила за руку шмыгающую носом девчонку. Девчонка не упиралась, просто большие резиновые боты не поспевали за ней. — Вей так! — всплеснула руками мама. — Откуда такое горе?.. — Мы рязанские! — призналась девчонка. — Манькой меня кличут! — Маней? — переспросила мама. — Не… е… Маня — то наша корова. А я Манька… — Манька так Манька… — согласилась мама. — А что же ты Манька умеешь?.. — У-у! — загудела девчонка. — Всяко дело я могу! Ребятенка обихаживать… за коровой ходить… картоху чистить… или в кожуре варить… воду из колодца таскать… — Не морочь голову! — не поверила мама. — Ведра-то выше тебя ростом! Руки вывернешь, пока подымешь.

— Ну да!

Манька ловко подхватила два больших ведра и зашлепала ботами со двора. — Да у нее, небось, и паспорта нет? — засомневалась мама. — Какие в колхозе паспорта! — успокоила тетя Рая. — Поставишь участковому беленькую, он ей метрику выпишет…

А Манька тем временем уже протискивалась в калитку. Ведра пригибали ее к земле и тянули то в одну, то в другую сторону. Вода плескалась в ботах. Но ведра были поставлены к маминым ногам. — Шустрая я! — сама себя похвалила девчонка.


Я уж и не помню, в какой угол пристроили Маньку. Дом наш был когда-то не то баней, не то конюшней господина Эшке. Фамилию хозяина я запомнил, потому что свои первые стишки складывал в твердую обложку, на внутренней стороне которой сохранилась отчетливая надпись: «ИЗ КНИГ ЭФРАИМА ЭШКЕ».

Вот эту не то баню, не то конюшню перестроили под жилье. Получились четыре квартиры. Наша была самой крохотной. Но отдельной. И у нас была печка. Топка выходила в проходную комнатку. Летом, когда печь не топили, спать можно было здесь. А зимой Манькин матрац, наверное, запихивали под стол.

Главной заботой няньки стал братец Мишка. Он был на четыре года младше меня и в сорок раз голосистее. Что-то его в этом мире не устраивало, и свое недовольство он выражал, не стесняясь. Орал без умолку. Мои попытки ошеломить его еще более громким криком вызывали легкое изумление на зареванном лице и новый всплеск сотрясения воздуха. — Сгинь! — прогоняла меня Манька и уволакивала братца вон со двора. На улицу, где скрипели сосны и раздавался неумолчный стук мяча. Окрестные пацаны гоняли в футбол. — Пас!.. — Отдай мне!.. — Го-ол! — вопили они. И вдруг все сразу и горестно: — Уй-юй-юй!.. Это значило, что мяч со всего маху напарывался на острие копья, которое украшало зеленый забор господина Эфраима Эшке.


Это было время, полное солнца и хвойного духа смолы. Время, когда в мире еще водились волшебники. Звали их татарами. Они прилетали на телегах, нагруженных сказочным добром.

— Старье берем! — зычно кричали они. — Бутылки!.. И надо было лететь к маме и хватать в охапку пустую, а иногда и не очень, стеклянную посуду. И втискиваться в гомонящую толпу ребятни… За бутылки татарин давал мячик на резинке, глиняную свистульку или даже «пугач» с пистонами. А то еще туго свернутую красную трубочку. В нее полагалось дуть, пока она не распрямится и не вытянется во всю длину. А потом вырвется из рук, заскачет по траве и заорет дурным голосом:

— Уйди! Уйди! Уйди!.. Тут даже Мишка замолкал и, кряхтя, сползал с Манькиных рук.

— Ди!.. Ди!.. Ди!.. — умильно повторял он.


И почти каждый день во двор привозили мороженое.

Мороженое! Ах, если бы вы жили до войны, вы бы знали, что это такое: услышать за оградой двора скрип тележки мороженщицы! Из ледяного нутра тележки она доставала хитрые машинки: маленькую среднюю и большую. Это были такие круглые коробочки, на дно которых добрая тетенька укладывала вафельные кружочки: маленький, средний и большой. Потом она зачерпывала ложкой ком мороженого и разравнивала его с краями коробочки. Сверху все это накрывалось еще одним вафельным кружочком. Глотая слюни, ты смотрел, как дно коробочки приподнимается, выталкивая готовую для наслаждения порцию сладкого чуда: за три копейки… за пять… и еще не помню за сколько.

Такое мороженое не полагалось кусать, его нужно было лизать между вафлями, поворачивая по кругу от носа к подбородку. Оно таяло на языке, холодило зубы и умоляло не спешить, тянуть удовольствие. Но это была коварная просьба. Проворное солнце опережало тебя, заставляя делиться с рубашкой, штанами и землей.

— Мам! — несся ты с ревом домой. — Мороженое упало!


Манька прижилась у нас. Она, и правда, оказалась проворной и безотказной. И дров наколоть, и печь растопить, и за керосином слетать — ни от чего не бегала. Только бы не отправляли домой, в голодную рязанскую глушь… Другое дело, что Москву, настоящую Москву, она так и не видела. Мы же жили в Кунцеве, дачном пригороде. От нас ходил паровичок до Белорусского вокзала. А на автобусе можно было подъехать прямо к Большому театру.

То-то Манька насмотрелась, когда мама повезла нас к фотографу на Дорогомиловскую заставу. Чуть голову не отвертела. — О!.. — повторяла она за кондуктором, — Еврейское кладбище!.. — О!.. Русское кладбище!.. — О!.. Фабрика-кухня!.. Но сильнее всего она разохалась, когда с визгом и треньканьем дорогу нам пересек трамвай. — Транвай! Транвай! — подкидывала она Мишку на коленках. — Дзинь! Дзинь! Дзинь!.. — Зинь! Зинь! — вторил ей братец.

Но как же он разорался, когда его попробовали оторвать от няньки и оставить одного перед огромным деревянным ящиком. А уж когда дядя-фотограф сунул голову под черную тряпку, Мишка просто зашелся криком. — Смотри! Смотри! — успокаивал его фотограф. — Сейчас птичка вылетит!.. Какая птичка? Тут уж брат испугался на всю катушку. Мы недавно были в зоопарке, и самым страшным Мишкиным воспоминанием был ободранный гриф с огромным клювом и воротником из грязных перьев. Та еще птичка!

Только Манька смогла хоть чуть-чуть угомонить брата. — Ай, дуду!.. Ай, дуду!.. — прижимала она его к груди. — Ходит козлик во саду… Роги острые точит, Мише плакать не велит…

Мишка, и правда, перестал орать. Только носом сопел. — Птичка! — приказал фотограф. Манька даже отскочить не успела. Так и остались они на фотографии: заходящийся новым криком Мишка и большая Манькина тень за его спиной.

Зато я почти не боялся. Сел на стульчик лицом к фотографу и стал покорно ждать «птичку». Таким и получился: смирным скучным мальчиком с чубчиком на лбу и большим бантом, из концов которого торчали неровные нитки. И с ободранными носками туфелек. — Не могла бохеру обувь почистить! — ворчала потом вечно смурная тетка Рейзл. Не любила она маму.

Был у нас кожаный диван. С полочкой, на которой стояли семь белых слоников. А еще и трельяж — в середине зеркало побольше, а по бокам две зеркальные створки. И надо же такому случиться: распрыгался я на этом диване, зацепил плечом трехногую красоту, и грохнулось она — сначала мне на спину, а потом уже и на пол. — Теть Дор! — побежала доносить Манька. — А ваш Илюшка зеркалу скинул!.. — Вей из мир! — схватилась за голову мама. — Быть большому цуресу!.. Так она до самой смерти и верила, что война началась из-за разбитого мной зеркала. А что? Ведь не прошло и недели…


Немцы прилетали ровно в десять. Часы можно было проверять. Мы успевали допить чай и отправлялись в «щель» — бомбоубежище, вырытое всем двором у забора. Пахло сыростью и страхом. Все сидели, тесно прижавшись друг к другу, и только отдельные смельчаки выглядывали в приоткрытый люк. Как-то раз мне удалось соскочить с маминых колен и вскарабкаться к выходу. По черному небу скользили лучи прожекторов, то тут, то там вспыхивали огоньки разрывов. — Фили горят! — испуганно сказал кто-то из мужчин. Далеко в стороне города небо было красным как на восходе. Горел толевый завод — узнали мы потом.

— Ты хочешь моей смерти! — рыдала мама, стаскивая меня с лесенки.

Однажды взрыв прогремел совсем рядом. С потолка «щели» с сырым шорохом посыпалась земля. Утром оказалось, что окно комнаты, заклеенное крест-накрест, распахнуто взрывной волной. Бомба, упавшая на соседней улице, похоронила древних старушек в неглубокой «щели».

— Все! — сказала мама. — Надо уезжать!.. Она раздобыла три места на поезд в Сибирь. Это называлось «эвакуация». Назавтра папа пригнал полуторку. Мама не успела оглянуться, как Манька уже сидела на чемоданах с Мишкой на коленях.

— Маня! — строго окликнула ее мама. — Ну-ка слезай!.. — Куды? — сделала вид, что не поняла, Манька. — Домой! — разъяснила мама. — Вот тебе деньги и езжай в свою Рязань, домой!.. — Куды? — снова не поняла Манька. — Я к вам нанялась, я с вами и еду! — Куда? — теперь не поняла мама. — У тебя же ни паспорта, ничего… Да и талона на тебя нету. Кто тебя в вагон пустит!.. Манька только крепче стискивала орущего Мишку. — Я шустрая! — нахально заявила она. — Пролезу!..

Вот так и оказалась Манька в нашей теплушке. Мы с мамой разместились на нижних нарах. А наша нянька — под ними. И не высовывалась, пока поезд не тронулся.

Я не буду рассказывать, как мы добирались до Сибири. Как нас бомбили в первую ночь. Как мы лежали в поле, в каких-то воронках. В небе гудели самолеты, что-то сверкало, что-то ухало совсем рядом. А Мишка надрывался ревом. И люди вокруг кричали, что немцы там, наверху, слышат этот крик, у них такие аппараты есть! И что его белое одеяльце с неба видно. И прямо стаскивали с брата это несчастное одеяло. Мама плакала, Манька не знала за что хвататься — то ли за одеяло, то ли за Мишку. Выбрала все-таки Мишку.

— А одеяльце-то было из чистого пуха! — жалела потом мама.

Мы ехали долго-долго — через леса, через горы, переезжали тысячи рек. На станциях к нам приставали разные дядьки, уговаривали оставаться у них в колхозах. — Нет, — отвечала мама, — мы едем в Омск!..

Почему в Омск? Там жили наши дальние-предальние родственники. Седьмая вода на киселе. Но перед войной они гостили в Москве. Мама надеялась, что они нас приютят.

И правда, нас пустила к себе тетя Катя. Уж не знаю, кем она нам приходилась. Но все-таки не чужая. Муж тети Кати и старший сын были на фронте. А младший, Ленька, второй год ходил в третий класс. А еще у тети Кати была корова. И вот чудо: звали корову Маней. — Ну, прям, как у нас в Рязани! — удивлялась наша няня.

Тетя Катя поселила нас в комнате, где была всего одна кровать. На ней спали мама с Мишкой. А мы с Манькой на полу. Первые два-три месяца мама платила тете Кате — как договорились. Деньги присылал папа. Но потом их стало не хватать. Вот тогда мы узнали, что такое сибирская еврейка. От криков тети Кати стекла в окнах звенели. — Капцонес! — шумела она. — Завтра же все вон из моего дома! Чтоб духа вашего не было! — Да мы заплатим! Заплатим! — пробовала угомонить ее мама. — Вот придет перевод… — Ой, держите меня, евреи! — надрывалась тетя Катя. — Хай как серебром вы заплатите! Голодранцы! Враги народа! Нечего было из своей Москвы бежать!

А потом в Москве была паника. И кунцевские родичи всем скопом притащились в Омск: бабка Злата, тетка Рейзл, тетка Фрима и мои двоюродные Жанна и Вера. И с ними мой дядька Сюня, которого на фронт не брали из-за больных мозгов. И все, конечно, втиснулись в нашу комнату. И стало нас всех одиннадцать душ. Тетя Катя аж почернела от злости. Но где ж ей было сладить с таким кагалом.

Так мы и жили. И няня Маня с нами. Тятькалась с Мишкой, бегала за водой, а по утрам помогала тете Кате доить корову. Корову донимали слепни. Вот она и отмахивалась хвостом и дергала ногами, норовя опрокинуть ведро. Надо было одной рукой держать хвост, а другой отгонять назойливых тварей. Дзинькали по ведру молочные струи. В сарае Манька уговаривала корову:

— Ну, стой, стой, Манечка, смирно!.. Ну, не маши хвостом! Потерпи!.. Потерпи, тебе говорят!..

Осенью Мишу отдали в детский сад. На неделю. В понедельник с утра мама отводила его на автобус, и Мишку увозили куда-то за город. А в субботу мы с Манькой встречали его.

Она, видно, не умела жить, не обихаживая кого-то. Так уж была устроена. И теперь, без Мишки, привязалась к корове. Сделав свои дела по дому, бежала в сарай. — Манечка! Голубушка! Красуля моя!.. И пока тетя Катя была на работе, выводила корову пастись. На кладбище. И я с ними.

Казацкое кладбище было рядом с домом — только дорогу перейти. Манька первой заглядывала в ворота — не видно ли строгого директора. И потом быстро-быстро загоняла нас в дальний угол, подальше от ворот.

Мне было хорошо. Я сидел на могильной плите, мурлыкал что-то и щурил глаза на солнце. Желтый круг разбивался на цветные иголки, и я мог заставить их крутиться в разные стороны…

В кустах шуршала корова. Слышно было, как она трясет прутья, вытягивая сквозь них пучки травы. Траву между могилами она давно объела… «Надо бы перейти на другую сторону…» — лениво думал я. И в пол уха слушал Маньку, которая, водя пальцем по строчкам, читала вслух какую-то историю про путников, заплутавших в степном буране и про нечаянно явившегося проводника. И еще что-то про заячий тулупчик.

Осень была солнечной. И от тепла и манькиного бормотанья меня давно тянуло в сон. Но тут вдруг корова вышла из-за могил. Не переставая жевать, она навострила уши в сторону улицы.

— Хоронют! — сказала няня Маня. Теперь и я услышал в дальнем конце Партизанской глухие удары барабана. Хоронили здесь редко, кладбище еще до войны собирались закрыть. Я старался не пропускать похорон. Бежал за катафалком, спешил успеть, чтобы увидеть, как гроб опускали на принесенные из конторы табуретки, открывали крышку и зажигали свечку в желтых руках покойника. Я его совсем не боялся. Приходил поп и принимался махать коптящим горшочком на цепи. И дым от поповского горшочка клубился вокруг острого носа, торчащего из цветов. — Вот бы чихнул! — думал я. — И все бы заорали: будьте здоровы!.. А потом начиналось самое главное. Кто-то из родственников раскутывал миску, в которой лежал теплый еще рис с изюмом. Провожающие и нищие выстраивались в очередь, и каждый получал в подставленные ладони горстку вкусного варева. И мне доставалась хорошая пригоршня.

Вот потому-то я и стал приставать к Маньке: пойдем да пойдем! — Рисом же кормят! — уговаривал я ее. — Куды с коровой! — не соглашалась Манька. — Да мы потихоньку, а Маню спрячем… А зато рис, знаешь какой вкусный! С изюмом!

К тому времени я уже всегда хотел есть. Хлеб был по карточкам, а все вещи, которые привезли с собой, мама давно выменяла на еду.

— Во причепился на мою голову! — ругалась Манька. Но я не отставал. Я знал: если долго ныть, Манька устанет и махнет рукой. Так и вышло.

— Ты ж хуже горькой редьки! — рассердилась она. И стала завязывать на Маниной шее веревку. А я думал: да пусть сердится, лишь бы не опоздать.

Мы успели. Миска была еще наполовину полна. Я пристроился к очереди. Нищие уже знали меня и только тихонько ворчали. А вот Маньку с коровой они пускать не хотели. — Ишь! — шумели они. — На русские похороны с яврейской скотиной! Мало нам мальчонки-яврейченки! — Обломы сиволапые! — огрызалась няня. — Малые дети явреями не бывают!.. Я это запомнил — в школе ох как пригодилось!..

Пришлось-таки Маньке завести корову за ближнюю оградку. Потом она шустро пристроилась за мной. Нам положили в ладони по ложке риса. Я быстренько проглотил свою порцию и снова пристроился в очередь. Нищие давно уже стояли по второму разу. А я что ли рыжий… Когда раздача была совсем рядом, раздался вдруг злобный крик: — Опять эта корова! Кто пустил корову на погост?..

Директор кладбища, дядя Вася, лупил по маниному боку ее же веревкой. Корова шарахалась, пугая народ.

— Сколько говорено! — прихрамывая, наседал на нее дядя Вася. — Не водите вашу корову на погост! Не мешайте прощанию!..

Он схватил веревку и потащил корову к конторе. — Ой-юй-юй! — запричитала Манька. — Отчепись от коровки, грабастик!.. — Под арест! — не уступал директор. Он загнал Маню в сарай и закрыл его на замок.

— Пропала моя красуля! — скулила Манька. А я думал: — Пропали мы! Что с нами сделает тетя Катя!


Я как в воду глядел. В доме случился тарарам. Или, как говорила бабка Злата, хамишуцер. Зря что ли мама называла тетю Катю «еврейской казачкой»! Каких только проклятий не сыпалось на голову бедной няни. — Капцонес! Гановер!.. Чтоб ты сгорела! Чтоб небо на тебя упало! Чтобы на кладбище места для тебя не нашлось!..

Она ругалась и плакала: — Погубили мою кормилицу! На что я теперь жить буду!

Манька только носом шмыгала. А что ей было говорить? Что это я заставил ее вести корову на похороны? Что ей не хватило духа отвязаться от приставучего мальчишки?

Вдоволь накричавшись, тетя Катя достала из одежного шкафа бутылку с белой головкой и затопала на кладбище.


Корову она привела. Но с того дня что-то пошло не так. С коровой Маней, то есть. На кладбище ее больше не водили. Сено она жевала как-то скучно. И доиться почти перестала.

— Порчу навели! — вздыхала грустная Маня. Я как-то не очень понимал, чт

...