автордың кітабын онлайн тегін оқу ФД-1
Антон Семенович Макаренко
ФД-1
«ФД-1» — произведение советского педагога и писателя А. С. Макаренко (1888–1939).
Очерк написан в 1932 году. Он посвящен жизни подростков в колонии имени Дзержинского. При жизни писателя книга издан не была. Пролежав в Издательстве художественной литературы, рукопись вернулась к автору. Позже, когда он работал над повестью «Флаги на башнях», то включил некоторые главы «ФД-1» в свою новую повесть. Поэтому «ФД-1» публикуется в посмертных изданиях сочинений Макаренко с существенными пропусками.
Перу Макаренко принадлежат и такие произведения: «Флаги на башнях», «Честь», «Воспитание в семье и школе», «Доктор», «Книга для родителей».
К 125-летию со дня рождения Антона Семеновича Макаренко
1
Похоже на вступление
Харьков еще спал, когда колонна коммунаров прошла через город от вокзала в коммуну. Ожидался хороший день, но солнце еще не всходило. За окнами спали люди, и мы будили их громом нашего оркестра: раздвигались занавески, и кто-то удивленный разглядывал ряды марширующих мальчиков со знаменем впереди. Знамя шло по-походному — в чехле.
По плану коммунарам полагалось бы быть уставшими. Поезд пришел в Харьков в два часа ночи. Мы до рассвета «проволынили» на вокзале, пока нашли подводы для вещей. Только вчера мы были в Севастополе[1], дышали югом, морем, кораблями, широкими, вольными глотками пили бегущие мимо нас, быстро сменяющиеся впечатления. Сейчас, ранним утром, притихшим в мальчишеской лукавой бодрости, для нас таким непривычно знакомым показался Харьков, и это было тоже ново, как будто мы продолжаем поход по новым местам. Поэтому мы не ощущали усталости.
Прошли через город, вот и белгородское шоссе, вот и лес. Фанфаристы свернули вправо на нашу дорожку в лесу. Всегда в этом месте мы распускали строй и пробирались через лес «вольно», чтобы построиться снова в поле. Но теперь нас, наверное, будут встречать, и мы держим фасон.
—Справа по одному, марш!
Коммунары вытянулись в одну линию.
Лесные дорожки родные, на них знакома каждая морщинка, каждая сломанная придорожная веточка.
Оркестр уже выбрался из леса и торопливо перестраивается «по шести». Навстречу бегут по межам, сокращая путь, обрадованные люди: рабочие, служащие, их дочки и пацаны, приятели с Шишковки. Скачут по жнивью собаки.
Волчок быстро шепчет:
—Марш Дзержинского… раз, два…
Мы салютуем встречающим нашим маршем — маршем Дзержинского.
Эту честь мы оказываем далеко не каждому.
Коммунары быстро перестраиваются. Им трудно сдержать улыбку в то время, когда кругом им машут шапками, протягивают руки и кричат:
—Васька, а Васька, черный какой…
Но коммунары держат ногу и напускают на себя серьезность.
Пыльная дорога еле-еле вмещает наш широкий строй, и поэтому нам трудно сохранять воинскую красивость. Встречающие идут рядом, разглядывая наши загорелые физиономии. Землянский впереди особенно лихо звенит тарелками, и особенно высоко передовые задирают фанфары навстречу солнцу, в удивлении выпучившему на нас единственный глаз.
Летит к нам навстречу и Соломон Борисович, наш заведующий производством, человек толстый и юношески подвижный. Он ничего не понимает в неприкосновенности строя, прямо с разбегу со страшной инерцией своей шестипудовой массы бросается мне на шею и считает обязательным по-настоящему обчмокать меня расстроенными старческими губами. Разогнавшаяся в марше знаменная бригада налетает на нас, а на нее налетает первый взвод. Первый взвод хохочет, и командир взвода Миша Долинный протестует:
—Выйдите из строя, Соломон Борисович.
Соломон Борисович протягивает к нему руки.
—Товарищ Долинный, как вы загорели, это прямо удивительно!
Он пожимает руку смущенному Мише, семенит рядом с ним и торжествует:
—Теперь вы меня ругать не будете. Есть где работать — не скажете, что Соломон Борисович ничего для вас не приготовил. Вот я Вам покажу… Вы видите крышу? Вы видите, видите? Вон за деревом…
Миша безнадежно пытается поймать ногу и сердится:
—Соломон Борисович, вы же видите, что мы идем со знаменем! Станьте сюда и держите ногу.
Как настоящий коммерсант, Соломон Борисович склонен к сентиментальности, но он слишком уважает коммунарский строй, и он послушен: он напряженно чеканит «левой, правой» и молчит. Его живот и наморщенный лоб всем окружающим возвещают, что Соломон Борисович умеет встретить коммуну, но и коммуна знает ему цену: все остальные идут сбоку, а Соломон Борисович «за знаменем».
Вот и наш серый дворец. Соломон Борисович вместе со всеми выстраивается для отдачи чести знамени, которое после месячного отсутствия вносится в наш дом.
Окончились церемонии, и коммунары побежали проверить коммуну. Соломон Борисович снова оживлен и радостен. Он берет меня под руку, и, окруженные толпой коммунаров, мы идем осматривать постройки, воздвигнутые Соломоном Борисовичем во время нашего похода в Крым.
Так окончился марш тридцатого года.
Марш тридцатого года — это было счастливое, беззаботное время для коммунаров. Это был год, когда мы на каком-то микроскопическом участке общего советского фронта делали свое маленькое дело и были счастливы. Мы много работали, учились, отшлифовали грани нашего коллектива и радовались. Коммунары одинаково светлым взглядом смотрели на солнце и на трубы завода, потому что это были непреложные элементы живой жизни. Мир в их представлении был идеально гармоничен, он состоял из неба, солнца, заводов, рабочего класса, комсомола и других хороших и ценных вещей.
Тогда мы гордились маршем тридцатого года и о нем рассказывали в полной уверенности, что это было прекрасное и сильное движение. У нас были мастерские, мы выделывали нехитрые вещи, но все же нужные людям, в школе мы учились. Одним словом, мы гордились и имели на это основания.
Но вот теперь, когда прошел тридцать первый год, оглядываясь назад, мы со снисходительной улыбкой рассматриваем наше прошлое. Прекрасный марш тридцатого года — это вовсе не был потрясающий, звенящий марш победителей, нет, это мы только учились ходить. Так это было скромно в сравнении с тем, что выпало на долю нашего коллектива в славном боевом тридцать первом году.
О, тридцать первый год — это настоящая война. Здесь было все. Был зуд нетерпения и требовательности, была язвительная улыбка умного, опытного человека, мальчишеский кипящий задор и строгая математика острого очиненного карандаша. Коммуна прошла тяжелейшие изрытые оврагами пространства, забросанные мусором площади, гудронные паркеты шоссе и Черное море.
У нас были в этом году необозримые посевы терпения, были напряжения длительные и безмолвные, когда крепко сжимаются губы и осторожно по сантиметрам расходуется драгоценная воля, когда не играет музыка и не блещет открыто коллектив в своем величии и красоте.
Были и марши и походы, полные стройности и очарования, марши юности по древним горам среди древних народов. Были широко раскрытые радостные глаза, стремящиеся схватить в дерзком усилии всю мощь Советского Союза и советской стройки, были просто человеческие дни отдыха и мобилизации новых сил.
А силы были нужны для больших и трудных операций.
Сейчас, когда я это пишу, на пятнадцать минут выйдя из строя, коммунары штурмуют высоты, о взятии которых нам не снилось еще полгода назад. Это действительно «кровавый» штурм, настойчивые удары нашей воли и дерзости, нашего знания и умения.
1
Колонисты возвращались из крымского похода, который описан в «Марше 30 года».
2
К теории мутаций[2]
Здания, воздвигнутые Соломоном Борисовичем, произвели на коммунаров сильное впечатление. Хотя они были построены из дерева и других подобных материалов, но были поразительны по своей величине и строительной смелости. Главными зданиями были: сборный цех для деревообделочной мастерской длиной в шестьдесят метров и шириной в двадцать и жилой дом, в котором строительная мудрость Соломона Борисовича вместила и квартиры для многих рабочих, и столовую, и швейную, и бухгалтерию, и кухню, и даже красный уголок.
Перед отъездом в Крым мы страдали от недостатка производственных помещений, и поэтому, когда загорелые ноги коммунаров, еще не расставшиеся с трусиками, пробежали по всем объектам строительства Соломона Борисовича, в душах коммунаров довольно основательно расположилось чувство удовлетворения.
Новый сборный цех в этот момент был еще пуст и представлял собой огромную площадь, которая еще не была тронута легкой рукой индустрии.
Коммунары прыгали по цеху, непривычно пораженные его размахом.
Соломон Борисович в этот момент испытывал наслаждение. Он был горд успехами строительства и осчастливлен довольными рожами коммунаров.
Коммунары были довольны. Им не понравилось, что весь двор был завален строительным мусором, но и раньше Соломон Борисович не отличался чрезмерной аккуратностью. В общем это было в самом деле строительство, и коммунарам можно было развернуть настоящую большую производственную работу. В ближайшие дни коммунары были увлечены другими, гораздо более сильными впечатлениями, которые были связаны с нашей школой.
Школьный вопрос у нас до сих пор обстоял очень невыразительно. Начинали мы когда-то от печки, от обычных групп трудовой школы. Но к нам приходили мальчики и девочки, которых на педагогическом языке обычно называют переростками. Мы не умели с настоящей педагогической эмоцией произносить это слово, то есть не умели вкладывать в его содержание признаков безнадежности, предрешенности и ненужности. Переросток в детском доме — это то, что никому не нужно, всем мешает, нарушает дисциплину и спутывает весь педагогический пасьянс. В борьбе с беспризорными нужно приходить на помощь и младшим, и старшим, все они одинаково нуждаются в нашей работе, всех нужно учить грамоте, всем нужно дать советское воспитание. Мы и усаживали их в первые, вторые, третьи и четвертые группы. Здесь мы их учили двум родным языкам, украинскому и русскому, арифметике, политграмоте. Кое-как обходили Сциллы и Харибды комплексной скуки, кое-как старались сделать вид, что наша учеба связана с производством и общественно полезным трудом, но втихомолку нажимали на грамотность и умение считать…[3]
Коммунары подходили к пятой, шестой группе в возрасте семнадцати-восемнадцати лет. Возиться с окончанием трудовой школы некогда и скучно. Давно мы привыкли к прекрасному выходу из нашей образовательной системы — мы отправляли коммунаров в рабфак. Все оканчивалось сравнительно благополучно, и у нас не было случая, чтобы кто-нибудь провалился на испытаниях. И летом тридцатого года в коммуне и в Крыму человек до тридцати коммунаров готовились в рабфак.
Приехав из Крыма, наши комиссии бросились искать места в рабфаках. Нас ожидало страшное разочарование. На первые курсы нам предлагали места очень неохотно, да и то без стипендий, приглашали больше на второй. Это было похоже на разгром всех наших планов: без стипендии пускаться коммунарам в студенческую жизнь было весьма опасно, оставить ребят жить в коммуне значило бы совершенно изменить ее лицо, это уже не была бы трудовая коммуна, а в значительной степени общежитие для студентов, новеньких принимать было некуда. Посылать ребят на второй курс мы боялись, вдруг срежутся на экзамене.
В полной растерянности собрались совет командиров и бюро комсомола.
Как и всегда, в заседании присутствовали все, кто хочет, кому интересно и кто случайно забрел в кабинет. Собрались почти все кандидаты в рабфак.
Секретарь совета командиров (ССК) Коммуны Харланова поставила на повестку один вопрос — как быть с рабфаковцами? Так у нас называли всегда всех кандидатов в рабфаки, настолько была у всех глубокая уверенность, что все в рабфак попадут. В заседании над «рабфаковцами» немного подшучивали:
—Рабфак ваш работает в машинном…
—Принимайтесь лучше за кроватные углы, рабфак подождет…
—А Юдину уже снилось, что он профессор…
Я кратко доложил собранию об обстоятельствах дела. Все молчали, потому что выхода как будто и не было. Харланова озабоченно оглядывала командиров:
—Ну так что же? Чего же вы молчите? Значит, на том и успокоимся — никого в этом году в рабфак не посылаем?..
Новый секретарь бюро ячейки комсомола, всегда улыбающийся Акимов, человек, не способный испортить себе настроение ни при каких обстоятельствах, спокойно и задумчиво говорит:
—Так нельзя, чтобы никого не посылать. Только чего нервничать? Надо подумать. Наверное, что-нибудь придумаем.
—Ну, так что ты придумаешь? Что придумаешь?— грубовато оборачивается к Акимову Фомичев, один из самых старших кандидатов в рабфак.
—Да что тут думать,— улыбается Акимов,— приглашают вас на второй курс, вот и идите, чего вы ломаетесь?
—Ну, какой вы чудак, а еще и секретарь,— злится серьезный Юдин. Пригалашают… Это не пригалашют, а отказывают. Они прекрасно знают, что мы все подавали на первый курс, а говорят: идите на второй, это все равно — убирайтесь на все четыре стороны.
—А вы и идите на второй, раз приглашают…
—Может, на третий идти, на третий тоже мест сколько хочешь, тоже приглашают… А экзамен?
—Ну, идите на первый, будет трудно — поможем, а там и стипендию дадут…
Харланова останавливает Акимова:
—У нас, знаешь, какое теперь положение… Себе не хватает, наша помощь будет плохая.
Юдин вдруг круто поворачивается ко мне.
—А скажите, пожайлуста, Антон Семенович, почему это такое? Идите, говорят, на второй курс. Что это такое? Выходит как будто, что в коммуне есть первый курс. Как будто мы окончили первый курс в коммуне, а теперь перейдем на второй курс куда-нибудь там, в электротехнический или еще какой?
—А в самом деле выходит так,— кричит Сопин и ерзает на стуле, что-то продолжая доказывать своему соседу.
Я задумчиво смотрю на Юдина и думаю: а ведь в самом деле так выходит, это он правильно сказал.
—А скажите, Антон Семенович,— спрашивает, улыбаясь, Акимов,— их зовут на второй курс… так ведь они не годятся еще, правда же?
—Годятся,— тихо говорит Коммуна.
—Конечно, годятся,— кричит Сопин, которому до рабфака еще очень далеко.
—Ну, чего ты кричишь? Чего ты кричишь? Ты что-нибудь понимаешь в этом?— Харланова начинает сердиться на Сопина.
—А как же, понимаю.
Совет командиров хохочет.
—А чего? Что тут понимать? Понимаю: если из четвертой группы поступают на второй курс, значит, из шестой можно прямо на второй…
—Там совсем другая программа, правда же, Антон Семенович?— настойчиво требует ответа Юдин.
В совете начинается шум… Харланова насилу сдерживает собрание и уже кричит на меня:
—Кричат все… ну, Антон Семенович, говорите уже…
Все затихают и смотрят мне в рот: Юдин серьезно и так, как будто он приступает к решению математической задачи, Акимов с прежней спокойной улыбкой, Сопин страшно заинтересован и весь превратился в нервный заряд.
Я очень хорошо помню этот момент. Тогда я особенно ясно ощутил всю прелесть и чистоту этого десятка лиц, таких светлых, таких умных и таких всесильных, умеющих так спокойно и с таким веселым достоинством решать судьбы своих товарищей и тех многих сотен будущих коммунаров, которые придут им на смену. Я мысленно отсалютовал этим милым очередным командирам нашего коллектива и сказал:
—Вопрос, товарищи, совершенно ясен, и Юдин прав. Нам не нужно ничего придумывать и не нужно падать духом. Через неделю у нас будет свой рабфак, самый настоящий, со всеми правами, и в него войдут не тридцать человек, а половина коммунаров, у нас будет первый и второй курсы. Давайте пока прекратим обсуждение этого вопроса, поручите мне действовать, и через неделю я вам доложу, как обстоит дело…
В совете командиров не закричали «ура», никто не предложил меня качать. Сопин сделался серьезным, это страшно не шло к нему, и сказал:
—Правильно… Так оно и должно быть…
—Ну, что ты понимаешь?— сказала, улыбаясь, Харланова.
—Я не понимаю?— закричал Сопин, но вдруг сразу успокоился.— Это же она понимает, правда же?
Юдин положил руку на колено Сопина и улыбнулся:
—Я думаю, что тут все понимают… Если мы доросли до рабфака, то пускай рабфак будет у нас…
—А разрешат рабфак?— спросил кто-то…
Еще за десять минут перед тем самый вопрос не приходил мне в голову, а теперь я ответил:
—В этом не может быть сомнений. Мы будем хлопотать. Но уже завтра соберем педсовет и приступим к организации рабфака. Считайте это дело решенным…
Акимов осторожно спросил?
—А педагоги наши годятся?
—Годятся почти все, часть, может быть, уйдет, но ведь у нас еще будут и подготовительные группы…
—Конечно,— закричал Сопин,— довольно… Какие там четвертые группы — подготовительные к рабфаку — это правильно…
Поднялся обычный галдеж, всегда сопровождающий нарождение новых перспектив.
Харланова голосовала:
—Кто за это, поднимите руки…
—За что, за это?— спросил Акимов.
—Не понимаешь?— надул губы Сопин.— За рабфак…
Так совершилось открытие рабфака.
Я не обманывал коммунаров. Вопрос стоят с таким математически точным оформлением, что и на самом деле рабфак начал существовать на другой день. Правда, нами были предприняты шаги в соответствующих ведомствах, но сомневаться в том, что нам рабфак разрешат, ни у нас, ни у этих ведомств основания не было. Разрешение еще не было получено, но уже коммунары были разбиты по группам, были приглашены дополнительные преподаватели, составлены планы и приступлено даже к закупке физического кабинета и других пособий.
У коммунаров навсегда осталось впечатление, что рабфак был открыт советом командиров, и это верно. Только его открыли не в заседании десятого ноября 1930 года, а в очень многих напряжениях коллектива дзержинцев задолго и незадолго до этого. Наш рабфак был естественным продуктом всей нашей работы и всей нашей жизни. И так же точно, как никто не может остановить рост усов у юноши восемнадцати лет, так никакая сила не могла остановить наше развитие в рабфак осенью тридцатого года — никакая сила в Советском Союзе, ибо у нас в Союзе таких сил даже по каталогу не имеется.
Решающим обстоятельством в этом деле явилось то, что мы были совершенно независимы в финансовом отношении. Коммуна не жила на смете, мы ниоткуда не получали денежной помощи и ни от кого ее не ожидали.
Первым творческим актом нашей свободы был рабфак, делом важности ни с чем не сравнимой, дававшим нам неизменимые запасы энергии, открывающие совершенно непредвиденные горизонты. Когда мы этот рабфак открывали, мы не чувствовали никакого напряжения, и это дело было для нас естественным жестом проснувшегося сильного человека. Рабфак был открыт одним броском, в котором совершенно органически соединялись и наша воля, и наш разум, и наши стремления. В биологии тоже есть теория мутаций[4], утверждающая, что в процессе эволюционного развития незаметно и постепенно накопляется тенденция к изменению, которое вдруг реализуется в одном взрывном, революционном явлении, приводящем к новым формам жизни. Так было у нас с рабфаком.
При его открытии мы испытывали только материальные затруднения. Мы должны были все наши нужды покрывать заработком производства, а оно само еще не стояло на ногах как следует. Тогда, в сентябре, мы были еще настолько бедны, что принуждены были обратиться за помощью в ЦКПД[5] — нам дали две тысячи рублей для пополнения физического кабинета.
Мы даже не устроили вечера в честь открытия рабфака — так все это вышло естественно, мы были только очарованы, может быть, были очарованы своей собственной силой.
Очень скоро, уже через месяц, мы перешли от очарования к новым боям и к новым трудностям, сейчас, через год, мы ведем последний штурм казавшихся несокрушаемыми цитаделей, но если бы не было рабфака, мы не были бы способны на это.
Тогда, в сентябре, затрудняло только одно: рабфак — это дорогая вещь, за него нужно платить деньгами, следовательно, нашими нервами, мускулами нашей работой.
5
ЦКПД — Центральная комиссия помощи детям.
2
Во втором томе педагогических сочинений А. С. Макаренко (ФД-1) название главы «К теории мутаций» было восстановлено по авторской машинописи.
4
Теория мутаций возникла в результате открытия наследственных изменений признаков и свойств организмов (т.е. мутаций).
3
Здесь и далее текст, данный курсивом, восстановлен по авторской рукописи.
3
История производственного фона
Когда-то, в первой молодости, я написал рассказ и послал его Максиму Горькому. Получил от Горького письмо, в котором между прочим было написано:
«…рассказ написан слабо: не написан фон…»
Тогда письмо Горького отбило у меня охоту заниматься художественной выдумкой. Но и теперь, когда мне выпало на долю описывать художественную правду, я всегда со страхом вспоминаю:
—Стой… А фон? Написан ли фон?
Я начинаю рассматривать нашу советскую жизнь и ищу фон. Пробовал учиться у великих мастеров — ничего не выходит. У них все это было легко. Небеса, темные и прохладные дубравы, тихие и сонные мещанские будни. Можно накрепко укрепить мольберт на одном месте и писать, писать… Можно даже лечь, отдохнуть, проснуться и продолжать писать все тот же фон.
Попробуйте теперь подойти к окну с таким философским спокойствием. Ну, никаких небес, а есть зарево иллюминаций, курьерские скорости вихрей и облака, перемешанные с дымом заводов. Даже и слова такого нет. Наш человек если представит себе такую дубраву, то обязательно со столбиком какого-нибудь отдела пятилетки — либо лесное хозяйство, либо осушение, либо дорога. Поэтому по вопросу о фоне, на котором рисовалась коммунарская жизнь, мне приходилось говорить чрезвычайно осторожно, ибо наша жизнь совсем иная, и нельзя…
Действительно, жизнь ста пятидесяти коммунаров-дзержинцев осенью 1930 года рисовалась на определенном фоне, мы все этот фон замечали. Только этот фон не торчал отдельно на заднем плане картины, а выпирал вперед, расплывался по лицам переднего плана и вдруг начинал играть на первых ролях, оттесняя в сторону специально назначенных для этих целей персонажей.
Привез этот фон из Киева тот же Соломон Борисович.
Очень жаль, что Ильф и Петров истратили по пустякам прекрасный термин: «великий комбинатор»[6]. Их герой имел гораздо меньше права на это звание, чем Соломон Борисович, и занимался он какими-то стульями, между тем как Соломон Борисович — прежде всего производственник.
Соломон Борисович в нашей поэме играет не последнюю роль. По всем правилам нужно рассказать о нем подробно, не мешало бы даже остановиться на его предках. Но предков у Соломона Борисовича не было. Не было у него и прошлого. Соломон Борисович родился после 1917 года. Некоторые товарищи, правда, утверждали, что Соломон Борисович имел раньше в Киеве маленький заводик, жил хорошо, была у него квартирка…
По поводу таких предположений Соломон Борисович всегда говорит:
—Заводик, скажите пожайлуста, заводик… может, имел фабрику, магазин готового платья? Всем до этого дело, а никто не спросит, сколько часов в сутки спал Соломон Борисович… Подумаешь, фабриканта нашли…
После такого отзыва заводик и квартирка и в самом деле начинают представляться в далеком тумане, может быть, было, а может, и не было.
Если бы Соломон Борисович имел более спокойный характер, то и тумана никакого не было бы. Но иногда в совете командиров, когда коммунары доведут его до белого каления, раскричится в обиде:
—Вы понимаете? Много вы понимаете в производстве. Он, смотрите, носа вытереть не знает, а в производстве он все знает. Вы это говорите мне? Эти ваши мастерские, подумаешь, завод! Я имел получше дела, и спросите, как я их делал. Я не видел этой вагранки?..
Говорили также, что Соломон Борисович окончил Политехнический институт в Германии, но когда к нам приехали немцы-рабочие и на собрании в «громком» клубе просили Соломона Борисовича переводить, он сказал:
—Забыл, знаете, товарищи коммунары.
Коммунары мало интересовались его прошлым, ибо настоящее Соломона Борисовича слишком основательно было установлено перед их глазами и отвернуться от него нельзя. Вот вы отвернулись. Но Соломон Борисович, несмотря на свою толщину и некоторую бесформенность фигуры, несмотря на тяжелую седоватую голову и обрюзгшее лицо, перемещается с места на место с быстротой удивительной и при этом настойчиво избегает прямых линий. Не было случая, чтобы Соломон Борисович, желая пройти из деревянного сарая в каменный, просто прошел бы это расстояние по прямой дорожке. По пути он обязательно сворачивает несколько раз в какой-нибудь цех, обходит зачем-то вокруг сарая, снова направляется к прежней цели, но вдруг что-то вспоминает и озабоченно делает зигзаг по направлению к лесному складу, из которого не выходит в дверь, а укоризнено вылезает в одну из дыр, которыми лесной склад изобилует. И в конце концов он подходит к каменному сараю с противоположной стороны или даже вовсе к нему не подходит, а подходит к Шнейдерову в другом конце двора и кричит:
—Если будет дальше такая никелировка, то я вам спасибо не скажу. Что это вам — кустарная мастерская на еврейском базаре или государственное производство?!
И, наконец, Соломон Борисович оказывается как раз перед вами, а вы ведь только что от него отвернулись.
Соломон Борисович привез в коммуну производственный фон. До Соломона Борисовича, до марша тридцатого года, положение с фоном у нас было очень тяжелое. Специалисты об этом говорили так:
—Нет производственной базы.
И в самом деле, какая могла быть в коммуне производственная база? Было две комнаты, в которых стояли несколько деревообделочных станков, два токарных по металлу, шепинг и револьверный. В этих комнатах насилу помещалось десятка два коммунаров и никак не оставалось места для материалов и фабрикатов. На всю производственную базу было два инструктора, которые большей частью занимались составлением учебных программ. При таком положении с производственной базой коммунары хоть и работали в мастерских и даже кое-что выпускали на рынок, но больше сидели в долгах и в постоянных конфликтах с заказчиками. Размах наш в то время не достигал 10 тысяч в год. Коммуна никогда не состояла на государственном, или местном бюджете. Сотрудники ГПУ Украины, построившие наш дом, принуждены были и в дальнейшем отчислять от своего жалованья 2–3 процента для того, чтобы коммунары могли жить, питаться и одеваться. Правда, и в то время забота чекистов была достаточна, чтобы мы не испытывали особенной бедности. Коммунарский коллектив был всегда весел и полон надежд, всегда у коммунаров была хорошая дисциплина, и мы не переживали никаких страданий. Но двухлетняя совершенно безнадежная борьба за производственную базу, постоянные убытки и неприятности, вечная смена инструкторов, заведующих производством и производственных установок издергали нам нервы.
Все мы понимали, что на наших случайно собранных станках в двух комнатах никогда не родится производственная база.
К нам часто приезжали комиссии из разных специалистов, составляли планы более рациональной расстановки станков, обещали рекомендовать хорошего инструктора, при отъезде сочувствовали:
—Нельзя без оборотного капитала. Нужно не меньше десяти тысяч оборотного капитала.
Вновь назначенные старички завпроизводством привозили к нам в портфель дощечки для настольных зеркал и говорили:
—Будем выпускать вот эту продукцию — дело не трудное, и на рынке есть спрос.
—Что, зеркала?— удивленно спрашивали коммунары.
—Нет, зачем же зеркала, вот досточки…
Мы уже совсем потеряли надежду выбраться на производственную дорогу. И в этот самый момент появился на горизонте Соломон Борисович…
Горизонт тогда помещался приблизительно на линии нашего Правления в ГПУ УССР. Соломон Борисович пришел в Правление, показал короткий доклад с приложением калькуляции и сказал:
