Нездешние
Қосымшада ыңғайлырақҚосымшаны жүктеуге арналған QRRuStore · Samsung Galaxy Store
Huawei AppGallery · Xiaomi GetApps

автордың кітабын онлайн тегін оқу  Нездешние

Роберт Джексон Беннетт
Нездешние

Robert Jackson Bennett

American elsewhere

Copyright © 2013 by Robert Jackson Bennett

© Галина Соловьева, 2018, перевод

© Валерий Петелин, иллюстрация, 2018

© ООО «Издательство АСТ», 2019

Люди вечно забывают, что счастье – это расположение духа, а не обстоятельств.

Джон Локк

Обратите внимание

Глава 1

Норрис весь в поту, несмотря на ночную прохладу. Пот проступает на висках и на голове, стекает по щекам, копится над ключицами. Струйки ползут по плечам, впитываются в ткань рубашки на локтях и запястьях. Вся машина пропахла соленым, как спортивная раздевалка.

Норрис сидит на водительском месте, не глушит мотор и уже двадцать минут спорит сам с собой – правильно ли не выключил. Мысленно он составил несколько табличек с «за» и «против», после чего в целом решил, что так лучше: шансов, что кто-нибудь услышит шум машины, застоявшейся на дорожке в этом районе, проверит и заметит что-то подозрительное, довольно мало, а вот когда понадобится срочно завести машину, он легко может запутаться с зажиганием или рычагами, это без вопросов. Он уверен, что неизбежно напортачит, даже руки с руля не убирает. Так вцепился в баранку потными ладонями, что сомневается, сумеет ли их оторвать. «Прилип, – думает он. – Я застрял навсегда, и уже не важно, кто там что заметит».

Он сам не знает, почему так боится чужого внимания. Соседние дома необитаемы. Об этом не говорят вслух, но квартал закрыт для публики. На всю улицу один-единственный жилец.

Норрис, подавшись вперед, рассматривает дом. Припарковался он прямо перед дорожкой к парадному крыльцу. Позади машины – узкая опрятная гравийная дорожка, ответвившаяся от асфальтированной улицы и изгибами сбегающая по склону к солидному гаражу. Сам дом очень-очень велик, но его размер основательно скрадывают серебристые ели: взгляд улавливает лишь намек на девственно белые деревянные панели, разросшуюся лантану[1], непроницаемые шторы на окнах и чистые стены красного кирпича. А в конце дорожки видна скромная, гостеприимная передняя дверь под слоем яркой красной краски, с веселой бронзовой ручкой.

Право, безупречный дом – дом мечты. Дом мечты не только в том смысле, что каждый мечтал бы в таком жить; этот дом так совершенен, как бывает только в мечтах.

Норрис смотрит на часы. Прошло четыре минуты. Ветер задевает хвою, шорох тысяч иголок отзывается в нем дрожью. В остальном все тихо. Впрочем, у таких вот домов всегда тихо, а гулять по ночам в Винке всегда неблагоразумно. Это каждый знает. Здесь всякое случается.

Норрис выпрямляется на сиденье: в гараже шум. Голоса. Он еще крепче стискивает баранку.

Две темные фигуры в лыжных масках появляются из гаража, тащат что-то громоздкое. Норрис с отчаянием следит, как они подходят к машине. Когда они оказываются рядом, он опускает окно со стороны пассажира, шепчет:

– Что случилось? Где Митчелл?

– Заткнись, – бросает один.

– Где он? Вы что, оставили его там?

– Не мог бы ты заткнуться и открыть багажник?

Норрис готов повиноваться, но отвлекается, разглядев, что они принесли. Кажется, это невысокий мужчина в синем свитере и брюках хаки, но руки и ноги у него туго связаны, а на лицо натянут джутовый мешок. Это не мешает связанному очень-очень быстро говорить, чуть ли не напевая:

– …Успеха не будет, не может быть, надежда такая пустая, что лично я представить себе не могу, понимаете, не могу представить. У вас ни власти, ни привилегий, а без них это только песок за шиворотом, только тростник, качающийся в бурной воде…

– Открывай уже багажник, черт!.. – прикрикивает один из двоих.

Норрис, спохватившись, сдвигает рычажок. Крышка отскакивает, и двое волокут человека без лица дальше, запихивают внутрь и захлопывают багажник. Рысцой обегают машину и запрыгивают на заднее сиденье.

– Где Митчелл? – повторяет Норрис. – Что с ним?

– Веди на хрен! – выкрикивает один.

Норрис еще раз смотрит на дом. Теперь во всех окнах видно движение – не темные ли фигуры расхаживают взад-вперед? Или бледные лица маячат за стеклами? И лампочки перед крыльцом горят – а секунду назад, честное слово, было темно. Норрис отрывает взгляд, включает первую и рвет машину вперед.

Они проносятся по дорожкам и выкатывают на главную. Двое стягивают лыжные маски. Циммерман старше, он лыс, в бородке седина, щеки надулись, предвещая обвисшие брыли. Он из них троих самый опытный в подобных делах, и потому особенно страшно видеть, как он перепуган. Второй, Ди, – атлетичный молодчик с идеальным пробором в светлых волосах, какие увидишь только на агитплакатах бойскаутов. Ди то ли не понимает, что происходит, то ли так обалдел, что у него рот не закрывается.

– Иисусе, – произносит Циммерман. – Господи. Твою же мать.

– Что там было? – снова спрашивает Норрис. – Где Митчелл? Он в порядке?

– Нет. Ничего он не в порядке.

– Ну так что случилось?

После долгого молчания Ди роняет:

– Он упал.

– Что он? Упал? Куда упал?

Двое снова молчат. Теперь заговаривает Циммерман:

– Там была комната. И… как будто все двигалось. А Митчелл в нее упал.

– Упал, – подхватывает Ди, – и все падал, падал… без конца.

– Как это понимать? – спрашивает Норрис.

– Думаешь, мы сами там что-то поняли? – огрызается Циммерман.

Норрис, опешив, смотрит теперь только на дорогу. Он ведет машину на север, к нависающей над городом темной столовой горе. Сзади, из багажника, слышатся то стуки, то крики. Все делают вид, будто не слышат.

– Он нас ждал, – говорит Ди.

– Заткнись, – приказывает Циммерман.

– Потому и приготовил нам ту комнату, – упорствует Ди. – Он знал. Болан говорил, мы застанем его врасплох. Откуда он узнал?

– Заткнись!

– С чего бы это? – спрашивает Ди.

– А с того, что эта тварь в багажнике наверняка нас слышит.

– И что?

– А если что пойдет не так? Если он улизнет? Одно имя ты ему уже назвал. Что еще хочешь сообщить?

Тяжелое молчание. Норрис спрашивает:

– Музыку послушаем?

– Хорошая мысль, – соглашается Циммерман.

Норрис нажимает кнопку. Из вынесенных колонок раздается мурлыканье Бадди Холли: «Настанет день», – и все молча слушают.

Машина взбирается по горной дороге, оставляя город позади. Сеть уличных фонарей сжимается, становится похожей на растянутую у подножия горы паутину в капельках утренней росы. Город устроился в основании темного веера растительности, питаемой сбегающими со склона ручьями, пронизывающими городской центр. На много миль от столовой горы ручейки – единственный надежный источник влаги, редкость в этой части Нью-Мексико.

В темноте над дорогой качается щит, отмечающий границу города. Краска подсвечена рядом лампочек вдоль основания, так что плакат слабо мерцает в темноте. На нем, сидя на пледе для пикника, улыбаются мужчина и женщина. Типичная здоровая семья – у него квадратная челюсть и морщинки у глаз, у нее изящная бледность и губы-вишенки. Они любуются волшебным видом закатных гор, и над вершиной одной из них бронзовой краской выписана совсем маленькая антенна – ясно, что вблизи она оказалась бы много больше. Закатные облака будто свиваются вокруг антенны, а за антенной и облаками еще что-то, видное, должно быть, нарисованным людям, но две правые панели плаката оторваны, так что на месте вдохновляющего зрелища – грубые доски щита. Впрочем, какие-то вандалы пытались восполнить картину с помощью мела, хотя трудно понять, что они хотели изобразить: то ли силуэт, стоящий на горах, то ли на месте гор – гигантскую, титаническую, фигуру, заслонившую все небо. В общих чертах фигура эта человеческая, но что-то с ней не так: слишком сутулая спина, слишком неопределенных очертаний руки, но это, может быть, художник не справился с задачей.

По нижнему краю щита белые буквы надписи:

«ВЫ ПОКИДАЕТЕ ВИНК, НО ЗАЧЕМ?»

«Действительно, зачем?» – думает Норрис. И мечтает оказаться где-нибудь подальше.

Воздух на высоте обычно разрежен. От этого ночное небо кажется очень синим, а звезды – чрезвычайно близкими. Норрису они сегодня представляются ближе обыкновенного, и плоская вершина тоже выглядит непривычно высокой. Наверху дорога разворачивается и серебряной ленточкой свешивается вниз. Над другими, далекими вершинами пляшут голубые молнии. Норрис неуютно ерзает. Ему чудится, что с удалением от города, от жесткой сетки улиц и желтых фосфорных фонарей мир становится все менее реальным.

В колонках шум помех, «Настанет день» теряется в них, музыка глохнет, и тоненький голос твердит как сумасшедший:

– Все напрасно, напрасно. Вы тычетесь в границы, которые вам почти не видны, возитесь с влияниями, к которым слепы. Перестаньте, отпустите меня, и я вас прощу. Все прощу, и будет словно ничего не случилось, не случилось.

– Боже сраный! – выговаривает Циммерман. – Этот хрен пролез в радио!

– Выключи! – вскрикивает Ди.

Норрис хлопает по кнопке, скороговорка обрывается. Дальше едут в тишине.

– Господи, – заговаривает Ди. – Тебе уже приходилось что-нибудь подобное делать?

– Я и не знал, что такое возможно, – отвечает ему Норрис.

– Вот только головы терять не надо, – советует Циммерман. – Пока мы справляемся. Если получится, обо всех нас позаботятся.

– Кроме Митчелла, – вставляет Ди.

– Со всеми все будет в порядке, – строго произносит Циммерман.

– А почему вообще мы этим занимаемся? – спрашивает Ди. – Это не наша забота. Пусть уб… – Он выбирает другое слово: – Пусть босс сам этим занимается.

– Нас это тоже касается, – возражает Циммерман.

– Чем?

– Вот если бы он отказал? Если бы сказал им: нет, не собирается он этим заниматься.

– Тогда бы на сковородке оказался он, а не мы, – говорит Норрис.

– А по-твоему, они не знают, кто на него работает? Не позаботились бы, чтобы и нас это коснулось? И не кажется ли тебе, что мы все немножко слишком много знаем?

После минутного молчания Ди угрюмо бурчит:

– Я ничего такого не знаю.

– Они бы не стали рисковать. Мы все в деле. Они приказывают боссу, а он нам. И мы делаем, что сказано. Даже если… – он выглядывает в окно, смотрит в темноту внизу, – несем потери.

– Откуда нам знать, что сработает? – спрашивает Норрис.

Циммерман запускает руку под сиденье, достает деревянный ящичек. Тот плотно обмотан вдоль и поперек слоями клейкой ленты и обвязан крепкой бечевкой. Ясно, что приготовивший этот ящик не намеревался открывать его без крайней нужды.

– Сработает, – говорит Циммерман, но голос у него вздрагивает и хрипнет.

Машина идет все вверх, виляет по дорожке, пляшущей по плато. Скоро дорога вытягивается вдоль бегущей в лощине реки и наконец встречается с ней там, где вода, пополненная недавним дождем, рушится с каменного порожка. Здесь зеленый веер сходится в точку; выше почва слишком каменистая, на ней держатся лишь самые выносливые сосны.

– Здесь, – говорит Циммерман, указывая на подножие водопада.

Норрис съезжает к обочине и зажигает проблесковые фары.

– Черт, Норрис, не включай! – бросает Циммерман.

– Извини.

Норрис гасит огни.

Все трое выходят из машины, обступают багажник. Переглянувшись, открывают крышку.

– Вы ничего не сможете сделать, ничего невозможно, так что не понимаю, что вы задумали. Может ли рыба сражаться с небесами? Червяк воевать с океаном? Как вы додумались хоть мечтать о победе?

– Не затыкается, – говорит Циммерман. – Давайте.

Норрис взваливает груз на плечо, а Ди подхватывает его связанные ноги. Циммерман, включив фонарик, идет первым, в обтянутой перчаткой руке у него деревянный ящичек. Они доносят пленника до места, где обрывается дорога, и по каменистому склону начинают спускаться к водопаду.

Вода течет сразу за старой сетчатой изгородью, неровно протянувшейся по холмам. На угловом столбе ржавая жестяная табличка. Слова почти не читаются, хотя то, что можно разобрать, выписано четким шрифтом космического века, не один десяток лет как вышедшим из моды: «Собственность Кобурнской национальной лаборатории и обсерватории – проход запрещен!» Трое, игнорируя предупреждение, пригибаются, чтобы протащить брыкающуюся ношу сквозь зияющую в ограде дыру.

Норрис поднимает взгляд. Здесь, вдали от городских огней, звезды еще ближе. Ему от них неуютно – или от привкуса ионизации, витающего над вершиной столовой горы. Это неподходящее место. Не худшее, видит бог, бывают хуже, но все же совсем неподходящее.

Ди нервно поглядывает на кедры и сосны.

– Не вижу, – говорит он, заглушая болтовню связанного.

– О том не беспокойся, – отвечает Циммерман. – Придет, когда позовут. Клади этого у водопада.

Они так и делают – бережно устраивают пленника на камнях. Циммерман кивком приказывает им отойти и, наклонившись, срывает мешок.

Добродушное пухлое лицо выглядывает из растрепанной седой шевелюры. В уголках зеленых глаз морщинки, на скулах веселый румянец. Лицо чиновника, учителя английского, консультанта – человека, привычного к перекладыванию и заполнению бумаг. Но во взгляде присутствует нервирующая Норриса жесткость, словно в его глубинах плавает нечто, чему там не место.

– Вы мне ничего не можете сделать, – говорит связанный. – Не дозволено. Не понимаю, чего вы хотите, но ничего не выйдет.

– Отойдите немножко, – велит Циммерман своим спутникам. – Сейчас.

Ди с Норрисом отступают на несколько шагов, продолжая наблюдать.

– Вы сумасшедшие? – осведомляется пленник. – Да? Пистолеты, ножи, веревки здесь эфемерны, пыль на ветру. Зачем вы мутите нам воду? Зачем отказываетесь от мира?

– Заткнись, – бросает Циммерман.

Встав на колени, он достает перочинный ножик и принимается срезать ленту и бечевку с ящичка.

– Вы ни слова не услышали из того, что я сказал? – спрашивает пленник. – Вы не можете меня минутку послушать? Вы хоть понимаете, что делаете?

Ящичек уже открыт. Циммерман смотрит на его содержимое, сглатывает и откладывает нож.

– Понимать – не мое дело, – хрипло произносит он. И руками в перчатках поднимает ящик – опасливо, старясь не потревожить того, что внутри, переносит туда, где лежит пленник.

– Вы не можете меня убить, – говорит связанный. – Вы не можете меня тронуть. Вы даже повредить мне не можете.

Циммерман, облизнув губы, опять сглатывает.

– Ты прав, – признает он. – Мы – не можем.

И он вытряхивает содержимое ящичка на лежащего.

Оттуда вываливается что-то очень маленькое, белое, овальное. На первый взгляд предмет похож на яйцо, но когда он, прокатившись по груди связанного, останавливается у подбородка, становится ясно – не яйцо. Поверхность у него шершавая, как наждак, на ней два больших глаза-дыры и короткое оскаленное рыльце с парой острых резцов, за которыми тянутся маленькие хрупкие зубки. Это череп мелкого грызуна – без нижней челюсти, отчего возникает странное впечатление, будто он окаменел в вечном крике.

Взгляд связанного замирает на крошечном черепе. Впервые ломается его безмятежная самоуверенность: растерянно моргнув, он поднимает глаза на похитителей.

– Это ч-что? – слабым голосом спрашивает он. – Вы что натворили?

Циммерман не отвечает. Отвернувшись, он приказывает:

– Теперь ходу! – и все трое, оступаясь и размахивая руками, чтобы не упасть, бросаются по каменистому склону к изгороди.

– Что вы со мной делаете? – взывает связанный, но ответа не получает.

Добравшись до изгороди, трое растягивают пошире дыру, помогают друг другу пролезть.

– Все? – спрашивает Норрис. – Дело сделано?

Ответить Циммерман не успевает: среди деревьев у водопада загорается желтый свет. Трое оглядываются, и каждому приходится сощуриться, хотя источник света еще не виден. Свет странно дрожит, словно от пляски множества мотыльков, и, пробиваясь между стволами, ложится на прогалину ребрами грудной клетки.

Между двумя самыми высокими соснами – подобие человека: стоит прямо, опустив руки вдоль туловища. Норрис не помнит, чтобы он был здесь раньше – кажется, образовался из ничего, и с его появлением в воздухе возникает новый запах, запах навоза, гнилой соломы и распада. От слабого его дуновения у Норриса слезятся глаза. Стоящий опускает взгляд на связанного, но голова его смотрится странно: над макушкой торчат два длинных остроконечных уха или, может быть, рога. Он не движется и не заговаривает – кажется, он даже не дышит. Просто стоит, глядя на связанного от края сосновой рощи, а яркий свет за его спиной не дает различить подробностей.

– О господи, – шепчет Ди. – Это оно?

Циммерман отворачивается.

– Не смотрите! – говорит он. – Ну-ка, бегом.

Взбираясь по откосу к дороге, они слышат сквозь шум водопада голос связанного:

– Что? Н-нет! Нет, не ты! Я тебе ничего не сделал! Я ничего не делал, ничего!

– Господи, – шепчет Норрис. Он готов оглянуться.

– Не смей! – вскрикивает Циммерман. – Не привлекай внимания. В машину!

Когда они перелезают через дорожное ограждение, крики у водопада переходят в вопль. Свет среди деревьев начинает вздрагивать, словно к его источнику слетаются полчища новых мотыльков. Сверху трое людей могли бы увидеть, что происходит у подножия водопада, но они отводят глаза, уставившись на подсвеченный звездами асфальт и на зарницы в облаках.

Под несмолкающие крики они забираются в машину и рассаживаются. В воплях невыразимая мука. Им, кажется, не будет конца. Водитель снова жмет кнопку радио. Опять Бадди Холли, но на этот раз он поет: «Любовь – странная штука».

– Марафон у них, что ли? – тихо бурчит Ди.

Норрис, откашлявшись, выдавливает:

– Ага.

Он делает звук громче, и песня заглушает вопли из лощины.

Ди прав – это марафон, и следующим номером идет «Долина слез», а за ней – «Я меняю всех, кто меняется». Вопли не умолкают, пока трое мужчин слушают радио, сглатывают, потеют и временами хватаются за головы. В машине все острей пахнет влажным страхом.

Затем неземной свет за дорогой гаснет. Люди переглядываются. Норрис выключает радио и обнаруживает, что вопли прекратились.

Когда последние лучи септической желтизны вытекают из сосен, дальше по плоскогорью загораются десятки других огоньков. Это обычные офисные лампы, свет множества стоящих на горе строений. Как будто все они питаются от общего источника, который был отключен, а сейчас снова подключился.

– Ну, черт меня побери, – говорит Циммерман. – Он не соврал. Лаборатория снова здесь и работает.

Минуту все трое в потрясенном молчании разглядывают огоньки на горе.

– Позвонить Болану? – предлагает Норрис.

Циммерман берется за мобильник, но, передумав, говорит:

– Давайте сперва заберем тело.

– А это не опасно? – спрашивает Ди.

– Все уже кончилось, – заверяет Циммерман, но полной уверенности в его голосе не слышно.

Сперва никто не двигается. Затем Циммерман открывает свою дверцу. Помедлив, остальные нехотя следуют его примеру. С обочины дороги они всматриваются в водопад, теперь совсем темный. Никаких признаков, что там произошло что-либо необычное. Только плеск воды, шорох сосен и розоватый свет луны.

Наконец они перелезают за ограждение и с опаской ползут вниз. На спуске Норрис бросает последний взгляд на огоньки.

– Знать бы, кого оно сюда привело, – тихо говорит он.

Циммерман сердито шикает, словно деревья могут подслушать, и дальше люди движутся в темноте молча.

Многолетний кустарник. – Здесь и далее прим. ред.

Глава 2

Моне Брайт доводилось бывать на затрапезных похоронах, но эти, признаться, брали первый приз. Побили даже похороны ее кентуккийской кузины, которой могилу копали вручную на крошечном церковном кладбище. Там, конечно, шло все по старинке, но хоть могильщики были из членов семьи и старались, чтобы церемония получилась достойной. А здесь, на жалком глухом кладбище для неопознанных бродяг, кроме нее только могильщик – местный подрядчик с маленьким экскаватором, остановивший дребезжащую колымагу прямо на краю открытой могилы. Даже мотор не выключил, бросил работать вхолостую. Он сидит на приступке кабины и, утирая пот, довольно свирепо поглядывает на Мону. Видно, как он складывает в столбик сумму, мечтая чудом сменять этот унылый денек на перепихон в ближайшем мотеле.

Мона интересуется, где ждет его следующая работа. Застигнутый врасплох, могильщик задумывается.

– Ну, в Бейтоне надо выровнять площадку под парковку.

«Господи, – думает она. – В два копает могилу, в три ровняет парковку. Нашел папаша местечко, где отдать концы».

– Вы еще кого-то ждете? – спрашивает могильщик.

– Сомневаюсь.

– Ну что ж. Тогда продолжаем представление.

– А священник будет или что-нибудь такое?

– Я думал, вы его пригласили.

– Значит, автоматически даже гражданской панихиды не полагается? – Мона угрюмо хмыкает. – Я думала, здесь Божья страна.

– Только не за бесплатно, – возражает могильщик.

Название места: город Монтана, Техас – звучит издевкой, в этом «городе» всего два светофора. Один не работает, но здесь ему этого в упрек не ставят. У Моны была возможность перевезти отца в Биг-Спринг, тот побольше, как комар больше блохи, но она не видела причин платить лишнюю монету, чтобы прикопать отца, Эрла Брайта Третьего, в эту забытую богом землю. Что ни говори, тот был жутким скрягой, и ей казалось правильным зарыть его так же сквалыжно и недоброжелательно, как он прожил жизнь.

Могильщик забирается в экскаватор.

– Хотите что-нибудь сказать?

Подумав, Мона качает головой:

– Все уже сказано.

Пожав плечами, он подает машину вперед. Мона из-за зеркальных очков бесстрастно смотрит, как комковатая глина обнимает гроб.

Пепел к пеплу, прах к праху та-там, та-там, та-там…

Эрл, конечно, не догадался оставить завещания, так что все его имущество уходит в сложный и таинственный мир судов о наследстве. Вернее, сложным он был бы в других местах, а здесь судья собрался на этой неделе поохотиться на оленей, так что время на рассмотрение соответственно урезали, поскольку все честно и кому какое дело.

В назначенный час Мона добросовестно является в суд – зал с низким потолком, провонявший пережаренным кофе. Похоже, по совместительству он служит для собраний ветеранов внешних войн. При виде Моны возникает короткое замешательство, поскольку Эрл был белее снега, а Мона вся в мать, совершенная мексиканка. Но Мона к этому готова – как иначе, в Техасе-то, – а подобающие документы и соответствующие имена в общем и целом развеивают все сомнения. Затем переходят к делу. Так сказать. Судья присутствует, но сидит ноги на стол, с головой уйдя в газету. Мона не против. Чем проще, тем лучше, ей ведь нужно вполне определенное сокровище, с которым Эрл нипочем бы не расстался даже на старости лет, – вишневый «Додж Чарджер» 1969 года, гордость и радость многих лет его жизни, к которой Мону никогда не допускали. Девчонкой она часто мечтала посидеть на кожаных креслах, почувствовать, как оживает от толчка педали мотор, как вибрация поршней отдается в мостовую и ей в руки. Раз, в шестнадцать лет, она жарким летним вечером попробовала увести машину. Успела выгнать из гаража, и тут он ее поймал. Шрам виден до сих пор.

Так что на ее лице расцветает очень горькая улыбка от сообщения серолицего чиновника, что, да, автомобиль до сих пор зарегистрирован на мистера Брайта и, поскольку покойный не указал, кому он должен отойти, она вправе на него претендовать, если пожелает.

– Господи, как я желаю, сэр! – отзывается Мона. – Чертовски желаю.

– Хорошо. – Он делает отметку в бумагах. – А остальное имущество?

Этого она не ожидала. Судя по тому, как он жил, отец едва наскребал на существование в этом крошечном городишке.

– А какое еще было имущество? – спрашивает она.

– О, кое-что было, – отвечает чиновник. Машина, например, сдана на хранение вместе с другими предметами, которые, если она пожелает, перейдут к ней. Мона пожимает плечами – почему бы и нет. Имеется небольшая сумма наличными – деньги она берет. И ему еще принадлежат несколько земельных участков, говорит чиновник. Землю Мона отвергает: она прекрасно понимает, что всю землю, которая чего-то стоила, отец давно продал и жил на проценты: что осталось, сбыть не удастся. Чиновник кивает и говорит, что тогда остается вопрос о доме.

– Нет, сэр, не нужен мне клоповник, в котором он жил, – отказывается Мона.

– Что ж, это к лучшему, поскольку этот дом ему не принадлежал, – отвечает чиновник. – Он был взят внаем. Речь идет о доме, оставшемся ему в… – он сверяется с бумагами, – в Нью-Мексико.

– Где-где? В Нью-Мексико? Впервые слышу, что у него там был дом.

Чиновник переворачивает бумагу, показывает ей.

– Видимо, прежде и не было, – объясняет он. – Дом оставили ему, но он не вступил во владение. В его случае имущество перешло от некой… Лауры Гутьеррес Альварес?

При этом имени Мона лишается дара речи. Секретарь еще бормочет что-то о законах штата Нью-Мексико и едином законе о наследстве, но Мона вряд ли слышит хоть слово.

«Мама? – думает она. – У мамы был дом? У мамы был дом в Нью-Мексико?»

Понемногу шок оборачивается яростью. Как мог старый мерзавец ей не сказать! Она годами одолевала его расспросами о матери, которой почти не помнила – только обрывки детских воспоминаний о худенькой, дрожащей женщине, вечно плакавшей и смотревшей в окно, но никогда не выходившей за дверь. Мона и не знала, что у матери прежде была жизнь за пределами их тесного дома в Западном Техасе; но вот вылинявший шрифт старинной пишущей машинки утверждает, что есть бумаги о распоряжении ее матери, в котором, в свою очередь, говорится об иной жизни, далеко отсюда, о жизни до Эрла, до рождения Моны, до тех горьких лет, что она провела рабыней отца, в другой стране.

– Что еще вы можете о нем сказать? – спрашивает она.

– Ну… немногое. В оригинале завещания ничего больше нет. Оно совсем простое. Полагаю, ваш отец так и не принял наследства.

– Вообще? Так и сидел на нем…

– Похоже на то. Срок действия завещания ограничен… – он заглядывает в документ, – тридцатью годами.

Это сообщение почему-то беспокоит Мону.

– Тридцатью после смерти Эрла?

– Гм, нет. – Чиновник снова заглядывает в бумаги. – Тридцатью от даты смерти вашей матери.

Мона закрывает глаза, бранится про себя.

– Что, – удивляется чиновник. – Что-то не так?

– Да, – говорит Мона. – Значит, оно истекает… – она подсчитывает в уме, – через одиннадцать суток.

– О! – Секретарь тихо присвистывает. – Ну что ж, полагаю… стоит поторопиться.

Мона посылает ему первоклассный взгляд: «Без глупостей!» и, прищурившись, читает адрес дома: «1929, Ларчмонт, Винк, NM 87207».

Мона хмурится.

«Винк, – думает она. – Что еще за Винк?»

Тот же вопрос вертится в голове, когда она едет в Биг-Спринг на склад, где хранятся вещи отца. Он даже вытесняет мысли о «Чарджере». Ей всегда казалось, что об отце и знать-то нечего – а что там было, кроме оскорбленного молчания, запаха кордита и бокала «Серебряной пули» в волосатом кулаке? – а теперь ей приходится призадуматься. Если все это правда, если мать действительно оставила ему дом в далеком городке, он должен был хоть что-то об этом знать, верно? Не бывает ведь, чтобы унаследовал дом, выбросил его из головы и забыл, правда?

Уже у склада ее осеняет: если кто так и мог, так именно ее папаша – вполне в его духе.

Управляющий складом смотрит на нее с подозрением. Не только потому, что она просит открыть чужую ячейку и в доказательство своих прав долго возится с документами и множеством ключей, но и потому, что именно эту ячейку не открывали больше двух лет. В конце концов он сдается – правда, Мона подозревает, что его упрямство вызвано скорее нежеланием отрываться от стула, чем профессиональной гордостью, – и ведет ее через лабиринт ящиков и металлических дверей к одному из самых больших помещений в дальнем конце.

– Он и впрямь помер? – спрашивает кладовщик.

– Помер и впрямь, – подтверждает Мона. – Я его видела.

– Если так, вы должны все вывезти в течение недели, просто чтоб вы знали, – сообщает он и, отперев, с лязгом открывает подъемную дверь.

У Моны округляются глаза. Секретарь суда сказал, что на складе хранится «часть» имущества, и, помнится, употребил выражение: «кое-что». А ей открывается внушительная груда барахла, и от одной мысли в ней копаться Мона чуть не падает в обморок. Тут за дюжину дней и на четверть не разберешь.

Кладовщик вручает ей тяжелый фонарь и тележку, чтобы все это вывозить. Хорошо, что у Моны здесь старый грузовичок, определенно пригодится. Впрочем, она очень скоро высматривает у стены что-то продолговатое, с закругленными изгибами, окутанное толстым брезентом. Под складкой просматривается шина, и сердце у нее так и подскакивает.

На разбор коробок уходит больше получаса, но вскоре из-под бежевого упаковочного картона проступают мощные очертания «Чарджера». Расчистив место, она срывает брезент, и облако пыли, взлетев, расползается по ячейке и проходам. Пыль такая густая, что залепляет стекла очков. Дождавшись, пока уляжется, Мона их снимает, открыв круги чистой кожи на запыленном лице.

Она моргает. «Чарджер» стоит перед ней. Она его не видела пятнадцать лет, а он словно ни на день не состарился. Будто только что вывалился из воспоминаний. Даже пыль не запятнала насыщенного красного цвета, наполнившего складское помещение веселым румянцем.

Мона тянется потрогать его, увериться, что это на самом деле, но запинается о картонную коробку, опрокидывает ее носком туфли и сама падает, не успев ни вскрикнуть, ни удержаться. Цементный пол взлетает навстречу и бьет ее в лоб.

Бьет крепко, на мгновение в глазах мелькает черное море с зелеными светящимися пузырями. Потом свет выравнивается, она слышит, как рядом катится по полу фонарик. Из темноты сгущаются формы, чистые серые грани, сложенные друг на друга, и на одной грани слово: ЛАУРА.

Мона соображает, что лежит на пыльном полу, щекой на цементе, а ногами на раздавленной коробке. Фонарик, застрявший в складках брезента, бросает луч на башню коробок. Но Мону интересует не освещенная им коробка, а та, что под ней, с выведенным маркером словом «Лаура». И еще, цела ли ее голова.

Сев, Мона ощупывает лоб. По нему стекает струйка крови, пальцы влажно блестят.

– Зараза, – бранится она и ищет, чем бы промокнуть. Не найдя ничего подходящего, отрывает уголок пыльной газеты и приклеивает ко лбу. Бумага прилипает.

Она совсем забыла про «Чарджер» у себя за спиной. Она снимает коробки, стоящие поверх «Лауры», и откидывает клапаны.

И снова моргает. В голове бьется пульс, все становится размытым. В темноте содержимого коробки не разглядеть. Мона подбирает фонарь и светит внутрь.

Там сплошные бумаги, как и во всей ячейке. Но таких бумаг она не ожидала найти у папочки. Слишком официальный у них вид, слишком… технический. У многих в угловых штампах инициалы КНЛО и какой-то логотип, и на многих графики, числа, уравнения.

Потом Мона замечает что-то у стенки коробки. Блестящий уголок фотографии наверняка. Вытащив, она рассматривает снимок.

На ней четыре женщины во дворике за домом сидят вокруг чугунного столика. Все нарядные, держат бокалы с коктейлем и смеются в камеру – судя по расплывчатым теням и мягким краскам, это старая модель «Поляроида». Фон у них за спинами впечатляет: совсем рядом высокие сосны, а за ними стена розоватых утесов с полосами тусклого багрянца.

Три женщины Моне незнакомы. Но четвертую она узнает, хотя в жизни не видела у нее такого счастливого лица. Для Моны это лицо всегда было испуганным и грустным, глаза вечно шарили по комнате, словно искали невидимого чужака. Но, несомненно, на фото ее мать, не на один десяток лет моложе той, какой знала ее Мона, может быть, не на одну жизнь моложе, еще не скованная годами болезни и безрадостного брака.

Мона переворачивает карточку. На обороте синими чернилами размашисто выведено: «РОЗОВЫЕ ГОРЫ – ПИТЬ ВСЕГДА МЫ СКОРЫ!»

Снова перевернув, Мона вглядывается в лица. Мысль, что ее дрожащая мать, больше жизни нуждавшаяся в темных пустых комнатах, могла весело выпивать с подружками, просто не укладывается в голове.

Мона зарывается в содержимое коробки. Там еще снимки, вероятно, с той же пленки, с тех же посиделок. Все сделаны у одного и того же дома, и Мона сперва думает, что дом сложен из камня или глины, а потом уж вспоминает, что там ведь строят из адобы[2], верно? Большей частью видны только углы и кусочки стен, но на фото, где ее мать, одетая в нарядное узкое платье, встречает подружку на переднем крыльце, Мона видит фасад.

Она подносит карточку ближе к глазам. На стене у передней двери номер дома. Мона щурится и даже в тусклом свете, на расплывчатом снимке, угадывает цифры 1929.

– Тысяча девятьсот двадцать девять, Ларчмонт, – бормочет Мона. Перебирает фото, впитывая в память людей, виды, но особенно мать и большой дом, хозяйкой которого та, как видно, была в прекрасной стране, в окружении счастливых подруг.

Теперь это дом Моны – если она вовремя успеет в Винк. До сих пор она того не сознавала, но, наткнувшись вместо невнятных старых документов на картинки, поняла, что это значит. Дом, которого она никогда не видела, о котором даже не подозревала, мог бы принадлежать ей. У Моны выдалась неудачная пара лет, так что довелось поскитаться и пожить в съемном жилье – раз в ночлежке Корпус-Кристи и даже в кузове своего фургончика – и мыться в туалетах заправочных станций, и мысль о своем доме представляется ей совершенно безумной.

В дверь стучат, показывается голова кладовщика.

– У вас все нормально? Мне послышался крик.

Мона поворачивается к нему, и он немного отступает под сверкающим взглядом невысокой темноволосой пропыленной женщины с обрывком газеты на лбу и засохшей под ним струйкой крови. Моне не видно, что на газетной бумаге яркий заголовок: «ВЛАСТИ В ШОКЕ».

– Все хорошо, – отзывается она севшим от пыли голосом. И кивает на «Чарджер»: – Где бы мне раздобыть для него бензин и механика?

На разборку остатков имущества Эрла уходит целый день. Многое Мона оставляет на складе – пусть вывозят на свалку. Большая часть бумаг относится к покупке земли – видимо, ее отец пытался пробиться в спекуляцию недвижимостью, но не преуспел. На удивление много призов за боулинг – но ни одного за первое место. И еще фотографии. На снимках преимущественно он и его семья. Эти Мона выбрасывает. Те, на которых он, Мона и ее мама, оставляет, по крайней мере на сегодня, и дает себе слово утром их тоже выбросить.

Старый грузовичок удается сбыть за 250 долларов, и, честно говоря, она считает, что покупатель переплатил, хотя ему и не скажет. «Чарджер» почти не потребовал забот механика – завелся как по волшебству. Черти бы взяли ее отца за множество разных дел, но с машиной он был молодец. Одна беда – шины; конечно, в мастерской Биг-Спринг на такие классические машины сервиса не нашлось, а рыскать по округе Мона не в настроении, так что, подвергнув механика безжалостному допросу, она покупает колеса, которые «послужат», пока она не найдет подходящих. Почти наверняка на это уйдут все доставшиеся по наследству наличные, но Мона не сомневается, что дело того стоит. Дождавшись, пока механик закончит работу, она загружает в машину свое скудное имущество и последним переносит главное: «Глок-19» в кобуре и коробку патронов.

К заходу солнца Мона богата, как много лет не бывала. Мало того что при ней больше тысячи долларов, так еще шикарная машина, коробка с бумагами и фотографиями матери и распроклятый дом в Нью-Мексико.

Она садится за руль и размышляет.

Осталось одиннадцать дней, если не меньше. Придется заняться этим всерьез.

Заночевав в мотеле, она заказывает барбекю навынос и ест, сидя на кровати и читая то, что осталось от матери. Многого – почти ничего – Мона не понимает. Выглядит как распечатка данных со старых компьютеров – из тех, у которых, в ее представлении, экраны черные с зелеными буквами. Числам нет конца, и среди них попадаются слова, тоже ни хрена не понятные: там и тут разбросаны «космические контузии», и еще что-то «афазное», и много невразумительных рассуждений про «бинарные состояния». Есть и другие бумаги, переписка между отделами той же лаборатории КНЛО – Кобурнской национальной лаборатории и обсерватории, к названию которой всегда прилагается эмблема-логотип, атомная модель какого-то элемента – Мона догадывается, что водорода, – заключенная то ли в каплю воды, то ли в луч света.

И оказывается, мать когда-то там работала, может быть, инженером. На нескольких записках стоит «Альварес» и даже «д-р Альварес». Мона весь день удивлялась, но это поражает ее больше всего – она представить не может, что у матери была докторская степень хоть в какой науке, а тем более в такой передовой.

Она просматривает несколько старых семейных фото из отцовских. Дольше всего задерживается над тем снимком, что был сделан перед их шлакоблочным домиком. Дом такой же маленький, белый и обшарпанный, как ей помнится, пропитан солнцем и пылью. Мона с Эрлом и матерью стоит у двери, слабо улыбается – снимали по дороге в церковь. Мона не представляет, кто бы мог фотографировать – неужели кто-то из соседей? – но даже на этом давнем отрезке семейной истории она угадывает хрупкость в глазах матери – готовность сломаться.

Мона помнит, когда в последний раз видела мать. В смысле живой. Как раз там, где сделан этот снимок. Ей запомнился жаркий рыжий день, когда мать решилась выйти на крыльцо – впервые за много месяцев – и подозвала игравшую во дворе Мону, которой еще семи не исполнилось. На матери был голубовато-зеленый банный халат, и волосы еще влажные, и Мона запомнила, как смутилась, когда ветер задрал матери полу халата и Мона увидела волосы у нее на лобке и поняла, что мать под халатом голая, совсем голая, как ночная бабочка. Мать подозвала ее к себе, а когда Мона подошла, встала на колени и зашептала ей на ухо, что любила ее, любила больше всего на свете, но остаться здесь не может и как ей жаль. Она не могла остаться, потому что она не отсюда, из других мест, и теперь должна вернуться. Перепуганная Мона спросила, где это, и если недалеко, можно ли ей будет приходить в гости, а мать шепнула, что нет, это очень-очень далеко, но просила не тревожиться, она когда-нибудь вернется за своей девочкой и все будет прекрасно. Потом мать велела остаться во дворе, просто ждать, пока приедет скорая и обо всем позаботится, и еще раз призналась в любви, поцеловала Мону и ушла внутрь.

Последнее, что запомнила Мона: мать уходит по длинному темному коридору, пошатываясь на худых бледных ногах и бессмысленно ощупывая уши. Потом, хотя Мона не видела (мать о ней позаботилась), Лаура Брайт обмотала голову двумя полотенцами, залезла в ванну, задернула занавеску, приставила к подбородку мужнин дробовик и раскрасила аквамариновый кафель душа сырой простой материей, составлявшей ее мозг и душу.

Судя по приготовлениям, мать явно собиралась проделать все чисто, но на цементной затирке осталось розовое пятно и не сходило, сколько бы отец ни отскребал. Мона после этого возненавидела дом и обрадовалась, когда отец перешел на другую работу. И по сей день Мона не забыла, как выглядела мать, извиняясь перед ней на крыльце: она много лет не казалась такой здоровой и разумной. Только потом, став копом, Мона узнала, как необычно для женщины самоубийство при помощи огнестрельного оружия, особенно такого разрушительного, как дробовик. Это ее по сей день беспокоит.

Она все время забывает, что через одиннадцать дней исполнится тридцать лет. Пусть с тех пор она прожила целую взрослую жизнь, все равно кажется, что это было вчера, что Мона все ждет на газоне перед крыльцом, когда же мать позовет ее в дом.

Кроме этого момента и коротких обрывков других, она почти не помнит мать. Но в комнате захудалого мотеля, слушая из-за стены программу «Рискуй!», Мона признается себе, что мать ее была не просто грустная женщина не в своем уме. Как ее занесло в Западный Техас и в жизнь Эрла Брайта, Мона не представляет.

Но она решает, что в этом нужно разобраться. Она поедет в городок в Нью-Мексико и узнает, чем занималась там мать, что превратило ее в памятный Моне слезливый человеческий обломок. А в Техасе Мону ничто не держит: после развода ее побросало, и хотя, когда она подавала в отставку, хьюстонская полиция дала понять, что ее возвращению будут рады, Мона больше не хотела быть копом. Она привыкла плыть по течению, сменять комнаты дешевых мотелей, дышать дизельным топливом и запахами дешевого пива. Один бог знает, сколько долговых расписок она заполняла, чтобы продержаться месяц или два. Объездила Техас и Луизиану, в припадке отчаяния заглянула и в Оклахому, измерила много миль, но так и не знает, нашла ли что-нибудь в пути. Уж точно ни дома, ни машины, ни призрака истории матери.

Отпихнув от себя бумаги, Мона принимается подстригать и подпиливать ногти на ногах (она всегда заботится о ногах) и смотрит, как меняют цвета просвеченные неоновой рекламой занавески.

Она думает, как доберется, думает, что за город такой – Винк и почему она ни разу о нем не слышала. И гадает, найдется ли там что-нибудь еще о незнакомке, которую она откопала в картонной коробке.

Испанское название саманного кирпича, изготовленного из глины с добавлением соломы или других волокнистых веществ и высушенного на солнце.

Глава 3

По окраине Винка, примостившегося под западным склоном столовой горы, прикрывавшей его от палящего полуденного солнца, извивается узкий каньон, на удивление безлесный и тихий. Его почти скрывают густые подушки кедровника, но в каньон они пробиться не сумели, хотя выживают и гораздо в более суровой местности. Из города каньон почти невидим, но возникни у горожан такое желание, они легко спустились бы через лес и погуляли внизу. Тем не менее ни красивый вид, ни легкий доступ ни разу не привели в каньон жителя Винка. Во всяком случае, без приглашения.

Потому что здесь проживает мистер Первый, а мистер Первый дорожит правом на уединение.

Утро только занимается, в темное небо едва просачиваются розовые переливы, пригасившие звезды. Стайка воробьев вдруг выпархивает из леса и, покружившись, опускается на дальнем краю Винка. Семейство белохвостых оленей тоже спешит в тень горы, скачет между соснами, словно спасаясь от охотника, хотя охотников нигде нет. Даже стая койотов бежит прочь – невиданное дело, им к этому времени полагалось бы спать.

Скоро над лесом повисает тяжелая тишина. Ни звука, только ветер в кронах. Потому что мистер Первый просыпается, и большинство обитателей горных склонов знает, что в такое время лучше держаться подальше.

Событие это не из обычных, и мистер Первый сам знает, что просыпаться ему не время. Он в курсе, что сейчас утро, а не вечер, и, более того, он установил для себя весьма строгое расписание, между тем, если он не ошибся с датой, до срока еще далеко. Ему бы сейчас дремать, укрывшись от грубого нового мира в многочисленных складках камня. Очень любопытно.

Что-то, должно быть, его разбудило, решает он. Это повод озаботиться, ведь мало что способно разбудить мистера Первого. И вот он медленным сложным движением разворачивается и принимается изучать окружение: пробует на вкус воздух, влажность, песчаное дно каньона и многое другое.

От многочисленных собратьев мистера Первого отличает, помимо старшинства, острота восприимчивости. Например, хотя его сородичи во многом уникальны, один он воспринимает форму и движение времени: он умеет заглядывать вперед и различать приблизительные очертания будущего – как, заглянув в глубину моря, различают в серебряном проблеске стайку рыб, – а если он очень-очень сосредоточится, то может разобрать даже очертания того, что могло бы (или должно было) случиться, но не случилось.

Сейчас, дрожа и поеживаясь в утренней прохладе, мистер Первый осознает, что его разбудило: только что резко сместился образ будущего. Множество возможностей оказались исключенными, и все варианты силой втиснули в единую колею. Он напрягает свой дар восприятия, вглядывается в мутные очертания будущих событий и видит…

Он почти сразу прерывает свое занятие. Будь у мистера Первого глаза, они бы сейчас округлились.

Он обдумывает увиденное, и в его сознание вступают две мысли.

Одна – что кто-то убит. Такого еще не случалось, да и не могло – подобное здесь должно быть невозможным. Однако, заглянув в ближайшие часы, он видит, что так и есть.

Вторая мысль спутанная, гораздо более зловещая и совершенно загадочная для мистера Первого. Однако он понимает, что видел, и событие, пусть смутное и затененное, как все будущее, для него ясно как день.

Она приближается.

Мистер Первый забивается поглубже в свой каньон, уходит в себя, чтобы ничто не отвлекало. Он начинает думать – усердно и быстро, что для него трудно, потому что обычно его размышления медлительны и неумолимы, как движение тектонических плит.

Перемены. Перемены здесь, где никогда, никогда ничто не меняется. Даже он, старейший из собратьев (плюс-минус), этого никак не предвидел.

«Сказать им?» – спрашивает он себя. Он простирает свое внимание на крошечный городок, протянувшийся по долине у горы. Они еще спят большей частью.

«Нет, – решает он, – они и так скоро узнают, а кроме того, это ничего не изменит».

Но ясно, что в его приготовления придется внести поправки. Прежде всего ускорить их. Это все, что он может. Скоро появятся гости, и он должен быть готов к встрече.

Он чуть вздыхает. Ему здесь было хорошо. Им всем было хорошо. Но так случается, полагает он.

Глава 4

Кто желает воспеть красоты природы, пусть проедет на машине из Техаса в Нью-Мексико, думает Мона. Миль сто пустоты, полной пустоты, ни посевов, ни строений, и трудно сказать, сколько тут на самом деле миль, потому что на вид все одинаково. Плоская, серая, пропеченная солнцем земля, такой плоской Мона еще не видывала. Она почти уверена, что если затормозить у обочины и влезть на крышу машины, откроется обзор на много миль во все стороны. Повсюду протянута колючая проволока, но Мона понятия не имеет, что живое она отгораживает.

Трасса I-40 тянется и тянется. Ни перекрестков, ни придорожных поселков. Страна пустая и дикая просто потому, что приручать здесь некого.

Кроме ветра, приходит ей в голову. Едва заехав в холмы, она увидела первый ветряк и от удивления едва не слетела с дороги. Они возникают так внезапно – блестящие белые механизмы на зубцах горных вершин. Мона знала, что здесь строят ветряные электростанции, но пятнадцать лет не бывала в Западном Техасе, поэтому ни разу их не видела. Ветрякам, кажется, нет конца, они маячат на самых дальних вершинах. Неземное зрелище.

Мона замечает в ограждении одного ветряка проход и решает, что самое время передохнуть. Съехав с дороги, она прихватывает карты и завтрак – буррито с бобами, разогревшееся на солнце, пока лежало на соседнем сиденье, – выскакивает наружу и по холму поднимается к ветряку. Пожалуй, вторгается в запретную зону, но едва ли здесь найдется кому ее остановить. Она забыла, когда видела машину на дороге.

До турбины дальше, чем ей казалось, – она недооценила размер сооружения. Такое впечатление, что ничего выше Моне не доводилось видеть, хотя это наверняка не так. Ветряк высотой этажей в пять, и хотя на ее пути встречались здания гораздо больше, но почему-то крупнее, и намного, смотрится ветряк. Медлительное вращение лопастей под синим небом выглядит пугающе странным, но другой тени здесь нет, поэтому Мона усаживается у основания, разворачивает буррито и карты.

Рассматривает их и соображает.

Она три дня разбиралась, где, хоть приблизительно, этот Винк. Три дня прошли в досадливой ярости, потому что, как выяснилось, не одна Мона впервые услышала об этом городе; о нем не знали ни составители карт, в том числе и Рэнд Макнелли, ни министерство транспорта, черти бы его взяли. Транспортники отсылали ее к администрации штата, те в свою очередь – к центру, и так далее и так далее. Она целый день перебирала дорожные карты в поисках городка, но это не принесло плодов. Мона даже связалась с налоговой службой, но и у той не имелось сведений о данной недвижимости.

Мона пошла другим путем: у нее теперь имелись официальные документы, подтверждающие право на имущество, значит, власти и учреждения должны сказать ей, где это имущество, не так ли? Она ошиблась – ей выдавали только адрес. Прочие сведения о доме – например, его местоположение – отсутствовали. Мона доказывала, что раз дом существует, должен существовать и город, а все, что существует, должно попадать на карту, но по телефону ей объяснили, что нет, они не знают, существует ли этот дом, они могут подтвердить только ее наследственные права, а прочее, напрямик сказал ей служащий, может оказаться ошибкой или фальшивкой, и, судя по тону, Мона вызывала у них подозрения. В ответ Мона наговорила много такого, чего никогда не повторила бы в церкви, и служащий повесил трубку.

Только остыв, она нашла решение. Пусть Винк остается невидимкой, можно поискать кое-что другое – Кобурнскую национальную лабораторию и обсерваторию, чей логотип украшает почти все бумаги матери. Эта мысль осенила ее на дороге к Амарилло, поскольку Мона решила двинуться в сторону Нью-Мексико, чтобы не терять времени даром. В городе она завернула в публичную библиотеку и стала искать.

И здесь находки оказались ничтожны, но все больше, чем о Винке. На Кобурнскую национальную лабораторию и обсерваторию несколько раз ссылались старые научные журналы – шестидесятых-семидесятых годов. Самая подробная ссылка оказалась и самой давней – от 1968-го, что-то вроде резюме научного руководителя в журнале «Свет первый», закрывшемся в 1973-м.

К статье прилагалось большое фото пожилого, но крепкого мужчины, улыбающегося на фоне величественной панорамы гор. Фото было черно-белым, да еще пожелтело от времени, и все равно Мона поразилась красоте тех мест. Одеждой мужчина немного напоминал первопроходца: высокие сапоги, жилет со множеством кармашков – из тех интеллектуалов-авантюристов, каких, похоже, наплодил минувший век. За его спиной у подножия самой большой горы шла стройка. Заголовок гласил:

«Доктор Ричард Кобурн на фоне возводящихся зданий Кобурнской национальной лаборатории и обсерватории у подножия столовой горы Абертура».

«Столовая гора Абертура», – повторила про себя Мона. Она записала название, просмотрела статью – нет ли чего полезного. В основном там было интервью с доктором Кобурном (расшифровка записи – Мона догадывалась, что ученый люд предпочитает чтение), все больше по проблемам физики, от которой Мона, честно говоря, скучала до слез, так что ни бельмеса не поняла. Журналист явно заискивал перед доктором Кобурном – как видно, тот в свое время был крупным ученым, однако, несмотря на энтузиазм, избегал подробностей. Мона особенно выделила одно место:

«ЛФМ: Так чего вы ожидаете от проекта? Если судить по вашим последним публикациям, ждать можно очень многого.

РИЧАРД КОБУРН: Ну, я полагаю – высокие ожидания идут на пользу новому предприятию. Я хочу сказать, надо заставлять себя работать, а кто будет работать, если не рассчитывает ничего достичь? Я в некотором роде сам себе враг. Немножко неловко признаваться, но я склонен все время считать себя неудачником. Постоянно кажется, что я мог бы сделать много больше. Может быть, это нездоровый подход, не знаю.

ЛФМ: Чего же большего вы хотели бы достичь?

РИЧАРД КОБУРН: Простите, по-моему, я не понял вопроса.

ЛФМ: Я хотел сказать, по вашим словам, вы рассчитываете на высокие достижения. Какие именно?

РИЧАРД КОБУРН: Ну, поскольку, к сожалению, нас финансирует в основном государство, я не много могу рассказать о наших планах. Знаете, в таких делах требуются всякие там допуски и тому подобное. Честно говоря, это немножко раздражает. Мне так о многом хотелось бы рассказать, но нельзя. Скажу только, что это может оказаться – и не подумайте, что я себя переоцениваю, – первым настоящим прорывом американцев в область квантов. С каждым новым фактом нам открываются все более поразительные возможности. Мы здесь собрали великолепную команду, и, хотя пока наша работа скорее напоминает туристскую вылазку в пустыню, думаю, это скоро изменится.

ЛФМ: Они здесь и живут? В палатках?

РИЧАРД КОБУРН: О нет, для них построили временное жилье. Довольно удобное. Насколько я знаю, собираются соорудить что-то более постоянное, но я к этому причастен только краем. Получится, думаю, симпатичный поселок. Относительно эстетики нам позволяют сказать свое слово. Но, честно говоря, я жду не дождусь, когда начнется работа. Мы будем изучать устройство мира на самом глубоком уровне, и важность таких исследований невозможно переоценить. То, что мы предполагали, считали само собой разумеющимся сотни, если не тысячи лет, окажется под вопросом. Право, это ошеломляет. Меня это могло бы напугать, не люби я так сильно науку».

Государственного финансирования Мона ожидала – раз национальная лаборатория, – но все это выглядело очень уж… секретно. Как будто то, чем они занимались, требовало изоляции, как в закрытых поселках федералов.

Отчасти это объясняло, почему она не нашла никаких сведений о Винке. Мона побывала в учебном центре резервистов и более или менее представляла, как действуют власти в подобных случаях: строят предприятие и рядом – жилье для персонала. Если Винк возводился специально для сотрудников КНЛО, можно понять, почему его нет на картах и о нем не знают многие государственные и федеральные учреждения.

И вот этим занималась ее мать? Участвовала в правительственных научных разработках? Чем больше узнавала Мона о прошлом матери, тем больше дивилась.

Снимая копию статьи, она сообразила, что здорово вляпалась: завещанный ей дом может оказаться в закрытом городе. Как же это вышло? И что ей делать – лезть к нему через колючую проволоку? А это вообще-то законно? Моне еще не приходилось всерьез сталкиваться с федеральными законами такого уровня. И точного расположения города она пока так и не узнала. Только название столовой горы, стоящей то ли близко, то ли далеко.

Но карта сказала ей, что хотя бы гора существует на самом деле – столовая гора Абертура на северной оконечности хребта Хемес на северо-запад от Санта-Фе и Лос-Аламоса. Туда, похоже, вполне можно добраться.

Оставался один вопрос: готова ли она ехать в такую даль, чтобы проверить, не найдется ли рядом Кобурнская национальная лаборатория и обсерватория или Винк?

Подняв голову, Мона увидела свое отражение в окне библиотеки. Старые фотографии матери еще раз напомнили ей, как они похожи: Мона была чуть меньше ростом и немного смуглее, а в остальном почти копии.

Ее сильно поразило счастливое лицо матери. Не просто счастливое: та бурлила, лучилась счастьем. Разглядывая свое лицо в оконном стекле, Мона пыталась вспомнить, видела ли хоть раз мать в таком настроении. Что у нее было в Винке, что давало ей такое счастье?

А потом Мона попробовала вспомнить, когда сама испытывала подобное.

Могла бы вспомнить. Но это было давным-давно, и вспоминать не хотелось. Забыть, полностью отгородиться всегда лучше.

Дом был ей не нужен, но Мона поняла, что поедет в Винк, даже если не успеет к сроку. Если она поймает хоть отблеск счастливой улыбки с фотографий, ехать стоило.

Она собрала бумаги и встала. «Может быть, оно еще там, – думала она, выходя. – Должно быть там».

И вот Мона здесь, сидит на холме под огромной гудящей вертушкой на границе Техаса, а кругом на много миль ни души. Она в сотый раз пересматривает карты. Почти на всех пометки от руки (у Моны давно не было денег на GPS, а теперь, хоть и появились средства, она морщит нос на саму идею), поскольку многие не признают даже существования Абертуры и, уж конечно, понятия не имеют о Винке. Странное путешествие, этакое плавание без руля. Иногда Мона подумывает составить собственную карту, чтобы знать, как выбираться оттуда, куда заберется.

Отложив карты, Мона заканчивает обед и смотрит на запад. Огромное яркое небо в тысяче мест разорвано медленным вращением лопастей. Солнце стоит так, что они отбрасывают на голые холмы миллионы пляшущих теней. Мона вздыхает, переводит дыхание и задумывается, охота ли ей возвращаться к «Чарджеру».

Мона гонит от себя мысль, что ей представилась вторая попытка. Потому что Мона Брайт уверена, что ей и первой не дали. В самом деле.

В животе начинает скапливаться сильная боль.

«Не думай о ней. Собери ее и выброси».

Она открывает дверь «Чарджера», выжимает сцепление и продолжает путь на запад. Восемь дней. За восемь дней можно успеть.

Глава 5

Земля понемногу меняется.

Сначала вдали. Горизонт крошится; затем на нем возникают тени, похожие на полосу грозовых туч. Скоро тени приобретают красноватый оттенок, и Мона видит, что это горы. По сторонам дороги бесцветная серая пустошь сменяется рыжими уступами, мохнатыми и расплывчатыми от зарослей чамисы. Эти маленькие пушистые кустики здесь цепляются за каждую щель, так что Мона чувствует себя больной глаукомой: кажется, кто-то набросал бледно-зеленых и желтых мазков по яркому оранжевому полотну.

На высоте намного прохладнее, чем в местах, где Мона провела последнее время. Она открывает окно, впускает прохладный ветер и улыбается, направляя «Чарджер» на новый подъем. Легко верить, что эта земля породила атомный век – здесь все представляется возможным. Кажется, сам воздух наэлектризован, хотя, может быть, дело просто в небе: если Бог раскрашивал небо кусок за куском, то закончил он наверняка здесь – небо такое яркое, новенькое, что больно смотреть.

Моне так хорошо, что она едва не забывает о дорожных указателях. А когда спохватывается, видит, что до цели путешествия гораздо ближе, чем она ожидала. Она начинает притормаживать в маленьких местечках, расспрашивать местных, не слышали ли те про Винк.

Сперва люди встречаются редко. Они с сомнением смотрят на нее и, ответив «нет», предлагают что-нибудь, как будто ей нужно что-то другое, как будто ждут, что она купит баллон горючего или содовую просто из вежливости. Но у Моны нет ни лишних денег, ни запасов любезности, и она, запрыгнув в машину, спешит до следующей остановки.

А потом на слово «Винк» начинают реагировать: озадаченно глазеют на нее, однако направляют дальше (в этих указаниях нет нужды, развилок не попадается) и советуют высматривать хорошую дорогу, ответвляющуюся к северу.

Одна женщина говорит: «Странно, что вы туда едете. И не упомню, когда туда ездили. А если подумать, и оттуда не припомню, когда выезжали».

Если повезет, Мона доберется до места к ночи. Тогда у нее останется целая неделя на попытку заполучить дом. Она надеется, что этого хватит.

Асфальтированную дорогу Мона находит легко. Пропустить ее невозможно, такая она гладкая, ровная, черная. Мона давно не видела таких чудесных дорог. Она вьется по горному склону, сосны вокруг все толще и выше, а каменистое плато вершины все дальше. Удивительно, как далеко надо спускаться: Моне приходит в голову, что город, если и существует, стоит на дне ямы. Но тут деревья расступаются, и она видит не то чтобы яму, а узкую долину с довольно крутыми берегами.

Достигнув дна ущелья, дорога сдваивается, разворачиваясь обратно к столовой горе. На повороте по правую сторону стоит большой щит-указатель. Мона останавливается, чтобы его рассмотреть.

Как видно, думает она, это знак въезда в Винк с юга. На большом красочном плакате двое мужчин и женщина стоят в устье долины, любуясь пестрым от солнечных бликов склоном горы. Мона отмечает, какие они все белокожие. Мужчины стоят, уперев руки в бедра (очень властный жест), а у женщины руки сложены под грудью. Прически у мужчин гладкие, с пробором, практически одинаковые, хотя один блондин, а другой шатен – они похожи, как две модели одной куклы. Одеты они в брюки хаки и рубахи из шотландки, рукава закатаны, намекая, что людей ждет работа и, будь что будет, они ее сделают. У женщины длинные светлые локоны, на ней яркий красно-белый сарафан. Такими, как они, мечтает стать, когда вырастет, каждый ребенок.

Но вот вид, которым они любуются, Мону удивляет. Над долиной, на плато столовой горы, виднеется что-то вроде крошечной бронзовой башни-антенны того типа, что стояла над Землей в заставках старых фильмов RKO-Pictures. Эта деталь картины выглядит устаревшей, и ею странности не исчерпываются. Что за полоски целятся в башню с неба? Очень похоже на маленькие молнии.

По низу плаката надпись: «ДОБРО ПОЖАЛОВАТЬ В ВИНК – ГДЕ НЕБО КАСАЕТСЯ ЗЕМЛИ!» Еще ниже и мелкими буквами: «РОР: 1.243».

Мона чувствует, что узнает долину. Выйдя из машины, она оглядывается кругом.

И почти сразу понимает, что долина – та самая, и столовая гора на плакате – та же, что сейчас перед ней, только деревья разрослись и почти скрывают подножие. Антенны наверху она не видит. Постройки, может, и есть, так издалека не разглядишь…

От плаката во рту остается неприятный привкус. Забравшись в машину, Мона едет дальше и радуется, что оставила его позади.

Изгиб темной дороги, покосившаяся изгородь, сосновая ветка шарит по крыше машины. Дальше, дальше по дороге… Мона уверена, что проехала всю длину ущелья, но за поворотом открывается продолжение, словно ландшафт перед ней разворачивается.

Потом она замечает краем глаза скользящий в воздухе розовый гладкий кругляш. Он открывается только в просветах деревьев. На краю шара надпись, но Моне видны только две буквы: ВИ.

Теперь она понимает, что шар не висит в воздухе, а венчает высокий круглый столб. Водонапорная башня, думает Мона. Только до сих пор она никаких башен не видела, а наверняка должна была…

Пока она ломает голову, между соснами просвечивает красное пятно: знак остановки. От неожиданности Мона резко тормозит и понимает, что приехала.

Перед ней перекресток, но совсем не такой, как на оставшихся позади неровных проселках: по левую руку белый деревянный домик с зеленой отделкой, а по правую другой, из адобы, гладкостью коричневых стен и углов похожий на фигурный шоколад. Оба дома уходят в глубину от дороги, скрываясь в неровностях местности, за пышными цветочными клумбами. Перемена так неожиданна, что минуту Мона сидит, в недоумении оглядываясь по сторонам.

И сознает, что въехала в уличную сеть Винка. Впереди видны магазинчики, телефонные провода, парк с высокими соснами. Но на улицах никого нет и, кроме ветра, не слышно ни звука.

«И это закрытый город?» – удивляется она. Ей не попадалось ни запрещающих знаков, ни охраны: если что и задержало ее на въезде, так только крутой спуск.

Она катит по улицам. Вечереет, и первого прохожего она собирается спросить, где здесь мотель. Домом матери займется с утра. Главное – вручить кому надо документы на право собственности, и дом ее.

Но спрашивать некого. Рыская от перекрестка к перекрестку (каждый квартал – почти совершенство, измерь она углы транспортиром, наверняка вышло бы ровно девяносто градусов), Мона не встречает ни души. Улицы, магазины, дома пустынны. Даже машин на стоянках нет.

«Вот почему Винка нет на картах, – думает она. – Он заброшен на хрен». Такое уж ее счастье – унаследовать дом в городе-призраке.

«Но нет, не может он быть совсем заброшен», – соображает она. Уж больно ухоженный: неоновые вывески ресторанчиков хоть и не горят, выглядят исправными; все кафе покрыты (более или менее) свежим слоем краски; а с заходом солнца загораются фонари, заливают улицы белым фосфорным сиянием, и лампочки все на месте.

Но, хоть и пустынный, городок своеобразно красив. Во многих домах ощущается влияние гуги[3], они резко контрастируют со стилем Нью-Мексико: рядом с гладким зданием из адобы запросто можно увидеть футуристическое строение с окнами-иллюминаторами и угловато изогнутой крышей или сплав стекла, металла и неона. Вывески столовых и кафе напоминают параболические антенны, нежно-голубые, как пасхальные яйца. Ее «чарджер» на этих улицах неуместен. По ним бы ездить в «Эльдорадо» с кормовым оперением и ракетным выхлопом. Или, размышляет Мона, минуя круглостенный кирпичный домик с сосновыми карнизами, – в фургоне на конной тяге. На удивление шизофреничное местечко, но не враждебное.

Она силится представить здесь свою мать. Может, она ходила в ту столовую, покупала цветы в этой лавочке на углу, прогуливала собаку по этой улочке. «Господи, – думает Мона, – неужели она могла держать собаку?» Невесть почему это несущественное в общем допущение ее ошеломляет.

За следующим поворотом открывается улица, уставленная припаркованными машинами. Не винтажными, как ей представлялось, а фургончиками «Шеви» и тому подобными. Мона прибавляет скорость, гадая, не нашла ли хоть что-то, и тут за кустарниковым бордюром открывается кованая ограда, а за следующим поворотом появляется белая деревянная церковь с высоким крыльцом.

Проезжая вдоль ограды, она видит наконец, чтó за ней, по ту сторону, и от неожиданности бьет по тормозам. Машина, скрипнув покрышками, останавливается.

За кованой чугунной оградой большая толпа. Сотни людей.

На скрип шин все резко оборачиваются, глядят на Мону.

Она тоже смотрит и видит, что все они в черном или хотя бы в темно-сером, а некоторые женщины закрыли лица вуалями.

Мона понимает, что за кованой оградой кладбище. А толпа окружает лакированный гроб, зависший над открытой могилой.

Винк не покинут – все собрались на похороны, которые прервала Мона на рокочущей мощной машине со скрипучими покрышками.

– Ах ты, черт, – бормочет она.

Посидев в растерянности, она неуверенно машет рукой. Большинство словно не замечает. Но один мальчуган лет семи улыбается и машет в ответ.

Пожилой человек в черном костюме говорит что-то стоящей рядом женщине и подходит к ограде. Когда Мона опускает окно с пассажирской стороны, он спрашивает:

– Я могу вам помочь?

Мона откашливается.

– Я… Здесь есть мотель?

Мужчина отвечает пустым взглядом. Но Мона не чувствует в нем ни удивления, ни упрека: кажется, его лицо не способно принимать другого выражения. Потом, не сводя с нее взгляда, мужчина поднимает руку и указывает вперед по улице.

– По левой стороне, – медленно, но отчетливо произносит он.

– Спасибо, – благодарит Мона. – Право, мне очень жаль, что помешала.

Мужчина не отвечает. Пару секунд он стоит как каменный. Затем опускает руку. Толпа все смотрит на Мону.

– Извините, – снова говорит та. – Мне действительно жаль.

Она поднимает окно и отъезжает, но, взглянув в зеркало заднего вида, видит, что все смотрят ей вслед.

Может, и есть способы больше испортить первое впечатление, но сейчас они не приходят ей в голову. С одних неловких, несчастных похорон Мона попала на другие. Она гадает, что они все подумают, услышав, что она унаследовала здесь дом.

С еще не остывшими, красными щеками она подъезжает к мотелю – низкому, длинному, темному зданию на краю города. Оранжевая неоновая вывеска гласит: «Земли желтой сосны», а ниже, красными буквами поменьше: «Свободные номера». Дом немного похож на избу: стены сложены из толстых сосновых бревен – или декорированы под них. Все окна темные, кроме офисного.

Выйдя, Мона осматривает стоянку. Ни одной машины, и на улице тоже.

Она входит на ресепшен с сумкой на плече. Помещение на удивление просторное, полы из зеленого мрамора, стены отделаны деревянными панелями. Пахнет пчелиным воском, пылью и попкорном. Освещает комнату единственная желтая лампочка, с потолка бросающая пятно света на угловой столик, заваленный бумагами. В углу Мона кое-как различает старый желтый диван. На стене у столика блестят ключи, и переносный приемник тоненько играет откуда-то «Твое лживое сердце». За пределами освещенного пятна давящая темнота. Едва видна мертвая пальма в горшке перед столом. Свернувшиеся бурые листья рассыпаны по полу. На стене старый календарь, перелистнутый не на тот месяц: он потемнел от времени, пометок нет – кому-то здесь давным-давно нечего делать.

Кажется, тут пусто.

– Черт побери, – говорит Мона, гадая, куда ей теперь деваться.

– Чем могу служить? – спрашивает низкий, мягкий голос.

Мона оборачивается, ищет взглядом говорящего. Глаза не сразу привыкают к темноте. Потом она различает карточный столик в углу около двери и сидящего за доской китайских шашек старика. Старик лыс и седобород, а изрытое оспинами лицо такое темное, что сначала Моне кажется, будто борода одна парит в воздухе. В руке у него пластиковый стаканчик с дымящимся кофе. Одежда – серый свитер с застежкой-молнией, штаны в черно-красную полоску и туфли из крокодиловой кожи, а из-за полукруглых стекол очков на нее смотрят спокойные, холодноватые глаза.

– Ох, – говорит Мона, – простите, сэр, я вас не увидела.

Старик не отвечает, прихлебывает кофе, словно хочет сказать: «Разумеется».

– Я бы хотела снять номер, сэр, с вашего позволения. Только на эту ночь.

Старик отводит взгляд, задумывается. Добрых тридцать секунд он размышляет в тишине, нарушенной только голосом Хэнка Уильямса, потом спрашивает:

– Здесь?

– Что?

– Вам нужен номер здесь?

– Что? Да. Да, мне нужен номер здесь.

Старик, крякнув, поднимается и подходит к стене с ключами. На пробковой доске их два десятка. Осмотрев их очень внимательно, как осматривают полки, выбирая подходящую книгу, старик с тихим: «Ага!» снимает ключ с нижнего угла доски. Мона понятия не имеет, чем этот ключ отличается от других. А старик подносит его к губам и дует. Заметное облачко пыли взлетает к лампе под потолком.

– У вас тут давненько не было клиентов? – спрашивает Мона.

– Очень давно, – отвечает старик и с улыбкой протягивает ей ключ.

Мона протягивает руку навстречу.

– Сколько?

– Сколько? – Он в недоумении отдергивает ключ. – За что?

– За… номер?

– О, – восклицает старик не без досады, словно позабыл о ненужной формальности. Положив ключ и снова крякнув, он начинает перебирать бумаги на столе. При этом замечает погибшее растение, останавливается, склоняется к нему, рассматривает. Потом поднимает глаза на Мону и говорит сурово: – Моя пальма умерла.

– Я… мне очень жаль.

– Она была очень старая.

Он, очевидно, ожидает ответа. Мона решается на: «О?»

– Да. Она у меня почти год. Поэтому я ее очень любил.

– Что ж, это понятно.

Старик просто смотрит на нее.

Мона добавляет:

– К вещам, с которыми долго прожил, привязываешься.

Он продолжает смотреть. Моне становится не по себе. Мелькает мысль, не впал ли старик в маразм, но тут что-то другое: ей очень неспокойно в этой большой темной конторе, где освещен и осязаем один угол, а остальное от нее скрыто. Ей почему-то кажется, что они здесь не одни. Когда старик возвращается к бумагам, Мона оглядывается по углам – по-прежнему пусто. Может, эту жуть нагнали увиденные похороны.

– Не знаю, что мне теперь с ней делать, – бурчит старик. – Она мне очень нравилась. Но, надо полагать, так бывает. – Фыркнув носом, он извлекает из груды старых бумаг маленький листок для заметок, пристально его рассматривает, как туза в покерной сдаче, и объявляет: – Двадцать долларов.

– За ночь?

– Похоже на то, – мрачно отвечает старик, возвращая листок на стол.

– Так вы… не знаете, сколько берете за собственные номера?

– Здесь разные номера и цены разные. Я их забыл. И гостей у нас давно не бывало.

Мона, глядя на пыльные груды бумаг, легко ему верит.

– А можно спросить, как вы при этом еще не закрылись?

Он отвечает, подумав:

– Думаю, вы бы сказали, что здесь нет недостатка в доброте.

Мона почему-то чувствует, что старик говорит правду. Но ее это не слишком утешает.

– Просто любопытно – ваш мотель единственный в городе?

Он снова размышляет над вопросом.

– Если есть другой, я о нем не знаю.

– Думаю, это честный ответ.

Мона достает из сумочки двадцатку и вручает хозяину. Тот зажимает деньги в кулаке, как ребенок, и снова пристально смотрит на нее.

– Вы здесь прежде бывали?

– Здесь? В Винке?

– Да, в Винке.

– Нет, первый раз.

– Хм. Позвольте тогда, я покажу вам номер.

Он берет ключ, так и не выпустив двадцатидолларовой купюры, и идет к двери. Выходя за ним, Мона оглядывается на стол. На нем не видно ни пистолетов, ни оружия, ничего подозрительного. Но все же что-то ее беспокоит, как крошечная ранка во рту. Что-то тут не так.

У двери она бросает взгляд на китайские шашки. На доске что-то переменилось. Мона не понимает, откуда такая уверенность – что ни говори, здесь темно, да и не присматривалась она к доске, – но не сомневается, что шашки переставлены, словно кто-то сделал сложный ход. Хотя, может быть, старик просто задел столик, когда вставал.

Он ведет ее вдоль ряда дверей. Темнеет здесь очень быстро. Недавно небо было ярко-синим, потом подернулось розовым, а теперь в нем мягкая тусклая лиловость, обрезанная взметнувшейся в небеса плоскостью столовой горы. С наступлением вечера заметно похолодало, и Мона жалеет, что не захватила зимней одежды.

– Как вас зовут? – спрашивает старик.

– Мона.

– Я Парсон, Мона. Очень приятно познакомиться.

– И мне.

– Хорошо, что вы заночуете здесь. – Он указывает на темные деревья, расползающиеся вверх по склону. – Местность вокруг Винка небезопасна, особенно ночью. Я бы не советовал выходить по ночам, особенно за пределы города. Потеряться недолго.

– Представляю, – соглашается Мона, вспоминая крутые холмы и внезапные обрывы. – Можно вас спросить?

Парсон задумывается, как над серьезным предложением.

– Наверное, да, – наконец решает он.

– Я искала это место на всех картах, какие могла достать, но…

– Правда? – удивляется старик. – Зачем?

– Ну… я не хочу пока говорить лишнего, поскольку ничего не решено, но… кажется, я получила здесь дом в наследство.

Парсон вглядывается вдаль.

– Вот как? – тихо произносит он. – И который же дом, смею спросить?

– На Ларчмонт – так мне сказали.

– Понятно. Знаете, я, наверное, помню этот участок. Он заброшен. Но в очень неплохом состоянии. Так говорите, в наследство?

– Так получается по всем бумагам.

– Как любопытно, – говорит Парсон. – Не припомню, когда к нам приезжали новые люди. Если так, вы станете большой диковинкой.

– Я об этом и хотела спросить. Может, к вам никто не приезжает, потому что никто о вашем городе не знает? Его же нет на картах. Это не случайно? Из-за лаборатории в горах?

– Лаборатории? – Парсон озадачен.

– Да. Кобурнская национальная… да, и обсерватория.

– О! – Старик улыбается. – Боже мой. Если вы ищете там работу, боюсь, опоздали лет на тридцать.

– В каком смысле?

– Кобурнская много лет как закрыта. В конце семидесятых, если не запамятовал. Не знаю точно почему. По-моему, они так и не получили, что обещали. Лишились финансирования. Винк, знаете ли, вокруг нее и строился.

– Да, я так и поняла.

– Вот как? – повторяет он. – Ну что ж. Когда они закрылись, мы все тут и остались. Куда нам было деваться? Думаю, с карт нас убрали спокойствия ради. Чтобы шпионы не пронюхали про лабораторию, как-то так. А теперь про нас не помнят и вернуть на карты забыли. Мне, честно говоря, по душе покой и тишина. Хотя бизнес страдает.

– А можно еще спросить?

– Вы уже спросили – не вижу, что вам мешает повторить.

– Вы не знали здесь такую – Лауру Альварес?

– Здесь, в Винке?

– Да-да. Она, должно быть, уехала лет тридцать назад. Работала в лаборатории в горах. Я хочу о ней узнать. Она… была моя мама.

– Хм-м, – тянет старик. – Боюсь, не сумею помочь. Я не слишком общителен. Помню совсем немного имен.

– Даже в таком маленьком городке не знаете?

– Маленьком? – переспрашивает он. – Разве он так уж мал? – Подняв взгляд, он изучает домики и выбирает один. – Ну, вот мы и пришли. Наш номер для новобрачных.

Он смотрит с улыбкой, но двери не открывает.

– Спасибо, – говорит Мона.

– На самом деле у нас нет номера для новобрачных, – объясняет старик. – Я пошутил.

– Ну и ладно.

Отперев и открыв дверь, он впускает Мону внутрь. Ковер – бурая шкура, лампы на стенах из оленьих рогов. Покрывало на кровати расшито цветными ромбами – Мона узнает орнамент коренных американцев – и выглядит достаточно уютным.

– Телевизор, – твердо объявляет Парсон, – не работает.

– Ну и ладно.

– Я помогу вам устроиться, – предлагает он, делая движение к ее машине.

– Ничего не надо, – отказывается Мона. – У меня все вещи в сумке.

Остановившись, он щурится на сумку.

– О… – В его голосе звучит досада и разочарование. – Ну, хорошо.

– Здесь где-нибудь можно хорошо поесть?

– Есть закусочная, но закрылась на похороны.

– А, да, я видела. Кто умер, не мэр ли?

– Важная особа, – отвечает он. Однако добавляет: – Якобы.

– А вы не пошли на похороны?

Он отвечает ей загадочным взглядом, лицо вдруг замыкается.

– Я не хожу на похороны. Моему положению это не подобает. К счастью для вас, я предлагаю новым гостям бесплатный завтрак. Могу, если хотите, подать сейчас, а не утром.

– Буду очень обязана.

– Превосходно, – говорит он. – Скоро вернусь.

И он поворачивается и шаркает обратно через стоянку.

Моне в жизни доводилось встречаться со странными людьми, но этот, сдается ей, на первом месте. Подумать об этом дальше она не успевает – в небе вспыхивает свет. Вздрогнув, она поднимает глаза и видит собравшиеся над горами за плоскогорьем голубые облака. Облака маленькие, но свирепые: каждое раз в полминуты сверкает молнией, отчего горы словно коронованы сплетением голубого неона. Совершенно неземное зрелище: островок хаоса в мирном ночном небе.

Только теперь она замечает, что встала луна, но в ней есть что-то необычное. Мона не сразу соображает что.

– Розовая, – произносит она вслух. – Почему луна розовая?

Ей отвечает голос Парсона из-за спины:

– Здесь всегда такая.

Оглянувшись, она видит подкравшегося старика. Он принес алюминиевый поднос, на нем сэндвич с яйцом и сосиски – словно только что из торгового автомата. Забавно, рядом на подносе «Корона» и печенье «Поп-тартс».

– Бон аппетит, – говорит Парсон.

Футуристичный архитектурный стиль в США, для него характерно обилие неона и никеля, изогнутые формы, широко использовались параболические, ракетообразные формы, бумеранги, летающие тарелки, передающие скорость и стремительность.

Глава 6

«Каждую ночь одно и то же», – думает Болан. Каждую ночь в «Придорожный» вваливаются шоферюги, провонявшие дешевым табаком и застарелым потом, недосыпом и клаустрофобией, полуослепшие от бесконечных дорог. Каждую ночь заказывают те же напитки, требуют тех же песен и так же невнятно завывают под музыку. Один и тот же сброд, надирающийся чем попало, и каждую ночь их приходится выволакивать за дверь, сваливать на стоянке. (И всего три месяца, как Циммерман с Ди вытащили одного и оставили продышаться под кузовом лесовоза, а утром нашли окоченевшим, бледным и неподвижным, с залитым кровью глазом и выломанными под разными углами пальцами; парни признали, что перестарались, и тот человек так и спит где-то в лесу под камнями и хвоей, и порой Болан гадает, кто там еще с ним.) И наконец, водители грузовиков понемногу подбираются к девицам снизу и остаток вечера проводят в задних комнатах, выманивая у девушек услуги или позволяя выманить у себя деньги. Часа в три, в четыре они вываливаются из своего жалкого тумана и ковыляют на стоянку – отоспаться в кабинах. А потом, перед самым рассветом, подбив счет и перепроверив чеки, Мэллори тихонько поднимется в кабинет Болана и сообщит, какую прибыль дала эта ночь.

Прибыль почти всегда хороша. Часто очень, очень хороша.

И каждую ночь, думает Болан, засмотревшись в окно кабинета, над горами молнии и круглая красновато-розовая луна. В какой бы фазе ни была луна, какая бы ни стояла погода. Вот из чего состоит мир Болана: красноватая луна, «Придорожный» и голубые молнии над вершиной.

Ну, может, не только из них, не без горечи думает Болан. Всегда есть маленькие услуги, которые приходится оказывать заправилам. Но где бы он был без них? Уж точно не здесь, слушая Дэвида Дорда, самого малоумного обитателя «Придорожного», за исключением разве что девушек снизу. Во всяком случае, некоторых. Пара шлюх довольно смекалисты. Уж точно поумнее Дорда.

Болан снова поворачивается к нему.

– Что значит: прошло хорошо? – Он заглушает удары музыки снизу. – Как могут похороны пройти хорошо? Какого успеха ты от них ждешь, Дорд?

– Ну, не знаю, – отвечает тот. – Кладешь мудака в землю и надеешься, что он там и останется. Потом священник говорит, что так положено, и дело с концом. Я так рассуждаю.

Болан медленно моргает.

– Очень низкая планка, Дэйв, – говорит он и жалеет, что в «Придорожном» этой ночью так оживленно: этого разговора он страшился весь день и хотел бы слышать как можно яснее. – Подумай, Дэйв, – просит он. – Окажи услугу, подумай хорошенько. Кто-то что-то сказал? Кто-то хоть что-нибудь сделал? Что-нибудь необычное? Мне просто любопытно, Дэйв. Просвети меня.

Дэвид Дорд, который в траурном костюме похож на нарядившегося в отцовскую одежду ребенка, только жмет плечами и мотает головой.

– Том, это же похороны. Не место для болтовни. Никто не рвался обсуждать дела или еще какую хрень.

– Насколько ты заметил.

– Да, насколько я заметил.

Болан так же медленно моргает. Он уже жалеет, что послал Дорда. Будь у него выбор, отправил бы Циммермана, заведующего охраной «Придорожного», – на того всегда можно положиться. Но после работенки на горе Циммерман, понимал Болан, на похоронах мог бы и сгореть. Он дал Циммерману две недели отпуска и надеялся, что тот проводит время в тишине за закрытыми дверями, может, с одной из девиц, хотя тогда с тишиной сложнее. Двоих других – Норриса и Ди – Болан держит при «Придорожном». Оба молоды и, как большинство помощников Болана, довольно глупы, и та ночь была для них первым настоящим испытанием. Болан должен проверить, не сломались ли они. Пока Ди держится, что его не удивляет: мальчик так привык полагаться на свою внешность и мускулы, что его оставшийся недоразвитым ум не оценил опасности. А вот с Норрисом… тут Болан не так уверен. Малыш определенно не в себе. Болан считает, что лучше его пока не отсылать, даже в качестве шофера.

Но винить Норриса он не может. Циммерман рассказал Болану, что случилось там с Митчеллом. Комната просто не кончалась… и, хотя Норрис внутри и не был, Болану известно, как тревожат такие места. Есть в Винке места, куда просто не ходят.

Но все это означало, что на похороны, кроме Дорда, послать некого. А Дорду Болан бы масло на хлеб намазать не доверил. Его тошнит при виде мягкого как тесто лица и тусклых глазок. Лучше бы он послал Мэллори. Мэллори бы справилась и собрала бы целую груду новостей. Но Мэллори так хороша, что для нее у Болана на эту ночь нашлось другое порученьице, за которое он переживает больше, чем за похороны.

Он смотрит на часы. Пожалуй, уже скоро.

– Значит, все прошло тихо, – говорит Болан.

– Да.

– И никто ничего интересного не упоминал.

– Интересного?

– Например… что дело нечисто?

– Нет, – говорит Дорд.

Болан холодно улыбается.

– Это маловероятно, Дэйв.

– Почему? По-моему, вы сказали, там все прошло хорошо.

– Хорошо. Довольно хорошо, надо полагать. Но люди знают, что происходит.

Он сдвигает стул, чтобы снова уставиться в окно. Ночь черная, ветреная, и ему видны сосны, качающиеся в голубом свете фонарей над стоянкой.

– Знают, что не все ладно. Просто не знают, могут ли они что-то поправить.

– Да ведь и не могут, верно?

Болан еще минуту смотрит в окно, наблюдает за пляской деревьев. Болан из тех мужчин, что последние тридцать лет выглядят лет на шестьдесят. На голове ни волоска, кроме бровей и маленькой снежно-белой эспаньолки, припухшие глаза укрыты тяжелыми веками. Лицо не из выразительных: лучше всего ему удается циничное разочарование, как будто он ничего хорошего от мира и не ждал, да и не дождался. Удачно – или, может быть, неудачно, – что в большинстве случаев это выражение оказывается самым уместным.

Внизу бьется стекло, кто-то вскрикивает. Болан рассеянно замечает:

– Ступай вниз, помоги Норрису. Похоже, сегодня толпа.

– Проклятые шоферюги, – цедит Дорд, вставая.

– Да, проклятые шоферюги.

Болан не смотрит вслед Дорду. Просто слышит ворвавшуюся в открывшуюся дверь музыку, которая глохнет, когда дверь снова закрывается. Болан постарался звукоизолировать свой кабинет, ведь он, хоть и содержит придорожный мотель, терпеть не может кантри, особенно нэшвиллский[4]. Но музыка все равно прорывается.

Болан открывает ящик сбоку письменного стола. В этом ящике он хранит две главные свои опоры: заряженный «Магнум.357» и четырнадцать ярко-розовых пузырьков с «Пепто-бисмол». Тихо крякнув, Болан достает пузырек, сдирает защитный пластик с крышечки и отворачивает ее. Он отбрасывает крышечку-мензурку – предписанная доза уже год как не действует, – открывает другой ящик, со стаканами и бумажными салфетками. Стакан он до краев наполняет густой розовой микстурой и без колебаний опрокидывает в себя. С легким вздохом он ставит испачканный молочно-розовым осадком стакан. Может быть, это усмирит бушующий в его пищеводе кислотный океан, а может, и нет. Взяв в руки опустошенную бутылочку «Пепто», Болан прикидывает расстояние от стола до мусорной корзинки около бара, откидывается на спинку стула и швыряет. Пузырек, перевернувшись в воздухе, отскакивает от края корзины и со стуком падает на пол. Опять раздраженно крякнув, Болан встает, чтобы его подобрать.

Поднявшись, он бросает взгляд за окно и замирает. Сосны все так же раскачиваются, и стоянка все так же полупуста.

«Объявятся ли сегодня?» – гадает он. Должны бы. Слишком много произошло, чтобы не вмешались. Но могут и не объявиться. В последнее время их стало труднее предсказывать и понимать. Что о чем-то говорит, для них.

Болан не из коренных жителей Винка, да и «Придорожный» не принадлежит к городу. Но и близость их не совсем случайна. Десять лет назад Болан прослышал, что по этому шоссе вскоре двинется много грузовиков и там самое время открыть стоянку, но те, кто об этом говорил, ошибались: все движение на Санта-Фе пошло совершенно другим путем, минуя его. В отчаянии Болан стал выяснять, не поддержат ли «Придорожный» соседние поселки, но все они оказались слишком далеко. Кроме, конечно, Винка.

Первые несколько лет Болан сомневался, существует ли этот Винк. Кое-кто из местных о нем рассказывал – мол, правительство не один десяток лет назад вело там работы, – но никого из Винка Болан не встречал и уж точно ничего туда не сбывал. Однако однажды утром, катаясь по горам в невеселых раздумьях о гибнущем предприятии, он взглянул вниз и обнаружил невиданно симпатичный городок, приютившийся на дне долины.

Болан остолбенел. Он понятия не имел, что там что-то есть. Искать дорогу вниз пришлось несколько часов. Быть может, подумалось ему, потому-то он и не видел жителей Винка – поди разберись, как в него попасть. Но, проезжая по городским улочкам, дивясь очаровательному городку, по соседству с которым он прожил бог весть сколько, он заподозрил иное.

Винк выглядел исключительно приятным местечком. Здесь и солнце, казалось, светило по-другому, и деревья были больше, и мостовые такие девственно чистые и белые… Болан даже остановил машину, чтобы полюбоваться на играющих в бейсбол мальчишек. Ему не помнилось таких блаженных игр, как этот маленький матч с тремя переходами подачи, а жаль.

Быть может, из Винка никто не выезжал потому, что покинуть его было бы безумием. При всем желании никто не назвал бы городок оживленным, зато все здесь выглядели такими довольными жизнью.

Наконец Болан поймал на себе несколько подозрительных взглядов, в основном со стороны родителей. Тогда он сообразил, как странно выбивается из окружения, наблюдая за детской игрой из своего ярко-красного «Камаро». Жители, выходившие зачем-либо из домов, задерживались на лужайках, чтобы посмотреть на него. Никто ничего не сказал, но намек был ясен. «Мы тебя пока терпим, но это не значит, что мы тебе рады».

«Маленькие города, – думал Болан. – В таких всегда недолюбливают чужаков». Он завел машину, отъехал и в заднее зеркало смотрел, как городок теряется среди холмов. Открытие показалось ему интересным, но бесполезным – вряд ли кто из этих людей стал бы посещать «Придорожный».

Но три года назад у него объявился визитер из Винка. И что за чертовщина – Болан теперь не мог вспомнить, как тот выглядел. Запомнился яркий свет в кабинете и мужчина с портфелем перед рабочим столом… и кое-как вспоминался его серо-голубой костюм и панама, но свет падал так, что шляпа бросала тень на лицо…

Зато сказанное этим человеком Болан очень хорошо запомнил.

Он взглянул на странного, неприметного типа, усевшегося перед столом прямо, словно аршин проглотив, и вздернул бровь, услышав:

– Мне сказали, у вас темная полоса.

– Кто бы ни сказал, шел бы он на хрен, – ответил тогда Болан.

Минутная пауза. Однако Болану не показалось, что посетитель оробел или обиделся.

– У нас к вам деловое предложение, – сказал он.

И Болан ответил:

– О, и что же за предложение?

А посетитель сказал:

– Опустите, пожалуйста, шторы.

– Шторы?

– Да, шторы на окне за вашим столом. И я вам покажу.

Когда он опустил шторы, мужчина открыл портфель, и в нем, уложенные плотно, как укладывают носки или белье, лежали пластиковые мешочки с очень ярким, чисто-белым порошком.

– У нас к вам деловое предложение, – повторил гость.

И Болан его выслушал.

Болан и до сих пор не знает точно, откуда берется героин. Где-то у них кто-то есть, скорее всего, в Мексике, так он догадывается, поскольку с границей в наше время бог весть что творится. Но Болан, уже приторговывавший понемногу к тому времени, как явился посетитель из Винка, сумел теперь выстроить в горах весьма достойное маленькое королевство и основательно разбогател. Его дело в основном доставка: он работает не поставщиком, а кладовщиком. Не знает он, ни как все устроено, ни зачем его гость из Винка все это затеял. Ну вот на черта Винку – городишке в глухой глуши – торговать наркотиками?

Болану это неизвестно. Зато, хотя в своих владениях он и полный владыка, он знает, что его королевство лишь часть другого, большего. Но не в курсе, кто там правит, и есть ли в нем король, знает только, что нажил состояние благодаря чужой прихоти и что он, как и Дорд, Норрис, Митчелл (от которого, напоминает он себе, больше проку не будет), получает приказы и исполняет без рассуждений. Он уже не беспокоится, как бы они не перекрыли ему кран, – теперь он гадает, что сделают они, если он откажется.

Болан не дурак. Он не станет кусать кормящую его руку. Но он присмотрелся к этой руке, и увиденное его глубоко встревожило.

Вот почему Болан после того первого раза никогда не возвращался в Винк. Он не вернется туда даже под угрозой пистолета. Теперь он знает, что там такое.

Он подходит к корзине, подбирает и выбрасывает в мусор пузырек от «Пепто». Возвращаясь, замечает что-то на уголке стола: мягкую кляксу. Должно быть, капнуло из летящей бутылочки. Болан вытирает каплю пальцем. Пятно не отходит, но размазывается.

Стук в дверь.

– Войдите, – говорит он.

Дверь открывается, входит Мэллори. Он усмехается, увидев на ней цветастое летнее платьице на ярд длиннее обычного. Конечно, она нарядилась так неспроста: в Винке на ее обычную одежду оборачивались бы, цокали языком – словом, обращали бы слишком много внимания.

Мэллори смотрит мрачно.

– Что смешного?

– Председатель родительского комитета? – осведомляется он.

– Шел бы ты… – Она, покачивая висящей на плече полотняной сумочкой, подходит к бару и наливает себе полный стакан скотча. Повторяя подвиг Болана с «Пепто», заглатывает залпом, не моргнув глазом. Мэллори на диво талантливая женщина, Болану это известно, но она еще и виртуозная выпивоха. Во времена основания «Придорожного» она была первой из девиц, за полчаса подвальных радостей вытряхивала из парней куда больше дневного жалованья. После визита из Винка заведение обзавелось клиентурой, и они наняли новых девушек, а она стала управляющей нижним этажом, обеспечивая девицам все необходимое. Болан знает: чтобы справляться с такой работой, надо обладать острым глазом на человеческие слабости и беспощадным умением на них играть. В Мэллори это есть, и она по негласному уговору стала в «Придорожном» номером два.

Она наливает себе по второму разу, но Болан не дает ей выпить – подходит и мягко отбирает стакан.

– Как прошло? – спрашивает он.

– Она при мне, видишь же? – Мэллори приподнимает и опускает плечо с сумочкой.

Болан пристально оглядывает ее.

– При мне, – повторяет она. – Все хорошо.

– Ты кого использовала?

– Одну наркошу.

– Кого? – настаивает Болан.

– Девочку зовут Бонни, – отвечает Мэллори. – Ты ее не знаешь.

– Ту же, что в прошлый раз?

– Да. Но больше, по-моему, ее использовать не удастся.

– Это почему же? – поднимает бровь Болан.

– Она уже никуда не годится, Том. – Мэллори забирает свой скотч и заглатывает, хлюпнув горлом и скрипнув зубами. – Не только потому, что совсем скололась. Она поняла, что мы заставили ее заниматься чем-то жутко странным. Только не сообразила чем.

Болан отвечает слабым неприятным смешком.

– Неудивительно.

Сняв у нее с плеча сумку, он относит ее на стол и расстегивает молнию.

Внутри полированная деревянная коробка размером с ящичек для сигар. Эту не обматывали клейкой лентой и не перевязывали: в таких предосторожностях нет нужды. И все-таки он берет ящичек в руки с большой опаской.

– Она говорит, за ней следили, – сообщает Мэллори.

Болан поднимает глаза.

– Кто?

– Она не знает. Говорит, видеть она никого не видела. Но чувствовала, что оно рядом.

– Оно?

– Так она сказала.

Болан поджимает губы, потом садится на пол у стола. Под ним, слева от него, толстостенный металлический сейф.

– Это все, что она сказала?

Он слышит звон бутылки со скотчем о край стакана и отчетливое хлюпанье, с которым виски втягивается в глотку.

– Господи, нет! Она болтала без умолку. Но сказала, что, когда мы ее послали за… этим, кто-то за ней наблюдал. Том, она почувствовала что-то там, под землей. Оно следило, как она вошла, и как взяла, и как вышла. Но она сказала, что, когда вышла, оно последовало за ней и следит до сих пор.

Болан крутит диск, открывает сейф. По словам продавца, стенки такие толстые и непроницаемые, что в нем можно хранить уран и годами спать рядом, не боясь рака. То, что собирается положить в него Болан, не радиоактивно – во всяком случае, насколько ему известно, – и все равно он бы предпочел защиту понадежнее. Только, будь сейф еще плотнее, под ним бы, пожалуй, пол провалился.

Он устраивает ящичек на коленях. Но, прежде чем открыть крышку, спрашивает:

– Ты ей веришь?

– Верю? Шутишь? Конечно, нет, у нее мозги набекрень.

Болан слабо улыбается. Он такого ответа и ждал. Мэллори не из легковерных. А жаль, потому что Болан, пожалуй, знает о происходящем в Винке больше всех и потому не презирает подобных историй. Слишком многое оказывалось правдой.

Бережно сдвинув бронзовый крючок, он задерживает дыхание и открывает крышку.

Внутри на темно-зеленом бархате лежит крошечный череп. Большинство сочло бы это зрелище гротескным, но непримечательным: всего лишь голый выбеленный череп какого-то грызуна вроде мыши или крысы. Болан знает, что это череп кролика. Или выглядит черепом кролика. Он изучил их сообщения, и, хотя напрямик ему не говорили, что он должен получить – и что, в свою очередь, кто-то должен получить для него, – между строк он читает не хуже других.

Это только выглядит кроличьим черепом. Болану известно, что на самом деле в нем кроется гораздо больше.

...