Перед 4 актом сидела до выхода на приставочке около лестницы — как всегда. Василий Иванович сидел сначала в будке, потом вышел, прислонился к косяку двери — и долго, глаз не спуская, смотрел на меня. Потом подошел ко мне — остановился: «Ну что, как настроение?» — «Ничего, Василий Иванович, — прояснело как-то… Теперь я знаю, „как надо жить“ [231]…» — «Почему именно теперь?» Рассмеялась. Он улыбнулся: «Знаю, что мне делать с моим револьвером?» [232]— «Вот, вот…»
«Пожалуйте, ваш выход». Осторожно, как всегда, притронулся к руке и направил к лестнице.
«У меня даже план есть, Василий Иванович». — «План? Скажете мне? Когда-нибудь?» — «Скажу». — «Спасибо…»
Все это говорилось тихо, пока поднимались по лестнице. Опять затрепетало что-то в душе — неясное, смутное предчувствие чего-то хорошего…
Боже мой! Страшно подумать… Должно что-то скоро произойти.
[Что-то определенное. — вымарано.]
Или я буду счастливейшей из смертных, или навсегда захлопнутся божественные двери.
Не могла не улыбнуться. «Нет». Еще говорили на эту тему. Наконец он собрался уходить — я тоже пошла.
Всего разговора я привести, конечно, не могла — говорили очень долго… Но приблизительно вот в таком духе.
Разволновалась я страшно и поняла только одно — «он меня не любит».
И вот, потом, все думала. Много думала… И так все ясно стало, точно пелена спала с глаз. Так все светло впереди…
Любить меня как человека, любить мою душу — вообще всю меня целиком — он не может, и не интересна я для него, да и не знает он меня совсем. Так, как женщина, что ли (не знаю, как это выразить), я ему, очевидно, очень нравлюсь. Но он слишком честен и благороден, чтобы выдать это за любовь ко мне — цельное, [чистое. — зачеркнуто], нетронутое чувство. И он воздерживает себя, очевидно… Ну что же! Хвала ему и слава!
Действительно, что может он мне дать взамен моей любви — могучей, сильной, в которую вылились все мои силы, всё, что есть во мне хорошего и великого! [Маленький теплый чуть тлеющий уголек. — вымарано.]
Как поразительно ясно мне все стало… Как ясно!
Как смешны и нелепы кажутся мне теперь мои мечты, надежды…
И жизнь дальше рисуется так ясно, определенно. С осени — уеду — решено.
В Изюм. Забудусь, начну работать. А там что Бог даст!
Буду страдать, ужасно, сверхчеловечно… Но это ничего. Иногда страдания доставляют какую-то странную радость…
Да, так вот — впереди — страданье тупое, тяжелое — много лет.
Мелькнула мысль о самоубийстве, но нет, это всегда успеется.
ты же ведь знаешь». — «Конечно, знаете, зачем нам комедию разыгрывать друг перед другом», — рассмеялся Василий Иванович. Я, конечно, догадалась, что речь идет о Владимире Ивановиче [Немировиче-Данченко] и о том, что я «не в далеком будущем займу место Марии Николаевны [Германовой]». В это время Стахова отозвала Маруську, и мы остались вдвоем. Я пристала к Василию Ивановичу, чтоб он сказал мне все. — «Видите ли, мне даже неудобно говорить вам об этом, вы еще слишком молоды… Ну хорошо… Я чувствую, да и не я один, что вы — действуете на Владимира Ивановича. И вот поэтому многие в силу различных невыгод для себя — точат на вас зубы, другие, которые относятся к вам хорошо и бескорыстно, — вот я, Николай Григорьевич [Александров] — [жалеем. — зачеркнуто] опасаемся за вас. Потому что Владимир Иванович, если увлечется вами, то не [так. — зачеркнуто] как актрисой, а прежде всего как женщиной. А если в вас он пробудит женщину, вы погибли.
Вот другое дело, если бы вами увлекся Константин Сергеевич — у того актриса, талант — на I плане, и тогда хорошо было бы, если б и вы пошли к нему навстречу. Тут — другое дело».
«Но, Василий Иванович, что же может быть, если у меня ничего нет…»
«Он сумеет разбудить в вас чувство».
«Никогда, никогда, Василий Иванович! Боже мой, Владимир Иванович, никогда!»
«Вот увидите! Да, вам предстоят большие испытания!»
«Боже мой, что делать, Василий Иванович! Я уйду… Уеду в Изюм [230], и все прикончится». — «Уезжать Вам незачем. Не обращайте ни на что вниманья. Живите как жили. Единственное средство оградить себя — влюбитесь в кого-нибудь, увлекитесь… А то, если там пусто будет, — беда. Несдобровать…»
«О, там-то слишком полно… Только опять все зря… Не нужно это…» Посмотрела на него — улыбается. Пауза.
Ну состояньице! — впору вешаться! Маруська сыграла очень хорошо — все хвалят ее, [говорят «молодчина». — вымарано] поздравляют с успехом. Василий Иванович сказал ей: «Молодчина», — словом — все обстоит как нельзя лучше.
Ну и вот, с одной стороны, зависть разбирает, с другой, и злоба на себя — что завидую; и опять сомненья, проклятья, сомненья относительно своих способностей! [Два слова вымарано.] Потом еще сказал кто-то Вендерович, что я представляюсь влюбленной во Владимира Ивановича [Немировича-Данченко] и Василия Васильевича [Лужского] — ради карьеры. Покоробило это страшно… На душе сделалось скверно, криво, опять зашевелилась мысль о том, чтобы уехать… Пусть успокоятся — докажу, что не нужно мне ничего, ни места в Художественном театре, никого из актеров… Противно все это! Надоело. Очевидно, говорят недоброжелатели и завистники. Так вот… Не нужно мне ничего… Уеду! Авось как-нибудь устроюсь… Пусть я вымотаю все силы, умру — все равно!
Такая тупая боль внутри, что ничего не страшно…
Только одно, одно мне необходимо! — его любовь. А с сознаньем, что я любима, — хоть на край света. Только это знать!
Тяжело очень… Дома всякие неприятности, погода тоскливая, серая… Скучно… Очень неспокойно за Новый Год. Боюсь… Чувствую, что это будет ужасно… Такое страдание, что душа вся вымотается. И одеться не во что… Тяжело будет. А придется делать вид, что весело, хорошо… Господи, как страшно! Ужасно!
Ура! Новый Год будем встречать в театре! Рада этому — страшно! Хотя, с другой стороны, жутко чего-то. Ведь я на всяких таких собраниях бываю обыкновенно очень неинтересна, и внешне, да и держать себя не знаю как, что делать с собой, не знаю. И вот теперь, когда я поразмыслила, это вовсе не представляется мне заманчивым. Напротив того, мне кажется, я измучусь страшно! Во-первых, я буду неинтересная и скучная, во-вторых, Василий Иванович будет ухаживать за кем-нибудь — и моя душа будет раздираться от боли, в-третьих, хотя это и неважно, мне одеться не во что будет как следует… Так вот…
И я уже представляю себе, как мне будет тяжело, с какой страшной тоской я приду домой, как брошусь в постель и буду плакать горько-горько… И мне уже заранее делается тоскливо и жалко себя… Ну да довольно об этом! Будь что будет!
Да, еще неприятно покоробило сегодня: Вендерович [198] вдруг спрашивает: «Что у Качалова с Аваловой [199]— любовь?» Меня передернуло…
Действительно, они часто бывают вместе, говорят, она влюблена в него, — это я давно знаю, но неужели и Василию Ивановичу может она нравиться. Ведь она — такая мещанка, что-то такое «простенькое»… отвратительно-пошлое [200]…
Не может [она. — зачеркнуто] быть у него такой вкус! Если [бы. — зачеркнуто] это действительно так (чему я пока ни минутки не верю), — то я отказываюсь от него.
Вырываю все… Как будто бы ничего и не было, и начинаю новую жизнь. Не стану из гордости, из уважения к себе и своему чувству — любить человека с таким вкусом. Господи! А [сердце. — зачеркнуто] внутри сейчас как-то замерло что-то…
Страшно! Страшно мне за себя.
Да, этот год скажет что-то очень большое в моей жизни!
Я даже не обрадовалась, напротив того, на душе стало тягостно и скверно. Ведь если я сразу возьмусь за какую-нибудь настоящую роль, я «сяду», и все будет кончено! Господи, как страшно! А так, может быть, я бы постепенно, постепенно двигалась вперед и в конце концов чего-нибудь достигла.
И с другой стороны, я буду чувствовать себя неловко по отношению к Кореневой. У нее Аня — хорошо [выходит. — зачеркнуто] идет, и сама она так подходит к [ней. — зачеркнуто] роли. И если Коренева узнает это — ей будет страшно неприятно. Она — завистливая.