автордың кітабын онлайн тегін оқу Урал — быстра река
Иван Степанович Веневцев
Урал — быстра река
Роман
Шрифты предоставлены компанией «ПараТайп»
Фотография на обложке - из семейного архива автора литературной обработки Валерия Николаевича Кузнецова
© Иван Степанович Веневцев, 2017
Роман «Урал — быстра река» о мире и Гражданской войне оренбургского казачества написан в 1945—1947 годах в исправительном лагере старшим урядником Оренбургской армии Иваном Веневцевым. В произведении, народном по языку и мировоззрению, оживает ушедшая в историческую беспамятность казачья вселенная с цельными, сильными характерами защитников южной границы России, малоизвестная миру трагедия зимнего Голодного похода остатков белой Оренбургской армии по безводным и безлюдным землям Семиречья.
12+
ISBN 978-5-4483-9933-6
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Оглавление
- Урал — быстра река
- Казачий роман-реквием Ивана Веневцева
- Часть первая
- Часть вторая
1
2
3
4
5
6
7
8
9
1
2
3
4
5
6
1
2
3
4
5
6
7
8
9
1
2
3
4
5
6
7
1
2
3
4
1
2
3
4
5
6
7
1
2
3
4
5
6
1
2
3
4
5
1
2
3
4
5
1
2
3
4
5
1
2
3
4
5
6
7
1
2
3
4
5
1
2
3
4
5
6
7
8
1
2
3
4
5
6
1
2
3
4
5
6
1
2
3
4
5
6
1
2
3
4
1
2
3
4
5
6
1
2
3
4
5
6
1
2
3
4
5
6
7
Казачий роман-реквием Ивана Веневцева
Этот роман (авторское название «Михаил Веренцов») о «неизвестной» во многом Гражданской войне на землях Оренбургского казачьего войска идёт к читателю около семи десятилетий. Судьба его рукописи, созданной за колючей проволокой Карагандинского исправительно-трудового лагеря, напоминает судьбу самого казачества, обречённого на физическое и духовное уничтожение как народный уклад и образ жизни, как народная вселенная.
Через семь десятилетий после Великого по народным страданиям Октябрьского переворота мы начали эпически вглядываться в кромешную тьму братоубийственной катастрофы. Свою правду о ней в нашей стране говорили лишь победители, хотя подлинные победители в гражданских войнах чаще всего остаются за непроницаемым занавесом истории.
После завершения Гражданской войны в России лукавые или безбожно-простодушные идеологи победившей стороны начали канонизацию, освящение классового видения её хода и её итогов. Всё, что отходило от канонов, попадало в разряд «антисоветчины» или «политически незрелого». Только гению Шолохова удалось — и это можно назвать чудом — показать невозможную по тем временам трагическую правду личности и истории.
Недостаточно было уничтожить противника как боевую силу, надо было на протяжении десятков лет добивать память о нём исторической полуправдой, которая хуже всякой лжи.
«Добрая слава лежит, а худая бежит», — говорят в народе. Всею мощью своего идеологического аппарата государство помогало распространяться худой славе белого движения, неизбежной в глобальном противостоянии, оставляя «лежать» в спецхранах чистоту помыслов и жертвенность белых патриотов.
Можно только предположить, что испытывали при этом оставшиеся в живых представители оболганных поколений. Обжёгшие их события на землях Оренбургского казачьего войска по своим масштабам и напряжению, военным и политическим последствиям были ничуть не меньше событий на Дону. Единственное, что могло примирить их с жестоким временем, это правда о них самих, воздающая по заслугам каждому — как отпущение грехов, заслуженных и незаслуженных. Оскорблённость массированной ложью, ответственность перед павшими братьями — вот что могло подвигнуть участника братоубийственной войны, каким был старший урядник Иван Степанович Веневцев, на отчаянный труд: создание романа-свидетельства, романа-хроники о пережитой трагедии.
Всякой письменной истории предшествует история устная. Народ творит фольклор, давая времени свою, единственно верную оценку. Если устные рассказы очевидца или участника поразивших его событий талантливы, а содержание его «бывальщин» отвечает общественным запросам, тогда рассказанное становится фактом общественного сознания, а многократно проверенные на слушателях рассказы о пережитом складываются в главки и главы народного романа. Здесь должны вспомниться традиции русского летописания, которое всегда было не от честолюбивого умения, а от гражданской боли. «Мёртвый ничего не скажет, а за него спросится».
У Ивана Веневцева был острый глаз и большое сердце. Не приходится говорить о его относительно счастливой звезде — не убили его ни пуля, ни штык в Гражданской, ни революционный, скорый суд победителей, ни «чёрные дыры» тюрем и лагерей. И если служители неволи не создавали ему особых условий для писательской работы, то — и это тоже чудо — не мешали заниматься делом, лагерным режимом не предусмотренным. Об этом с благодарностью (жестоко было бы гадать, насколько она искренна) вспоминает автор романа, перечисляя поимённо невольных помощников.
Так и скажешь: многим грезилось, а одному сбылось. У Ивана Веневцева, автора единственной книги, был не только личный опыт «посетившего мир в его минуты роковые», его неотступно понуждал трагический опыт поколения, по сути, целиком взятого Молохом двух Мировых и Гражданской войн. Он писал языком и жизненными представлениями этого поколения, на котором насильственно оборвалась связь времён.
Что же за произведение создал в столь неподходящих условиях родовой казак, дутовец, советский бухгалтер и заключённый Иван Веневцев? Его автобиографический роман — это история детства, отрочества и юности казачьего сына Михаила Веренцова, которому уготовано было появиться на свет накануне кровавого, полыхающего апокалиптическими огнями столетия. На юности главного героя — багровые отсветы братоубийственной бойни, прямым участником и жертвой которой он оказался.
Оренбургский казак Иван Степанович Веневцев родился в посёлке Благословенском станицы Оренбургской (современное село Благословенка Оренбургского района Оренбургской области) в 1896 году, месяц и день рождения пока неизвестны. Отец его Степан Антонович Веневцев девять лет служил атаманом посёлка. В отличие от старшего брата Василия (в романе — Дмитрий) Иван Веневцев не успел поступить в юнкерское училище, как мечталось, хотя и напряжённо готовился к экзаменам — помешала Гражданская война. Выбор Ивана — нравственный и сословный — прямо зависел от выбора по-юношески любимого им старшего брата. Как и Василий, Иван вступил в войско атамана Дутова, прошёл с ним крестные муки Голодного похода.
После разгрома белой армии старшего урядника Ивана Веневцева осудили на два года тюрьмы. Этот свой первый срок отсидел он в г. Новониколаевске (с 1925 г. — Новосибирск), и в 1921 году вернулся домой, в сожжённую и разорённую станицу. Следуя жизненной канве, событиями этого времени заканчивается (а начинается кануном Первой мировой войны) автобиографический роман.
Но для автора романа крестный путь продолжился. Вот некоторые «узлы» его жизни. 1926 год. Курсы бухгалтеров в Оренбурге. Работа по специальности в первом ауле совхоза «Караванный». 1929 — очередной смутный год: коллективизация. Чудом избежал нового ареста: ОГПУ «подчищало» белоказаков, освобождённых по амнистии (гарантии безопасности, данной командующим Восточным и Туркестанским фронтами Михаилом Фрунзе противникам Советской власти, добровольно сложившим оружие). Уехал в Среднюю Азию. Переходил из одной организации в другую. Сменил фамилию на Ковалёв, чувствуя пристальную опеку чекистов.
Между тем, из Благословенского доходили плохие вести: там голод. Спасаясь от голодной смерти, жена с его матерью, двумя дочерями и сыном уехали в Коканд.
Жена устроилась рабочей на завод безалкогольных напитков. Жили впроголодь, но сын Сергей окончил механический техникум. Иван Степанович помогал семье, как мог, «оберегая» её от себя. И всё-таки в сорок первом не уберёгся сам. Арест, лагерь, теперь под Карагандой. Его сын Сергей Иванович Веневцев в том же году пошёл на фронт, чтобы в сорок шестом в звании майора и с боевыми наградами вернуться «домой», в Коканд.
Второй раз в местах лишения свободы Иван Веневцев находился с октября 1941 года. Но только в феврале 1943-го, как свидетельствует архивный документ, осуждён Особым Совещанием НКВД за антисоветскую агитацию без указания статьи (!) сроком на десять лет. То есть его на полтора года лишили свободы без приговора даже того закрытого заседания «тройки», которая с 1934 по 1953 годы заменяла суд.
Резкий штрих времени. В архивной карточке Карлага МВД, заведённой на И. С. Веневцева-Ковалёва, нет данных о его первой судимости, но годом рождения назван 1900-й. Сдаётся, одно зависело от другого. Не удайся Веневцеву «омолодить» себя, чтобы к началу Гражданской ходить в казачьих малолетках (17—19 лет — до принятия присяги), вряд ли мы читали бы сейчас его свидетельство об этой войне — кровь людская в 20-м веке, что водица…
Мы не знаем, как пришла Ивану Веневцеву идея написания романа. По рассказам сына, «он был живым, эрудированным. Это был настоящий казак!.. Отлично играл на гармошке, пожалуй, лучше всех в станице. Дома в зимнее время… читал вслух для всех. В доме были настольные книги: Библия, «Война и мир», «Тарас Бульба», «Тихий Дон»… Книги отец приносил из станичной библиотеки (была такая при школе), привозил из города. Организовал в станице драмкружок. В основном ставили спектакли из комедийных произведений Гоголя. Всё это в зимнее время, когда не было полевых работ. Сам и режиссёр, и артист… Клуба не было, все спектакли проводили в школе, в воскресные дни. Народу набивалось «под завязку», хохот стоял такой, что слышно было на улице…
Ни с кем никогда не ссорился. Его уважали и называли только по имени и отчеству. И вообще, в станице наша фамилия пользовалась авторитетом, и не только мы, а все три ветви Веневцевых, которые приехали из станицы Городище… Я лично его уважал и никогда не называл на «ты», только «вы». Когда он скитался по Средней Азии, не имея возможности долго находиться на одном месте.., мы с ним иногда встречались. У нас в разговоре были только шутки и смех. Он не унывал, был весёлым».
Может, как раз здесь и разгадка чуда создания романа. У его автора был народный характер, из тех, что в огне не горят и в воде не тонут. Словно великий романист движет рукой казачьего сына Сергея Ивановича — пишет о смехе и шутках отца, но какие душевные запасы нужно иметь для этого смеха и этих шуток!
Да, наверное только такая личность и могла решиться на труд неведомый и неподъёмный, невозможный труд. Думаю, что для казака Ивана Веневцева это была форма сопротивления. К этому подвигает даже нечаянная метафора — перевод немецкого слова «Kraft» — сила. Именно на серо-жёлтых «железных» листах крафт-бумаги, нарезанных из мешков для цемента, писался роман о казачьем мире и казачьей войне, начатый и законченный в лагерной неволе в 1945—1947 годах. Рукопись хранится в домашнем архиве внука автора по материнской линии Сергея Федоровича Попова — активнейшего участника подготовки романа к изданию.
Документальную основу романа нечаянно подтвердила архивная находка оренбургского историка Владимира Геннадьевича Семёнова. Он нашёл дело Василия Веневцева, рождения 1882 года, послужившего прототипом старшего брата главного героя — Дмитрия. Последняя запись службы: «В 20 Оренбургском казачьем полку, младший офицер (10. 1918). Гибель брата Иван Веневцев кровью сердца напишет в романе…
В сорок шестом сын получил письмо из Караганды: «Приезжай, забери рукопись…». Сергей Иванович смог приехать только в сорок седьмом. Отец был уже расконвоирован. Он передал сыну вторую, восстановленную по памяти рукопись — первую в зоне украли. Сергей Иванович отвёз её в Коканд, перепечатал, чтобы показать в Москве, в Союзе писателей. Но рецензировавший рукопись литературный консультант предостерёг его: «Она (рукопись. — В.К.) несвоевременна, с ней наживёшь много неприятностей!» Гражданская война в умах продолжалась.
В пятидесятом Сергей Иванович решается написать Шолохову. Великий писатель ответил: «Ознакомиться с рукописью Вашего отца, к сожалению, не могу, т.к. загружен работой».
В пятьдесят первом Иван Веневцев вышел из лагерной зоны, но не из сферы внимания «вдумчивых биографов» МВД. Его оставили «на поселении» неподалёку, в посёлке Долинка. В последующие годы Иван Степанович пытался переделывать роман, убирая из него острые места, видимо, поздним страхом испугавшись за детей. Дописал страницы отступления — исхода казачьего войска в Китай.
Президиум Ферганского областного суда 9 сентября 1960 года пересмотрел дело по обвинению Веневцева Ивана Степановича. Можно лишь попытаться представить, какой музыкой освобождения прозвучали для него машинописные строки судебной справки: «Постановление Особого Совещания при НКВД СССР от 10 марта 1943 года отменено и дело производством прекращено за отсутствием состава преступления. Веневцев И. С. реабилитирован».
Эта справка пришла ко мне из Караганды от известного журналиста и писателя Валерия Михайловича Могильницкого. На него вывела оренбургская журналистка Татьяна Максимовна Денисова. По моей просьбе Валерий Михайлович выехал в Долинку, в местный музей памяти жертв политических репрессий. Директор музея Светлана Климентьевна Байнова загорелась темой, вызвала старшего научного работника Марину Клышникову, которая в своё время, заинтересованная личностью Ивана Веневцева, провела опросы теперь уже бывших поселенцев о жизни необыкновенного собрата по судьбе. По её сведениям, после выхода из лагерной зоны Иван Веневцев работал на правах вольнонаёмного старшим бухгалтером, счетоводом-ревизором в Карлаге, а после ликвидации лагеря в 1965 году — старшим рабочим склада совхоза «Карагандинский», рабочим, сторожем стройуправления №3 треста «Карагандажилстрой», гардеробщиком комендантского отделения Карагандинской высшей школы МВД СССР.
Из фондов музея Светлана Климентьевна принесла копии справок УВД Казахской ССР, областных судов, трудовой книжки Ивана Веневцева. Удалось восстановить адрес дома, где он жил: улица Садовая, 15, квартира 6. Вместе с директором Валерий Михайлович поехал по этому адресу. Их встретил огромный высоты раскидистый клён в палисаднике бывшего барака. Новый хозяин дома водитель Борис Исупов рассказал, что клён этот посадил Веневцев, а саженец привёз из опытного сада Карлага. Какая пронзительная метафора казахстанского существования заключённого! Клён этот — неистребимо-живучее дерево, единственное украшенье казачьих станиц, посажен в тоске по родине, а вышел этот символ жизни из угрюмых недр Карлага!
В 1975 году Иван Веневцев скончался, так и не повидавшись с родиной.
Его сын Сергей Иванович — к тому времени он жил в Выборге — свёл отцовские рукописи в одну и опять предлагал казачью летопись «литературным часовым» — в журнале «Нева», Союзе писателей РСФСР. Ответы по духу времени были спокойнее, но заканчивались отказом — рукопись требовала литературной доработки. Так в своих поисках он добрался до родины, до места действия романа, до Оренбургской организации Союза писателей России. Вернулся на родину и возвращается к землякам-читателям и труд его отца — эпический документ из кровавого архива Гражданской войны. Действительно, «рукописи не горят».
Какова же художественная ценность этих картин национального апокалипсиса, увиденных глазами «простого» казака, переданных языком литературного дилетанта — интеллигента в первом поколении, одарённого от природы? Если идти по пути аналогий с Великой Отечественной войной, с её художественной «окопной правдой», то летопись Ивана Веневцева можно назвать «правдой с высоты казачьего седла», а его прозу — народным сентиментальным романом, где все действующие лица и, прежде всего, главный герой Михаил Веренцов, носят родовые черты их создателя — рассказчика из народа.
Именно этим обусловлен народный, сильный, выразительный язык персонажей из среды, генетически общей с автором, и именно поэтому чаще всего был обеднён, грешил канцеляризмами язык персонажей из другого, «светского» мира, как и язык авторских размышлений, характеристик, выводов. По этой же причине произвольна, стихийна композиция произведения.
Нельзя ни на минуту забывать, что роман создавался под вышками часовых: над ухом автора, одетого в робу зэка, жарко дышало время, живущее по законам Гражданской войны. Отсюда понятней изобразительные удачи первой части романа, повествующей о детстве и ранней юности действующих лиц, и нервный, фрагментарный, уходящий зачастую в газетный документализм характер второй части с кровавым абсурдом братоубийственной бойни.
Роман — свидетельство непосредственного участника событий приоткрывает тщательно замолчанную, неизвестную до 90-х годов минувшего века — времени газетной публикации первой части романа революционную тайну тех дней. Позднейшие оренбургские исторические хроники настаивают на том, что «особую роль в разрастании гражданской войны сыграл налёт в ночь с 3 на 4 апреля (1918 года — В.К.) белоказаков на спящий Оренбург. Ворвавшиеся в город учинили зверскую резню. Было жестоко зарублено 129 человек, в их числе старики, женщины и дети. Обстановка в Оренбурге накалилась до предела, рабочих охватила ненависть к тем, кто совершил злодеяние. Было возможно, что она распространится на всех казаков, тем более что в городе уже были случаи самосудов по отношению к ним».
Главный вопрос: что вызвало столь жестокий характер налёта казаков — профессиональных защитников Отечества, а не наёмных убийц? Ответ дан в первой части романа: «отворило кровь» провокационное разрушение, видимо, в феврале — марте 1918-го державного символа казачьего войска — конной статуи вооружённого казака на Форштадской площади Оренбурга. Иезуитский расчёт оказался точным: кровь «закипела в жилах» казаков-стариков, казаков — героев Первой мировой — их было немало — при виде такого кощунства в святая святых казачьей воинской славы — у Знамённой войсковой избы. В этот драматичный ряд становилась и первая живая жертва новой власти — бессудный расстрел на 18-ом разъезде арестованного на станции Платовка возращавшегося с фронта престарелого казачьего генерал-майора П. В. Хлебникова. Автор воспоминаний — исследования «Оренбургское казачье войско в борьбе с большевиками. 1917—1918 годы» И. Г. Акулинин, помощник войскового атамана, командир II и I казачьих корпусов в 1918—1919 годах писал: «Заняв Оренбург (31 января 1918 года. — В.К.) и утвердившись на территории Оренбургского войска, большевики сразу показали себя казакам.
Всюду — в городах и станицах — начались кровавые расправы, грабежи и разбой. Несколько станиц было сожжено дотла; миллионы пудов хлеба вывезены или уничтожены; тысячи голов лошадей и скота угнаны или зарезаны на местах; масса имущества разграблена. Все станицы и посёлки, независимо от того, принимали участие в борьбе против большевиков или оставались нейтральными, заплатили денежные контрибуции и затем были обложены громадными налогами. Большевики всех казаков без разбора совершенно искренно считали врагами советской власти и потому ни с кем не церемонились. Много офицеров, чиновников, казаков и даже казачек было расстреляно; ещё больше посажено в тюрьму. Особенно свирепствовали большевики в самом городе Оренбурге.
Такие мероприятия со стороны большевиков быстро отрезвили не только казаков-стариков, но и казаков-фронтовиков и заставили их взяться за оружие».
В этой связи вспоминается разговор со старейшим научным сотрудником Оренбургского областного краеведческого музея Сергеем Александровичем Поповым (1905—1986) в семидесятых годах: он рассказывал, что из себя представлял Оренбург — город армейских военных, казаков, купцов и ремесленников в 20-х годах прошлого века. После Гражданской войны и революционных чисток город был настолько обезлюжен, что новоприехавшим сюда приходилось выбирать для жительства не дома даже, а улицы с несколькими заселёнными подряд домами — по соображениям безопасности…
Надо думать, главной болью для автора, органически не способного на лукавство, была невозможность озвученного объективного взгляда на страшные годины русской истории. Кто знает, сколько бесценных эпизодов и оценок выкинуто им при многочисленных переделках рукописи! Писать сусальные картинки в духе кинофильма «Кубанские казаки» автору не позволила бы кровь старшего брата и всего его «потерянного поколения», изображать же пережитую действительность без внутреннего цензора было самоубийством.
Литературная обработка многострадальной рукописи не должна была «навредить» ни автору, ни изображаемому времени. Поэтому оставлено, по сути, без вмешательства всё художественно самобытное, всё, что можно отнести к авторским достижениям. Важно было не исказить исторических акцентов авторского текста, чтобы и в частностях они соответствовали «гласу народному — гласу Божьему». Предприняты попытки бережной реставрации, освобождения от издержек стиля, дан как бы «перевод» неудачных мест, стилистически приближающий автора к самому себе — лучшему.
Особое слово о сыне автора романа Сергее Ивановиче Веневцеве (1916—2003) и его внуке по материнской линии Сергее Фёдоровиче Попове — творческих душеприказчиках писателя, чьими заботами рукопись романа не только не затерялась на перекрёстках времён, но обрела «второе рождение», получила прописку в оренбургской прозе — первая часть романа под названием «Рубеж» опубликована в газете «Оренбургский казачий вестник» за 1993 год. Не чуждые литературного творчества, они во многом помогли прояснить детали казачьего быта, говора, ушедших в историю.
Перед публикацией в газете «Оренбургский казачий вестник» мы поместили в областной газете «Оренбуржье» отрывок из романа с биографией автора. Вот что писал по этому поводу 21 декабря 1992 года Сергей Иванович: «Получил сегодня Ваше большое письмо с газетами „Оренбуржье“. Очень Вам, до глубины души, благодарен. Спасибо огромное. Лёд тронулся, слава Богу, почти через 50 лет! Не утерпел, открыл конверт на почте, но читать не мог. Слёзы радости и обиды за казачество застилали глаза. И сожаления о том, что отец не дожил до этой счастливой минуты. Минуты, когда благодаря Вам,.. его строки романа, написанные за колючей проволокой, увидели свет и их увидят в первую очередь милые сердцу уральцы — оренбуржцы — станичники — благословенцы…»
Накануне столетия Октябрьского переворота (И. В. Сталин) с его космическими светотенями было бы исторической безответственностью держать под спудом такой документ при всех его художественных несовершенствах. Слишком мало объективных свидетельств из её драматичных страниц — истории сопротивления Оренбургского казачьего войска оставила эпоха самоуничтожения великого народа, слишком дорога здесь каждая живая деталь, чтобы поступиться «самодельным» романом Ивана Веневцева — единственным в своём роде произведением, сбережённым временем, — если не в назиданье, то хотя бы в раздумье потомкам.
Валерий Кузнецов 1 ноября 1995 — 2016 гг.
Часть первая
Набаты.[1] Край мой казачий
[1] Набат — тревога; бой в доску, звон в колокола для сбора народа по случаю пожара или иной общей опасности.
[1] Набат — тревога; бой в доску, звон в колокола для сбора народа по случаю пожара или иной общей опасности.
Набаты.[1]
1
Белёсым бархатом блестят выжженные солнцем степи оренбургского казачества — это выцветшим ковылём выстелены почти безлюдные равнины. Только вихри степные в полдневный зной нарушают тишину, с шумом и свистом бешеной свадьбой несутся они по полям, срывая сухую траву и колючку-катун, мешая в кучу, уносят спиралью до облаков. Точно вьётся страшная веревка, а конец уходит в небо. Застигнутый врасплох жаворонок, скрученный потоками воздуха, долго не может выпутаться из смерча. Обескураженный стрепет теряет равновесие, кувыркается в траву.
Бегут вихри, бесследно исчезают. После них — опять тишина, сухой зной и марево. Синяя дымка скрывает даль.
Но вот на горизонте появляются кучевые облака, они поминутно растут, превращаясь в гигантские фантастические фигуры, ширятся, сливаются в огромную чёрную тучу, впереди которой идёт буря — самая страшная из стихий в этих местах. Не устоять против бури ни конному, ни пешему. Всё живое стремглав спешит укрыться в убежища.
Буря срывает скирды сена и соломы, подбрасывает их кверху в бешеной игре, былками[1] расстилает по земле; крыши с домов закидывает за село.
Вслед за бурей с неба падает море воды. От грозовых раскатов с дребезгом вылетают оконные стёкла.
Ливень ужасный, разрушительный проносится, оставляя за собой ярко-промытую радугу и отдалённые раскаты грома. Тучу с дождём и громом унёс ветер.
Выходит и нещадно палит солнце. Дождевая вода стекает в низины, через час-два прошла, высохла. Робко поднимается поваленная дождём трава. Расправляя крылья, сушатся на солнце вороны, грачи, галки — все, застигнутые дождём в открытом поле и промокшие насквозь в своём
убежище. Сейчас они не могут летать, их можно ловить руками. Пернатые хищники бьют их насмерть…
2
После таяния снегов невиданно преображается степь. Всеми цветами радуги торжествует живой зелёный ковёр на все стороны света. Мириады жёлтых, красных, фиолетовых тюльпанов вспыхивают на нём. Жаворонки над головой разливают свои радостно-мелодичные рулады.
Выпорхнув из травы, небольшая с розовой грудкой птичка сидит, раскачиваясь, над кустиком зелёной травы, обхватив тоненькими лапками веточку и не боясь человека, как бы выговаривает жалобно: «Чуть-чуть си-и-жу, чуть-чуть си-и-жу!». Ей на разные голоса вторят другие.
Человека степные пичуги подпускают почти вплотную. Посмотришь под куст: там маленькое круглое гнёздышко, искусно сплетённое из мягкой травы и выложенное внутри пухом — а в нём пяток яичек. Пройдёшь дальше, а птичка опять сядет на своё место в гнездо. Через несколько шагов всё повторяется: взлёт другой птахи над кустом — и опять гнёздышко. Цвет яичек разный: у одних белый, у других, как небо, голубой, у третьих — серый.
…И окраска оперенья, и песни птиц — всё множит собой роскошное степное разнообразье.
А какую радость даёт этот мир: и цветы, и зелень без края, и чистые птичьи голоса, и этот жёлто-коричневый или сизо-лиловый распластавший трепещущие крылья, как бы зависший на одном месте и зорко высматривающий в густой траве добычу, кобчик!..
А воздух степной! Им не надышишься, он не умещается в лёгких, его хочется глотать, пить — этот сухой настой цветов и трав!.. Запахи степи особенно остры после дождя, когда горячими золотистыми лучами выходит из-за туч солнце.
А звери, а птицы степи! Кого там только нет! Раздолье для охотника… Точно стада баранов, бродят по степям долгоногие журавли, охотясь за змеями, ящерицами, насекомыми. Накапливают жир тяжёлые дудаки-дрофы, с трудом, лениво поднимаясь в воздух. Низко пригнув шеи под сплошной кошмой гниющей стари-травы, укрываются куропатки, стрепеты…
На Урале и приуральных луговых озёрах стадами плавают лебеди, гуси, утки, казарки. В небе парит орёл, выслеживая пернатую добычу, камнем бросается с огромной высоты, грудью разит жертву наверняка, насмерть. Беркут и чёрный ворон спешат полакомиться остатками орлиного пира.
Человеку незаметна жестокая борьба за жизнь этого мира. Сколько степных существ в страданиях погибает, когда борьба становится непосильной, сколько растерзывается и пожирается более сильными и хищными! Остается беспомощное потомство, или дети умирают на глазах родителей, вызывая страдание.
Незаметна человеку эта жизнь, полная неведомых ему страстей, стремлений и противоречий. А степному миру незаметна жестокая, осмысленная и кровожадная — борьба человеческая.
3
Голубой зигзагообразной лентой разрезая степные дали, тянется река Урал, указывая границу между Европой и Азией. Здесь когда-то угрожали Европе с востока кочевые народы. Вставшее на этом рубеже казачество вело жесточайшую борьбу, оберегая русские земли от степных набегов. Постоянным аванпостом казачество заслоняло границы от посягательств на мирную жизнь Руси. Как из гигантского мешка, рассеивались казачьи кости по степным просторам, где потом — грибами на токовищах в дождливую осень — родились станицы.
На рубежах святой Руси
Всегда стояли казаки,
В руках их пики и клинки,
А смерть всегда за их плечами…
Жизнь в пограничной полосе подвергала казака постоянной опасности, заставляла быть всегда готовым к её отражению. Даже на полевые работы и пастьбу скота мужчины выезжали вооружёнными. Владели оружием и жёны казаков. Не однажды в отсутствие мужчин женщины защищали свои станицы от внезапных нападений.
Жизнь отбирала людей с сильным характером, выносливых, неустрашимых. Вырабатывала смелость, находчивость, умение приспосабливаться к обстановке. Среди казаков было равенство, в руководители избирались отличившиеся умом, талантом, храбростью. Привилегий по происхождению, знатности, богатству казаки не знали.
Кошмарным сном остались позади буйные времена, когда тёмными ночами, пригнувшись к луке седла, рыскали по степи чёрные всадники в малахаях с длинными чеблыками[2] в руках. Мёртвой петлей на чеблыках привязаны окрюки-арканы. На ночных тропах через непроходимые камышовые, тростниковые ли заросли по речкам Бердянке и Илеку таились казаки, ожидая недруга. По тропам, оставшимся без караула, тихо прокладывались лихие люди, проникали в станицы, сеяли огонь и смерть, уводили пленников — мужчин и женщин от мала до велика или, застигнутые казаками, прощались с жизнью. Выли тогда, рвали длинные косы их черноглазые жёны, оплакивая своих джигитов, которым не удалось украсть русскую женщину или дебелого казака для богатого выкупа. Не увидеться с ними больше никогда, сложили они свои головушки в жарких схватках с казаками. Их не увидят родные, их не увидят привольные степи, их не забудут всю жизнь, какой бы долгой она не была.
Зачем уничтожались с обеих сторон прекрасные, полные здоровья и сил жизни? Земли не хватало? Полей, просторов? Нажива ли была целью, подстрекательство ли сильных мира? Не задавались этими вопросами ни кочевники, ни казаки, а выполняли волю пославших и гибли… Лилась, лилась кровь. Берега Урала, Бердянки, Илека усеяны костями казаков и кочевников.
4
Высокая гора Маячная на первом берегу Бердянки в двух верстах от её впадения в Урал — постоянное убежище для нападающих и укрывающихся от преследования кочевников. С севера она прикрыта зарослями и стремниной Урала, с запада — горой и речкой. Скрытны здесь и пути нападения, и отступления.
В набег на казачий Приуральный пост выехал сам султан с большим отрядом из семидесяти двух всадников — отборных, закалённых в схватках. Предводитель на прекрасном сером в яблоках арабчике, приведённом год назад дядей султана из турецкого города Багдада[3]. Отряд джигитов посажен на одичалых коней — их подолгу держали в тёмных сараях, не выпуская на свет.
Набегом должно разгромить и уничтожить Приуральный, за ним — Родниковский и Паникинский посты. На них, отстоящих друг от друга на семь вёрст, не более трёх десятков казаков, разделённых на три группы. В случае удачи отряд проникнет на двадцать вёрст вглубь русской территории — до речки Донгуз.
С Приурального хорошо заметна необычная пыль из-за Маячной горы, выдающая большой отряд конницы. Время от времени на гору выскакивают два-три всадника и, погарцевав, скрываются.
Приуральный объявляет тревогу, он уже на конях. Поскакал гонец на Родниковский и Паникинский посты.
Разведчики султана разыскивают брод через Бердянку и доносят: река глубока, бродов нет, берега болотистые в тростниках и камыше. Если отряду броситься вплавь, он будет уничтожен прежде, чем достигнет берега.
Султан решает переправляться через Бердянку в десяти-двенадцати верстах выше и быстро ведёт отряд туда. Пыль взлетает из-под ног коней. Казаки по своей территории сопровождают отряд, приближаясь к Родниковскому, потом и Паниковскому постам и соединяясь с ними. Это обещает удачу.
На двенадцатой версте облако пыли остановилось. Из складок местности появляются и скрываются конные. Ветер доносит крики — готовится атака. Через минуты киргизы[4] с душераздирающим гиканьем и криками «алла» полным карьером перескакивают пригорок, направляясь смешавшейся толпой к Бердянке. Мгновенье — и она форсирована. Казаки стремительно отходят вглубь своей территории, к Центральной горе, что в восьми верстах к юго-западу, на пути к Донгузу. Они тщетно ожидают подкрепления от Красноярского, Перовского и Донгузского постов — те отозваны на помощь Илеку. Казаки отступают уже пять, шесть, восемь вёрст. Вот уже верх горы стремительно надвигается под ноги коней. Кочевники давно бы настигли казаков, но не решаются, надеясь, что казачьи кони утомятся и будут отставать по одному. До казаков доносятся крики, смех и ругательства.
По казачьему отряду в тридцать четыре человека вполголоса передается команда взводного Устьянцева: «Отступать как раз до вершины горы, а потом — с Богом на супостатов».
Гора уже позволяет видеть через голову Донгуза прекрасную равнину Илецкой Защиты[5]. Вот и вершина горы ушла под копыта коней. Басом крикнул Устьянцев:
— С Богом на врага! — и крепко выругался.
Будто вихрь налетел на казачьих коней, осадил, поднял их на дыбы, круто повернул на задних ногах. Машинально, без команды выхватили казаки клинки из ножен, радугой, разящей молнией блеснули ими на солнце.
Дрогнули, смешались нападавшие. Кто-то повернул назад, другие их задерживают. Грозная лавина сбилась в кучу, рождая панику. Казаки атаковали с обоих флангов, проникли в тыл.
Не было команды у кочевников. Все командовали или все поднимали панику, нагнетая страх.
Устьянцев давно приметил султана на яблочном арабчике. Отступая, оглядывался, ждал его в первые ряды, чтобы при контратаке сразу напасть, но тот скакал далеко сзади, а теперь сдерживал отступающих.
Устьянцев взял повод коня далеко вправо, огибал противника, ломился в тыл, к султану. Он не думал о том, что может быть смят и растерзан отступающими. Он низко пригнулся, чуть не лежал на гриве коня. Клинок, неумолимое оружие взводного, опущен чуть не до земли. Теперь Устьянцев стремительно несётся на султане, ещё мгновение — и обрушится на молодого, неопытного соперника. Нападая с тыла, казак уже в двадцати-пятнадцати-десяти конских прыжков от султана. Заметавшегося предводителя защищают четверо. Один выступил вперёд, видимо, на глазах вождя готовый умереть за него — устремил своё длинное копье в грудь Устьянцева. Взводный взметнул клинок — копье отскочило выше его головы. Концом клинка казак ткнул противника ниже глаза.
Двое грозили копьями с обеих сторон. Удар одного прошёл мимо, второй глубоко вонзил копьё в бедро взводного. Устьянцев ударил шашкой по копью, ломая его, железный его конец остался в теле. Вторым ударом, перерубая ключицу, рассёк плечо противника.
Последний противник султана отскочил, освобождая доступ к нему, растерявшемуся, не успевшему защититься. Клинок казака на вершок от конца завяз выше уха в голове султана. Мотнувшись назад в седле, султан натянул поводья коня, валясь к нему на круп. Арабчик встал на задние ноги, чуть не опрокидываясь на спину. Султан рухнул на траву и лежал бездыханно, как подкошенная трава.
В беспорядке, с криками «алла» отступали кочевники десять вёрст на Бердянку. Из всего отряда спаслись на быстрых конях только двадцать два джигита.
Копьё из тела Устьянцев вырвал тотчас после схватки с султаном. На пятой версте погони он, теряя кровь, в беспамятстве свалился с коня. Его нашли в траве, доставили на кордон. Арабчик убежал с отступившими.
Султана похоронили со всеми почестями как военачальника на месте его смерти в одном из оврагов Центральной горы. Этот овраг до сих пор называется «Султанский».
На крутом берегу речки Паники схоронили убитых казаков. На могиле поставили грубый дубовый крест с простой надписью: «Сидесь схоронены казаки Новоженин Митрий, Перов Гриша, Усянцев Пашурка, да Иванов Лексей, да Андронов Михайло, да Извозчиков Ондрюша. Убиты в бою с киргизцами 20 июня 1831 года. Вечна им память. Бох им судья». Впоследствии на этом месте вырос богатый хутор Мокеев. А Григорий Устьянцев, потерявший в этом бою меньшего брата, стал основателем станицы Благословенной.
5
Станица Благословенная — бывший кордон Приуральный, входивший в состав Оренбургской станицы — заняла левый берег Урала в восемнадцати верстах выше Оренбурга и в трёх верстах от речки Бердянки.
Несколько семей русских казаков — в их числе Веренцовы — переселились сюда в первой половине XIX века из большой уральской станицы Городище. Из станицы Островной Благословенную пополнили украинские казаки — потомки запорожцев. Когда Екатерина II упразднила Запорожскую Сечь, часть казаков ушла за пределы России — в Турцию, часть — на Кубань и немногие — на Урал, где на одном из островов основали своё подобие Сечи — станицу Островную.
Переселившиеся отсюда казаки принесли с собой в Благословенную украинскую речь и свой быт: прежде всего, блистающие снаружи и внутри чистотой украинские хаты. Женщины ходили в национальной одежде, мужчины — в широченных штанах, заправленных в короткие мягкие сапожки, в белейших рубашках, расшитых замысловатыми рисунками. Бород украинские переселенцы не носили, в обычае были длинные усы с подусниками и оселедцы[6] на затылке.
Со временем перемешались станичники в родственных связях и фамилиях. Украинские перешли в русские: Щеголи стали Щеголевыми,
Щербаки — Щербаковыми, Тырса — Тырсинами. И лишь Бурлуцких не тронули изменения.
Наместник царя на восточной окраине России, в Оренбургском крае — генерал Перовский посетил однажды кордон Приуральный и сказал казакам: «Вы стоите на острие киргизского копья. Благословляю вас на подвиги. И кордон ваш отныне нарекаю называть: станица Благословенная. С Богом!»
Этого угла степи не забудет история сопротивления кочевым набегам. Здесь задержаны вольные орды, надвигавшиеся с востока вниз по левому берегу Урала…
Отдохнули кочевники от грани, осели на земле, стали разводить несметные стада скота, понемногу сеять просо.
Потянулись бессчётные верблюжьи караваны с бубенцами и колокольчиками по караванным дорогам через киргизские степи из Бухарского, Кокандского, Текинского и других среднеазиатских ханств в Оренбург, в эту бездонную торговую пропасть. Прекратились набеги, вызывающие кровопролитные схватки, теперь казаки стали крепко дружить с киргизами. Всё в них нравилось казакам: лихость конной езды, гостеприимство, мягкость и уступчивость, верность в дружбе. Привлекала даже способность «чисто» украсть и не попасться. Почти те же качества киргизы находили в казаках. Прежней вражды как не бывало, об этом старались не упоминать, а если за рюмкой и поминалось, то в шутку: мол, вы убивали нас, а мы убивали вас, что поделаешь, один Бог без греха, такое было дурацкое время. Что было, то прошло. Не будем об этом говорить. Пей, Вилизбай, я свою рюмку уже доделал.
Теперь словно и солнце стали замечать обитатели этих прекрасных казачьих и киргизских равнин, замечать и радоваться ему. Словно посветлело и повеселело оно со времен кровавых столкновений.
6
Вокруг казачьих станиц взломана целина, распаханы упругие, девственные ковыли, зреют там каждое лето обильные хлеба.
Июль… Дует лёгкий неизменный юго-западный ветер. Морской равниной волнуется золотая с тяжёлым крупным колосом пшеница, как морская зыбь, своей безбрежностью поглощает целые табуны скота при зазевавшемся
пастухе. На краю жёлтого вздыхающего моря зеленеют поля, изрезанные ровными клетками, украшенные смеющимися подсолнухами. Это бахчи, усеянные жёлтыми медовыми дынями, зеленовато-белыми тонкокожими арбузами.
Воскресенье. По полям вдоль и поперёк скачут верхом и в телегах, с жёнами и в одиночку жители станицы. Здесь именно скачут, спокойно не ездят, всегда куда-то спешат, как на пожар. Климат, история и судьба выработали по своему вкусу местный темперамент. Здесь всё делается быстро, вскачь, ватагой. Так празднуют, так дерутся, работают, так спешат в армию в мирное время, так возвращаются обратно.
В свадебные и праздничные кутежи на улицах рискованно появляться, особенно в масленицу. Всё несётся в бешеной скачке, не разбирая дороги и углов, всё кричит, вываливается из саней, сваливается с коней, снова вскакивает и снова несётся, обгоняя друг друга. Там скачет верблюд, впряжённый в паре с коровой, они тащат плетень или воротное полотно с сидящим на нем народом. В кругу водка и закуска, все пьяные и пьют ещё. Пьяный кучер верхом на верблюде или корове завозит эту честную компанию в снежный сугроб, все переворачиваются, сваливаются вместе со своим столом в общую кучу. Трещат ребра, ломаются руки, женщины сверкают недозволенными местами. Дикий, гомерический смех, шутки… Опять сели на свою «повозку» и затянули песни или частушки под гармошку с присвистом. Снова соскакивают, начинают бешеные пляски вприсядку — крик, шум, хохот! Там группа в двадцать-тридцать всадников поскакала за станицу, на скачки.
К масленице в каждой станице складывается огромная снежная пирамида пяти-семи саженей[7] в диаметре и такой же высоты — «городок». Для прочности и скольжения он обливается водой. В назначенный день собираются казаки-взрослые и школьники, все на конях. Вначале городок берут старшие. Выстраиваются в версте в конном строю и по команде бросаются к нему бешеной ватагой. На пути — барьеры из хвороста и бревен, снежный вал, горящая свернутая жгутом солома. Перед самым городком атакующих обстреливает холостыми залпами пехота, забрасывает их снегом. Подскакав, атакующие со всех сторон спрыгивают с коней прямо на лёд городка. Чтобы удержаться на нём, у каждого в обеих руках железные тычки, похожие на укороченный штык. Они поочередно втыкаются в снег и позволяют сильному взобраться на верх пирамиды. Соревнующиеся спешат, давка невероятная, падает с высоты не удержавшийся, сшибает других ниже себя… Первый, одолевший подъём, кричит свою фамилию, за ним второй, третий, четвёртый — до четырёх разрядов даются призы. Первый — золотые часы или седло с набором, другие — подешевле.
После городка — джигитовка, рубка шашкой лозы, уколы пикой чучела. За это — новые и новые призы. Так целый день до ночи. Из станицы разъезжаются по хуторам и посёлкам поздно, часто в пургу. Взявших приз дома встречают восторженно и будут помнить об этом всю жизнь. Тут начинают «обмывать» призы. «Моют» и порой не замечают, что масленица прошла, и идёт Великий пост.
В Оренбурге праздником руководили специально назначенные атаманом отдела казаки. С утра гудит Форштадская площадь, по обеим её сторонам курится парок от дыхания собравшихся. В центре, неподалёку от конной статуи казака, сложен городок.
Казаки в коротких бекешах[8], отороченных каракулем по полям, приполкам и стоячим воротникам. Тёмно-синие узкие брюки с широкими голубыми лампасами заправлены в сапоги с твёрдыми лакированными голенищами, некоторые подпоясаны голубыми кушаками. На головах папахи из чёрного и серого каракуля с верхом из тонкого голубого сукна, верх крест-накрест перехлёстнут позолочённой тесьмой. Из-под папах выпущены роскошные чубы. Казаки постарше — в полушубках и валенках-катанках. Ходят, переговариваются, шутят, ждут сигнала — ружейного выстрела холостым патроном — к атаке на городок. Все они будут болеть за своих станичников, подбадривать соревнующихся криками, репликами.
Красивая, дородная стоит казачка в толпе. На плечи поверх своей одежды накинут полушубок. Она пристально наблюдает за атакующими городок, не замечает острот в её адрес. Один из шутников, подкручивая усы, спрашивает:
— Ты чо, здобнушка, озябла штоль — полушубок-то одела? Можа, погреть?
Другой предупреждает:
— Мотри, Гриша, она те погрет! Хлеснёт наотмашь по роже — всю жисть будешь со спины смотреть, гляди, кака она лепёха!
Её муж, Щёголев Николай, тоже будет брать городок, брать приз. Ей не до острот и шуток. Наконец, долгожданно-неожиданно — выстрел! Сердце казачки замерло, щёки пылают жаром, внутри что-то оборвалось, она что-то шепчет: молится за мужа или ругается по адресу шутников — не разберёшь. Кругом бушует море: посвист, шум, гам, выкрики: «Не подгадь! Вася, Гриша, Миша…» и другие знакомые имена.
Конь Чалый под Николаем стелется до земли. Легко берёт препятствия, мчит своего хозяина к снежной пирамиде. Щёголев без папахи, тёмно-русый чуб откинут ветром в сторону, сам только в рубашке, снял верхнюю одежду — для лёгкости, потому жена и стоит в полушубке. Ольга вся внимание, истово выкрикивает:
— Коля, только приз. Не возьмёшь, дома ничо не получишь!
Стремительно близится ледяная глыба — осталось несколько бросков коню. Николай высвободил ноги из стремян, одной встал на седло, другой — на конский круп, напружиненно пригнулся и — как слизнула пирамида казака. Распластался на ледяном конусе, а тычки[9] в его руках заработали, подвигая извивающееся змеёй тело наверх, к заветной цели.
Из первого десятка Николай первый вскакивает на пирамиду, твёрдо и звонко выкрикивает: «Щёголев из Благословенной!» — и соскальзывает вниз. К нему уже ведут его Чалого. Он целует умного коня, гладит и треплет его шею, а тот своими бархатными губами треплет хозяина за плечо, словно поздравляет — просит угощения. Шерсть у Чалого закуржавилась завитками.
Ольга подбегает к мужу, сбрасывает полушубок на его плечи, отдаёт папаху чёрного каракуля… А сама! Так все, близко стоящие, и крякнули. Смоляные косы выбились из-под пуховой шали, лицо — румянец в обе щеки. Большие карие глаза так и сверкают — рада за мужа. А фигура! Идёт рядом с мужем, всё у неё так и колышется. Смотрят казаки масляными глазами и только усы подкручивают. Слышно весёлое:
— Эк, язви её, как разнесло-то её, заразу!
— Захошь поцеловать, дык не дотянешса через груди-то!
— Ды, где там…
От «козьих ножек» в морозном воздухе потянуло дымком махорки. Ольга улыбается. Зубы белее снега и ровные, как ножом подрезаны.
— Мдаа, — раздаётся в толпе. — Дык, за таку бабу я бы на купол собора вскочил без тычек!
— Будет тебе! Окстись, охальник, — сильно нажимая на «о», говорит жена казака-завистника, дёргая его за полу. — Сбегай к Уралу, мырни в майну — остынешь маненько.
— Отстань, смола, — огрызается завистник. Жена его не хуже Ольги, только постарше чуть-чуть.
— Чо, Максимыч, съел? — подливает масла стоящий рядом казак.
— Мало попало, ишшо бы надо, — добавляет другой.
— Да, ладно, — говорит Максимыч, — дай, Петрович, твово табачку, у тебя слашше, — а сам уже скручивает цигарку, лишь бы уйти от щекотливого разговора.
Второй выстрел! Сорвалась со старта следующая десятка… И так до конца дня.
Не у всех получалось гладко в эти дни. Вот конь одного казака зацепился задней ногой за брус препятствия и рухнул на снег вместе со всадником. Казака выбросило из седла, он проехал на груди, быстро вскочил — и к коню, впрыгнул в седло, помчался догонять ускакавших.
Другой прошёл все препятствия, остался горящий жгут. Конь испугался огня, встал на дыбы, закусил удила и поскакал вдоль жгута в сторону Форштадта. Вдогонку неудачнику реплики:
— Ах, язви ево, забыл блины доесть у тешши, поскакал доедать.
— Не-е, — говорит другой, — вспомнил, вчера бутылку с тестем не допили. Боитца, как бы тесть один не допил. Вот и поскакал. Вот жадный до чего, зараза!
Прискакали казаки в станицу с призами. Гудит станица. То там, то здесь слышна игра гармошек, поют разудалые оренбургские частушки-матани с присвистом, приплясом, гиканьем. Вот идут парни и молодые женатые казаки в два-три ряда, позади мельтешат казачата лет по двенадцати, подпевают, как осенние молодые петушата перед старыми петухами:
Эх, и меня солнышком не греет,
Эх, дорогая, эх, ты моя.
Ах, над головушкой туман, да!
А я за всё люблю тебя, да!
И — словно роняет гармонист ладный, всё вместивший в себя перебор. Не поют под него — присвистывают, приплясывают. Один, два парня выбегают вперёд, вертятся волчками вприсядку, в такт, взахлёб изумлённо-радостно вскрикивают:
Эх и ох, и ах, и ох, и эх, и ох, и ах!
А другие уже продолжают частушку:
Эх, меня девушки не любят,
Ах, дорогая, эх, ты моя.
Эх, приклонюсь я, бабы, к вам, да!
Я за всё люблю тебя, да!
И снова перебор с присвистом и приплясом, и другие частушки.
Останавливаются парни у того двора, где сидят девушки, начинаются танцы до глубокой ночи.
Как водой в половодье, заливаются весельем улицы станицы. Кипит она в этом веселье молодости, будоражит кровь молодым, трогает сердце, будит воспоминания у пожилых, не один раз заставляет повернуться на постели, выдохнуть-вскрикнуть: «Эх!» — перед тем, как уснуть.
Поздно вечером на улице крики: драка на кулачках, стенка на стенку полезли, конец на конец станицы.
Гришка Храмов лежал уже в постели. Услышал, сердце не выдержало: соскочил, быстро накинул полушубок, надел валенки, папаху набекрень. Помчался на улицу. Только успела жена крикнуть вдогонку:
— Куда тебя холера понесла?
— Надо, наших бьют! — огрызнулся тот.
На улице шёл «бой». Ребята того конца станицы ломили ребят этого конца. Дошли уже до Ефремова угла. Гришка ввязался в драку. Из ближних дворов выбегали казаки, на ходу застёгивая полушубки, поправляли папахи:
— Не робей, робята! Держитесь! Мы им чичас юшку[10] пустим!
Не успел Гришка смазать кого-то два-три раза и вцепиться в длинный чуб Ваське Коханову, как наскочил носом на его увесистый кулак. Искры посыпались из глаз, из носа хлестала кровь. Батюшки! — придётся выходить из «боя». Закрылся варежкой, побежал домой.
— Ой, мамоньки! — кричит, сев на постели, жена. — Ды, хто же это тебя так умыл-то?
— Хто, хто… Васька Коханов, язви ево, — докладывает о подвиге храбрец.
— Вот, говорила тебе: не ходи, дык ты не послушал! Чо, наелса?
— Ды, ладно тебе шипеть-то! — огрызается Гришка.
— Ды, ты-то сдачи дал, аль нет? — не унимается та.
— А как же! Ухватил за чуб и выдрал половину, — хвалится Гришка.
— Ну, тода ишша ладно, кыль так, — успокаивается Мария и ложится досыпать.
Разделся и Гришка, умылся, посмотрел в осколок зеркала, вмазанный в печную трубу. Батюшки! Вместо носа какая-то чертовщина, похожая скорее на чекушку от задней оси телеги. Махнул рукой, нырнул под одеяло, лег у пышного и горячего бока Марьи. Успокоился.
Последний день Масленицы. Прощёное Воскресенье. Все обиды прощаются в этот день. Ходят друг к другу прощаться.
Сашка Крыльцов зашёл к своему соседу Петру Храмову. Тот сидит на скамейке, хмурый. Под глазом «фонарь» чернее дождевой тучи.
— Эк, ты, ядрена маш! Ды, хто это тебе приклеил тако яблоко? — спрашивает Сашка.
— А ты, чо, не помнишь рази? — отвечает Петр вопросом на вопрос и поясняет. — Кода лезли стенка на стенку, дык ты меня и угостил на здоровье.
— А ты тоже хорош! Привесил мне свой кулак-свинчатку на грудь, чуть не задохнулся, — жалуется Сашка.
— Ну, ладно, чо уж топерь? Айда, давай прошшатца, — говорит хозяин дома.
Встали друг против друга, поклонились в пояс:
— Прости меня, Сашка.
— Бог простит, — отвечает тот. — И ты прости меня, Петя.
— Бог простит, — отвечает этот.
Из горницы появляется жена Петра, боком пролезла в дверь:
— А, кочеты! Прошшаетесь? — спрашивает Клавдия. И только хотела продолжить, муж перебивает:
— Ладно, ладно. Неси, чо у тебя там вкусно и горько.
Клавдия выносит бутылку самогона-первача и на закуску сдобные кокурки, крендели, орешки из теста.
Петр наливает два тонких стакана — под склень[11]. Сашка сомневается в крепости напитка, плеснул в ложку и спичку подсунул. Вспыхнуло в ложке синим пламенем.
— Да, хорош, пожалуй, — отмечает гость.
Выпили залпом, вылили, как воду в горшок. Гость закусил орешком, кокурку положил в карман:
— Спасибо. Ну, я пойду. Мне ишшо к Ваньке Азарину надо зайти, как он там?
— А ты прикладывай медный пятак к глазу-то, помогает, — прописывает верный, испытанный на себе рецепт Сашка.
Прощёный день прошёл. Гармошки прячут в сундуки, чтобы глаза не мозолили. Завтра Великий пост. Играть нельзя, грех. Пусть отдыхают гармошки до Светлого Воскресения — Пасхи.
7
Между казаками нередки иногородние, не казаки. Их здесь называют разночинцами или просто мужиками. Они приехали из разных губерний Центральной России от малоземелья. Иногородние здесь дёшево покупают землю, занимаются сельским хозяйством. А ещё дешевле земля у киргизов, не делёная, общественная. Продаёт её любой член аульного общества кому угодно и сколько успеет продать. Нередко купленная земля оказывается запроданной другому и другим продавцам. А пользуется ею тот, кто первый вспахал. Не успевший вспахать наделяется землей в другом месте или получает деньги назад. Скандалов не бывает никогда. Да и вообще киргизы с русскими, особенно с казаками никогда не скандалят, в любом случае предпочитают согласие.
На вольных и дешёвых земельных угодьях оборотистые иногородние быстро богатеют, становятся почётными членами общества. Их уже называют по имени и отчеству, в противном случае быть ему до смерти «Артёмкой-мужиком». Казаки даже отдают дочерей в богатые иногородние семьи, правда, с большой потугой, лишь в случае какого-либо порока у невесты или при крайней её бедности.
Сколько бы лет, даже поколений ни проживал иногородний в казачьей среде, в казаки всё же он принят быть не мог, кроме как с высочайшего повеления, по исключительным причинам или заслугам, или при переселении — в приписное казачество.
Селиться же или купить рядом дом иногороднему могло разрешить казачье общество на своём общем сходе. Никакого общепринятого голосования здесь не бывает, просто закричат несколько человек, играющих ведущую роль: «Жалам принять» или «не жалам» и всё будет кончено — остальные их поддержат, ведь они их друзья, родственники или собутыльники. Они только заявят, что за положительное постановление нужно оставить сходу столько-то вёдер водки. Она тут же доставляется, водружается на стол и тут же без зазрения совести распивается всеми, ковшом, причём, начинает атаман. А писарь уж настрочил постановление, если он ещё трезвый, не успел напиться до начала схода. Для успеха выгодной сделки с обществом нужно подпоить самых горластых казаков-заводил да купить побольше водки сходу, и сделка будет узаконена. Её не отменит даже сам наказный — войсковой — атаман, имеющий власть в войске едва ли меньше самого императора.
Ни вольная земля, ни привилегии не давали богатства казакам. Уходя на службу в мирное или военное время, казак обязан был приобрести коня с седлом, шашку, пику и всё обмундирование. Это стоило более двухсот рублей, как четыре крестьянских коня или шесть коров. Если казак собирал в полк двух-трёх сыновей, он разорялся. Сбор в армию и отбывание воинской повинности до сорокапятилетнего возраста: караул у денежного ящика, у арестной камеры, конвоирование арестованных — через четыре недели в пятую — отменила только революция…
Высокие боевые качества казачьих воинских частей зависели от специального воспитания, с детства приучавшего к упражнениям, строю, службе, и от офицеров-казаков. Казаками командовали казаки. И командир, и подчинённый вместе вырастали в одной станице, как росли их отцы и деды. Лучших, самых расторопных молодых посылали в военные училища, и они становились командирами по профессии, другие заканчивали местную станичную школу и, отслуживши действительную службу, возвращались в родную станицу заниматься земледелием. Офицер знал каждого своего казака: на что годен, как будет вести себя в бою, что можно от него ожидать. Командиру верили, он был свой брат — не пошлёт на выполнение непосильной задачи, на убой. В бою казак не мог струсить, вокруг были все свои — и поддержат, и выручат: «Сам погибай, но товарища выручай», и если к нему всё же прилипла кличка «трус», тогда в станицу хоть не возвращайся. До конца жизни будет эта кличка на нём и перейдёт на его потомство. Будут показывать пальцем: «Вот идёт сын Васьки-труса или отец труса». Поэтому в бою казаки не щадили себя: «Иль грудь в крестах, или голова в кустах», стремились показать лихость, удаль. Так создавалось гармоничное единство воинской части, делавшее её непобедимой.
8
Казак везде казак. Немало и сумасшедших выходок, сумасбродства и безрассудства видели уральские берега.
Урал в полном разливе, бушует в нём жёлтая, как глина, вода. До пяти вёрст разлился он, затопив сквозные леса, луга со старицами и озёрами. Глубина его в это время до пяти-восьми сажен, быстрина неуследимая. Страшна высота крутого берега, особенно под Благословенной. Смотришь в ледоход с этого отвесного яра на бурлящий Урал — кружится голова. В это время лучше не подходить близко к яру.
Красноярской станицы казак Касаткин заехал в Благословенную по пути — он сеял на её земле. Встретили дорогого гостя сватья, приятели и собутыльники. Не обошлось без выпивки. Вся шайка гуляк направилась к кабаку. Долго толпа пировала около кабака, где у коновязи стоял привязанный конь Касаткина, впряжённый в тарантас. За оглоблю тарантаса привязан был второй, не запряжённый.
О чём бы ни говорили казаки, они всегда сводили к разговору о конях: о их цене, лихости, красоте, выносливости и других достоинствах. Касаткин сказал, что у него есть конь — вот этот самый, который впряжён в тарантас — не боится ничего, и в огонь, и в воду полезет. Благословенцы его поддразнили, говоря, что, если, мол, это правда, то нужно доказать на деле, ну, вот, хотя бы, спрыгнуть с этого яра в Урал, в воду. Другие пьяные приятели, моргая друг другу, сказали, что, мол, если бы этого потребовали от благословенца, то любой бы из них сделал это сейчас же, а красноярцы этого не сделают, потому что они все трусы.
Пьяного Касаткина будто пчела ужалила в самое сердце, уж больно задето было его казацкое самолюбие. Он скрипнул зубами: «А, так вашу мать!» и вскочив с места, как сумасшедший, впрыгнул в тарантас и погнал в карьер по улице, к Уралу.
Кричавшие и бежавшие за ним собутыльники остались далеко позади, Касаткин их не слышал. Огромной высоты круча, бурлящий под ней, внизу, мутный Урал неумолимо летят навстречу. Чуб бьёт по лицу пьяного, как будто хочет удержать хозяина, спасти животных. Касаткин ещё раз скрипнул зубами, и уже перед самым яром ещё раз хлестнул кнутом… Конь, привязанный за оглоблю, около яра встал, натянул и оборвал повод. Впряжённый же в тарантас конь не сдержал тяжёлой упряжи и по инерции вместе с тарантасом и своим хозяином грянул в пучину.
Утяжелённый железом тарантас тут же потянул коня ко дну, и их больше никто не видел. Касаткин же всплыл и был спасён. После того, как он очнулся, первый его вопрос к окружившим был: не спасли ли, кроме него, бутылку водки, спрятанную под кошмой в тарантасе…
Но всякому веселью приходится знать и печали…
9
Знойный июль 1914 года. Начали жать хлеба. Чистили землю, поливали водой, застилали соломой и ездили по ней на телегах — готовили тока для обмолота колосовых.
День жаркий, тихий. Тяжело сваливать с жнейки[12] налитой сжатый хлеб. Беспрерывно хочется пить. После жнитва ещё более тяжёлая молотьба, потом пашня на зябь, и — кончаются все полевые работы, все едут с полей до весны. Этого с нетерпением ждёт каждый, строя радужные планы. Но судьба по своему усмотрению коверкает их и диктует свои, которые никто не в состоянии изменить.
Полдень. По оренбургской дороге летит клубок пыли. Не видно того, кто поднял с дороги эту пыль. Неужели пьяный в страдную пору? Ветер хлестнул поперёк дороги — ясно стал виден всадник, скакавший во весь карьер из города к станице. Над головой его темноватый лоскут — флаг. Когда всадник приблизился, проявился и цвет флага — ветер полоскал его на солнце, и он переливался оттенками от темновато-вишнёвого до ярко-красного.
Дрогнуло у всех сердце. Красный флаг не обещал ничего, кроме слёз, смерти, сиротства. Он означал тревогу и ужас, разлуку и томительное ожидание близкого. А близкий — сын, брат или муж — находит покой навеки в чужих полях и лесах. Никто не увидит его больше никогда. Вот о чём возвещал красный флаг. Где бы ни находились в это время казаки, они бросали всё и скакали к станицам и посёлкам.
Заскакавший в станицу всадник уже передал бумагу атаману, и тот сейчас же направил по всем дорогам верховых — с тревогой, с такими же красными флагами.
Прибывшие увидели у станичного правления казака чужой станицы, он водил по двору за повод взмыленного, загоревшегося коня. Казак оказался из — — — — — — —
Форштадта — казачьей части Оренбурга, такие форштадты есть почти во всех городах на территории казачьих войск. Все наперебой спрашивали приезжего о причинах тревоги. А он в сотый раз отвечал:
— Война, ребята, война. Нам объявили войну Германия и Австрия, язви их, а за нас — Англия и Франция.
Все собрались к станичному правлению. Женский и детский плач сливался с песней, которую тянули успевшие уже подвыпить казаки. Некоторые из них ещё и дома не были, а с поля поскакали прямо к кабаку, а потом в правление — видно, чуяло сердце, что завтра продажу водки запретят.
На крыльцо правления вышел атаман с насекой-символом власти в руке, стал читать манифест: «Божию милостию, Мы, Николай Второй — царь Польский, Великий князь Лифляндский и прочая, и прочая, и прочая, объявляем всем верным нашим подданным,… что на Нашу святую Русь напали две державы…» Все слушали с поникшими головами, без фуражек…
Наутро старики, женщины и дети поехали провожать своих близких. Как всегда, в мирное ли, в военное время при отправке казаков в поезд садится не более трети личного состава — остальные пьют где-то в кабаках и ресторанах, разъехавшись по всему городу.
Эшелон уже погружен: кони, обмундирование, оружие, сундуки и сундучки с личными вещами и вообще вся материальная часть — вот уже дано отправление. Бегает низший командный состав, упрашивает служивых, которых удалось найти в ближайших трактирах, садиться в вагоны… Набрали немногим больше половины состава, потом отставшие догонят эшелон на пассажирских и скорых поездах. Это вошло в систему и как бы «узаконилось». Начальство на это махнуло рукой…
[1] Былка — травинка, былинка, стебелёк
[2] Чеблык — длинная палка, шест
[3] г. Багдад до 1917 г. — в составе Османской империи.
[4] Киргизы — до 1917 г. От киргиз-кайсаков Младшего жуза или Малой орды на территории нынешнего Казахстана.
[5] Илецкая Защита– ныне г. Соль-Илецк.
[6] Оселедец — чуб, коса или косма на темени головы
[7] Сажень — 2,13 метра.
[8] Бекеша — сюртучок на меху
[9] Тычки — заострённые металлические штыри
[10] Юшка — мясной или рыбный навар, в переносном значении — кровь.
[11] Склень, всклень — говор. о жидкости в посуде полно, вровень с краями.
[12] Жнейка –машина на конной тяге для уборки зерновых
[1] Былка — травинка, былинка, стебелёк
[2] Чеблык — длинная палка, шест
[3] г. Багдад до 1917 г. — в составе Османской империи.
[4] Киргизы — до 1917 г. От киргиз-кайсаков Младшего жуза или Малой орды на территории нынешнего Казахстана.
[5] Илецкая Защита– ныне г. Соль-Илецк.
[6] Оселедец — чуб, коса или косма на темени головы
[7] Сажень — 2,13 метра.
[8] Бекеша — сюртучок на меху
[9] Тычки — заострённые металлические штыри
[10] Юшка — мясной или рыбный навар, в переносном значении — кровь.
[11] Склень, всклень — говор. о жидкости в посуде полно, вровень с краями.
[12] Жнейка –машина на конной тяге для уборки зерновых
Буря срывает скирды сена и соломы, подбрасывает их кверху в бешеной игре, былками[1] расстилает по земле; крыши с домов закидывает за село.
Кошмарным сном остались позади буйные времена, когда тёмными ночами, пригнувшись к луке седла, рыскали по степи чёрные всадники в малахаях с длинными чеблыками[2] в руках. Мёртвой петлей на чеблыках привязаны окрюки-арканы. На ночных тропах через непроходимые камышовые, тростниковые ли заросли по речкам Бердянке и Илеку таились казаки, ожидая недруга. По тропам, оставшимся без караула, тихо прокладывались лихие люди, проникали в станицы, сеяли огонь и смерть, уводили пленников — мужчин и женщин от мала до велика или, застигнутые казаками, прощались с жизнью. Выли тогда, рвали длинные косы их черноглазые жёны, оплакивая своих джигитов, которым не удалось украсть русскую женщину или дебелого казака для богатого выкупа. Не увидеться с ними больше никогда, сложили они свои головушки в жарких схватках с казаками. Их не увидят родные, их не увидят привольные степи, их не забудут всю жизнь, какой бы долгой она не была.
В набег на казачий Приуральный пост выехал сам султан с большим отрядом из семидесяти двух всадников — отборных, закалённых в схватках. Предводитель на прекрасном сером в яблоках арабчике, приведённом год назад дядей султана из турецкого города Багдада[3]. Отряд джигитов посажен на одичалых коней — их подолгу держали в тёмных сараях, не выпуская на свет.
На двенадцатой версте облако пыли остановилось. Из складок местности появляются и скрываются конные. Ветер доносит крики — готовится атака. Через минуты киргизы[4] с душераздирающим гиканьем и криками «алла» полным карьером перескакивают пригорок, направляясь смешавшейся толпой к Бердянке. Мгновенье — и она форсирована. Казаки стремительно отходят вглубь своей территории, к Центральной горе, что в восьми верстах к юго-западу, на пути к Донгузу. Они тщетно ожидают подкрепления от Красноярского, Перовского и Донгузского постов — те отозваны на помощь Илеку. Казаки отступают уже пять, шесть, восемь вёрст. Вот уже верх горы стремительно надвигается под ноги коней. Кочевники давно бы настигли казаков, но не решаются, надеясь, что казачьи кони утомятся и будут отставать по одному. До казаков доносятся крики, смех и ругательства.
Гора уже позволяет видеть через голову Донгуза прекрасную равнину Илецкой Защиты[5]. Вот и вершина горы ушла под копыта коней. Басом крикнул Устьянцев:
Переселившиеся отсюда казаки принесли с собой в Благословенную украинскую речь и свой быт: прежде всего, блистающие снаружи и внутри чистотой украинские хаты. Женщины ходили в национальной одежде, мужчины — в широченных штанах, заправленных в короткие мягкие сапожки, в белейших рубашках, расшитых замысловатыми рисунками. Бород украинские переселенцы не носили, в обычае были длинные усы с подусниками и оселедцы[6] на затылке.
К масленице в каждой станице складывается огромная снежная пирамида пяти-семи саженей[7] в диаметре и такой же высоты — «городок». Для прочности и скольжения он обливается водой. В назначенный день собираются казаки-взрослые и школьники, все на конях. Вначале городок берут старшие. Выстраиваются в версте в конном строю и по команде бросаются к нему бешеной ватагой. На пути — барьеры из хвороста и бревен, снежный вал, горящая свернутая жгутом солома. Перед самым городком атакующих обстреливает холостыми залпами пехота, забрасывает их снегом. Подскакав, атакующие со всех сторон спрыгивают с коней прямо на лёд городка. Чтобы удержаться на нём, у каждого в обеих руках железные тычки, похожие на укороченный штык. Они поочередно втыкаются в снег и позволяют сильному взобраться на верх пирамиды. Соревнующиеся спешат, давка невероятная, падает с высоты не удержавшийся, сшибает других ниже себя… Первый, одолевший подъём, кричит свою фамилию, за ним второй, третий, четвёртый — до четырёх разрядов даются призы. Первый — золотые часы или седло с набором, другие — подешевле.
Казаки в коротких бекешах[8], отороченных каракулем по полям, приполкам и стоячим воротникам. Тёмно-синие узкие брюки с широкими голубыми лампасами заправлены в сапоги с твёрдыми лакированными голенищами, некоторые подпоясаны голубыми кушаками. На головах папахи из чёрного и серого каракуля с верхом из тонкого голубого сукна, верх крест-накрест перехлёстнут позолочённой тесьмой. Из-под папах выпущены роскошные чубы. Казаки постарше — в полушубках и валенках-катанках. Ходят, переговариваются, шутят, ждут сигнала — ружейного выстрела холостым патроном — к атаке на городок. Все они будут болеть за своих станичников, подбадривать соревнующихся криками, репликами.
Стремительно близится ледяная глыба — осталось несколько бросков коню. Николай высвободил ноги из стремян, одной встал на седло, другой — на конский круп, напружиненно пригнулся и — как слизнула пирамида казака. Распластался на ледяном конусе, а тычки[9] в его руках заработали, подвигая извивающееся змеёй тело наверх, к заветной цели.
— Не робей, робята! Держитесь! Мы им чичас юшку[10] пустим!
Петр наливает два тонких стакана — под склень[11]. Сашка сомневается в крепости напитка, плеснул в ложку и спичку подсунул. Вспыхнуло в ложке синим пламенем.
День жаркий, тихий. Тяжело сваливать с жнейки[12] налитой сжатый хлеб. Беспрерывно хочется пить. После жнитва ещё более тяжёлая молотьба, потом пашня на зябь, и — кончаются все полевые работы, все едут с полей до весны. Этого с нетерпением ждёт каждый, строя радужные планы. Но судьба по своему усмотрению коверкает их и диктует свои, которые никто не в состоянии изменить.
