Перевернутая карта палача
Қосымшада ыңғайлырақҚосымшаны жүктеуге арналған QRRuStore · Samsung Galaxy Store
Huawei AppGallery · Xiaomi GetApps

автордың кітабын онлайн тегін оқу  Перевернутая карта палача

Оксана Демченко

Перевернутая карта палача

Шрифты предоставлены компанией «ПараТайп»

Иллюстратор Оксана Борисовна Демченко

Корректор Борис Федорович Демченко

© Оксана Демченко, 2018

© Оксана Борисовна Демченко, иллюстрации, 2018

Багряного беса многие называли палачом, этот всевластный господин срединного мира не знал равных противников. Но перемены, подобно лавине, из малого камешка вырастают в неукротимое чудовище!

Когда одинокая травница выудила из реки корзину — это было совсем маленькое, ничуть не волшебное дело. Но день за днем чудо, созданное неравнодушием, вовлекало людей, стирало пыль забвения с древних тайн, меняло мир… чтобы однажды безродный мальчишка встретился лицом к лицу с багряным бесом.

16+

ISBN 978-5-4490-2839-6

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

Оглавление

  1. Перевернутая карта палача
  2. Бес. Город у моря
  3. Глава 1. Сумерки накануне весны
  4. Бес. Город у реки
  5. Глава 2. Золотое лето
  6. Бес. Постоялый двор у леса
  7. Глава 3. Серебряная весна
  8. Бес. Замок у водораздела
  9. Глава 4. Багряный всадник
  10. Бес. Снова замок у водораздела
  11. Глава 5. Мир, утративший цвет
  12. Бес. Столица вдовствующего князя
  13. Глава 6. Память алого атла
  14. Бес. Постоялый двор у реки
  15. Глава 7. Две стороны черного
  16. Эпилог. Свет погас
    1. Словарь

Бес. Город у моря

Главная площадь Корфа звенела сияющей полуденной тишиной. Общее внимание настороженной, озлобленной толпы было нацелено в спину одиночки, замершего перед статуей основателя города. Еще бы! На медного князя-основателя Корфа, покойного уже две сотни лет, глядит его убийца, живой и поныне — багряный бес Рэкст. Так его звали, не забывая добавлять титул «граф», поклон и помимо воли — порцию страха. Как иначе? Ведь о Рэксте надежно ведомо лишь одно: он не человек, его жизни нет предела, как, пожалуй, и его силе.

Людская масса безмолвно бурлила, готовая вскипеть многоголосыми проклятиями… но бес вроде бы находился на иной площади, где нет острой ненависти, обращенной к нему. Ненависти совершенно бессильной, парализованной.

Страшен Рэкст! Страшен не лицом, а деяниями — явными и тайными. На вид же, если кто-то осмелился бы взглянуть прямо, он обычный человек. Рослый, выглядит лет на тридцать или чуть менее, одет не для боя или праздника — для дороги. Темная рубаха без вышивки, штаны мягкой кожи, изрядно ношенные сапоги… Никаких украшений, из оружия — лишь короткий нож, и тот мирно дремлет при поясе, в ножнах.

Бес подставил лицо солнцу и жмурился сытым зверем.

Бес жевал травинку, лениво созерцая медный лик покойного.

Бес не уделял внимания бледному во всех смыслах подобию памятника — живому потомку основателя города, правящему ныне.

— Скучно, — Рэкст сплюнул травинку и зевнул.

Бес свойски подмигнул медному князю, единственному на площади, кто прямо и гордо глядел на своего убийцу, совсем как при жизни… Рэкст даже слегка поклонился ему — то ли отдавал дань уважения, то ли еще раз отметил свою давнюю победу. Покончив с приветствиями и раздумьями, бес, наконец, развернулся к живому потомку князя, окруженному пышной и бесполезной свитой.

Бес обернулся… и острые копья людских взглядов вмиг оказались опущены, будто мостовая их притянула.

Темные глаза беса, спрятанные в тени коротких густых ресниц, с презрительным безразличием щурились, пока его взгляд скользил по дорогим одеждам свиты, по гербам… Рыжий, чуть светящийся блеск интереса отметил лишь алых нобов,

стоящих чуть в стороне от князя и свиты. Бес усмехнулся: он, конечно, знал о том, что глашатаи княжества кричали пять дней по всем площадям Корфа о неправде беса и бое чести, что прежде гонцы развезли письма в поместья алых нобов по всему приморскому княжеству Нэйво… И после таких приготовлений лишь двое откликнулись на призыв правителя к голубокровной знати.

Темно-каштановые волосы беса, довольно длинные, достигающие плеч, были распущены. Солнце ложилось на них спокойными золотистыми бликами, четче прорисовывало легкую волнистость — и не более того. Бес прищурился, изучая младшего из бойцов. По смугловатому от летнего загара лицу Рэкста пробежала едва заметная усмешка — как тень ветра по глади морской… пробежала и сгинула.

Ближний к бесу алый ноб, широкоплечий рослый воин, был в лучшем возрасте: неполные тридцать, значит, при нем и богатый опыт, и нерастраченная молодость. Ноб облачился для боя в превосходный доспех, его фамильный клинок сберегали дорогие ножны. У основания клинка блестел, поймав луч солнца, герб славного и древнего рода.

Ноб уверенно выдержал взгляд беса. Нарочито торжественно извлек оружие, подтверждая вызов на поединок чести.

— Скучно, — скривился Рэкст, будто отведал кислого.

Чуть наклонив голову, он уделил внимание второму бойцу, невысокому, сутулому и почти старому. Этот явился в драной рубахе и застиранных, много раз латаных штанах, годных разве что нищему. Да и стоял криво, опираясь на длинный двуручник, как на палку… На вид старый боец был — насмешка над значимостью поединка чести. Ведь прямо теперь зрело решение: править потомку основателя города или сегодня же уступить власть безродному прихлебателю беса, как того пожелал еще в зиму Рэкст и как передал через своего гонца.

Молчаливая толпа заранее презирала старого бойца, не ожидая от него ни красивой схватки, ни даже смерти, о какой можно сложить легенды…

Волосы беса шевельнулись, будто их тронул неощутимый ветерок, по самым кончикам с треском пробежали багряные искры. Бес обнажил в усмешке клыки… то есть все их увидели, у страха ведь глаза зорки на то, чего нет в яви. Клыки, стоит ли сомневаться, завсегдатаи трактиров еще не один год будут друг другу описывать в подробностях, хотя каждый рассказчик и слушатель знает: внешность Рэкста неотличима от людской, пока он пребывает в покое. А, утратив покой, бес убивает так быстро, что увидеть его в гневе никто не успевает…

Предвкушение боя и азарт игры с князем и его подданными придали волосам Рэкста мрачный блеск багряного огня. Во взгляде внятнее проступила хищная желтизна.

— Какая встреча… Людишки забыли, а вот я помню, кто отстоял порт в споре с южанами. Теперь ты староват, — шепнул бес. Принюхался по-звериному, шумно фыркнул. — Но беда не в возрасте… Ты истинный алый, в сердце твоем ярко горит честь. Ты готов убить неправого любой ценой! Но, одарённый дурак, загляни в душу свою и ответь: есть ли правда в нынешнем поединке? Я говорю о высшей справедливости. И признаю, она дарует алым призрачный шанс на победу, даже когда их противник — я, багряный бес. Но сегодня ты вышел защищать всего лишь потного вора, которого я желаю заменить на другого вора, пока не вспотевшего. Ведь он еще не получил ключ от казны.

Бес запрокинул голову и рассмеялся. Площадь вздохнула разок — и снова принялась синеть от нехватки воздуха и избытка впечатлений: старый боец дрогнул, ссутулился… и поник головой. Полуседые пряди закрыли морщинистое лицо. Обладатель двуручника смотрел на мрамор постамента, по которому уже два века куда-то шагал первый князь. Он, как утверждают летописи, был тот еще непоседа, он, даже медный, не застыл в горделивой позе властителя, а бежал, весь в делах.

— Жаль, ты не родился, когда я убивал его, — кивнув в сторону памятника, промурлыкал бес. — В нем была правда, пусть и негодная мне. Жаль… тогда за его спиной не нашлось ни одного алого твоей силы дара и, — бес кивнул на молодого бойца, — его возраста. Тогда тоже было скучно. Эй, ты решил? Жизнь, отданная за вора — это честь или позор?

Голова нищего ноба дернулась, будто он получил увесистую пощечину. Сивые волосы окончательно спрятали лицо, вмиг сделав воина — стариком. Медленно, ужасающе медленно, пожилой боец кивнул. Слепо развернулся и побрел прочь, спотыкаясь…

И тут, наконец, толпа взорвалась проклятиями, заготовленными для беса и безнаказанно отсылаемыми теперь в спину человека. Откуда-то возникли в единый миг комья грязи и навоза, увесистыми плюхами позора они полетели, пятная и без того убогую одежду ноба, отказавшегося от боя… А бес — хохотал.

Оборвав смех, он резко повернулся к молодому бойцу. Из взгляда ушла желтизна, с волос стекли искры багрянца.

— Служить законному князю — честь, — красивым низким голосом сообщил мужественный защитник города.

— Так начинай уже убивать меня, — посоветовал бес. — Один трёп. Скучно.

Алый ноб воздел меч в приветственном жесте, из высшей точки сразу атаковал, отвлекая обманным движением кинжала…

Вспышка багрянца мелькнула и угасла там, где стоял бес! Фигура Рэкста вроде бы смазалась, и клинок алого, нацеленный врагу в сердце, дернулся, выпал из переломленной руки ноба. Стало понятно: рука эта не просто изуродована, она буквально лишена локтя!

Бес взрыкнул, по-звериному принюхался, осмотрел свою окровавленную ладонь… Никто на площади не видел атакующего движения нелюдя. Никто и подумать не мог, что бес голой рукой прорубит доспех и размозжит локоть противника. Никто пока еще не знал, что бес успел нанести второй удар, по почкам, изуродовав каждый день оставшейся жизни ноба болезненной немочью.

В сокрушительное тишине мгновенный бой иссяк. Бес прищурился, слизнул с ладони несколько капель крови. Просмаковал, сглотнул, облизнулся.

Лишь затем Рэкст перевернул ладонь, подав знак слугам. В руку Рэкста немедленно лег платок, рядом оказался серебряный таз с водой для омовения. Бес как раз вытирал пальцы, когда в толпе надрывно завизжала женщина. Кого-то вырвало. Пошла гулять ветерком разномастная невнятная ругань, первая неосознанная реакция на увиденное…

— Скучно, — бес закинул голову и отослал ввысь тоскливый вой, вмиг заткнувший все людские глотки. — Эй, князь… готовь золото, сам знаешь, во что я оценил твое право извороваться и все же выжить. Гордись, ты не дешевка. Эй, новый вор, потей, уже пора. Когда я вернусь по твою гнилую душу, старик снова откажется от боя… Ах, да, — бес бросил испачканный платок. Он уже шагнул прочь от статуи основателя города, но на миг задержался. — Тут кричали проклятия и бросали камни… Учтите: старик задолжал мне бой и жизнь. Если кто-то хочет взять на себя его долг, то может и изуродовать старика.

Много, очень много камней и комков навоза, еще не брошенных в спину пожилого бойца, оказались поспешно спрятаны или обронены… кто же посмеет записаться в должники к Рэксту?

Само собой, бес знал заранее, как отзовется его слово. Слушая стук камней и стонущие вздохи слабаков, он фыркнул смешком. Зевнул… Прямо теперь Рэкст одержал еще одну победу над людишками. Увял скоротечный интерес, потускнели волосы, потемнел взгляд. Бес опять страдал от худшей из болезней бессмертного — от тоски… Всё кругом слишком привычно. Удручающе обыкновенно. До отвращения предсказуемо.

Мир — убогая лубочная картинка, неизменная век от века. Вот доверенный конюх держит в поводу безупречного скакуна. Вот личная свита подобострастно гнет спины, сияет драгоценностями, потеет и страдает тем же страхом, что вся толпа. Поодаль на камнях корчится молодой ноб. Он жалко, тонко визжит… Он ничтожен, а ведь недавно казался непобедимым. И вон еще один фрагмент лубка: смещённый князь, серый от страха, щупает кружевной ворот, рвет его от шеи — драгоценный, удушающий…

Всё как всегда.

Бес взлетел в седло, не опираясь на стремя и не уделяя ни крохи внимания городу, который он уже мысленно покинул. Рэкст ладонью легонько хлопнул по конской шее, не трогая повод — и рыжий в багрянец скакун пошёл боком, пританцовывая, оттирая свиту. Плотная масса всадников свиты шарахнулась, сминая толпу… Площадь наполнилась гомоном, жалобами, истошными воплями. Эхо подхватило и преумножило панику.

— Вы непобедимы, — прошелестел с благоговением ближний из свиты беса, кланяясь ему. — Вы подарили врагу жизнь. Какое великодушие!

— Кто гадит кровью, быстро усваивает: выжить в подставном бою — отнюдь не благо, — бес скривился в подобии улыбки. — Заносчивых надо учить. И, если не я, то кто?

— Воистину… ух-аа…

Говорливый ближний беса начал было похвалу — и согнулся, мешком сполз из седла. Снова люди не разглядели удара.

— Постоянно учить, — вздохнул бес. — Ох, и морока с вами, людишки.

Бес покинул площадь, не оборачиваясь. Он и так знал совершенно всё. Даже то, что его усердный ставленник, получивший в полную власть земли Нэйво, сейчас рвет удавку воротника тем же в точности жестом, что и опальный князь… И что молодого ноба-бойца эти двое оплатили вскладчину. И что именно полумертвый льстец из свиты, тот, что пытался придержать хозяину-бесу стремя, переслал в Корф весточку: «У Рэкста нет свободного указа на умерщвление людей, а без такого он не убьет, если сам не оказался в бою под прямой угрозой гибели».

Людская жадность — тот еще гарнир к людской наглости, — полагал бес. Предают даже его! Предают всех, всегда. Однажды пожилой боец поймет это. И тогда он по-настоящему проиграет схватку, не состоявшуюся сегодня. Сильных убивает не оружие — их давит природа людишек, не достойных ни защиты, ни уважения…

— Хочу заполучить старого, — облизнулся Рэкст. Поморщился и нехотя добавил: — Еще не время. Пусть сам дозреет. Все дозревают. Хочу, чтобы однажды он оказал мне услугу. По доброй воле. Эй, проверьте, есть ли у старого семья.

— Устранить? — деловито прошелестел новый ближний. Он с наслаждением пронаблюдал падение и увечье своего предшественника и немедленно занял его место. И сам стал ближним, и уже учился свысока глядеть на прочих, уже торопил коня, чтобы ехать по правую руку от беса. Еще бы, он донес Рэксту на предателя — и награждён!

— Тупость людская… как же скучно, — Рэкст отрицательно мотнул головой. — Не устранить, а изучить и доложить. Если у него есть наследник, глянуть, что ценит выше — честь или золото. Если есть жена, проверить, насколько устала от безденежья и тяжкой работы. Если… почему надо объяснять в мелочах даже тебе, скользкому более слизня? Людишки… хуже кроликов. Вечно путаете цель и средства. Насилие — средство. Не единственное. Не первое в списке.

— Не первое, — забормотал «слизень», добыв из кармана сшивку листов и быстро царапая грифелем. — Осмелюсь спросить, а…

— А потому, что я всё уладил малой кровью, — зевнул бес, — уже завтра толпа назначит князя виновным в бедах города. Причиной же нынешнего позора людишек объявит старика, его ославит трусом и продажной шкурой… Слух о настоящих размерах княжеского воровства запущен?

— Да. Надежные люди работают.

— Значит, через пять дней я стану спасителем очередной никчемной страны, — усмехнулся бес. — Как же скучно… Если вернусь в ближайшие пять лет и удавлю еще одного вора, мне поставят памятник. Да: пусть присмотрят за старым. Как бы его не пришибли сгоряча. И слухи о нем… поумерь их тон.

— А зачем вам… — пискнул «слизень» и придержал коня, клонясь к гриве при звуке раздраженного рычания беса.

— С ним играть не так скучно, как с вами, слизнями! А играть надо, ведь жизнь бесконечна и отвратительна, — вздохнул Рэкст. Губы его исказила гримаса, то ли боль, то ли зевота… — Мой друг мертв, моя память вроде мешка с прорехой, а годный враг… он никогда уже не родится, пожалуй.

— Какой же вам угоден враг? — немедленно полюбопытствовал ближний, полагая, что следует подставить под стычку кого-то из молодых алых нобов.

— Враг… — бес мечтательно вздохнул. — Сильный. Опасный. Умный. Скучно играть в поддавки. Иногда тошно.

Глава 1. Сумерки накануне весны

«В юности я составил полную кущу древ нобских родов всех ветвей дара. Отнял у себя время, испортил зрение, растратил силы. Зачем? Чтобы избавиться от тщеславия, пожалуй. От такой-то обузы дешевле не отвязаться. Одолев гордыню, мой разум научился отличать подделку от подлинной ценности, пустяк от настоящей беды.

Начиная главные в жизни записи, я мечтал однажды одеть их в переплет. Не ради славы или внесения своего имени в историю. Мне противна идея бессмертия, не дающего отдыха ни больной голове, ни усталой, ветшающей душе, ни имени, истрепанному в пересудах…

Книги сильнее людей, им плыть сквозь штормы перемен и нести груз мыслей, надежно сохраненный в засолке слов, в приправах притч. Да, мысли доберутся до адресата иными по вкусу. В иное время, иные люди вскроют старую солонину и оценят по-своему, но все же утолят голод любопытства.

Пусть и те люди знают: нынешняя беда — всеобъемлюща… Мелеет, заиливается великая река знаний. Если так пойдет и дальше, бумажный кораблик моей книги не уплывет далеко. Я чую это… но отказываюсь жить хоть немного спокойнее, без мечты, без страха за её несбыточность.

Старикам свойственно видеть свет в прошлом и тень — в грядущем. Увы, природа моих страхов не такова! Худшая из бед мира — не морок. Я изучал все записи истории, какие мог найти. И всюду находил признаки одной и той же зловещей закономерности. Как волны прибоя, точат гранит миропорядка чьи-то умыслы. Раз за разом мир выдерживает удары рока, но невозвратно теряет по песчинке — память, знание, опыт… Если я прав, не найдется моей главной книге читателя и переписчика.

Вал бед уже растёт, скоро он обрушится, сметая на своем пути всё лучшее — хрупкое и трепетное, выращенное в душе, а не выкованное в стали. Что ж… мой дар не для боя, моё оружие — чернила и перо. Потому я неустанно пишу, пока душа, пусть и ветхая, сохраняет крохи тепла. Не желаю разучиться излагать мысли без страха и лжи.

Пока я жил, мой мир утратил много книг. Я — последний их читатель. Последний свидетель прошлого, ненадежный — но скоро не станет и такого. Я стараюсь успеть заново записать утраченное.

Мы с древности вкладывали в понятие «знать» исконный смысл: мы кланялись одаренным. Мы называли их нобами, отмечая и свое уважение, и их долг сильных — защищать и оберегать миропорядок. Мы жили в пестром многообразии, где каждый помнил свои сказки и свой язык. Соседи перенимали у соседей, а не принуждали их к подражанию. Да и как принудить, если война сводилась к ритуальному поединку нобов алой ветви, воинов чести? Их кровью пропитана наша земля. Их клинками нарезаны границы княжеств, не способных поглотить соседей…

Твердолобое упорство алых мешает миру развиваться? Так говорят все чаще. Но я полагаю, вес золота в чьей-то сокровищнице — не признак развития. Еще полвека назад мы были безмерно богаты! Кроме обычных книг могли прикоснуться к особенным, их называли книгами городов. В тех книгах был смысл, не обернутый в двусмысленность слов. Смысл по-разному открывался читающим, давая ответ на их личное и сокровенное. Может, из-за книг городов, оживляющих души, в нашем мире все еще не приживается слепое поклонение богам… Мы гнули спину не для униженной мольбы всесильным — мы склонялись, благоговейно черпая мудрость.

Увы, волны бедствий набегают снова и снова на берег мироздания. Вымывают золотой песок знаний… Мы утрачиваем память. Некто весьма упорен. Он желает сделать нас суеверными слепыми дикарями. Он уничтожает книги городов, он отравляет жизнь самых светлых носителей дара — белых лекарей. Он норовит превратить нобов в носителей гербов и привилегий, ничем не обязанных миру и его людям. Он лишает нас права читать и учиться. Он внедряет в безграмотные головы мысль: наш мир обычный, сами мы ничтожны, и править такими дурнями следует при помощи кнута. Еще нам требуются шоры… Для блага, конечно. Только так. Трусливым дурням шоры — благо. И удила благо, и крепкий сарай с каждодневной жвачкой сена — тоже благо…»

Ан Тэмон Зан, книга без переплета


Корзину прибило к берегу черной глухой ночью, когда тонут надежды и выплывают кошмары…

Зевая и кутаясь в вязаный платок, старуха Ула проковыляла к мосткам. Посидела молча, вздрагивая и вслушиваясь в свое одиночество, в безответность спящего селения… Ула слепо щурилась, наклонялась всё ниже к тихой воде, невидимой во тьме и текущей мимо холодно, безразлично. Ночная река выстуживала душу. И оставалось лишь выть, оглашать сумерки жалобами на бессонницу, чтобы тишина не стала непосильной. Чтобы ощущать себя — живой!

Кряхтя и причитая Ула нагибалась ниже к воде, не видя её, но понимая холод всей кожей, всей душой. Рука тянулась — то ли набрать влагу в горсть, то ли…

— А-ах… батюшки, да что ж такое-то? — шепнула старуха, вмиг очнувшись и оборвав ноющий плач.

Берега осенила тишина. Так, без плеска и шума, завязалось самое значимое событие сезона во всей деревеньке и даже, пожалуй, окрестностях.

Рука Улы наткнулась на корзинку, судорожно сжалась! Ребёнок в корзинке шевельнулся конвульсивно, слабо, но старуха вмиг разобрала, что именно принесла река — и запричитала в полный голос. Залаяли псы по берегу. Скрипнула дверь сарая, захлопал крыльями неурочно разбуженный петух… И только люди не проявили себя. Сперва никто не выглянул, зная привычку Улы рыдать без повода. Лишь голос и остался у лекарки от молодости и силы: визгливый, но зычный, вроде сигнального рожка. Такой не годен для музыки, зато оповестит о приказе целое войско, не оставив никого в неведении.

Сонная Заводь не войско, а всего лишь деревня у реки, но Ула не желала замечать разницы, старалась в полную силу, денно и нощно… Деревня настороженно внимала воплям — и ждала то ли их завершения, то ли подробностей происходящего.

— Вовсе свихнулась, — просипел лодочный мастер Коно.

Он-то слышал каждый всхлип Улы: проснулся первым в деревне, ведь его сарай у причалов, близехонько. Старый Коно сперва, как вся деревня, решил переждать шум и натянул одеяло до макушки, норовя заткнуть ухо. Не помогло…

— Не с кем словом перекинуться, так решила нас скопом извести, — отбросив одело, пробормотал Коно. — Без причины, вот чую!

— Скажет, мертвяк всплыл, — отозвался второй сын Коно. Он не унаследовал отцовской сноровки в починке лодок, зато умел не перечить и потому именовался наследником. Вот и теперь сидел среди ночи в сарае и стерег отцовский сон. Сам он твердил, что переживает о здоровье старого, но знающие люди полагали, что причина в ином. — Эх, кинуть нечем.

— Кинуть, — Коно то ли задумался, то ли насторожился. — Эй, а уважение к сединам?

— Так пойду и гляну, а ну как навредил ей кто, мальчишки всякие… кинут чем, — поправился наследник.

— Хотя такую и убить не грех, — продолжил Коно прежним тоном.

— И то, — сник наследник. На четвереньках подобрался к батюшкиной лежанке и подоткнул одеяло. — Вам не дует? Зябко с заката, будто зима возвращается.

— Сам гляну, ведь не утихает, — заинтересовался Коно.

Наследник так же на четвереньках доставил башмаки, потянулся и стряхнул с перекладины отцову кофту, такую старую, что родного цвета не рассмотреть в многочисленных латках и штопках. Кофту вязала первая жена Коно, памятная ему, это вынуждало беречь бестолковую вещь и настораживало: наследник происходил от второго брака. Морщась и помогая расправить кофту на больном левом плече, усердный сын приладился, нырнул отцу под руку и повёл старого к дверям.

Порог сарая — он и есть прямой ход на мостки над водой. Те самые мостки, где воет неуёмная Ула.

— Эй, не на похоронах, — Коно попробовал от двери урезонить травницу.

Дом лодочника по меркам Заводи богат, в два уровня, с отдельно устроенными клетями для птицы, с большим двором и просторным загоном для чужого скота. Иной раз лодки Коно перевозили груз под заказ аж в торговый Тосэн, где запруда, белокаменный замок владетеля земель и чиновная палата. В доме принимали разных гостей, говорят, ночевал как-то сборщик податей, сочтя постоялый двор убогим. И переписчики книг гостили у Коно, вроде бы даже были они кровные синие нобы, а не абы кто! Но старик почему-то не накопил в душе гордости за лучшее в Заводи строение. Он предпочитал, пока нет гостей, ютиться в сарае у воды.

Пусть тут пахнет дегтем, а пол завален соломенной трухой пополам с опилками и щепой, но эти стены помнят молодого мастера, — так кряхтел Коно, щупая борта рассохшихся лодок и жалуясь им, понятливым более людей…

— Эй, пустоголовая, — Коно прокашлялся и зашумел, пока сын налаживал масляный фонарь. — Эй! Стыда в тебе нет, до зари баламутишь, люд на ноги подымаешь.

— Дитя уморили! — оборвав похоронный вой, внятно сказала лучшая на всю Заводь плакальщица. — Погоди-ка, а твой-то сыночек небось расстарался, на утро батюшке молока припас? А тебе молоко-то во вред, во вред.

— Эй, крикуха, тебя послушать, так и дрова во вред, и добротные стены душат, и тугой кошель к земле гнет. Хотя молоко… Ладно же, молоко. Эй, иди найди, ты… — Коно оживился и захромал по мосткам, делая вид, что гоняет мух: — хэш-хэш…

Наследнику не первый раз намекали, что он настолько напоминает назойливую муху, что гордое звание стало прозвищем, а сдвоенное — и дразнилкой, известной всякому пацану в Заводи. Очередной раз выслушав «хэш-хэш» и снова подобострастно поклонившись на окрик без имени — «ты» — второй сын поставил фонарь и удалился, пыхтя от усердия.

Коно добрел до края мостков и сел, поджав больную ногу. С удаления в два коротких шага он хорошо видел находку Улы и все ж не становился ни соучастником, ни собеседником. Знал по опыту: сейчас самое то отделаться малой платой за любопытство — молоком. Иначе Ула не постыдится и попросит рыбку, чтоб следом пробормотать уж без передышки и прочее, о хворосте, дырявой крыше и даже разбитом корыте. Только кто виноват, что живёт одна? Сама травница и виновата! Заводь знает: Улу звали в дом лодочного мастера по смерти его первой жены. Вот тогда и надо было отвечать, как следует, проглотив глупую гордость. Мало ли, кто удумал, что она утопила соперницу? Не важно и то, что в доме лодочника кое-кто сгоряча поверил в сплетни, даже от себя разного добавил. Было да сплыло, пора сто раз забыть.

Кто гнёт спину и просит, тот и есть виноватый. Таков надёжный закон жизни. Вот и Коно не уклонился от него: раз позвал упрямую, а после приглашения не повторил.

— Голос не даёт, — отметил Коно, наблюдая возню старухи с тугими, странной выделки, пелёнками. — Сдох. Эй, своего уморила и этот в един миг сдох. Тоже мне, лекарка. По щекам отлупи, вдруг да завизжит?

— Сдох, завизжит… О детях так не говорят, — всхлипнула Ула. — Тем более…

Она оборвала себя на полуслове и снова завыла, оповещая берег о событии и надеясь разжиться если не хворостом, то уж слушателями. Или заглушая несказанное?

Неловкие пальцы щупали сверток, искали способ его разворошить. Наконец, Ула поймала тонкий шнур и дёрнула, и пелёнка подалась…

Ула пискнула и смолкла. Коно сказал своё обычное «эх», помянул великого сома, донного владыку… и тоже осёкся, творя охранные знаки и отодвигаясь, щупая фонарь и не смея отвести взгляда.

— Эх, голова огромная, я сразу подумал. Уродец, — залепетал Коно, голос сошёл в шепот. — Да-аа… дела.

Младенец, стоило ослабить узел шнура, превратился в ребенка, а то и подростка: раскинул во все стороны тонкие, как соломины, ручки и ножки, прежде безжалостно притиснутые к телу. От вида окончательной, безнадежной худобы, лодочнику сделалось дурно, он поморщился и отвернулся.

Лет семь назад в Заводи приключился мор. Приметы еще с осени копились наихудшие. Снег не ложился, вымораживая озимь, шатуны ревели и оставляли косолапый след по опушке диколесья. Кринки с молоком трескались, бабам снилась пустая посуда, а дети даже днем боялись теней в подполе. По общему решению послали за бродячим гадателем, тот разложил карты судьбы и выпали наихудшие — палач, перевернутый рог изобилия. А еще и мудрец косо лег на левую, бедовую, сторону. Гадатель чуть язык не проглотил, глядючи на расклад. Собрал карты, смахнул в шапку — и сгинул, не испросив плату и не высказав толкования. Да и зачем, все яснее ясного!

Следом за бродяжкой с картами по смерзшейся бесснежной дороге бежали куда подалее из Заводи местные богатеи. Коно тоже погрузил домашних в лодки, успел до ледостава. Сам встал у рулевого весла и правил вниз по течению, покуда страх не отпустил его душу. Вернулся лодочник весной, по свежей зелени. Застал тихую, выстуженную бедой деревню. Тогда и узнал: мор не помиловал, нагрянул в полную силу. И уж выкосил без устали…

К роду Коно и лично к старому лодочнику в Заводи не зря особенное отношение. Именно он, один из всех состоятельных людей деревни, не смотрел на чужое горе бесстрастно. Коно привез зерно, выгрузил на берег купленный южнее скот и разделил по нищим домам с опустевшими сараями. Не думал о выгоде — и к лету смог узнавать в лицо уцелевших соседей. Хотя сперва пережившие мор на людей походили мало. Синюшные, со следами обморожений, с вспухшими животами и безобразными, тощими прутьями рук и ног. Но даже те люди были еще — люди.

Ребенок, лежащий сейчас на краю мостков, казался призраком, едва различимой тенью оголодавших. На костях не осталось ни крохи мяса, под ссохшейся желтоватой кожей проступали жилы, мослы. Череп от мертвецкого отличался лишь наполненностью глазниц, зубы все обрисовались под натянутыми — того и гляди прорвутся — щеками.

— Эй, никому не снилось пустое? — проскрипел Коно, отвернувшись от жуткой находки. — Нет, я знал бы. Весна дружная, озимь прет, опорос удачный, да такой, цену в осень за мясо не взять, повезу в Тосэн копченое.

— Ты это о чем? Ты… — насторожилась Ула.

— Ты-ты-ты… Эй, дура по молодости была, дурой и помрешь! Без толку причитать. Сунь его в корзину да отпихни подалее. Так и так ясно: люди явятся на твой крик, хором порешат вернуть уродца реке. От греха, — приговорил Коно и кряхтя поднялся. Неловко стащил кофту с больного плеча. — Эй, слышала? Не можешь утопить, хоть прикрой. Но лучше пристукнуть и забыть, эй? Не жилец, так и сяк — не жилец.

Ула бессознательно нащупала кофту, укутала невесомое тело ребенка, сунула в корзину. Оскалилась затравленно, подхватила ношу и умчалась, будто вспомнив, как следует бегать молодым.

В самую пору управилась: к мосткам брели любопытные, спотыкались, сонно почесывались. Заметили Коно и принялись кланяться. Старый лодочник, человек важный, молча выслушивал пожелания здоровья. Кивал в ответ на поясные поклоны… и, наконец, заговорил. Сразу дал понять, что старуху прогнал, и поделом ей. Ну, всякое кричала, а только она шумит, что ни день! Вроде, нашла в реке то ли сверток, то ли прям живого ребенка. Эй, что с того? Ума не надо, чтобы углядеть настоящую причину переполоха: в лачуге травницы прохудилась крыша, да и дрова кончились еще третьего дня.

Припомнив знакомые беды, любопытствующие затоптались и стали искать способ поскорее покинуть берег. Ула умела заговаривать боль и ловко лечила травами. Ей были порой благодарны… но чтобы чинить крышу, да еще весной, когда своих дел невпроворот? О таком и просить бессовестно.

Наследник Коно явился с кринкой молока и свертком творога, когда ушли последние сплетники. Старик долго рассматривал пухлощекое лицо сына, налитое, как гноем, неискренней внимательностью. Покривился, помолчал со значением… Велел отнести съестное Уле, проследил, как пыхтит и изображает спешку тот, кто не желает спешить и не готов даром отдать и кроху творога, упавшую со стола. Когда наследник скрылся, Коно заглянул в сарай, выбрал добротную рыбацкую куртку, надел. Снова покосился вслед второму сыну, готовому не то что сидеть у отцовой кровати, но и лечь поперек порога, лишь бы батюшка не вышел да не глянул влево, в сторону рыбацких лачуг. Как раз туда, куда он теперь и направился по мосткам, вдоль своих и взятых в починку чужих торговых лодок, вдоль рыбачьих скорлупок, годных лишь для одного гребца. Мостки кончились, и старик споткнулся, замер в задумчивости… Покряхтел, помянул сома — и решительно свернул в кривой, нагло лезущий в гору, проулок, сплошь составленный из земляных ступеней, укрепленных гниловатыми досками и плетёным ивовым прутом.

Чиркая плечами по оградкам и бокам сараев, кое-где протискиваясь боком, Коно добрался до ветхой калитки в две жердины. Пнул ничтожную преграду. Снова вроде бы споткнулся и снова помянул сома. Постоял…

— Эй… — шепнул Коно.

Даже ветерок затаил дыхание, ожидая дальнейшего. И вот старый лодочник решился, миновал калитку и прямиком прошагал в дом, состоящий из одной комнаты. Пнул дверь, бесцеремонно растолкал спящих.

— Эй, лодырь, — глядя мимо лиц, выговорил лодочник. — Возьми в большом доме, что следует, скажи: я велел. Почини ей крышу. Вот же голос… Так и пилит, так и скребёт! От нытья жизни нету! Дрова проверь. Отсыпь крупы, какая годна для детской каши. Я знаю, твоя глупая баба и так носит ей со стола, хотя сама тоща до неприличия.

— Сото, вот, положи, — шепотом попросила хозяйка дома, подсовывая мужу под руку собранную из лоскутов подушку, способную сделать табурет чуть удобнее.

— Вы переступили порог, — напомнил Сото, хозяин убогого жилища, двигая старому Коно единственный в доме табурет. Сам Сото при этом задумчиво хмурился, а его жена торопливо собирала хоть что на стол, ведь гость заглянул поутру, и какой гость. Сото рыкнул от недоумения и почесал широкий затылок: — Хотя, батюшка, раз дело в травнице нашей, то… не считается?

— Дали боги радости, аж чешуся, — не глядя на угощение, огорчился Коно. Он ссыпал в ладонь серебро из кошеля, вывалил на стол крупные монеты и смахнул мелочь обратно. — Один сын дурак, второй умник. А среднего, какой мне гож, верно, владыка сом уволок. Считается, не считается… Эй, всё б тебе считаться! Нет, чтобы старших выслушать. Уважительно, понял, эй? Да язык прикусить хоть раз! Крышу, сказано тебе, справишь, тогда и приводи свою… тощую. Может, выгоню вас наново. Что за жизнь? Который год сплетники мне моют кости по твоей дурости, эй? Второй что ли… Не-ет, третий уже. Ула вон выудила дитя из реки, а твоя баба и так-то не расстаралась. Тьфу на вас. Выбрать жену не умел, жить не умеешь, поклониться отцу лишний раз — и то спина ноет. Бестолочь.

Коно стукнул по столу узловатым кулаком, скривился и покинул нищий дом, не оглядываясь и не слушая, что старший сын скажет вслед. Он и так не сомневался: слова вежливые и все — о порученном деле…

Ветерок вздохнул вроде бы с облегчением, сдул сумрак и затеплил лучину рассвета.


К вечеру большого дня в Сонной Заводи разгорелся большой пожар слухов и пересудов! Даже глухие старики прознали: Коно переступил порог того самого дома! Пришел, хотя прилюдно клялся — и это три года было в силе — никогда не делать подобной глупости.

Еще день спустя Заводь оторопело пронаблюдала переезд Сото с женой в богатый отцовский дом.

Это потрясение едва не лишило ума самых ярых сплетников. Год, мозоля языки и раздирая горло до хрипоты, добрые люди прочили упрямому старшему сыну Коно то наследство, то повторное отлучение, уже с запретом жить в деревне. Еще бы, жену взял против воли отца, из дому ушел, хлопнув дверью, да и кланяется так себе, не в пол. И что, получается его вот-вот станет надобно звать Сото хэш Коно?

О находке Улы изредка вспоминали, но без интереса. Год сытный, детки здоровы, надобность в лекарке никакая, а без повода сунуться к ней и слушать болтовню, покуда уши не отвалятся… зачем? На найденыша глянуть? Так мало ли их, никчемных. Год назад, по слухам, приключился мор выше по течению. По весне побирушки заполнили деревню, еле спровадили лишних, кто в работники не годен. Сумасшедшая Ула, ясное дело, как раз такого и приютила. Пусть ее, лишь бы не просила лишнего, не мозолила глаза и совесть.

Бес. Город у реки

Необычайная для здешних мест жара превратила древний каменный город Тосэн в раскалённую сковороду. Ослепительные блики солнца масляными брызгами метались в оконных стеклах, кипели на фальшивом золоте вывесок.

— Покайтесь, грешники, — монотонно гудел бас. — Покайтесь, ибо грядёт огненный вихорь последнего дня. И только те, кто верует истинно, обретут спасение. Покайтесь, грешники…

Процессия небыстро, без суеты, брела от реки Тосы к главной городской площади, часто именуемой Первой за свою древность.

Даже самые твердые в новообретенной вере паломники отчаянно косили в каждый темный зев полуподвала: из-за жары хозяева постоялых дворов и харчевен приглашали гостей прямиком в погреба, а дешёвой выпивкой торговали на крутых ступенях, ведущих в полумрак, к блаженной прохладе.

— Покайтесь…

Процессия явилась в город невесть откуда, и подоспела почти одновременно с жарой. Она казалась миражом, бредом утомленного зноем рассудка.

Смуглый сухие люди чуть покачивались, их просторные белые рубища мели мостовую, непривычные большие барабаны то рокотали, то стихали. Нудно, надтреснуто тренькал колокольчик… И всё это — из-за какого-то греха и какой-то истины.

Нельзя сказать, чтобы в высшее никто уж вовсе не верил. Но до недавнего времени, пока оставались доступны особенные «книги городов», люди утоляли жажду странного, кланяясь книгам и благоговейно всматриваясь в страницы, где для каждого видна особенная истина, близкая именно ему. Увы, три сотни лет назад багряный бес Рэкст вздумал извести книги. В точности никто и не помнит, верно ли это… но слухи еще живут, и они именно таковы.

Три сотни лет… так много и так мало! Все это время кто-то прятал уцелевшие книги, а кто-то предавал и выдавал прячущих и обретал порой золото, а порой смерть.

Здесь, в Тосэне, в древней башне на Первой площади, вроде бы хранилась последняя дивная книга. Она и теперь лежит в комнате под самой крышей — так гласит уложение чиновной палаты. Вот только никого в ту комнату не пускают, чтобы не была украдена книга. А город тёмным, невнятным наитием сплетен и слухов ведает: нет книги. Давно нет… есть лишь ловкая ложь, и она — капкан для жаждущих знания, расставленный Рэкстом.

Никто из живущих не видел книгу! Сменились поколения, быль стала сказкой, небылью. «А прочти в книге города», — говорят теперь, намекая на то, что вовсе уж нельзя выяснить.

— Покайтесь, — гудел, плавился в жарком мареве, густой бас.

Процессия ползла, ослепительно белая, трепещущая тканями. Поблескивали медью окантовки барабанов, лучилась начищенная бронза колокольчиков. Стучали по мостовой твердые подошвы южных сандалий. Качались в такт шагам длинные, больше роста человеческого, тряпичные полотнища на палках — тексты главной книги новой веры, книги, не умеющей меняться под взглядом жаждущего, одной на всех, и значит — неоспоримо верной. Так полагали гости, явившиеся в Тосэн. И так, под барабанный бой и завывания чтецов молитвенных текстов, они намеревались вскорости стать в городе — хозяевами.

— Вы умрёте, грешники… вы иссохнете в зное смертном, — монотонно стращал бас.

Процессия приблизилась к площади, колебля марево чудовищного жара, истекая потом. Шаги мерно шаркали, дыхание раскаявшихся хрипело и булькало, — и вдруг передние ходоки остановилась. Барабан настороженно грохнул и затих. Задние ряды стали было напирать, но люди быстро осознали: на площади нет и клока тени — и устало расползлись, растеклись кляксами дряблых тел по теневой стороне улицы…

Ничтожной, слабой плотиной для толпы стал всего лишь старик. Он замер в устье площади. Такой жалкий, слабый… Старик опирался на палку, щурился и кряхтел — он будто воплощал собою тяготы греха и доказывал общую потребность в раскаянии. Но сам старик так не думал. И, вот чудо — он даже не вспотел…

— Ты, шелудивый пес Ом Сит Шино, — каркающим пронзительным голоском заверещал старик, прицеля костлявый палец в главу процессии, замершего от неожиданности. — Там, за морем, в краю пустынь и песков, ты был с позором изгнан из дворца мудрости, нерадивое отродье лени и порока. Ты не мог без ошибки повторить кряду и пяти знаков старой письменности. Ты, о ничтожество, рядом с коим и муха кажется верблюдом, на полотнищах сей нелепой книги уместил три дюжины грубейших ошибок! Тут, и здесь, и вот ещё…

— Мастер Ан, — шепотом ужаснулся «сиятельный столп» новой веры. — Вы? Здесь? Как же… Но я…

— Истина тебе открылась? Тебе? Когда же такое стряслось? Когда ты валялся пьяным в сточной канаве или же когда тебя охаживали оглоблей, застав с чужой женой? А то и другое прежде приключалось всякую ночь, мне ль не знать!

— Все же это вы, — окончательно смутился светоч веры. — Но, учитель Зан…

— В первом же слове на знаменах два изъяна написания, — верещал старик, сжав мелкие бессильные кулаки. — Ничтожество! Бездарь! Жируешь, обманом приманивая золото? Вера, как же… всегда она — бараний плов для избранных и сухие кости для прочих. Вера? Понять бы, как это вы явились сюда вместе с жарой, уж не ваша ли в том вина, что город подобен пустыне? Мой дар в смущении, я чую подвох и я намерен в нем разобраться. Дай-ка пощупаю полотнища, весомы ли слова?

— Уберите старика, без суеты, — тихо велел тщедушный человечишка, занимающий скромное место в хвосте процессии.

Три могучие фигуры в рубищах слитно сунулись вперед, разгребая толпу — как купальщики ряску в стоячем пруду.

— Суд чести, — вдруг выговорил старик отчетливо и спокойно. Его желтый, кривой палец в кляксах чернил нацелился в настоящего хозяина процессии. — Ты, тварь мерзкая! Нет в тебе веры и нет покаяния. Хуже, я не ощущаю в тебе и человечьего начала. Но я готов принять даже и смерть, если мои слова далеки от истины. Вот что я чую: ты — причина зноя и исчадье лжи!

— Истинно так, в городе жарковато, — насмешливо прошелестел тщедушный. — Грешник безумен, он сам возжелал смерти. Суд чести? Нобы всех мастей отдыхают в тени дальних поместий, опасаясь, как бы им не напекло голову.

— Мне напекло голову.

Рядом со стариком проявилась фигура — будто из жаркого марева соткалась. Зеваки в тени даже глаза взялись протирать: не было никого мгновение назад на всей широкой площади — ни души, ни тени! И вот уже стоит воин. Вроде бы голос его возник даже раньше, чем стало видимым тело.

— Я ноб алой крови, и я слышу всем даром своим в словах достойного синего ноба Монза истину без изъяна, — алый улыбнулся, мягким движением левой руки сдернул с клинка убогие тряпичные ножны. — Такой редкий случай. Полноценная истина взывает к бою. Я счастлив.


Алый, как и большинство действительно сильных нобов этой ветви дара, выглядел бедно, но опрятно. Он был еще не стар, хотя в волосах уже отчетливо серебрилась седина. Алый определенно прибыл в город не ради боя или развлечения — длинная сабля с очень малой кривизной лезвия была всего лишь деревянной копией с фамильного оружия.

Три рослых наемника хозяина новой веры, в первый миг дрогнув при виде врага, продолжили пробираться сквозь густеющую толпу. Нет большой угрозы, решили люди тщедушного.

В руках у каждого наемника будто по волшебству возник клинок, прежде ловко спрятанный под рубищем. Трое зашагали быстрее, обмениваясь жестами, распределяя роли в предстоящем бою. Коротком и простом! Ведь алый один, его оружие — жалкая подделка, его возраст — прилично за сорок…

Тщедушный человечек, вздумавший вытопить из жары и людских страхов новую веру, резво подобрал края одеяния и юркнул в щель ничтожной боковой улочки, и сгинул без следа. Даже марево жары не колыхнулось… Так что, когда трое с ревом налетели на пожилого ноба, толпа созерцала бой, не сомневаясь в его исходе… Вся толпа, кроме подлинного зачинщика спора. Он-то знал об алых куда как много!

Деревянная сабля встретила удар стальной — и выдержала, проведя чужое оружие косо, стесав хрусткую щепу с лезвия, заполированного во многих тренировочных боях.

Колено алого смяло лицо самого наглого и торопливого наемника, и никто не успел понять, как и когда ноб нагнул врага, чтобы плющить его лицо в месиво крови и костного крошева.

Раскрытая ладонь алого выбила дух из второго наёмника. Ребра крепчайшей грудной клетки загудели, как барабан, спружинили — и подались, с треском ломаясь.

Алый шагнул под удар третьего бойца, потерявшего врага из виду. Свист обозначил движение смазанного, невидимого в полете деревянного клинка — и сталь жалобно звякнула, ломаясь…

Бой иссяк. Он весь для зевак был — вспышка света и свист клинка… Мгновение, даже рассказать не о чем! Алый сразу остался единственным бойцом на площади, где вскипел и иссяк бой чести. Бой исчезающе краткий, как жизнь дождевой капли на раскаленной сковороде.

Деревянный клинок дробно запрыгал по мостовой, брошенный без внимания. Алый снова вспыхнул светом и сразу оказался у границы улицы и площади. Он заслонял собой старика, и бережно, как ядовитых змей, держал за древко две стрелы, пущенные кем-то очень ловким издали, с крыши.

— Что б тебе дома посидеть в такую-то погоду, — буркнул алый. Брезгливо переломил и уронил обезвреженные стрелы. — А не явись я за своим заказом?

— Так не готов твой заказ, — удивился старик.

— Хм… мне сказали иное, и советовали спешить. Мол, ты снова надумал странствовать и завтра уходишь из Тосэна, — удивился алый. — Ладно, разберемся. Ан, Зан — это что, тоже твои имена?

— Давно их не слышал… даже звучат странно, как чужие, — старик охотно позволил поддеть себя под локоть и побрел вниз по улице, сквозь толпу, которая трепетала и таяла перед алым нобом, буквально испарялась… — Как ты, как сын?

— Я все так же, а мой малыш подрос. Видишь, уже доверяю ему фамильную саблю, — в голосе алого ноба зазвенела гордость. — Сэн растёт толковым, и сердце горячее, и руки работящие. Остался дома, чинит крышу… жаль, я опять не познакомил вас.

— Жаль, — кивнул старик. — Но не беда. Мне покуда мил этот город. Тут… дышится.

— Скажешь тоже.

Они брели по улице, говорили и улыбались — знакомые, которые не виделись давно и вряд ли скоро повстречаются опять. И оба вроде не помнили, что только что стояли под смертью. Для алых она — не враг и не друг, всего лишь тень, которая всегда рядом с воином. А для синих нобов, знатоков слова и хранителей памяти, смерть и вовсе — невидимка. Верно сказал тщедушный: некоторым от рождения будто голову напекло…


Создатель веры, кстати, уже добежал до городских ворот, быстро их миновал и зашагал прочь, невнятно бормоча на наречии, чужом для этих мест. По жестам и выражению лица понятно одно: зол и ругается. Так он и брел, морщась и шипя, скалясь и вздыхая… пока его не окликнули.

— Кукольник, тварь дрожащая! Кто тебе позволил лезть на мои земли? — медленно выговорил бес Рэкст, поднимаясь в рост и лениво потягиваясь.

Рэкст устроил засаду в тени усохшей березовой рощицы. И сейчас, когда багряный бес спускался со взгорка к дороге, кроваво-алые искры текли по его волосам все обильнее, так что постепенно вся голова запламенела яростью.

— П-приказ, — тщедушный замер, опасливо глядя на Рэкста. — Её приказ. Испробовать тут, в четвертом царстве, веру. То есть ре… религию. Раз в полвека так и делаю. Не рычи! Я доложу: еще рано, но уже скоро. Ты…

— Мы с тобой зовёмся бессмертью, поскольку не знаем предела своих лет, — прошелестел багряный бес. Он улыбнулся ласково, но взгляд полыхнул отчаянной рыжиной, выдавая настоящее настроение. — Ты знаешь, что я высший хищник. Но ты явился сюда. На мою территорию! Ты, каменное уродство первого царства. Ты, гнусь, вечно жаждущая стать у людишек богом. Ты, знающий, что меня, хищника третьего царства, они всяко будут бояться сильнее, с верой или без нее. Это моя земля!

— Но…

— Я вытянул карту палача, когда королевой был создан новый порядок. Ты явился сюда, к палачу, потому что ищешь смерти? — еще ласковее спросил Рэкст, облизнулся и стал подкрадываться к собеседнику, широко раздувая ноздри. — Тогда выбор пути хорош. Я зовусь у людишек граф Рэкст, я проклят быть здесь, среди них. Я посажен на цепь и служу. Но это моя территория! Моя! Только моя! Даже ей с её картами, властью и иерархией не изменить мою природу. Ты видел метки? Ты чуял метки, каменная задница? Ты пересек мои метки!

— Твоя земля, кто бы спорил… я же хотел по-дружески, без обид, — залепетал тщедушный, пятясь и икая. — Исчезаю! Исчезаю…

Рэкст взрыкнул и метнулся вперед, незримый для людского глаза, стремительный. Когтистая лапа прорвала грудину Кукольника со звоном и скрипом. Прошила насквозь — и замерла, оставляя тело корчиться нанизанным на локоть… Рэкст вторым рывком выдрал свою руку из тела врага, отшвырнул его и взвыл победителем.

Тщедушный сник мешком у дороги. Но вот он дернулся, по спине прошла конвульсия — и неотличимое от человека существо стало вставать, противоестественно живое, с зияющей дырой в ребрах. Дыра постепенно затягивалась, тщедушный хлопал себя по рубахе, всхлипывал, стряхивал песок и пыль — то, во что превратилась омертвевшая плоть.

— Тварь дикая, — бормотал тщедушный. — Я доложу ей.

— Мнишь себя богом, погоду портишь, — усмехнулся багряный, и его волосы стали терять яркость. — Боги не жалуются. Убирайся. Тут все — моё.

— Так в том-то и дело! — взвизгнул тщедушный. — Куда ни сунься, ты уже был там и отметил место, как своё.

— Будешь драться за право передела?

— С тобой? — икнул Кукольник. — Нет уж… исчезаю. Мою работу можно делать и по-тихому.

Он действительно растворился, воспарил маревом в горячее бесцветное небо…

Рэкст вернулся в тень рощицы и снова принялся ждать. Его взгляд темнел и делался то ли карим, то ли болотисто-бурым с прозеленью — кто скажет наверняка? Кто посмеет взглянуть вблизи и пристально? Волосы беса потрескивали и теряли багрянец, но их всё ещё перебирал незримый ветерок непокоя…

Когда от ворот ударил конский галоп, бес Рэкст уже выглядел вполне человеком. Он равнодушно прищурился, без азарта презирая и этого исполнителя из своей свиты, одного из многих, готовых служить бесу за его золото, за свою причастность к окружению сильного.

— Мы воспользовались помощью советника, — смущенно лепетал гонец. — У нас не было времени и полного понимания… прошу прощения. Он смог вывести на площадь нужного человека в указанное вами время.

— Советник хорош, жаль, пока он не мой, — прижмурился бес. — Втащил в игру алого упрямца. Тонко, мягко, ненавязчиво… Что он запросил в оплату?

— Раздела интересов. Отсрочки для перемен в правах нобов.

— Как обычно, на два года? Допустимо… Тот синий ноб, книжный опарыш Ан Тэмон Зан. Помню его, как же… Присмотри. Прежде он был под приглядом? Какое имя он взял в княжестве Мийро? Числится нобом или же нет?

— Н-не могу вот так сразу… Умоляю простить, я выясню.

— Плохо, — в голосе беса проявилась ласковость. — Исправляйся, пока не стал уж очень заменим. Да, сегодня сходи и закажи старику список с книги. М-мм… «Сорок стратегий». На языке подлинника, старая стилистика султаната Каффы, обязательно с цветочными орнаментами и лозами. Заранее купи и отдай ему для отделки переплета тигровый глаз и сердолик. Он поймет, кто заказчик. Пусть вспотеет. Не торгуйся. Когда назовёт цену, заплати вдвое против запрошенного. Пусть злится, червь щепетильный. Скажи, хозяин сам заберет заказ. Проследи, как примет новость. Если у него есть то, что я ищу, он насторожится. Да: алого под опеку. Кукольник… он по-пустому мстителен. В отличие от меня, именно мстителен. Так что алого — под опеку. Предложи ему службу. Трижды.

— Он же из рода Донго, сами знаете… Он откажется, — смутился гонец.

— Тогда будет сам виновен в том, не знаю в чём, — зевнул бес. Подставил лицо солнцу и улыбнулся. — Ну вот, с засухой мы покончили. Каменный ублюдок ушел, и гроза ломится в гости… Я доволен.

Глава 2. Золотое лето

«Насколько я могу судить по записям чиновных палат, сами эти палаты распространились повсеместно в последние две-три сотни лет. Прежде они были привычны вне нашего княжества, за горами, за Великом морем, в Онской империи, составленной из множества уездов.

Определенно, враг моего мира, готовя новую волну бед, решил наделить чиновный люд особой властью в каждой земле, при любом правителе. Он удобен — чиновный люд. Выделившись над прочими, некогда скромные переписчики и толкователи ныне творят закон, а вернее, исправляют его по подсказке. Кто шепчет им в уши? Не ведаю… Но нельзя составить записи единообразно, не имея образца! Теперь и за морем графы и бароны, и у нас чиновники девяти рангов. У них ограничено обучение чтению, у нас тоже. У них приказано именовать знатью всех, кто имеет дар крови или же дар от правителя — титул, земли, ранг. Будто одно равно другому! Будто дар крови — не долг перед людьми, а выгода для самого ноба…

Все перепуталось, и, сплетенное неловко, оно трудно приживается. Неразбериха растет, что на руку загадочному злодею и помогает дальше уродовать устои под видом их исправления. Нас приучают не смотреть в небо, не считать звезды, не любопытствовать… и не вносить нового при переписывании книг.

Ученые — у этого слова был исконный смысл, обозначающий людей, всю жизнь пребывающих в поиске нового, в неустанном труде ума. Ныне учеными именуют чиновников пятого ранга, опытных в толковании закона и громком чтении с выражением…

Наш мир еще недавно был полон живых чудес, помогающих обнадеженному сердцу биться громче. Но книги городов сделали недоступными, якобы после попытки кражи нескольких. Нобы утрачивают силу крови, растворяясь в титулованной знати. Особенные дары крови превращаются в небыль один за другим.

Уже никто не верит, что поэма о соловье и розе описывает деяния подлинного белого лекаря, а не рассказывает волшебную сказку… Что слух чести способен распознать самую тонкую фальшь в сказанном, а слово летописца имеет вес. И синий ноб вроде меня знает этот вес, даже не открыв книги…

Но пока не всё утрачено! Я гостил у нобов белой ветви, достойных именоваться исконной знатью. Они верят в свой дар и учат наизусть старинную поэму, и хранят её список не ради украшения полки, а для сбережения тех самых слов. Особенных для рода, пусть теперь некому сказать их в полную силу. И книга та — полновесна…

Ан Тэмон Зан, книга без переплета


— Сенокосец, сенокосец, держись за палку, а то ветром унесет! — прокричали из-за угла и, конечно, бросили палку.

Ул проследил её полет и чуть нагнул голову влево. Острый сучок прочесал волосы, заправил за ухо, не касаясь щеки. Никто в Заводи не умеет так уворачиваться! У остальных, полагал Ул, просто нет возможности постоянно выверять навык.

Кто придумал дразнилку, неизвестно. Зато ссадина отметила памятное время первой обиды… Ул тронул шрамик. Мгновенно ощутил, как колыхнулось воспоминание, оживляя и вплотную придвигая ту раннюю осень, первую его осень в Заводи.

Красные лодки листьев плыли в ночь. Он сидел на мостках — невесомый скелет в просторнейшей рубахе, пугало-пугалом… Он промывал свежую рану, и пальцы дрожали от обиды, которая больнее удара. В груди щемило. Казалось, что сам он такой же лист осени. Он лишился родной ветки-семьи, уплыл в ночь, и нет в памяти прежнего. Высохло… Отломилось, как черешок. Где родная ветка, есть ли ей дело до утраты листка?

В первое лето Ул много ел и не поправлялся, хотя кости быстро, резко вытягивались в длину. Так прошел месяц, второй… Худоба — мама Ула призналась недавно — к раннему сенокосу того года сделалась окончательно жуткой. Детский скелет, шатающийся под всяким ветерком — неужто живой, не привидение? — нагонял уныние и страх на соседей. Тем более, в ребенке было странно всё. Ул вызнал: сперва он лишь ныл и агукал, но скоро начал говорить связно, по-взрослому. Вмиг усвоил имена и прозвища жителей, их норов и привычки. Пристрастился к рыбной ловле. Окреп. Ближе к осени помог старому Коно смолить днище лодки и не был изгнан за бестолковость. Без маминых подсказок, наблюдая, выучил травы, самые главные для лечения нарывов и ссадин.

Первая ссадина от брошенной палки показала: да, он окреп, но так и остался чужим для Заводи. Странным: тело из невесомых костей, во взгляде — вечный голод и еще нечто вроде тени презрения… хотя это не презрение, а неуместная брезгливость к еде. Непроходящая тошнота…

Мама Ула переживала, плакала. Больно ей было всякий день и за эту худобу сына, неизбывную, и за косые взгляды, и за дразнилки и глухое неприятие найденыша Заводью. Взрослые осуждали молча: оборвыш, пусть как угодно выглядит, лишь бы не лез на глаза. Малышня донимала злее, так и липла. Пока Ул оставался слаб, синяки не переводились. Когда выяснилось, что силы в невесомом теле накопилось больше, чем кажется на вид, Улу и это вменили в вину. Повадились дразнить из-за угла. И вот, нашли способ усилить оскорбление: бросили палку, впервые крикнули про сенокосца — паука, состоящего целиком из тончайших нитяных ног.

Прошло время, и теперь палки свистят мимо! Ловкость чужака в уклонении оскорбляет бросающих, а его нежелание швырять палку или камень ответно — и вовсе доводит до бешенства. Но дети не унимаются. Они ведь слушают старших, и те тоже — не унимаются, перемывают косточки и паучку, и его названой маме…

Рогатая палка запрыгала по дороге и замерла, уткнувшись в забор.

— Сенокосец… Косить не пробовал, сгребаю уж всяко лучше крикунов, — буркнул Ул, удобнее перехватил корзину и поволок дальше, шепнув: — Косят взрослые.

Это было важное замечание — о возрасте. Ул много раз пытался посчитать или угадать: сколько ему лет? По росту если, так в первое же лето он сделался не ниже сына мельника, то есть годным на все четырнадцать. Правда, Ул тогда сутулился и сгибал ноги в коленях, то ли желая спрятать нескладность худобы, то ли помня прежнюю слабость… По уму и сноровке в работе он и вовсе взрослый!

Четыре года минуло с ночи, когда мама выловила его из реки. Растрепанная корзинка по-прежнему припрятана в сарае. Плетение незнакомое, работа тонкая. Пеленки тоже особенные, невесомые, и еще сохранился витой шнур с золотой искоркой. Матушка Ула никогда не скрывала от найденыша историю его появления в Заводи, не набивалась в кровную родню. Но как ее еще звать по совести? Она из воды вытянула и отстояла, ведь всякое говорили, а она не обижалась и сына в обиду не давала, насколько умела.

Никто не искал корзинку с потерянным ребенком. Получается, правильно забылось прежнее? В первую осень, когда щеку порвала та палка, казалось: надо найти прошлое и взыскать с неведомой кровной родни за свою боль. Потом была вторая палка, и третья, и наконец та, с которой Ул перестал вести счет. Научился уклоняться. Боль ссадины остыла, обида на свое беспамятство подернулась ледком давности, как вода у мостков.

В зиму мама Ула болела, кашляла. Он сидел рядом и перебирал сухие шуршащие травы в тряпицах и коробах. Тогда и стало понятно: незачем искать прошлое! Он здесь нужен, и здесь ему есть место. Полезное. Важное.

Снова и снова приходили весны, даровали Заводи вдоволь дождей и тепла. Ул научился не только уворачиваться, но и ловить палки. Повадился громко благодарить за помощь в сборе хвороста. А, поскольку злыдни отчего-то помогать опасаются более, чем вредить, такой ответ их обижал до слез. С нынешней весны стало еще занятнее: палки теперь кидают друг в дружку все дети, завидно им, что «серый паучок» ловит, как никто другой. В Заводи прибавилось ссадин на пухлых детских щеках. Рассерженные мамаши нехотя бредут к Уле за мазями и норовят заодно укорить травницу, обвинить в дурном воспитании найденыша.

— Хэш Коно, я принес рыбу, — выдохнул Ул, опуская тяжеленную корзину и заодно кланяясь.

— Не пойму, вежливый ты или из вредности так держишься, — отозвался Сото, старший сын лодочного мастера. — Иди ты… хэш Ул, покуда я добрый.

— Могли бы кинуть в меня во-он тем подарочком, — широко улыбаясь, посоветовал Ул, присмотрев у стены роскошное дубовое полено. Такое способно гореть и давать тепло так же долго, как огромная, в рост Ула, охапка бросового хвороста.

— Может, кинуть ещё и копченым окороком? Ох, нахальный ты. Полено ему отдай. Непрошенное. Без благодарности. Угрей принес?

— Да. Все крупные, из серебряной породы. Все ночного вылова.

— Тебя однажды утопят, — вздохнул сын лодочника, покосился по сторонам и заговорил тише. — Не знаю, как ты ловишь, что за способ. Но впредь не хвастай.

— Так я никогда…

— Именно. Только мне носи, и обязательно прикрывай бросовой плотвой, — строго велел покупатель. — Вид твой едва терпят. Прознают, что еще и добычлив сверх меры, не простят. Безденежную удачу люди способны перемогать, но серебряные угри — удача денежная. Приключись неурожай, кого назовут виновным? О мамке подумай.

— Да, хэш Коно.

— Еще раз назовешь наследником, прибью, — пообещал старший сын лодочника. Прищурился. — А поймаешь? Оно тяжелое.

— Поймаю, дядя Сото.

— Вот, дядя Сото, а то расшумелся… хэш-хэш. Тогда уговор, — задумался Сото. — Если столько сил в тебе есть, чтобы поймать, ты годен косить, пожалуй. Отнесешь полено и дуй к опушке. Проверим. Второй укос вот-вот подоспеет, трава сочная, работники же повымирали будто.

Продолжая ворчать, Сото прихватил полено, примерился, морщась и неодобрительно изучая тощее, нескладное тело найденыша. Полено весомое, его бы надвое развалить, и затем еще надвое — самое то. Тяжесть изрядная, не дерево — железо!

По всему видно, сперва Сото хотел бросить бережно, в руки. Затем вспомнил о сенокосе, посерьезнел и метнул в полную силу, целя мимо головы. Поймать оказалось просто, но полено закрутило Ула. Пришлось выдирать добычу из воздуха, плотного из-за вложенной в бросок силы. Протанцевав с дубиной на вытянутых руках два круга, Ул наконец остановился, покачнулся — но удержался. Крепче обнял добычу, притиснул к груди. От дерева пахло сухостью зимней рубки. Кора сотней твердых ногтей впивалась и щекотала живот сквозь рубаху.

— Сунь в корзину, не то папаша увидит, возьмется свое «эй» кричать на всю улицу, — усмехнулся Сото. — И на опушку бегом, понял? Сегодня трава влажная, самое то пробовать. С непривычки.

Пока Ул танцевал с упрямым поленом, его улов оказался перевален в большое корыто, так что освобожденная корзина кое-как вместила новый груз, топорща бока и похрустывая прутьями. Домой Ул не бежал — летел! Только и успел на ходу поддеть ногой две палки-дразнилки, чтобы и их осенью использовать с толком, превращая чужую злость в печное тепло.

Мама долго любовалась поленом и хвалила за ловкость. Узнала о новой работе и вовсе расцвела. Украдкой сунула в узелок кроме хлеба творог — у кого выпросила? Проводила, от порога махая рукой. Ее взгляд ложился теплом на кожу и чуялся даже тогда, когда домишко скрылся за поворотом.


Думая, как следует выглядеть отцу, Ул всегда избирал за образец Сото. Тот хвалит редко, ведь он слова ценит недешево. Сам крепкий, сила за ним есть, и теперь еще и звание хэша прибавилось. Но Сото работает как прежде, ловко и даже зло. А иной в нем злости нет, и лени нет. Виданное ли дело, чтобы состоятельный человек сам пришел и маялся тяжким делом с утра — да за полдень, когда наемники спят в тени. Учил косьбе никчемного пацана. И ладно бы сел да покрикивал, нет: он две косы принес.

— Толку от тебя меньше, чем хотелось, — решил Сото, наконец объявив отдых. — Схватываешь быстро, ловкость завидная. Но веса нет. Не ты машешь косой, она тобой. Убьешься в полдня… Раз так, поставлю на неудобье, — Сото ткнул пальцем в заросли при опушке. — Там замах не требуется, зато ловчить надо во всю. Косу поищу, вроде была малая. Мы кормим работников на закате, и тебе кус причитается. От сего дня и далее, пока будем косить. — Сото усмехнулся в усы. — Или пока не сдохнешь. Сам напросился, сенокосец.

— Благодарствую, хэш Коно, — льстиво кланяясь, отомстил за дразнилку Ул.

Сото расхохотался, поддел обе косы и пошел прочь. Широкий, на рубахе всего-то одна полоска пота. В волосах золото лета, сколько его ни есть.

Ул растрепал узелок и добыл творог. Руки дрожали так, что самому смотреть неловко. Чудо, если Сото не заметил, до чего загнал ученика. А если заметил, тем более чудо, что ограничился мимолетным попреком. Слабых гнать надо, слабые делу — помеха.

— Серый паучок, — кривя губы, шепнул Ул.

Он знал, как звучат эти слова. Слишком хорошо знал и то, как смотрится сам, недотепа с приклеенным крепче имени прозвищем. В нем нет цвета, будто еще в реке тело заплело паутиной стылого тумана — да так и не отпустило. Волосы мягкие, не прямые, но вроде и без кудрей, всякий репей норовит свить в них гнездо. Кожа бледная. Даже лето не дает ей загара, жадничает. Глаза вовсе никакие, тень в них лежит. Ресницы длинные и тоже без цвета. Их толком не видать — но солнце не дает блеска взгляду… Как его такого мама Ула принимает? Ведь принимает, родной он для матушки, неподдельно.

Творог раскрошился в дрожащих пальцах. Кое-как подобрав по крупице, Ул облизнулся, вздохнул… Полежал еще, млея от жары и ощущая, как медленно, нехотя, судорога отпускает плечи и запястья, высвобождает спину. Встать было пока что трудно. Сдавшись слабости, Ул перекатился на бок и задремал.

Когда вечер залил речное русло розовым молоком, работник Ул явился за своим законным ужином, не хромая и не горбясь. И домой он шел уверенно. Мама даже смогла сделать вид, что ничего не замечает. Утром, правда, сунула под руку мазь и налила особенный взвар, глядя в пол и стараясь избегать разговора на обидную для сына тему.

— Ты бы погулял, — мягко посоветовала она, выбирая из корзины со свежим уловом мелкую рыбу и принимаясь ее чистить. — В верхние улицы сходи, даже вон — в Полесье. А что? Сходи-ка в лавку, правда! Оттуда нам заказ дан на лесную мяту с чабером. В обмен обещана соль, еще крупа в довесок.

Такое дело в иной день мама бы непременно исполнила сама. Когда в доме появился ребенок, она отвыкла крикливо набиваться на разговоры, пусть самые вздорные — лишь бы разрушить молчание. Но по-прежнему Ула любила опрятно одеться, сложить в красивую корзинку травы и пройти без спешки по улицам вверх, в богатую часть Заводи. Еще лучше — пусть и редко это удается — покинуть деревню и дойти до Полесья, села на торной дороге. Попав туда, матушка не спешила завершить дела. Она охотно гуляла по базару, где торгуют даже летом, где новостей много во всякий день, а незнакомые люди непрестанно селятся в постоялый двор или же покидают его, увлеченные неведомыми делами.

Сейчас мама великодушно уступала сыну праздник. Было неловко принять подарок и непосильно отказаться. Ул вмиг рассмотрел заготовленный с ночи короб с травами в углу, вскинул на спину и побежал, забыв и узелок с едой, и свою вчерашнюю полуобморочную усталость. Еще бы! Ему до Полесья удавалось добираться от силы дважды в лето.

Ул мчался через Заводь, не отвлекаясь ни на что, и предвкушал, как будет много времени там, в селе. Он все рассмотрит. Наконец-то, ведь обычно дел много, да и мама с её привычкой стоять и говорить, говорить… Отойти нельзя, она опирается на плечо. Ей важно, что она не одна, что есть это плечо, самое тощее в Заводи — но безропотно подставленное под руку. Родное.

Поле пробежалось как-то само собой. И взгорок, и роща. Впереди раскинулось узором Полесье, похожее на причудливый ларец с тонкими перемычками заборов и оград, с драгоценными, украшенными резьбой, теремами самых богатых жителей. И лошадки, отсюда игрушечные, есть у коновязи. И витает, дразнит запах яблочных пирожков и медовых пряников. Может, запах тот и ненастоящий, но сам лезет в нос, памятный по прошлой осени.

Однажды Ул видел близ Полесья чудо: пожилой, бедно одетый человек сидел у березового ствола и быстро, сосредоточенно водил пером по дешевой сероватой бумаге. Под пером оживали и расцветали окрестности. Картина, рожденная из однотонных штрихов, чудом получалась ярче и занятнее настоящего Полесья… Ул стоял за спиной у рисовальщика, затаив дыхание и плотно сжав зубы, чтоб сумасшедшее сердце не так трепыхалось у горла, чтоб вздохом не спугнуть чудо, чтоб не выдать себя и не быть изгнанным. А когда рисовальщик что-то почуял и начал оборачиваться — ох, как же Ул припустился бежать! После сам не мог объяснить, отчего… Кажется, он ужасно, невыносимо боялся, что создатель чуда скажет нечто вроде «сенокосец»… и волшебство разрушится, рассыплется осколками, которых уже не собрать.

С тех пор Ул всегда замирал на холме и смотрел на Полесье. Отсюда село было бы славно нарисовать. Только разве такое чудо поддастся всякому? Ул только смотрел. Это-то и ему можно.

Сердце билось все чаще. Солнышко улыбалось. Ветер тронул волосы, погладил по щеке, советуя: беги! Ул оттолкнулся от пыльной дороги кончиками пальцев — и полетел, ощущая себя настоящим сенокосцем. Невесомым, не привязанным к земле. Даже короб не отягощал того, кто стремится к мечте. До волшебного дня, когда Ул увидел Полесье нарисованным на листе, оно оставалось селом. Но теперь оно сделалось картиной — и Ул каждый раз сходил с ума и жаждал чудес, вступая в пределы этой картины! Он скользил по волшебному узору и замечал, как много в нем деталей, не уместившихся в рисунок, как богат живой мир…

Ул замедлил шаг лишь у первых домов. Побрел, загребая пыль босыми ногами, блаженствуя от каждого нового зрелища, от всякого звука. Полесье — дальнее, необычайнейшее место, край известного мира… И сегодня Ул допущен сюда один, на правах взрослого. Можно солидно кивать встречным, трогать воротины с узорно выпиленными навершьями. Щелкать ногтем по кованым петлям и рассматривать хоть каждый гвоздь! Двигаться все ближе к сердцу селения, бьющемуся шумом дел и праздности.

Конечно, сначала следовало исполнить поручение. Ул это понимал, ведь каждый шаг лишает его капельки ума и скоро — увы — безумие сделается огромным, оно раздавит рассудок! Тогда Ул забудет, зачем сюда отправлен, а после, очнувшись, испытает сокрушительный стыд. Как можно не выполнить поручение… А как унять жажду чуда, если вон — лошади, заседланные. Ул таких видел два раза за всю жизнь. Может, эти из службы хозяина белого замка, давшего имя огромному городу Тосэну? А тот город лежит посреди иного, вовсе уж неведомого мира. Тосэн невесть где, а лошади тут, можно потрогать их копыта и приобщиться к странствиям. Эти копыта ступали по каменным улицам…

Ул скрипнул зубами и отвернулся. Никаких копыт, не время. Лавка с травами: вон она. Надо постучать и надеяться, что люди еще не обедают. В большом селе днем не все лавки открыты. Это ж не Заводь, где рождаются, живут, торгуют и умирают на одном месте. Только лодочники видят мир. И это еще одна причина совершенства Сото — человека, который плавал аж в Тосэн, а то и далее. Лодки Коно ходят и вниз по реке до самого приморского Корфа, и в рукава. У реки есть такое — рукава.

— Что тебе? — неприязненно буркнули у самого уха.

— Мама Ула сказала, что травы… — начал Ул, краснея от ужасно детских слов и от того, что его подловили за мечтаниями, неловко и некстати.

— Сегодня, может, ещё есть в

...