Фрагментация будущего (Хиде)
Қосымшада ыңғайлырақҚосымшаны жүктеуге арналған QRRuStore · Samsung Galaxy Store
Huawei AppGallery · Xiaomi GetApps

автордың кітабын онлайн тегін оқу  Фрагментация будущего (Хиде)


Technodiversity
Essays


Yuk Hui




Фрагментация будущего
Эссе


Юк Хуэй



Москва

hide books

О несчастном сознании неореакционеров

1. Закат Западного мира… Опять?

В 2004 году в своем выступлении на конференции «Политика и апокалипсис», посвященной французскому теоретику и антропологу Рене Жирару, Питер Тиль заявил, что теракты 11 сентября ознаменовали крах наследия эпохи Просвещения. Запад нуждался в новой политической теории, чтобы спастись от нового мирового порядка, открытого «глобальному терроризму», который «действует за пределами всех норм либерального Запада» [1]. Заранее предполагая, что Запад воплощает в себе доктрины и ценности демократии и равенства, Тиль поспешил заявить, что именно они и сделали Запад уязвимым.

Подобные утверждения об устаревании идей Просвещения характеризуют основную линию неореакции, ключевыми представителями которой являются Менциус Молдбаг (псевдоним Кёртиса Ярвина, ученого-информатика и стартап-предпринимателя из Кремниевой долины) и британский философ Ник Ланд. Если Тиль — король, то они — его рыцари, стоящие на страже определенных сообществ, образовавшихся вокруг сайтов Reddit и 4Chan. И нельзя сказать, что ничего больше этих троих друг с другом не связывает. В течение последнего десятилетия блог Молдбага «Безоговорочные оговорки» (Unqualified Reservations) был источником вдохновения для трудов Ланда, а его стартап-компания Tlon финансируется Тилем — известным венчурным капиталистом, основателем PayPal и Palantir, членом переходной команды Дональда Трампа. Urbit, основной продукт компании Tlon, предлагает новый протокол связи: в отличие от преобладающей в современных сетях централизованной клиент-серверной структуры, он позволяет осуществить децентрализацию, основанную на частных облачных вычислениях — так называемую постсингулярную операционную систему. Кажется, задачу неореакции можно кратко обобщить вопросом, поднятым Тилем в конце его статьи:

Современный Запад потерял веру в себя. В эпоху Просвещения и пост-Просвещения эта утрата веры высвободила огромные коммерческие и творческие силы. В то же время она сделала Запад уязвимым. Можно ли укрепить позиции современного Запада, не разрушив его полностью, не выплеснув ребенка из ванны вместе с водой? [2]

Полагаю, вопрос Тиля прекрасно иллюстрирует состояние сознания, которое Гегель называл «несчастным сознанием»: понимание этой концепции полезно для понимания неореакции [3]. История по Гегелю — это длинная цепочка неотвратимых движений Духа на пути к абсолютному самосознанию, и на этом пути есть множество остановок, например, от иудаизма к христианству и так далее. «Несчастное сознание» — это трагический момент, когда сознание осознаёт противоречие в самом сердце своей прежде безмятежной и в чем-то комической природы. То, что самосознание считало завершенным и целостным, оказывается расколотым и незаконченным. Оно распознаёт другого в себе как противоречие, не понимая в то же время, как это преодолеть. Гегель пишет:

Это несчастное сознание составляет противовес и довершение внутренне (in sich) совершенно счастливого, комического сознания. <…> Несчастное сознание, напротив того, есть трагическая судьба достоверности себя самого, долженствующей быть в себе и для себя. Оно есть сознание потери всей существенности в этой достоверности себя и потери именно этого знания о себе <…> Оно есть скорбь, которая выражается в жестоких словах, что бог умер [4].

Обращение Гегеля к аффективному языку скорби неслучайно, ведь над несчастным сознанием, как ясно из названия, господствуют чувства, от которых оно не может сбежать. В иудаизме, утверждает Гегель, развивается дуализм крайностей, при котором сущность находится за пределами существования, а Бог — вне человека, и человек таким образом оказывается заперт в несущественном. В христианстве единство между непреложным и конкретным раскрывается через фигуру Христа как воплощенного Бога, однако такое единство остается чувством без мысли [5]. Несчастное сознание ощущает, но не понимает участие всеобщего в частном, оставляя противоречивую двойственность непреодолимой, поскольку это всего лишь чувство, а не понятие. Жан Ипполит объясняет:

Объект несчастного сознания <…> является единством непреложного и конкретного. Но несчастное сознание не обращается к своей сущности посредством мысли, у него есть лишь чувство этого единства, но еще не понятие. По этой причине его сущность остается ему чуждой <…> Чувство божественного, которым обладает это сознание, — есть чувство расколотое, именно потому что оно остается лишь чувством [6].

Для неореакционеров Просвещение в целом и демократия в частности предстают как отчужденный от себя Другой. Это одновременно и лекарство, и яд, точнее pharmakon в греческом смысле. Однако осознание противоречия остается лишь чувством, и попытки избежать этого чувства открывают патологический путь к более глубокой меланхолии или иллюзорной бездне Schwärmerei* [7] спекулятивного мышления.

Описывая это противоречивое «я» и представляя события 11 сентября как убедительное предупреждение о нем, Тиль ссылается на «Закат Европы» Освальда Шпенглера. В книге «Годы решений» Шпенглер сам связывал это беспокойное чувство с «прусским духом», в котором он видел «спасение белой расы»:

Кельтско-германская раса обладает самой сильной волей. Но это «я хочу!» <…> будит сознание полнейшего одиночества Я в бесконечном пространстве. Воля и одиночество в своих конечных причинах являются там одним и тем же. <…> Если в мире и есть индивидуализм, так это упрямство против всего мира, понимание своей несгибаемой воли, радость от последних решений и любовь к судьбе <…>. Прусский стиль — это самоунижение по собственной воле [8].

Конечно, в восприятии неореакционерами предполагаемого упадка Запада легко увидеть повторение знакомых исторических моментов: в частности, нападки на радикальное Просвещение в конце XVIII века и появление в Германии между двумя мировыми войнами реакционного модернизма, который поженил романтизм с техникой и в итоге слился с национал-социализмом. Такие повторения важно иметь в виду, чтобы понять тактику и риторику, используемые неореакционерами — неважно, осознают они эти исторические параллели или нет, — хотя бы для того чтобы понять, что, по их мнению, представляет собой закат Запада сегодня и почему Просвещение видится им источником такого несчастья [9]. Если неореакционеры отвергают Просвещение, то это отвержение странного и специфичного рода.

2. Споры о Просвещении

Тиль предсказал, что события 11 сентября повлекут за собой усиление мер безопасности в аэропортах США и более тщательную проверку иммигрантов. Эта политика вышла на новый уровень интенсивности с введением администрацией Трампа запрета на иммиграцию — продукта «американской демократии», поразившего даже Фрэнсиса Фукуяму, который, подобно истинному гегельянцу, недавно заметил: «Двадцать лет назад у меня не было ни понимания, ни теории о том, как демократии способны откатиться назад» [10]. Однако вопрос выходит далеко за рамки лишь американской демократии: «чрезвычайное положение» — термин, используемый для описания экстренных мер, вроде запрета на въезд в страну, — становится совершенной банальностью, когда Трамп, подобно абсолютным монархам XVI, XVII и XVIII веков, действует в рамках уже не исключений, а скорее, рутинной власти суверена. Приветствуемое неореакционерами возвращение к монархии направлено против идей демократии и равенства — ценностей Просвещения, которые они считают, соответственно, вырождающимися и ограничительными. В серии постов под названием «Темное просвещение», ставших с тех пор своего рода классикой неореакционизма, британский философ Ник Ланд восхваляет господ Молдбага и Тиля за то, что те честно провозгласили этих богов — демократию и равенство — мертвыми. Но на их место приходит бог свободы, чье достояние тоже не лишено отблесков света.

Ланд цитирует «Воспитание либертарианца», эссе Тиля 2009 года, в котором прозвучало его известное заявление: «Я больше не считаю, что свобода и демократия совместимы» [11]. Но что означает несовместимость свободы и демократии? Тиль утверждал, что либертарианцы ошибались в своем предположении, будто свободы можно достичь посредством политики (демократии), тогда как на самом деле единственный способ реализовать либертарианский проект — это позволить капитализму перерасти политику с помощью обширного освоения киберпространства, космоса и океанов. Ланд пишет, что демократия — это то, что препятствует воплощению свободы, демократия — это лишь миф Просвещения:

В европейской классической античности демократия рассматривалась как знакомая фаза циклического политического развития, по природе своей фундаментально декадентская, предшествующая падению в тиранию. Сегодня это классическое понимание полностью утрачено и заменено глобальной демократической идеологией, лишенной всякой критической саморефлексии; она предстает не как убедительная теория общественных наук и даже не как спонтанное народное устремление, а скорее как религиозный догмат особого, исторически определенного типа [12].

Ланд и Молдбаг также поднимают вопрос об альтернативном обществе, которому, в духе Тиля, требуется «восстановление после демократии, подобное тому, что Восточная Европа считает своим восстановлением после коммунизма». В «Открытом письме к прогрессистам с широкими взглядами» Молдбаг проследил свой собственный путь от прогрессивного к якобиту [13]. Отвергая политкорректность и вежливость прогрессивных, он предложил инструментализировать Гитлера и реакционную мысль фашизма. Эта форма идеологической критики проистекает из радикального левого мышления о том, что происходит, когда идеи и практики институционализируются. Только в концепции «собора» (cathedral) этика и догма пересекаются. Но в то время, как для левых из неакадемической среды эта догма неэффективна и безобидна, для неореакционеров она представляет экзистенциальную угрозу; политкорректность становится токсичной угрозой для западной цивилизации.

Эта полемика о Просвещении перекликается со спорами, бушевавшими и во времена самой эпохи Просвещения в Европе. На одной стороне были радикальные мыслители, такие как Дидро, Гольбах, Пейн, Джефферсон и Пристли, — философы и унитарии, выступавшие против церкви и монархии, они видели в прогрессе разума реализацию универсализма. Противоположную сторону занимали более умеренные мыслители Просвещения, такие как Фергюсон, Юм и Бёрк, которые защищали монархически-аристократический порядок общества [14]. Очевидно, Просвещение не подразумевало исконной приверженности к демократии. Напротив, этот вопрос оспаривался с самого начала.

Частые отсылки Молдбага к камерализму Фридриха Великого обостряют этот спор еще больше, показывая, насколько запутаны чувства несчастного сознания. С одной стороны, Молдбаг называет себя якобитом, защищает божественное право королей и предлагает новый камерализм, который рассматривает государство как бизнес — это видение, судя по всему, понравилось администрации Трампа. С другой стороны, он игнорирует тот факт, что Просвещение было практически личным брендом Старого Фрица: Фридрих не только отвергал божественное право королей в пользу теории общественного договора, но и писал известные эссе о «просвещенной монархии», утверждая: «…мое главное занятие — бороться с невежеством и предубеждениями <…>, просвещать умы, развивать мораль и делать людей настолько счастливыми, насколько это подобает человеческой природе и насколько позволяют мои средства». Фридрих даже предоставил убежище Вольтеру, когда у того возникли проблемы с церковью. И, конечно, неореакционеры видят себя как множество современных Вольтеров, сражающихся с современной церковью политкорректности — тем, что Молдбаг называет «собором». Таким образом, несчастное сознание оказывается застрявшим между осознанием противоречий Просвещения и их преодолением: для неореакционеров Просвещение дает и Просвещение же забирает. Как отмечает Ланд, выраженный симптом этой болезни — неумолимая ирония:

Без своего вкуса к иронии Менций Молдбаг был бы почти невыносим и уж точно непонятен. Огромные конструкции исторической иронии формируют его труды, порой даже поглощая их. А как иначе сторонник традиционных конфигураций общественного порядка — самопровозглашенный якобит — мог бы написать корпус работ, непреклонно посвященных идеям подрыва?

Но именно это противоречие и делает сознание неореакционеров столь несчастным, поскольку Ланд и Молдбаг позволяют своим чувствам горя и утраты взять верх над сложными протоколами разума, к которым они тем не менее обращаются с настойчивостью, достойной Фрейда. Молдбаг хочет соединить авторитаризм якобитов с политэкономией партии вигов, и если это звучит как бессмыслица, то очень жаль, ведь где-то в интернете, вероятно, прямо сейчас кого-то травит «собор». Ланд, будучи ветераном академической среды, знает хотя бы, как не погрязнуть в утомительных вопросах исторической достоверности, и по мере развития «Темного просвещения» можно практически почувствовать, как он постепенно отдаляется от Молдбага. После механического повторения шаблонных тезисов либертарианского катехизиса, Ланд быстро переходит к своей истинной цели: разоблачению противоречивого сознания современных прогрессивных блогеров — среды, действительно богатой мишенями для критики, пусть они и не дотягивают до его весовой категории как мыслителя. Здесь важно, что Ланд переворачивает порядок: он обращает критику радикальных философов в адрес монархического Просвещения против них же самих, хитроумно обвиняя радикальное Просвещение — воспроизведенное, опять же следуя Молдбагу, мнимым универсализмом радикального протестантизма — в лицемерии и противоречивости. При этом он следует их же собственным жестам и сценариям.

При таком рассмотрении то, что считается Всеобщим разумом, определяющим направление и смысл современности, оказывается детально определенной ветвью или подвидом культистской традиции, происходящей от «рантеров», «уравнителей» и близких им разновидностей диссидентского, ультрапротестантского фанатизма, практически никакого отношения не имеющей к выводам логиков.

Эти нападки на социал-демократическую политику (следствие институционализации Просвещения) на самом деле являют собой возвращение к консервативным мыслителям самого Просвещения: отрицание отрицания. Философия Ланда воплощает собой возвращение вытесненного, в то же время предостерегая от него:

Основной темой был контроль над сознанием, или подавление мысли, что демонстрируется медийно-академическим комплексом, господствующим в современных западных обществах: Менций Молдбаг называет его «собором». Раздавленное редко полностью исчезает. Вместо этого оно перемещается, укрывается в тени и порой рождает чудовищ. Сегодня, когда подавляющая ортодоксия Собора разными способами и в разных смыслах разрушается, время чудовищ становится всё ближе.

Подобные сложности — одна из причин, почему клеймить неореакционеров расистами было бы слишком простым решением, хотя, вероятно, большинство из них именно таковыми являются. Их отказ от Просвещения проистекает из «самосознания», еще не осмыслившего единой концепции своего противоречия. Вместо того чтобы признать тот неприятный факт, что их Бог никогда не существовал, неореакционеры пытаются убить Его, саботируя Собор и стремясь к абсолютной детерриториализации. Тяга к столь радикальной перемене оставляет им иллюзию красивой истории на другом конце света и изощренные спекуляции о сверхинтеллекте, который спасет человечество от политики. Например, Ланд восхваляет азиатские города, такие как Шанхай, Гонконг и Сингапур, — но это лишь отстраненные наблюдения, проецирующие общий порыв жертвовать политикой ради продуктивности. Движимый политической усталостью, Запад часто тянется к обещаниям Восточной Азии о деполитизированной технокоммерческой утопии: синофутуризм становится моделью радикальных перемен. Под «синофутуризмом» мы подразумеваем идею о том, что Китаю удалось импортировать западную науку и технологии безо всякого сопротивления, в то время как на Западе, согласно этой фантазии, любое значительное технологическое изобретение или научное открытие всегда будет ограничиваться и замедляться политкорректностью Собора. Неудивительно, что Милтон Фридман, который рассматривал Гонконг как неолиберальный экономический эксперимент, задуманный им самим вместе с шотландцем Джоном Каупертвейтом (министром финансов Гонконга в 1960-х годах), сделал аналогичное наблюдение. В своем эссе «Гонконгский эксперимент» он написал, что экономика Гонконга превзошла экономику США благодаря своей способности функционировать без каких-либо «причуд политики» [15].

Это стремление к продуктивности согласуется с неолиберальной предпосылкой, что технокоммерческая деполитизация необходима для спасения Запада. Но спасения от чего? Я склонен считать, что подъем неореакционеров раскрывает провал универсализации как глобализации со времен Просвещения, но причина тому гораздо более глубокая. По мнению неореакционеров, предложенные Просвещением равенство, демократия и свобода, а также их универсализация привели к непродуктивной политике, характеризуемой политкорректностью. Таким образом, необходимо «принять красную таблетку», чтобы отказаться от этих принципов и отправиться на поиски иной конфигурации — завуалированно политической или аполитичной по своей сути. Неореакционное мышление как несчастное сознание — это громкий протест перед лицом диалектического преобразования глобализации.

3. Неореакционное несчастное сознание

Универсализм остается западным интеллектуальным продуктом, вне зависимости от того, к какой христианской секте мы его относим. В реальности же универсализма не существовало (по крайней мере, пока), а была лишь универсализация (или синхронизация) — процесс модернизации, ставший возможным благодаря глобализации и колонизации. Это создает проблемы как для правых, так и для левых, делая сведение политики к традиционной дихотомии чрезвычайно сложным. Рефлексивная модернизация, описанная видными социологами XX века как переход от периода раннего модерна, связанного с появлением национальных государств, ко второму модерну, характеризуемому рефлексивностью, с самого начала представляется сомнительной. Рефлексивность, основанная на «укрепленном осознании невозможности полного господства», вместо того чтобы быть постоянным согласованием различий, скорее, оказывается лишь средством универсализаЦии с помощью невоенных методов [16]. Это не препятствует возвращению ни национальных государств, ни монархий, которые, впрочем, на самом деле никуда не исчезали — достаточно взглянуть на Саудовское королевство, чья поддержка захватчиков пассажирских самолетов 11 сентября широко известна.

Процесс универсализации проходит в соответствии с различиями в уровне власти: технологически более сильные державы экспортируют знания и ценности более слабым, разрушая тем самым их внутреннюю идентичность. Французский палеонтолог Андре Леруа-Гуран прекрасно иллюстрирует этот процесс в своей книге 1945 года «Среда и технологии» («Milieu et Techniques»). Он определяет «техническую среду» как мембрану, разделяющую внутреннее и внешнее для различных этнических групп. Различия в технологическом развитии в значительной степени определяют границы культуры и различия в уровне власти. Конечно, сегодня это вопрос уже не о древних этнических группах, а об этнонационализме и национальных государствах, определяющих границы культур. Ввиду процесса модернизации описанная Леруа-Гураном динамика должна быть серьезно переосмыслена, поскольку такая среда теперь практически невозможна: все незападные страны были вынуждены адаптироваться к постоянному технологическому развитию и инновациям. Взять, к примеру, Китай: поражение в двух опиумных войнах привело к стремительной модернизации, в ходе которой такая техническая мембрана стала по сути нежизнеспособной из-за фундаментальных различий в технологическом мышлении и развитии (наиболее значимой ныне существующей мембраной, пожалуй, можно назвать Великий Китайский файрвол, но его создание стало возможным только благодаря Кремниевой долине).

Процесс универсализации в значительной степени был односторонним, он сводил незападную мысль к некой забавной безделушке. Даже для Лейбница, который в XVIII веке серьезно относился к философии Китая, китайская письменность служила лишь вдохновением для создания characteristica universalis. Другими словами, китайская мысль рассматривалась лишь как пропуск к универсальному. Темпы модернизации, последовавшей за опиумными войнами, возросли во время Культурной революции, поскольку традиция — например конфуцианство — наивно воспринималась как возврат к феодализму, а это противоречило марксистскому представлению о прогрессе истории. Экономические реформы, начавшиеся в 1980-х годах под руководством величайшего акселерациониста Дэн Сяопина, еще больше ускорили этот процесс модернизации. Сегодня военно-промышленные технологии Глобального Юга догоняют Запад, обращая вспять одностороннюю универсализацию западной современности, протекающую с начала XX века. Гегелевское сознание должно признать, что «вершина и конечный пункт мирового процесса» находятся далеко за пределами «собственного берлинского существования» Гегеля [17]. Последняя сцена этого радостного гегелевского сознания: американские и европейские экспаты занимаются йогой в Индии, взбираются на Великую Китайскую стену, наслаждаются экзотическими красотами природы за пределами своих стран. Сегодня, когда Шанхай уже не дешевле Нью-Йорка, а Трамп обвиняет Китай в краже рабочих мест и разрушении экономики США, эта история подошла к концу.

История глобализации продолжается, но счастливое сознание проигрывает материальным условиям. И не только в США. Прошлым летом в Барселоне меня поразило, как много испанских ресторанов и магазинов управляются китайцами. Мой друг-антрополог, изучающий пригороды Барселоны, рассказал мне, что там ситуация еще более удивительна: китайские семьи владеют и управляют большинством местных баров. Он отметил, что значительные изменения грядут в ближайшие десятилетия, благодаря демографическим сдвигам, не говоря уже о проблеме беженцев с Ближнего Востока и из Северной Африки. Мы должны помнить, что предел глобализации определяется не ложью Просвещения, как утверждают неореакционеры. Скорее, это всего лишь Zeitgeist, в котором пересекаются колонизация, индустриализация и рождение современной экономики. Новая конфигурация глобализации теперь раскрывает свое Другое — то, что было в ней с самого начала, но до сих пор оставалось неосмысленным.

Неореакционное движение и «альтернативные правые» — это, по сути своей, выражение тревоги о том, что Запад уже не способен преодолеть текущую фазу глобализации и сохранить привилегии, которыми пользовался последние несколько столетий. Ник Ланд признал это еще двадцать лет назад в своем тексте, озаглавленном «Мелтдаун»:

Китайско-тихоокеанский подъем и автоматизированная глобальная экономическая интеграция разрушают неоколониальную мировую систему <…>, вызывая панические неомеркантилистские реакции в Европе и Америке, приводя к деградации социального государства, появлению анклавов внутренней отсталости, напоминающих раковые опухоли, политическому коллапсу и выбросу культурных токсинов, ускоряющих процесс дезинтеграции в этом порочном круге [18].

Неореакционная критика обнажает границы Просвещения и его проекта, но, удивительным образом, она, возможно, лишь показывает, что Просвещение на самом деле никогда не было реализовано, вернее, что его история состоит из компромиссов и искажений [19]. Чтобы прояснить возникновение неофашистской политики в глобальном масштабе, необходимо признать по крайней мере следующее: так же, как любовь Гитлера к высшей расе никак не помешала его союзу с Японской империей (а вот командующий британскими войсками в Сингапуре оставил северный берег острова без защиты, полагая, что японцы своими узкими глазами видят недостаточно хорошо, чтобы атаковать с материка через пролив), точно так же и современный ультранационализм является действительно международным феноменом. Неофашистское движение простирается далеко за пределы Европы и Америки, предлагая различные ориентации «глобального» и «локального». Взять, к примеру, русского политического теоретика и самопровозглашенного хайдеггерианца Александра Дугина и его «четвертую политическую теорию». Как и Ланд, Дугин — не тот, кого можно легко дискредитировать или осудить. Тем не менее его следует воспринимать как истинного реакционера. Его четвертая политическая теория претендует на то, чтобы выйти за пределы трех потерпевших крах политических теорий: либерализма, коммунизма и фашизма [20] . Если субъектами этих трех теорий были, соответственно, индивид, класс и национальное государство или раса, то субъектом четвертой политической теории становится хайдеггеровский Dasein [21]. Дазайн сопротивляется постмодернистскому лишению корней, той полуночи, «где ничто (нигилизм) начинает проступать из всех щелей» [22]. Четвертая политическая теория — поистине реакционная, она восходит к консервативной революции и фашистским движениям (Артур Мёллер ван ден Брук в Германии, Юлиус Эвола в Италии), традиционализму (Рене Генон) и новым правым (Ален де Бенуа). Для Дугина глобальное — это современный мир, а локальное — русская традиция.

В азиатских городах вроде Гонконга в последние годы появилось аналогичное движение. Его инициировал фольклорист Чинь Ван, в 1990-х защитивший диссертацию по этнологии в Гёттингене. Его теория Гонконга как города-государства основана на странном неорасизме, направленном против китайцев с материка. Здесь «глобальное» подменяется Китаем, а «локальное» — сочетанием колониальной истории и китайской культуры, уходящей корнями в эпоху династии Сун. Лично я не являюсь традиционалистом, хотя и ценю традицию и причиной провала всех коммунистических революций всё же считаю неспособность уважать традицию или черпать из нее силу, вместо того чтобы противопоставлять материю духу. Это противопоставление ведет к нигилизму, который толкает модернизацию к крайностям. Сегодня вопрос состоит не в том, отказываться от традиции или же защищать ее, а в том, как десубстанциализировать традицию и переосмыслить современный мир с точки зрения этой десубстанциализированной традиции, в рамках эпистемы и эпистемологии, как я пытался предложить в своей недавней книге [23]. Я подчеркиваю одновременно и эпистему, и эпистемологию, поскольку эпистемологический сдвиг всё еще остается траекторией европейской мысли и способствует диверсификации и совершенствованию гомогенизирующей технической системы. Вместе с тем вопрос эпистемы простирается дальше, поскольку затрагивает также вопрос форм жизни. Это значит, что необходимо трансформировать саму традицию, дабы переосмыслить технологическую модернизацию и воссоздать новую эпистему. Именно к этим тонким мерам мы должны прибегнуть, и прибегнуть аккуратно, чтобы в который раз не заниматься сведением дискурса к однозначным противопоставлениям и взаимоисключающим категориям правого и левого.

Критики часто отмечали, что глобализация — это лишь другое название глобального капитализма. Несмотря на различия между капиталистической и альтернативной глобализациями, молчание, хранимое антиглобалистским движением с конца тысячелетия, привело ряд авторов к выводу, что осознание некоторой стерильности должно побудить революционеров порвать с ограничительной политикой левых, которая удерживает «Гулливера революции привязанным к земле» [24]. К радикальной политике призывают как революционеры, так и неореакционеры, но радикализм их совершенно разнонаправлен.

4. Мышление после мелтдауна

Как же тогда Запад спасет себя, как преодолеет это противоречие несчастного сознания? Реакция, как и фашизм, не говорит правду, а лишь дает людям возможность самовыражения. Победа Трампа — это, в той или иной мере, победа реакционного и правого мышления, которое уже не предлагает достойного анализа ситуации, апеллируя вместо этого лишь к эмоциям, как когда-то сказал Эрнст Блох о ситуации в Германии [25]. Основываясь на связи между Тилем и Жираром, комментаторы предполагали, что Трампа и технологических предпринимателей можно назвать козлами отпущения [26]. Подобно древнегреческому фармакону или царю-жрецу, описанному Джеймсом Фрэзером в «Золотой ветви», их жертва должна положить конец социальному и политическому кризису. Однако фигура козла отпущения аналогична «красной таблетке»: это лишь риторический прием, который обосновывает реакционную тенденцию, представляя ее скрытой истиной. Жертва козла отпущения — это новый способ определить друга и врага, что особенно заметно в позиции Трампа по вопросу отношений между Китаем, США и Россией. Чтобы поддерживать неравномерную глобализацию и избежать затрат войны, в жертву будут принесены настоящие козлы отпущения, ведь они служат сосудами для сокрытия истины в пользу популистских движений. Иными словами, как Западу сохранить одностороннюю глобализацию, чтобы удержать свои привилегии и превосходство? Ланд этого вопроса не задает, он лишь мобилизует неореакционеров для продвижения своей собственной бионической повестки. Однако, как бы нам ни хотелось, нельзя отрицать тот факт, что современный мир уже не способен сохранять старый порядок; военная модернизация XX века делает это невозможным.

Блох был прав, но эмоций недостаточно. Реакционные модернисты также предложили кое-что содержательное. Они хотели преодолеть противопоставление Natur и Technik, а значит, примирить Technik и Kultur (Kultur противопоставлялась Zivilisation) во внутреннем пространстве (Innerlichkeit) европейской культуры. Именно поэтому после публикации «Заката Европы» (1922) Шпенглер написал книгу «Человек и техника: к философии жизни» («Der Mensch und die Technik. Beitrag zu einer Philosophie des Lebens», 1931), чтобы утвердить свои протехнологические позиции [27]. Сегодня мы наблюдаем, как техника вновь предлагает нам футуристический взгляд на технологическую сингулярность как решение любого политического вопроса, с тем отличием, что акцент уже не ставится на Innerlichkeit. Тиль — венчурный капиталист, финансировавший крупные технологические компании, такие как Facebook* [28], Google и PayPal. В книге «От нуля к единице» он пишет, что техника означает комплементарность и «сильный ИИ — как космический лотерейный билет: если выиграем, получим утопию; если проиграем, Skynet вытеснит нас из существования». Молдбаг — разработчик операционной системы Urbit, построенной на либертарианских принципах. Ник Ланд интересуется технологической сингулярностью и «интеллектуальным взрывом» 1990-х годов. Как и другие неореакционеры, например Элиезер Юдковский, известный исследователь искусственного интеллекта, Ланд также восхвалял биткоин. С точки зрения Тиля, Запад может оправиться от демократии только путем агрессивного технологического вмешательства. Акселерационизм Ланда— самый утонченный вариант акселерационизма, значительно более философский, чем его левая разновидность, основанная на весьма поверхностном понимании техники. Однако его трансгуманистическая позиция — лишь еще один вид «универсализма», тот, в котором вся культурная относительность подчиняется интеллектуальной кибернетической машине, производящей «мелтдаун», расплавление — абсолютную детерриториализацию и интеллектуальный взрыв, захватывающий творческую силу интеллектуальной интуиции в кантовском смысле. Ланд стремится к ремифологизации мира через лавкрафтовский причудливый реализм. «Бесконечное [которое] заканчивается в самом себе» — эта поэтическая фраза из его художественного произведения «Фил-Унду» («Phyl-Undhu») указывает на идеалистический рекурсивный генезис.

Конкуренция за реализацию технологической сингулярности стала основным полем битвы, и еще никогда угроза войны не была столь неотвратимой. Тиль однажды написал, что «конкуренция — для неудачников», ведь именно монополия способна «производить в таком количестве и по такой цене, чтобы максимизировать прибыль» [29]. Ирония в том, что поддерживаемая Тилем деполитизация ведет как раз к такому нежелательному исходу. Мы должны избежать этой войны любой ценой. Это не означает, что нужно полностью отринуть возможность существования сверхинтеллекта. Но мы должны сопротивляться капитуляции перед судьбой, предопределенной технологическим развитием. Нам нужно срочно создать образ нового мирового порядка и использовать предоставленные расплавлением возможности, чтобы выработать стратегии, противостоящие неумолимой деполитизации и пролетаризации, движимым трансгуманистической фантазией о сверхинтеллекте.

Расплавление не обязательно означает конец света. Его также можно рассматривать как переломный политический и философский момент, когда становится возможной перестройка как в глобальном, так и в локальном масштабе, ведь новые технологии растворяют старые структуры. Выражаясь словами Бернара Стиглера, наш исторический момент можно охарактеризовать как «цифровое эпохе́», в которой старые институциональные формы поставлены на паузу — не только концептуально, но и материально. Например, Финляндия рассматривает возможность использовать новые цифровые технологии, чтобы отказаться от традиционного преподавания отдельных предметов и создать учебную программу, предполагающую более активное взаимодействие между учителями. Настал момент, когда могут возникнуть новые формы образовательных институций, когда может быть осуществлено «обнищание» (в смысле Агамбена), которое разрушит синхронизацию, служившую до сих пор лишь интересам глобализации. Это обнищание может привести к появлению эпистем, отклоняющихся от гегемонической синхронизации, присущей технологической сингулярности. Открывается возможность разработать новое мышление и новые конституции, выходящие за рамки сегодняшних дискуссий, сосредоточенных на всеобщем базовом доходе и беспилотных такси. Мы не должны ждать, пока технократы внедрят это мышление посредством пространных докладов «Собора».

Позвольте в заключение вернуться к Просвещению и его мировому процессу. Как утверждал Кондорсе, философия имеет ключевое значение для революций, поскольку одним махом меняет основные принципы политики, общества, морали, образования, религ

...