автордың кітабын онлайн тегін оқу Крестьянское восстание
Август Шеноа
Крестьянское восстание
1
Было после полудня конца февраля, лета господня 1564. Снег на горах уже растаял от живительных лучей солнца, и набухшая от притока горных вод река Сава неслась все стремительнее, широко разлившись по равнине у замка Сусед. В небольшой комнате замка, у высокого окна, сидела пожилая, но крепкая еще женщина, вся в черном. Если б ее светлые седеющие волосы не были зачесаны по обе стороны высокого выпуклого лба, то можно было бы подумать, что перед нами голова мужчины: большое лицо с тяжелой челюстью, длинный, загнутый книзу нос, широкий рот с бледными тонкими губами. Из-под густых сросшихся рыжих бровей глядели на мир бледно-голубые глаза с загадочным, почти угрюмым выражением. Напрасно было стараться прочесть в них, какие чувства владеют сердцем этой женщины и какие мысли зарождаются в ее голове. Морщины на щеках, около глаз и рта говорили о том, что в ее сердце боролись сильные страсти. Но теперь она была спокойна, словно каменное изваяние, и на ее строгом лице не было видно никакой женской мягкости, оно выражало лишь твердую, непоколебимую волю, сильный дух и неодолимую решимость. Эта крепкая высокая женщина была одета в черное суконное платье со сборками, отделанное черным шелком. Вокруг пояса была обвита массивная серебряная цепочка, на которой висела связка больших ключей. Сухие, жесткие пальцы женщины покоились на серебряной шкатулке, стоявшей перед ней на столике. Взгляд ее то останавливался на голом лесе и затопленной Равнине перед замком, то на шкатулке. По временам губы ее вздрагивали от горькой усмешки и пальцы еще крепче сжимали шкатулку; тогда она делалась похожей на львицу, оберегающую своих детенышей. Вошедший в высокую дверь слуга вывел ее наконец из состояния оцепенения. Женщина слегка повернула голову и спросила хриплым голосом:
– Что тебе, Иво?
– Простите, благородная госпожа, – ответил смиренно слуга, – к нашему замку подъехал верховой, говорит как мадьяр, по виду дворянин.
– Как его зовут? Откуда едет?
– Этого он мне не сказал, а только велел доложить о себе вашей милости. Он должен предстать перед вами и переговорить о важных делах.
– Мадьяр? Дворянин? Переговорить со мной о важных делах? Посмотрим, какие добрые вести привез этот мадьяр! Скажи ему, что он может войти. Да, погоди, поставь его коня под крышу и дай ему вволю овса и сена, чтоб этот мадьяр не жаловался на хорватских господ. Ступай!
Слуга, поклонившись, вышел, и через несколько минут по каменному полу комнаты зазвенели шпоры неизвестного гостя. Вошел высокий сухой человек с маленькой бритой головой и узким бородатым лицом. Под длинным коричневым плащом виднелся синий суконный кафтан, застегнутый на груди круглыми серебряными пряжками. Левая рука его была под плащом, а в правой он держал меховую шапку.
– Слава Исусу и Марии, благородная госпожа! – сказал мадьяр, кланяясь порывисто и смело.
Женщина смерила его взглядом с головы до ног и через минуту спокойно ответила:
– Во веки веков, аминь! Кто вы такой? Из каких краев? С какой вестью?
– Я Михайло Палфи, венгерский дворянин, слуга вашей милости. На мою долю выпало счастье привезти привет и поклон, которые мой уважаемый господин, вельможный князь Андрия Баторий, королевский судья, посылает своей благородной родственнице, Уршуле Хенинг.
– Ну, ну! Спасибо ему, спасибо, – проговорила Уршула с усмешкой. – Вот как мой милый родственник хорошо меня помнит! Доброе он сделал дело. Садитесь, господин Палфи: положите плащ и шапку. Я вижу, вы очень устали после дальней дороги.
Приезжий исполнил ее просьбу, а потом сказал:
– Мой вельможный господин приказал мне прежде всего передать вашей милости, что сердце его сжалось от боли, когда смерть похитила его дорогого родственника, а вашего достойного супруга, господина Андрию Хенинга.
– Как же господин королевский судья милостив ко мне, бедной вдове! Обремененный столькими важными делами, да еще в такое тяжелое время, он не позабыл меня. Да, да. В прошлом году, в восемнадцатый день октября, мой уважаемый супруг Андрия покинул этот мир и меня бедную, причем в самую тяжелую минуту. Значит, благородное сердце моего милого родственника и посейчас еще скорбит! Добрая душа, спасибо ему! Но, скажите мне, egregie ас nobilis domine,[1] неужели вы совершил столь дальний путь только для того, чтоб передать мне слезное соболезнование вашего господина? Не говорил ли он вам что-нибудь и о других делах?
– Да, ваша милость, господин королевский судья послал меня по делу о замках Сусед и Верхняя Стубица, дабы постараться лучше наладить общее владение.
– Вот как, мне очень приятно, что господин Андрия опомнился; правда, поздновато, но и то хорошо. Как только я схоронила покойного мужа, я написала Андрию Баторию письмо, прося его помощи, так как он нам родня, а Сусед и Стубица общее владение моей и его семьи; после этого я писала ему еще раз десять, но никогда не получала никакого ответа. А вместо помощи он послал мне помеху в лице своего управляющего Джюро Всесвятского, который, по совести говоря, должен был бы именоваться Вседьявольским. Этот сливар, у которого не найдется и двух пар волов, обнаглел только потому, что его брат Стипо – каноник в Загребе; заважничал так, как будто ему принадлежат и замки Зринских и герб Франко-панов. Он попал в Сусед, как муха в молоко, ведет себя, как барин, ставит мне палки в колеса, ворует у меня под носом, как будто все имение принадлежит Баторию, а я и мои бедные дети живем здесь из милости, получая лишь стол и квартиру.
– Простите, ваша милость, – проговорил несколько взволнованно мадьяр, которому эта отповедь была вовсе не по душе.
– Дайте мне докончить, господин Палфи, – резко прервала его госпожа Уршула. – Вы должны сперва все выслушать, а потом только судить. Говорю вам, господин Всесвятский – сущий разбойник, таковы же и оба его верные помощники – Янко Хорват и Никола Голубич. в замок то и дело приходят крестьяне жаловаться. Эти дьяволы с ружьями и саблями налетают на мирных крестьян и грабят без разбора. У одного моего кмета в Крапине они разрушили мельницу, у другого, из Яков-ля, увезли весь хлеб, а в селе Трговине, что под самым Суседом, Всесвятский увел у старшины двух лучших коров. Когда я его призвала к ответу и сказала, что буду действовать силой, он только усмехнулся, говоря, что не боится старухи и что в замке господами являются Батории. Потом он собрал все ружья, пушки и порох и запер все на ключ, хотя это оружие общее. Весь доход с имения должен делиться поровну, но Всесвятский меня обманывает и на хлебе, и на сене, н на вине, а когда я ему делаю замечания, он со смехом кричит, что на него нет ни суда, ни закона, потому что его господин – верховный судья, которому бабьи речи не страшны.
– Но поверьте, ваша милость, – перебил ее мадьяр, – все это происходило не по воле моего вельможного господина.
– Неправда, господин Палфи, – воскликнула женщина, и глаза ее засверкали, – неправда! Я же вам сказала, что обо всем подробно написала моему родственнику Андрии, а он мне ни слова не ответил. А этот безбожный Всесвятский показал мне письмо Батория, в котором тот его хвалит и просит не обращать на меня внимания. А? Что вы на это скажете, благородный посланец? – воскликнула Уршула и быстро поднялась, окинув мадьяра таким взглядом, что тот потупил глаза и смущенно промолчал.
Стоя перед ним, она продолжала взволнованным голосом:
– Честному человеку нетрудно иметь со мной дело, но если кто строит козни за моей спиной, я забываю, что я женщина. А воля у меня сильная; сильнее, чем у господина Батория, хоть он и первый судья на венгерской земле. Уже свыше ста лет Хенинги сидят в Суседе и Стубице, свыше ста лет они здесь хозяева. Взгляните на этот женский портрет, что висит над камином: это несчастная Дора из старинного хорватского рода Арландов; она вышла за Андрию Хенинга Первого в принесла своему потомству замок Сусед и Стубицу, а ее внучка, Ката, мать моего мужа, вышла за господина Тойфенбаха, к которому перешла фамилия и имение Хенингов. Мой покойный муж и я достаточно намучились и потратились для того, чтобы вырвать Сусед и Стубицу из рук вельможных разбойников, которые обманом выклянчили у нового короля Фердинанда дарственную запись. Нам удалось выгнать из родовых владений и непрошеного гостя – испанца дон Педро де Лаза, и могущественного епископа Шимуна Эрдеди, и лютеранского барона Ивана Унгнада, и генерала Кациянара; когда князь Никола Зринский поделом снес этому изменнику голову, то все имение захватила королевская казна, и нам с трудом удалось вырвать из ее когтей Сусед и Стубицу, а Желин пришлось оставить в руках этого разбойника Бакача. Сколько мучений мы испытали, какие убытки потерпели! Выносила я семерых детей под сердцем, потеряла единственного сына, потеряла мужа, а из шести дочерей только троих выдала, замуж, несчастная я вдова. И вот теперь на наше старое гнездо налетел ястреб и хочет выбросить меня, бедную кукушку. И кто же? Мой родственник, верховный судья венгерского королевства Андрия Баторий! Горе стране, где правосудие находится в таких руках! Напишите же вашему господину, что его расчеты плохи, напишите ему, что у старой Хенинг голова крепкая, что она хорошо изучила свои права, которые хранятся вот в этой серебряной шкатулке, что она не хуже любого прокурора знает все ваши латинские извороты и что вам не удастся ее провести. Скажите ему, что у меня храбрые зятья Михайло Коньский, Мато Керечен и Степко Грегорианец, сын подбана Амброза. Так что, если у Батория, занятого борьбой с турками, найдется еще время, чтоб вступить в бой с женщиной, то придется и Уршуле пальнуть из пушки по этим неправедным весам Фемиды, как подобает дочери Мекницера, пограничного воеводы. Но чего мы тут препираемся? Я уже в прошлом году подала две жалобы. Одну, в день святого Мартина, подал мои зять Михайло Коньский бану Петару Эрдеди – на Баториев, а другую, на Джюро Всесвятского, я послала лично, в день святой Елизаветы, его королевскому величеству в Пожун. Король приказал расследовать дело. Пусть сначала прозвучит голос суда, а потом уж, если потребуется, и голос ружей.
Благородный господин Палфи был поражен словесным потоком, вылившимся на его голову из уст старой Хенинг. Озадаченный. смотрел он на эту странную женщину, которая с Раскрасневшимся лицом и сверкающими глазами быстро шагала взад и вперед по комнате, где теперь слышался лишь стук ее каблуков о каменный пол да ее тяжелое, сердитое дыхание. Но вскоре мадьяр опомнился.
– Ваша милость, – начал он кротко, – я очень сожалею, что невольно стал причиною вашего гнева. Вы женщина почтенная, вдова, вы – мать. Вы страдаете от несправедливости, и это понятно. Вы сказали много дельных, веских слов, упомянули ряд причиненных вам обид, и я, понимая ваш благородный гнев, не сомневаюсь в ваших доводах. Мой уважаемый господин подробно объяснил мне, кто имеет право на Сусед и Стубицу и откуда эти права происходят. Хотя все несправедливости, выпавшие на вашу долю, произошли не по вине моего вельможного господина, а в гораздо большей мере являются следствием того беспорядка, который возник в королевстве и в Венгрии после несчастного поражения при Мохаче, – тем не менее господин королевский судья признает и сожалеет, что и он до некоторой степени виноват. Правда, не столько по злому умыслу, сколько в силу жестокости нашего развращенного века и неправильных действий недобросовестных чиновников. Он об этом сожалеет и имеет твердое намерение все исправить. Я, таким образом, являюсь посланцем мира и прошу вас, благородная госпожа, выслушать меня спокойно.
Палфи умолк, ожидая, что ответит Уршула.
– Говорите быстрей и короче! – ответила она, даже не обернувшись к посланцу, и, скрестив руки, устремила взгляд в окно на равнину.
Мадьяр продолжал:
– Владение, о котором идет речь, то есть Сусед и Верхняя Стубица, велико и плодородно. Оно простирается от села Стеневец до самой границы Штирии на Сутле и от Ступника до Бистрицы. Тут есть и пахотные земли, и луга, и виноградники, и леса, и пастбища, и хутора, и мельницы, и два укрепленных замка, и много крепких, работящих кметов. Неудивительно поэтому, что многие зарились на него, хотя нет никакого сомнения в том, кто имеет на него право. Оно по наследству принадлежит пополам семействам Хенингов и Баториев, потому что и покойная госпожа Ката, мать господина королевского судьи, была по женской линии из рода Хенингов. Это неоспоримое право было, как вы сами сказали, грубо нарушено в то несчастное время, когда Фердинанд Габсбургский и Иван Запойяи боролись за венгерскую корону да вдобавок и турок опустошал эту землю. В такое время трудно защищать и самое неоспоримое право. Когда какой-нибудь государь посягает на новую корону, то главная его забота – привлечь к себе как можно больше сильных сторонников, и тогда в угоду им и ради своей пользы он не прочь вырвать то тут, то там несколько страниц из книги правосудия. При этом он нимало не заботится о правиле: quid juris,[2] а придерживается принципа: do, ut des.[3] Мой господин стал приверженцем Фердинанда, так же как и покойный Андрия Хенинг, ранее носивший фамилию своей семьи – Тойфенбах, что вполне естественно, так как он был немецкого происхождения. Король Фердинанд сперва подарил имение своему конюшему, и в этом не было ничего удивительного. Испанец был льстивый болтун и всегда сопровождал короля. Потом он передал имение Шимуну Эрдеди, загребскому епископу, что тоже не странно. Семья Эрдеди богата, сильна, храбра, а самым крепким, непоколебимым, выносливым и смелым из них был покойный епископ Шимун, главная поддержка Ивана Запойяи в Хорватии. Фердинанд рад был бы дать ему не только Сусед и Стубицу, а много больше, лишь бы переманить его на сторону Габсбургов. Кациянара король считал хорошим генералом, способным прогнать турок, – пока не выяснилось, что он куплен ими. Главное было тогда в том, кто угоден новому государю, а не в том, у кого есть право. Наконец Батории и Хенинги снова одержали верх над всеми непрошеными гостями. В 1559 году, в Линце, король Фердинанд подтвердил за семьями Баториев и Хенингов право владения имениями Сусед и Стубица.
– Да, – добавила госпожа Уршула, слегка обернувшись, – каждая семья, как по мужской, так и по женской линии, пользовалась половиной.
– Но как это вышло и кто этого добился, благородная госпожа?
– И Баторий и мой покойный супруг, вместе.
– Верно, – ответил Палфи, – Баторий и Андрия Хенинг подали прошение королю. Но победа вашего права (да простит мне ваша милость эти слова) была выиграна главным образом благодаря авторитету верховного судьи венгерского королевства. Мой господин теперь хочет, чтобы там, где король Фердинанд победил Ивана, право семьи утвердилось отныне крепко и нерушимо, и он, конечно, не имеет ни малейшего намерения касаться половины, которая принадлежит роду Хенингов.
– Другими словами, – и Уршула совсем обернулась к посланцу, – имение неделимое и родовое, и как пользование им, так и доход должны быть разделены поровну между нашими семьями. Таков смысл королевской дарственной и таков был договор, заключенный между моим покойным мужем и господином Баторием в Стубице.
– Да, да, – ответил несколько смущенно мадьяр.
– Надо вам еще сказать, – продолжала госпожа Уршула, – что в тысяча пятьсот пятьдесят девятом году я дала взаймы покойному господину Андрии семь тысяч венгерских флоринов из своего наследства и выговорила право залога на четвертую часть имения. Не забудьте и то, что когда мы приняли имение, на нем был долг. Кредиторы – барон Клайнах, Яков Секель и Ладислав Керечен – очень досаждали моему покойному мужу; по счастью, нашелся добрый человек, господин подбан Амброз Грегорианец, который выплатил этим пиявкам долг в размере двух тысяч тридцати трех венгерских флоринов, задержав, понятно, за собой право залога, которое он потом перенес на своего сына Степко, когда тот женился на моей дочери Марте.
– И это я знаю, ваша милость, но, по-моему, это обязательство падает на половину Хенингов.
– Замолчите! – крикнула госпожа Уршула, топнув ногой. – Тут не может быть и речи о половине. Долг лежит на всем имении. Пока я жива – ни королевский судья, ни сам король не посмеют разрезать пополам наше наследие, хотя это двойное владение на одной земле мне всегда напоминает того странного двуглавого орла, одна голова которого смотрит направо, а другая налево.
– Ах, конечно, конечно, ваша милость! – вскрикнул Палфи, вскочив, и глаза его засверкали. – Так же думает и мой вельможный господин. Оставим подозрения и укоры. Закончим этот спор, который длится уже целый час. Мой вельможный господин не хотел бы, чтоб это дело дошло до суда; он ведь сам судья, а такие споры между родственниками – сущее проклятие.
– Ага, – злорадно засмеялась госпожа Уршула, – значит, мой милый родственник боится суда? Это надо принять к сведению. Он-то ведь знает законы. По-видимому, его право держится на волоске. Но послушаем, господин Палфи, ваши предложения.
Скрестив руки и глядя в пол, госпожа Уршула стала мерно ходить взад и вперед по комнате, а рядом с ней, кланяясь и размахивая руками, шагал Палфи.
– Pro primo,[4] – сказал мадьяр, подняв палец, – Джюро Всесвятский будет убран. Он человек грубый, может быть из усердия к своему господину, а отчасти ради собственного кармана; но раз он не по нраву вашей милости – его надо убрать; к тому же он слабый и больной. Это и будет лучшим предлогом для его удаления.
– Bene,[5] – сказала госпожа Уршула, – продолжайте.
– Pro secundo,[6] – продолжал мадьяр, подняв теперь кверху указательный палец, – своим управляющим мой вельможный господин назначит Грго Домброя, человека ученого, спокойного, справедливого, к тому же холостого, и в этих краях у него нет никакой родни. Ему по описи передадут вино, скот, хлеб, сено и обстановку из части, принадлежащей моему вельможному господину.
– Bene, – повторила Уршула, – но этих злодеев, Хорвата и Голубича, тоже надо выгнать, слышите?
– Непременно! Мы их сразу же и выгоним, ваша милость, – согласился мадьяр. – Pro tertio,[7] имение остается неделимым quoad dominium et possessionem et omnia jura possessionaria,[8] надо только найти способ, как разумнее согласовать это двойное владение.
– Дальше, – сказала старая Хенинг, поглядев исподлобья на посланца.
– Дело не такое трудное, как кажется с первого взгляда. Прежде всего надо помнить, что по закону весь доход следует делить поровну. Вы, конечно, согласитесь со мной, что очень плохо, когда в одном доме два хозяина; да и вообще это уже не хозяйство, если один начнет вмешиваться в дела другого! Но во всяком случае не годится, чтоб вашей милости надоедали какие-то приказчики и кастеляны, как это делал, например, Всесвятский. Я бы поэтому предложил следующее. Всему fundus instructus[9] будет составлена опись, с тем чтобы имущество никогда не уменьшалось. Затем надо будет подсчитать доход от отдельных участков и кметов и разделить его на две равные части. На одной будете хозяйничать вы, уважаемая госпожа, на другой – управляющий моего вельможного господина. Опись будет проверяться каждый год. В одном, лучшем, замке будете жить вы, уважаемая госпожа, а здесь, в Суседе, будет жить управляющий Батория.
– А! – воскликнула госпожа Уршула. – Вы снова принялись делить, господин Палфи! А чем же я обеспечу свое право владения в Суседе? Никогда, никогда!
– Успокойтесь, ваша милость, – продолжал простодушно мадьяр, – я и об этом подумал и считаю вполне правильным, чтобы вы, хоть Батории вам и родня, обеспечили себя и с этой стороны. Я сейчас говорю с вами не как представитель королевского судьи, а как друг. Чтоб обеспечить ваше право владения, в этом замке будет жить ваш подкастелян, человек надежный, безупречный, дворянин, который и будет охранять ваши интересы. Все это мы можем изложить на бумаге в виде договора, обязательного для обеих сторон.
– Но почему же я не могу остаться в Суседе? – проговорила Уршула, помолчав с минуту. – Ведь тут исконное гнездо Хенингов!
Сказав это, Уршула стала исподлобья наблюдать за мадьяром, который в первую минуту смутился, но вскоре оправился и быстро заговорил:
– На вашем месте я бы и не поднимал этого вопроса. Вы и так живете попеременно то в Суседе, то в Стубице, а етубицкая часть имения, во всяком случае, лучше суседской. Не взвешивать же нам каждое зернышко при составлении описи; мой уважаемый господин соглашается даже и на то, чтобы in majorem vim juris,[10] вы проводили два месяца в году в Суседе; к вам же в Стубицу он не пошлет никого из своих людей. Вы спросите, почему господин королевский судья выбрал Сусед? Ближе к Загребу, на границе Штирии, недалеко от Краньской. В Загребе у него друзья, которые присмотрят за хозяйством; вы продаете урожай на месте, а Баторий живет в Венгрии, в Пожунском округе, ему нужно много денег, и он выгоднее сможет продавать урожай в ближайших местах. Мне кажется, что это предложение искренне и честно, хотя, может быть, и не так выгодно для моего господина. Но мне приказано предложить именно такие условия, дабы ваша милость могли удостовериться, что Батории не желают Хенингам зла, не хотят их обманывать, а, напротив, ла от в своем сердце любовь к своим родственникам, даже и себе в ущерб. Судите сами, благородная госпожа. Вдова, остановившись со скрещенными на груди руками, обратила свои бледно-голубые глаза на господина Палфи, как бы стараясь прочесть на его лице – говорит ли он правду или лжет. Но посланец не потупил взгляда. Уршула опустила голову и погрузилась в размышления. Предложение было довольно выгодно: стубицкая часть имения была намного лучше. Она начала мысленно высчитывать: договор был даже очень выгодный. Да наконец – она жаждала мира. Первые годы ее брака были неспокойными, бурными. В королевстве было два короля, две своевольные партии вельмож, два враждующих лагеря дворян; законы почти ничего не значили, и суд и расправу творила сабля. Покойный Андрия Хенинг был человек слабый, и она с шестью дочерьми стала жертвой разбойничьей алчности, прикрывавшейся каким-то вымышленным королевским документом. Затевать новую тяжбу? С кем? С могущественным Андрией Баторием, другом и наперсником короля Фердинанда, верховным судьей?
Уршула вдруг подняла голову и спокойно сказала:
– Благородный господин! Дело, о котором мы вдоволь наговорились, очень важно и касается всей моей семьи. Я хоть и знаю немного ваши законы, но надо, во-первых, все хорошенько обдумать, а во-вторых, переговорить с остальными родственниками. Я посоветуюсь с зятьями и с подбаном Амброзом. Ум хорошо, а два лучше. Поэтому потерпите. Не могу вам сказать, что я просто-напросто отвергаю предложенные условия, но не скажу и того, что я их принимаю. А пока вы мой гость, будьте как дома и считайте весь замок своим. Через несколько дней вы сможете доложить вельможному господину Андрии Баторию, на чем мы порешили; но так как мужчина рассуждает хладнокровнее и у него больше искусства в делах, я поручу провести все соглашения моему зятю Михайле Коньскому, подававшему в прошлом году от моего имени жалобу бану. Он начал войну, так пусть и заключает мир, если только это возможно.
– Я буду счастлив, – ответил, заискивающе улыбаясь, мадьяр, – приложить печать на документе о примирении двух столь знатных семейств. А доброе предчувствие мне подсказывает, что мир будет.
– Но что бы там ни было, господин Палфи, – резко заключила Уршула, – помните вы и пусть помнит ваш господин, что Уршула Хенинг не любит шуток, и если в этом деле откроется хоть малейший обман, то, клянусь вам, быть беде, пролиться крови! А теперь покойной ночи!
Уршула сделала рукой прощальный жест, Палфи низко поклонился этой странной женщине и ушел отдыхать в комнату, которую слуга Иван приготовил для него в сторожевой башне.
8
в отношении владения и всех владельческих прав (лат.).
2
то, что по закону (лат.).
1
Уважаемый и благородный господин (лат.).
3
Даю, чтоб и ты дал (лат.).
7
В-третьих (лат.).
4
Во-первых (лат.).
10
для большей силы права, чтоб закрепить наше право (лат.).
9
поместье с постройками и хозяйственными орудиями (лат.).
5
Хорошо (лат.).
6
Во-вторых (лат.).
2
Через четыре дня после переговоров с госпожой Уршулой, ранним утром, господин Михайло Палфи вскочил на своего коня перед замком Сусед и махнул на прощанье рукой Михаиле Коньскому, высокому крупному человеку, вышедшему проводить мадьярского гостя.
– Прощайте, egregie domine,[11] – сказал посланец Батория улыбаясь, – скоро опять увидимся.
– Буду очень счастлив! – серьезно ответил Коньский, поклонившись.
– И мне приятно, что мы расстаемся дружески. А через два дня я вернусь и привезу Грго Домброя. Было бы хорошо, если б к тому времени была составлена опись.
– Не беспокойтесь. Об этом я позабочусь.
– Ну, спасибо вам и прощайте! – произнес мадьяр, поклонился и с веселым лицом поскакал по направлению к Загребу.
Господин Палфи не щадил своего коня. Он яростно вонзал ему шпоры в бока, и видно было, что он очень торопился. Не обращая ни на что внимания, промчался он через села Стеневец, Врапче, Черномерец, и лицо его еще более прояснилось, когда из-за склона горы на фоне утреннего неба показалась колокольня церкви св. Краля.
Резко натянув поводья и пригнувшись к шее коня, он еще прибавил ходу, так что крестьяне, шедшие вдоль садов Илицы в город, смотрели на него с удивлением. Сломя голову промчался он через площадь Тридесетницы, под воротами Капитула и остановился перед каменным домом каноника, недалеко от францисканского монастыря. Не дожидаясь, чтобы ему отворили, он быстро соскочил с седла, открыл боковую калитку и вошел в нее, ведя за собой под уздцы коня. Привязав его к столбу, он быстрыми шагами поднялся по лестнице и открыл наружные двери. В комнате, у окна, сидели двое: на скамье – толстый каноник с большим животом и с подбородком, свисавшим на черную рясу; его маленькие серые глаза весело сверкали над крупным, широким носом; возле него, на стуле, сидел худощавый, бледный человек с короткими волосами и подстриженными усами. Он, сгорбившись, смотрел в землю, так что из-под густых бровей не видно было его глаз.
– Слава Исусу! – отворив дверь, весело крикнул мадьяр и бросил шапку на большую глиняную печь возле входа.
– Во веки веков, аминь! – ответил каноник. – Ваша милость явились, как гром с ясного неба.
– Почему гром? – засмеялся Палфи от всего сердца. – Ну, admodum reverende,[12] тонкая же вы лиса. Зовут вас Стипо Всесвятский, ведете вы себя, как святой, а на самом деле – в тихом омуте черти водятся! Не ожидали, говорите? Ха, ха, ха! Вы, хорваты, как будто научились притворству у турок.
– Эх, знаете, egregie amice,[13] – засмеялся каноник, прищурившись, – если не у турок, так уж, наверно, у вас, мадьяр, научились. Уж вы-то на это мастера, вы и ваш господин. Ну, рассказывайте, как вы обделали ваши дела и чем я могу вам помочь!
С этими словами каноник поднялся и, зевнув, посмотрел на приезжего. Его худощавый приятель не шевельнулся, а только взглянул исподлобья на мадьяра.
– Вы меня спрашиваете о делах, admodum reverende amice![14] К черту дела! Едучи сюда верхом из Пожуна, я здорово порастряс свои кости. И чего ради я вообще сюда приехал, domine каноник? С турком помериться силами – это еще можно. Но играть в кошки-мышки со старухой – это уж прямо обидно для мужчины, лучше уж травой питаться. Ну, как бы там ни было, начнем во славу божию, если вам угодно.
– Как вам будет угодно, – ответил каноник.
– Но только посмотрите, пожалуйста, чтоб какой-нибудь незваный гость не помешал нам.
– Хорошо, – сказал Стипо, – я прикажу людям никого ко мне не пускать, даже самого святого Петра.
Толстый каноник заковылял к двери и вышел из комнаты.
– Ergo, domine Georgi,[15] – заговорил Палфи, закручивая ус, – вбили ли вы в голову вашему брату Стипо, о чем идет речь?
– И да и нет, – ответил, кашляя, худощавый. – В подробностях не говорил, а так только намекнул издалека. Не было случая. По вашему указанию я отправился из Суседа в Загреб, как только вы туда приехали. Сказал, что еду в город посоветоваться с врачом. Все поверили, даже Уршула, этот черт в образе женщины. Да и немудрено, ведь лихорадка вцепилась в меня, словно клещами. В первый день брата не было. Он был где-то у святого Ивана «pro testimonio fide digno».[16] А на второй день сюда нагрянула целая стая почтенных каноников. Тут был и болтливый писака Антун Врамец, любитель бабьих сплетен, и резкий Фране Филиппович, который языком рубит туркам головы, и Крсто Микулич, Иван Домбрин, Джюро Херешинец и так далее, по синодику. Понятно, что перед этими свидетелями я не смел и пикнуть о желании господина королевского судьи. А теперь вы примчались, и я даже удивлен, как скоро вы поспели. Старая Уршула – твердый орешек, законы-то она знает. Я с ней порядком намучился, но никак не мог ее одолеть. Ну, как вышло?
– Да хорошо, domine Georgi, – усмехнулся мадьяр, – я и сам себе дивлюсь, что…
В это время вернулся каноник.
– Теперь мы словно погребены, egregie ас nobilis domine; мои люди будут всем говорить, что каноник Стипо Всесвятский находится на своем хуторе в Биенике; Давайте начнем, – сказал каноник, положив свои толстые Руки на живот.
Палфи закинул ногу на ногу, подперев голову правой Рукой, сердито покрутил ус и начал:
– Ваш братец, admodum reverende amice, вероятно, вам намекнул о meritum[17] нашего дела?
Каноник кивнул головой.
– Bene! Но для того чтоб дело было крепче, я вам повторю все снова. Вот в чем ваша основная задача: моему вельможному господину Андрии Баторию принадлежит половина Суседа и Стубицы «secundum donationem domini regis Ferdinandi».[18]
– Знаю, – подтвердил каноник.
– Bene, – продолжал мадьяр, – мой господин получал одну половину дохода, а другую – семья Хенингов. Частью Батория управлял вот этот ваш брат, Джюро Всесвятский, которого старая Хенинг бранит и проклинает.
– Знаю, – снова подтвердил каноник.
– Но вот чего вы, почтеннейший amice мой, не знаете: мой господин, judex curiae,[19] живет в Пожуне. Ваша Хорватия, ergo и Сусед и Стубица, у черта на куличках. Турки уже стучатся в ваши ворота. Вы же заняты междоусобной борьбой. Но судьба – цыганка, и может случиться, что турецкие кони будут молиться богу посреди Загреба, а от Загреба недалеко и до Суседа. Вы – герои, но и героям нужны червонцы, а королевская казна пуста, ergo – мой magnificus[20] боится за Сусед и Стубицу, потому что они висят на волоске. Он рад был бы избавиться от этого имения, но, с другой стороны, не хотел бы ничего терять. В этом вся загвоздка. Quod consilii?.[21] Продать, и продать выгодно! Не так ли? Per se![22] Но это не очень-то легко. У старой Уртпулы язык острый, а ноготки еще острее; она, брат, ловкий адвокат. Мой господин долго обо всем этом думал, да к тому же нашел и покупателя совсем случайно.
Почтенный господин Стипо слушал рассказ посланца Батория все внимательнее, и его маленькие глаза раскрывались все шире и шире; но он не проронил ни слова.
– Вот как это случилось, – продолжал Палфи. – Восьмого сентября прошлого года пресветлый наш государь Фердинанд короновал в Пожуне своего сына Макса апостолическим королем. Вас, хорватов, был целый отряд во главе с князем Николой Зринским. Знаменосцы стояли как раз у коронационного холма, а во главе их, держа венгерское знамя, великий конюший Фране Тахи, родом также хорват, хотя дед его был мадьяр чистейшей крови. Но господин Тахи забыл свое происхождение, совсем перешел на вашу сторону и вместе с вами бил
– Да, да, – добавил каноник, – господин Тахи сущий дьявол. Он, конечно, храбрец, но свои его боятся не меньше, чем турки, потому что, куда ступит его нога, там не растет трава.
– Так вот, в то время как главный конюший верхом, держа знамя, потел и морщился от подагры, подъехал на вороном коне judex curiae, мой господин и говорит господину Фране: «Будь здоров, брат Фране, давно, ей-богу, мы не видались! Сидишь ты, словно медведь в своей берлоге, между Дравой и Савой. Как поживаешь?» – «Плохо, брат королевский судья». – «А что случилось?» – «Три беды свалилось, брат Андрия. Во-первых, подагра меня пренеприятно пощипывает, во-вторых, турки нас жмут все сильнее, а третья беда – мой милый шурин Никола Зринский. Он подарил своей сестре, а моей жене, Елене, имение Божяковину, а в этом году обманным путем налетел и выгнал меня оттуда с женой. Хорош брат, а? Никола хуже турка!» – «Я слыхал об этой вашей ссоре. Что ж, Никола всегда будет Николой, а король боится Зринских. Ну и где же ты постоянно проживаешь?» – «Да где попало, как цыган. То в Междумурье, то в Заблаче, то в замке Штетенберг в Штирии, то на хуторе в Берене. Слава богу, у меня довольно и без Божяковины, но нигде не могу свить себе гнезда, и моя жена Елена все время злится». Тогда Баторий подумал и, как бы невзначай, спросил: «А деньги у тебя, брат, есть?» – «Да, слава богу, нашлась бы малая толика», – ответил Тахи. «Послушай, – продолжал Баторий, – я владею половиной двух имений, там, на краю света – Сусед и Стубица. Сусед стоит на реке Саве, как раз посредине между Штирией и Шомочем. Это райский уголок. Мне он ни к чему, слишком далеко. Я бы хотел приобрести имение в здешних краях. Купи Сусед и Стубицу». – «За сколько ты отдашь свою часть?» – спросил Тахи. «Дешево, всего за пятьдесят тысяч венгерских флоринов». Тахи закачал головой, намереваясь что-то сказать, но в это время затрубили трубы, молодой король въехал на холм, и стали собираться знаменосцы. идя, что при таком шуме не до разговоров, мой господин издали крикнул Тахи: «Приезжай ко мне сегодня вечером, поговорим». Так они и расстались, а на другой день мой господин передал мне их разговор, сказав, что продал Тахи свою половину хорватских имений за сорок пять тысяч венгерских флоринов. Что скажете, amice каноник? Господин Стипо тер в раздумье свой нос.
– А скажу, – наконец проговорил он, – что тут можно нажить триста бед.
– Почему, admodum reverende amice?
– Потому что на пороге Суседа сидит госпожа Уршула, а эта старуха зубаста, как щука. Как же ввести во владение господина конюшего? Хенинги считают это родовым имением, jure haereditarium,[23] которое должно при всех обстоятельствах оставаться в семье, и продавать его можно лишь родственникам. Госпожа Уршула будет защищаться ногтями.
– Ну, это пустяки, – язвительно усмехнулся мадьяр, – какие вы, хорваты, чудаки! Ведь что законно? Да все законно – только надо облечь в подходящую форму. По нашему закону, формой все можно оправдать.
– Ну, объясните, – сказал Стипо.
– Какой jus haereditarium? Король подарил имение Хенингам и Баториям пополам. Ergo – король может разрешить моему господину передать свою часть другому. Фердинанд ведь большой друг моего господина и Тахи, так как он знает, что лишь благодаря Баторию молодой Макс сможет усидеть на венгерском престоле. Он уже почти и обещал ему это. А ввод во владение? Вы ведь знаете, что такое vis legalis?[24] Я заключил с Уршулой договор, вот он. – И Палфи, вынув из-за пазухи документ, передал его канонику и, смеясь, добавил: – Читайте, каноник. Умно? Это написал зять старухи, Коньский. Удивительный человек! Я помазал его длинные хорватские усы медом моих речей, и этот загорский болван всему поверил. О Тахи, разумеется, я ни слова. Вашего же брата, конечно, бранил для виду и сказал, что сразу его прогоню. Это им понравилось и пришлось по сердцу старухе. Уршула переезжает дальше в горы, в Стубицу. Сусед будет очищен. Домброя я уже научил, как себя вести. Наказал ему кланяться старухе, чтоб она ничего не подозревала, а потом мы сразу и введем конюшего во владение.
– Но, позвольте, – ответил каноник, возвращая документ, – по закону королевства Славонии, этот договор должен быть оглашен в собрании сословий, да еще перед баном.
– Брось ты свой славонский закон, – и мадьяр замахал рукой, – мы легко обойдем это препятствие. А бан? Боже мой! Да бан-то кто? Князь Петар Эрдеди. А разве его первая жена не была дочерью Тахи? Хоть она и умерла, а он после женился на Барбаре Алапич, но все же тесть и зять остались друзьями, и крепкими друзьями.
– Да, да, – в раздумье произнес каноник, – но на стороне старой Хенинг подбан Амброз Грегорианец, человек сильный.
– Этого я меньше всего боюсь. Амброз был кастеляном у Николы Зринского. Никола и бан Петар недолюбливают друг друга, с тех пор как сын Николы оставил дочку бана; ergo – Петар ненавидит Амброза; да, кроме того, бан видеть не может подбана – со времени их ссоры из-за самоборских границ. Бан будет на стороне Тахи, а Алапич поддержит бана. Ну что, теперь все ясно, каноник?
– Ясно. Но я-то тут при чем?
– Вы введете во владение господина Тахи.
– Кто? Я? – И каноник отступил на два шага.
– Вы, вы! Подождите, когда Уршула переселится в Стубицу. Получите от Батория договор и возьмете с собой окружного судью, имя которого я вам сообщу после. Когда путь будет свободен, Тахи приедет в Загреб с отрядом своих канижских солдат и с несколькими друзьями. К ночи вы отправитесь в Сусед, введете его во владение; никто протестовать не будет. Тахи займет замок, зарядит пушки, запрет ворота, и тогда пусть госпожа Уршула приходит, если уж она такая любительница железных яблок. Дело, конечно, дойдет до суда; и пусть себе тянется; тем временем старая Хенинг может и умереть, а хорватский бан – зять Тахи, а Андрия Баторий – королевский судья.
Каноник молча стоял перед Палфи, который вперил в него острый взгляд, в то время как управляющий Джюро Всесвятский, приподняв голову, поглядывал то на брата, то на Михаила Палфи.
– Не могу, – наконец, как бы выдавил из себя каноник, – это дело опасное; никак не могу. Это было бы явным беззаконием.
– Да бросьте вы всегда думать о букве закона, – закричал мадьяр и вскочил. – Помните, что сильные люди, которым вы служите, никогда не дадут вас в обиду. От имени своего господина, князя Андрии Батория, ручаюсь, что вам ничего плохого не будет. Вот вам моя рука!
– Не этой ли рукой вы подписали и договор с Уршулой Хенинг? – спросил серьезно каноник.
Палфи бросил взгляд на священника и, теребя со злостью ус, стал быстро говорить:
– Давайте будем искренни, каноник. Clara pacta, boni amici.[25] Неужели вы думаете, что мой вельможный господин послал меня сюда для шуток? Он твердо решил, что это дело должно быть так или иначе сделано. Если вы не захотите, найдется, может быть, кто-нибудь другой, например Фране Филиппович, у которого совесть не так упряма. Но я хотел поручить это дело именно вам, ради вашего брата Джюро. Почему? Разве не ясно? У вашего брата куча детей и, говоря откровенно, распутная жена.
– Ваша землячка, – пробормотал, задрожав, каноник.
– Это безразлично, – холодно ответил Палфи. – Он по уши в долгах. И кредиторы его князь Андрия Баторий и Фране Тахи, барон Штетенбергский. Вот странное совпадение! Джюро Всесвятский жил, значит, от щедрот королевского судьи; а его щедрость велика, даже, может быть, чересчур. Мой господин взял вашего брата управляющим Суседа, а он не только кормился молоком этой жирной коровы, снимая себе все сливки, но и выдоил ее до крови: он обманывал своего хозяина.
Каноник задрожал, а его брат, застонав в отчаянии, еще больше поник головой.
– Да, обманывал, – продолжал мадьяр в сердцах, – мы знаем это из писем госпожи Уршулы, знаем, как он воровал, знаем и больше. Вы ведь любите вашего брата, domine admodum reverende, любите его детей, о них болеет ваше сердце, – я это прекрасно знаю. Так подумайте, что с ним будет; представьте себе, какая беда, какое несчастье, какой позор обрушатся на его голову, стоит лишь королевскому судье мигнуть. Имущество его продадут, дети его пойдут по миру, а дворянское имя будет опозорено. Неужели вы хотите, admodum reverende domine, чтоб ваш герб был перед всем светом запятнан, неужели ваше сердце сможет вынести плач малолетних детей?
Палфи, скрестив руки, наслаждался замешательством каноника, который стоял перед ним молча, глядя себе под ноги. Наконец священник прошептал:
– Господин Палфи, вы жестокий человек, вы человек без сердца!
– Вот тебе на! Без сердца? Вы шутите, что ли? А у вашего брата было сердце, когда он грабил? У меня нет сердца! Боже мой! Человек выказывает ум, а ему говорят, что у него нет сердца! Мой господин хочет во что бы то ни стало, чтоб Тахи был введен во владение. Это должно быть исполнено, понимаете ли, каноник, это должно быть исполнено! А я прекрасно придумал, как этому делу дать ход. Ну да к чему тянуть. Рука руку моет. Вы согласны ввести Тахи или нет? Если вы это сделаете – вашему брату простятся не только грехи, но даже и долги, а бан и Тахи (который имеет среди ваших дворян сильных сторонников) позаботятся о том, чтоб ваш сабор выбрал его судьей. Не захотите сделать – пропадет и честь и имущество, а ваш брат попадет не на кресло судьи, а в тюрьму! Тут не до шуток, не до торговли. Да или нет, каноник? Говорите!
Стино Всесвятский смертельно побледнел, на лбу его выступили крупные капли пота, и он схватился рукой за сердце. Джюро, его брат, медленно поднялся. Лицо его пожелтело, мускулы щек судорожно подергивались; широко раскрытыми глазами он уставился на брата, ожидая услышать из его уст слово помилования или смерти. Каноник молчал. Наконец, Джюро шагнул вперед, стал на колени перед братом, обнял его ноги и закричал раздирающим душу голосом:
– Брат! Брат! Я великий грешник. Знаю, что я не достоин прощения, но пожалей детей моих, моих несчастных детей, которых ты крестил. Они ведь не виноваты!
И, плача, Джюро Всесвятский спрятал голову в колени брата.
– Боже! – вздохнул каноник. – Ты видишь наше горе и несчастье! Если я возьму на душу грех, то не из выгоды, а ради бедных детей. Господи, прости мне этот грех! Встань, брат Джюро! Успокойся! Видишь, что получилось? Говорил я тебе: остерегайся этой красивой черноглазой мадьярки, – кровь у нее горячая, да голова не на месте, свихнется. Вот и изменила она тебе, бросила тебя с детьми, и ты, несчастный, был бы опозорен перед всеми, если б твой брат не спас тебя своим честным именем.
По лицу старика текли горячие слезы, в то время как брат его тоже со слезами целовал ему руки. Палфи, с холодным лицом, холодной душой и окаменелым сердцем, смотрел в окно, скрестив руки на груди.
– Господин Палфи! – прошептал страдальчески каноник.
– Что? – спросил холодно мадьяр, повернув голову.
– Когда господин королевский конюший приедет в Загреб?
– Не знаю. Я вам напишу, amice каноник. Во всяком случае, через два-три месяца, не ранее. Тогда и надо будет действовать. Что же, вы решились?
– Да, – едва слышно проговорил каноник, кивнув головой.
– Bene! Вы надежный человек! Вашу руку! – сказал Палфи, протягивая Стипо свою руку. Тот схватил ее и опустил низко голову.
– Я сегодня же сообщу моему вельможному господину о вашем решении, – продолжал посланец, – и надеюсь, что он этим будет очень доволен. Вот вам договор королевского судьи с главным конюшим; когда дело будет сделано, князь Баторий вернет Джюро долговые расписки – как свои, так и Тахи. Но надо глядеть в оба, а главное – молчать, чтоб старая Хенинг ничего не заподозрила, иначе она сможет провалить все дело. Вы, admodum reverende amice, спокойно ждите. Вы, Джюро, завтра на заре возвращайтесь в Сусед. Не надо, чтоб нас видели вместе. Я туда приеду послезавтра, с Грго Домброем. Приготовьте опись, чтоб все можно было записать и передать in optima forma.[26] Жалованье вы будете получать по-прежнему. Можете жить в Загребе. Я подожду, пока все будет передано по описи, а то как бы старая Хенинг опять не передумала. А теперь, amice каноник, прощайте. Мы еще увидимся до моего отъезда из Загреба. Пойду поищу Домброя. Как я рад, что все так хорошо окончилось. Прощайте!
Палфи поклонился с достоинством и стал быстро спускаться по лестнице, до которой его проводил каноник, не проронив ни слова.
12
досточтимый (лат.).
21
Что посоветовать? (лат.).
20
вельможный (лат.).
26
в наилучшей форме (лат.).
18
согласно дару господина короля Фердинанда (лат.).
19
куриальный судья (лат.).
15
Итак, господин Георгий (лат.).
23
наследственное право (лат.).
22
Для себя (лат.).
13
уважаемый друг (лат.).
16
для достоверного свидетельства (лат.).
14
досточтимый друг, приятель (лат.).
24
сила закона (лат.).
25
Честный договор создает добрых друзей; кредит портит отношения (лат.).
17
суть (лат.).
11
уважаемый господин (лат.).
3
Третья неделя после пасхи. По склонам хорватского Пригорья в жарких лучах весеннего солнца зеленеет молодой лес; сквозь листву его белеют господские усадьбы. Среди молодого желтого ивняка, сверкая на солнце, стремительно бежит река Сава. Полдень миновал, и солнце склоняется к западу. По голубому небу несутся легкие розоватые облака, иногда заслоняя собой солнце; к юго-востоку из-за облаков местами на равнину падают горячие снопы лучей, местами же стелются по ней огромные тени этих облаков. Воздух кристально чист. Куда ни посмотришь – всюду молодые всходы, веселая, буйная зелень лугов и рощ, а на равнине можно разглядеть, как вдалеке идет по полю молодуха» как по дороге скачет всадник, как стройный, высокий тополь, одиноко стоящий средь ровного поля, бросает свою тень на светлую зелень. А там, к югу, высятся громады со множеством светлых и темных изгибов. Это горы Окич. Одна гора стоит одиноко, поодаль от гряды, и на вершине ее, на фоне ясного неба, вырисовывается замок Окич. Ближе под горой белеют, словно голубки, дома Самобора. Над Самобором блестит жестью колокольня церкви св. Анны. От Окича к западу тянутся Краньские горы; в их густых лесах, переливающихся темным багрянцем, виднеются серые круглые башни замка Мокрицы и живописное село Есеница, где находится перевоз господина Грегорианца. На востоке небо понемногу светлеет, а на нем темно-синей полосой вырисовываются Загребские горы, которые спускаются к реке Саве. Тут, у берега на холме, стоит замок Сусед, на стенах которого играет жаркое багровое солнце. Посреди долины лежит село Брдовец. Оно едва приметно. Деревянные избы – седые старушки, – крытые старой соломой, скрываются в густых плодовых садах, уже осыпающих свой бледный цвет. Солнечные лучи с трудом проникают во двор, играют в луже, возле которой переваливается пара желтых пушистых гусенят. И только колокольня церкви возвышается над садами своей красной шапкой. А какой шум и гам за селом, на лугу! Посмотрите на детвору. Волосы – словно золотистые колосья, круглые лица – как румяные яблоки, на теле – ничего, кроме рубашонок, затянутых кожаными поясками. Прыгают, кричат, хлопают в ладоши и палкой подбрасывают большие мячи; гомон стоит оглушительный; даже смельчак воробей, что сидит на изгороди из цветущего боярышника и ловит золотистых мушек, и тот пугается и перепархивает через плетень. Приятно, тепло, благоухают цветы, и душа человека раскрывается наподобие цветка. Вот смолк орган, народ возвращается от всенощной. Крестьяне и крестьянки быстро идут меж изгородей. Иногда только остановится по пути какая-нибудь кумушка, вся в белом, с красным платком на голове, и, по женскому обычаю, начнет болтать с соседом о морозе, о пряже, о свадьбах…
На краю села, среди слив, стоит изба, подле пес хлев, сарай и навес. Белая, как молодуха в медовый месяц, она покрыта свежей соломой. Деревья густые, и солнце играет только по их вершинам, а под сливами приятный холодок. Возле деревянного крыльца, сразу над землей большая дверь – это погреб; перед дверью стоит стол и две деревянные скамьи. Меж деревьев, на лужайке, около дремлющего лохматого пса, ссорятся дети; на ступеньках крыльца сидит кошка и лапкой умывает белую мордочку, а из коровника выглядывает голова любопытной черной коровы. Нa всем видно божье благословенье и счастье; и это спокойное счастье ярче всего отражается на румяном лице красивой, дородной женщины, которая, положив на перила крыльца голые круглые локти, темными глазами глядит на этот уголок семейной идиллии. Тело ее бело, как ее одежда, губы сочные и красные, как частая нитка кораллов, что спадает по ее пышной груди; на полном лице нет морщин, а в черных волосах, собранных под медный гребень, ни сединки; на длинных ресницах и на сочных губах иногда дрожит улыбка, сверкают белые зубы; улыбка эта говорит, что и сердце ее озарено радостью. Но взгляд ее загорается еще ярче, когда останавливается на мужчине, стоящем в веселом обществе у стола, возле погреба. Это человек уже не молодой, но крепкий и привлекательный. Росту он такого высокого, что при входе в церковь должен нагибаться. Под открытым воротом белой рубахи широкая, словно из стали отлитая, грудь. На стройной шее – большая круглая голова. Светлые волосы острижены, бороды нет, лишь вдоль энергичного рта свисают длинные седеющие усы – лучшее украшение этого крупного длинного лица, на котором, как два горных костра, горят темно-синие глаза. Боже, какие только бури не обветривали это лицо, какие дожди его не омывали, какой зной его не палил! Оно темно, словно медное, прекрасно и мужественно, как лицо героя. На мужчине надеты только рубаха, штаны и новые опанки. Видно: он у себя дома. Левым локтем он оперся о стену, правой рукой подбоченился, заложил йогу за ногу. Так стоит он и спокойно смотрит на трех мужчин, которые болтают за полной глиняной кружкой вина. Он говорит мало, слушает внимательно и то задумывается, то улыбается, а то потянет как следует из кружки.
– А что там у вас произошло в Суседе? – cпроcил мужчина звонким голосом, обращаясь к худому смуглому франту с продолговатым лицом, который, сидя на столе, болтал ногами, чтоб показать свои красивые сапоги с узкими носами и белые вышитые штаны.
– Э, – ответил франт, сдвинув черную шапочку набекрень и согнав муху с ярко-красного жилета, – переезжаем, кум Илия! То есть переезжает наша старуха и барышни Софика, Ката и Анастазия, а я и господин кастелян Фране Пухакович остаемся в Суседе на разводку. Так приказала наша уважаемая госпожа Уршула. Сама же она завтра или послезавтра уезжает в Стубицу.
– Чудеса! – пробормотал маленький, хилый, худощавый человек с головой, похожей на старую корявую иву, с рыжими волосами, торчащими, как сухой тростник. – Чудеса, – повторил он, подперев голову руками и уставившись на франта, – как это старая сова дала себя выкинуть из своего гнезда?
– Э, – сказал франт, щелкнув языком, – даже и мой умишко не может тут ничего распутать. Однако мне кажется, что ее выкурила из Суседа какая-нибудь мадьярская хитрость. И не будь я Андрица Хорват, служащий ее милости госпожи Хенинг, а черный цыган, если это но так.
– А скажи мне, дорогой Андро, – подхватил хозяин, Илия Грегорич, – что на все это говорят господа зятья?
– А бог их знает, – пожав плечами, ответил Андро, – довольны они или нет. Господин Коньский говорил далеко за полночь с тем мадьярским охвостьем, которого послал Баторий, а на прощанье они любезно пожали друг другу руки; господина Керечена нет, а из Мокриц неожиданно приехал господин Степко Грегорианец и, сойдя с коня, сильно ударил хлыстом слугу и был, по-видимому, очень Рассержен. Мы потом слышали, как он кричал и стучал по столу, разговаривая со старой Уршулой и Коньским. Чертов сын, такая у него привычка!
– Да, да, – подтвердил брдовецкий сельский судья Иван Хорват, сморщенный старик с подстриженными седыми усами, одетый в синюю суконную одежду, который до сих пор спокойно сидел, положив обе руки на палку, и неподвижно глядел на дремлющего лохматого пса, – да, да, господин Степан человек неистовый. Это знает все Пригорье, знают и по ту сторону Савы, в краньской Есенине. С тех пор как он женился на нашей барышне Марте, господа в Суседе грызутся, как собаки.
– С него взятки гладки, – проговорил рыжий худощавый Матия Гушетич и засмеялся, оскалив свои зубы, словно волк, – это ведь по-господски, а господам все позволено.
– Я где-то слыхал, – продолжал судья, – что трудно служить двум господам, а мы на собственном горбу испытали правдивость этих слов. Я уж тут тридцать лет мотаюсь по судейским делам, и, видит бог, часто даже трезвый не мог, бывало, сообразить – мужчина я или женщина, до того у меня голова шумела от этих господ. Один тянет туда, другой сюда, а мы стоим, словно распятые, и удары сыплются на наши спины с обеих сторон.
– Не волнуйтесь, дорогой судья, – засмеялся Андро, – теперь удары будут сыпаться только с одной стороны. И суседские и брдовчане принадлежат мадьяру Баторию, а стубичане – моей уважаемой старухе. Вместо старой Хенинг мы с господином Пухаковичем будем только со стороны смотреть, как мадьярские мыши уплетают наше сало. Мы здесь оставлены только как сторожа.
– А кто будет вести хозяйство Батория? – спросил Гушетич.
– А ты этого еще не знаешь, мой хромой Матия? – И франт всплеснул руками. – Разве ты еще не видел толстого Грго, господина Грго Домброя, который приехал на место Джюро Бсесвятского? Он откуда-то из Междумурья, не разберешь – то ли хорват, то ли мадьяр, но, судя по пузу, весом с откормленного вола. Кума Ката, – обратился франт к женщине на крыльце, – берегите своих гусей, индюшек и поросят, потому что новый управляющий Батория съест их у вас вместе с перьями и щетиной. Его желудок – настоящий поповский кошель. Честное слово, никогда не видел ничего подобного. Этот добрый Грго полдня ест и пьет, а полдня храпит, и вместо того чтоб острым пером писать счета, он макает свои острые усы в вонючее сало. Хозяйство придет в такое состояние, как после нашествия саранчи.
– А что сталось со старым управляющим, господином Всесвятским, – спросила Ката, жена Илии Грегорича.
– Черт его знает, – ответил франт, – ветер унес его бесследно за одну ночь. Говорил, что болен, что ему надо в Загреб, и тому подобное. Знаем мы эти странные болезни, когда здоровый должен глотать горькое лекарство. Но я опять-таки и тут всего не понимаю. Всесвятский, черт бы его побрал, по совести говоря, воровал и вредил, как мартолоз, но всегда работал на пользу Батория, даже под носом у старой Хенинг, которая любила его, как дьявол – восковые свечи. А теперь Баторий его прогоняет. Непонятные дела, не под силу нашим умишкам!..
– Э, будь что будет, – проговорил Илия, – известно, что нам, крестьянам, нечего ожидать райского житья от наших господ; но все же хорошо, что старого управляющего как водой унесло, потому что он был настоящий разбойник, проходимец, который по своему произволу грабил наше убогое достояние. Он и его два помощника – Янко и Никола.
– Ах, да, – вскричал Андро, – чуть не позабыл: ведь и им пришлось заболеть и последовать за старым управляющим в Загреб.
– Чего же лучше, эко счастье, подумаешь! – усмехнулся язвительно Гушетич. – С каждым днем нам все хуже и хуже. Что посадишь, то побьет мороз, а что не побьет мороз, то унесет Сава, а что не унесет Сава, то возьмут господа, а что не возьмут господа, то стащит управляющий, а если что и укроешь от него, то эти последние крохи съест пожунский сборщик податей. Только поспеет хлеб – зовут: иди сперва жать господский; настанет время пахать, а окружный чиновник гонит тебя под Иванич или под Копривницу рыть траншеи; пора собирать виноград, а тебя посылают воевать с турком, и если и вернешься с целой головой, то дом найдешь пустым. К черту такая жизнь!
– Э, мой Мато, – засмеялся Илия, покрутив ус, – ты, конечно, прав; тяжело живется, и каждый крестьянин несет свое бремя; это знает бог. Но мне сдается, что ты-то воевал больше с флягой, чем с янычарами, и не плохо было бы, соседушка, если б твои ладони были помозолистее – тогда луна не заглядывала бы к тебе сквозь дырявую крышу и сапоги не просили бы каши.
– А ты что за барин, – и Матия скрипнул зубами, бросив на хозяина острый взгляд, – тебе что за дело до моей драной одежды, не ты ведь ее покупал; ты. что ж, считаешь себя лучше оттого, что твоя изба крыта свежей соломой? Ты сумел кое-что припасти, но берегись, кум, еще не прозвонили третий раз к обедне: найдется какой-нибудь господский пес и про твою кость; мой же кошелек пуст, а там, где ничего нет, там и царю нечего взять. Не хвались, после воскресенья ведь бывает пятница.
– Не придирайтесь друг к другу, – пробормотал судья, нелегкая вас побери! Илия верно сказал – счастье, что Всесвятский уехал; во всяком случае, я знаю, какою мнения он был об Илии, он и Никица Голубич. «Эх, только бы мне увидать Илию на виселице», – говаривал управляющий.
– И нетрудно догадаться почему, – усмехнулся франт, взглянув исподлобья на хозяйку, – у управляющего заболели глаза, так он заглядывался на Кату, и он пришел к ней за лекарством.
– Но когда он до нее дотронулся, – проговорила быстро женщина, покраснев, – то Ката кипятком окропила его грязные руки!
– А Илия благословил его дубиной по спине! – Грегорич засмеялся от всего сердца. – Знаю, что господин Джюро готов был съесть меня, не будь я солдатом, вспыльчивым и горячим, и если бы госпожа Хенинг так обо мне не беспокоилась, а господин подбан Амброз не спасал от этой чумы.
– Говорите, что вам угодно, – равнодушно отрезал Гушетич, – выворачивайте мешок, как хотите, все равно доброго зерна не найдете.
– Ты все видишь в черном свете, кум Матия, – спокойно ответил Илия, – да кто бы хотел жить, не надеясь на лучшее. Видишь, на меня немало бед обрушилось, а я все-таки как-то счастливо вывернулся.
– Ладно, ладно, – Гушетич махнул рукой, – еще не все кончено. Помни, Илия, что я тебе сказал. Дай бог, чтоб я ошибался, но сердце мое не предчувствует ничего хорошего.
Так сидели они перед домом Илии Грегорича и толковали о своих бедах и надеждах, как вдруг на дороге у изгороди показались две весьма несходные фигуры: девушка лет четырнадцати вела слепого старика с палкой. Она шагала босыми ногами быстро и свободно. Румяная, как спелая вишня, легкая, как птица, девушка подставляла весеннему ветру свое полное продолговатое лицо, на котором отражались и смелость и быстрый ум; ее черные торящие глаза весело смотрели на распустившиеся цветы, две темные косы падали на белую рубашку, вышитую красной шерстью. Так же была вышита и белая юбка, которая, под красным поясом, облегала ее стройный стан. В свежих губах у нее был белый цветок боярышника, а на груди, между красных кораллов, блестело зеркальце. Она шла быстро, словно летела на крыльях, ее девичья грудь вздымалась, глаза блестели; если б не цветок во рту, она заливалась бы, как жаворонок. За девушкой, опираясь на палку, ковылял старик, сморщенный и сухой. Загорелое худощавое лицо его с остатками белой бороды было полно того спокойствия, которое все стерпит, всякое страдание перестрадает и но станет вдаваться в вопросы – есть ли разница между счастьем и несчастьем. Широкая ветхая шляпа сползла старику на шею, на спине, помимо бремени лет, он пес мешок, а у бедра болталась пестрая сумка. Он бил беден, но опрятен. Прежде чем эти двое успели пройти мимо дома Грегорича, Ката громко крикнула с крыльца:
– Эй, Яна! Куда это вы с отцом несетесь?
– Да вот, кума Ката, идем домой из села, – ответила девушка, вертя губами цветок, и остановилась; старичок тоже что-то пробормотал.
– Да что у вас дома, беда, что ли, какая стряслась? – продолжала Ката. – Зайдите-ка на минутку к нам: я знаю, что Юрко не повредит глоток вина.
Старик, улыбаясь, закивал головой и опять что то пробормотал.
– Зайти, что ли, отец? – спросила его Яна. повернув к нему голову.
– Что ж, во славу божию, раз сегодня воскресенье, а кума Ката такая добрая душа.
Отец и дочь вошли во двор.
– Слава богу и матери божьей, – приветствовала девушка гостей, а старик пробормотал за ной:
– Слава богу!
– Аминь, – ответил Илия. – Садись, Юрко, садись! Пей на здоровье.
Старик, повернув голову в сторону говорившего, поднял кверху лицо, как бы желая разглядеть хозяина, и, улыбнувшись, добродушно прошептал:
– Бог вознаградит тебя, Илия!
Дочка между тем сняла у него со спины мешок, с головы шляпу и посадила его на скамью; судья подал ему кружку. Юрко отхлебнул два раза, причмокнул и, вернув судье кружку, вытер усы рукавом.
Яна взбежала по ступенькам к куме Кате и облокотилась рядом с ней о крыльцо, не обращая внимания на то, что франт Андро пожирал ее глазами.
– Ну, как, Юрко? – спросил Илия. – Я ведь тебя с пасхи не видел.
– Как? – Старик улыбнулся. – Как траве не жить без росы, так и человеку без глаз. Никто тебя не связывает, а ты словно в темнице; перед тобой дорога ведет на край света, а ты не можешь ступить шагу дальше своего носа. Беда, дорогие мои, беда, когда не видишь ни солнца, ни месяца, ни белого дня! Давно меня не видел, да, да! Не выхожу. Да и зачем? Когда знаешь, что ни к чему людям жаловаться. Но я благодарен богу за то, что подле меня Яна. В прошлом месяце исполнилось десять лет, как я ослеп после черной оспы. Еще покойница была жива, а Яна гонялась по двору за цыплятами. То-то было счастье! Видел я тогда и солнышко, и зеленую травку, и живые человеческие лица, и господа на престоле. А теперь – ничего, так-таки ничего. Жена померла – не видел даже ее могилы, только иногда Яна водит меня на кладбище, и тогда я ощупываю крест. Да, Яна – это добрая душа, кум Илия. Ее глазами гляжу, ее руками кормлюсь, по ее следам хожу, да благословит ее бог! Не будь ее, я бы умер или, не дай господи, сошел бы с ума.
– Отец, дорогой, – прервала его девушка, краснея, – что это вы всегда всем обо мне говорите? Есть тысяча других вещей, да к тому же разве я не ваша дочь?
– Но такой Яницы, как ты, нету, – ответил старик, – нету от Загреба до Брдовца.
– Оставь, Яна, – сказала кума Ката, погладив девушку по голове, – не мешай отцу; это хорошо. Не надо стыдиться добра; а кто творит добро старым, тот готовит себе путь на небо. Дай бог, чтоб дети твоего крестного Илии были похожи на тебя.
– И послал же вам бог славную крестницу, кум Илия, – засмеялся Андро, – зятю Юрко достанется не репейник, а роза. Послушай, Яна, у тебя глаза проворней, чем у твоего отца, не заприметили ли они уже какие-нибудь мужские усы?
Девушка смутилась и ничего не ответила, но Ката сказала за нее:
– Эй, Андро, что у вас за скверный язык! Что вам дались Янины глаза? Думаете, это зеркальце для вашего бесстыжего лица? Этот цветок не про вас. Вы должны благодарить бога, если вместо розы получите хотя бы крапиву. Видно по вашей речи, что вы все среди господ бываете и слушаете безбожные слова. Как вам не стыдно!
– Ой, ой, кума Ката, – ответил Андро спокойнее, – отчего это вас моя шутка так задела? Пост ведь кончился, всенощная отошла и можно свободно поболтать. Но послушай, Яна, что ты теперь будешь делать? Старая хозяйка переезжает в Стубицу, а с ней барышни Ката, Анастазия и Софика, твоя молочная сестра. К кому ты теперь будешь ходить в замок, кто тебе будет делать подарки?
Девушка, слегка побледнев, посмотрела на Кату, и на ее глаза навернулись крупные слезы.
– Ну нет! – сказала Яна порывисто. – Я не верю Андро, он что ни скажет, то соврет.
– А все же это правда, – вставил Гушетич, до сих пор спокойно глядевший перед собой.
Девушка отступила на шаг, не переставая смотреть на Кату полными слез глазами.
– Да, да, Яна, на этот раз Андро не соврал, – подтвердила Ката.
Девушка ничего не сказала, но схватилась рукой за сердце.
– Госпожа Уршула вправду переезжает? – спросил Юрко, подняв лицо. – Что за новости? Почему переезжает, и кто приедет на ее место? Храни нас бог от всякого зла, но у меня что-то на душе неспокойно. Я слыхал на селе, что в Суседе хозяевами будут только Батории, а что старые господа уезжают. Говорю вам, детушки, быть беде. Я старик, мне ли не знать. Много тяжелых лет пронеслось над моей седой головой, как вода проносится над камнем в ручье, и если б я захотел пересчитать все тяжелые дни, которые пережил старый Сусед, не хватило бы пальцев во всем селе. Но в Доре ли дело?
– Кто эта Дора? – спросил Андрия с любопытством.
– Ты ее должен знать, – ответил слепой, – ты ведь служишь в замке.
– Я знаю только нашу толстую молочницу Дору из Яковля, – и слуга засмеялся, – дурная, ей-богу, исцарапала меня всего, когда я хотел проверить, срослись ли у нее брови на переносице, но не из-за этой же толстухи наступят тяжелые дни.
– Смейся, смейся над стариной, желторотый, – продолжал недовольно старик, – разве может твоя неопытная голова знать о том, что было в старые времена? По-твоему, это все бабьи сплетни, не так ли?
– Но, дядя Юрко, и я ничего не знаю о Доре, а за двадцать лет, что я тут живу, я уж, наверно, раз сто бывал в замке, – сказал Илия.
– И выходит, – усмехнулся Юрко, – что вы слепые, а я зрячий. Подойдите поближе да послушайте, что я вам расскажу, – добавил старик тише.
– Было это давно, еще до моего деда и прадеда; да, да раньше их. В Суседе вымерли все мужчины и осталась только одна девушка – Дора. Звали ее красавица Дора, потому что была она прекрасна, как белый снег и красная ягодка, но сердце у нее было змеиное и кровь грешная, – стоило ей заприметить где-нибудь парня – будь то дворянин или кмет, – завладеет им и держит, пока всю кровь из него не высосет, а потом, стыдясь иметь такого свидетеля, отравит его потихоньку. Жила около Суседа одна старушка, бедная вдова, и был у нее единственный сын – кормилец. Сильный, красивый такой, ни один князь во всем королевстве не мог с ним сравниться. Дора и его приметила. Горе ему! Парень был красив, и Дора красавица. Заполучила его. Когда кровь играет, не разбираешь, кто дворянин, кто кмет. Все люди. Остерегала мать сына: берегись змеи! Да! Остережешься, когда слеп и глух! Раз пошел сын в замок. И стал ходить туда каждый день. Однажды мать ждет до полудня – нет сына; ждет до ночи – нет сына; ждет до зари – все нет. Похолодела. Знала она, что та змея и гладкая и пестрая, глаза что бисер, да зубы ядовитые. Пошла в замок, ворвалась к Доре, требует сына. Дора громко расхохоталась. «Дура, говорит, я им насытилась; сломал он себе шею, ищи его кости». – «Ой, – вскрикнула мать, – бесстыдная женщина! Пропади ты пропадом! Я тебе ничего не могу сделать, потому что ты сильна, а я немощная старуха, но бог, который все видит, все слышит, – может! Он видел твой грех, пусть услышит и мое тебе благословение. Будешь искать мужа – не найти тебе его: а коли найдешь – не иметь тебе сыновей; если и родишь сына – чтоб род его пресекся в первом колене, а дочери чтоб грызлись из-за наследства, как волчицы из-за падали. Женщины владели этим замком, а мужчины его отняли; да будут прокляты это хоромы, будь проклята и ты, кровопийца! Бог тебе не даст пи рая, ни покоя в могиле; будешь ты блуждать по этим несчастным хоромам, как привидение, и сама, исчадие страха, нагонять страх на владельцев; будешь, проклятая, блуждать по этим хоромам, пока от них камня на камне но останется, пока божья кара на них не обрушится!»
Так старуха проклинала Дору, но та смеялась. У Доры было два мужа и один сын. Да… и сын ее Иван женился и взял дочку бана. Но вот Дора стала слабой и старой, успокоилась, кровь остыла, но воспоминание о прошлых грехах не покидало ее, а в сердце остался червь, который точит, пока ты жив, и поедает, когда ты умрешь. Дора плакала, постилась, бичевала себя до крови; сошла с ума и, безумная, бродила по замку, словно привидение, пока, наконец, не выбросилась из того самого окна башни, в которое она когда-то выбросила сына той старухи. И как прокляла ее старая мать, так все и случилось. У сына ее было пятеро детей, из них двое прекрасных сыновей, но они умерли прежде, чем у них выросла борода; остались дочери – род прекратился; вместо крови – молоко, да и то ядовитое. Дочери грызлись из-за наследства; пришли чужеземцы, полилась кровь, много невинной крови. В замке грабили и убивали, а несчастные кметы напрасно взывали к богу. И каждый раз как появляется новый хозяин, каждый раз как встает угроза новых бед – по ночам показывается Дора, бледная, безумная, и плачет, плачет о своих грехах; из сердца ее вылезает золотая змея и просит бога, чтобы он разрушил замок. Немногие знают это сказание; знают пожилые господа, да скрывают от людей. Видели вы старинный портрет в комнате госпожи? На старом полотне изображена красивая женщина. Как сейчас ее вижу. Она в черном, не так ли? На голове золотая корона, вокруг шеи жемчуг, а в руке яблоко, дар дьявола. Когда глянешь в эти карие томные глаза, мороз пробирает по коже, и стоишь, как пригвожденный к месту. Ты посмотри на нее, Андро, посмотри. И вот, подите же! Несколько времени тому назад я видел старую Дору во сне. Сто раз видал я портрет, когда моя покойная жена была кормилицей барышни Софики, и теперь, во сне, она была, как на портрете, только из сердца у нее выползала золотая змея. Все это уже почти вылетело из моей старой готовы, но когда этот мадьяр приезжал к нашей госпоже и убирали комнаты, портрет упал со степы. «Берегитесь! Дора зашевелилась!» – мне это сказал Иван Сабов из замка, а на следующую ночь я видел во сне Дору. Берегитесь, быть беде!
Наступило гробовое молчание; только кума Ката прошептала: «Сохрани нас от напасти!» – и, перекрестившись, увела Яну в дом.
– А, теперь знаю! – первым быстро заговорил Андро. – Это тот старинный портрет в комнате госпожи Уршулы. Ей-богу, Сабов правду сказал. Мы убирали комнаты, портрет упал, и госпожа перепугалась. Вправду упал. Поди ж ты. Я не знал – Мара это или Дора, не знал ничего о всех этих ужасах. Храни нас бог!
– Аминь, – добавил старый судья. – Я тоже не знал о том, что нам сейчас рассказал Юрко, но какое-то проклятие как будто и впрямь тяготеет над замком. Ни тишины, ни покоя, вечно ссоры и споры, так что иной раз хочется сложить свои старые кости в сырую землю. Живем да дни считаем – один хуже другого. Сын спрашивает отца: «Как жилось?» Отец говорит: «Так же плохо, как и теперь». Отец спрашивал деда: «А тебе счастье улыбнулось?», а дед отвечал: «Какое там счастье!» Вот и я говорю себе: сможем ли мы сказать что-нибудь лучшее нашим детям, и будут ли они с нашими внуками вспоминать более счастливые дни? Гм, выходит, Юрко правду сказал, тут не без проклятья. Помилуй нас бог!
Гушетич все это слушал спокойно. Только изредка на лице его появлялась язвительная усмешка. Наконец он потянулся за кружкой, хлебнул как следует и, ударив кулаком по столу, закричал:
– Дурачье! Какая такая Дора? Что за привидения? Какие черти? Какие ангелы? Все это выеденного яйца не стоит, а Юрко спьяну приснилось. Зло не от каких-то там привидений, а от живых людей, от господ, которых, как и нас, матери носили, которых, как и нас, попы крестили и которых в конце концов черти унесут. Поверьте мне, я человек бывалый.
– И тебя также, – раздраженно сказал Юрко.
– Ну и пусть, – ответил резко Мато, и краска разлилась по его желтому лицу, – хуже чем здесь, мне там не будет, и если б я действительно не знал, что меня крестил поп и что я имею право слушать орган и всенощную, то я мог бы считать себя скотом, даже хуже скота, потому что скотине господа дают хоть охапку сена, тогда как мы… – Гушетич снова потянул из кружки, – нам хоть глодай вот тот голый камень, что лежит у дороги. Что такое Дора, которая нас бьет, швыряет, топчет и вешает? Да ведь это наше рабство. Вот краньцы – это люди, они уже несколько раз выкуривали свою Дору. Я там бывал. Мне рассказывали, как все произошло. Когда их немецкие господа начали им вбивать гвозди под ногти, они взялись за свою «старую правду», за толстую дубину, и ударили по господским спинам, а когда, на их счастье, им попадались какие-нибудь каменные палаты, они пускали красного петуха, так что господам и зимой становилось жарко. Вот это люди!
– Мато, Мато, – заметил Андро, – от вина у тебя волдыри в мозгу пошли. Попридержи язык, а то уж больно резво он скачет. Я тебя, честное слово, не выдам, да и ни один из нас не выдаст, но если какой-нибудь господский сынок услышит, как ты разглагольствуешь о старой правде, придется тебе почувствовать, чем хороша и чем плоха пеньковая веревка.
– Ну, и что ж? – отрезал Гушетич. – Лучше умереть человеком, чем жить скотом. Я уже сказал тебе, что мне все равно, куда меня черти унесут. А теперь прощайте!
С этими словами Мато вскочил, нахлобучил шляпу и, пошатываясь, направился к селу.
У всех стало тяжело на душе. Вино застревало в горле.
– Пойдем и мы, – сказал судья, – дай бог, чтоб все было хорошо. Прощай, кум Илия!
Сказав это, он подал хозяину руку и пошел с Андрией в село, а немного погодя и Яна повела слепого отца на покой.
Дети вошли в дом, кошка пробралась на кухню, а пес лег под лестницу. Все успокоилось; и когда закат озарил белые цветы боярышника, Илия запер двери.
4
Тихая майская ночь прекрасна, как сон. В траве не слышно сверчков, не чувствуешь ветерка на лице, звезды мерцают в ясном небе. На горизонте высится черная громада мрачных гор, а из-за деревьев на горном кряже то выглянет, то снова спрячется желтая луна, как будто и ей жалко смущать своим светом таинственный ночной мир, который, наподобие гигантской черной паутины, покрывает и горы и долы, и замки и хижины. Если б в кустах не блистал иногда светляк, то можно было бы подумать, что жизнь замерла!
По дороге, ведущей из Загреба в Сусед, ехала телега. Правил лошадьми крестьянин. Седок, казалось, дремал, а возница то напевал, то щелкал языком и понукал лошадей, то умолкал, прислушиваясь, как в темноте шумит Сава. Доехали до места, где дорога под Суседом идет вверх, достигли и вершины. Крестьянин слез, чтоб надеть цепь на колесо. Седок встрепенулся и закричал:
– Что случилось, Илия? Где мы?
– На горе под Суседом, господин священник; тут крутой спуск. Как бы лошади не понесли в Саву, – молоды, горячи, боятся всякого шума.
– Ладно, Илия, держи крепче да гляди в оба!
Илия Грегорич сделал, как сказал брдовацкий священник, сел в телегу, натянул вожжи, и так, потихоньку, поскрипывая колесами, они спустились с горы. У священника уже сон прошел, и, когда под горой телега снопа поехала быстрее, он вступил в разговор с крестьянином.
– Ну спасибо тебе, Илия, за эту услугу, – сказал дружелюбно священник, – у меня были кое-какие свои дела в капитуле, но главное, надо было купить в городе лекарств. Мои все вышли, а больных в селе много. В прошлое воскресенье, после всенощной, я навестил десять человек. Да, доброе ты сделал дело!
– Почему бы мне не оказать вам услуги, господин священник? – ответил весело крестьянин. – От господ никаких распоряжений не было, свои полевые работы я почти что закончил, так как же мне было не услужить вам, когда вы наш друг, утешаете нас и лечите наши раны.
– Ну, как дела дома, как жена и дети? – спросил брдовацкий священник Иван Бабич.
– Все, что есть крещеного под нашей крышей, слава богу, здорово, да и на немую скотину жаловаться не приходится. Хлеба хороши, и виноград много обещает. Если не будет засухи или града, будет и благословение; морозов уже больше не боюсь. В Стубице же им, ей-богу, не повезло. Намедни мой кум, Матия Губец, шел по господским делам в Мокрицы и завернул ко мне. Так он рассказывал, что мороз у них все жестоко побил. Виноградники стоят черные. Госпожа Хенинг, ей-ей, не к добру переехала. А знаете ли вы, господин священник, не в обиду будь сказано, почему старуха убралась из Суседа?
– Не знаю, дорогой Илия, я мало интересуюсь господскими прихотями. Эдак спокойнее.
– Верно, – согласился крестьянин и погнал лошадей.
Они проезжали теперь через село под Суседом. Собаки яростно залаяли из-под заборов, но огней в домах не было видно. Крестьянин продолжал:
– Поглядите-ка, ни одного огонька во всем селе. Они и летом живут, как настоящие барсуки. Ведь, по моему расчету, не больше десяти часов. Так по крайней мере по звездам.
– Верно, – ответил священник.
Илия погнал лошадей быстрее, а когда проехали село Запрешич, снова заговорил:
– Скажите мне, уважаемый господин, что предвещает эта перемена? Вы добры к бедным кметам, вы человек ученый, вы должны знать.
– Кабы знал, дорогой Илия, объяснил бы тебе, в чем тут дело, – ответил священник. – Но господа мне ничего не рассказывают; они (это я говорю только тебе) как-то косо на меня смотрят, потому что я друг крестьянам.
– Знаю, – подтвердил Илия, – бог вас вознаградит, – и добавил тише: – но их…
– Да, будем уповать на бога, сынок, – сказал старый священник спокойно, – будем сохранять хладнокровие, когда все хорошо, и не будем терять рассудка, когда плохо. Средний путь – лучший. И на нем есть ямы, ухабы и камни, – да разве жизнь смертного обходится без несчастий? Но спокойная душа знает, что в этом мире у всякого крест; несем его и мы.
– Эх, ваша милость, – и крестьянин покачал головой, – мы-то ведь его несем за двоих.
– Знаю, – сказал священник, – но бог даст, придут и лучшие времена. В терпении – спасение!
– Эх, уж больно долго длится это терпение! Одни хозяин бросает нас в руки другому, словно мы початки кукурузы, и у каждого в руках остается по нескольку зерен, так что в конце концов мы становимся похожими на голый стебель. Хенинги, правда, не пьют пашу кровь, но, поверьте, народ по селам недоволен.
Они уже были вблизи Брдовца, и можно было на фоне небa разглядеть черный силуэт церковной колокольни, как друг из-за придорожных кустов выскочил дюжий детина и, подняв руку, закричал:
– Стой!
Илия одной рукой натянул вожжи, а другой потянулся за пистолетом, который был у него за поясом. Телега остановилась, и священник вскочил на йоги.
– Кто ты? – сердито крикнул Илия. – Зачем пугаешь лошадей?
– Убери руку с пояса, – спокойно ответил незнакомец, нет надобности. Я не турок и не гайдук, а честный человек. Помоги вам бог и святой Никола, люди божьи, и не досадуйте, что я вас остановил средь темной ночи. Ответьте мне, бога ради, на мои вопросы.
– Говори, – сказал священник, продолжая спокойно стоять в телеге.
Человек приблизился, и так как из-за горы поднялась луна, то при ее свете его можно было разглядеть. Он был высок и худ. Хотя лицо и было освещено лунным светом, трудно было определить, какого оно цвета. Казалось, что вытянутое костлявое лицо с орлиным носом, из-под которого свисали длинные черные усы, так же как открытая грудь были из темной ореховой коры. На голове незнакомца была черная меховая шапка с красным верхом, на плечи накинута безрукавка; лунный свет причудливо играл в его черных глазах, на серебряных пуговицах жилета, на ноже и пистолетах за поясом и на тонкой цепочке длинного ружья, перекинутого через плечо.
– Если хотите знать, люди божьи, – продолжал неизвестный воин, положив правую руку на телегу, – я Марко Кожина, ускок из Сошица, и несу по поручению моего начальника, капитана Йосы Турна из Краньской, письмо господину бану. Не знаю, в чем дело, но мне сдается, что в Крайне неспокойно, хоть наш пресветлый император и заключил с турками мир. Вы знаете, чего стоит слово турка, и поэтому паши ружья должны быть всегда наготове. Ну, что бы там ни было, я несу письмо по приказу; и на прощанье господин капитан сказал мне: «На письмо, Марко, отнеси его бану. Знаю, что ни сам черт, ни тем более турок его у тебя не отнимет. Но помни, молодец, не болтайся зря, – пропадет письмо, пропала и твоя голова». Вот я и пустился в дорогу. Но, люди божьи, и борзая устает, – как же не утомиться человеку. Очутившись перед вашим селом, я почувствовал такую усталость, что начал подумывать, не найдется ли добрая душа, которая Христа ради даст мне ночлег, накормит и напоит. Надо вам сказать, что в наших местах у меня по селам много знакомых, с которыми я сражался против турок под знаменем бана. А здесь – только куры сели на насест – все вымерло, точно какой-нибудь босанский паша опустошал этот край в течение трех дней и трех ночей и истребил весь род людской. Стучишься, стучишься, ни один человек не откликнется, только собаки на тебя лают, словно ты антихристово отродье. Спрятался я с горя за куст – думаю, не пошлет ли бог счастья. Вдруг слышу, телега – подъехали вы. Умоляю вас, не оставьте крещеного на ночной росе. Я, поверьте, не баба. Достаточно меня солнце пекло и дождь поливал, я не жаловался, раз нужда подошла и капитан приказывает. А зря зачем муку терпеть? Ну вот, я вам все сказал, а вы теперь покажите, что у вас есть сердце.
Пока ускок говорил и умолял их, во имя бога, о ночлеге, священник успокоился и сел; Илия, нагнувшись, спросил незнакомца:
– Если ты Марко Ножина из Сошица, скажи-ка мне, где ты воевал?
– Много спрашиваешь, – ответил ускок, – я только это и делаю. Скажу тебе только, что пошел седьмой год с тех пор, как я бился с антихристом Ферхадом под Единой, под командой Ивана Алапича и Иво Ленковича. Это стоит вспомнить, о всяких там перестрелках не следует и говорить.
– А кто был начальником? – продолжал допрашивать Илия.
– Огнян Страхинич.
– Так. А знавал ли ты солдата, у которого дом в этом селе, а сам он родом из Лики?
– Честное слово, знавал. Ты, верно, думаешь о Мато Гушетиче? Его нельзя назвать богатырем, но сабля его не знает пощады.
– Ну, ты наш человек, – сказал Илия, – вижу, что ты говоришь правду. Мато мне несколько раз упоминал о тебе как о храбром и честном человеке. Садись рядом со мной. Будешь моим гостем, ведь и я тоже провел немало кровавых дней под знаменем бана. Садись, Марко!
Илия обернулся к священнику:
– Не обессудьте, уважаемый господин, я по голосу слышу, что это человек хороший.
– Возьми его с собой, сынок, – сказал старик, – сделаешь доброе дело. Бог велел насыщать голодных, поить алчущих и давать путникам пристанище. Прими его.
– Я знаю, господин священник, что у вас дома все спят и нет огня, – думают, что вы только через два дня вернетесь. Ведь вы, наверно, тоже голодны. И раз на мою долю выпал такой хороший случай – принять во имя божие этого славного молодца, так но сердитесь, если я и вас угощу чем бог послал. Не посмел бы этого сделать, если б вы уже несколько раз не удостаивали посетить мой убогий кров.
– С радостью, дорогой Илия, – ответил священник, – наш спаситель преломлял хлеб не только с богатыми, но и с убогими. А твой хлеб – честный хлеб.
После этих слов Илия завернул к себе во двор; на крыльцо вышла Ката. Она немало подивилась, увидев в столь поздний час таких неожиданных и странных гостей, по когда Илия ей объяснил, кто такой Марко и как он его подобрал на дороге, голодного и жаждущего, она сейчас же принялась за дело. Хозяйство Илии, который не был уроженцем этого села, было лучше и чище, чем у других крестьян, живших большими семьями и не выделявших сыновей. Гости разместились в просторной горнице за дубовым столом, стоявшим в углу; другой угол был занят большой глиняной печью. Стояли еще две широкие кровати, два расписных ларя и ткацкий станок, а над столом внесло изображение святого Илии, ружье, два турецких пистолета и кожаная сумка.
– Скинь оружье, приятель, – сказал Илия, – довольно ты его потаскал.
– Верно, – Марко улыбнулся, показывая крупные белые зубы, и бросил гунь, торбу и пояс на ларь, а ружье прислонил у окна. Потом, потянувшись, он сел подле священника, который спокойно расположился в углу. Пока гости усаживались, из постели высунулись две русые головки, поглядывая как-то боком, словно мышки, по когда ускок потянулся, они быстро спрятались под одеяло; не испугалась только третья головка, которая показалась из-за большой печи. Это был черноволосый, черноглазый мальчик лет шести, в полотняной рубашонке. Заложив руки за спину, ребенок встал перед усатым Марко и начал его бесцеремонно разглядывать.
– А ты чей будешь, сынок? – спросил воин малыша.
– Я Степко Грегорич, – ответил тот серьезно, не моргнув.
– Ну, пошли тебе бог здоровья, сынок! Ты послушный? Молитвы знаешь?
– Знаю, – ответил ребенок, – а ты кто?
– Я воин, сынок.
– А на что тебе оружие?
– Убивать турок.
– Посмотри, вон там ружье, – и малыш показал пальцем на степу, – и мой тятя убивал турок.
– Поди-ка сюда, сынок, – сказал воин и, взяв ребенка, посадил его на колено; малыш молча то смотрел на его длинные усы, то трогал пальцами блестящие пуговицы. В это время Ката внесла ужин, а Илия кувшин вина.
– Иди в постель, – сказала Ката сыну с упреком, – что ты надоедаешь гостю? Тебе не ужинать надо, а спать.
– Оставьте, кума Ката, – перебил ее Марко, погладив малыша, – пусть посидит молодец. Ей-богу, красавчик, весь в мать!
– Он же вам надоедает, кум, вы устали с дороги, – заметила Ката, покраснев от похвалы Марко.
– Оставьте. У меня дома тоже сынок. Глаза, как угольки, здоровый, крепкий, как кизиловое дерево. И когда, бродя по белому свету с ружьем, я встречаю такого соколика, сердце радуется и хочется поцеловать его, как сына.
На глаза у храбреца навернулись слезы, он поцеловал мальчика в лоб и добавил:
– Эх, что поделаешь! Видно, мать меня родила не для того, чтобы мирно глядеть, как растет мое потомство, а для того, чтобы бродить по свету и сносить туркам головы.
– А ну-ка, кум Марко, – пошутила Ката, – бросьте вы турок и турецкую кровь и займитесь-ка моими клецками и нашим вином.
Марко принялся за дело и ел и пил, как настоящий богатырь, а вместе с ним и господин священник подкреплялся так, словно и его родила женщина из горного племени. Говорил он мало, а все улыбался счастливой улыбкой; да он и не мог бы говорить, так как вино развязало язык Марко, и он пустился в молодецкие рассказы про князя Юро Слуньского, про бана Николу, про Ленковича, про то, как он убивал под Вировитицей, как грабил Винодол и в Лике туркам беды наделал, как его под Единой турецкая сабля полоснула по плечу, а другая в Крбаве разукрасила лицо. Говорил молодец, как сказку сказывал, и пил притом, как королевич Марко у шинкарки Яни. Ребенок слушал его, как попа, разиня рот. Развеселившись, Марко сказал:
– Эх, брат Илия, всем тебя бог наградил. Скажи-ка, святой отец! – обратился он к священнику, – разве нехорошо Илии, разве не живет он, как пчела в полном улье?
– Бог наградил Илию, – сказал священник, – потому что он добрый и терпеливый человек и умеет одолевать всякие невзгоды.
– Это верно, ей-ей! – воскликнул ускок и так ударил по столу кулаком, что мальчик перепугался. – Видно, что он человек стоящий. Но, послушай-ка, Илия, мне твой малыш говорил, что ты стрелял в турок. И по-видимому, малый не выдумывает, потому что вон на стене ружье и пистолеты в серебряной оправе. Хорошее, видать, оружие! Такого плугом не заработаешь, да и ворон из него не стреляют. Бьюсь об заклад, что эти красивые серебряные доспехи были за поясом у какого-нибудь турецкого пограничника и что Илия добыл их в поединке.
– Несомненно, – заметил священник.
– Так оно и есть, брат Марко, – подтвердил Грегорич, сидевший рядом с Катой.
– Но как же ты бросил ружье и взялся за плуг, кум? Ну-ка, расскажи!
– Раз ты меня просишь, – ответил Илия, – я расскажу, и не посетуй, если я вернусь несколько вспять. Надо тебе сказать, что родился я не в этом селе, а в Рибнике, там дальше, за Дубовцем, во владении Франкопанов. Франкопаны не плохие господа для кметов: пи кнута, ни побоев. Но они отважны, и кровь у них беспокойная, воюют с целым светом; а куда они с саблей, туда и их кметы с ружьями и копьями. Мне, брат, было тогда двадцать лет, кровь-то молодая. Проклятые турки владели «Никой, а наши часто и охотно наезжали к ним на кровавый пир. И у меня явилась охота к этому, привык понемногу к ружью и к ножу, а так как я был молод и храбр, то старшие меня не раз хвалили. Однажды (был тысяча пятьсот тридцать пятый год) мы дошли до Обровца; турки нас потеснили, мы его отдали. Немногие унесли ноги, а меня, раненого, захватили турки. Был я красивый и бедовый парень. Понравился туркам, и они все закричали: „Сделай обрезание, будь нашим“. Я сызмальства добрый христианин и душу за деньги не продаю. Но плен – страшная доля, а турецкий – просто смерть! Заковывают, бьют, морят голодом и жаждой; забываешь – человек ты или собака. Трудно мне было, знаешь, очень трудно. Как быть? Сказал турку: „Ладно, буду вашим“. Дураки и поверили. Сняли с меня оковы, накормили, напоили, дали денег, а один их почтенный поп стал меня учить, какой великий святой был их пророк. Я слушал все эти длинные литании, как будто меня сам Магомет родил, и вот наступил канун дня, когда мне было назначено обрезание и я должен был растоптать крест. Была ночь, темная ночь. Днем я веселился, угощал турок, ругал (прости меня, господи!) христиан и пил, да так, что они решили, что я совсем опьянел. Закрыл глаза, а они подумали, что я пьяный заснул. Но когда они захрапели, я открыл глаза, взял пистолет, нож и кошелек с цехинами, дополз до реки Земани, а там добрался и до моря. Нашел лодку, дал моряку половину моих цехинов, и он довез меня до Сеня, а оттуда я пришел домой. Прощай, Магомет! Но мне все же никак не сиделось на месте. Снова взялся я за оружие. Стоял со своим отрядом в Дубице. Это было в тысяча пятьсот тридцать восьмом году, когда баном был Петар Кеглевич. Господа Зринские, которым принадлежала Дубица, велели нам защищать ее. Были мы все молодцы как на подбор, но мало нас, а турок – уйма… Десять против одного. Как сейчас помню. Капитан послал около двадцати стрелков Зринского занять лесок над дорогой, по которой должны были пройти турки. Отправились мы на холм с песнями, хотя на душе было вовсе не весело, так как дело шло о нашей голове. Спрятались за дубы, зарядили ружья и стали ждать, что будет. Было, наверно, около полуночи. Луна стояла над рекой Уной, и я смотрел, как на воде играл ее свет. Вдруг послышался отдаленный шум, и вдали запылало. Гляжу, а на той стороне церковь горит. Вскоре на дороге взвился столб пыли. Сомнения не было – идут турки. Я присел за дубом и поставил ружье на колено. Вот из облака пыли показалось несколько всадников. Можно было хорошо разглядеть их чалмы, копья их сверкали в лунном свете. Впереди гарцевал смуглый турок на вороном коне; у седла его болтались две окровавленные головы. У меня застучало сердце, вскипела кровь. Подожди же! Прицелился, нажал курок. Грянул выстрел. Турок прохрипел „аман“ и рухнул навзничь, а его вороной взбесился и понес, волоча за собой в стремени полумертвого всадника. Из-за дубов выстрелы вспыхивали один за другим, как молнии, и прямо в гущу турок. Тут падает конь, там всадник; поганые пришли в замешательство, ругались, кричали. Мы были высоко, а они все на конях. Турок стекалось все больше и больше. Под горой они выстроились, натянули луки, и в лес полетел дождь стрел. Я слышал их свист, слышал, как трещат ветки и падают листья. Пустили стрелы во второй раз. Три воткнулись в мой дуб, а четвертая пронзила шею моего соседа. Он на месте испустил дух. Но наши пули сыпались на турок градом. Ежеминутно какой-нибудь конь взвивался на дыбы, кто-нибудь из всадников валился на землю. Наконец, они спешились, и с криком „аллах!“ орава повалила в гору. Первых мы уложили, по за ними шел второй ряд, потом третий, все больше и больше, а по дороге огромное множество их хлынуло по направлению к Дубице. Я крикнул товарищам отступать к замку. Мы стали отходить к Дубице. Слишком поздно! Путь был отрезан. Я потерял товарищей в лесу. Блуждал, блуждал, выжидая, поганые нас разыскивали меж деревьев. Погибать, что ли, зря? Не хотелось. Спрятался в кусты. Отсюда хорошо была слышна сильная стрельба. Наконец, Дубица запылала, турки взяли ее. На заре я спустился на дорогу и направился в сторону Костайницы; все было тихо. Я даже ружья не зарядил. Как вдруг вижу, за мной погнались на копях два босняка.
– Стой, гяур! – крикнул первый. Я хотел защищаться, но в эту минуту второй палицей выбил у меня из рук ружье. Оп уже замахнулся, чтобы раскроить мне голову, но первый ему сказал:
– Оставь, Юсуф, продадим его в рабство!
Отняли у меня нож, шапку и плащ, и зашагал я между двух всадников к Дубице. Тяжко мне было. Сто раз на ножах бился, саблями мерился с турками в Крайне, а тут не успел даже выстрелить, как уже попался в плен. Эх, почему у меня не было коня! Вдруг один говорит другому:
– Послушай, Юсуф! Я спущусь к Уне напоить коня, а ты подожди тут и постереги гяура.
– Ладно, Ибрагим, – ответил босняк; Ибрагим ушел. Я присел на пень у дороги. Юсуф тоже слез с коня и сказал: – Эй, гяур! Поди-ка сюда, я тебе свяжу руки, – и, сняв с коня ремень, шагнул ко мне. Смерив его взглядом, я сказал себе: «Ты, Илия, еи-ей, сильнее», и в голове у меня блеснула мысль. Я сделал вид, что протягиваю к нему руки, но в ту же минуту опустил голову и бросился турку между ног. Юсуф упал через меня, я живо перевернулся, вскочил коленями ему на спину и, выхватив у него нож, вонзил его в бок босняка. Ибрагим был довольно далеко и не мог нас видеть. Снял я с мертвеца оружие, доломан и чалму, спрятал труп в густом кустарнике, засыпал пылью следы крови, вскочил на коня и помчался к Костайнице. Вдруг слышу позади себя крик:
– Эй, Юсуф! Эй, парень! Где ты?
И вижу, Ибрагим скачет вдогонку. Нельзя было показывать ему спину. Я повернул коня и поскакал навстречу. Турок встрепенулся. Видит чалму, доломан, копье, но не видит гяура. Было еще слишком далеко.
– Где же гяур?
– А вот где, – закричал я и выстрелил в голову коню, который свалился и придавил всадника. Долго еще слышались громкие причитания и брань Ибрагима, но я спешил в Костайницу. Когда князь Никола Зринский узнал об этой проделке, то подарил мне десять цехинов и два пистолета и велел служить при себе. И я служил ему; приятно служить герою, а Никола, брат, такой герой, какого не сыщешь между Дравой и Савой. С ним я защищал Зрин, с ним был и под Пештом. Боже мой, то-то было раздолье, когда мы скакали на янычар! Сказать правду, они воины хорошие, и каждый скорее умрет, чем уступит пядь земли. Но и смешные ж они! У каждого в шапку вложена ложка, а шапка-то похожа на мешок. Сперва все шло хорошо – и все ядра, стрелы, ружья и сабли благополучно миновали меня. Но, как говорится, не дремлет нечистая сила. Было это как раз в тот год, когда князь Никола стал баном. Мы в Загребе точили сабли, так как туркам никогда нельзя верить. Мне, ей-ей, надоело бить баклуши. Газ ночью затрубили сбор. Мой хозяин, сапожник, у которого я жил, сильно перепугался, а я схватил саблю, шапку и копье, пожелал ему «покойной ночи», да и был таков. Повел нас сам бан. Ну, думаю, пролиться крови, – потому что когда Никола садится на коня, он уж шутить не станет. Я служил в коннице бана. Шли мы все на север и так спешили, словно нас духи несли. Едва успевали кормить коней. Помнится, шли мы вдоль реки Крапины. У Запрешича присоединилась к нам штирийская конница; вел ее какой-то долговязый шваб со страшной бородищей. В пути мой товарищ Мийо Ковачич, почтенный загорец, рассказал мне, что турки взяли Мославину и, пожалуй, прошли уже через Крижевцы к Свети-Ивану, направляясь на Вараждин. Пришли мы к замку Конщина, что недалеко от реки Крапины. Расположились на равнине, а позади пас был лес. Отсюда, сказали, придет турок; и так оно, ей-богу, и вышло. Издалека заметил я их чертовы башки. Все всадники с копьями. Штирийские латники спокойно сидели на своих конях, но мы, всадники Зринского, – не могли! Битва еще не начиналась, и мы стали как бы шутить, забавляться. Мой отряд подкрался к туркам с фланга. В этой игре не одна чалма осталась пустой. Бан похвалил нас перед своим свояком Тахи, стоявшим рядом с ним, назвал нас молодцами, но игру приказал прекратить, потому что он с турками заключил перемирие. К черту перемирие, когда пришел сражаться! Мой отряд поставил копья, привязал коней, и всадники принялись пить загорское вино. Так же и другие войска. На турок мы не обращали внимания; нехристи стояли напротив, в лесу. Я был зол, лег на брюхо в траву, возле своего коня, которого привязал к старому грабу. Солнце пригревает спину, а я лежу и смотрю кругом. В это время мимо меня проезжает бан. «Эй, Илия, – закричал он смеясь, – что ты тут баклуши бьешь?» – «Ваша милость, – отвечаю я, – мне охота драться». – «Погоди, будет и драка», – говорит бан.
Ждать пришлось недолго. Вдруг раздался такой шум и гам, словно все черти вырвались из преисподней. Обманул нас турок, нарушил мир.
– Накажи его бог! – закричал Марко, ударив кулаком о стол, а глаза его засверкали, как у дикой кошки. – Что же, вы дали ему за это?
– Какого черта! – продолжал Илия. – Не мы ему, а он нам дал. Я, право, и не знаю, как это случилось. Вижу только, что турки прут из лесу, как муравьи. Каналья заключил перемирие в ожидании, что к нему подойдет сильная подмога. Я вскочил на коня, схватил копье, шапка у меня свалилась, но было не до того, и бросился с голой головой на турка. Блеск, пыль, гром, ничего не видно, кроме копий, сабель и стрел; все это вертелось в каком-то клубке, пока не прилетело железное яблоко и не разметало толпу. Сабля бана сверкала как молния. Я прямо остервенел. Спервоначалу немного дрожь пробирает, когда дело идет о твоей голове, ну а потом делаешься зверем. Наши всадники мчались, как черти, через кусты, через трупы людей и лошадей; а штирийцы так лупили турок, что весь лес гудел. Но вдруг (эх, я чуть не заплакал!) вижу: наша пехота без оглядки бежит. Трусы! Накажи их бог! Бросает ружья, патроны, сумки и шапки, словно сеет их. Саблями наголо мы стали гнать ее назад, и я своими глазами видел, как бан рассек голову одному пищальнику. Все напрасно. Бегут, сукины дети! Бегут в лес и нас тянут за собой. Турки прут отовсюду – спереди, справа и слева. Чисто саранча. Так и победили нас, канальи, обманом!
– А ты? – спросил Марко.
– Я, понятно, отступил с другими к лесу. И почти что спасся. Но в недобрый час пуля сразила моего коня. Я упал, ударился о пень, потерял сознание. А когда пришел в себя, то понял, что попал к туркам в плен. Будь здоров, Илия! Некогда было раздумывать о своем несчастье. Нас, пленных, собрали и, как скот, погнали в оковах в Дубицу, Баня-Луку, Дринополе и в Стамбул, где сидит турецкий султан. По дороге сняли с нас все до рубахи, били кнутом; спали мы на камнях под открытым небом, кормили нас крошками черствого черного хлеба. Оковы врезались до крови; половина из нас погибла в пути. Боже мой, и сколько же стран я, несчастный, прошел! Но, кроме своей беды, почти ничего не замечал. Однако это еще не было концом мучений. В Стамбуле нас бросили в вонючее подземелье и отсюда должны были распределить на галеры, на которых, закованные, мы бы и гребли до самой смерти. Значит, всему конец! Настал день, когда нас должны были вести на галеры. Вывели во двор. Я съежился, скорчился, как настоящий Лазарь, и стал причитать. Ко мне подошел какой-то старый турок, должно быть офицер, и спросил по-хорватски: «Ты что скулишь, мошенник?» Меня как громом поразило. Да и не мудрено, когда среди чужого тявканья услышишь родную речь. «Напала на меня тяжкая болезнь, господин, – ответил я, – колет, болит, едва на ногах держусь». – «А откуда ты родом, гяур?» – «Я хорват, почтенный ага, из владений Франкопана». Турок подумал, оглядел меня и сказал часовому что-то по-турецки. Не знаю, о чем они говорили, но под вечер часовой вывел меня со двора и тесными улицами провел к большому дворцу. Тут он похлопал в ладоши, передал меня привратнику-негру, который повел на верхний этаж к хозяину. Это был тот самый старый турок. Он сказал мне по-хорватски: «Слушай, гяур, ты не пойдешь на галеру; ты мой раб и будешь работать в саду». Подумайте, господин священник, как я был счастлив. Я забыл о тяжелых оковах, забыл, что стою перед хозяином; сердце мое развеселилось, и я спросил старика: «А ты, почтенный ага, не сын ли нашего народа и нашей страны?» Старик побледнел, покраснел, отвернулся и махнул рукой: «Ступай!» С тех пор я его больше не видел. Проводил я дни за высокой стеной, поливая цветы и вырывая сорную траву. Боже, что за дурацкая работа для воина! От скуки и злости я иногда рубил головки цветам, воображая, что это турки. Нас, рабов, часто водили в город за покупками для хозяина. Как-то раз по дороге на базар познакомился я с моряком из Венеции, понимавшим по-хорватски, потому что он был далматинец. Я поведал ему о своей беде. Он и говорит: «Это дело поправимое, земляк». – «Как?» – «А здесь за деньги можно все сделать, я подумаю!» Через несколько дней я его снова встретил, и он говорит мне: «На, возьми, это бутыль ракии, ее сам черт сварил. Угости привратника и садовника, да так, чтобы они упились, как скоты, а я тебя буду поджидать перед дворцом». Сказано – сделано. Напоил я чернолицых пьяниц. Ракия их одолела, а я схватил топор, разбил оковы, так что кровь пошла, и выломал двери. Далматинец сдержал слово. Под покровом темноты добрался я до судна, а через два дня ветер помчал нас домой. Когда наши меня увидели, решили, что мертвый встал из могилы. Но я сказал, что я живой и что с меня довольно шуток. До трех раз бог помогает, а в четвертый может и черт попутать. Тогда я бросил солдатскую жизнь, но с той поры за мной осталась кличка «Беглец», потому что я три раза бежал из турецкого плена.
– Ты, ей-богу, герой, и даже больший, чем я, – сказал Марко, глядя на Илию с восхищением, – жаль, что ты бросил ружье, потому что такие люди, как ты, не каждый день рождаются. Эй, вернись-ка!
– Что вы соблазняете моего мужа, Марко, – перебила быстро Ката, схватив Илию за руку.
– Не бойся, родная, – и Илия улыбнулся спокойно, – я в жизни испытал довольно мучений и теперь хочу отдыхать возле моей милой.
Ускок опустил голову и задумался.
– Да, – сказал он наконец, – человек похож на пробку, плавающую на воде. Вода его носит туда-сюда. Счастлив тот, кто выплывет. Не так ли, отец святой?
– Человек предполагает, а бог располагает. Милость божья велика и не покидает добрых людей, – ответил священник.
– А как ты попал сюда? – спросил ускок.
– А так, случайно. Я и раньше знал эти края. Дома, в Рибнике, все мои померли, кроме брата Николы, которым я как раз похвастаться не могу. Бан разрешил мне не нести барщину, а служить где хочу. Пришел я сюда, служить госпоже Хенинг, по рекомендации господина подбана Амброза, тому девятнадцать лет. Потом дали мне эту усадьбу; и так как тут было пусто, я сказал себе: надо жениться, Илия. Скоро представился случай. Однажды пошел я по хозяйскому делу в Пишец, в Штирию, в дом некоего Освальда, который покупал у господ вино. У Освальда была славная служанка, – вот она, моя жена. Околдовала она меня, и я спросил ее: «Пошла бы ты за меня, Ката?» А она вместо ответа скинула черную штирийскую юбку, надела опанки и оплечак. Так мы встретились, так поженились, тому будет девять лет на масленице, и, ей-богу, даже во сне никогда не пожалел, что из штирийки сделал хорватку.
– Ну, это прекрасно. Послал вам бог счастья, дай вам бог и здоровья! – И ускок поднял кружку. – Хороший ты человек, Илия, и, если ты согласен, давай поцелуемся крепко и побратаемся.
– Давай, Марко! – сказал Илия, протягивая ему руку.
– За молодецкое здоровье, за молодецкую честь, дорогой Илия! Вот кладу руку на голову твоего сына и клянусь богом и святым Николой быть тебе братом в счастье и несчастье, твоей жене быть вместо брата, а твоим детям – вместо отца. Моя правая рука – твоя надежда, моя молодецкая честь – твоя защита. Если я нарушу клятву, пусть бог не даст счастья ни мне, ни моему потомству. А ты, отец святой, благослови!
– Слово крепко, как бог свят, – ответил Илия.
– Аминь! – заключил священник с кротким лицом и благословил старых героев и новых братьев.
5
Возле старой ратуши, напротив женского монастыря св. Клары, стоит дворец князей Эрдеди. Первого августа 1564 года сюда спешно прибыл бан Петар из своего имения Желина. Вероятно, по срочному делу. Петар, в дурном настроении, с заложенными за спину руками, шагает взад и вперед по просторной комнате. Его ясные синие глаза устремлены на каменные плиты пола; он то поглаживает длинную светлую бороду, то проводит рукой по коротким волосам и высокому нахмуренному лбу. Лицо бана осунулось, пожелтело; он, видимо, много пережил; он задумчив, его гнетет какая-то забота. Он не обращает внимания на то, что его длинный вишневый камзол запылен, бирюзовые пуговицы кое-где расстегнуты, что его высокие сапоги из грубой кожи в грязи; он даже не замечает женщины, которая сидит у окна на расписном ларе и держит на руках трехлетнего мальчика. Женщине можно дать лет двадцать семь. Она довольно полная, с румяным лицом и черными волосами; глаза у нее словно черные вишни, но в них нет души. Черты лица ее грубоваты, лоб не выказывает ума, толстые губы и короткий нос изобличают гордость, даже высокомерие. Да и не удивительно! Она супруга бана, вторая жена Петара Эрдеди и дочь славного героя Ивана Алапича. Она не умна, но, пожалуй, несколько хитра, как все дочери Евы. По всему видно, что это жена бана и важная дама, хоть она только что с дороги. На ней кунтуш из черного Дамаска, отороченный куньим мехом. Из-под кунтуша стелется сборчатая юбка, из гранатового сукна. Из-под юбки виднеются довольно толстые ноги в желтых башмаках с узкими носками, положенные одна на другую. На шее кунтуш застегнут двумя литыми серебряными бляхами: на одной изображен герб Эрдеди – наверху пол-оленя, внизу полколеса; на другой герб Алапичей – корона и над ней железная рука, которая замахивается саблей на звезду. Ее густые волосы покрывает бархатная шапочка, вышитая жемчугом. Склонив голову, жена бана глядит на своего ребенка, который вырывается из ее рук, и гладит его златокудрую головку. Мать ласково смотрит на сына, слегка улыбается, и лицо ее озаряется нежностью. Может быть, в этом малыше она видит залог своего счастья. Вдруг она поднимает голову, открывает крупный рот и, пристально глядя на бана, говорит:
– Господин Петар, друг мой! Что с вами? От Желина до Загреба вы не проронили ни слова, да и сейчас шагаете по комнате молчаливый и задумчивый, как будто тут нет ни вашего сынка, ни вашей жены. Что с вами?
– Барбара, жена моя, – ответил бан, подходя к ней и лаская сына, – не спрашивай. Эти заботы не для женского ума, здесь нужна железная голова, голова мужчины.
– Ну вот, – продолжала вкрадчиво Барбара, – значит, твоя жена ничего не стоит? Глупа, что ли? Но ты неправильно судишь, мой друг! Ты не знаешь, что такое женщина. Сердце женщины не может биться спокойно, когда мужчина хмурит лоб; женский глаз легко читает в вашей душе, даже без помощи святого духа.
– А что же читает твой глаз? – спросил Петар.
– Отгадать?
– Отгадай, госпожа супруга бана, – сказал, улыбаясь, бан.
– Вы думаете о том, каков будет новый король Макс.
– Пожалуй. А еще что?
– И сердитесь на Николу Зринского.
– Не говори мне о нем, – отрезал недовольно Петар, быстро отвернувшись к окну.
– Вот и угадала! – сказала Барбара живее. – Да, вы сердитесь на князя Николу, потому что он для вас вечная помеха. И это верно. Этот ростовщик, эта рвань отравляет вам жизнь. Разве не обманул он вас, как настоящий гайдук? Сосватал за своего сына Джюро вашу дочь Анку, и по этому случаю вы ему передали мадьярские замки.
– Все это дело рук его покойной жены Каты Франкопан и моей покойной жены Маргариты Тахи, а ее научила тетка Ела; мне же нужны были деньги.
– И к чему же привели эти женские хитрости? Твоя Анка была оставлена, Джюро женился на немке Арко, а Никола тебе ничего не вернул и только вовлек тебя в тяжбу с Грегорианцами.
– Оставим это, Барбара, – ответил бан, – это старая история, и не она меня заботит; да и со Зринским я помирился.
– На словах, но не в сердце, – заметила язвительно жена бана, – а вот у меня голова полна забот, потому что и я и сыновья мои Петар и Томо обобраны. Разве этот жадный Никола не хотел отнять у меня и Цесарград? Но погоди еще несколько месяцев, когда он женится на этой пышной чешке Еве Розенберг, у которой, говорят, целые мешки пражских денег. Вот тогда-то и покажет себя владелец Озаля! А разве Грегорианцы сейчас на тебя зубы не точат?
– Правда, – ответил бан, – я никогда не забуду князю Николе того, что он осрамил мою родственницу, дочь Бакача, и не думаю, что наши два рода могли бы когда-либо искренне помириться, но я достаточно силен, чтобы обуздать Грегорианцев. Меня не мучит забота обо всем этом. Но я ненавижу Николу, потому что всюду он стоит на моем пути и делает вид, что я для него как бан не существую. Был он баном – от банства отказался, был королевским капитаном – и от этого отказался. Король Фердинанд его очень боялся. Убил Кациянара – и ничего ему за что не было; турки сами говорили королю, что они его подкупили. Я этому не верю, но надеялся, что уже из-за одного подозрения он впадет в немилость; однако опять ему ничего не было… да, впрочем, он получил все Междумурье. В прошлом месяце умер Фердинанд; сын его Макс созвал, как я слышал, государственный совет в Пожуне, чтоб переговорить об угрозе от турок. Что ж, позвал он меня, бана? Нет. А позвал Николу, опять Николу, который «и храбр, и славен, и знатен». Не поймешь этого человека: то запрячется в один из своих замков, отказывается от почестей, противится королю, а потом как вскочит, как начнет швырять деньгами да бить турок, – ну, народ его п прославляет. Никола ведет себя с королем, как девушка, которая отнекивается и прячется от любимого, чтоб его больше раззадорить. Он стоит у меня на пути; он меня заслоняет, но что я могу поделать, – он герой, он могуществен, за ним стоит сильная партия. Вот почему я ненавижу его.
– Но разве нельзя победить эту партию? – спросила Барбара.
– Трудно. Может быть… Попробую.
– Как? – спросила она с любопытством.
– Никола на ножах со своим свояком Тахи. У Тахи здесь много приверженцев, да и при дворе у него есть друзья; он станет на мою сторону, он мне поможет. Из-за него-то я и приехал.
– Из-за него? – спросила женщина удивленно.
Петар собирался уже отвечать, но вдруг повернул голову в сторону двери, за которой послышались громкие голоса. Вошел слуга и доложил, что господин подбан и какая-то пожилая дама хотят видеть бана. Слегка смутившись, Петар проговорил внушительно:
– Скажи, что не хочу… Нет, что не могу, что у меня срочные дела… Никак невозможно!
Но в эту минуту дверь позади слуги отворилась. В комнату стремительно вошел высокий красивый старик, лысый, смуглый, с длинной седой бородой и серьезным гордым лицом. Отстранив слугу, он шагнул вперед, а за ним вошла госпожа Уршула Хенинг, бледная, гневная ц заплаканная. Петар вздрогнул и изменился в лице.
– Magnifice domine бан, – произнес спокойно и отчетливо старик, – простите! Слышал, что у вас дела. Но самое важное для вас дело – это то, с которым пришел я. Произошло нечто неслыханное – разбой. Бан в нашей стране – все равно что король, должен во всякое время охранять справедливость, для него ничего не может быть более важного.
Бан нахмурился и окинул пришельцев злым взглядом, но старик гордо поднял голову и спокойно смотрел на Петара, заложив руки за широкий серебряный пояс, охватывавший его камзол.
– Что вам угодно, domine Ambrosi? – спросил серьезно Петар, в то время как жена его кидала быстрые взгляды то на подбана, то на его спутницу.
– Для себя – ничего, – ответил Амброз Грегорианец, – но я ваш заместитель, я привел к вам эту благородную даму, которая намерена просить вас о многом…
– Которая вынуждена просить обо всем… – воскликнула Уршула, едва дыша от злобы. – Прошу обо всем, бан, потому что всего лишилась. Вы, конечно, знаете, кто я.
Петар кивнул головой и сказал вполголоса:
– Говорите, госпожа Хенинг.
– Да, я буду говорить, – вспыхнула Уршула, подняв голову и положив руку на кипевшую гневом грудь. – Не знаю, с чего начать, что сказать. Змея лютая легла на мое сердце, боль и горечь сжимают горло. Простите! Какой грех, какой позор! Но вы меня выслушаете, не правда ли? Вы должны меня выслушать, потому что я женщина, вдова, мать, потому что я умею быть и львицей. Слушайте же, прошу вас! Если на вас в лесу набросится человек и сорвет с вас золотую цепочку, вы скажете: это разбойник, таково уж его ремесло; если я его поймаю, то потащу на виселицу. Если зимой на вас нападет голодный волк, вы скажете: это бессловесная бешеная тварь, таков уж его нрав, и пулей прострелите ему голову. Если на вас в поле налетит дерзкий турок, вы скажете: это враг креста и моей свободы, и лихой саблей отрубите ему голову. Все это естественно. Но что вы скажете, когда крещеный человек обольщает несчастных родственников поцелуем Иуды, когда главный судья в королевстве вымогает обманным путем договор у вдовы, а потом рвет его, топчет и плюет на свой древний герб? Что? Что вы скажете, когда седобородый вельможа, который рядом с королем носит его королевское знамя, темной ночью, тайно, словно разбойник, выгоняет несчастную вдову с детьми из старого родового гнезда прямо на голую землю, на жесткие камни, без всего? Это неестественно, это бесчеловечно; так поступают звери, дьяволы! Что вы на это скажете, domine бан, что?
Петар Эрдеди ничего не ответил.
– Я вижу, вы меня не понимаете, – продолжала Уршула, – я, наверно, говорю глупо! Язык заплетается, я потеряла разум. Да и может ли быть иначе? Я почти потеряла веру в бога. Я постараюсь успокоиться. Слушайте. Вот как было дело. Баторий заключил со мной договор; вы это, вероятно, знаете?
– Знаю, – ответил бан, спокойно глядя на разгневанную женщину.
– Согласно договору, я переехала жить в Стубицу, и это вы знаете.
Бан подтвердил.
– И вот что произошло. Некоторое время мы хозяйничали спокойно, как было договорено. Я была счастлива, что настал мир; и была глупа, что поверила. Неделю тому назад я поехала с детьми погостить в Брезовицу. Там со своей второй женой, Дорой Мрнявич, живет господин Амброз Грегорианец, свекор моей дочери. Еду назад, приезжаю в Загреб. Тут ко мне является бледный, взволнованный зять мой Степко и кричит: «Теща, убей их бог, они ограбили вас! Я узнал, что Баторий тайно продал Тахи все имение, и свою и вашу часть. Намедни хитростью удалил ваших людей из Стубицы. Ночью приехал каноник Всесвятский и судья Моисей Хумский и ввели Тахи во владение всем поместьем. Вещи ваши выбросили. Никто не протестовал. Тахи засел в вашем родовом гнезде. Все это я узнал в городе, в доме князя Коньского». Так сказал мой зять Степко… У меня потемнело в глазах. Я закричала: «Зять, ты с ума сошел, ты лжешь!» И нарочно засмеялась. Но это была не ложь, а сущая правда. Села я в экипаж и поехала по направлению к Суседу. Смотрю, а на башне развевается не знамя Батория или Хенинга, а черный лев на синем поле; да вы его знаете, это знамя вашего первого тестя. И когда я подъехала к замку, когда постучала в ворота, то в окне показался этот черт Петар Петричевич и крикнул: «Идите себе с богом, госпожа, это замок достопочтеннейшего господина Ферко Тахи, а я его кастелян». Ворота так и не открылись, а под горой я нашла раненым своего слугу, Андрию Хорвата, которого Тахи прогнал из замка. Он мне подтвердил все, что сказал Степко. Сердце у меня закипело, но я смолчала. Что могла сделать женщина с тремя девушками против твердыни, полной слуг и солдат? Так ночью мы приехали в Стубицу, в нашу Стубицу. И опять мне кто-то из замка крикнул сквозь смех: «Это принадлежит Тахи», а все мое несчастное имущество валялось под стенами замка под открытым небом. У меня не было ни дома, ни приюта, не было даже того, что имеет последний мой кмет. Боже! Согрешила я тогда. Прокляла день, прокляла ночь, прокляла мир, все прокляла! Ох, не дай бог ни вам, ни вашим детям дожить и пережить такую ночь. Не всякий ветер сгибает меня. Но эта стрела пронзила мое сердце. Господин Джюро Рагдкай принял меня на ночь; потом я поехала к своему зятю Степко, в Мокрицы, а сегодня пришла к вам, domine бан, и взываю во всеуслышание: верните мне отнятое родовое гнездо, защитите вдову, защитите сирот, решите это быстро, мечом, докажите, что на свете есть еще правда, что. жадный зверь не смеет вырывать изо рта у несчастных их насущный хлеб. Бан! Во имя чести королевства Славонии я обвиняю перед вами Тахи в разбое! Правды прошу, правды!
Голос изменил женщине. Дрожа всем телом, сжимая свои сильные руки на взволнованной груди, стояла Уршула перед баном. Лицо ее пылало, губы тряслись, глаза сверкали. Стоявший рядом с ней, как каменное изваяние, подбан Амброз кратко сказал:
– Все, что говорила эта благородная дама, сущая правда, клянусь честью!
Бан молча глядел в землю; наконец он проговорил:
– Возможно, верю, что все это правда. Господин Тахи поступил не умно. Но у нас в королевстве есть, слава богу, судьи и законы, а судьей вместо короля являюсь я. Но здесь не суд, и вы, благородная госпожа, должны будете доказать все, что вы сейчас сказали. Тяжба должна идти законным путем. Кроме того, надо расследовать, в какой мере князь Баторий нарушил закон. Должен вам еще сказать, что judex curiae неподсуден бану. Все это, значит, надо хорошенько расследовать.
Уршула отступила на два-три шага, широко раскрыла глаза и посмотрела на бана, а старик Амброз нахмурил брови.
– Так вот ваша правда, ваш суд? Я должна все доказать? Да разве надо доказывать, что солнце сияет в небе? Действовал ли Баторий законно, когда убил человека? Законная тяжба! Ох, знаю я, что это значит. Знаю я, какими путями идет эта правда. Кривыми, долгими, узкими, где на каждом шагу зияет пропасть. Законная тяжба, говорите вы, хорватский бан? Да разве разбойник заслуживает что-нибудь, кроме виселицы? Ваша законная тяжба будет тянуться сто лет, и я и мои дети подохнем с голоду! – взвизгнула Уршула и закрыла руками мокрое от слез лицо. – Но, говорю вам, бан, – и она резко выпрямилась – вы судите неправильно, не как хорватский бан, а как зять Тахи; это не правосудие juris civilis,[27] а насилие, это nota infidelitalis,[28] это преступление, в котором и вы становитесь виновным…
– Госпожа Хенинг, – вспыхнул Эрдеди, и яркая краска залила его лицо, – обуздайте ваш язык, вспомните, что перед вами королевский наместник и что в моем лице вы оскорбили и короля.
– Не боюсь я вас, дорогой мой бан, – взвизгнула Уршула, подняв кулак. – Прикрывайте сколько хотите ваши собственные интриги плащом его королевского величества – не боюсь я вас; я сброшу эту высокую защиту, расшатаю столбы, на которых покоится ваша ложная правда, и пусть узнают, что весы вашего правосудия изъедены ржавчиной, а ваши законы – червями. Вы сражаетесь с турками во имя святого креста, а сами клятвопреступничаете, вы сами – турки! И чего вы стараетесь? Бан Петар. ваше преступление падет на вас, на вашу жену, на ваших детей…
Услышав это, жена бана, еще теснее прижав к себе ребенка, вскочила. Ее черные глаза загорелись злым огнем.
– Пусть отсохнет ваш язык, госпожа Хенинг! – крикнула она.
– Довольно, – загремел Петар, шагнув к Уршуле, – я вам повторяю – здесь не суд. Подайте жалобу, как того требует закон. У вас есть и адвокат – господин Амброз опытный юрист.
У подбана задрожали веки, его лицо побагровело. Спокойно, но громко он проговорил:
– Magnifice domine! Госпожа Хенинг сказала правду. Это не имущественный спор, это преступление. Бан! Неужели вы не хотите прийти на помощь этой вдове?
– Via juris,[29] – сухо ответил бан. – Это все, что я могу вам сказать, господин адвокат!
Амброз вздрогнул, ноздри его расширились, он сжал губы, помолчал, а потом сказал:
– Magnice domine бан! Да, я буду ее адвокатом, так как убедился, что ваша богиня правосудия хромает. Это говорю вам я, подбан. Родственные связи туманят вам глаза. Горе отчизне, горе народу, где грубый обман и дикий произвол дерзают укрываться под сень правосудия. И хоть вы и князь Петар Эрдеди и жезл вашей власти расточает гром, я его схвачу и сломаю, чтоб он не мог больше позорить дворянство и чтоб эта страна, сто раз растоптанная, не была добычей неуемной алчности господ.
– Ха-ха! – засмеялся бан, смертельно побледнев. – Завыл старый волк из замка Медведь, сподвижник Николы Зринского; но пусть этот хитрый бывший кастелян остерегается моей железной руки.
– Да, – сказал Амброз, – суровой расправой отомстит старый волк за поруганное право.
– Да, видит бог, – крикнула Уршула, – и старая Хенинг поднимется. Прощайте! Готовься, бан! У меня зубы железные.
– Прощайте, – воскликнул бан. – Петар Эрдеди не боится ни бабьих набегов, ни стариковских проклятий.
Амброз и Уршула быстро вышли во двор, а Петар устало прошептал Барбаре:
– Ну вот, выстрел грянул! Я знал, что буря надвигалась. Тахи мой, я докажу этим трусливым сливарам, что Петар Эрдеди все-таки бан, пусть даже ценою боев и крови!
28
знак вероломства (лат.).
27
по гражданскому праву (лат.).
29
Законным путем (лат.).
6
На расстоянии приблизительно двух ружейных выстрелов за церковью Верхней Стубицы, по направлению к селу Голубовцу, стоит, словно прислонившись к горе, небольшой дом. Трудно сказать – крестьянский он или господский. Дом каменный, с дощатой крышей. Позади него, на горе, зеленеет виноградник, а по бокам прячутся в кустах амбар, хлев и пресс для выжимания винограда. Перед домом холм постепенно спускается к дороге. Пространство это огорожено забором, по которому ползет вьюнок. На лужайке кое-где посажены подсолнух и мак, по дому вьется плющ, а посредине двора раскинуло свои ветви старое ореховое дерево. Полдень давно миновал, солнце склонилось к западу; в низины Стубицких гор медленно спускается мрак, и лишь на вершинах играют золотистые лучи. На скамье под ореховым деревом сидит мужчина и обтесывает ярмо для волов. По всем признакам – это хозяин дома, но не знаешь – кмет он или свободный крестьянин. По одежде судить трудно. Кметы такой не носят. На нем штаны из дорогого сукна, сапоги светлые, из тонкой кожи, с узкими носами, белая вышитая рубаха, на темном жилете тесно нашиты серебряные пуговицы, шея обмотана красным шелковым платком, на голове кунья шапка. Еще труднее судить по фигуре и по лицу: он высок, тело могучее, как дуб, мышцы словно из камня, плечи ровные, широкие, а грудь на двоих. Шея крепкая, голова большая, немного удлиненная сзади. Блестящие русые волосы расчесаны надвое, над крупным носом высокий лоб, внизу узкий, вверху широкий, с двумя-тремя поперечными морщинами. Из-под прямых густых бровей загадочно сверкают темные глаза. В них видны и мужской разум, и женская мечтательность. Лицо у мужчины крупное, продолговатое, к подбородку округленное. Бороды нет, усики маленькие, подстриженные. Лицо спокойное, бесстрастное; ни один мускул не дрогнет, – как у человека, который много думает, редко сердится и ничего не боится. Кожа у него ни белая, ни смуглая. Он работает усердно, не меняя выражения лица даже и тогда, когда твердое дерево не поддается топору. По временам, однако, выражение это меняется. Когда он о чем-то задумывается, лицо становится серьезнее, глаза темнеют, как бывает, когда умный человек испытывает глубокое страдание. И тогда он принимается тесать еще усерднее, стараясь разогнать невеселые думы. Дворянин ли этот человек? Если и нет, то, во всяком случае, облик у него благородный.
Вдруг он опустил топор и посмотрел в сторону Стубицы, откуда быстрыми шагами шел молодой, худой и смуглый крестьянин, который, видимо, спешил. Войдя во двор, он подошел к хозяину.
– Слава Исусу Христу! – сказал он.
– Во веки веков! Джюро! Что случилось? Почему ты так спешишь? Ты ко мне бежал? – спросил старший.
– Да, дорогой дядя, – ответил парень, – дай дух перевести. Если б ты знал, что случилось! Прокля…
– Сядь, Джюро, успокойся и расскажи!
– Ох, ох, дядя, сам черт принес нам этого нового владельца. Горе горькое. Слушай! Ты знаешь эту бедную вдову Кату Марушич из Запрешича?
– Знаю.
– У нее пятеро малолетних детей. Мужа ее забрали в солдаты, турки его зарезали. Мучается, бьется, бедняжка; ее ведь все уважают…
– Ну?
– Ну, приходит к ней слуга Тахи, Петар Бошняк, убей его бог. Этот антихрист наговорил и нашептал госпоже Тахи, что Марушич за старую госпожу и против новой. Правда, госпожа Марта и барышня Софика часто навещали Марушич и не раз приносили ей, бедной, подарки, но чтоб она бранила госпожу Елену, так это неправда: она бы побоялась это сделать. Но ложь подобна сорной траве: где упадет зерно, там за ночь бурьян покроет все поле. И что же? Подумайте только, дядя! Госпожа Елена и этот наш новый владелец поверили пустым словам Петара, и плохо пришлось Марушич. Приходит Петар в Запрешич с бандой таких же, как и он. «Покажу я тебе госпожу Уршулу! – крикнул он ухмыляясь. – Увидишь, где твой бог, поганая собака!» И так ударил бедняжку кулаком в спину, что она упала ничком. Разбойники выломали ворота, забрали весь хлеб, гречиху, кукурузу и откормленного вола, которого ей подарили старые господа. Мало этого. Отняли прекрасный виноград, разграбили кладовую, взяли вино; бедняга сидит на камне перед своим домом и плачет, плачут и дети, так что сердце разрывается.
– Неужели это правда? – спросил Матия Губец; побледнев, он бросил топор и вскочил на ноги.
– Это такая же сущая правда, дядя, как то, что меня зовут Джюро Могаич, что я круглый сирота, которого вы с малых лет кормите и защищаете. Я сегодня был в Запрешиче, видел бедную вдову и готов был заплакать. Что ж, эти господа бога, что ли, не боятся? Спросите сами Грго Зделара, Степана Елаковича и старого Мато Ябучича из Запрешича. Они вам еще больше расскажут; они все видели собственными глазами.
– Видели собственными глазами? – переспросил Губец с гневом. – А что же они делали собственными руками?
– А что же было делать? Собрались, пошумели. Да что толку? Вскоре в село пришел целый отряд, вооруженный острыми копьями. Разместились у судьи. Тут всю ночь пили, все побили, а судья молчал. Боже мой! Сила!
Губец опустил голову и прикусил нижнюю губу.
– И такие же черные вести, дядя, приходят и с других сторон, – продолжал Джюро. – Старый Тахи – сущий черт! Кто до зари не выйдет на барщину, того палками бьют перед Суседом, а опоздает приказчик на минуту, его – в колодки, где он и жарится целый день на солнце. Да, у Мато Мандича в Брдовце отняли дом, поле и виноградник и прогнали с побоями, как собаку.
– Эх! – вздохнул Губец гневно.
– Беда, дядя, беда! А теперь господа грозятся, что будет еще хуже и что, кто только посмеет слово сказать, тому голову долой. Они разузнают повсюду, вокруг Суседа, в Трговине, в Яковле и в других селах, кто остался верен старой госпоже, и тому угрожают кнутом. Старый, сивобородый Тахи – черт, и жена его Елена – тоже с рогами. У бедного кмета, что служит при церкви в Пуще, был единственный поросенок; госпоже надо было приготовить жаркое, – ну, этого последнего его поросенка и погнали в Сусед. Но самый сумасбродный из них – это молодой господин Гавро. Он стреляет из ружья по кметским лошадям и коровам, водит всюду с собой целую свору собак и натравливает их на крестьян. Намедни они едва не растерзали старого Юрко из Брдовца, и сделали бы это, если б моя Яна не принялась лупить их палкою по морде.
Губец стоял в раздумье, скрестив руки. Он погрузился в тяжелые мысли, в его груди словно шел великий бой.
– Да, – продолжал парень торопливей, – я ведь, дядя, пришел и по своим делам; и у меня не все ладно, хотя я и не кмет, а свободный.
– Что случилось, Джюро? – спросил Губец, поднимая голову.
– Скажите, дядя, когда же вы, наконец, пошлете сватов к Яне?
– Не бойся, будет и это! – успокоил его Губец.
– Ах, дорогой дядя, «будет» – так цыгане говорят, гадая. Что я не отступлюсь от Яны, вы знаете хорошо, и она привязалась ко мне, да и вы не противитесь. Ни я, ни она никакого зла вам не причинили. Мое хозяйство, слава богу, не из плохих. Я построил себе славное жилье. Родственники на меня злятся, завидуют мне, не лежит у них ко мне сердце. И вот я, ей-ей, один, как дерево средь ровного поля. Эх, скорей бы этому конец, очень уж мне тяжко ждать.
– Вот тебе на, паренек, – сказал Губец, – ему тяжело ждать! Погляди-ка! А где у тебя борода? Садись на скамью и слушай.
Джюро, недовольный, сел; сел и Губец. Дядя опустил голову, положил руки на колени и спокойно сказал:
– Ты, правда, еще без бороды, но тебе уже пошел девятнадцатый год и молоко у тебя на губах уж обсохло. Когда твоя покойная мать, моя сестра, умирала, она подозвала меня к постели и сказала: «Брат! Моя песенка спета, пора покидать этот свет. Грудь мою словно камень давит, плохо мне, плохо; слава богу, что еще не хуже. Богом заклинаю тебя, брат, об одном! После меня останется мой единственный сын Джюро; глаза его отца давно уже закрылись, а теперь скоро их закроет и мать, некому будет о нем позаботиться. В доме моем живут мои родственники, и так как моему сыну по наследству принадлежит половина, то они завсегда против него и, как только представится случай, будут ему вредить. Будьте ему вместо отца-матери, ты и наша старуха мать. Берегите мальчика, потому что кости мои не найдут покоя в могиле, если ему будет плохо. Поклянись мне, что ты будешь думать и заботиться о нем, поклянись, и тогда я умру спокойно». И я поклялся, слышишь ли, честью поклялся ей перед смертью, а она повернулась и спокойно уснула навеки. И что я обещал, то и исполнил. Кормил и охранял тебя как от чужих, так и от родственников в твоем доме.
– Да, дядя, и спасибо вам за это.
– Ты видишь, Джюро, что я желаю тебе добра. Поэтому надейся на меня. Я всегда думаю о тебе, и я и твоя бабушка, моя мать. Взял бы я тебя в свой дом, но ты свободный, а я кмет, тогда и тебя могли бы сделать кметом. Лучше, что ты живешь на своей земле, хотя, как я уже сказал тебе, твои сородичи зарятся на твою часть; знаю я, что ты задумал, – сердце твое пленила Юркина Яна. Бедная она, но это не важно; она честная и работящая. Сородичи твои подбивают тебя жениться на богатой, а я говорю: бери Яну, потому что у одних девушек богатство в одежде, а у других – в сердце. Но всему свое время, сынок, и поверь, не напрасно у меня выросла борода. Легко найти жену, которая народит детей, но в хозяйстве нужны крепкие руки, чтобы крыша не завалилась. Слишком вы молоды, вы еще дети, – ей пятнадцать, тебе восемнадцать. Ей еще самой надо молоком питаться, а не кормить детей, подождите еще немного!
– Эх, дорогой дядя, – и парень почесал за ухом, – знаю, что вы говорите дело, недаром весь край слушает вас больше, чем попа или судью. Но… гм… я все боюсь, как бы не было слишком поздно там, где вам кажется слишком рано. Неспроста пришел я поговорить. Старый господин Тахи назначен капитаном в Великую Канижу; поэтому он изо всех мест набирает себе отряд всадников – кого за деньги, кого под угрозой – «должен». Не так давно этот старый волк встретил меня на дороге возле Яковля. Я ехал верхом в Загреб. Тахи остановил меня и спросил, кто я и что я, а я ему ответил: «Джюро Могаич, свободный крестьянин из Стубицы». На это он говорит своему спутнику Петару Петричевичу: «Этот парень словно создан для конницы. Запомни его имя, Петар!» И поехал дальше. Подумайте, что у меня было на душе. Я, слава богу, не трус; если б понадобилось, то поборолся бы и с волком среди лютой зимы, но сейчас, боже мой. когда все думаешь о Яне, как тут сядешь на коня, как понесешь голову свою туркам на расправу! Вот что тяжело. Сами посудите.
– Не бойся, сынок, – ответил Губец, – ты свободный человек, живешь на своей земле. По закону, Тахи не имеет права забрать тебя в свой отряд.
– Знаю, – ответил недовольно Джюро, – но закон, когда дело касается Тахи, мало помогает, как будто он и не про него писан. Несколько дней тому назад господин Тахи созвал в замок всех сельских старейшин и велел им подать писарю имена всех холостых парней, кметов и свободных, которые бы годились во всадники, а когда ему брдовацкий судья заметил, что спокон веков свободные в счет не идут, что это ему известно, так как он много раз занимался подсчетом мужчин, которых призывали на службу по дворам, – то старый Тахи налетел на него, крича, что свободные такие же крестьянские собаки, как и кметы, и что он сам пишет законы, а «старые болваны», то есть старейшины, пусть держат язык за зубами. Вы видите, дядя, что я пришел к вам не из-за пустяков, а потому, что боюсь беды, наш старейшина записал и мое имя, а потом рассказал мне все, что произошло в Суседе. Жените меня, дядя, и нечего будет бояться; если я и молод, то не дурак, а вы умный и будете возле нас. Не хотелось бы там, в Венгрии, сложить голову, – Жени его, жени нашего Джюрко, – раздался из дома слабенький голос.
На пороге показалась старая крестьянка, вся в морщинах, с высохшим лицом и седыми волосами. Держась обеими руками за дверь, старая Губец медленно добралась к сыну и внуку и села на скамью между ними. Взяв Джюро за руку, она обратилась к сыну:
– Да, Мато, жени его! И твой отец был не старше, когда привел меня сюда из Пущи. Яна – хорошая девушка; правда, бедная, но и я ничего не принесла в дом. Не всегда так бывает, чтобы, когда двое договорились между собою, все шло гладко, по расчету и обычаю. Это старая песня. Что поделаешь, когда нас бог сотворил такими. И как раз теперь, когда его хотят угнать на турок. Не дай бог!
Губец сдвинул брови, провел рукой по волосам и задумался.
– Хорошо, мама, – сказал он, наконец, – пусть будет по-вашему, раз уж так. Я знаю, по закону господин Тахи не имеет права забрать Джюро в солдаты. Но парень прав. Что такое нынче закон? Сабля и виселица. Пойду к старому Тахи. Я скорее согласился бы потерять лучшую корову, чем идти к нему, но все-таки пойду, раз уж я дал клятву матери Джюро, хотя я и не знаю точно, можно ли считать этого старого насильника здешним господином. Не буду ни просить, ни кланяться, а скажу только правду. Завтра, значит, придется отведать этого кислого яблока. Ты, Дядаро, скажи своим домашним, на чем мы порешили, и можешь завтра пойти в Брдовец и сказать Юрко и Яне, пусть будет по-вашему и пусть девушка все приготовляет. Что ж, хорошо так, мама?
– Да, сын мой, – ответила старуха, – делай, как лучше; я знаю, что ты поступишь умно.
– Ну, спасибо вам, спасибо, дорогой дядя. Теперь конец нашему горю! Эх, Яна, Яночка, душа моя! Бог даст, в будущем году будем вместе собирать виноград! – от радости парень подбросил в воздух шапку.
Но в эту минуту со стороны Голубовца послышался конский топот. Матия посмотрел в ту сторону и вздрогнул; потом сказал парню:
– Темнеет. Возвращайся в село, Джюро, и делай, как я тебе сказал; а вы, дорогая мама, идите в дом, я скоро приду.
– Хорошо, – весело сказал Джюро. – Прощайте, дядя! Прощайте, бабушка, покойной ночи!
И он вприпрыжку побежал к селу, а старуха медленно поплелась к дому.
Губец спустился с холма к ограде. Через две-три минуты перед воротами остановился всадник на вороном коне. На нем был длинный черный плащ, на голове черная бархатная шапка набекрень. Это был крепкий черноглазый молодой человек. По горящему взгляду и по жестким чертам крупного лица видно было, что это человек нехороший.
– Добрый вечер, Мато! – закричал приезжий, соскакивая с коня.
– Это вы, уважаемый господин? – спросил Губец с удивлением.
– Да, я, – коротко ответил молодой человек, – ты удивляешься, что Степко Грегорианец приехал к тебе, а? Отвори ворота, чтоб я мог ввести коня. Мне надо сказать тебе несколько слов с глазу на глаз, понимаешь? Мы тут одни?
– Кроме моей матери, никого нет поблизости, – ответил Губец, посматривая на приезжего, и отворил ворота. Степко ввел вороного коня во двор, привязал его к дереву и сел на скамью под орехом.
– Садись, Мато, – сказал он, распахнув плащ, под которым виднелась широкая сабля и два пистолета за поясом. Матия сел.
– Я не хотел, чтоб меня здесь видели люди Тахи, – продолжал Степко. – Поэтому я приехал не через Сусед, а с другой стороны.
– Что прикажет ваша милость? – спросил Губец.
– Я приехал узнать – по сердцу ли вам ваш новый хозяин?
– А кто наш хозяин?
– Разве вы еще не почувствовали его кнута? – язвительно спросил Степко.
– Вы спрашиваете о Тахи, – сказал Губец, – чувствуем ли мы его кнут? Он ранит нас до крови.
– Вы и дальше будете слушать его?
– Кого же слушать, раз он наш законный хозяин?
– Разве ты не знаешь, на чьей стороне право?
– Откуда нам знать? Мы кметы. Закон – ваш, суд – ваш. Посмотрим, что скажет суд.
– Не прикидывайся, Мато, – проговорил нетерпеливо молодой господин Грегорианец, облокотившись на колено и глядя в землю. – Ты не такой кмет, как все остальные, ты человек умный. Суд! К черту суд, если он несправедлив!
– Так вы, господа, сделайте так, чтоб он стал справедливым.
– Мы этого и хотим. Ты здешний, а тут каждый ребенок знает, что Стубица законное имение моей тещи.
– Знаю, что так было.
– И есть, перед богом и людьми! Ты знаешь также, что Тахи его отнял, как разбойник.
– Знаю, что дело было нечисто, потому что оп приехал ночью, а не средь бела дня.
– Ладно. Ну, скажи, мучила ли вас моя теща, угнетали ли вас мы, ее зятья?
– Нет.
– Ну, вот видишь, Мато, а теперь что творится? Скажи, скажи сам. Тахи вас обдирает, отнимает у вас скот, землю, а теперь погонит ваших сыновей биться с турками. Что ж, вы с этим согласны?
– Нет, – ответил спокойно Губец.
– И вы молчите?
– А что ж мы можем? Скажите, что? – отрезал Губец и спокойно посмотрел на вельможу.
– Требуйте справедливости.
– А кто нам ее даст? Почему вы не скажете все это бану, суду?
– Уже сказали. Но плохо помогает.
– Какой же это бан, если он не заботится о справедливости? Коль уж вы, господа, ничего не можете, то что же можем мы, крестьяне?
– Очень просто. Вас много. У вас есть кулаки, косы и ружья. Навалитесь!
– А вы помиритесь с Тахи и будете нас вешать?
– Клянусь господом богом, что нет. Я приехал не только от своего имени или от имени моей тещи. И мой отец, подбан, так же думает.
– И ваш отец? Честь ему и слава. Справедливый человек, наш человек.
– Видишь, я приехал с полномочиями.
– Но скажите мне, уважаемый господин, я в толк на возьму: баи так говорит, а подбан – эдак; кто же говорит правильно?
– Бан – зять Тахи.
– Верно, это вы хорошо сказали, – горько усмехнулся Губец. – И господа иногда с пути сбиваются. Наши спины это знают, и много раз уж во мне кипела кровь, потому что мы, крестьяне, все же не скотина. Но почему вы приехали именно ко мне, Матию Губцу, уважаемый господин?
– И ты еще спрашиваешь? Ты же прекрасно понимаешь. Ты кмет, но во всем крае крестьяне тебя слушают больше, чем приказчика и кастеляна, больше, чем самого помещика. Как ты скажешь, так оно и будет. Когда крестьяне ссорятся, они приходят к тебе на суд, потому что ты умен, потому что ты знаешь больше других. А разве они не приходили к тебе с жалобой?
– Приходили.
– Помни, что старые господа были к тебе добры, считались с тобой.
– Что я должен сделать? – спросил крестьянин, вставая.
– Скажи слово своему куму Илии и другим людям по селам. Через несколько дней Тахи уедет со своим отрядом в Канижу. Замок будет пуст, жена Тахи не идет в счет. Не сдавайтесь, бог дал вам руки, все остальное получите.
– Все останется по-старому. Выслушайте меня, уважаемый господин. Был у меня родственник, священник. В молодости я у него служил. Он слишком рано умер, а то, может быть, и я носил бы рясу. Тому немногому, что я знаю, я научился у этого почтенного старца. Будь умным и сердечным человеком, говаривал мне старик, и бог тебя не оставит. Но одно без другого не приносит счастья, и дела твои не пойдут, если ты выкажешь слишком много ума или слишком много сердца. Надо соблюдать равновесие. Этот человек научил меня и читать. Писать же, к сожалению, я не умею. Когда старик умер (он был беден), мне ничего от него не досталось, кроме одной только книги – Священного писания. В долгие зимние вечера я часто, часто читал эту книгу, и на душе у меня становилось легко. Я и теперь ее читаю. Все, что там написано, совсем не похоже на то, что творится на белом свете.
– Зачем ты мне читаешь эту проповедь? – спросил недовольно Степко, глядя с удивлением на крестьянина.
– Погодите, ваша милость, сейчас узнаете зачем. Библия говорит, что все люди происходят от Адама и Евы, – значит, и дворяне и кметы; что все люди братья, – значит, мы и вы – одна кровь. И когда сын Адама убил своего брата, бог его проклял. А разве наш спаситель не сказал: люби ближнего своего, как самого себя; не сказал ли он также, что всякий возвышающий себя унижен будет, а унижающий себя возвысится? Когда я вошел в разум, то смекнул, что и я – сын Адама и что мой род так же стар, как род любого князя, только у князя имена его предков записаны на пергаменте, а у нас, кметов, нет. Видел я потом, как благородный брат убивает и мучает своего брата кмета, и сказал себе: «Это неправильно, бог учит другому; неправильно все в мире. Придет суд божий и все исправит!»
– Что ты такое говоришь? – И, вскочив на ноги, Степко уставился на Губца.
– Я вам это говорю, – продолжал спокойно крестьянин, – для того, чтобы вы знали, как думает Матия Губец. Что вы, господа, хотите от нас, что вы из нас хотите сделать? Почему вы не позволяете нам стать хоть наполовину людьми, раз уж в ваших документах написано, что вы лучше, а мы хуже? Хорватский крестьянин тогда и хорош, когда от него ждут помощи, когда он должен давать либо свои деньги, либо свою кровь, а во всем остальном – он кмет, то есть дерьмо. Вы и теперь пришли просить нашей помощи, – вельможа натравливает крестьянина на вельможу, чтоб защитить свои права. Я тоже ненавижу Тахи, – продолжал Губец глухим голосом, и глаза его загорелись, – ненавижу за то, что он считает себя богом, а нас собаками. Но если мы будем проливать кровь ради ваших прав, то какие же права получим мы, сермяжные крестьяне?
– Даю тебе честное слово, – сказал Степко, глядя с некоторым уважением на крестьянина, гордо поднявшего голову, – когда моя теща вернется в Сусед, ты получишь свободу, станешь вольным.
– Благодарю вас, господин, – усмехнулся Губец, – неужели вы думаете, что я за свою помощь требую вознаграждения? Ошибаетесь! Что я? Я одинок и останусь одиноким; но когда я вижу, как бедняки в округе плачут и вздыхают, у меня сердце болит.
– Послушай, Губец, клянусь тебе, если мы снова получим наше имение, мы будем заботиться о вас и никогда вас не оставим.
– Вы в этом клянетесь? – строго спросил крестьянин вельможу.
– Клянусь богом и моим спасением! – ответил молодой человек.
– Дайте мне поразмыслить три-четыре дня, а потом я пошлю за кем-нибудь из ваших людей и скажу ему, что будет.
– Ладно! Пошли за приказчиком Степаном или за Иваном Сабовым, которые живут в Брдовце с тех пор, как Тахи прогнал их из замка. Значит, через три дня.
– Через три дня, – ответил крестьянин, – а теперь покойной ночи, ваша милость!
– Покойной ночи, – сказал Степко, подав кмету руку.
Он ушел. Вскоре в ночной тишине раздался конский топот, удалявшийся по направлению к Голубовцу и постепенно замерший в горах. Но Губец еще долго сидел под ореховым деревом, подперев ладонью голову; он старался сквозь мрак ночи разглядеть грядущие дни. Пока он так размышлял, от Стубицы к Суседу быстро шагал пожилой человек, Андро Могаич – дядя Джюро, в ту же ночь он был принят владельцем замка.
Когда на следующее утро, около девяти часов, Матия Губец подошел к Иванцу у большой дороги, один знакомый сказал ему, что Джюро Могаич уж добрых полчаса как прошел тут, направляясь к крапинскому мосту; а когда он достиг села под Суседом, там было на что поглядеть. Стоял шум и гам. У столбов было привязано много коней; на дороге и в домах орали какие-то странные люди: мадьяры, штирийцы, славонцы, посавцы, все в шапках и синих доломанах, с необычными, дерзкими лицами; казалось, будто воронье слетелось со всех концов света в это мирное село. Ела Филиппчич, вышедшая как раз в это время из дому, по пути объяснила Губцу, что это и есть канижские всадники господина Тахи и что они сущая напасть, ибо во всем селе не осталось больше ни гусей, ни кур, а девушки и молодые женщины не смеют показываться на пороге; она-то, слава, богу, старая и ей нечего бояться этих головорезов. К счастью, добавила она, вся эта нечисть через три-четыре дня двинется с хозяином в Венгрию, но до тех пор прольется еще много слез, потому что Тахи намеревается насильно забрать в свою конницу холостых мужчин из всех сел, пусть бог смилуется над бедными матерями. – При этом известии у, Губца похолодело на сердце, и, не интересуясь больше шумными всадниками, он попрощался со старой Елой и стал подниматься к замку. Наружные ворота были широко открыты; кметы, слуги, офицеры и солдаты с криком и шумом сновали взад и вперед. Губец мог поэтому беспрепятственно войти на первый двор. Недалеко от ворот, прислонившись к стене, стоял маленький толстый человек в темной одежде, с опухшим лицом, с торчащими черными усами и маленьким острым носом, и внимательно наблюдал за тем, что происходило во дворе.
– Послушайте, любезный, – проговорил Губец, подходя к слуге.
– А? – крикнул тот, смерив крестьянина глазами с головы до ног.
– Где уважаемый господин Тахи? – спросил Губец.
– А вон там! – снова крикнул слуга, показав пальцем на старика, стоявшего посреди двора. Губец посмотрел, куда указал слуга.
Посреди первого двора замка стоял пожилой человек среднего роста, коротконогий, короткорукий, но на вид необычайно сильный. На высоко поднятых плечах возвышалась крупная остроконечная голова; над узким высоким лбом вились длинные белые пушистые волосы. Лицо у него было красное, грубое, нос приплюснутый, ноздри широкие, губы толстые, борода и усы длинные и седые. Из-под густых, словно метелки, бровей глядели раскосые маленькие колючие серые глазки, всегда немного прищуренные. Поперек лба шел длинный шрам, а от ноздрей ко рту – две складки, так что казалось, будто на его лице всегда играет злорадная усмешка. Это и был Тахи, барон Штетенбергский. Правая рука его была заложена за борт зеленого расстегнутого камзола, а в левой он держал за спиной плеть; ноги его, в кожаных штанах и высоких сапогах, были широко расставлены. Он смотрел, как черноволосый, дерзкий на вид молодой человек в синем суконном одеянии с бранью и проклятиями укрощал взбесившегося коня. Из окна замка за молодым человеком наблюдало еще одно лицо: пожилая, белотелая, черноглазая и черноволосая дама; по ее тонкому носу и надменно приподнятым губам легко было угадать высокомерную породу Зринских. Дама в светло-зеленом платье, с белой шапкой на голове, судя по сходству лиц, была, несомненно, матерью молодого человека. Да, это была жена Тахи, урожденная Елена Зринская, а молодой человек – ее сын Гавро. Впрочем, это скорее был мальчишка, чем молодой человек, и скорее чертенок, чем барчук. Невдалеке от хозяина стояло несколько крестьян без шапок; здесь была и крестьянка с грудным ребенком на руках. Она горько плакала.
– Ну, Гавро, ну же, Гавро! Садись на него, взнуздай его! – кричал Тахи хриплым голосом, не обращая внимания на крестьян. Молодой белый конь турецкой породы был неукротим. Он извивался, как черт, становился на дыбы и тряс головой, но молодой человек сжал его ногами, пригнулся к шее, прилип к нему, как репейник, как змея.
– Вот так! – воскликнул отец и хлестнул и коня и сына плетью.
– Вот так! – крикнула и госпожа Елена из окна. – Эй, держи его, держи, не сдавайся!
– Это твой конь? – обратился Тахи к крестьянину, стоявшему поблизости и зорко следившему за всем происходящим.
– Да, ваша милость, – подтвердил крестьянин.
– А откуда у тебя такой конь?
– А он турецкий, я его у турка отнял, ваша милость, в прошлую войну.
– На что тебе такой породистый конь, – спросил Тахи, – на что он мужику? Я тебе окажу милость. На этом коне я сам поеду в Канижу, он лучше, чем Мркач моего свояка Николы. Понимаешь, этот конь мой.
– Но, ваша милость, – заговорил жалобно бывший кавалерист бана.
– Убирайся отсюда! – крикнул Тахи. – Благодари бога, что жив остался. Марш отсюда!
Несчастный крестьянин еще раз бросил взгляд на красавца коня и побрел, опустив голову. К Тахи подошла женщина с ребенком.
– Ваша милость, – проговорила она сквозь слезы.
– Ну-ка, Гавро, прогони его еще разок по двору, – крикнул Тахи, не обращая внимания на женщину.
Молодой человек понесся как сумасшедший, а женщина повторила:
– Ваша милость…
– Что тебе? Кто ты? – спросил Тахи.
– Я Марушич из Запрешича.
– Ну?
– Ваши слуги отняли у меня все мое убогое имущество.
– Будет меньше забот, – засмеялся Тахи. – Давай, Гавро!
– Но ведь я голодна, гола, боса; это же все мое было.
– Твое? А что может быть твоим? Ничего нет твоего. А, теперь припоминаю. Своего откормленного вола требуй с госпожи Уршулы.
В эту минуту Гавро подскакал к месту, где стояла женщина с ребенком, и сбил бы ее с ног, если б не неожиданно подбежавший Губец, который схватил коня за узду. Женщина с плачем отошла… Конь стал. Старый Тахи остолбенел и посмотрел на крестьянина.
– Ты кто? – спросил он.
– Матия Губец, – спокойно, но смело ответил крестьянин.
Хозяин смерил его взглядом.
– Губец? Губец? – спросил он. – Ах да! Ты из Верхней Стубицы, не так ли?
– Да, ваша милость.
– Это ты – ложный пророк, крестьянский бог, – заметил насмешливо хозяин, – мой кмет.
– Я кмет стубицких господ, – ответил спокойно Губец.
– Чего же ты, редкий гость, хочешь, какой милости? – спросил Тахи. – Слышал я, что ты гордец; я тебя еще не видел.
– Я не милости искать пришел, – продолжал крестьянин, – а права.
– Кмет – права? – удивился Тахи.
– Да, ваша милость; я слышал, что ваша милость записывает молодых людей в конницу.
– Да, ну и что ж?
– Я слышал, что записан и Джюро Могаич из Стубицы, сын моей сестры.
– А, да! Могаич? Да, записан, – вспомнил Тахи.
– Но Джюро свободный, – сказал Губец, – он не обязан служить в войске, да к тому же он собирается жениться.
– А тебе-то какое дело?
– Я ему дядя, вместо отца и матери. Он на моем попечении, вот я и пришел напомнить вашей милости.
– Что он – свободный! – оборвал его Тахи. – Мне все равно. Он пойдет со мной, всадником. Он не смеет жениться, понимаешь? Он должен быть со мной. Он, мерзавец, бунтует.
– Он свободный, – возразил спокойно Губец, – он не обязан идти в солдаты, он может жениться.
– Ферко, – закричала из окна госпожа Елена, – и ты все это спокойно слушаешь?
– Не обязан, – Тахи вспыхнул и поднял плеть, – не обязан, крестьянская ты собака! – И он замахнулся плетью на Губца.
– Остановитесь, сударь, – и, поглядев на Тахи, крестьянин с серьезным видом поднял руку. – Меня никто не бил, кроме турецкой сабли на службе короля.
Рука суседского господина опустилась. Он прищурился и окинул крестьянина злобным взглядом.
– Скажите мне, уважаемый господин, что вы намереваетесь делать с Джюро?
– Это ты вскоре увидишь, каналья, а пока я тебе велю попридержать свой собачий язык! Не выходи из дому, иначе я прикажу впрячь тебя в ярмо в воскресенье, перед стубицкой церковью, – крикнул Тахи и быстрыми шагами пошел к замку.
А крестьянин стиснул зубы, сжал кулаки, посмотрел в сторону высокого замка и прошептал:
– И ты вскоре увидишь, кровопийца!
И быстро пошел под гору к селу.
7
Высоко над Брдовцем плыла луна, и неподвижные листья блестели в ее лучах, словно серебро; не слышно ни души; во всех окнах села уже темно, только из одного струился свет. Около него, облокотившись на забор и повернув к луне лицо, стояла Яна, а перед ней молодой Джюро Могаич. Темные глаза девушки сияли необычайным блеском, а лицо было озарено такой улыбкой, словно ей снился рай. Джюро прислонился к столбу, глядел на девушку и никак не мог наглядеться.
– Яна, – сказал он нежно, – довольна ты, что все так вышло?
– И ты еще спрашиваешь, Джюро! – ответила девушка улыбаясь. – Я знала и верила, что ты меня не обманешь, потому что ты честен, но мне и во сне не снилось, что я так скоро буду твоей. Я даже боюсь, не верю такому близкому счастью.
– Неужто ты меня боишься? – спросил парень.
– Смотри-ка! Воображает, что я его боюсь! Я-то? Да я ни одного мужчины не боюсь. И с какой стати? Но у меня прямо голова закружилась: сперва ты мне сказал, что тебя хотят забрать воевать с турками, а потом – что мы вскоре повенчаемся. Не знала, смеяться мне или плакать. Все у меня в голове перепуталось.
– Не бойся, Яна, и эта забота пройдет, а через несколько дней ты увидишь, что все это правда.
– Ах, – продолжала девушка полушутливо, – ты ведь меня обманул! Боже мой, вот беда!
– Какая беда? – спросил Джюро с удивлением.
– Эх, я была такой прилежной пряхой и, слава богу, достаточно напряла, но соткано мало, а сшито еще меньше. Прямо стыд!
– Об этом, Яна, не беспокойся. И после найдется время.
– Да, после; но что скажут твои родственники, как станут по пальцам считать белье и каждую ложечку и упрекать меня, что я ничего не принесла в дом. Но, ей-богу, это не моя вина. Я сама хотела сделать все как можно лучше, и сделала бы, да отец не давал: «Не порти глаза по ночам; ты не знаешь цепы этого божьего дара, а свадьбу, может быть, придется ждать до морковкина заговенья». И я думала так же и довольно наплакалась, как вдруг свадьба-то на носу, а пряжа еще за печкой висит! Грустно.
– Разве тебе грустно идти за меня?
– Поди ты, – рассердилась притворно девушка и ударила жениха по плечу, – что за глупые шутки! Бога ты не боишься, что всякое слово оборачиваешь в худую сторону. Знаешь ведь, если б я не хотела пойти за тебя, так не пошла бы. Но мне грустно, что я так вхожу в твой дом. Я хоть и бедная, но милостыни не прошу.
– Вишь, какой кипяток! – Джюро улыбнулся, схватил девушку за плечи и посмотрел ей весело в лицо. – Эх, Яна, родная, брось мотать пряжу. Главное, что ты моя, моя. О другом я не забочусь. И пусть только кто-нибудь посмеет тебе слово сказать, я ему все кости переломаю.
Девушка легонько выскользнула из его рук и отступила на шаг, а он продолжал:
– Боже мой, и наговорились же мы с утра… Смотри, где луна и где Стубица. Право, мне пора идти.
– Ну, прощай, родной мой! Счастливый путь, и береги себя, – сказала девушка нежно.
– Прощай, Яна, покойной ночи! – ответил парень, протянув руку, которую она быстро схватила, и, опустив голову, прошептала:
– Покойной ночи, Джюро!
Так они расстались. Девушка медленно вернулась в избу, а парень, освещенный ярким лунным светом, быстро пошел к селу Запрешич, от Запрешича к мосту через Крапину, и дальше за Крапину до Иванца, что под горой, чтоб оттуда идти к Бистре. На сердце у пего было радостно, ноги его несли быстро, ночь была светла, горячая кровь не чувствовала ночной прохлады. Все было тихо и мирно вокруг, птицы не чирикали, вода не журчала, лес, кусты и дома словно превратились в темные глыбы. За селом Иванец путь идет под горой, а лес спускается к самой дороге. Вся облитая лунным светом, без единого темного пятнышка, она убегала далеко вперед. Вдруг как будто что-то зашумело в кустах. Джюро остановился, нагнул голову, прислушался. Ничего, ни дуновенья. Пошел дальше. Но чу! Опять что-то, как будто человеческий голос бормочет. У парня сжалось сердце. Стиснув покрепче дубинку, он замедлил шаг, так что почти слышал биение своего сердца. Но вскоре покраснел от стыда. Кашлянув, зашагал быстрее и увереннее и стал вполголоса напевать песенку. Миновал большой куст, ветви которого свисали на дорогу, сделал шага два, как вдруг раздался свист. Не успел он опомниться, как у него потемнело в глазах, его толкнули, и он упал навзничь. Это ему на голову набросили мешок и повалили. В испуге он стал отбиваться руками и ногами. Напрасно. Вне себя от ярости, он мог только разобрать, что нападающих было несколько человек. Они связали его по рукам и по ногам, еще крепче замотали вокруг головы мешок, так что он не мог ни видеть, ни слышать, ни кричать; из-под мешка слышалось только его глухое мычание. Невидимые нападавшие взвалили связанного парня на коня и быстрой рысью понеслись то в гору, то под гору. Скоро дорога стала опять подниматься; Джюро услышал, как открылись большие ворота, туда ввели лошадей. Его сняли с коня и понесли куда-то дальше. Наконец он почувствовал, что его посадили на землю и развязали ноги. Потом неизвестная рука скинула мешок, и перед глазами у него засверкал пламень факела, который держал высоко перед собой смуглый чернобородый парень в железном шлеме. Джюро осмотрелся. Он лежал на голой земле, в каменном подземелье без окон. Возле него стояли двое мужчин, одетые по-военному, в синее; один худощавый и рыжий, с курчавой бородой, а другой – толстый, среднего роста, с длинными черными усами. Это, очевидно, и были те, что его схватили. Парень застонал:
– Пустите меня, разбойники, пустите! Что вам от меня надо? Что я вам сделал? Бога ради, освободите мне руки. Пустите меня, разбойники!
– Молчи, собака! – крикнул толстый солдат и так хватил парня веревкой по голове, что потекла кровь. Связанный Джюро пришел в бешеную ярость. Как безумный, вскочил он на ноги, но в то же мгновение рыжий толкнул его древком копья в грудь, п парень, заскрежетав зубами, свалился в угол. Отворилась маленькая дверь, и просунулась толстая голова с острым носом и торчащими усами; голова эта принадлежала Петару Бошняку.
– Что, попалась птичка? – спросил он.
– Как же, Петар, вот она, – засмеялся рыжий солдат, показывая пальцем на Джюро. – Этот молодой пескарь попался нам в сети возле Бистры и отбивался, как черт, когда его загоняют в святую воду.
– Не сопротивляйся, голубчик, – сказал Бошняк ехидно, – а радуйся. Эх, и хороший же всадник из тебя выйдет! Ну и будет же доволен достопочтенный господин Тахи, что ты зачислен в его войско.
Джюро тяжело дышал.
– Молчи, злодей! – крикнул он. – Я не пойду в войско Тахи, я свободный, я пожалуюсь на него королю.
– Жалуйся, жалуйся, голубчик, – продолжал Петар, – да вот, к сожалению, в твоей комнатке нет окна и король тебя не услышит. Знаю, что тебя грызет: парень надумал жениться.
– Яна, моя Яна! – застонал Джюро в отчаянии.
– Подожди, – сказал Бошняк, – ты еще молод. Через пять, шесть лет, когда вернешься, птичка оперится, – ну, тогда сможешь и жениться, если только турки не снесут тебе головы. Айда, ребята, пошли! А тебе, свободный человек, желаю покойной и приятной ночи.
Воины вышли вслед за Петаром, который запер дверь. И Джюро остался один, на голой земле, в мрачной тюрьме Тахи, в замке Сусед. В отчаянии, он тихо стонал и, чтобы не сойти с ума, прислонил горячую голову к холодному камню, моля бога сохранить ему здравый рассудок для мести.
8
Громкий плач несчастных матерей разносился по селам, горькие слезы орошали землю хорватских крестьян. Отряды грубых ратников Тахи гнали на веревке молодых кметов и свободных крестьян, забранных в солдаты. Тысячи проклятий неслись к высоким башням Суседа. Злодеи, понятно, не интересовались Джюро Могаичем, но о нем справлялся Губец, справлялась Яна. Напрасно! О нем не было ни слуху ни духу. Ушел ночью из Брдовца, а до Стубицы не дошел. Пропал – как в воду канул!
Губец стоял посреди двора, уперев руки в бока, и мрачно смотрел в землю.
– Да, – говорил он про себя, – он мне сказал: «Это ты вскоре увидишь», а я ему ответил: «И ты вскоре увидишь». Да, да, это дело рук Тахи.
Перед Губцем стояла и плакала Яна, а на скамье под ореховым деревом сидел с поникшей головой Юрко. Яна, прижав руки к груди, громко стонала, и крупные слезы текли из распухших глаз по ее лицу. Наконец она стала на колени, в отчаянии припала к ногам Губца, схватилась за голову и закричала:
– Заклинаю вас господом богом, заклинаю вас кровью Исуса, помогите, кум Мато! Если вы не поможете, то и ангелы небесные не помогут.
– Успокойся, Яна, – сказал Губец, положив руку на голову бедной девушки, и на глазах его показались слезы, – попробую еще раз.
И Матия вторично отправился в Сусед, а с ним пошел и брдовацкий священник Иван Бабич. В замке и около него сновали всадники; этой ночью господин Тахи должен был двинуться с отрядом в Венгрию. Владелец Суседа допустил их к себе. Сперва говорил Губец, потом поп; они просили его, ради всего святого, отпустить Джюро. Но Тахи спокойно ответил:
– Дивлюсь я вам, что вы ищете Джюро у меня; скорей бы мне искать его у вас и спрашивать, где он. Я тогда на тебя очень рассердился, Мато, да потом передумал. Ты прав: Джюро свободный; он мне не нужен. В моем замке его нет. Пусть себе женится. Прощайте.
Кмет и поп грустные вернулись в Брдовец. Не солгал ли этот господин, спрашивал себя крестьянин. Без сомнения, солгал. В это время мимо них проходил молодой Андрия Хорват, слуга госпожи Хенинг, которого Тахи прогнал.
– Андро, – позвал его Губец, – поди сюда, мне надо сказать тебе два слова. Этой ночью Тахи с отрядом выступает в Венгрию.
– Ну?
– Беги со всех ног в Сусед. Заберись в лес, что над дорогой, но которой отряд пойдет из села.
– Зачем?
– Хочешь отомстить Тахи?
– Еще бы! – быстро сказал Андрия.
– Ладно. Так сделай, как я сказал; и когда войско будет проходить, крикни что есть мочи: «Джюро Могаич, Яна тебя зовет». Следи хорошенько – отзовется ли кто-нибудь. Разузнай также, сколько воинов осталось в замке. И потом возвращайся поскорее сюда; я буду у Илии Грегорича.
Парень открыл рот и с минуту глядел в удивлении на Губца, потом прищурился, кивнул головой и понесся к Запрешичу; Губец же простился со священником и пошел к дому своего кума Илии.
Медленно текли ночные часы; тихо разговаривали за столом Матия и Илия. Дети давно легли. Одна лучина уже догорела, и Ката, протирая сонные глаза, воткнула другую. Вдруг залаяла собака, крестьяне подняли головы, и сразу же кто-то постучался в окно. Ката отворила дверь, и в комнату вошел запыхавшийся Андро, весь в пыли, и со вздохом тяжело опустился на скамью, рукавом вытирая пот с лица.
– Говори! – закричал Матия, приподнимаясь из-за стола.
– Дайте вина! – прохрипел Андро, потянулся за кувшином и осушил его. – Слава богу, я здесь. Ну, слушайте! Дошел я до Иванца. Тут своротил с дороги и полез в гору. Пробирался через шиповник, кусты и колючки. Посмотрите, все руки в крови. Около часовни святого Мартина спустился в ущелье и потом поднялся на противоположный склон, как раз над загребской дорогой. Склон довольно крут, и лес густой. На другой стороне, на горе, стоял замок Сусед с освещенными окнами, похожий на страшного черного кота с горящими глазами. Внизу, в селе, горели костры, а около них копошились всадники. Было хорошо слышно, как они кричали и ругались и как бряцали оружием. Я влез на старый толстый граб и лег на брюхо меж веток, как кошка, подкарауливающая воробья. Вдруг в замке затрубила труба, а потом и на селе отозвалось с десяток труб. Всадники построились, сабли и копья засверкали в лунном свете. Ворота замка распахнулись, и показалась процессия. Впереди ехал здоровенный всадник в высокой шапке. Мне виден был только его черный силуэт на склоне горы. Это был Тахи, накажи его бог! За ним ехали другие вооруженные всадники, но были и пешие, без оружия; всадники гнали их перед собой на веревке. Это были наши парни, которых Тахи насильно забрал в солдаты! Ух! Горло пересохло! Дайте-ка еще вина.
– Пей и рассказывай дальше, – закричал Губец, уставившись на Андрию.
Подкрепившись и причмокнув языком, Андрия продолжал:
– Весь отряд во главе с Тахи направился по дороге в Загреб. Он уже был почти подо мной. Я просунул голову между веток граба и заорал во все горло: «Джюро Могаич, Яна тебя зовет!» И сейчас же из отряда отозвался печальный голос: «Яна, моя Яна», – и один из пеших упал.
– Ага! – И Губец ударил кулаком по столу. – Это Джюро, это мой Джюро!
– Не знаю, кто это был, – ответил Андро, – но я видел, как его подобрали и взвалили на коня. Раздалось два-три ружейных выстрела в мою сторону. Пуль, слава богу, я не почувствовал, только слышал эхо в горах. Отряд прошел мимо, и все смолкло. Тогда я спустился в село, и тут Филиппчич сказал мне, что в замке до шестидесяти ратников с ружьями и много пушек. Ну, а потом… вот я и пришел. Это, что ли, твоя месть, Губец?!
– Слышал, кум Илия? – воскликнул Губец, сжав кулаки на столе. – Это был мой Джюро, мой Джюро! Разбойники поволокли его, как собаку. А кровопийца Тахи сказал, что его нет в замке; таковы слава вельможи, такова господская правда!
Илия Грегорич спокойно проговорил:
– Не злись, кум Матия. Теперь мы наверное знаем, в чем дело и что надо предпринять.
– Да, – ответил Губец серьезно, – давайте действовать, благословясь. Ты, Андро, скажи Ивану Сабову, чтобы он завтра пришел ко мне в Стубицу. Ты, Илия, знаешь своих людей; обойди Запрешич, Ступник, Стеневец, Трговину; я буду действовать там, за горой, ты, Андро, пойдешь в Мокрицы и скажешь господину Степану, что через неделю будет полнолуние и что в полнолуние поднимутся кирки и мотыги.
Таковы были распоряжения Губца; Илия и Андро с ним согласились, кума же Ката, проводив Губца до сеней, пожелали ему покойной ночи.
Прошло восемь дней. Тахи, вероятно, уже в Венгрии. В краю все мирно, крестьяне нигде не выказывают непослушания, не ропщут. Жизнь течет своим чередом, все молчат, словно воды в рот набрали. «Собаки вдруг превратились в ягнят», – сказал в шутку Петар Бошняк суседскому кастеляну Петару Петричевичу.
Наступила ночь. На небе сияла полная луна. Село у замка Сусед, казалось, спало мертвым сном. Да и в замке все спали, кроме сторожа на башне и госпожи Елены. Жена Тахи сидела за большим столом в маленькой комнате, обитой голубым. На столе стоял светильник, и его слабое пламя дрожало в полумраке, причудливо играя на старинном портрете Доры Арландовой.
Госпожа Елена, в длинной белой рубахе, в большом чепце, бледная, сидела, подперев голову рукой. Ее черные глаза блуждали по искусно расписанной книге, лежавшей перед ней. Средь ночной тишины она читала вечернюю молитву. Вдруг грянула пушка. Госпожа Елена вздрогнула, изменилась в лице и вскочила. Второй выстрел, третий. На селе, у церкви св. Мартина, ударили в колокол. Елена задрожала; послышались крики и бряцание оружия. В испуге подбежала она к окну, распахнула его и вскрикнула.
Луна освещала страшную картину. Вся Суседская гора была усеяна копьями, косами, ружьями. Шум, крик и гам разносились в ночном воздухе. В комнату ворвался полуодетый Гавро.
– Мать, – закричал он в отчаянии, – мы пропали! Крестьяне идут на замок.
– Пусть идут, – воскликнула в гневе Елена, и глаза ее засверкали, – мы будем защищаться!
– Бесполезно, – ответил молодой человек, – они уже ломают топорами ворота и лезут на стены по лестницам.
– Пусть откроют огонь из пушки по этим собакам! – закричала Елена.
– Петричевич и Бошняк уж этим заняты. Но все напрасно. Ядра летят в толпу, десять человек падает, а новая сотня лезет.
Громче звонил колокол, громче орала толпа; теперь раздавались одни ружейные выстрелы; пушка слышалась лишь изредка. Вдруг раздался такой треск и грохот, что, казалось, небо дрогнуло. Ворота были сломаны, и обезумевшая толпа крестьян хлынула в замок. В комнату ворвался бледный, окровавленный Петричевич.
– Спасайтесь, уважаемая госпожа, бога ради, спасайтесь! – закричал он. – Крестьяне перебили наших ратников. Иван Гушич ведет мужиков. Петар Бошняк ранен, начальнику ратников Бартаковичу снесли голову косой, на башне развевается знамя Уршулы Хенинг. Спасайтесь!
– Нет, – дрожа от гнева, но гордо ответила Елена, – не пойду; пусть приходят! Ты, сын, и вы, Петричевич, оставайтесь здесь.
Бряцание оружия становилось все слабее, колокола умолкли, изредка слышались выстрелы, но всюду толпа ревела, как море. Она приближалась. Двери распахнулись, и в комнату влетел огромный воин с секирой. Он повернулся лицом к разъяренной толпе, пытавшейся ворваться вслед за ним. В бешенстве он стал размахивать вокруг себя секирой. Один, два, десять крестьян упала под его ударами, но вдруг раздался выстрел из пистолета, и верный ратник, обливаясь кровью, грохнулся к ногам Елены, которая в ужасе стала цепляться руками за стену.
– Смерть Тахи, смерть его жене! – гремело по коридорам замка, куда ворвались разъяренные крестьяне.
– Стойте! – раздался громкий голос. Крестьяне притихли. В комнату вошел разгоряченный господин Степко Грегорианец, без шапки и с окровавленной саблей в руках; за ним шла взволнованная госпожа Уршула. Ее бледно-голубые глаза блестели, лицо горело, губы были сжаты.
– Госпожа Елена Тахи, – начал запальчиво Степко, вытирая саблю о плащ, – мы привели в этот замок законную владелицу, Уршулу Хенинг. Ваше владычество кончилось.
– Да, гордая дочь Зринских, – закричала Уршула, – . мы раздавили голову проклятой змее. Отцовский замок опять принадлежит мне. Приветствую тебя, Дора Арландова, – обратилась она к портрету, – видишь теперь, что легенда лжет. А вы, люди добрые, – сказала она крестьянам, – берите все добро, мне ничего не надо из имущества этого злодея!
Елена стояла, словно окаменев, только глаза ее сверкали гневным огнем.
– Сударыня, – сказал Степко, – приехали законные владельцы, незаконным надо уезжать. Петричевич отвезет вас и ваших сыновей в полной безопасности в Загреб, так как и Стубица уже наша. В селе вас ждет экипаж.
Елена подняла голову и спокойно сказала:
– Госпожа Уршула! Грабительница! Этого я вам не забуду до гроба! Легенда о Доре не лжет. Запомните мои слова. Зуб за зуб, кровь за кровь, до последней капли!
Схватив сына за руку, Елена в сопровождении кастеляна покинула замок, в стенах которого крестьяне с криками делили имущество Тахи. И, когда низвергнутая госпожа была уже далеко от Суседа, до ее слуха все еще доносился в ночи крик:
– Смерть Тахи!
9
В Мокрицах сегодня большое веселье. Господин подбан празднует день своего рождения в кругу родных и друзей, хорватских вельмож и дворян. Тут и его неистовый сын Степко со своей женой – нежной черноглазой Мартой, и второй сын Бальтазар, хилый и вялый, и вторая жена подбана, Дора Мрнявич. Приехала и госпожа Хенинг из Суседа, где она проживала одна, в то время как ее незамужние дочери, красивая София и две девочки – Анастазия и Ката – ради большей безопасности в это неспокойное время жили у господина Степко Грегорианца в Мокрицах. Но есть и гости издалека: так, из Загорья приехали к празднику сестры Марты – кичливая и черствая Анка со своим мужем Михаилом Коньским из Конщины, богатая Кунигунда с мужем Мато Кереченом из Турништа. Есть и чужие: братья Михайло и Лука Секели из Ормуджа, Гашо Друшкович и Фране Вурнович – доджупаны славной загребской жупании, Мийо Вурнович – серьезный турополец, храбрый дворянин Томо Милич, Михайло – священник церкви св. Недели, отец Дидак – гвардиан самоборского монастыря, и много светских и духовных лиц. Но, как ни странно, одни хорваты. Отец Дидак, сидевший за обедом рядом с господином Коньским, немало этому дивился.
– Как это так, egregie domine, – спросил гвардиан у своего соседа, – что господа из Краньской нам сегодня изменили? Мокрицы стоят на краньской земле, и господа из Костаневицы, Турнограда и Кршко тут, под боком. Однако я не вижу здесь ни Йошко, ни Вука Турна, ни Валвазора, ни Ауэршперга, ни Ламберга. Обычно эти господа охотно сюда приезжают, в особенности капитан ускоков Йошко Турн, который чрезвычайно ценит наливку господина Амброза. В чем дело?
– А мы их не приглашали, – ответил господин Коньский, – речь идет о наших домашних, хорватских делах, и краньских соседей это не касается. Да кроме того, отец честной, все они немцы.
Гвардиан кивнул головой и, не посмев больше расспрашивать об этих туманных делах, взялся за ножку жирной индейки.
Обильное пиршество подошло к концу. Под громкие крики «Vivat[30] dominus Ambrosius!» еще раз зазвенели полные чаши, общество встало, гвардиан прочел молитву, и гости с веселыми шутками и смехом разошлись по длинным коридорам, просторному двору и тенистым садам мокрицкого замка. Господину Амброзу тоже захотелось подышать свежим воздухом, и он сошел по широкой каменной лестнице во двор, где оживленно щебетало целое сборище благородных дам. Среди них была и Марта Грегорианец.
– Уважаемая сноха, – крикнул подбан, увидев Марту, – как хорошо, что я на тебя наткнулся. Брось женские разговоры, пойдем, мне надо с тобой поговорить серьезно. Сюда, на мое любимое место в тени.
– Повинуюсь, уважаемый свекор, – сказала Марта почтительно и пошла за Амброзом.
По одной из стен замка, до самого второго этажа, разросся огромный плющ, темные листья которого оплетала также и колонны сводчатых портиков. Под сенью плюща стоял стол и три каменных сиденья. Здесь в знойные дни любил отдыхать подбан; сюда сел он и сейчас, а подле него госпожа Марта. Он облокотился о стол, положил ногу на ногу, провел рукой по седой бороде и обратился к Марте:
– Видишь ли ты, дорогая сноха, этого бледного черноглазого молодого человека, который молча стоит среди дворян, прислонившись к столбу, и мало обращает внимания на шутки подвыпившего честного отца гвардиана, а все глядит, как во дворе резвятся девушки?
– Вы говорите о Томо Миличе, уважаемый свекор?
– Да, моя милая сноха! Как он тебе правится? Хорош ли молодец?
– Да, – ответила Марта.
– И достойный.
– Его хвалят, уважаемый свекор; я по крайней мере не слыхала о нем худого слова.
– И он заслуживает похвалы. Ты, я вижу, смотришь на меня с удивлением, что я тебя расспрашиваю о красивом молодом человеке; ты думаешь: мне-то какое дело до Милича? Ведь я уж пристроена. Но я тебя спрашиваю, потому что ты умна, и хотя у тебя женский ум, с тобой легче говорить, чем с твоим мужем, моим Степко, который всегда – как заряженное ружье. Ты должна мне помочь.
– Приказывайте, господин свекор и отец, – сказала Марта с улыбкой.
– Ладно. Томо – сын моего покойного друга Ивана; Миличи – хороший род, старая хорватская семья и честные люди. Правда, они не вельможи, а только сливари, но хорошие хозяева, храбрые, верующие люди, ни в чем их не упрекнешь. К тому же Зринские их большие друзья и защитники. Я и отец Томо побратались смолоду. Когда я женился на своей первой жене, Веронике Стубич (упокой, господи, ее душу!), Иван был старшим шафером у меня на свадьбе; оба мы служили господам Зринским, оба были скромными дворянами. Когда я был кастеляном Зринского в Лукавце, я попал в тяжелое положение: случилось несчастье, я растратил деньги. Откуда их взять? Открылся я названому брату. И подумай, что он сделал? Заложил одно из своих имений, принес мне два мешка желтых цехинов и дал их без поручительства, без процентов, на одном доверии. Спас меня! Ну разве это не благородный человек? Бог мне помог. Я разбогател, стал вельможей, возвратил цехины, но остался его должником, так как, сама понимаешь, такое душевное благородство не оплачивается золотом. Не было случая ему отплатить. Иван умер и назначил меня опекуном своего единственного сына. Это священная, в высшей степени священная обязанность. Я не мог бы спокойно сойти в могилу, не расплатившись с долгом, не осчастливив моего опекаемого. Томо пошел в отца. Честный, прямой, он заслуживает быть счастливым. Но скажи мне, где зреет счастье? Не в наших же собраниях и судах, где господа грызутся, словно собаки из-за кости? Но в кровавых же набегах, где рискуешь головой? Там цветет слава, но слава – не есть счастье. Единственное место, где расцветает счастье, – это, дорогая сноха, кров, под которым тебя ждет верная жена; твой дом подобен божьему храму, а жена – его ангел-хранитель, если только, nota bene,[31] она не черт и если у нее хорошие побуждения. На груди у жены человек забывает все заботы и огорчения; да, даже и в слезах жены он видит рай. Потому я и гоню молодых людей под ваше нежное иго, едва у них пробьются усы, чтоб они не жили, как бродячие цыгане. Так было и со Степко. Ты знаешь его необузданный нрав, и ему время от времени неплохо почувствовать крепкую женскую руку. Мне, слава богу, повезло, потому что вы, Хенинги, славные девушки. Ну вот я и кончил. Что ж, догадываешься, сноха?
– Не совсем, дорогой отец.
– Но кое о чем догадаться можно, не так ли? Погоди, я тебе разъясню. Хотела бы ты, чтоб Томо стал тебе свояком?
– Неужто он и Софика? – спросила удивленно Марта.
– А чему ты удивляешься? Вы, взрослые, уже повышли замуж, а Стазика и Катица едва выскочили из колыбели.
– Но как вы остановились на Софике?
– Так же, как Софика на Томо.
– Я вас не понимаю, уважаемый свекор.
– О мудрая Марта! Где же твой ум, где твои глаза? Да, конечно! Ты замужем, ты мать, и зрение твое притупилось. Томо не побоится убить турецкого султана, но женской юбки он боится, как мышь кошки. Если у него что-нибудь на уме, он скорее откусит себе язык, чем выговорит. Только мне он говорит все, как и попу на исповеди. Он мне все и высказал… Ой! Ой! Послушала бы ты этот панегирик! На него словно горячка напала, и я искренне посмеялся над его молодостью. Томо часто сюда наезжает, Софика тоже тут, а ты знаешь, что случается, когда мужчина и женщина встречаются на жизненном пути и когда оба молоды и глупы. Кремень и огниво, милая моя сноха! Как же не быть искре? Он, понятно, ни звука, и она также; но Томо мне признался, что она как-то странно на него смотрела, быстро отворачивалась, молчала, краснела и что-то смущенно бормотала. Если так, Томо, сказал я ему, то дело плохо, потому что вы оба обезумели, и только поп может вас излечить. Стал и я потихоньку наблюдать за Софикой. Поверь мне, сноха, сестра твоя как рыбка на удочке пляшет и радуется, что ее поймал рыбак. Так вот, дорогая Марта, когда я открыл тайну этих двух молодых людей, у меня сердце возрадовалось, и я сказал сам себе: если бог даст, будет тут работа для попа, и я не успокоюсь, пока не устрою их под одним кровом. Ну так как, Марта, нравится тебе Милич, хотела бы ты иметь его свояком?
– Что касается меня, – ответила Марта, – то я, уважаемый свекор, рада от всего сердца, потому что тот, за кого вы поручаетесь, должен действительно быть золотым человеком. И уж тем более, если Софика согласна. Но я сердита на негодницу: всегда мне поверяет каждую мелочь, а тут ни словом не обмолвилась; наоборот, вспоминаю, что она два или три раза даже высмеивала Милича.
– Вот тебе на! – сказал Амброз и засмеялся от всего сердца. – Вот это настоящая женская политика, ведь недаром же Ева в раю приняла от дьявола яблоко! Все вы таковы.
Марта, слегка покраснев, продолжала:
– Но тут есть одно затруднение.
– Какое, бога ради?
– Не знаю, что на это скажет мать. Да вы ее прекрасно знаете, уважаемый свекор. Она большая барыня. Не жестока, но в высшей степени горда и зятем хочет иметь только сына вельможи или богача. Это я сто раз от нее слышала. А воля у нее непоколебима, не уступит, даже если гора на нее обрушится. К тому же ее подбивает моя сестра Анна, которая, выйдя за Коньского, стала важной дамой. Вот чего я боюсь.
– Не бойся, дочь моя, – успокоил Амброз сноху, – этих двух женщин я беру на себя. Я на своем веку и не с такими делами справлялся; видит бог, сумею и их привести в христианскую веру. Вельможа! Подумаешь! Глупости какие! А кто были Хенинги или Грегорианцы? Сливари, сноха, мелкопоместные дворяне, а с божьей помощью стали магнатами. Того же сможет добиться а Томо. Тот аристократ – в ком больше сердца и благородства; тот настоящий вельможа – кто сам сумел им стать, а не тот, кто свое барство всосал с молоком матери. Ты, сноха, прежде всего позови Софику да загляни ей по-хорошему в сердце. Не ходи вокруг да около, а сразу поговори по душам. Если она действительно зажглась, ты об этом намекни издалека матери. Ты это сумеешь сделать и легче убедишь госпожу Уршулу своей мудростью, чем Анка своей кичливостью. Я знаю, она тебе больше верит. Сделай так, я этого хочу; и бог свидетель, что я желаю твоей сестре добра. Сделаешь, Марта? – спросил Амброз и, поднимаясь, погладил сноху по щеке.
– Сделаю, уважаемый свекор, ваше желание для меня закон. Знаю, что подлинное счастье можно строить только на любви и что любовь от бога. Я сделаю все, что в моих силах, чтоб вышло по-вашему.
– Спасибо тебе, добрая душа, – сказал старик, целуя сноху в лоб, – бог благословит тебя и твое потомство. А теперь я пойду к мужчинам, у нас еще предстоят важные переговоры, а ты делай как знаешь.
Подбан направился к кружку мужчин, которые оживленно разговаривали посреди двора.
– Господа и братья, – обратился он к ним, – нам надо переговорить до ужина. Потому прошу со мной в верхние покои замка, а вы, молодые люди, можете повеселиться с дамами. Придет время, когда забота о государстве ляжет и на ваши плечи.
Старшие и их сыновья последовали по лестнице за подбаном, молодежь разбежалась по саду. Марта осмотрелась – ни Милича, ни девушек во дворе уже не было. Молодая женщина вышла за стены замка поискать младшую сестру в большом парке. Искала ее повсюду: под огромными деревьями, в тени высоких елей и лиственниц, в цветущем кустарнике, но Софики и след простыл. Иногда ее останавливали дамы, которые гуляли по парку, щебетали и смеялись веселым шуткам отца Дидака. Наконец (это было уже под вечер), она дошла до конца парка, где он спускается к дороге. Услыхав издалека громкий разговор и узнав голос Софики, Марта спряталась за беседку из граба, откуда, не будучи замеченной, могла за всем наблюдать. Перед беседкой стояла, скрестив руки и опустив голову, Софика, нежная полнолицая девушка с золотистыми волосами, которые спадали по ее плечам на светло-голубой наряд. В ее черных глазах дрожали слезы, а на алых губках играла сладостно-горькая улыбка. Рядом с ней Марта увидела молодого Милича, почтительно с ней разговаривавшего, а перед ними молча, в слезах, стояла Яна, дочь слепого Юрко из Брдовца.
Милич говорил:
– Простите, что я вас остановил. Когда старшие собрались вести серьезный разговор, я спустился из замка на дорогу. Там я встретил эту плачущую девушку, которая ходила перед замком, бросая на него беспокойные взгляды. По одежде я узнал в ней хорватку и спросил, что ей надо. Она ответила, что ищет вас, но боится войти в замок, где сегодня столько господ. Я предложил провести ее к вам, и вот она!
– Спасибо вам за доброе дело, молодой господин, – проговорила сквозь слезы Яна, – теперь я уж больше не боюсь, теперь я у своей сестры, у барышни Софики.
– Да, дорогая Яна, ты у своей сестрицы, – сказала барышня нежным голосом, протягивая руку крестьянке. – Рада, что ты пришла. Давно мы не видались, моя дорогая. Видишь ли, злые люди не позволяют мне жить спокойно с матерью в Суседе, и я принуждена быть здесь, у своей сестры Марты. Скажи, Яна, зачем ты меня искала, какая радость тебя сюда привела?
– Увы, не радость, – крестьянка покачала головой, – а большое, большое горе.
– Горе? Боже мой! Какое же горе, бедняжка? – живо спросила София, подходя к Яне и кладя ей руку на плечо.
– Значит, вы так-таки ничего не слыхали? – И крестьянка быстро вскинула на нее глаза.
– Ничего, родная, рассказывай!
Яна потупила взор и не отвечала. Она покраснела, крупные слезы навернулись на глаза, и, теребя дрожащей рукой передник, бросила взгляд на Милича.
– Говори, – повторила София, – не бойся, это добрый человек.
Яна подняла глаза и посмотрела на Софию так грустно, как будто у нее сердце разрывалось.
– Я вам скажу, барышня, – проговорила она сквозь слезы, – должна сказать, ведь затем и пришла. Я собиралась выйти замуж…
– Замуж? За кого?
– За Джюро Могаича, свободного крестьянина из Стубицы.
– Ну?
– Ну… и… ох… все пропало! Господин Тахи забрал его ночью в солдаты. Нет его, нет от него вестей. Может быть, он ранен, а может быть – боже мой! – убит, убит… – И девушка, закрыв лицо руками, громко заплакала.
– А тебе этот парень дорог?
– Дорог ли? Ох! После бога – самый дорогой на свете! Вам этого не понять, ваше сердце еще не нашло своего избранника.
София слегка вздрогнула и покраснела.
– У кого сердце не затронуто, тому этого не понять. И я не понимала; думала, люди женятся по привычке. Но стоило мне его потерять, как я поняла, сколь глубоко он жил в моем сердце; ешь, пьешь, работаешь, спишь, молишься, а думаешь все о нем. Боже, боже! За какие грехи на меня, бедную, свалилось такое горе, и как раз накануне столь огромного счастья! Ох, сестрица, – зарыдала Яна, совсем забывшись и обеими руками схватив руку Софии, – помоги, бога ради! Ты мне молочная сестра, господская дочка. Я тебя искала в Суседе, но вас, благородная барышня, там не было. К вашей матери я не смела пойти, потому что она строгая, а я бедная. У меня никого нет близких из господ, кроме вас. Вот я и пришла сюда. Заклинаю тебя, освободи его! Сделай это во имя той, что выкормила тебя своим молоком. Помоги, иначе горе меня изведет. Когда-нибудь и твое сердце узнает любовь, и ты поймешь, как болит и страдает у меня душа.
Яна, плача, опустила голову на грудь Софии, и та привлекла ее к себе. Слезы блеснули на глазах молодой дворянки, и, гладя Яну по голове, она принялась ее утешать:
– Не плачь, сестрица, успокойся! Понимаю, как глубоко ранено твое сердце, как болит твоя душа. Тяжело потерять любимого. Но я сделаю все, что смогу. Пойдем в замок. Я поговорю с господином подбаном, он поможет скорее всех. Не правда ли, он может помочь, господин Милич? – обернулась она к молодому человеку, который, глубоко тронутый, наблюдал за этой сценой.
– Может, – ответил Милич, – и должен. С женихом Яны поступили несправедливо. И даю вам слово, что я позабочусь об этом бедняке.
– Спасибо вам, господин Милич, – сказала девушка, и в глазах ее, полных слез, отразилась все прелесть ее девичьей души.
– Я еще не заслужил вашей благодарности, – ответил быстро молодой человек, – к несчастью, в мире рождаются такие уроды, как Тахи, уроды, для которых чужое горе – высшее наслаждение. Но, к счастью, есть и честные люди, которые считают своим долгом облегчать чужое горе, следуя закону бога, заколу любви. Будьте здоровы!
– Вы не пойдете с нами в замок? – спросила робко София.
– Не могу, – ответил Милич, – внизу, на селе, меня ждет слуга с конем. Завтра чуть свет мне надо быть в Загребе, а я должен еще кое-что уладить у себя в имении.
– Тогда прощайте, господин Томо, – сказала девушка приглушенным голосом и нерешительно протянула молодому человеку руку. Томо ее взял первый раз в жизни. Вздрогнул, словно от удара молнии. Сильно закипела его кровь, мурашки побежали по телу. Он стоял неподвижно, точно ноги его вросли в землю, глядел в глаза девушки и сжимал маленькую мягкую ручку, как будто держал талисман своего счастья.
Ручка дрожала, дрожала и София, отвернув склоненную голову. В глазах ее сиял какой-то необычайный, загадочный блеск, точно звезда Венера пробилась сквозь густой туман, лицо ее покрылось румянцем, подобным весенней розе, а губы двигались, словно творили молитву господню.
– Прощайте! – шепнула девушка и не уходила.
– Прощайте! – сказал молодой человек, продолжая сжимать ее руку.
Девушка медленно подняла глаза, они странно блестели, на лице отразились в одно и то же время и радость и печаль; едва слышно она проговорила:
– Прощайте! Приезжайте скорей. Приезжайте… завтра! – Она вырвала руку, подхватила Яну и быстро пошла к замку. Все кружилось у нее перед глазами; казалось, небо сошлось с землей, и сквозь слезы она пролепетала Яне: – Сестрица, я чувствую, чувствую, как ты несчастна!
Только что она собиралась свернуть в аллею, как внезапно перед ней появилась Марта. Девушка вздрогнула и опустила глаза.
– Откуда ты, сестра? – спросила Марта. – Я уже давно ищу тебя по всему парку.
– Я… – смущенно ответила София, – вот, привела бедную Яну.
– Яна, – сказала Марта, – ты иди к замку, а мы сейчас придем.
Когда крестьянка отошла немного, Марта спросила серьезным голосом:
– София! Что с тобой?
– Ни… ни… чего, – пролепетала София.
Но Марта продолжала строго и кратко:
– Ты любишь молодого Милича, не так ли?
София ничего не ответила: она протянула руки, – бросилась сестре на грудь и сквозь громкий плач простонала:
– Сестра, дорогая сестра моя!
Марта взяла под руку очарованную девушку и молча повела ее в замок.
Было уже под вечер. Дневной свет слабо проникал в большой зал мокрицкого замка, где за длинным столом заседало собрание хорватских дворян, стариков и мужчин зрелого возраста. Пылкие, горячие люди, испытанные храбрецы, подчас и грубоватые, но с добрым сердцем. Во главе стола, на высоком стуле, сидел Амброз – спокойный, внимательный. Его белая борода словно выточена из камня; руки лежат на столе. Позади него стоял Степко – неистовый, дерзкий. Глаза его беспокойно бегали по залу. Он – как заряженное ружье, готовое каждую минуту выпалить. Немного дальше, с опущенной головой, стоял второй сын Амброза – Бальтазар, недоразвитый, бледный, сонный; он мало думал и ничего не говорил. Турополец господин Вурнович спокойно глядел перед собой, покручивая ус. Когда кто-нибудь высказывался, он только обдавал говорящего взглядом своих, как у крота, маленьких, колючих глаз; когда же он сам говорил, то резал своим острым словом, точно дамасской саблей. Священник церкви св. Недели, брюнет с крупным красным лицом, спорил в углу, оглядывая всех рысьими глазами. Коньский, вытянувшись на стуле, говорил холодно и размеренно, сопровождая своп рассуждения движениями указательного пальца, тогда как его свояк, господин Керечен, с четырехугольной загорской головой и узким лицом, сверкал кошачьими глазами и больше стучал по столу кулаком, чем рассуждал. Лысый старик Фран Мрнявчич, с короткими усами и длинным носом, соглашался или оспаривал чужие мысли только утвердительным или отрицательным кивком головы, в то время как его статный бородатый приятель Дружкович одним духом выпаливал десяток постановлений саборов. Самыми яростными были крапинские братья Секели; оба смуглые, оба злые, как рысь, говоря, они рассекали воздух руками. Позади этих людей сбились кучкой мелкопоместные дворяне, кто стоя, кто сидя, то горячась, то спокойно рассуждая, то крича, то умолкая.
Наконец Амброз прервал ожесточенные прения и звонким, спокойным голосом сказал:
– Да, благородные братья и господа! Сердце обливается кровью, когда бросаешь взгляд на остатки наших печальных королевств. Все на них ополчилось. Кусок за куском отрывают от живого тела. Чем мы были раньше и чем стали теперь? Ведь и славному герою князю Николе Зринскому стало невмоготу, ведь и он уже несколько раз отказывался от почестей! А теперь нам снова грозит беда. Турок зашевелился, нарушает мир. Проклятые запойяйские раны еще не залечены. А мы грыземся между собой, как волки. И почему? Из пустого себялюбия. Ох отчизна, до чего ты дожила! Петар Эрдеди храбрый человек, но какой же это бан? Правду не творят саблей. Втерся к нам и господин Тахи. Перечислять ли вам его злодейства?
– Знаем, знаем! – отозвались голоса.
Подбан продолжал:
– С помощью бана Тахи хочет стать владыкой в нашем королевстве, подговаривает приятелей, подкупает слабых. Приди к власти Тахи и его партия – конец закону, конец правосудию, конец честности. Разве он уже не нарушил закона? Крестьяне наши гибнут, впадают в отчаяние. Говорите, что хотите, но ведь и крестьянин несет в себе образ божий, и у него есть душа и сердце. Ему угрожает турецкая сабля, его бьет господский кнут, его убивает голод. Если он воспротивится, то откуда мы возьмем солдат, хлеб, деньги и что будет с нашей славной отчизной? Что нас ожидает? Турецкое рабство. Тахи бы с этим примирился, стал бы бегом, как босняки, но неужели мы изменим родине ради своей выгоды?
– Никогда! – загремели гости, а Фран Мрнявчич закачал головой.
– Хорошо! Так давайте действовать. Обратимся к наивысшему судилищу – к сабору. Поезжайте каждый в свой край, разъясните все людям, скажите, что Зринские и Франкопаны с нами; когда же мы получим приглашение от бана, отправимся все вместе в Загреб на сабор, чтоб свалить Тахи, и пусть он переселяется в свою шомочскую степь. Согласны ли вы с тем, что я сказал?
– Согласны! Vivat dominus Ambrosius! – кричали дворяне.
– Хорошо, – сказал Амброз, – я…
В эту минуту двери широко распахнулись, и в зал стремительно вошел нотный, пыльный, запыхавшийся дворянин Иван Гушич. Все вскочили.
– Слушайте, господа, – сказал вошедший, тяжело дыша. – Сегодня утром поехал я из Суседа в Загреб. У меня были дела в суде. Окончив их, зашел в корчму. Она, к моему удивлению, была полна вооруженных людей, почти сплошь пьяных. Они не знали, кто я, не знали, конечно, что я на стороне госпожи Хенинг. Я забрался в угол. Слышу – клянутся, грозятся. Я чокнулся с пьяным соседом, спросил, в чем дело. А он мне: «Эх, брат, мы бандериальцы. Через два дня бан нас поведет против этой старой бестии, что в Суседе. Заберем с собой и фальконеты». Я выбрался, вскочил на коня и спешу сообщить это вам, чтобы вы могли вовремя приготовиться.
– Ага! Измена! – заволновались дворяне.
В зале поднялась буря.
– Господа, – закричал взволнованно Амброз, – несколько дней тому назад бан мне сказал, что не тронет старую Хенинг, – пусть, мол, тяжба идет своим путем. Он нарушил слово. Двинемся, чтоб приветствовать бана на полдороге.
– Вставайте! – кричали дворяне, расходясь из зала.
– Степко, – сказал Амброз, – передай теще, что мы поедем с ней в Сусед, пусть готовится; а ты собери здешних парней; другие поедут со мной. Передай Миличу, чтоб он пришел…
Зал был почти пуст. Стремительно вбежала Марта, бледная как мел.
– Боже мой, что такое? – спросила она.
– Война, сноха! – ответил подбан. – Кстати, говорила ли ты с матерью о Миличе?
– Да.
– Что ж она?
– Она ответила: «Чтоб я отдала свою дочь за плебея? Никогда!»
Амброз вздрогнул.
– Увидим! – сказал он, целуя сноху в лоб. – Прощай, дочка! Теперь надо приниматься за дело.
31
заметь (лат.).
30
Да здравствует! (лат.)
10
Там, где река Крапина, протекая с севера, впадает в Саву, простираются последние, западные, отроги Загребской горы. В конце крайнего отрога, у реки Савы, стоит замок Сусед, который король Карл Роберт велел построить еще около 1316 года в качестве пограничного таможенного пункта и для обороны этого края. От Загреба вплоть до Суседа, от главной гряды к равнине, тянутся взгорья с лугами, с селами, выселками, виноградниками и пастбищами; а дальше за ними поднимается темная лесистая гора; ее отлогая вершина мягкими очертаниями выделяется на фоне голубого неба. Между холмами, в прохладных; ущельях, к Саве бегут ручьи. Но в том месте, где гора подходит к реке, склоны ее становятся круче, пустынней, ущелья уже, ручьи мельче, а лес гуще. Перед довольно крутым обрывом, меж двух гор, возле самой Савы, стоит одинокий холм, покрытый низкорослым дубом, грабом, ежевикой, колючими кустами, шиповником и папоротником.
С севера этот холм отделен от горы большой дорогой, идущей из Загреба; с юга течет Сава, вода достигает опушки низкорослого леса. Холм этот невысокий, но длинный. С восточной стороны, от села, он поднимается постепенно, уступами, с западной же сходит на нет, к дороге, которая снова поворачивает к реке, тогда как с юга и севера он очень крутой. На гребне холма, на его восточной стороне – скала, на которой и стоит в неприступном одиночестве замок Сусед. Центр Суседа – большое четырехугольное здание в два этажа; тут и господские комнаты и старый погреб, и подземелье – маленькие, низкие помещения из камня, куда никогда не проникает свет. Двор замка окружен с четырех сторон каменными стенами с большими башнями по углам, из которых самая крепкая – круглая: она стоит у самой реки Савы и обращена на юго-запад. Во дворе – новый погреб, конюшня, службы, помещения для воинов; здесь же находится и значительное число железных лумбард и другого оружия. Со стороны села и дороги на Загреб, на восточном пологом склоне, вырыт глубокий ров, укрепленный заостренными кольями. К северу тянется узкое ущелье. Склоны его круты, покрыты темно-зеленым лесом, в котором кое-где возле тропы виднеются голые, серые скалы. В ущелье, под нависшими кустами, по мшистым камням вьется прозрачный ручеек, вдоль которого идет тропа. Местами голые каменные уступы образуют причудливые изгибы, а дальше, там, где ничего уже не слышно, кроме плеска воды и таинственного шепота листьев, открывается тихая доли-па, посреди которой, у воды, колышутся серебристые ивы; над долиной, по горе, разбросаны хижины села Доля. При входе в ущелье, недалеко от дороги, шумят две-три бревенчатые мельницы, а заглянешь дальше, в его прохладную глубину, – увидишь старую церковку св. Мартина, которая в окружении берез и акаций прилепилась к голой серой скале.
Удивительная старина, эта церковка св. Мартина! Наружная сторона деревянная, а та, что скрыта в недрах горы, – каменная. Снаружи видны серые стены, маленькие оконца, деревянная почерневшая крыша и низенькая колоколенка с большим куполом. Сначала входишь во дворик. Налево в скале зияет глубокая пещера, направо, в глубине, в камне высечены широкие ступени, ведущие к маленькой готической двери, через которую можешь попасть на гору. Под лестницей стоит старая четырехугольная кафедра для проповедника, высеченная из грубого камня; на ней неискусной рукой сделана шестиконечная звезда, похожая на звезду Соломона; тут же низкая дверь ведет прямо к алтарю этой убогой церкви. Тишина такая, что становится жутко. Меж камней в пещеру иногда проникает луч солнца, то тут, то там в скале пробивается травка, иногда через дворик пролетает ласточка, а иногда летучая мышь, вспугнутая из-под деревянных стропил крыши.
Таков замок Сусед, таковы его окрестности, место многих кровавых дел. Но после той ночи, когда госпожа Уршула нагрянула и выгнала из замка Елену и сыновей Тахи, все здесь было довольно спокойно; не слышно было ни жалоб, ни нареканий; наоборот, каждый думал, что так и будет продолжаться, и благодарил бога, что в одну ночь вода снесла эту напасть – Тахи. Но старая Хенинг была мудра и не питала доверия к этому зловещему затишью. «Бан Петар успокоился, – говорила старуха, – значит, волк в логовище собирается с мыслями и готовит оружие! Это надо помнить». Поэтому Уршула оставила незамужних дочерей в Мокрицах, у госпожи Марты, сама осмотрела стены замка сверху донизу, заняла у господина Амброза четыре новые лумбарды, купила тридцать плит свинца, четыре бочонка крупного пороха и большое количество копий из арсенала Зринских. Кастеляном она назначила дворянина Ивана… Гушича, а в помощника ему – Фране Пухаковича и Ивана Сабова.
Было уже далеко за полночь, когда громкая труба с круглой башни разбудила франта Андрию Хорвата, привратника, храпевшего в маленькой караулке у главных ворот. Послышался шум и стук. Андрия вскочил на нош, накинул безрукавку, зажег лучину, вышел из караулки, но, прежде чем опустить мост, отворил окошечко в воротах и закричал:
– Кого бог песет?
– Свои, – отозвался снаружи голос Уршулы…
Подъемный мост заскрипел, ворота отворились, и Андрия, подняв над головой лучину, изумился при виде толпы, которая на конях протискивалась во двор; впереди ехала старая Хенинг, потом господин подбан, господа Керечен и Коньский, кастелян Гушич, около двадцати дворян и до сорока вооруженных всадников с факелами.
– Андрия, – обратилась к нему госпожа, остановив коня, – разбуди поскорее Пухаковича и Сабова, да и приказчики пусть придут. Устрой этих всадников как можно лучше. Вели оседлать четырех коней. Скорей, парень, а потом приходи в замок.
Андрия выпучил от удивления заспанные глаза, но сейчас же поклонился. Хороший слуга не спрашивает, а слушается. Затворив ворота, он исполнил все, что ему приказала госпожа. Долго, почти до зари, горел свет в окнах Суседа. Тени, которые двигались взад и вперед, свидетельствовали, что в верхних комнатах господа бодрствовали за делом. Изредка среди ночи опускался подъемный мост, и каждый раз из замка в разные стороны уносилось по два всадника. Одни через реку Крапину к Запрешичу; другие – на север, к Стубице; третьи по направлению к Стеневцу; Андрия, после того как он долго говорил с господином Амброзом, поехал прямо в Загреб.
Следующий день начался и прошел спокойно, но, к удивлению, главные ворота оставались закрытыми; видно было только, как госпожа Уршула ходит по стенам вокруг замка. Уже начало темнеть, над Савой стояла луна. Тогда по всем белым дорогам, словно муравьи, в Сусед стали стекаться люди. С оружием и без оружия, верхом и пешком, валила одна толпа крестьян за другой, изредка перекидываясь словами. Примчался и господин Степко с четырьмя всадниками, но сейчас же снова ускакал. Посреди двора горел огромный костер; над ним на цепи были подвешены котлы, немного подальше стояли три большие бочки. Красное пламя огня и голубой свет луны играли на длинных железных пушках, расставленных вдоль стен, на серой жести, которой были крыты башни, на огромном знамени, развевавшемся в ночном воздухе на замке, и на пестрой толпе сотен и сотен крестьян, которые стояли, сидели и лежали во дворе. Сама госпожа Уршула обходила и угощала всех. Слуги выносили из замка большие связки пистолетов, секир и копий, а Пухакович и Сабов раздавали их крестьянам. Гушич бегал взад и вперед: там перед конюшней считает оседланных коней, тут расставляет вооруженных крестьян по отрядам. Но, несмотря на суматоху, шуму мало, слышен только как бы гул отдаленного моря. Под утро ворота отворились. В предрассветной темноте отряд за отрядом стал спускаться с горы. Первый – сто всадников, пятьдесят ружей и двести пеших копьеносцев – ведет Амброз на коне. Отряд скрывается в горном ущелье. Немного погодя господин Керечен выводит пятьдесят человек на западный склон холма. Отряд укрывается в кустах. Люди воткнули в землю по два железных прута и на них положили большой мушкет, направив его на дорогу. Около командира суетился Илия Грегорич. Он проверял каждое ружье. Взошло солнце. У окна, в беспокойстве, стояла Уршула. Вдруг она захлопала в ладоши и крикнула своему зятю Коньскому:
– Слава богу, и эти идут!
Со стороны Самобора приближался к Саве сильный вооружепный отряд. Впереди ехали два всадника: Томо Милич и священник церкви св. Недели, здоровенный детина. Сбоку у него болталась сабля, за поясом блестело два пистолета, в руке он держал палку с синим платком на конце. Отряд перебрался на пароме на этот берег, где его встретил господин Коньский, и быстрым шагом тоже скрылся в ущелье. Потом все успокоилось, и день прошел тихо; только после полудня прискакал, весь в поту, франт Андрия Хорват и прошел прямо к госпоже Уршуле.
Наступил вечер. Горы Окич и краньские вершины потемнели, а над горной грядой пылала вечерняя заря, постепенно переходя в золотистые тона, которые растворялись в бледной голубизне неба. В долине по вербам пополз легкий белый туман, сквозь который иногда блестел изгиб Савы, а дальше, к Посавине, вся окрестность, утопала в серых, неясных сумерках. Знамя Хенингов спокойно развевалось на замке, местами на фоне бледного вечернего неба, на башнях и стенах, вырисовывались фигуры сторожевых. Госпожа Уршула стояла у окна своей комнаты, подперев руками свое бледное лицо, на котором не вздрагивала ни единая жилка. Она была недвижима; только бледно-голубые глаза ее горели, как уголья. Ни на миг она не спускала их с выделявшейся черным силуэтом к серых сумерках колокольни села Стеневец. Но вот на колокольне блеснул свет. Женщина мгновенно вскочила, как раненный пулей зверь, и крикнула так, что крик ее отозвался по всей округе:
– Вставай! Идут!
В замке грянула пушка. Эхо прокатилось далеко по горам. Через несколько минут господин Коньский спустился в село с пятьюдесятью всадниками. Луна была на половине небосклона. Со стороны Загреба донесся глухой шум. Это шел бан, шло его войско. Тяжело дыша, Уршула прильнула к окну, а потом, обернувшись к портрету, взволнованно вскрикнула:
– Слышишь, Дора Арландова? Они идут отнимать наш замок, слышишь? Не допусти! Не допусти! Помоги!
Отряд Коньского зашел за изгородь. Послышался топот. В село влетели два банских гусара, в одной руке сабля, в другой пистолет. Остановились посреди села, посмотрели по сторонам. Из-за изгороди раздался выстрел: один гусар упал мертвым, другой ускакал обратно. Вскоре показался всадник с белым флагом и с ним трубач. Все было спокойно. Оба поднялись на гору до ворот замка. Трубач затрубил. В башне над воротами показалась Уршула.
– Кто вы такие? Что вам надо? – спросила она.
– Я Иван Петричевич из Микетинца, – ответил человек с флагом, – меня посылает господин бан, он приказывает вам, благородная госпожа, сдать ему этот замок, который вы отняли воровским способом, а также и все имущество и оружие sub poena notae infidelitatis.[32] Если вы этого не сделаете, бан завладеет замком с помощью сабель, копий, ружей и пушек cum brachio regni.[33]
– Благородный господин из Микетинца, – ответила Уршула, – передайте вашему бану, пусть приезжает сам в замок. Я приготовила хорошее угощение как для него, так и для его brachium.[34]
Гонец ускакал обратно. Прошло еще с четверть часа. Вдруг затрубили трубы, забили барабаны. Войско бана приближалось к селу. Вдалеке, в лунном свете блестели длинные ряды копий и ружей, и повсюду раздавались короткие приказания начальников. Войско быстро заняло ровное пространство между Савой и холмом. В село ворвался вскачь разъезд гусар бана, но им навстречу бросился Коньский со своим отрядом. Сабли скрестились, раздалось несколько выстрелов из пистолетов, послышались крики. Коньский отступил на дорогу за замок. В одно мгновение три разъезда гусар под командой Гашо Алапича и отряд вольных всадников Бакача двинулись крупной рысью н заняли дорогу на севере и вход в ущелье, возле мельниц. Канониры поставили четыре лумбарды на холме над мельницами, против замка. Четыре отряда харамий и две роты немецких мушкетеров выстроились под горой, против входа в замок, а к западному склону холма быстро продвинулся отряд ускоков. Позади харамий сидел на коне мрачный бан Петар в шлеме, а рядом с ним был Иван Алапич со знаменем бана. Бан махнул саблей, Алапич поднял кверху знамя и скомандовал:
– Огонь из лумбард!
Грянула пушка, за ней вторая, третья, четвертая, залпы следовали с молниеносной быстротой, выстрелы гремели непрерывно, как гром, так что горы грохотали; белый дым клубился в ветвях дубов и в темном ущелье. Ядра одно за другим ударяли в стены замка, и от них градом летели осколки камней. Бан снова махнул саблей и закричал громовым голосом:
– Два отряда харамий – вперед! В атаку! На ворота замка! Мушкетеры, налево!
Забил барабан. С неистовыми криками два первых отряда стали на рысях подниматься в гору. Впереди, размахивая саблей, – капитан Влашич. Вот они достигли половины горы. Все спокойно. «Вперед!» – кричит капитан. Несутся дальше. Полная тишина. «Вперед!» Вот они уж под стенами. Остановились. Но вдруг… шесть громовых ударов раздались с замка, в воздухе повис ужасный крик, а в белом дыму корчилось пятьдесят окровавленных тел. И среди стонов донесся из замка женский голос:
– Эй вы, банские храбрецы! Сладко ли яблоко? Первый приступ не удался. Влашич с уцелевшими солдатами поспешно отступил к бану.
– Триста чертей! – проскрежетал Петар, натянув поводья. – Господин Петричевич, поспешите скорей на западную дорогу. Когда раздастся труба, пусть ускоки атакуют, а вольные пусть спешатся и постараются овладеть северным склоном горы.
Офицер быстро поскакал исполнять приказание.
– Капитан! – опять закричал бан, обращаясь к начальнику мушкетеров, – поднимитесь к стенам и откройте огонь из мушкетов.
Капитан пошел к своему месту. Мгновение – бан взмахнул саблей, трубач возле него затрубил, эхо разнеслось по горе.
– Общий штурм! – загремел бан. – Огонь из лумбард! Пехота, вперед! Бей с божьей помощью!
Гром, рев, трескотня, шум, вспышки! Харамий бегут, скачут, лезут как черти.
«Vivat banus! Вперед!» В долине гремит барабан, надрывается труба. «Вперед, храбрецы!» – кричит Влашич; а с другой стороны орут ускоки: «Ой, ой, ой! Бей!» Из жерл пушек сыплется огненный дождь, мушкетеры, стреляя с колена из засады, сносят каждую голову, появляющуюся на стене.
«Вперед, харамий!» – орет чей-то голос, а со стен замка – огонь, треск и рев. Гром, молнии, стоны, свист! Иисус! Мария! Вперед! Проклятия, треск, крики, но все равно – вперед, через груды раненых братьев, через окровавленные трупы, вперед, вперед] Кровь кипит, голова идет кругом, но в облаке белого дыма, среди ружейной пальбы бан стоит недвижимо, как черное изваяние. Вот харамии снова под стенами замка! Пули визжат, стрелы свистят. «Держись!» – раздается хриплый женский голос. Ряды падают, скошенные, как снопы. Там раненый цепляется за корни дуба, другой с криком падает навзничь, этот шатается и опускается на колени, тот хватается за сердце, поворачивается на каблуках и падает ничком на землю. Вперед! Все нипочем! Да здравствует бан! Весело гремят пушки, трещат мушкеты, стены содрогаются! Вот приставили лестницы, лезут на стены, впереди Влашич. Сейчас он водрузит знамя. Над ним блеснул топор. Ох! Сабов размахнулся и рассек ему голову. Со стен сыплется туча камней, льется кипяток. В другом месте, из маленьких дверей, на мушкетеров нападает отряд. Копья вонзаются в бока, земля уходит из-под ног, и один за другим мушкетеры скатываются в Саву.
А ускоки? Ползут на животе, в зубах нож, в руках пистолет. Черт возьми! В чаще их жалит змея: это Илия Грегорич стреляет из мушкета.
Половина харамий погибла, но они, черти, продолжают биться. Кровь бросается бану в голову. Он вырывает у трубача трубу и начинает трубить так, что легкие чуть не разрываются, потом выхватывает у Алапича знамя и кричит:
– На штурм! На штурм! Атака! Лумбарды! Но что случилось? Лумбарды молчат. Подлетает на коне раненый Гашо.
– Проклятье! – кричит он. – С горы, из засады, нас опрокинули канониры, мы потеряли пушки.
– В атаку! – прохрипел бан вне себя.
– Vivat banus! – еще раз крикнули солдаты.
– Vivat Хенинг! – отозвались из горного ущелья.
– Помощь, помощь!
Из темного ущелья стремительно неслись неизвестные части.
– Алапич, – воскликнул бан, задрожав, – посмотри! Уж не черти ли это?
– Злодей Амброз нас окружил, – прокричал, подскакивая, запыхавшийся Петричевич.
Сабли звенят, люди стонут, Амброз рубит. Бандериальцы отступают. Вот и ускоки бегут. Им вдогонку летят штирийские всадники (их ведет Степко); бьют, колют, крошат, сметают все на своем пути. Ускоки забрались в мельницы и оттуда сеют смерть среди крестьян, но мельницы начинают пылать.
– Vivat Хенинг! – раздается за селом молодецкий голос. Милич и его друг священник через ущелье обошли гору и ведут новый отряд из Стеневца.
– Пробивайтесь в Загреб! – закричал бан. И пришпорил коня. Но напрасно. Его отбросили. Со всех сторон он окружен смертоносным кольцом. Войско его сжато перед входом в ущелье; не может пи стрелять, ни рубить, конь жмется к коню, человек к человеку; конь копытом топчет пешего, пеший в бешенстве колет коня. Над тобой суровое небо, вокруг тебя смерть, под тобой окровавленная земля, а из замка в эту гущу летят пули, так что голова готова лопнуть, кости трещат, кровь кипит. А бан? А что, если он попадет в плен? У него похолодело в душе. Быть в их руках, стать их посмешищем! А месть? Ведь только свобода даст возможность мстить. Он заметил церковку св. Мартина. Слез с коня, свернул знамя и тайком стал пробираться к церкви. Но позади послышался конский топот. Обернулся. За ним на коне гнался старик Амброз. Бан выхватил саблю, по Амброз сразу выбил ее у него из рук.
– Остановись, domine бан, я поймал тебя, – спокойно сказал Амброз.
– Подбан бана?
– Честный человек разбойника.
Амброз слез с коня. В это время показалась приближающаяся группа воинов.
– Войдем в церковь, – сказал Амброз, – вас могут взять в плен.
Он схватил бана за плечи и ввел его в церковь. Перед распятием слабо мерцала лампадка.
Петар был бледен и ничего не говорил.
– Ну вот, – продолжал Амброз, – адвокат выиграл тяжбу против бана, который нарушил правосудие, закон и свое слово. Дайте сюда знамя, – крикнул он, выхватывая его из рук Петара, – оно запачкано, осквернено; этот знак вероломства и лжи, поведший брата на брата, не должен больше развеваться впереди славного хорватского войска.
И, ухватив знамя с двух концов, он сломал древко о колено, разорвал красную шелковую ткань и бросил все к подножию алтаря. Бан закричал от гнева:
– Злодей, дай мне меч и померяемся силой!
– Ты не достоин меча.
– Погоди, он еще сверкает над твоей головой, – сказал Петар, гордо выпрямляясь.
– И это мне говорит Петар Эрдеди, – сказал старик, – I теперь, когда он в моих руках, когда мне стоит лишь заикнуться, чтоб мои взбешенные отряды разорвали его в клочья. Но нет. Я этого не сделаю. Рука моя не тронет безоружного, не тронет и хорватского бана. Я хотел только защитить своих родственников от неправды, и с меня этого довольно. Большего мне не надо. Иди, беги! Перед церковью стоит мой конь. Через это ущелье ты сможешь бежать к Загребу. Тут нет опасности.
Петар шагнул к двери.
– Бан Петар, – остановил его Амброз, – еще одно слово. Выслушай меня!
– Что вам угодно, господин Грегорианец? – спросил холодно бан.
– Мы здесь одни, двое взрослых мужчин, перед распятием. Не кажется ли тебе, что из ран Христа снова льется кровь? Ох, мне так очень кажется. Здесь, в этих горах, льется кровь нашего народа, драгоценная кровь, которую следовало бы беречь для нашей матери-родины, потому что на нее со всех сторон точат зубы дикие звери. Ах, брат восстал на брата! Бан! Разве бледные лица окровавленных трупов не говорят о том, что мы – каиново отродье, что мы не достойны жить в этих прекрасных местах? Разве не говорят они, что мы заслужили кнут, который готовит нам судьба? Мы пребываем в вечном рабстве, потому что мы рабы своих страстей, своей жадности. Я заглянул в древние книги, в летопись нашего народа: они писаны кровью, наполнены злобой; я знаю чаяния нашего народа, я прислушался к биению его сердца. Страсти и злоба! Была у нас корона, мы ее сами сорвали с головы, потому что не мог же каждый быть королем. Я плакал, у меня сердце разрывалось от этих воспоминаний; да оно и сейчас разрывается. Разве мы стали лучше, скажите мне? Разве мы заслуживаем, чтоб дерево мира и счастья охраняло нас своими ветвями? Я человек закона, и когда я вижу, что его бессовестно попирают, моя кровь вскипает, и я прихожу в ярость. Мечом, силой народы приобретают мощь и славу, но не становятся счастливыми. Бан, – продолжал старик, – вы богаты, умны, славны, вы знатного рода, у вас железная воля, вы Эрдеди, вы князь, вы бан, но забудьте на время все это, забудьте о себе и помните только, что вы сын несчастной матери – Хорватии. Помните это. В эту кровавую ночь я, седой старик, заклинаю вас перед распятием: пойдите другим путём, забудьте семейные выгоды, поднимите знамя правды, объедините вокруг себя все благородные сердца Хорватии, положите конец ужасному кровавому делу и поведите нас на бой за свободу и счастье отцов и дедов наших. Заклинаю вас! – сказал старик, взволнованно схватив руку бана, и слезы задрожали на его седых ресницах. Но Петар отдернул руку и холодно ответил:
– Да, я Эрдеди, я бан! Вы, domine Амброз, читайте старые книги, а я своей саблей напишу новые, и в них будет страница, где потомство прочтет кровавые письмена: «Месть Амброзу Грегорианцу».
– Пишите, – спокойно сказал Амброз, – совершайте вашу месть, но знайте: придет новое поколение; ваше перо, вот эта славная сабля, будет ржаветь над вашим прахом, а ваша могила будет попрана ногами крестьян. Величие превращается в пыль, власть проходит, а внуки взвешивают память на весах. И как знать, кто еще перетянет – Петар или Амброз! Послушайте меня…
– Не желаю, – возразил надменно бан, – никогда! До свидания…
– На поединке правосудья! Бегите, бан! Пора!
Бан вышел и скрылся на коне в ущелье, а Амброз направился пешком в замок.
В замке Сусед звенели золотые чаши. Воины славили победу, и пенилось красное, как крестьянская кровь, вино.
Уршула стояла перед портретом Доры, грудь ее взволнованно вздымалась, жесткое лицо горело.
– Дора, Дора! – воскликнула она. – Благодарю тебя, моя святая!
Отворилась дверь. Вошел Амброз. Уршула устремилась к нему с протянутой рукой.
– Спасибо вам, domine Ambrosi, – сказала она, – тысячу раз спасибо! Я свободна. Этого я вам никогда не забуду. Просите у меня, чего хотите, я все исполню по вашему желанию.
– Честное слово? – спросил Амброз серьезно.
– Клянусь богом! – сказала женщина и подняла кверху сложенные для клятвы пальцы.
– Хорошо…
В эту минуту в комнату вошли зятья Уршулы.
В мрачном ущелье на коне мчится бан, на коне своего врага, побежденный, без меча, без знамени. А в ущелье ручей шумит: «Позор!»
Бан спешит дальше. И чудится ему, что темные скалы кричат ему с укоризной вдогонку: «Позор!»
Бан запахивает плащ и несется дальше.
В долине, в лунном свете, серебристые ивы шепчут, как ночные духи: «Позор!»
А баи скачет все дальше и дальше.
С небес на него глядит бледная, зловещая луна, и в ее неподвижных очертаниях он читает все то же слово: «Позор!»
«Позор, позор!» – звучит во всем мире. И в сердце бана свивается змея мести.
На холме возле Суседа, в ночной тишине, одиноко сидит человек и глядит в долину, на кровавое поле сражения: это Матия Губец. Глядит и спрашивает сам себя:
«Чья эта кровь, что среди росы дрожит на траве? Наша.
Чьи это бледные трупы, чьи окровавленные волосы, которыми играет ветер, и остекленевшие глаза, в которых отражается лунный свет? Наши.
Чье это чернеет пожарище, где под пеплом погребено счастье целой жизни? Наше.
Чей это окровавленный меч сверкает в траве? Наш.
Чье все это проклятье? Наше».
И Губец залился горькими слезами; как безумный, закачал головой и закрыл лицо руками, чтобы ничего не видеть, ничего не слышать; но когда пролетавший над ним ворон закаркал, он вздрогнул, вскочил на ноги и, схватив с травы окровавленный меч, поднял его к луне и, громко хохоча, закричал:
– Эй, черный ворон! Ты и сердце наше хочешь? Не бывать этому! Никогда! Никогда!
34
рука, сила (лат.).
33
с государственной силой, войском (лат.).
32
под угрозой наказания за вероломство (лат.).
