Калинова усадьба
Қосымшада ыңғайлырақҚосымшаны жүктеуге арналған QRRuStore · Samsung Galaxy Store
Huawei AppGallery · Xiaomi GetApps

автордың кітабын онлайн тегін оқу  Калинова усадьба

Алла Титова

Калинова усадьба






18+

Оглавление

Глава 1

Солнце уже клонилось к закату, когда Данияр стегнул коня в последний раз. Чубар всхрапнул, мотнул головой, но покорился — вытянул шею и прибавил ходу, хотя бока его ходили ходуном от усталости. Дорога от Сумерья заняла два дня, и за это время Данияр успел сто раз пожалеть, что не дал коню передышки вчера, у переправы через Свиягу. Тогда Чубар ещё бодро перебирал ногами, пил воду и щипал траву, а сам Данияр сидел на берегу, смотрел на тёмную воду и думал: «Ещё немного, совсем немного». Мысль о доме гнала вперёд сильнее любого кнута. Дом был там, за лесом, за полями, за этим бесконечным трактом, где ветер гонял пыль столбами.

Теперь Чубар, весь в мыле — тёмные пятна проступили на серой шерсти, — прядал ушами: чуял близкое стойло. Данияр тоже чуял. Сначала — пыль. Густую, тёплую, мелкую, как мука, она вздымалась из-под копыт и оседала на липкой от пота коже, скрипела на зубах, забивалась в глаза. Потом — сено. Вон от тех стогов, что чернели на дальнем лугу за оврагом, тянуло сухой травой, полынью и чабрецом, привядшими за день на солнце. А когда за поворотом открылась Калинова усадьба, ветер донёс главный запах, от которого у Данияра привычно защемило под ложечкой, сдавило горло.

Яблоки.

Старый сад за тыном уже налился. Ветви яблонь гнулись к земле, подпёртые кольями, и этот кисло-сладкий дух — терпкий, густой, чуть припахивающий падалицей — плыл над всей усадьбой, смешиваясь с дымом из людской.

Калиновой усадьбу звали неспроста. Хозяйский дом — большой, рубленый, но выбеленный известняком так, что издали казался сложенным из молочных кирпичей, — утопал в разросшихся кустах калины. Они обступили его с трёх сторон, лезли к самым окнам, тянули тяжёлые гроздья, ещё зелёные, но уже наливающиеся соком. На закате белые стены розовели, сливаясь с цветом неба, и тогда казалось, будто дом парит в облаке листвы.

Данияр помнил, как в детстве они с Радославом воровали калину, хотя своя росла в избытке — просто потому, что чужая всегда слаще. Губы сами собой дрогнули в улыбке. Странно: там, в походе, он почти не вспоминал семью. А здесь накатило.

— Тпру-у! — крикнул он скорее себе, чем коню, потому что Чубар и сам замедлил шаг у ворот.

Ворота были распахнуты настежь — видно, ждали, увидели ещё издали облако пыли на дороге. Оттуда уже выбегала челядь: бабы в тёмных понёвах, мужики в холщовых рубахах, все галдели, кланялись, крестились на него, как на икону. Данияр спрыгнул на землю, и ноги, затёкшие от седла, приятно заныли от твёрдой почвы — на миг даже голова закружилась.

— Данияр Богоярович! С приездом, батюшка! — затараторила старая Агафья, хватая коня под уздцы. Лицо у неё было красное, потное, платок съехал набок. — Уморился, поди? А мы тут пирогов напекли, с яблоками, свеженьких, с пылу с жару! Истоплю баньку-то на вечор? Велишь?

Он кивнул, но не успел ответить. Из глубины двора уже спешили свои.

Первой — мать. Мирослава Агниева шла быстро, но степенно, как и подобает хозяйке. На ней был тёмный сарафан, праздничный, с вышивкой по подолу — золотые нити поблёскивали на солнце, — голову покрывал белый убрус, из-под которого выбилась прядь русых с проседью волос. Лицо её, обычно строгое, поджатое, сейчас размягчилось, глаза блестели, губы подрагивали. Она не побежала, но шаг был таким широким, что служанка — молоденькая девка с льняной косой — едва поспевала сзади.

— Сынок! — голос матери дрогнул, когда она подошла и взяла его лицо в ладони. Ладони были шершавые, пахли тестом и мятой, тёплые, живые. Она гладила его по щекам, по лбу, по плечам, будто ощупывала, проверяла, не подменили ли. — Вернулся… Целый? Весь целый?

— Целый, матушка, — Данияр наклонился, поцеловал её в макушку. Пахло от матери всегда одним и тем же — домом. Этого запаха он не мог вспомнить там, в казармах Сумерья, где пахло потом, кожей, дымом костров и прелой соломой. А здесь этот запах ударил в нос, и на миг стало трудно дышать, словно в детстве, когда забежишь с мороза в избу и пар застилает глаза.

— Исхудал-то как! — всплеснула руками Мирослава, отстраняясь и оглядывая его с ног до головы. Она провела ладонью по его груди, по кольчуге, что была надета под плащом. — Кормят вас там, в дружине, небось, одной похлёбкой? А кожа-то, кожа вся дублёная, чернее некуда… Вон, руки как у пахаря.

— Поход был, — коротко ответил Данияр, перехватив её руку и сжав. — Дальше к югу ходили, за Каменный ручей. Там солнце не жалеет, ветер сушит. Ничего, мам, это не навсегда.

Он сказал это и сам почувствовал, как странно звучат здесь эти слова. Поход, ручей, юг. Здесь, где пахнет яблоками и навозом, где куры роются в пыли, а бабы галдят у колодца, перемывая кости соседям, всё это казалось сном. Другим миром. Он был воином там, а здесь он был просто сын, старший, которого ждали. Чей-то брат. Чей-то возможный жених.

Из-за материных плеч выглянул отец. Богояр Велимирович стоял на крыльце, скрестив руки на груди, и не торопился спускаться. Лицо у него было, как всегда, каменное — глубокие морщины от носа к уголкам губ, седая борода лопатой, тяжёлый подбородок, — только в глазах, тёмных, как у самого Данияра, плескалось что-то тёплое. Одобрение. Гордость. Сдерживаемая радость.

— Здрав будь, сын, — сказал отец, когда Данияр подошёл. Голос низкий, с хрипотцой, привыкший командовать на сходе и в поле. — Дождались.

— Здравствуй, отец.

Они не обнимались прилюдно. Только короткий взгляд, которым обменялись мужчины, и крепкое рукопожатие. Отец стиснул ладонь так, что кости хрустнули — проверяя, не ослаб ли за службу, не размяк ли на казённых харчах. Данияр ответил тем же, сжал со всей силы, чувствуя, как напряглись мышцы предплечья. Богояр едва заметно кивнул, чуть приподнял уголок губ.

— Входи. Вечерять пора.

Данияр кивнул, но прежде обернулся на Чубара: конюх, долговязый парень по имени Егорка, уже взял коня под уздцы, гладил по морде, приговаривая что-то ласковое.

— Только коня обиходить надо. Чубар умаялся, два дня без роздыху.

— Обиходят, не впервой, — отрезал отец. — Идём.

Данияр медленно пошёл ко крыльцу, чувствуя спиной сотню взглядов. Слуги, что толпились у ворот и у колодца, кланялись, но украдкой разглядывали его — выправка, новый плащ из добротного тёмно-синего сукна, подарок княжьего казначея за прошлый поход, сапоги с медными накладками, рукоять меча, выглядывающая из-за плеча.

Мальчишки, что крутились у крыльца, грызя соломинки, смотрели с восторгом, разинув рты. Для них он был герой, вернувшийся со службы, почти легенда. Для отца — надежда рода, продолжатель дела. Для матери — исхудавший сын, которого надо откормить.

А для себя он не знал, кто он теперь. Между миром, где он рубился с южанами у Каменного ручья, где кровь заливала глаза и надо было держать строй, и этим, где пахнет яблоками и мычит скотина, была пропасть. И он только что перешагнул её, но всё ещё стоял на краю, оглядываясь назад.

На крыльце, под кистями калины, что лезли прямо на резные перила, его уже ждали младшие. Радослав, средний брат, стоял чуть поодаль, опершись плечом о столб. Светловолосый, сероглазый, в доброй льняной рубахе, расшитой по вороту, он улыбался широко, радостно, даже слишком. Но Данияру, с его намётанным глазом, на миг показалось, что улыбка эта какая-то… Впрочем, могло и померещиться с дороги.

— Братец! — Радослав шагнул вперёд, обнял его, хлопнул по спине. Объятие было крепким, но поспешным. — Вернулся! А я уж думал, ты там насовсем останешься, при князе. Воеводой заделаешься, забудешь про родное гнездо.

— Служба есть служба, а дома лучше, — ответил Данияр, высвобождаясь из объятий и вглядываясь в лицо брата. Радослав отвёл глаза, поправил рубаху. — А ты всё такой же. Не женился ещё?

— Э, успеется. — Радослав махнул рукой, взгляд его на миг ушёл в сторону, к воротам, где всё ещё толпился народ. — Тут без тебя скучно было. Расскажешь про поход? Говорят, вы там с чудью рубились?

— Да, позже.

Данияр шагнул в сени, и его накрыло домом. После яркого солнца здесь было сумрачно, прохладно, пахло деревом, сушёными травами, свежим хлебом, топлёным молоком — тем особым духом жилого дома, который не спутаешь ни с чем. Из горницы доносился женский смех — сестра, Гаяна, наверное, с нянькой возится. Жизнь текла своим чередом, без него.

Он вошёл в горницу, и смех стих. Гаяна, пятнадцатилетняя, тоненькая, как тростинка, с длинными русыми косами, уложенными венцом вокруг головы, всплеснула руками, подскочила с лавки и бросилась к нему.

— Даня! Даня приехал!

Он подхватил её на лету, закружил, чувствуя, как в груди наконец-то отпускает что-то сжатое, каменное. Сестрёнка пахла мёдом и яблоками — набегалась, видать, в саду, пока не загнали в дом. Пахло от неё детством, беззаботностью, тем, чего у него самого уже не было и не будет.

— Пусти, окаянный! — смеялась Гаяна, колотя его кулачками по плечам. — Задушишь! Уронишь!

— Не задушу и не уроню, — усмехнулся Данияр, ставя её на пол и оглядывая. — Выросла-то как! Вон, невеста, женихи сватов уже засылали?

Гаяна густо покраснела, уткнулась лицом в его плащ, потом спряталась за спину матери, которая уже входила следом, вытирая руки о передник. А Данияр вдруг поймал себя на мысли, что здесь, в этом тёплом кругу, он чувствует себя чужим. Не потому, что его не любят. А потому, что он слишком долго был там, где любовь измерялась иначе — верностью в бою, остротой меча, умением не подвести побратимов, прикрыть спину в сече.

Здесь были другие мерки.

Мать суетилась у стола, смахивала несуществующие крошки, двигала миски, причитала:

— Садись, садись, сынок, с дороги-то. Устал, поди, на костях-то трястись. Я велела баню топить, попаришься, потом спать. А пока поешь. Щи у меня сегодня наваристые, с говядиной, как ты любишь. И пироги, пироги-то с яблоками, свежие, сама пекла…

Отец уже сидел во главе стола, на своём обычном месте, под образами. Он не вмешивался в бабью суету, только поглядывал на сына из-под густых бровей, ждал, когда усядутся.

Данияр сел на лавку, принял из материных рук миску с дымящимися щами — запах капусты, мяса, укропа ударил в нос, заставил желудок сжаться от голода, — отломил краюху ржаного хлеба, мягкого, ещё тёплого. Ел молча, сосредоточенно, чувствуя, как по телу разливается тепло. Мать подкладывала ему ещё и ещё, пододвигала пироги, наливала квасу.

— …А лето нынче доброе, — говорила она, присаживаясь рядом. — Сена накосили много, яблоки родятся, ой, уродились, завались. Варенья наварили, пастилы насушу, как бабка учила. Помнишь, ты в детстве любил пастилу с чаем?

Он кивнул, прожевал.

— А тут ещё Злата, купеческая дочка, заезжала с матерью, — мать понизила голос, но так, чтобы слышали все. — Гостинцев привезла, мёду, орехов. Красивая, умная, скромная. И семья при деньгах, лавку в Сумерье держат, не бедствуют. Хорошая партия, сынок. Ты подумай.

Данияр поднял глаза от миски. Мать смотрела выжидающе, отец хмыкнул в усы, Радослав, сидевший напротив, усмехнулся непонятно чему и уткнулся в свою тарелку. Гаяна хихикнула, прикрыв рот ладошкой.

— Я подумаю, матушка, — сказал он ровно, чтобы не обидеть. — Дай хоть с дороги очухаться.

— Очухаешься, очухаешься, — закивала Мирослава. — А время не ждёт. Девка на выданье, к ней уже сватались, да отец отказал — не те женихи. А ты при мече, при князе, роду известного. Самое то.

Данияр молча жевал, кивал, но мысли были далеко. За окном, в прорехе между занавесками, догорал закат — розовый, золотой, тёплый свет ложился на столешницу, на руки матери, на иконы в углу. Где-то далеко, за лесами, за реками, остались его побратимы, осталась та жизнь, простая и ясная: приказ — исполнение, враг — удар, смерть — неизбежность. А здесь всё было сложно, запутанно, полно слов, которые надо говорить, и ожиданий, которым надо соответствовать.

Он просто сидел за столом, в кругу семьи, жевал пирог с яблоками, слушал мамин голос, и пытался вспомнить, как это — быть дома.

— Братец, — голос Радослава вырвал его из забытья. — А правда, что князь собирает новый поход на север? Осенью?

Данияр посмотрел на брата. В серых глазах Радослава горело что-то странное — не просто любопытство, а, может, зависть?

— Правда, — коротко ответил он. — А тебе что за дело?

Радослав пожал плечами, отвёл взгляд.

— Так, интересно.

Мать всплеснула руками:

— Какой поход? Осенью? Да ты ж только вернулся, сынок! Небось, отдохнуть надо, жениться, хозяйством заняться. Отец, скажи ему!

Богояр кашлянул в кулак, поскрёб бороду.

— Служба есть служба, — повторил он слова сына. — Коли князь позовёт, отказываться не по чину. Но ты, Данияр, сам решай. Ты теперь взрослый.

Взрослый. Данияр криво усмехнулся про себя. Там, в походе, он был взрослым. А здесь, за этим столом, он снова чувствовал себя мальчишкой, которого мать кормит с ложечки и сватает купеческих дочек.

За окном совсем стемнело. В горницу вошла Агафья, поклонилась:

— Банька готова, Данияр Богоярович. Жарко натопила, веники берёзовые запарила.

Данияр с облегчением поднялся из-за стола. Баня — это то, что нужно. Смыть дорожную пыль, смыть усталость.

— Иду, Агафья.

Он вышел в сени, нашарил в темноте дверь, шагнул во двор. Звёзды уже зажглись, высокая луна висела над садом, заливая всё серебристым светом. От яблонь тянуло прелью и сладостью. Где-то залаяла собака, ей ответила другая.

Данияр обернулся, посмотрел на дом. Белые стены сияли в лунном свете, а кусты калины, что обступали их со всех сторон, чернели тяжёлой, густой тенью. Калинова усадьба. Его дом. Он смотрел на него и пытался понять, почему это белое сияние кажется ему сейчас чужим.

Дом жил своей жизнью.

Данияр глубоко вдохнул ночной воздух, пахнущий дымом из банной трубы, и медленно пошёл к срубу, стоявшему на задах усадьбы. Там, в темноте, горел огонёк — Агафья оставила свечу на крыльце.

Он разделся в предбаннике, скинул пропотевшую рубаху, порты, сапоги, шагнул в жаркую, пахнущую берёзовым листом темень парилки. Плеснул ковш на камни — пар взвился, приятно обдал лицо, грудь. Хорошо.

Он лёг на полок, закрыл глаза. Тело ныло от долгой скачки, но это была приятная боль. Где-то в доме, за стенами, остались мать, отец, брат, сестра. А здесь, в бане, он был один. Только пар и тишина.

И в этой тишине он вдруг отчётливо понял: дом уже не тот. А нет, дом тот же, но он сам — другой. И как теперь жить с этим другим — он не знал.

За стеной, в темноте, хрустнула ветка. Кто-то ходил по двору. Данияр насторожился, прислушался. Шаги стихли. Наверное, Егорка коня пошёл проведать.

Или не Егорка.

Данияр отогнал мысль. Хватит с него подозрений. Он дома. Всё хорошо.

Глава 2

Утром следующего дня Данияр поднялся чуть свет. В горнице было душно — мать на ночь наглухо закрыла ставни, чтобы комары не заели, и теперь пахло затхлым деревом, вчерашними щами и ещё чем-то тяжёлым, осевшим за ночь. Он полежал немного, глядя в потолок, прислушиваясь к непривычной тишине.

В Сумерье по утрам всегда было шумно. Ещё затемно кричали петухи, перекликалась стража на стенах, гремели ворота, выпуская обозы, где-то ржали кони, ругались возницы. А здесь — только мычание коров, далёкое, приглушённое расстоянием, да мышиная возня под полом. Скреблась мышь настойчиво, деловито, и этот звук почему-то раздражал больше, чем любой утренний гомон в казармах.

Надо было вставать. Но вставать не хотелось.

Вчерашний вечер вымотал сильнее любого перехода. Мать всё говорила и говорила, словно пыталась за один вечер выговорить всё, что накопилось за месяцы разлуки. Отец молча кивал в бороду, изредка вставлял короткие вопросы. Радослав лез с расспросами про поход — глаза у него горели каким-то нездоровым, лихорадочным блеском, и это тоже царапало. Гаяна крутилась под ногами, лезла обниматься, хихикала. К тому моменту, когда все наконец разошлись по своим углам, Данияр чувствовал себя так, будто в одиночку выстоял против дюжины южан.

Он сел на лавке, нашарил ногами сапоги. Кожа сапог за ночь задубела, нога влезала туго, пришлось повозиться. Чубар, небось, уже отдохнул, надо бы проведать. Но сперва — умыться.

Во дворе было свежо, роса ещё не обсохла — трава под ногами холодила щиколотки, оставляя на сапогах тёмные мокрые следы. Данияр плеснул в лицо водой из бадьи, стоявшей у крыльца, растёр шею ладонями, с наслаждением вдохнул утренний воздух. Пахло мокрой травой, привядшими за ночь цветами и чуть-чуть дымком — в людской уже топили печь, готовили завтрак для челяди. Где-то за тыном заливался петух, но здесь, во дворе, было почти безлюдно.

Конюх, парнишка Ефим, возился с Чубаром у коновязи. Увидев Данияра, он вытянулся, замер, даже в лице изменился — оробел.

— Здрав будьте, Данияр Богоярович! — выпалил он скороговоркой. — Я вашего коня уже почистил, овса задал, напоил. Всё как велели.

— Добро, — кивнул Данияр, подходя к Чубару.

Конь ткнулся мордой в плечо, фыркнул, горячим дыханием обдал шею, ища угощение. Данияр похлопал его по шее, провёл ладонью по гладкой, уже сухой шерсти, проверил, хорошо ли затянута подпруга. Чубар довольно косил глазом, перебирал ногами. Всё было в порядке. Можно было идти.

Но идти назад в дом не хотелось. Там уже, поди, мать хлопочет с завтраком, скоро начнутся новые разговоры: кто приезжал, что сказали, кого сосватали, какие новости в уезде. Липкая, обволакивающая обыденность, от которой за эти четыре года службы он отвык.

— Пойду пройдусь, — сказал он скорее себе, чем Ефиму. — Коли отец спросит, я в саду.

— Слушаюсь, — выдохнул парнишка и снова уткнулся в Чубара.

Сад начинался сразу за амбаром. Старые, ещё дедом саженные яблони стояли плотными рядами, их корявые стволы поросли мхом, кроны смыкались вверху, образуя зелёный шатёр. Данияр толкнул калитку, и она привычно скрипнула — тот самый скрип, что он помнил с детства. Высокий, жалобный, на две ноты. Сколько раз он, мальчишкой, пролезал в эту калитку, чтобы улизнуть от уроков или спрятаться от материнского гнева после очередной проделки.

В саду было тихо и золотисто. Солнце уже поднялось, но ещё не пекло — только мягко золотило листву, пробиваясь сквозь ветки и ложась на траву тёплыми пятнами. Яблоки висели гроздьями, тяжёлые, наливные, кое-где уже тронутые румянцем — красные бока горели на солнце, как маленькие фонарики. Шмели гудели в траве, деловито перелетая с цветка на цветок, и в этом гуле было что-то родное и умиротворяющее, то, чего он не слышал годами. Там, в степи, шмелей не было — только злые слепни да оводы, от которых кони бесились.

Данияр медленно шёл по тропинке, раздвигая палкой, подобранной у калитки, высокую крапиву. Трава здесь была по пояс, некошеная — значит, сюда редко заходили. Только он в детстве да, может, Радослав с мальчишками.

Вон там, под той раскидистой яблоней, они с Радославом однажды устроили штаб. Натаскали досок от старого забора, соорудили шалаш, сидели, ели «краденые» яблоки — хотя какие они краденые, свои же, — и строили планы, как убегут в разбойники, станут атаманами, завоюют целое царство. Радослав тогда был маленький, лет семи, вертелся под ногами, но Данияр терпел — брат всё же, хоть и надоедливый.

Данияр остановился под той самой яблоней. Шалаша, конечно, давно не было — ветер разнёс, дожди сгноили, — только несколько полусгнивших досок валялись в траве, присыпанные листьями. Он усмехнулся, вспомнив, как они с Радославом поссорились из-за того, кому быть главным атаманом. Радослав расплакался, побежал ябедничать матери, а Данияру потом влетело от отца — не за драку, а за то, что младшего обижает.

Хорошее было время. Простое.

Он прислонился спиной к шершавому стволу, задрал голову вверх. Сквозь листву просвечивало небо — яркое, летнее, без единого облачка. Откуда-то тянуло мёдом — наверное, рядом цвели поздние травы, а может, дикий бортевой улей где-то в дупле. Данияр закрыл глаза и слушал.

Гул шмелей, шелест листвы под лёгким ветерком, далёкий крик петуха, стук колёс где-то на дороге. И вдруг — смех. Женский, звонкий, совсем рядом, словно кто-то прыснул в кулак прямо за его спиной.

Данияр вздрогнул, отдёрнулся от ствола, открыл глаза, прислушался. Смех повторился, но уже тише, и словно бы удалялся, таял в листве.

Он огляделся — никого. Только ветки качнулись в той стороне, где сад граничил с оврагом, качнулись без ветра. Должно быть, девки с бараков ходят тут тайком, думают, что их никто не видит. Мать строго-настрого запрещала сезонным работницам шастать по этой части сада, но они всё равно лазили — за паданцами, за дикими грушами, а то и просто так, посидеть в тени, поболтать.

Данияр не стал идти на звук. Не его это дело — ловить девок, гонять их по саду. Он вообще не хотел сейчас никого видеть. Только сад и тишину.

Он пошёл дальше, туда, где тропинка спускалась к речке. Ноги сами вынесли к знакомому обрыву. В детстве они здесь купались, ныряли с кручи, ловили раков в норках под берегом. Отец однажды чуть не выпорол, когда узнал, что Данияр переплыл на ту сторону — глубоко было, опасно, омут. Но Данияр тогда уже чувствовал себя взрослым, воином, хоть и было ему всего двенадцать, и отцовские запреты казались ему глупыми, мальчишескими.

Теперь он понимал, почему отец злился. Теперь он сам иногда ловил себя на том, что смотрит на мальчишек, которые лазят по деревьям или носятся по двору с палками вместо мечей, и хочет крикнуть: «Слазь, убьёшься!», «Не беги, упадёшь на палку!» Старость, что ли, подкрадывается? Так ему всего двадцать три.

Он усмехнулся собственным мыслям и остановился у обрыва. Речка внизу блестела на солнце — ленивая, тёплая, заросшая кувшинками у берегов. Свияга. Та самая, через которую он вчера переправлялся, но здесь она была шире, спокойнее. На том берегу паслись чьи-то козы, мальчишка-пастух сидел в тени ракиты и, кажется, спал, свесив голову. Тишина, покой, благодать.

Данияр присел на траву прямо у обрыва, сорвал длинную травинку, зажал в зубах. Хорошо здесь. Не то что в Сумерье — вечно суета, вечно надо быть настороже, ждать приказа, держать спину прямо, слушать, не крикнет ли дозорный, не зазвенит ли тревога. Здесь можно было расслабиться, стать просто собой. Тем мальчишкой, который бегал босиком по росе и «воровал» яблоки у своего же отца, потому что краденое всегда вкуснее.

Он сплюнул травинку и поднялся. Надо было возвращаться. Мать, верно, уже заждалась, скоро пошлёт Агафью искать.

Он пошёл обратно той же тропинкой, раздвигая крапиву. Когда проходил мимо той самой яблони, где недавно слышал смех, его взгляд упал на землю. В мокрой от росы траве, ещё не просохшей в тени, отчётливо виднелись следы — маленькие, женские, босые. Пальцы отпечатались, пятка. Кто-то здесь прошёл совсем недавно, может, даже когда он стоял, прислонившись к стволу. И следы вели не в сторону бараков, а глубже в сад, к старой рябине, что росла у самого оврага, свесив тяжёлые гроздья ещё зелёных ягод.

Данияр посмотрел в ту сторону. Из-за рябины никто не выглядывал, только ветки чуть подрагивали, словно кто-то только что отдёрнув руку, задел их. Он хмыкнул — прячутся, значит. Ну и пусть прячутся. Не его забота.

Он пошёл к дому, но краем глаза всё же заметил рыжее пятно среди листвы. Мелькнуло и пропало, словно его и не было. Волосы, что ли? Или просто солнце на листьях рябины сыграло? Рябина ещё зелёная, не красная. Значит, волосы.

Данияр не обернулся. Ещё будут тут всякие девки ему голову морочить, по кустам прятаться, смеяться за спиной. Он воин, княжий человек, ему о другом думать надо. О службе, о долге.

А рыжее пятно так и осталось в памяти — непонятно почему. Словно заноза, которую не видно, но чувствуешь, и чем дальше, тем сильнее. Он отогнал видение, как назойливого слепня.

Когда он вернулся во двор, мать уже стояла на крыльце, подбоченившись, в таком же тёмном сарафане, но уже без праздничной вышивки — будничном. Лицо у неё было строгое, но в глазах пряталась усмешка.

— Завтракать будешь али так и будешь по садам шастать? — крикнула она. — Простынет ведь всё! Я уж и разогревала, и пироги в печь ставила. А он гуляет!

— Иду, матушка, иду, — отозвался Данияр, отряхивая штаны от приставших травинок и сухих листьев.

Он поднялся на крыльцо, мать вдруг шагнула к нему, поправила ворот рубахи, сбившийся на сторону, и тихо, чтоб никто не слышал, спросила:

— Всё хорошо, сынок? Ты какой-то задумчивый уже с утра.

— Всё хорошо, мам, — ответил он, чувствуя, как от этих простых слов сдавило горло. — Просто привыкаю.

Она кивнула, ничего не сказала больше, только погладила по плечу и пошла в дом, к столу.

Данияр шагнул за ней, но перед тем, как войти, всё же оглянулся. Там, за зелёной стеной сада, за белыми стенами дома, за кустами калины, было его детство.

Глава 3

После завтрака, который мать всё-таки впихнула в него силком, Данияр снова потянулся к саду. В горнице было душно — солнце, поднявшееся уже высоко, накалило стены, и даже открытое окно не спасало. Отец ушёл по делам, Радослав куда-то запропастился, а Гаяна с нянькой возились в светёлке. Сидеть и слушать, как мать перебирает его будущих невест, не было никаких сил.

— Пойду проветрюсь, — буркнул он, поднимаясь из-за стола.

— Опять? — Мирослава поджала губы, но скорее для порядка. — Чего ты там забыл, в саду-то? Жара какая, оводы…

— Воздухом подышать, матушка. — Он уже был на пороге. — В Сумерье в казармах таким не надышишься.

Мать махнула рукой — иди уж, неслух. Данияр вышел во двор, щурясь на солнце. День разгорался, обещал быть знойным. В тени амбара лениво возились куры, зарывшись в пыль, где-то сонно брехала собака. Он свернул к саду, толкнул знакомую калитку, и привычный скрип её петель отозвался в груди сладкой, щемящей тоской.

Полуденный сад встретил его гулом — пчёлы гудели в цветущих травах, тяжёлые шмели перелетали с ромашки на клевер. Воздух был густой, пряный, настоянный на мёде и разогретой на солнце листве. Яблоки висели зелёными гроздьями, обещая будущий урожай. Данияр пошёл по тропинке, не разбирая дороги, просто куда ноги несут. Мысли текли лениво, как смола по коре. О службе, о князе, о том, что осенью, видать, снова будет поход — на севере неспокойно.

Он остановился. Что-то изменилось. Воздух, что ли, стал другим? Или просто ветер переменился?

И он увидел её.

Она стояла под старой яблоней. Стояла на цыпочках, тянулась к ветке с крупным, ещё зелёным, но уже обещающим румянец яблоком, и вся её тонкая фигурка вытянулась в струну. Солнце било сквозь листву и падало прямо на неё — горячий луч высвечивал рыжие волосы, собранные кое-как, выбившиеся пряди горели, как пламя.

Данияр замер. Сердце пропустило удар, потом ещё один, потом заколотилось где-то в горле. Он стоял, как вкопанный, боясь шевельнуться, боясь дышать — только смотрел.

Она была… Он не знал, как это назвать. Не то чтобы красивая — он видел красивых, у князя в тереме таких было полно, набелённых, нарумяненных. Эта была другая. Простая, в холщовой понёве, в выцветшей рубахе, босая. Волосы — огненные, непослушные — выбились из-под платка и падали на лицо, на плечи, на спину. Лица он пока не видел — она всё тянулась к яблоку, стоя на цыпочках, и ветка никак не давалась.

Она подпрыгнула — легко, как птица — ухватила яблоко, сорвала, и в этот момент обернулась.

Их взгляды встретились.

У неё были глаза — зелёные, яркие, как трава после дождя, и в них плескался испуг. Настоящий, животный испуг загнанной в угол лесной зверушки. Она замерла, прижимая яблоко к груди обеими руками, и смотрела на него снизу вверх широко распахнутыми глазами. Губы приоткрылись, но ни звука не вырвалось.

Данияр не мог пошевелиться. Время остановилось, растеклось. Он видел каждую веснушку на её вздёрнутом носу, каждую ресницу, каждую родинку. Видел, как дрожит её подбородок, как она кусает губу, пытаясь справиться со страхом. Видел, как солнце золотит её рыжие волосы, и они горят огнём на фоне зелёной листвы.

Она была хрупкая. Такая хрупкая, что казалось — дунь ветер, и сломается. Тонкие руки, тонкая шея, ключицы выступают под выцветшей тканью. И при этом в ней была какая-то скрытая сила, стержень, упрямство — в том, как она продолжала стоять, сжимая яблоко, в том, как смотрела на него, не отводя взгляда, хотя испуг в глазах был такой, что хоть кричи.

Он должен был что-то сказать. Представиться, объяснить, что он не страшный, что не обидит, но язык прилип к гортани. Он только стоял и смотрел, как дурак, на эту девчонку, от которой у него внутри всё перевернулось.

Она первой не выдержала. Быстро, испуганно метнулась в сторону, к оврагу, и пропала за кустами, только ветки качнулись. Данияр рванул было за ней, но остановился. Куда? Зачем? Она его боится. Ещё подумает, что он гнаться будет, как зверь какой.

Он остался стоять под яблоней, тяжело дыша. Сердце колотилось, как бешеное. В руке он вдруг обнаружил, что сжимает какую-то ветку — оказывается, он вцепился в неё, сам не заметил как.

Вокруг всё так же гудели пчёлы, так же пахло яблоками и нагретой травой, так же светило солнце. Но мир стал другим. Совсем другим.

Данияр провёл рукой по лицу, вытер внезапно выступивший пот. Он подошёл к той самой яблоне, где только что стояла она. Поднял с земли оброненный платок — простой, холщовый, с вышитым краем. Поднёс к лицу. Пахло травами и чем-то свежим, чистым, как утренняя роса.

Он сунул платок за пазуху и пошёл прочь. Надо понять, что это сейчас было. Кто она? Откуда? Девка с бараков, яблоки собирает, понятное дело. Но как такое возможно, чтобы от одной встречи внутри всё перевернулось?

Он вышел из сада, прошёл мимо амбаров, сам не заметил как. Очнулся только у конюшни, где Ефим всё ещё возился с Чубаром. Парнишка глянул на него, удивился, видно, что барин сам не свой, но спросить не посмел.

Данияр вошёл в стойло, прижался лбом к тёплой лошадиной шее. Чубар всхрапнул, повёл ухом, но стоял смирно, чувствуя, что хозяину нехорошо.

— Чубар, — прошептал Данияр. — Чубар, я пропал. Совсем пропал.

Конь только фыркнул в ответ. А Данияр стоял и смотрел в одну точку, видел перед собой только её — рыжие волосы в солнечном свете, зелёные глаза, полные испуга, и яблоко, прижатое к груди.

Рыжее пятно из сада обрело имя. Только какое он пока не знал.

Глава 4

Утро в Калиновой усадьбе началось рано. Ещё затемно запели петухи, им ответили в соседних дворах, и скоро весь птичий базар стоял над крышами, будто само небо решило напомнить, что день будет жарким. Данияр открыл глаза, когда первые солнечные лучи только тронули верхушки яблонь за окном. В горнице было свежо — мать на ночь открывала ставни, чтобы выстудить натопленное за день, и теперь пахло уличной прохладой, мокрой от росы травой и чем-то сладким, что тянуло из сада.

Он лежал, глядя в потолок, и перед глазами снова вставало вчерашнее. Рыжие волосы. Зелёные глаза. Испуг, сменившийся любопытством. Он перебирал в памяти каждое мгновение, каждую деталь, и сердце начинало колотиться чаще, будто он не лежал на лавке, а снова стоял под яблоней, боясь спугнуть видение.

Вставать не хотелось. Но в доме уже зашевелились: где-то хлопнула дверь, загремели ухваты в печи, мать запричитала на кухне, выговаривая кому-то из челяди за вчерашнее. Данияр натянул штаны, сунул ноги в сапоги, накинул чистую рубаху — ту, что мать приготовила с вечера, белую, с вышивкой по вороту. Волосы пригладил ладонью, заправил за уши.

Из горницы вышел, когда мать уже накрывала на стол. Пахло свежим хлебом, топлёным молоком, жареным салом — домашним, сытным, уютным. Мирослава окинула его быстрым взглядом, осталась довольна.

— Садись, сынок. Завтракать будешь.

— Не хочется, матушка.

— Как это не хочется? — она всплеснула руками. — С дороги отъесться надо, а ты «не хочется». Садись, говорю!

Он сел, взял ложку, принялся за кашу, хотя кусок в горло не лез. Мысли были далеко. Мать что-то говорила, перечисляла, что сегодня надо сделать, но он слушал вполуха, кивал, и всё ждал, когда можно будет уйти.

Гаяна прибежала заспанная, с растрёпанной косой, плюхнулась рядом, потянулась к пирогу. Данияр погладил её по голове, она улыбнулась, но он уже смотрел в окно, на сад, где за зелёной стеной яблонь скрывалось то, что манило его с самого пробуждения.

— Пойду пройдусь, — сказал он, едва доев.

— Опять? — мать поджала губы. — Хоть бы брата с собой взял. Радослав! — крикнула она в сени. — Радослав, поди сюда!

Радослав появился на пороге — сонный, лохматый, рубаха нараспашку. Взглянул на брата, на мать, зевнул.

— Чего?

— Пойди с братом, прогуляйтесь. А то он всё один да один, ровно неприкаянный.

— Да ну, — отмахнулся Радослав. — Жарко. Я лучше посплю ещё.

Он зевнул ещё раз и скрылся в своей горнице. Мирослава покачала головой, но настаивать не стала. А Данияр уже был на крыльце.

* * * * *

Солнце поднялось высоко, и жара стояла плотная, липкая. Даже в тени амбаров воздух дрожал, нагретый, густой, пахло навозом, нагретой смолой с крыш, сухой пылью. Куры зарылись в труху под забором, лениво перебирая крыльями, собака спала в конуре, высунув язык. Данияр миновал двор, толкнул калитку сада, и его накрыло другой жизнью.

Здесь было прохладнее. Высокие яблони смыкали кроны, создавая зелёный шатёр, сквозь который солнце пробивалось редкими золотыми лучами. Пахло землёй, нагретой за день, прелыми листьями прошлогодними, цветущей мятой, что разрослась у стволов. Где-то в траве неумолчно стрекотали кузнечики, над головой гудели шмели, перелетая с цветка на цветок. Тропинка, знакомая с детства, вела в глубь сада, мимо старых, корявых стволов, мимо кустов крыжовника, что уже отплодоносил и стоял серый, пыльный.

Данияр шёл не спеша, хотя сердце колотилось где-то в горле. В руке он сжимал ветку, сорванную у калитки, и машинально сбивал ею высокую крапиву, что лезла на тропу. Вчера он нашёл её здесь, у рябины. Сегодня придёт ли? А если нет? Если испугалась?

Он свернул к оврагу, где росла та самая рябина, и замер.

Она была там.

Сидела на траве, поджав под себя босые ноги, и перебирала яблоки в большой плетёной корзине. Корзина была старая, потрёпанная, с обломанным краем, но полная — доверху навалены зелёные, ещё жёсткие яблоки, кое-где с румянцем на боку. Рядом лежал выцветший платок, который она, видно, сняла, когда пришла сюда, и теперь рыжие волосы свободно падали на плечи, на спину, закрывая лицо. Она напевала что-то тихонько, негромко, и голос у неё был чистый, тонкий, как струйка воды.

Данияр стоял, боясь дышать. Вчера он видел её мельком, испуганную, готовую бежать. Сегодня она была спокойной, расслабленной, и он мог разглядеть её как следует.

Платье на ней было простое, домотканое, понёва тёмно-синяя, местами выцветшая, рубаха белая, с вышивкой по вороту — незатейливой, красной ниткой, какой-то узор вроде колосков. Рукава закатаны выше локтя, и руки её, тонкие, с выступающими косточками, были в ссадинах и царапинах — видно, работа в саду не сахар. Пальцы, перебиравшие яблоки, были проворные, ловкие, но тоже все в мелких ранках, с обломанными ногтями. На шее — тоненькая, едва заметная цепочка, а на ней что-то маленькое, спрятанное за воротом. Оберег, наверное.

Она подняла голову, поправила выбившуюся прядь, и в этот момент солнечный луч пробился сквозь листву, упал прямо на её лицо. Данияр увидел — и замер.

Она была не просто хороша. Она была… он не знал, как назвать это словами. Глаза — зелёные, яркие, как молодая трава после дождя, брови — рыжие, вразлёт, чуть удивлённые, нос с веснушками, губы полные, чуть припухшие, будто она только что грызла яблоко. А волосы… волосы горели на солнце, отливали медью, и в них запутались сухие травинки и маленький белый лепесток — видно, пока плела венок, не заметила.

Венок лежал тут же, на траве, недоплетённый — ромашки, васильки, колокольчики, перевитые травинками. И от этого венка, от этих простых полевых цветов вдруг стало так остро, так щемяще понятно, какая она ещё юная. Ей, наверное, шестнадцать едва.

Данияр вдруг остро ощутил разницу между ними. Он — двадцать три, воин, прошедший походы, знающий и смерть, и женщин. Она — девчонка, которая плетёт венки из ромашек и мечтает о замужестве, как о чуде. Что он здесь делает? Зачем пришёл?

Он шагнул вперёд, и под ногой хрустнула ветка. Она вздрогнула, обернулась, и в глазах её снова плеснулся испуг — такой же, как вчера. Она подалась назад, прижимаясь спиной к стволу рябины, и замерла, готовая в любой миг сорваться и бежать. Венок покатился по траве, растрепался.

— Не бойся, — выдохнул Данияр, поднимая руки. Голос прозвучал хрипло, и он сам испугался этого звука. — Я не обижу.

Она молчала. Только смотрела на него во все глаза, и взгляд её метался — от лица к мечу на поясе, от меча к рукам, от рук к сапогам, к широким плечам, и снова к лицу. Он стоял против солнца, и она щурилась, разглядывая его. Потом моргнула, и в глазах её мелькнуло что-то — удивление, кажется. Или любопытство.

Она смотрела на него, и он вдруг подумал: что она видит? Высокого, широкоплечего, с тёмными, выгоревшими на солнце волосами, с грубыми чертами лица, которые успела проложить походная жизнь. На левой брови — тонкий шрам, память о стычке с ушкуйниками на севере. Руки большие, с выступающими венами, с мозолями от меча и поводьев. Для неё, такой тоненькой, хрупкой, он, должно быть, кажется великаном. Чудищем из страшной сказки.

— Я… — он запнулся, чувствуя себя последним дураком. Опустил руки, стараясь выглядеть менее угрожающе. — Я вчера тут гулял. И ты… ты убежала. Я испугал тебя, что ли?

Она молчала. Только ресницы дрожали, и он видел, как на её шее, у самого ворота, бьётся тонкая жилка — часто-часто.

— Ты не бойся, — повторил он, и голос стал мягче. — Я Данияр. Сын Богояра. Я… я не кусаюсь. Ну, иногда только…

Он попытался улыбнуться, и улыбка вышла кривая, неуклюжая, но она вдруг моргнула, и в самой глубине зелёных глаз мелькнуло что-то похожее на смешинку. Всего на миг. Потом испуг вернулся, но уже не такой сильный — приглушённый, словно она сама с ним боролась.

— Параскея, — выдохнула она еле слышно. — Зовут меня.

Голос у неё оказался низкий, грудной, совсем не под стать тоненькой фигурке. И говорила она нараспев, как говорят в их деревенских краях — с мягким «г», с растянутыми гласными. Имя прозвучало как музыка — непривычная, чужая, красивая.

— Параскея, — повторил он, пробуя имя на вкус. — Это по-каковски? Не по-нашенски вроде.

— Восточное, — ответила она чуть смелее. — Матушка говорила, там у них на Востоке богиня такая есть. Параскея. Ей молятся, когда… когда…

Она запнулась, снова сжалась. Щёки её, и без того розовые от солнца, залились густой краской — от шеи до корней волос. Рыжие брови сошлись на переносице, словно она сама себя ругала за то, что ляпнула лишнее.

— Когда что? — спросил Данияр мягко, хотя уже догадывался. Откуда-то изнутри поднималось странное, тёплое волнение.

— Когда замуж хотят, — выпалила она и тут же прикусила губу, словно поняла, что с господами так не разговаривают.

Данияр не сдержал улыбки. До того забавной она ему показалась в этот миг — смущённая, красная, с этим дурацким венком, валяющимся в траве. И в то же время внутри кольнуло острое, почти болезненное осознание: она совсем ребёнок. Наивная девчонка. А он, видавший виды воин, стоит тут и млеет, как сопливый мальчишка.

— А ты замуж хочешь? — спросил он и сам удивился своей наглости.

Она вскинула на него глаза — в них уже не было испуга, только возмущение пополам с удивлением.

— А тебе-то что? — выпалила она и тут же зажала рот ладонью, испуганно оглядываясь, не слышал ли кто.

Данияр рассмеялся. Впервые за последние дни — легко, свободно, от души. Смех разогнал остатки напряжения, и он вдруг почувствовал себя не воином, не сыном хозяина, а просто молодым парнем, которому нравится эта рыжая девчонка.

— Вот ты какая, — сказал он, отсмеявшись. — С характером.

Она смотрела на него настороженно, но в глазах уже не было того животного ужаса. Только любопытство — жгучее, детское, которое она изо всех сил пыталась спрятать.

— А ты чего по саду ходишь? — спросила она вдруг, кивая на его сапоги, на меч, на вышитую рубаху. — Господское дело разве — по садам шастать?

— А что, нельзя? — он присел на корточки, чтобы быть с ней на одном уровне, и земля под ногами была тёплой, сухой, пахла нагретой травой и муравьями. — Сад этот мой. Вернее, отцовский. А я в нём вырос. Каждое дерево помню.

Она молчала, но по глазам видел — не верит. Или верит, но не понимает, как можно вот так, запросто, сидеть на корточках перед какой-то сезонницей.

— Ты здешняя? — спросил он, кивая в сторону бараков. — С сезонными пришла?

— Из-под Низины мы, — ответила она неохотно, теребя край фартука. — С матушкой. Она там, в саду, работает. А меня вот… — она запнулась, отвела взгляд, — послали паданцы собрать. Бабы сказали, тут много под яблонями.

Она соврала. Он понял это сразу — по тому, как отдёрнула взгляд, как закусила губу, как пальцы её сжали край корзины. Не за паданцами она сюда пришла — вон, яблоки на дереве, а не под ним. И в корзине у неё не паданцы, а те, что сама нарвала, хорошие, отборные. А теперь просто сидела, плела венок, пряталась от всех в тени рябины. Но спрашивать не стал. Не его дело. Да и не хотелось спугнуть её недоверием.

— А лет тебе сколько? — спросил он вместо этого, стараясь, чтобы голос звучал как можно более небрежно.

— Семнадцать, — ответила она и вдруг насторожилась: — А что?

— Да ничего. — Он пожал плечами, сминая в пальцах травинку. — Просто интересно.

Семнадцать. Совсем девчонка. Шесть лет разницы — много это или мало? Мысль эта мелькнула и пропала, оставив лёгкую тень где-то в глубине сознания.

Она посмотрела на него долгим, изучающим взглядом. Потом медленно, словно боясь спугнуть, отпустила ствол рябины, за которым пряталась, и чуть подалась вперёд. Совсем чуть-чуть. Но Данияр заметил.

— А ты чего здесь? — спросила она тихо. — В смысле, в усадьбе. Ты ж вроде в Сумерье служишь, люди говорят.

— Люди много чего говорят, — усмехнулся он, снова ощущая прилив тепла оттого, что она интересуется. — Отслужил пока. В отпуске я на несколько дней. Домой приехал, родных проведать.

— А-а, — протянула она понимающе, но в глазах мелькнуло что-то — может, разочарование? Или просто любопытство угасло. — Ну, бывай.

Она вдруг резво вскочила на ноги, подхватила с земли упавший венок одной рукой, корзину — другой, и шагнула в сторону оврага. Данияр вскочил следом, едва не споткнувшись о собственную неловкость.

— Ты чего? Уже уходишь?

— Дела у меня, — буркнула она, не оборачиваясь. — Бабы хватятся, ругаться будут.

— Подожди! — окликнул он, и голос его прозвучал почти умоляюще. — А… а завтра ты придёшь? Сюда, к рябине?

Она остановилась. Не оборачиваясь, замерла на миг. Потом медленно, очень медленно повернула голову и посмотрела на него через плечо. В зелёных глазах плескалось что-то такое, от чего у Данияра снова пропало дыхание — и страх, и надежда, и детское, трогательное любопытство.

— А тебе зачем? — спросила она тихо.

— Просто, — сказал он. И добавил, повинуясь внезапному порыву: — Поговорить. Я тут никого не знаю. Скучно одному.

Она хмыкнула — недоверчиво, но в уголках губ дрогнула улыбка.

— Сын хозяина, а скучно, — сказала она, покачав головой. — Чудно.

И шагнула в кусты. Только рыжие волосы мелькнули в листве — и пропали. Данияр остался стоять под рябиной, глядя на качающиеся ветки, на тропинку, убегающую в глубь сада, и глупо, по-мальчишески улыбался. Где-то в вышине гудели шмели, в траве стрекотали кузнечики, пахло нагретой землёй, цветущей мятой и чем-то сладким, что висело в самом воздухе.

* * * * *


Вечером, когда он вернулся в дом, мать снова принялась за своё — про Злату, про выгодную партию, про то, что пора бы уже остепениться. Данияр слушал вполуха, кивал, а сам думал о другом. О рыжих волосах, зелёных глазах и голосе, низком, грудном, который до сих пор звучал в ушах.

— Ты меня слушаешь или нет? — обиженно спросила Мирослава.

— Слушаю, матушка, слушаю, — ответил он и взял со стола яблоко. Надкусил. Кислое, терпкое, ещё зелёное, пахнущее солнцем и садом. Он жевал и улыбался, сам не зная чему.

За пазухой, у самого сердца, лежали её платок и лепесток ромашки. А в голове — её имя, которое он повторял про себя снова и снова.

Параскея.

Глава 5

Она пришла.

Данияр уже и не надеялся — просидел под рябиной едва ли не с полудня, высматривая её среди яблонь. Утро выдалось жаркое, душное; солнце стояло в зените, и даже в тени сада воздух дрожал, настоянный на запахах нагретой листвы и прелых яблок, которых уже нападало под деревьями. Несколько раз мимо проходили бабы с корзинами — громко переговаривались, смеялись, поглядывали на него с откровенным любопытством. Одна, та, что помоложе, даже замедлила шаг, стрельнула глазами, но Данияр отвернулся, делая вид, что рассматривает ветки. Глупо, конечно. Сын хозяина торчит в саду целый день — чего это он?

А она пришла, когда солнце уже

...