автордың кітабын онлайн тегін оқу Год беспощадного солнца
Николай Волынский
Год беспощадного солнца
Роман-триллер
Шрифты предоставлены компанией «ПараТайп»
© Николай Волынский, 2019
«Жизнь удалась!» — утверждает о себе Дмитрий Евграфович Мышкин, заведующий патанатомическим отделением онкологической клиники. Но все рушится, когда он взламывает сайт Европейского антиракового фонда и узнает то, чего ему не следовало знать. Неожиданный арест, обвинение в убийствах… Мышкину грозит пожизненная тюрьма.
Кроме напряженного, динамичного сюжета читатель найдет в книге жесткий анализ современной действительности России, в том числе последних событий в Крыму и на Украине.
ISBN 978-5-4474-3854-8
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Оглавление
- Год беспощадного солнца
- 1. Опасная попутчица
- 2. Квартира профессора Шатрова
- 3. Литвак, мертвые старухи и синие черти
- 4. Глубинный смысл пьянства по Литваку
- 5. Бабушка русской демократии
- 6. Во всем виновато солнце
- 7. Арбузятник Ефим Беленький
- 8. Ладочников: только хакинг!
- 9. Питон и лиловый негр
- 10. Спор о Сионе. Иудей Пушкин
- 11. Полицейские и соседка Ольга
- 12. «Левые» трупы
- 13. Голодные вампиры и дуэт «Баккара»
- 14. Рембрандт Волкодавский. «Урок анатомии доктора Литвака»
- 15. Еврейские ветераны и бандерша из Хайфы
- 16. Тетродоксин для Ладочникова
- 17. Клементьева и Лев Троцкий
- 18. Остров Коневец
- 19. Погром
- 20. Как заключают сделку с правосудием
- 21. Спаситель из ФСБ
- 22. После ареста
- 23. Кокшанский и кристаллический вирус
- 24. Шантажист Демидов
- 25. Столетний мартель из Орли
- 26. Еще погром. Пропажа в судмедэкспертизе
- 27. Удар битой. Туманов
- 28. Огурец зомби. Кто такие хорошие люди
- 29. Сообщница Ольга
- 30. Сексот Робинзон
- 31. Летающий рояль и смертельный лексус
- 32. Последний подвиг Клюкина
- 33. Похоронен живым
- 34. Литвак и Марина
- 35. Прощай, полковник Костоусов!
- 36. Ширли Лютер Кинг и Татьяна Туманова
1. Опасная попутчица
Ангелу Ларисе
Задыхаясь и кашляя, спотыкаясь на каждом шагу, Дмитрий Евграфович Мышкин — патологоанатом Успенской онкологической клиники на Васильевском острове, 42 года, рост 198 сантиметров при весе 82 кг, словом, кости и немного мускулов — из последних сил одолел кирпичные ступеньки вокзальной лестницы. На последней споткнулся и едва не рухнул грудью на мягкий, ползущий под ногами асфальт. Поймал у самой земли очки, выпрямился, вернул их на нос и огляделся.
Вокруг было пусто, тихо и бескрайно. Он сотни раз бывал на сосновском вокзале, но сейчас оказался на чужой планете. На чудовищно раскаленной, где все вокруг расплывается и дрожит в такой же раскаленной атмосфере и, может быть, в следующую секунду сгорит, а пепел испарится. Правда, одна деталь была знакомой, вполне земной и бесспорной: далеко слева, у горизонта, темно-зеленой гусеницей лениво уползала за поворот электричка.
Мышкин опёрся мокрой спиной о круглую афишную тумбу и едва не свалил ее. Хотел выругаться — опять не получилось: за горло снова схватил приступ кашля и душил, выворачивая легкие наизнанку. Сердце колотилось так, что вот-вот разорвется перикард — он с профессиональным спокойствием, четко представил себе эту картину.
«Всё, бросаю курить. Немедленно. Нет, лучше завтра».
Он немного отдышался. «Пожалуй, лучше послезавтра… Хотя… какой смысл откладывать? Вечером… Вечером и брошу!»
В памяти всплыли строчки из записной книжки Марка Твена: «Бросить курить очень легко! — утверждал веселый американец. — Лично я бросал раз двести».
Что же, с болезненной надеждой отметил Дмитрий Евграфович, у него в запасе есть, как минимум, сто девяносто девять попыток. И еще он с печалью осознал: как ни пытайся отвлечься от главной неприятности, никуда она не денется.
Следующая электричка в двенадцать. Поискать автобус? Частника? Никакого смысла: все равно не успеть. А ведь Мышкин ни разу в жизни не опоздал на утреннюю конференцию. Когда же был его доклад, приходил за полчаса до начала.
Все решили какие-то пять-шесть минут. Только и надо было чуть раньше встать или сразу пресечь попытки приятеля влить в Дмитрия Евграфовича сто граммов спирта на дорогу — при перспективе-то сорокаградусной жары.
— Знаешь, друг мой, — наконец заявил Мышкин и отвел его руку со стопкой в сторону. — Лошадь к водопою приведет один человек. Но напиться ее не заставят и сорок.
— Понял! — сдался приятель.
И опрокинул рюмку сам.
— Не забудь, — сказал он на прощанье Мышкину. — Ключи, как всегда, под бочкой. Захочешь — приезжай без меня. В любое время. Можешь даже не предупреждать.
Вчера было воскресенье, градусник показал сорок два в тени. Почти весь день они пролежали в надувном бассейне и незаметно влили в себя полтора литра ректификата. Запивали водой прямо из бассейна.
Вода была чистой и нежно-прохладной, хотя попахивала старым сараем и сырым торфом. Приятель, художник с замечательной фамилией Волкодавский, умудрился завернуть к себе на участок лесной ручей. Выкопал круглую яму полутораметровой глубины, уложил в нее надувной бассейн — получилось проточное озерцо. Волкодавский утверждал, что в последние два месяца он окончательно сменил среду обитания: обжился в озере и возвращаться на землю не собирается. Мышкин поверил: на земле было тяжко. Второй месяц держалась безумная жара.
— Пиявку бы не проглотить! — опасался Мышкин после каждой рюмки.
— В такое пекло, действительно, никакого аппетита, — соглашался художник Волкодавский. — Особенно с моим желудком.
— А что с желудком? Почему не знаю? — лениво поинтересовался Мышкин.
— Тебе знать всё про меня рановато, — опасливо возразил художник. — Вот будешь готовить меня к переезду в места счастливой охоты…
— Да, лишний покойник мне сейчас некстати. От своих деваться некуда. Но все-таки, что там у тебя? Крыса?
— Кислотность. Нулевая.
— Ерунда! — отмахнулся Мышкин. — У меня похожая заморочка. И ничего, живу. Радуюсь.
— Ну-ка! — оживился Волкодавский, как любой хроник, надеясь услышать, что кому-то еще хуже. — Тоже желудок?
— Он, он, собака… По кислотности — превышение в три с половиной раза. В последнее время просто беда. Особенно, если закусываю маринованным грибочком или огурцом китайского приготовления. Как я понимаю, китайцы делают маринад на серной кислоте.
— А ведь рюмка без маринованного грибочка или нежинского огурчика — большое несчастье, — вздохнул Волкодавский.
— Да, — согласился Мышкин. — Зато худшее, что мне грозит, — язва.
— А мне? — забеспокоился Волкодавский.
— А вам, милостивый государь, — рачок-с… Канцер, то есть.
Волкодавский помрачнел и плюнул трижды через левое плечо.
— Вот это правильно! — одобрил Мышкин. — Так и надо — и на него, и на остальные хворобы! Они, гады, чувствуют отношение к себе издалека.
— Как болезни могут чувствовать? — мрачно спросил Волкодавский.
— Запомни: онкологические хвори, как, впрочем, и остальные, суть проблемы не столько тела, сколько духа. Пролезают в человека через слабые места в системе психической защиты. Но одновременно болезни человечеству несут в высшей степени гуманную миссию.
— Как же! Любимая песня Чубайса: «Слабый — на кладбище!» Или английской ведьмы Маргарет Тэтчер: «Половина населения России — нерентабельна», — фыркнул Волкодавский.
— Не торопись возражать, душа моя! Польза болезней в том, что они подают человеку важные сигналы: что-то не так у него. Любит не так или ненавидит не того. Учти: сигналы о грядущих неприятностях со здоровьем и жизнью получают все. Но таким уж болваном устроен человек: зачем думать о завтра, если сегодня он украл тысячу баксов и купил билет на престижный рейс «Титаника», где он сам — и капитан, и штурман, и временный хозяин. Ему ангел-хранитель уже устал кричать на ухо: «Куда прёшь? Айсберг! Остановись, задумайся! Не то делаешь, не так живешь!» Он огрызается: «Я не непотопляемый!» И именно в тот момент, когда он больше всего верит в свою непотопляемость, айсберг, то есть канцер, — хрясть! — и в желудок ему.
— Ой! — отшатнулся Волкодавский.
— В печенку!
— Ой-ой!
— В мозги! В прямую кишку!
— Хватит! — взмолился художник.
— А еще хуже — в предстательную железу. Или в мошонку — вообще прелесть!
Потрясенный Волкодавский схватил литровую бутыль и отпил прямо из горлышка. Потом с шумом втянул в себя длинный глоток воды из бассейна, смывая с эпителия пищевода спиртовый огонь.
— Да… В предстательную железу! — с безжалостным удовольствием повторил Мышкин. — Не каждому так повезет. Вот был у нас нейрохирург, Жора Телеев, кавказский еврей. Замечательный хирург. Это при том, что кавказцы почему-то в массе своей очень плохие врачи. Но если попадется среди них талант — так высшей пробы. Таким был Телеев. Особенно виртуозно Жора работал по опухолям головного мозга. Думаю, не меньше полутысячи разных мужчин и женщин, красивых и уродливых, милых и отвратительных, кого надо и кого не надо… короче, многих вытащил оттуда!
— Откуда? — поинтересовался художник.
— С того света. Откуда еще? А месяца два назад вдруг почувствовал наш гениальный доктор, что ему на стуле как-то не так сидится. А всего через неделю смотрит — в паху лимфатические узлы припухли. Еще через неделю опухли уже подмышками. А десять дней назад мы торжественно опустили Жору в печь крематория.
— Как быстро… — вздохнул Волкодавский.
— Очень! — подтвердил Мышкин. — В последние годы, друг мой, все чаще встречаются неведомые ранее скоропостижные формы рака. Откуда они взялись, почему? Сила и особое коварство канцера в том, что он всегда действует без объявления войны, медленно и незаметно. Процесс длится годы. Человек работает, бегает трусцой или по бабам, пьет коньяк или кефир перед сном. Он счастлив. Он уверен, что здоров, как бык. Все его любят, даже секретарша начальника. И вдруг — легкое неудобство, новое самоощущение, потом утомляемость, потом боль какая-то. Простудился, думает счастливчик. Или ушибся, а не заметил. И тут процесс идет с ускорением… В общем, многие опаздывают. Но в последнее время масса людей сгорает от рака за месяц. Да что там — даже за неделю! В том числе и в нашей Успенской богадельне. Никто ничего не понимает. Даже я.
— Ну, вот видишь! — с укором сказал Волкодавский.
— Что я должен видеть?
— Твоего хирурга — за что? Жил для людей. Добро делал.
— С чего ты взял, что он делал добро и жил для людей?
— Да ведь ты только что сам сказал!
— Нет, господин Клоподавский. Я не говорил, что Георгий Самуилович Телеев делал добро. А говорил, что он просто хорошо делал свою работу. И получал за это бабки. Очень большие, между прочим. Даже слишком. Мне да и тебе такие и во сне не увидеть!
— Конечно! От твоих пациентов дождешься.
— Именно, — спокойно согласился Мышкин и продолжил. — Жора Телеев построил себе за год два дома… Точнее, две виллы. Каждая в три этажа. Одну здесь, на Карельском перешейке, а другую — где бы ты подумал? В Ницце, товарищ Клоподавский!
— Так ведь не воровал, — примирительно напомнил художник.
— Не воровал. Но и добра не делал. Он честно делал работу, но лечил одних лишь монструозных тварей: бандитов, банкиров, новых латифундистов, владельцев заводов и фабрик, разных слуг народа из Смольного, из Кремля, распильщиков госбюджета… Но не лечил нормальных людей — учителей, рабочих, вагоновожатых, ученых, участковых врачей, библиотекарей, художников, писателей, слесарей, сантехников, доярок, каменщиков, программистов, воспитателей детских садов… И еще многих-многих граждан России, которым очень была нужна его помощь. Впрочем, для клиентуры Телеева они — не люди. Всего лишь питательная среда.
— И в этом его вина? — возмутился Волкодавский. — Он просто встроился в систему. Как все мы. Да, система просто скотская, на людоедских принципах. Но не он её создавал. И что ему теперь? Почему не зарабатывать, если можно? Он же не воровал, не убивал. Даже совсем наоборот. Какие к нему претензии?
— Никаких! — торжественно согласился Мышкин. — Да, не он строил наш демократический концлагерь. Но в итоге по каким-то счетам ему пришлось заплатить. Есть в жизни такой парадокс: «Наказания без вины не бывает!»
— Капитан угрозыска Жеглов из советского фильма «Место встречи изменить нельзя», — мрачно уточнил Волкодавский. — Достойный продукт НКВД. Тоже людоедство.
— Ты уверен?
— Вдумайся: не вины без наказания, а наоборот — наказания без вины! Вот ты попал под трамвай…
— Не надо! — решительно отказался Мышкин. — Давай про тебя!
— Вот я попал под трамвай… — послушно уточнил Волкодавский. — Совершенно случайно. Где моя вина?
— Ворон на улице не надо считать.
— Типично сталинская казуистика! — плюнул за борт Волкодавский. — Вот расстреляли, например, самого Берию. За что? И английский шпион, и японский, и немецко-фашистский… Еще и американский! Это про того, кто обеспечил создание атомной бомбы, чтобы затоптать именно американцев. Судили бы действительно за преступления. А тут какая вина?
— Во-первых, не сталинская, а хрущевская казуистика. Бред, доживший до наших дней. Но все равно: сам себе подгадил товарищ Берия. Не надо было ему с главными палачами и организаторами репрессий, с Хрущевым и Маленковым, в заговор против Сталина вступать и участвовать в убийстве вождя. Вот и наказан. Всё учел Главный Весовщик! Наверное, у него на всё свои соображения.
— Наверное… — недовольно повторил художник. — Неужели только «наверное»? Ты, Дмитрий, так любишь повторять слово «народ». Страдает, замучен, вымирает, оскотинился… Теперь скажи мне: за что народу такое наказание? Очутиться в 1991 году на своей земле, но в чужом, совершенно враждебном нормальному человеку государстве, под оккупационным режимом и при этом слепо верить, что он живёт в своей родной России. Он-то в чём виноват?
— В том, что согласился посадить мерзавцев себе на шею! — беспощадно отрубил Мышкин. — Теперь пусть мучается. Хотя, если быть честным, никто его не спрашивал. Вернее, спросили один раз: хочет ли он по-прежнему жить в СССР. Он сказал: «Да, очень хочу». И пятая колонна тут же СССР уничтожила. Потом оккупационная власть провела самую гениальную реформу. После того, как нас всех обокрали, большинство было опущено на такой материальный уровень, при котором вроде не умираешь, но и жить невозможно. Человек панически боится потерять последнее, он деморализован, он днем и ночью в страхе и для драки у него нет сил.
— Неужели?
— Именно. Восстание начинается и побеждает лишь тогда, когда жизнь людей становится хуже смерти. И хуже не только в материальном смысле. Когда национальное унижение становится нетерпимым, а презрение правительства к своему народу безграничным, тогда-то наступает праздник: горят помещичьи усадьбы, библиотеки, картины, старинная мебель, начинается передел земли.
— И как твоя теория согласуется с историческим материализмом? — усмехнулся Волкодавский.
— Никак. Обдурил нас Карл Маркс со своим историческим материализмом… А ведь в институтах всех заставляли учить истмат и экзамены сдавать. И, согласно истмату, ничего того, что сейчас мы видим вокруг, не существует и существовать не может и не должно. Такая вот «наука»… Налейка-ка еще капельку… — и, выпив, добавил вполне миролюбиво. — Знаешь, что тут самое удивительное?
— Нет.
— То, что мы вообще интересуемся этими темами. Еще не оскотинились, наверное.
— А говоришь, политика для тебя — темный лес. Да, любишь себя похвалить…
— Это я о тебе.
— Ну, спасибо, друг! — обиделся Волкодавский.
— Любопытно, — спокойно продолжил Мышкин, снимая рюмку-наперсток с лоснящегося черного борта бассейна. — Вот наш Георгий Самуилович Телеев, смотрит сейчас с того света на свою виллу… На обе. Внимательно смотрит, изучает. И другие виллы изучает, которые построили другие богачи. И что же, мне интересно, Жора там думает? Чему радуется? О чем жалеет? О вилле жалеет? Нужна она ему там? Он и при жизни не смог бы жить сразу в шести этажах и в разных странах.
— Думает твой хирург? — усмехнулся Волкодавский. — С чего же ты решил, что он думает?
— Может, и не думает. А в карты играет
— Где ж там такие ломберные столы? — поинтересовался Волкодавский.
— Он не успел сообщить точный адрес. Где-то там… — Мышкин неопределенно повел рукой вокруг себя и вверх.
— Веришь? При твоей-то профессии?
— А какая моя профессия? — удивился Мышкин.
— По-моему, самая что ни есть материалистическая.
— И что?
— Ты, когда вскрываешь человека, видишь, что все при нем. И никакой души внутри. Закопают его или сожгут… Умер, трава выросла — всё, как говорил дядя Ерошка у Толстого.
Мышкин грустно посмотрел на художника Волкодавского.
— Когда хирург вскрывает пациенту череп и роется в мозгах, он тоже видит: нет там никаких мыслей. Даже глупых. Но ты не будешь отрицать, что мысли существуют… иногда. А касаемо души… ох! — потянулся Мышкин. — Есть множество живых людей на свете, друг мой Клоподавский, у кого души вообще нет, не было и никогда не будет.
Художник Волкодавский вкрадчиво спросил:
— Скажи, доктор, честно: боишься смерти?
Мышкин ответил не сразу.
— Даже не знаю… — признался он. — До сих пор не решил для себя. Был бы верующим, сказал: конечно, не боюсь. Смерти нет, а есть жизнь вечная. И смерть — всего лишь один из атрибутов жизни. Иначе никакого смысла в жизни нет. Однако не может существовать то, в чем нет смысла! Значит, и мы с тобой созданы для какой-то цели. Так, Клоподавский?
— Практикой не подтверждается, — возразил художник.
— Практикой вообще мало что подтверждается. Практика часто бывает самым ненадежным критерием.
— Что-то новое! — удивился Волкодавский. — Как без доказательств? Возьми закон всемирного тяготения…
— Ах, доказательства!.. Закон всемирного тяготения!.. — ядовито подхватил Мышкин. — Ну-ка, напомни, что там сэр Исаак Ньютон насчет своего закона всемирного тяготения? С чего начинает? Знаешь?
— Да кто же не знает? — добродушно удивился Волкодавский. — «Все тела обладают массой» — с того все и начинается.
— Кто так сказал?
— Ньютон.
— А откуда он это взял? Перещупал все тела во Вселенной? Или хотя бы одни женские на первый случай?
Волкодавский молча уставился на Мышкина.
— Откуда? — повторил Мышкин. — Откуда он взял эту чушь?
Волкодавский сочувственно покачал головой.
— Ты, видно, в советскую школу не ходил. Все знают: яблоко…
— Ах, яблоко! — перебил Мышкин. — Яблоко по башке!
— Не веришь?
Мышкин плюнул за борт бассейна и взял бутыль двумя руками. Сделав неудачный глоток, закашлялся, но запивать не стал.
— Верю… В советскую школу мы все по закону обязаны были ходить, если ты забыл. И проклятый тоталитарный режим заставлял нас думать самостоятельно, но так и не доучил, поэтому в итоге для него все кончилось нехорошо. Сначала слепо верили в Ленина, теперь точно так же любят Путина. Конец любви будет таким же. Так вот я, в отличие от многих, любил задавать себе вопросы: где это яблоко лупануло бедного Исаака? В каком месте? В Англии лупануло, планета Земля. А в Альфе Центавра какие яблоки растут? И если растут, как падают? Сверху вниз или снизу вверх? Он был там, твой Исаак, в системе Альфы Центавра или хотя бы Проксимы? Проверил на практике?
— Единство Вселенной… — неуверенно начал Волкодавский.
Мышкин и слушать не стал.
— Единство Вселенной, по твоему же собственному утверждению, еще проверять надо. Практикой. Тут и за миллиард лет не управиться. Так и о смерти… — уже примирительнее добавил он.
Волкодавский молча осушил свой наперсток.
— Вижу, ты задумался, друг мой. Следовательно, есть у тебя чем думать и о чём, — великодушно отметил Мышкин. — Так и быть, слушай старинную японскую притчу. Рассказал мне ее интересный человек — настоятель монастыря на острове Коневец владыка Нафанаил.
— Люблю японские притчи, — оживился Волкодавский.
— Внук спрашивает: «Что такое смерть?» Дедушка отвечает: — «Как-то захотели три бабочки узнать, что такое огонь. Одна подлетела к горящей свече, почувствовала жар, испугалась и вернулась. Она ничего не узнала. Другая подлетела ближе, опалила крылья и в ужасе убежала, то есть, улетела. Тоже ничего не выяснила. Третья влетела прямо в пламя и… сгорела! Она узнала, что такое огонь. Но, увы, никому об этом уже не расскажет. Так и о смерти: тот, кто знает, рассказать не может».
— И все-таки, боишься смерти? — еще раз спросил Волкодавский.
— Смерти?.. — снова задумался Мышкин. — Наверное, не боюсь. А, может, и боюсь… Вот тебе еще притча, точнее, максима. От древнего грека, от философа Плотина. В свое время он сильно возмущался, почему люди решили, что смерть есть абсолютное зло и несчастье. Откуда они это взяли? Так может утверждать только тот, что проверил дело на практике, — точно, как ты требуешь, Клоподавский. Может, смерть, наоборот, — великое счастье? Не зря Бог посчитал, что самое страшное наказание Каину за убийство брата — бессмертие. В его случае именно бессмертие есть абсолютное зло. Я не смерти боюсь, Клоподавский, а боли. Хочется помереть мгновенно. Лучше всего во сне.
Волкодавский вздохнул.
— Так моя бабка умерла — во сне, — сказал он. — Смерть праведника.
— Завидуешь?
— Что за ерунда! — испугался Волкодавский. — Ведь я еще живой! Да и ты, наверное.
— Я больше, чем живой, — заявил Мышкин. — Несмотря на всю мерзость вокруг, все-таки, ты прав: мне лично грех жаловаться. Работа есть, наука движется. Одно мне нужно: чтоб никто не лез в мою жизнь и ко мне не прикасался. Я долго строил себе подводную лодку. Большую. И, в отличие от Робинзона Крузо, смог свою большую лодку столкнуть ее с места. Мне в ней уютно, спокойно, тихо, а все, что за бортом, меня, по большому счету, не касается. Честно говорю. Поэтому — лапы прочь от Мышкина! Так и Ньютону Исааку передай.
Волкодавский хмыкнул недоверчиво, прищурился и спросил — тихо, с вызовом:
— А Крым наш?
— Я же сказал — на правильном русском языке сказал: лапы прочь от Мышкина! И Крым убери с глаз моих. Да подальше. Эти игры не для меня. Некогда.
Над железнодорожной платформой дачного поселка Сосново так же, как и над всей Вселенной, висела тишина и давила тяжестью своей на маленькую планету Земля. В ушах стоял тонкий звон. От оплывающего битума поднимались тяжелые испарения, воздух колыхался горячими прозрачными волнами и наводил тоску. Безоблачное, но серое небо, кое-где с розовыми пятнами над горизонтом — вокруг города второй месяц пылали торфяные пожары. Их уже давно никто не тушил, и даже прессе надоело твердить о них каждый день. «Пик солнечной активности, как и обещалось… Сколько ж он тянется? — тоскливо отметил Мышкин. — Третий год. С ума сходят и люди, и природа. Ужо она покажет нам мать известного Кузьмы за все издевательства… Болота сохнут, половину лесов вырубили, вон в Архангельской области вообще все оголили капиталисты хреновы, оттого и горит все так страшно».
Он глянул на часы — половина седьмого. Вокруг по-прежнему ни души, но скоро Мышкин почувствовал слева какое-то беспокойство. Что-то произошло.
На последнюю ступеньку вокзальной кирпичной лестницы упала тень, вслед за ней на платформу поднялась девушка. Высокая, в белом кисейном платье без рукавов, на стройных сильных ногах — легкие сабо с высокими тонкими каблуками. Она неторопливо села на скамью в тени густого шиповника, достала из белой плетеной сумочки книгу, раскрыла, но, прежде скользнула взглядом вокруг, на секунду задержавшись на Мышкине.
Он обеспокоился еще больше. Потому что девушка была ему знакома, хотя сама она об этом еще не подозревала.
Ее длинные волосы ниже плеч, густые и легкие, издалека показались ему седыми, но приглядевшись, Мышкин понял: платина. Ему еще не встречалась женщина с волосами натурального платинового цвета.
От афишной тумбы он хорошо видел линию ее профиля, вздернутый, чуть тяжеловатый нос — сбоку он казался треугольным. Хорошо разглядел и даже почувствовал ее темные, точно переспелые вишни, губы («Надо же: без помады!» — отметил Мышкин).
Девушка почувствовала его взгляд и внимательнее посмотрела на долговязого очкарика в потертых джинсах и вылинявшей футболке. И тут у него заныло в груди: на скамейке сидела точная копия его бывшей жены Регины. В свою очередь, Регина была точной копией англо-французской кинокрасавицы Жаклин Биссет, которая объясняла свою несовременную любовь ко Льву Толстому тем, что бабушка у нее у нее была русской.
Когда он познакомился с Региной, она была замужем. И оказалась соседкой — через два дома. Мало того, как и он, закончила педиатрический институт, только курсом позже. Регина не любила Льва Толстого. Плохо, конечно, в глазах Мышкина, но не очень.
Хуже, что она оказалась женой офицера КГБ.
В тот роковой вечер он по глупости своей проводил Регину до ее дома. Ночевать у него она отказалась: наутро должен приехать муж из очередной шпионской командировки.
Только закрылась за ней дверь, как к Мышкину стремительно и целеустремленно подошли двое вежливых молодых людей при черных костюмах, белых рубашках, в модных галстуках. В секунду затащили его во двор, под навес мусоросборника, и там минут пятнадцать сильно били. Напоследок, пнув его, лежащего, ногами, вежливо посоветовали не совращать замужних женщин.
Наутро Мышкин изучил в зеркале свою физиономию и поразился: ни синяка, и даже ссадины.
— Профессионально работают, мерзавцы! — был вынужден признать он.
Но мордобой не помог рогатому бойцу невидимого фронта. Уже через месяц Регина Сергеевна с ним развелась. И вышла за Мышкина.
Но они и двух лет не прожили вместе. Регину назначили главврачом роддома, она вся ушла в работу, они не виделись неделями, и Мышкину все это скоро надоело.
На вопросы, почему он решил развестись, Дмитрий Евграфович всегда отвечал одинаково:
— У меня и не было жены. У меня был только главный врач. Причем, дома.
Теперь у него не было даже главврача. А судьба Регины Сергеевны повернулась неожиданно: она снова вышла замуж. И снова за бойца — за своего бывшего, за кагэбэшника, теперь фээсбэшника.
Вторая Жаклин Биссет сидела на ободранной деревянной скамейке в самом центре карельского перешейка. Ее терзали обычные сосновские комары. Не отрываясь от книги, она убивала сразу одного-двух точным движением ослепительно красивой руки.
Мышкин собрался с духом. «Может, это последний шанс в моей жизни».
— Вы даже себе не представляете, как я люблю вишни! — подойдя ближе, загадочным тоном сообщил он.
Девушка подняла на него глаза, но не ответила.
— Очень люблю вишни, — напомнил Дмитрий Евграфович уже не так уверенно.
Девушка продолжала молча его рассматривать. Наконец произнесла:
— Кажется, вы что-то перепутали. Рынок на другой стороне площади.
— Ваши губы похожи на спелые вишни! — убежденно заявил Дмитрий Евграфович.
Она чуть заметно пожала плечами и вернулась к своей книге.
— Помните «Тиля Уленшпигеля»? — ухватился он за последнюю соломинку: в книге Шарля де Костера герой после фразы о спелых вишнях сразу целовал девушку.
— Стало быть, вы — Тиль Уленшпигель? — усмехнулась девушка. — Самовнушение вещь небезопасная. Иных оно приводит прямо в сумасшедший дом.
Мышкин растерялся. Такое с ним произошло впервые. При том, что тактика знакомства с девушками на улице у него была отточена до совершенства.
Неожиданно выручил вокзальный репродуктор. Над вокзалом раздался гнусавый жестяный голос:
— Внимание, товарищи… тьфу, чтоб вас черт побрал! — господа пассажиры! Внеочередной электропоезд «Сосново-Петербург» прибывает на первую платформу. Время стоянки одна минута. Повторяю: внеочередной…
Девушка вошла в тот же, предпоследний, вагон, но с другого конца. Она села недалеко от тамбура, спиной к движению, лицом к Мышкину, и снова открыла книгу. Больше никого не было.
Мышкин осторожно просунул голову в открытое окно и подставил лицо горячему ветру. Рядом с поездом бежало коричневое косматое солнце, оно с трудом пробивалось сквозь дымную завесу. Все хорошо. Он успевает.
Но почему-то снова в сердце он ощутил укол тревоги.
Все вокруг вроде бы оставалось прежним. Он глянул назад. Из последнего вагона вылетело сверкающее облако осколков и рассыпалось по земле. И сразу же из окна вывалился человек. За секунду до падения он взмахнул руками, словно пытался взлететь, и врезался спиной поперек рельсов соседней ветки. Мышкину даже показалось, что сквозь грохот поезда он услышал, как затрещали раздробленные кости.
«Череп, конечно, вдребезги, — механически отметил Мышкин. — Шпалы-то бетонные».
Он отшатнулся от окна и с тревогой глянул на девушку. Та медленно перевернула страницу, прочла несколько строк, потом посмотрела в окно и задумалась. Она, конечно, снова почувствовала его взгляд, потому что коротко передернула плечами, будто озябла, мельком глянула на Мышкина и снова открыла книгу. В тот же момент с треском отъехала в сторону тамбурная дверь.
В вагон вошли трое. Один — в камуфляжных заношенных штанах и в черной майке, руки до плеч — в густом черно-красном узоре татуировки. Другой — в спортивных штанах и голый по пояс. Третьего Мышкин разглядеть не успел, отметил только на его голове солдатскую тропическую панаму-афганку. Страх, разлившийся в груди, безошибочно подсказал: именно они только что выбросили на рельсы человека.
Они остановились, глянули на длинного очкарика у окна и тут же о нем забыли. Потом уставились на девушку. Переглянулись и двинулись к ней одинаковой походкой — по-собачьи выпятив наружу зады и выгнув спины. Причем, ноги и колени двигались в одну сторону, зады — в другую.
Двое уселись напротив девушки, татуированный — за ее спиной. Она не поднимала глаз от книги, но Мышкин почувствовал, как она напряглась.
Те, напротив, что-то ей сказали и захохотали. Девушка не шевельнулась. Внезапно татуированный схватил сзади ее за волосы, намотал жгутом на руку и припечатал затылком к спинке скамейки.
Она закричала. Но Мышкин ничего не услышал. Внезапно он оглох. И окаменел, увидев, как татуированный перелез через спинку скамьи к девушке и все вместе они стали рвать на девушке платье. Полетели по вагону тонкие белые клочки. Потом в потолок ударился белый бюстгальтер и медленно опустился рядом с Мышкиным.
Он увидел, как метнулась из стороны в сторону ее крупная грудь с белыми пятнами незагоревших сосков. Платье затрещало ниже — теперь Мышкин все слышал, даже сквозь лязг поезда.
«Вот мне и конец», — обреченно подумал Мышкин, снял очки и сунул их в карман.
Без очков он оказался словно на дне аквариума, однако, и сквозь муть увидел, как взметнулась длинная нога, и острый каблук сабо вонзился в щеку татуированного. Тот отшатнулся, закрыл ладонями лицо, залившееся кровью. Все трое на секунду остолбенели.
И почти тотчас же в них влетел живой снаряд весом в 82 килограмма. Мышкин схватил девушку поперек талии, отшвырнул к двери и крикнул:
— К машинисту! Бегите к машинисту! Пусть вызывает вокзальную полицию!
И тут же получил сокрушительный удар в ухо, и второй — по затылку. На несколько секунд он потерял сознание. Когда очнулся, обнаружил, что его выталкивают через разбитое окно наружу, а он никак не пролезает. Тогда его потащили за ноги к тамбуру, он поехал затылком по полу и все время пытался поднять голову, потому что затылок невыносимо жгло. Потом с головы оторвался лоскут кожи, пошла кровь, затылок заскользил, и жжение почти прекратилось.
Завыли тормоза — поезд замедлил ход перед Ореховым. Двое с усилием раскрыли половинки вагонной двери, третий, залитый кровью, мощным пинком в зад вытолкнул Мышкина на соседние рельсы, между которыми бесконечной лестницей неслись назад железобетонные шпалы.
Он летел на них в полной тишине и удивительно медленно и потому успел осознать, что сейчас тоже превратится в мешок с костями, как тот, кого выбросили раньше. Однако в тело ударил мощный поток горячего воздуха, который всегда тянется за поездом, как за поршнем гигантского наноса. Воздушного толчка хватило, чтобы Мышкин упал чуть дальше смертельных шпал.
Какое-то время он неподвижно лежал и видел над собой в сером небе, солнце — по-прежнему коричневое, в космах протуберанцев. Потом с трудом сунул руку в карман брюк. Очки на месте. Только вместо одного стекла — пустота и мелкие осколки в кармане.
Кряхтя от боли, Мышкин надел очки, приподнялся и в уцелевшее стекло увидел, как поезд на несколько секунд остановился и почти сразу начал движение — платформа была пуста. Но из первого вагона кто-то успел выскочить на ходу и побежал в его сторону.
Он с напряжением, боли в глазах, вгляделся и облегченно вздохнул. Легкие волосы девушки развевались на бегу, сверкая серебром. На ней осталась только уцелевшая нижняя часть белого платья. И болталась вязаная сумочка на плече.
— Живы?.. Вы живы? — крикнула она, спрыгнула с платформы и подбежала к нему.
Мышкин улыбнулся и попытался привстать.
— Вот уж не знаю… Но полагаю, пациент скорее жив, чем мертв.
— Не шевелитесь! — приказала девушка.
Быстро, уверенно ощупала его руки и ноги, провела пальцами по ребрам, потом по каждому позвонку. Дошла до головы. Мышкин заорал — девушка отшатнулась.
— Похоже, трещина, — она перевела дух.
— Всего-то? — с подчеркнутой обидой протянул Мышкин. — Может, там у меня и головы нет! Ладно, чего уж… — слабо махнул он рукой. — Лоскут оторвался?
— Висит. Нужно шить. Или взять на скрепки. Противостолбнячное — срочно.
— Извините, у меня скрепок нет. Шить тоже нечем. И вакцину дома забыл.
— У меня все найдется, — успокоила она.
Девушка раскрыла свою сумочку, достала большую ампулу.
— Перекись водорода.
Оторвала с куста листок, обернула им шейку ампулы и отломила ее.
— Надо немножко потерпеть, — предупредила она.
И принялась струей поливать его затылок.
Мышкин вздрогнул, но стерпел.
— Ничего, ничего, — утешила девушка. — Сейчас все пройдет. Тетя больше не сделает больно…
Перекись перестала шипеть, Мышкин с облегчением вздохнул и уставился на ее голую грудь. Девушка покраснела и прикрылась руками:
— Извините…
— Нет, это уж вы меня извините! — проворчал он.
С усилием стащил с себя футболку и протянул девушке.
— Вот, — сказал Дмитрий Евграфович. — Ваш гонорар за медицинские услуги. Наденьте. Тогда, может быть, вас даже в сумасшедший дом не заберут.
Она быстро надела футболку, потом оторвала от своего подола длинный кисейный лоскут, смочила остатками перекиси и ловко перевязала Мышкину голову.
— Так, кажется, лучше.
— Хм, — он потрогал повязку. — Жаль, зеркала нет.
Она протянула ему круглое зеркальце
— До чего у меня мужественный вид! — торжественно заявил Дмитрий Евграфович. — Теперь только в Голливуд. Или в полицию.
— Нам туда все равно надо?
— В Голливуд?
— В полицию.
— Зачем? — спросил Мышкин.
— Но… Ведь на нас напали, — в свою очередь удивилась она. — На меня и на вас.
— Вы уверены?
— В чем?
— В том, что на нас напали?
Она странно посмотрела на него.
— Я с ума еще не сошел, — усмехнулся Мышкин. — Вот у вас точно крыша съедет, когда в полиции нам предъявят обвинение, что именно мы с вами напали на милых и безобидных молодых людей, нанесли им увечья, только что убить не успели.
— Вы это серьезно? — не поверила она.
— Вполне! Давайте лучше выбираться отсюда. Я спешу в город.
— Надо бы поискать здешний медпункт.
— Это еще зачем?
— Вам нужна операция. Нужен врач.
— А вот этого не надо! — веско заявил Мышкин. — Я сам врач.
— Неужели? — встрепенулась девушка. — А по специальности?
— Я? Моя специальность? Кто я по специальности? — задумался Мышкин. — Хирург я по специальности!
— Очень интересно. И какой же?
— Самого широкого профиля. Международного. Я специалист по человеку.
— Ясно, — кивнула девушка и в первый раз улыбнулась — широко и открыто, показав прекрасные белые зубы, на которых блеснул крошечный солнечный зайчик. — Вы, на самом деле, — гроза хирургов. Я, кстати, тоже имею отношение к медицине. Терапевтическая стоматология.
Он снова потрогал повязку.
— Как вы меня, однако, ловко ощупали. Теперь моя очередь оказать вам помощь! Как врач и гроза хирургов, я должен убедиться…
— Нет необходимости, — мягко возразила девушка. — Со мной все хорошо. Но вот до больницы еще надо добираться. Обработать рану, взять на скрепки…
— Я же вам сказал: мне срочно нужно в город. Я очень спешу.
Она задумалась.
— Вот что: мы наймем машину и поедем ко мне. Я живу в Новой Деревне. Как раз с этой стороны города. Обработаю вас, а потом отпущу.
— Куда?
— Куда пожелаете. На все четыре стороны.
— Не согласен.
— На обработку?
— На все четыре стороны не согласен! Я потерпевший и пострадавший и потому требую к себе особого внимания.
— Ах, вот как! — вздохнула девушка. — Да, разумеется… Хорошо. Тогда отвезу вас потом в больницу. В вашу, к вам на работу.
— Я до сих пор не осознал, что произошло. И кто вы.
Девушка покачала головой, потом слегка коснулась кончиками пальцев его щеки. Он ощутил запах дорогих французских духов.
— Пожалуйста, потом, — попросила она. — Сейчас я тоже не все понимаю… Еще надо прийти в себя.
Он посмотрел в ее глаза, темно-синие, с сиреневыми крапинками по краям радужки, и кивнул.
— Обоим надо.
Они быстро наняли машину и через час были в Новой Деревне.
2. Квартира профессора Шатрова
— Так в какой же вы больнице работаете? — спросила она, когда они вышли на неожиданно прохладном, сплошь затененном, словно бульвар, проспекте Шверника. — И как вас зовут, наконец?
Он изящно поклонился, прижав руку к сердцу.
— Мышкин Дмитрий…
Девушка вдруг рассмеялась.
— Евграфович?
— Совершенно верно, — удивился Мышкин.
— И работаете в Успенской онкологической.
— И это справедливо. Вы меня знаете?
— Кто же вас не знает! А я-то мучаюсь, никак не вспомнить, где вас видела.
— Я всегда был уверен, что слух обо мне пойдет по всей Руси великой… — с достоинством заметил Мышкин. — А я вас знаю?
— Скорее, нет, раз и вы не помните, что мы с вами когда-то виделись. Давно-давно. Сто лет назад.
— Интригуете. Есть у меня шанс восстановить память?
— Все может быть. Но мне кажется, уже сейчас вы меня знаете больше, чем некоторые близкие.
Открывая дверь парадной, она сказала:
— Определенно, вас Бог любит.
Мышкин широко улыбнулся и сверкнул единственным стеклом.
— Конечно! Как всех гениев и идиотов.
— Вы себя к какой категории относите? — вежливо поинтересовалась девушка.
— А вы меня к кому отнесли бы? — отпарировал он.
— Не знаю. Для меня слишком неясна разница между теми и другими.
— Замечательный ответ! — оценил Мышкин. — Но как вас все-таки зовут?
— Сейчас… — они вошли в лифт. — Я живу в шестом этаже.
— Как? — удивился Мышкин. — Как вы сказали? Где живете?
— Шестой этаж.
— Неправда! Вы сказали: «В шестом этаже».
— Это так опасно? Поэтому вы разволновались?
— Потому разволновался, — заявил Мышкин, — что уже по незаметному предлогу «в» я, действительно, узнал о вас сейчас так много, чего наверняка не знают и близкие вам люди.
— О! Право, теперь вы меня интригуете. Я тоже хочу знать о себе много.
— Вот-вот! — закричал он. — Еще и это «право»!
Она усмехнулась, но ничего не сказала.
— Понимаете ли, — заговорил Мышкин, когда лифт, кряхтя, пополз вверх. — Так уже никто не говорит — «в этаже», «право», «определенно»… Так говорили только в Петербурге… в том Петербурге, — уточнил он, — и в послевоенном Ленинграде. Из этого вывод: вы петербурженка в третьем поколении или, как минимум, ленинградка. Кроме того, кто-то из ваших родителей или оба имеют отношение к литературе или истории.
— Это имеет большое значение?
— Для меня — да.
— Отчего же?
— Вы, конечно, поймете меня! — с жаром сказал Мышкин. — Ленинградцы были совершенно особым народом среди народов СССР… Совершенно особым субэтносом.
— Я вас не совсем понимаю.
— Вы знаете, что такое коринфская бронза?
— В первый раз слышу.
Она снова улыбнулась — так, что он пошатнулся. «Боже! — закричал Мышкин безмолвно. — Ну, почему я не встретил тебя десять лет назад!»
— Минутку, — попросила девушка, отпирая дверь квартиры. — Прошу в дом. Зовут меня Марина. Шатрова Марина Михайловна.
— Это ваша девичья фамилия?
— Да.
— А это значит, ваша квартира?
— Так что с коринфской бронзой? — не ответила на вопрос Марина.
— После одного громадного пожара в древнегреческом Коринфе среди пепла были обнаружены спекшиеся слитки бронзы. Она оказалась изумительного качества. Во время пожара она расплавилась, и к ней примешались какие-то другие металлы. Какие — неизвестно до сих пор. Похожее случилось и с ленинградцами — им пришлось пройти через четыре доменных печи. Жителей чванного, холодного столичного Петербурга плавили три революции, гражданская война, репрессии. А особенно — блокада, какой не знал никогда ни один город мира. Так получился совершенно особый народ — в массе своей честный, добрый, интеллигентный, бескорыстный. Конечно, не без мерзавцев — как без них? Без них ничего хорошего не бывает. Все дело в количестве. Были в блокадном городе и людоеды — самые обычные каннибалы. Но ведь не они определяли картину. А ленинградцев… Ленинградцев любила вся страна. Одна лишь принадлежность к городу была чем-то вроде почетного ордена.
— Пройдемте сначала на кухню, — предложила Марина. — У меня там операционная. Милости прошу.
Доставая из шкафа бинт, вату, спирт, коробку с хирургическими скрепками, зажимы Стилла и Бильрота, бранши, ампулы с лидокаином, одноразовые шприцы, она мельком поглядывала на Мышкина. Потом маникюрными ножницами выстригла волосы вокруг раны.
— Но сейчас… — продолжал он. — Сейчас ленинградцы… Куда они делись? Конечно, кто умер, кто постарел. Но ведь у них же есть или остались дети и внуки, воспитанные в ленинградских семьях. А ленинградцев практически нет.
Он глубоко вздохнул и сказал своим звучно-бархатным, хорошо поставленным баритоном, словно был в студенческой аудитории:
— Видите ли, Марина Михайловна… За какие-то десять-пятнадцать лет на наших глазах совершилась фантастическая вещь. Такое же чудо, как коринфская бронза или субэтнос под названием ленинградцы. Но только с обратным знаком: стремительная дегенерация этого субэтноса, а точнее, всего народа, превращение нации в стадо идиотов. Русские, может быть, не самый лучший народ на свете, но я, сколько себя помню, гордился, что я русский, а не американец и не француз. Теперь же…
— Вы сказали, нация, — мягко перебила она.
— А вот вы о чем, — усмехнулся Мышкин. — Не надо путать нацию и национальность. Нация может состоять из многих национальностей и этносов. Особенно русская. Вы обратили внимание, что только русская нация обозначается именем прилагательным, а не именем существительным, как остальные нации всей земли?
— В самом деле, только сейчас обратила.
— И к русской нации принадлежит потомки татарского хана Юсупова, турок по матери поэт Василий Жуковский, натуральный швед Владимир Даль, эфиоп Пушкин, разбавленный двумя поколениями русских со стороны матери. Русским, даже ярко выраженным, стал полуеврей Солженицын…
— Александр Исаевич!.. — воскликнула Марина. — С чего вы взяли? Ну, это уже…
Он внимательно посмотрел на нее и спросил обычным, не лекторским тоном:
— Вы что — обиделись? Он ваш знакомый? Родственник?
— Нет-нет. Но почему вы…
— У него же и прочитал. По-настоящему его зовут Александр Исаакович. Исаевич — отчество-псевдоним. Настоящее ему показалось неизящным. И тогда он, по сути, отказался от родного отца.
— А вы? Вы на его месте не отказались бы?
— От отца-еврея? Никогда! — искренне заявил Мышкин. — Никогда! — повторил он. — Мы же не выбираем себе родителей. Они у нас от Бога. И мы должны гордиться своими родителями. Независимо от их национальности, а значит, и нашей…
— Вот как! Интересно, очень…
Она застелила стол белой крахмальной простыней.
— Начнем, — сказала Марина, натягивая медицинские перчатки.
— Минутку, — попросил он. — Мне надо закончить мысль, иначе я буду вам мешать в гуманной работе.
Она рассмеялась, и он снова крикнул без звука: «Где ты была десять лет назад?..»
— Заканчивайте.
— Так вот… За десять-пятнадцать лет умный, добрый, необычайно одаренный и отзывчивый народ превратился в нацию дебилов. Исключения крайне редки. Поляризация ошеломляет. На одном полюсе людоеды, точнее, удавы. Их пять процентов от общей численности населения. Но этого особые удавы. У них отсутствует чувство насыщения. И потому они жрут без перерыва, глотают и глотают… На другом же полюсе — стадо перепуганных, мокрых от страха кроликов, которые исправно выполняют поставленную перед ними задачу: в порядке строгой очереди, соблюдая дисциплину, прыгать в пасть удавам. Иногда один-другой из них пищит. И даже в интернете свой писк публикует. Это когда удав его глотает без соблюдения демократической процедуры. Но за двадцать лет удавы научились демократии. И никто не пищит. Таких кроликов у нас восемьдесят пять процентов. Остальные десять — непонятно кто.
— И вас это так волнует? — выпрямилась Марина.
— Разумеется, нет, — решительно ответил Мышкин. — Давно не волнует. Но довольно часто доставляет мне боль. Физическую.
— Странно… — пожала плечами Марина. — Казалось бы, все должно быть наоборот. За долгие годы непонятно чего, наконец, появилось что-то объединяющее. И восторг от возврата Крыма, и горе от войны на Украине сильно действуют на души людей…
— Знаете, — перебил ее Мышкин. — Это единство, точнее, объединение планктона в пасти голодного кита. Телевизор вопит все пронзительнее, кремлевские постаревшие мальчики воруют все наглее, а мы должны изображать единство. Единство лошади и всадника — это мне понятнее.
— Вы можете что-нибудь изменить?
— Не могу.
— Тогда ваша задача для начала — не радовать своих недругов. Они не должны радоваться оттого, что вы страдаете.
Потрясенный таким неожиданным выводом, он уставился на нее.
— В самом деле, — признался он. — Такая простая и хорошая мысль мне никогда в голову не приходила.
— Итак, больной! — потребовала Марина, отламывая шейку от ампулы и наполняя шприц. — Прекращаем споры. Но молчать тоже не надо. Разрешаю и даже прошу читать мне стихи. Хорошо помогают в работе.
И она ввела ему под скальп лидокаин.
Мышкин откашлялся и, чуть вздрагивая, когда ему в скальп вонзалась очередная скрепка, вполголоса, но с чувством прочел:
В моей гостиной на старинном блюде
Выгравирован старый Амстердам.
Какие странные фигурки там!
Какие милые, смешные люди.
Мясник босой развешивает туши.
Стоит румяный бюргер у дверей.
Шагает франт. Ведут гуськом детей.
Разносчик продает большие груши.
Как хочется, когда порою глянешь
На медную картинку на стене,
Быть человеком с бантом на спине,
В высоких туфлях, в парике, кафтане.
И я, сейчас такой обыкновенный.
Глотающий из папиросы дым,
Казаться буду мелким и смешным
Когда-нибудь… И стану драгоценным.
— Очаровательно, — отозвалась девушка. — Конечно, это ваши стихи. Я даже не сомневаюсь.
Поколебавшись, Мышкин с большим трудом сказал правду:
— Владимир Пяст. Его почти никто не знает. Все тот же серебряный век…
Она управилась за час с небольшим, и Мышкин заявил, что у нее очень легкая рука.
— Как пушинка. Большое счастье для ваших пациентов. Вы можете рвать зубы без наркоза.
— Иногда я так и делаю. Когда пациенту наркоз не показан. Так могут работать еще два-три стоматолога в городе.
— Неужели? — изумился Мышкин. — Я-то полагал, это редкий феномен.
— Редкий. Но моей личной заслуги здесь нет. Спасибо предкам.
Осмотревшись, Дмитрий Евграфович спросил:
— Это действительно ваша квартира?
Она рассмеялась, и у него снова заныло сердце.
— Вы решили, что я вас привела в чужую?
Он еще раз огляделся:
— Я знаю эту квартиру. И вас знаю! Причем давно. Я здесь был несколько раз.
Выйдя после душа из ванной, Мышкин потянул носом воздух и растроганно покачал головой. Из кухни шел густой аромат чуть подгоревшего варенья и очень вредной, но очень вкусной сдобной выпечки, перед которой Мышкину ни разу не удалось устоять, тем более что на вес она не влияла.
— Как вы успели? — восхитился он. — Так быстро.
Марина откинула назад платиновую прядь.
— Старалась. В жаркий день все печется быстрее.
Не дожидаясь приглашения, Мышкин уселся за стол, придвинул к себе сухарницу с горячими рогаликами и с шумом их обнюхал.
— Разрешается? — спросила Марина.
— Я не то хотел сказать… В каждой семье, вернее, в большинстве семей… во многих… всегда есть некий набор вкусовых предпочтений. Мать печет блины и кладет на пять граммов соды больше, чем принято у других хозяек, ее машинально повторяет дочка, потом внучка… Не зря же каждая квартира пахнет по-своему.
— И что вы обнаружили?
— Мне знаком аромат ваших рогаликов.
— У меня нет настоящего кофе, — сказала она. — Только растворимый. Правда, говорят, из лучших.
— В свободной торговле и жженая пробка под названием «кофе — высший сорт» бывает разного качества, — согласился Мышкин. — Но с вашими рогаликами любая подделка покажется подлинником.
— Разве что «покажется», — усмехнулась Марина и поставила на стол бутылку московского коньяка.
Он выпил две рюмки. Марина, оказалось, не пьет вообще.
На голове Мышкина торчали двенадцать стальных скрепок, словно антенны космического шлемофона. Одет был в прекрасные фирменные джинсы, новую темно-синюю, очень дорогую, футболку с вышитым крокодилом на левой стороне. На ногах у него красовались настоящие английские кроссовки — он сразу заметил, что настоящие, а не китайская дрянь. Правда, одежка на нем слегка болталась.
— Так что же вы делали в моей квартире? — спросила Марина.
— Зачеты сдавал по истории медицины вашему отцу. И чай пил за этим самым столом. Между прочим, с такими же рогаликами.
— Да, папа всегда кормил студентов. Один, помню, отказывался, так папа пригрозил, если он не будет есть, не получит зачет. Я даже фамилию его запомнила. Кошкин.
— Да, это был я! — хохотнул Мышкин. — Я тогда очень торопился. Меня однокурсники ждали в пивной под Думской башней. Вот тогда я вас в первый раз увидел. Вам… тебе… вам было…
— Четырнадцать лет.
— Значит, сейчас двадцать семь?
— Двадцать девять. Совсем старуха.
— Двадцать девять… Надо же! — он покачал головой. — Конечно, во все времена юные хотят казаться взрослыми и нескромно годы себе прибавляют… — но она не оценила прозрачный комплимент, и Мышкин круто сменил курс. — Кстати, не думал, что Михаил Вениаминович так одевается. Мы всегда считали его несколько старомодным. Не могу представить его в кроссовках.
— Какой Михаил Вениаминович? — удивилась Марина.
Он уставился на нее.
— Как это «какой»? Да твой отец! Забыла, как отца родного зовут?
— Это не отца вещи.
— А чьи же?
— Мужа, — ответила Марина.
Мышкин хрюкнул, кусок рогалика застрял в глотке. Он с трудом проглотил, отдышался и выговорил мрачно:
— Вот так всегда…
3. Литвак, мертвые старухи и синие черти
В патологоанатомическом отделении Мышкина встретили дружным ревом.
— Ну, что я говорил? Что я говорил?! Я всегда говорил, что наш Полиграфыч, если надо, ползком с того света доберется до любимой работы! — потрясал в воздухе худыми кулачками прозектор Толя Клюкин — щуплый сорокалетний живчик, половина массы которого состояла из дремучей бороды. При каждом движении она громко шелестела, словно искусственная елка.
— Оттуда и дополз! — второй раз за сегодня сказал правду Дмитрий Евграфович.
Старший прозектор Татьяна Клементьева ничего не кричала. Мощная тридцативосьмилетняя девушка только улыбалась и ласково гладила шефа по плечу. Шеф машинально отметил, что рука Клементьевой, несмотря на всю нежность, как всегда, тяжелая. Прозвище Клементьевой было Большая Берта[1].
В прошлом году она получила старшего, и в ПАО по этому поводу распечатали свежую сорокалитровую флягу со спиртом (в таких при социализме в колхозах возили молоко). Тогда начальником был еще Литвак. И под конец выпивки он вдруг заявил, что, как единственный суверен патанатомического отделения, имеет право первой ночи в отношении новой старшей и намерен осуществить его немедленно. И для начала пообещал добровольно и абсолютно бескорыстно исследовать все малодоступные места роскошного тела девушки Клементьевой.
Потом он клялся, что всего лишь пошутил. Это Татьяна напилась до потери чувства юмора. Да и вообще, Клементьева непомерно высокого мнения о себе и поэтому его слова приняла всерьез, хотя никаких оснований для того не было никогда.
А тогда, пообещав бесплатное исследование, Литвак только потянулся за рюмкой (в том же направлении сидела и новая старшая), как его словно взрывом отбросило назад. «Будто грузовик в морду въехал», — растерянно признавался потом Литвак. Но это был всего лишь женский кулачок.
Клементьева попала Литваку точно в зубы. У него сдвинулся золотой мост на верхней челюсти, кровь из разбитых губ хлынула струей. Мост ему вправили в соседней поликлинике, а губы, которые и до того выпирали из густопсовой раввинской бороды, в прежнюю форму не вернулись. С тех пор издалека казалось, что Литвак постоянно держит в зубах кусок сырой говядины.
При виде Мышкина он открыл рот (говядина исчезла), но ничего не сказал (говядина появилась), а принялся внимательно рассматривать новую одежду Дмитрия Евграфовича, словно примеривал на себя — они были почти одного роста, только Литвак чуть шире. Даже пощупал его джинсы. Наконец спросил:
— Что за прикид, шеф? На помойке нашел?
— Можно сказать, да, — вежливо ответил Мышкин.
— «Можно сказать»? Но можно и не сказать… Да?
— На барахолке, — уточнил Мышкин. — Знаешь, такие развалы на рынках, там на раскладушках торгуют краденым. Секонд-хенд называется.
— Краденое? Ну-ну! — он чуть ли не обнюхал Мышкина. — Похоже, очень похоже! Значит, ты у нас еще и скупщик краденого. Поздравляю. Узнать бы только, где украли эти джинсы и эту футболку. И кроссовки.
— И не надейся. Я своих никогда не выдаю.
— Евгений Моисеевич! — возмутилась Клементьева. В минуты волнения она всем говорила «вы». — Как же вам не стыдно! Я думала, вы воспитанный человек. И такое про нашего Диму!..
— Слышал? — Литвак отвернулся от Клементьевой и показал большим пальцем себе за спину. — Упрекает, а до сих пор во мне начальника признает. Тебя — по имени, а меня все же по отчеству.
— Как конференция? — наконец с тревогой спросил Мышкин.
— Земная ось не содрогнулась, — успокоил Литвак. — Ждали тебя час. А потом за пять минут все провернули.
— Всего за пять минут? — поразился Мышкин. — Это потому, что без меня, — скромно объяснил он.
— Без тебя, без тебя! На кой черт мы им здесь вообще нужны! Уже сто лет. И ты первый не нужен, особенно в теперешнем качестве!
— Бред среди бела дня, Женя! — обиделся Мышкин: когда дело касалось его профессионального престижа, он становился невероятно чувствителен. Тут обидеть его мог каждый.
Дмитрий Евграфович страшно дорожил своей репутацией: в научных кругах России, Европейских стран и даже в Австралии его с недавнего времени стали называть одним из успешных специалистов по сосудистым патологиям головного мозга.
— По-человечески схохмить уже не в состоянии, да?
Литвак выкатил на него свои коровьи глаза и хохотнул, дохнув на начальника своей первой, почти без перегара, утренней порцией спирта.
— Когда ты, Полиграфыч, повзрослеешь? — спросил он. — «Панта рей»[2] — все вокруг течет, меняется, только ты ходишь с башкой, повернутой назад.
Мышкину это очень не понравилось.
— Скажи-ка, дядя: сколько раз я тебе говорил, чтоб ты не принимал ничего до двух часов дня хотя бы! — набросился он на Литвака. — Или до половины второго! Из-за тебя когда-нибудь мы все пострадаем.
— Поскорей бы! — заявил Литвак. — Хоть ясность какая-то наступит…
Мышкина передернуло. Возразить по существу он опять не сумел, но чем-то ответить надо было.
— Еще раз засеку, что выпиваешь раньше четырнадцати!.. — начал Мышкин.
— И что? — радостно заинтересовался Литвак. — И что такое будет?
— Язык вырву! — твердо пообещал Мышкин. — Для твоего же добра.
— Так все-таки, что у тебя с башкой? — прищурившись, спросил Литвак.
— Парашют не раскрылся! — раздраженно буркнул Мышкин. — Второй дома забыл.
Прошел к себе и покрепче хлопнул дверью.
Он никогд не согласился бы с Литваком, но… В одном, по крайней мере, тот прав: количество разбирательств, комиссий и следствий по поводу врачебных ошибок в последние десять лет сократилось на порядок. Почти прекратили и правоохранители обращаться в клинику для независимых экспертиз. Они, в основном, теперь справляются сами и пишут себе экспертные заключения, какие хотят. Правда, никому пока не удалось скрутить руки городским судмедэкспертам. Там все еще цепляются за остатки независимости. Но это только потому, что главным судмедэкспертом в городе известный «совок»[3] профессор Карташихин. И не берет, и по дружбе ничего не делает. Однако уже пошли слухи, что его песенка спета.
Без стука вошел Толя Клюкин.
— Ой-ёй! — прошуршал он бородой справа налево. — Тут, пока тебя не было, Крачок велел тебя расчленить, как появишься. А меня назначить на твое место.
— Без расчленёнки никак? — проворчал Мышкин.
— Крачок никогда не откажет себе в удовольствии! — заявил Клюкин, сверкая очками с радужными цейсовскими линзами, отчего казалось, будто в каждый глаз ему вставили по фотоаппаратному объективу.
В одном Клюкин был прав, в другом ошибался. Да, начмед Борис Михайлович Крачков никогда не отказался бы от удовольствия расчленить Мышкина на мелкие части, лучше всего — живьем. А вот на его место поставить не Клюкина, конечно, а вернуть Литвака. Тем более что говорили, что за Литвака уже ненавязчиво хлопочет его дальний родственник. Сидит этот родственник у самого алтаря — в Швейцарии. С недавних пор Соломон Наумович Златкис — вице-президент Европейского антиракового фонда, который и есть настоящий владелец Успенской клиники. А самое главное, Златкис — основной владелец фармацевтической фирмы «Югофарм».
Мажоритарный пакет акций когда-то югославского государственного предприятия «Югофарм» литваковскому родственнику достался за гроши, когда Югославия лежала в руинах после натовских бомбежек. Считалось, что «Югофарм» тоже разрушен начисто. Поэтому новый президент Сербии американская марионетка Воислав Коштуница и новое сербское правительство, куда янки собрали самых верных своих холуев, продали предприятие по цене бросового кирпича. Самые жирные куски «Югофарма» поделили между собой два высших чиновника Госдепартамента США и две шишки российского МИДа — тогдашний министр и его заместитель Соломон Златкис, тот самый литваковский родственник. Но Златкис пошел дальше: получил фантастически дешевый кредит израильского банка и выкупил большую часть акций «разрушенного» фармзавода.
Тут вся прелесть заключалась в том, что ни одна натовская ракета, ни одна бомба, ни один снаряд на территорию «Югофарма» не упали. Всё в радиусе двух километров лежало в руинах, черных от графита, распыленного натовцами в атмосфере, чтобы разрушить электроснабжение в Сербии. А фармацевтический завод остался, как новенький.
Он был, прежде всего, интересен тем, что югославы еще при последнем своем президенте Милошевиче, убитого «Гаагским трибуналом по бывшей Югославии», начали по наработкам кубинских ученых производство уникального онкологического препарата избирательного действия. Препарат накапливается только в новообразованиях, лишая раковые клетки питания и при этом почти не разрушая другие органы и ткани. Правда, его эффективность, как и других лекарств, тоже зависит от вовремя поставленного диагноза.
Югославы только собрались приступить к серийному выпуску чудо-препарата, как началась террористическая акция НАТО «Решительная сила». В бомбовых отсеках натовских самолетов прилетела американская демократия, после чего Югославии не стало вообще. А Сербия, в частности, превратилась в неисчерпаемый источник человеческих внутренних органов для трансплантаций. Богатенькие западные Буратино платили за запчасти для своих изношенных организмов не торгуясь. А чего торговаться — дешевле только украинские.
Серьезный родственник давно вернул бы Литвака в кресло заведующего патанатомическим отделением, откуда Евгений Моисеевич слетел два года назад. Но имелось серьезное препятствие: Литвак был хроническим алкоголиком.
Начинал свой ежедневный ритуал Евгений Моисеевич сразу после утренней конференции — по пятьдесят граммов каждые полтора часа. И к шести вечера поглощал ровно четыреста граммов чистейшего ректификата. Это была его норма — ни грамма больше. Однажды он превысил ее на сто граммов и мертвецки пьяный заснул прямо в морге, где утром его обнаружил Толя Клюкин.
Но прежде чем будить Литвака, Клюкин вытащил из холодильного ящика свежий труп какой-то старухи и положил рядом с Евгением Моисеевичем. Потом с трудом его растолкал.
— Ваша? — деловито спросил он взлохмаченного Литвака. — То-то я смотрю, вы на молодежь переключились, Евгений Моисеевич. В прошлый раз вообще столетняя была.
Литвак дико всхрапнул и схватился за штаны. Они были расстегнуты: Толя и это предусмотрел. И дело, может быть, и осталось бы шуткой в истории ПАО, да вот только Мышкин, докладывая на утренней конференции, к эпикризу той самой старухи неожиданно для самого себя и непонятно зачем прибавил:
— Данных за некрофилическое изнасилование не обнаружено.
Конференция недоуменно зашелестела.
— Какое изнасилование? Какая такая некрофилия? — удивился главврач Демидов. — Что, нам прокуратура заказывала экспертизу? У них же теперь свои фальсификаторы — целый вагон! Обходятся без посторонних.
— Никто не заказывал, — ответил Мышкин.
— Тогда кто проводил экспертизу?
— Никто.
— А данные откуда? — продолжал удивляться Демидов.
— Так я же и говорю: нет данных, — ответил Мышкин. — Никто ею не занимался.
— В таком случае, зачем же… — поперхнулся Демидов. — Зачем вы тут чушь порете?
— Ну, это я так… от себя, — пояснил Мышкин. — Чтоб не скучно было.
— Не умно, Дмитрий Евграфович! — уже спокойнее заявил Демидов. — А главное, не смешно. Совсем не смешно. Полагаю, специалист вашего возраста, а, главное, вашего культурного уровня мог бы пошутить как-то поизящнее.
Так бы и сошло, но кое-кто из врачей понял, что Мышкин не просто так вбросил шутку, хоть и неумную. Значит, что-то его толкнуло. Пытались интересоваться. В ПАО все молчали, а Литвак на радостях, что его не выдали, в тот же день превысил норму уже на двести граммов. Наутро его разбудила в морге тогда еще младший прозектор Клементьева. На полу рядом с Литваком лежал труп женщины лет пятидесяти.
— Эта помоложе, — уважительно отметила Клементьева. — Везет же вам!
А Мышкин рассвирепел:
— В первый раз в жизни вижу еврея, который не только спирт ведрами жрет, но и все мозги пропил!
Литвак пыхтел, из-за его всклокоченной, черной, как сапог, бороды не было видно лица, только глаза дико выкатывались.
— Сейчас вывалятся шары твои — ищи их потом по всем углам! — с отвращением сказал Мышкин. — Контролируй харизму, Мозес!
И на следующей конференции, зачитав эпикриз очередной покойницы, Мышкин снова ни с того, ни с сего бухнул:
— Экспертиза на некрофилическое изнасилование не проводилась.
«Что за черт? — изумленно спросил он у себя самого. — Кто меня за язык потянул?»
— А? Что? — встрепенулся главврач: он беседовал со своим заместителем профессором Крачковым и потому слушал Мышкина вполуха. — Почему не проводилась? — строго спросил он. — Кто прошляпил?
— Так ведь никто не заказывал, — сообщил заведующий ПАО Мышкин.
— Не заказывал, — в раздумье повторил Демидов. — А должен был заказать?
Мышкин пожал плечами. Конференция закончилась в легком недоумении.
Вот когда слухи завертелись! Однако чем больше в ПАО отнекивались, тем горячее становились проклятые слухи. И они выросли дополнительным препятствием для реставрации Литвака.
Мышкин спустился в прозекторскую. Там были Литвак и Клементьева.
— Четырнадцать, — пересчитал Литвак скрепки.
— Двенадцать, — хмуро поправил Мышкин. — Уже с утра посчитать правильно не можешь.
— Так что там у тебя?
— Ты уже спрашивал! — огрызнулся Мышкин. — Фурункул.
— Затылочной доли мозга?
— Той самой доли, которой у тебя давно нет! — отрезал Мышкин и подошел к секционному столу.
На нержавеющей синеватой стали лежал пожилой грузный азиат.
— Наш? — спросил Мышкин.
— Из четвертого отделения, — ответила Клементьева.
Мышкин пролистал эпикриз. Опухоль желудочков головного мозга. «Почему не оперировали? Ага, вторичная, непредвиденная. Вливали бывший югославский, а теперь швейцарский цитоплазмид. Двадцать четыре капельницы. Почему не помогло? Поздно проснулся. Тогда зачем капать? Глупый вопрос: теперь такое лечение называется у них „терапия отчаяния“. Оперировать поздно, а изображать лечение надо, потому что заплачено и клиент богатенький, можно до смерти обдирать…»
Он бросил взгляд на лицо мертвеца. Широкая, медная не успевшая осунуться морда. Типичный бай. Березовский из Киргизии. Или Абрамович из Казахстана. «Что ж ты так поздно спохватился, Абрамович косоглазый? Решил, если денег мешок, то и болезнь подкупить можно, как следователя прокуратуры? Что для тебя одна капельница цитоплазмида — восемь тысяч долларов. Залился бы. На весь курс всего-то сорок капельниц. Копейки».
На шее у яремной вены у бая едва видна черная точка: след шприца. Похоже, в реанимационной вливали, пытались вытащить с того света, но без толку. И не помогли большие деньги косоглазому Абрамовичу: оказывается, смерть взяток не берет.
Он вспомнил, как на предпоследней конференции главврач Демидов огласил свежую статистику по онкологии. Выходило, что в России свирепствует самая настоящая эпидемия. Со всеми формальными признаками. Особенно страшно, что рак добрался до массы детей. Главврач утверждал, что основная причина широкого и необычайно быстрого распространения опухолевых заболеваний — системное ослабление иммунитета большей части населения России.
— Обратите внимание, коллеги, — сказал он на конференции. — Мне самому не нравится то, что я хочу вам сообщить, но вынужден. Эпидемия имеет место, и индуцирована она, прежде всего, факторами социальными. Богатые болеют меньше. По моим данным, которые, конечно, надо еще проверять и уточнять, сегодня основной причиной эпидемического распространения онкологических заболеваний по-прежнему остается то перманентное стрессовое состояние, в котором уже второе десятилетие пребывает большинство населения России. Но не менее важен и второй фактор — качество питания. Человек состоятельный не ест сосисок за двести рублей из генно-модернизированной сои, не ест генно-модернизированную картошку или помидоры, фаршированные генными вирусами. Он не пьет молоко из генно-модернизирован-ного крахмала. Вся эта смертельно опасная и фантастически дешевая дрянь предназначена для бедных, которых у нас, даже по официальной статистике, не меньше семидесяти процентов от численности всего населения. Эти семьдесят процентов приговорены, безо всякой вины, к смертной казни, причем в самой мучительной ее форме. Эти люди никогда не смогут платить за цитоплазмид. Но, конечно, на самом деле приговоренных больше семидесяти процентов. Нозологический профиль различных новообразований становится все разнообразнее и, что характерно, все больше фиксируется у сельских жителей…
— У остатка сельских жителей, — буркнул Мышкин себе под нос, но его услышали все.
— Можно и так, — согласился главврач. — В любом случае, из абсолютно медицинских категорий вытекает вывод парамедицинский… Государство не имеет права равнодушно смотреть на эту ситуацию хотя бы потому, что если исчезнут эти бедные, то некому будет работать на богатых.
Он иногда позволял себе фрондерские выходки, но они всегда воспринимались в клинике как профессорское кокетничанье. Но в этот раз на Демидова кто-то донес, и его вызвали в горздрав.
Что там было, Демидов не сказал никому. А Мышкин поинтересовался.
— Я предложил задуматься о тех самых… о бедных, — хмуро проговорил Демидов. — Которых, даже по официальной статистике, каждый день все больше. Без которых государство останется вообще без подданных. Россия по-прежнему теряет по два миллиона граждан в год. И Гитлер не нужен.
— Надо же — такой аргумент придумали! Можно подумать, вы тайно состоите в иезуитском ордене.
— Увы! Не состою.
— А хотели бы?
Барсук подумал всего секунду:
— Конечно! Такой ресурс! Попробовал бы кто-либо мне мордобой устроить, как сегодня!… Братья-иезуиты всех бы их на асфальт раскатали. Главное, без шума, по-иезуитски.
— Догадываюсь, что вам ответили.
— Не догадываетесь. Что, по-вашему?
— Нет свободных денег, потому что экономический кризис у нас на дворе, рубль рухнул на метр в землю, нефть дешевле газировки, и поэтому надо помогать в первую очередь несчастным миллиардерам-банкирам.
— Ошибаетесь, любезнейший мой доктор![4] Мне сказали другое: «Откуда ты взял столько бедных?» Предложили посмотреть в окно: вон сколько на улице автомобилей. Откуда бедным взяться, в самом деле, при таком количестве фордов и тойот?
— Су-ки, — медленно произнес Мышкин. — Это их главный аргумент. И ведь на кого-то действует: автомобиль ведь большой, у нас во дворе их полтора десятка, а кажется, что весь Питер загроможден. Пусть бы в Кострому или в Воркуту съездили…
Главврач достал из бокового кармана алюминиевую тубу из-под кубинской сигары «белинда», вытряс оттуда на стол черный, еще жирный окурок («Бразильская! — определил Мышкин) и закурил. Сделав две затяжки, поплевал на окурок и снова сунул в тубу.
— Хоть бы сдохнуть поскорей, — прикрыв глаза, произнес Демидов. — Мне. Надоело всё.
— Ни в коем случае! — возразил Мышкин. — Нам с вами, Сергей Сергеевич, надо досмотреть это кино до конца.
— Какой смысл?
— Большой! — убежденно ответил Дмитрий Евграфович. — Все удовольствие от любого боевика — в конце. Когда хорошие парни побеждают, смеются, пьют виски и хвалят билль о правах вместе со второй поправкой к конституции США. А плохие с пулями в головах плачут, играют на балалайках, пьют кружками водку и танцуют с медведями.
— Нет, не дождемся, — покачал головой Демидов. — Эти, повторяю, надолго. Власть у них можно вырвать только вместе с руками…
Он снова вытащил окурок, сделал пару затяжек и стряхнул белый пепел в пепельницу из настоящего человеческого черепа, инкрустированного бронзой.
Пепельницу из настоящего человеческого черепа подарил главврачу Литвак, когда еще был заведующим. Дело случилось на всеобщем сборище в конференц-зале по случаю дня рождения главврача.
Голову для пепельницы взял от невостребованного трупа какого-то бомжа. Литвак дело никому не доверил и два дня собственноручно вываривал голову и тщательно выскабливал. Вонь стояла по всей клинике и выходила на улицу, но обошлось.
На день рождения Литвак явился с черепом подмышкой, вручил его юбиляру и, не дожидаясь команды, сел за стол и набросился на выпивку.
Стол, накрытый в конференц-зале, был обычным — бутерброды с докторской колбасой, с ветчиной нескольких сортов, но с одинаковым вкусом хозяйственного мыла, и с балтийской килькой, выложенной на хлеб без сливочного масла. Был май, раньше женщины мариновали специально ко дню рождения Демидова знаменитую питерскую корюшку, но отцы-правители города позволили строительным акулам засыпать часть Финского залива под бизнес-застройку, и корюшка почти пропала. Теперь ее подают в ресторанах по цене дороже норвежской семги.
Выпивка была тоже традиционная: разбавленный водой из крана и охлажденный спирт, разлитый по химическим ретортам и по банкам для хранения человеческих органов. В спирте плавали лимонные корки.
Торжественная часть еще шла, но Литвак сумел опустошить две реторты подряд. Больше ему не дали: Демидов запретил.
Тогда сильно Литвак огорчился. Грустно посидел минут пять и спустился в патанатомическое отделение.
Большая молочная фляга на сорок литров была, как всегда, заперта на цепь и обычный амбарный замок. Литвак пошарил по карманам — ключа не оказалось.
— Странно, странно… — пробормотал он. — Кто-то меня обокрал. Мышкин — кто еще… Давно, гад, под меня копает.
Ключ от фляги со спиртом в ПАО — это скипетр и держава одновременно, символ реальной власти, терять его — плохая примета. Литвак сначала внимательно осмотрел свой стол, пошарил в бумагах, одновременно сбросив на пол тот самый ключ, который лежал на виду, рядом с настольной лампой. Обыскал ящики и тяжело задумался. Потом полез в стол к Мышкину.
Он хорошо знал, что в нижнем ящике Мышкин прячет самые любимые свои инструменты — хирургический молоток и долото фирмы «Becker-Solingen». Даже прикасаться к ним он никому не давал. Ага, вот он, Золинген.
На третьем ударе по замку долото выскользнуло у Литвака из рук и улетело куда-то в темный угол, звякнув на кафельном полу. Тогда он ударил по замку молотком. Замок остался на месте. Молоток отломился, упал на пол, в руках Литвака осталась только хромированная ручка.
— Немецкое качество! — возмутился Евгений Моисеевич. — Дерьмо, а не Золинген. Надули тебя, Дима, с твоим Золингеном. Китайцы наверняка.
«Что же теперь? — задумался он. — Не в ларек же за водкой бежать».
Он огляделся и остановил взгляд на стеллаже, уставленном банками со спиртом. В них плавали препарированные человеческие органы. Тут Литвак хлопнул себя по лбу:
— Ну, конечно! А я что ищу?
Он решительно снял крышку с ближайшей банки, в которой плавали чьи-то мозги, посеревшие от времени. И с удовольствием отпил спирта сразу граммов двести.
Выкурив две сигареты подряд, Литвак с полчаса сидел, как каменный, подперев кулаком подбородок и глядя на свое отражение в стеклянном шкафу. Он подумал, что именно так и должен выглядеть настоящий мудрец, в отличие от каменного Поля Дирака, ученого, чей скульптурный портрет, высеченный знаменитым французским скульптором Огюстом Роденом, больше известен под названием «Мыслитель».
Скоро он с грустью отметил, что добавка не принесла ожидаемой эйфории в мозгу и облегчения в душе. Напротив, душа налилась тяжелой ненавистью, а мозг вообще отказывался работать.
Он достал третью сигарету, как вдруг обнаружил, что в банках с препаратами что-то шевелится. Пригляделся и остолбенел.
В банках сидели чертики, правда, небольшие, но всё своё было при них — козлиные копытца, прямые острые рожки, хвосты с кисточками. Только были чертики не привычные, зеленые, а темно-синие, бархатные, и каждый — с физиономией главврача клиники профессора Демидова Сергея Сергеевича.
Литвак внимательно осмотрел все двадцать восемь банок. И в каждой нашел по маленькому темно-синему профессору Демидову с рожками и хвостиком.
Евгений Моисеевич стоял совершенно обалдевший, покачиваясь, как на молитве в синагоге, а чертики над ним потешались: скалили острые мелкие зубы, визжали, хохотали, корчили рожи, показывали крошечные волосатые кукиши. Один плевал в заведующего ПАО прямо сквозь стекло, и с такой интенсивностью и скоростью, что белый халат Литвака мгновенно оказался весь в плевках и соплях. Тут-то терпению его пришел конец.
— Ну, шеф! — зарычал Литвак, обращаясь ко всем чертям сразу. — Совсем обнаглел, однако! Мало что поиздевался надо мной наверху!.. И здесь достал. Но даром тебе номер не пройдет! Уж я научу тебя и родину любить, и страховую медицину! И меня, Литвака, тоже любить научу. Подожди, я сейчас! — с угрозой пообещал он.
Литвак сбегал за электрофрезой для вскрытия черепов. Вернувшись, с удовлетворением отметил: все черти на месте. Не разбежались и продолжали вовсю хамить и издеваться, не подозревая, что их ждет.
Литвак врубил фрезу и прошелся алмазным резаком по всем банкам твердой рукой, привыкшей к ежедневной работе с инструментом. Черти завопили, заныли, запищали, захныкали, но он неуклонно шел к цели. Закончив, обвел взглядом стеллаж и остался доволен работой. Все банки были распилены точно посередине.
Черти в панике повыскакивали и все сразу, кучей, бросились бежать по ступенькам наверх. У двери возникла давка. Каждый рвался пролезть первым. Черти толкались, визжали, били друг друга по мордам, рвали хвосты, кусали друг друга за уши и в смертельном страхе оглядывались на Литвака.
— Беги, беги, профессор хренов! — кричал им вслед Литвак. — Думал меня голыми руками взять? Думал испугать меня, начальник? Так знай: теперь ты — бывший начальник! С завтрашнего дня главврач — я, а ты санитаром будешь на подхвате у Клюкина! И я тебе башку оторву за перерасход спирта.
Черти, наконец, пропихнулись в дверь и исчезли. Литвак был доволен — не скоро Демидов забудет нужный и полезный урок.
Выпив еще немножко, в самом радужном настроении Евгений Моисеевич вышел на Большой проспект Васильевского острова и принялся ловить мотор. Через пару минут около него резко затормозил белый форд с синей полосой по бокам. Однако едва успел Литвак назвать водителю свой адрес, как из машины выскочили двое полицейских, затолкали его внутрь и выгрузили только в вытрезвителе на Канареечной улице. Там его внимательно обыскали, изъяли 500 долларов и пять тысяч рублей. И оставили отсыпаться на холодном бетонном полу, пропахшем застарелой мочой.
Наутро Мышкин пришел на работу первым. Открыл дверь, спустился по лестнице и неожиданно поскользнулся. Грохнулся на кафельный пол с такой силой, что очки отлетели на два метра в сторону.
Он включил свет, нашел очки, огляделся и сначала не понял, куда попал.
На кафельном полу валялись кишки, почки, отдельно желтела кучка раздавленного головного мозга со следами инсульта. Прямо под ногами Мышкина лежал мужской член, аккуратно разрезанный на тонкие кружки, словно салями в супермаркете.
Но самое ужасное, на полу валялся его любимый молоток, варварски разломанный. Бедный Мышкин сразу осознал, что отремонтировать молоток не получится — ни одна сварка не удержит прекрасную высоколегированную сталь.
От горя его отвлек местный телефон. Секретарша велела бежать к главному.
— Скажите мне честно, Дмитрий Евграфович, — спросил Демидов с какой-то тоской в глазах. — Только не обижайтесь… Вы когда в последний раз были в вытрезвителе?
Мышкин ошарашено уставился на начальника.
— Так когда же? — нетерпеливо переспросил Демидов. — Я никому не скажу. Ночевали там когда?
— Это шутка такая, гражданин начальник? Смеяться уже можно или нет? — наконец спросил Мышкин.
— Я серьезен, как никогда, — насупился Демидов.
— Побойтесь Бога, Сергей Сергеевич! Ни разу в жизни!
— А на Канареечной? Только честно.
— Я по-другому не умею, — заверил Мышкин. — Не знаю даже, где он там находится.
— Странно, — задумался главврач. — Очень странно…
— При чем тут вытрезвитель?
— Ваш руководитель сегодня ночевал в вытрезвителе на Канареечной.
Мышкин рассмеялся, правда, смех вышел кисловатый.
— И все-таки шутить изволите, Сергей Сергеевич, — предположил он с надеждой.
— Какие, к дьяволу, шутки! — крикнул Демидов. — Я похож на идиота? — и добавил спокойнее. — Оттуда только что звонили. Надо его забрать. Литвак просил, чтоб только вы приехали и никто другой. Сказал, что вас там хорошо знают.
— Брешет, собака! — заявил Мышкин. — Наверное, от белой горячки еще не отошел.
— Ну, так и разберитесь на месте! Возьмите санитарную машину. Я уже распорядился.
Мышкин поднялся.
— Разрешите идти?
— Нет, не разрешаю. Сядьте. Значит так. Отвезете его домой. Пусть отсыпается. Да и видеть его не могу. Вчера нахамил, сегодня из вытрезвителя осчастливил…
— Понятно… Так я пойду?
— Да. То есть, нет! Жить дальше будем так: с завтрашнего дня Литвак у вас в подчинении. Вот такая рокировочка, как говаривал когда-то товарищ Ельцин. Приказ я уже подписал. Теперь можете идти.
Но Мышкин не сдвинулся с места. Тяжко вздохнул.
— Что, ошалел на радостях? — усмехнулся Демидов.
— Спасибо за доверие, Сергей Сергеевич, — сказал Дмитрий Евграфович безо всякой радости. — Но очень уж неожиданно.
— Хорошие дела всегда неожиданны. Это плохих ждать не надо — сами приходят. Как в нашем случае… с Канареечной.
— Сергей Сергеевич! — решительно сказал Мышкин. — Мне кажется, в таком деле не стоит торопиться. Полагаю, с Литваком еще не все ясно. Может, он стал жертвой полицейского произвола. И потом, не могу я садиться на неостывшее место. Женя ведь мой приятель — еще с института. Мы с ним вместе пятнадцать лет работаем. Как я в глаза ему буду смотреть? Да и его родственник в Женеве… Тоже учитывать надо.
— В глаза? Честно будешь смотреть ему в глаза, Дмитрий Евграфович. Честно! Литвака так и так увольнять надо. Так уж лучше пока просто понизить. Никакой родственник возражать не станет, потому что репутацию нашей фирмы нельзя в вытрезвителе топтать. Даже на Канареечной. В нашем деле репутация — это деньги. Большие деньги. Ты хоть понимаешь? И кого на его место? Знаешь?
— Не знаю, — честно ответил Мышкин.
— Зато я знаю! Все. Пошел. Вези подлеца домой.
— Иду.
Но Демидов снова его остановил.
— У вас там все нормально? — неожиданно спросил он. — Говорят, шум там был какой-то ночью. Колотили что-то. Вскрывал сверхурочно?
И Мышкин, немного поколебавшись, с большой неохотой рассказал, как едва не сломал себе шею, поскользнувшись на кишках. Про молоток ни слова.
Главврач недобро помолчал, снова достал окурок своей «бразиль». Глядя, как он прикуривает, Мышкин отметил, что каждый раз Демидов извлекает из «белинды» один и тот же окурок. «Самовозобновляемый он у него, что ли?»
— Так что же это было? — спросил Демидов.
— Сам не могу понять, — признался Мышкин, — Кому понадобилось? Кто разгром учинил?
— Delirium учинил. Вместе с tremens’ом[5], — деловито сообщил Демидов. — Тебе не понятно, видите ли… А мне все понятно! Охрана уже доложила: последним из ПАО уходил Литвак. Ключ после него никто не брал.
— Вот оно! — огорчился Мышкин. — Жаль, что так у него вышло.
— А ты: «Поспешили, гражданин начальник!» Иди отседова, гуманист недорезанный.
Так Мышкин стал заведующим патологоанатомическим отделением.
Delirium tremens — белая горячка (лат.).
Так Мефистофель обращался к Фаусту (ред.).
Советский человек на жаргоне нынешних демократов.
«Панта рей» — начальные слова фразы: «Panta rhei, panta kineitai kai ouden menei» — «Все течет, все движется, и ничего не остается неизменным». Это выражение приписывают древнегреческому философу Гераклиту (ок. 544—483 гг. до н. э.) (ред.).
«Большая Берта» — немецкая осадная пушка-гигант калибром 450 миллиметров. В первую мировую войну немцы использовали ее для обстрела французских городов, впрочем, с мизерным результатом (ред.).
[1] «Большая Берта» — немецкая осадная пушка-гигант калибром 450 миллиметров. В первую мировую войну немцы использовали ее для обстрела французских городов, впрочем, с мизерным результатом (ред.).
[2] «Панта рей» — начальные слова фразы: «Panta rhei, panta kineitai kai ouden menei» — «Все течет, все движется, и ничего не остается неизменным». Это выражение приписывают древнегреческому философу Гераклиту (ок. 544—483 гг. до н. э.) (ред.).
[3] Советский человек на жаргоне нынешних демократов.
[4] Так Мефистофель обращался к Фаусту (ред.).
[5] Delirium tremens — белая горячка (лат.).
— Когда ты, Полиграфыч, повзрослеешь? — спросил он. — «Панта рей» — все вокруг течет, меняется, только ты ходишь с башкой, повернутой назад.
Он никогд не согласился бы с Литваком, но… В одном, по крайней мере, тот прав: количество разбирательств, комиссий и следствий по поводу врачебных ошибок в последние десять лет сократилось на порядок. Почти прекратили и правоохранители обращаться в клинику для независимых экспертиз. Они, в основном, теперь справляются сами и пишут себе экспертные заключения, какие хотят. Правда, никому пока не удалось скрутить руки городским судмедэкспертам. Там все еще цепляются за остатки независимости. Но это только потому, что главным судмедэкспертом в городе известный «совок» профессор Карташихин. И не берет, и по дружбе ничего не делает. Однако уже пошли слухи, что его песенка спета.
Старший прозектор Татьяна Клементьева ничего не кричала. Мощная тридцативосьмилетняя девушка только улыбалась и ласково гладила шефа по плечу. Шеф машинально отметил, что рука Клементьевой, несмотря на всю нежность, как всегда, тяжелая. Прозвище Клементьевой было Большая Берта.
— Ошибаетесь, любезнейший мой доктор! Мне сказали другое: «Откуда ты взял столько бедных?» Предложили посмотреть в окно: вон сколько на улице автомобилей. Откуда бедным взяться, в самом деле, при таком количестве фордов и тойот?
— Delirium учинил. Вместе с tremens’ом, — деловито сообщил Демидов. — Тебе не понятно, видите ли… А мне все понятно! Охрана уже доложила: последним из ПАО уходил Литвак. Ключ после него никто не брал.
4. Глубинный смысл пьянства по Литваку
С тех пор Литвака не видели трезвым вообще. Никто и никогда.
Через пару месяцев, набравшись духу, Мышкин сказал, вкладывая в слова весь запас доброты и сочувствия:
— Жень, нельзя же так. Я сам алкоголик с дореволюционным стажем. И то не могу смотреть на твое самоистребление. Сделай перерыв… хоть на пару недель. Даже на одну. Должен ведь быть предел какой-нибудь! А?
— Это верно, — с неожиданной легкостью согласился Литвак. — Безусловно, должен.
— Ну, вот, ты все прекрасно сознаешь… — с облегчением сказал Мышкин. — Если даже Барсук тебя не выбросит за ворота, то все равно: не в вытрезвитель опять, так элементарно под трамвай попадешь. Или под поезд метро. Разрежет рельсовый транспорт тебя на куски, и на шашлык не сгодишься. Собирай тебя потом в кучу… Но это еще не так страшно. Ты о нас подумай. Пришлют на твое место варяга. И будь он хоть сто раз трезвенником… Зачем нам это нужно? Зачем нам тут, можно сказать, в родном доме, посторонний, совсем чужой человек?
— Ты еще никогда не высказывался более точно! — одобрил Литвак.
— Так когда пьянку остановишь?
— Когда?.. — задумался Литвак и внимательно посмотрел в потолок.
Он долго мял в кулаке свою раввинскую бороду, отливающую синевой, как ствол карабина «сайга». Наконец произнес решительно — как гвоздь забил в гроб с одного удара:
— Никогда!
— Идиот! — рявкнул Мышкин. — Издеваешься? Над кем? Над своими друзьями, которые почти родственники тебе, глумишься! Ни стыда, ни совести — все пропил.
Литвак покачал головой и сказал с печалью:
— Нет, не издеваюсь. Тут, брат, совсем другое.
— Что еще?
— Мне бросать пьянку никак нельзя, — грустно вздохнул Литвак.
— Абстиненция? Всего делов-то! — махнул рукой Мышкин. — Попринимай пару недель транквилизаторы, и никакого синдрома. Не хуже меня знаешь. А там и выпить можно. Раз в неделю. Или два. Но понемногу.
— Нет, не то говоришь, — с еще большей печалью произнес Литвак. — Не в похмелюге дело. Все намного глубже. И сложнее.
Он открыл ящик своего стола, вытащил плоскую бутылку на триста граммов и сделал несколько медленных крупных глотков неразбавленного. «Далеко зашел, — безрадостно отметил Мышкин. — Как нарзан, спиртягу хлещет».
— Мне бросать мою системную и хорошо отлаженную алкоголизацию нельзя потому… — произнес Литвак и сделал еще два глотка, очень громких. — Мне нельзя бросать пьянку потому… Потому, что… Потому, что может случиться непоправимое.
— Ну, не пугай, не пугай… — запротестовал Мышкин.
— Если я протрезвею, то повешусь или утоплюсь. В тот же день. Поверь, я серьезно.
— От стыда, что ли? — криво усмехнулся Мышкин.
— Именно. От стыда. Мне очень стыдно будет осознавать, среди каких ничтожеств и бездарностей я вынужден находиться каждый день. И тратить на общение с ними свою драгоценную жизнь. А ведь она у меня одна и, главное, последняя. Я не тебя с Клюкиным имею в виду, — великодушно уточнил он. — А всё и всех, — Литвак повел рукой вокруг, — всю эту толпу, всю эту страну, всю эту Эрэфию ублюдочную — и ее мертвецов, и тех, кто только разогнался на пути к могиле. Я нормальный человек, Дмитрий. И не смогу трезвым жить в вашем идиотском, гнусном, лживом, вонючем обществе, в вашей дохлой, гнилой стране, которую вы якобы построили — за четверть столетия! Да за это время десять Советских Союзов или пять Америк можно было построить! Но вы ее сначала раздербанили. И назвали это «возрождением России». Заменили одни слова другими и, скажу со свойственной мне прямотой и искренностью: стали все поголовно врать самим себе. С восторгом. «Я русский — какой восторг!» — это Суворов, да? Но у него хоть были основания такое переживать. А у тебя? А у остальных ста сорока миллионов таких же, как ты, потребителей телевизионной каши, не раз уже съеденной тобой же?
— Я телевизор совсем не смотрю! — обиделся Мышкин.
— Тем хуже для тебя! Даже не знаешь, на какого червя вас всех ловят. А смотрел бы, может, и разобрался. Думаешь, достаточно пройти на 9 мая с портретом деда, солдата той войны, чтобы примазаться к восторгу Суворова? Да Суворов в гробу переворачивается, глядя на ваше строительство «новой русской нации»! Уж лучше добить эту бездарную суку!..
— Какую? — удивился Мышкин.
— Суку по кличке «Россия»! — отпечатал Литвак. — Чтоб не мучилась больше. Совершить такой вот акт человеколюбия.
Мышкин сначала онемел, потом подпрыгнул чуть ли не до потолка.
— Что? Что ты несешь, болван! — закричал он. — Мы построили? Добить? «Какой восторг», значит? А не твои ли соплеменники украли все бабки под видом перестройки и демократии, украли заводы и фабрики, землю, леса и воровать продолжают, и сейчас по сто миллиардов баксов вывозят в оффшоры каждый год?!
Литвак усмехнулся с нескрываемым презрением.
— С вашего позволения, герр Мышкин, или как вас там… товарищ Дима. Мои соплеменники воровали — да! Ровно столько воровали, сколько им предлагали и даже навязывали твои соплеменники, мой дорогой. И воровали они вместе. По общему согласию. И по общей любви. По любви к деньгам. Крали они все организованно — по квотам и под контролем КГБ. Моих соплеменников и сегодня здесь мелкий процент, а твоих — сто сорок миллионов. И Ельцина настоящая фамилия была не Рабинович, и Путина зовут, кажется, не Веня из Бердичева, а Вова из Питера.
— Ну, Путина ты уж того… — нехотя отступил Мышкин. — Хоть я в политике ни ухо, ни рыло, но даже мне видно, что он меняется… Вернул Крым — что может быть нагляднее. Не дал бандере Донбасс уничтожить. В Сирии исламистов бомбит. Значит, есть чем летать и бомбить. При Ельцине не было чем.
— Ха! И ты со своей клешней туда же — куда конь с копытом, — плюнув на пол, Литвак отхлебнул из бутылки. Посмотрел сквозь нее на свет, покачал озабоченно головой и вытер губы. — Если ты не полный идиот, — заявил он, — а идиот наполовину, то должен был заметить: Крым сам свалился ему в руки. Все сделали местные. Я многих там знаю, с детства. Десять лет они готовились к нападению со стороны Бандерляндии. И дождались момента. Опередили бандеру на каких-то два дня, когда те своего бывшего Януковича ловили, чтоб прирезать на волне «украинского патриотизма», который всегда был, есть и будет всего лишь восторгом прирожденного карателя. Тогда Володимиру оставалось только принять подарок и бантик сбоку привязать. А подарочек-то весит много! Такой еще удержать надо. Силу для таких подарков иметь надо… экономику, науку, армию… Но у него ничего, кроме дружков-олигархов. И бестолковых шестерок в коммерческой организации под названием «правительство
- Басты
- Триллеры
- Николай Волынский
- Год беспощадного солнца
- Тегін фрагмент
