автордың кітабын онлайн тегін оқу Сестры Мао
Гэвин Маккри
Сестры Мао
Посвящается Иньяки и памяти Маргарет Маккри
Gavin McCrea
THE SISTERS MAO
© Copyright © by Gavin McCrea 2021
© Федюшин В. В., перевод на русский язык, 2023
© Издание. ООО Группа Компаний «РИПОЛ классик», 2025
© Оформление. Т8 Издательские технологии, 2025
В смене речь трижды коснется ее,
И лишь тогда к ней будет доверие.
В книге упоминаются различные наркотики, издательство предупреждает о недопустимости применения и распротранения наркотических средств. Книга является художественным произведением, не пропагандирует и не призывает к употреблению наркотиков, алкоголя и сигарет. Изобразительные описания не являются призывом к совершению запрещенных действий.
Начало
Больница Управления общественной безопасности, Пекин
1 мая 1991 года
Мой дорогой Мао,
Сегодня еду мне принесли еще затемно. Я была настолько голодна, что не могла спать дальше, а тут же пошла с миской к окну, где было достаточно света, чтобы разглядеть и зацепить личинки, которые они кладут мне в еду, – скорее для своего развлечения, чем для моего пропитания. И там, на полу, где ночь освещала ночь, я заметила нечто, о чем хотела бы тебе рассказать, нечто, что избавило меня от немоты и заставило наконец к тебе обратиться. Я заметила, любовь моя, что обращаю внимание на свои пальцы, касающиеся палочек, риса, личинок, но не на сами вещи. Мой взгляд был прикован не к тому, в чем я испытывала голод, а к голодающей – самой себе. И тогда я поняла, что изменилась. Я осознала себя. Благодаря бессоннице и лишениям я обрела способность смотреть на мое бытие сверху и издалека, и мое бытие поэтому стало бытием другого, единичным и отдельным. Я поняла, что наконец смогу подвергнуть критике свои недочеты и ошибки, исправиться, оправдаться перед тобой, как перед судьей.
Ты знаешь, что мне всегда было сложно успокоить разум. Я жила недисциплинированно. Мне трудно было проявлять настойчивость, я слишком любила брести своим путем, постоянно переходя с одной дороги на другую, – утром служила Цинь, а вечером Шу [1]. Но в тот момент, в тот долгий и тихий момент я обрела ясность. Я увидела, как черное становится белым, а белое – черным, и, возможно, впервые обрела над собою власть. Старая защита, из которой я давно возвела вокруг себя стены, пала, и со мной осталась только та обнаженная фигура, которую я видела.
Было шоком так столкнуться с собой; таким шоком, что когда я услышала вопль из другой камеры, то подумала, что он мог принадлежать мне. Я чувствовала себя одновременно бесконечно легкой и бесконечно материальной. Миска в моих руках, которая внезапно стала ощущаться, словно булыжник, прошла через мои пальцы, как перо проходит через воздух. Я просто смотрела, как еда, моя драгоценная еда проливается на пол, и с удивлением поняла, что в моей реакции не было ни гнева, ни отчаяния. Я не пиналась, не ругалась, не ползала по полу, собирая упавшее, как отчаянно бы делала еще вчера. Ибо обнаружила, что мне этого больше не надо. Более того, у меня вообще больше не было желаний каждый мой орган был удовлетворен и сыт.
Чаша из дешевого бамбука отскочила от пола, повернулась набок и покатилась, остановившись вверх дном. Этот шум привлек внимание часового в коридоре. В двери открылось окошко, и я почувствовала, как внутрь через решетку проникает ее взгляд, и я не лгу тебе, почтенный муж, клянусь, в тот момент я сама находилась на месте часового. Я тоже была снаружи и смотрела внутрь, видела то, что видела она, ее глаза были моими глазами: они рассматривали мои движения, проникали в мои мысли. И, о великий спаситель, какое тогда я испытала блаженство! Какая радость после шока! Эта радость остается во мне до сих пор, и, кажется, она неуязвима. Я достигла той точки, к которой стремится каждый революционер, каждый китаец, каждый коммунист в мире, – точки, с которой можно начать тотальную самокритику. Целая жизнь репетиций – и вот начинается представление.
Твоя маленькая актриса Цзян Цин
Айрис
1968
I
Айрис никогда прежде не бывала в этой квартире. Она бы и сейчас в ней не оказалась, если бы за четыре дня и ночи не обошла все привычные заведения. В среду она вышла из дома с намерением заглянуть в «Спикизи» и выпить всего один напиток. Выпивка превратилась в тяжелую ночь в «Хэппенинг 66», за которой последовал 48-часовой поход по ночлежкам и сквотам [2] Эрлс-Корта. Где-то в субботу в баре «Мидл Эрт» она потеряла из виду последнего надежного знакомого. За неимением альтернатив она решила превратить в друзей группу офисных клерков. Продав им несколько трипов [3], она в качестве своего рода консультанта и гида пошла с ними, и вместе они направились на импровизированную воскресную вечеринку на пустыре в Ноттинг-Хилле. Затем, после полицейского налета, она проводила их сюда, на это место на Портобелло-роуд. Еще один акт щедрости с ее стороны. Ей бы лучше закончить день и как следует выспаться, но держать свой опыт при себе она не могла.
Квартира, которую она подвергла полному осмотру по прибытии, была обставлена по всем канонам ушедшей эпохи – обычные обои в цветочек и темные ковры, которые намеренно не убрали. Вместо этого их прикрыли дешевыми символами современности: комнатными растениями, полосатыми казахскими коврами, киноафишами в рамках, орнаментами с буддистскими мотивами. В гостиной на место камина был поставлен газовый обогреватель, а перед ним буквой Г стояли надувные диваны. В прилегавшей к ней столовой не было ни столов, ни стульев, зато были разложены подушки и кресла-мешки, образовывавшие на полу круглое пространство для танцев. Под прожектором, на месте занимавшего раньше почетное место комода, стояла мощная акустическая система Bang & Olufsen. Вдоль стен тянулась вереница пластинок. Сейчас из колонок звучал Pink Floyd.
– Челы, вы любите пластиковое дерьмо, – сказала она.
Остальные – дизайнеры, рекламщики и маркетологи – рассмеялись. В ответ на открытое презрение с ее стороны они относились к ней тепло и приветствовали в своем кругу, не ожидая, что она станет такой же, как они: ведь в наше время все тусуются со всеми.
– Отлично, – сказала она, потому что поняла их игру, и сопротивляться было слишком поздно. – А теперь кто из вас, мерзких бюрократов, подкурит мне сижку?
У нее не было никакой уверенности в том, что с ними получится чего-то добиться – они были старше ее привычного окружения, остроумнее и много думали о стиле. Их портили вечные разговоры об успехе. Их манера подробно рассказывать при знакомстве, кто они, что любят и не любят, вызывала недоверие. Чтобы заставить таких людей принять истины, доступные подпольным фрикам сразу, можно потратить всю жизнь.
Танцуя среди них, она намеренно избегала смотреть им в глаза. От них, от глаз, исходили тонкие нити света, которые грозили опутать ее и вернуть в тот мир, из которого ее вызволил ЛСД.
Опустив глаза и смотря на тела – на светящиеся узоры, которые рисовали в воздухе руки, или на искры, взрывавшиеся при соприкосновении бедер, – она сумела удержаться здесь, прямо в переживании.
В такой толпе нередко теряется один факт: для хорошего трипа нужна концентрация. Дисциплина. Без нее трип, скорее всего, окажется поверхностным, не даст уроков, принесет негативные эмоции, которые непременно приведут к тяжелому отходняку. Айрис регулярно принимала ЛСД два года, и за это время у нее было множество бэд-трипов, от которых она, казалось, никогда не оправится. В каждом случае она совершала одну и ту же ошибку: к смертельно серьезному подходила как к чему-то легкому. Хитрость, которую человек постигал только после долгой практики, заключалась в том, чтобы уделять галлюцинациям внимание и относиться к ним не как к будто-бы-реальности, а как к реальности самой настоящей. Прийти к этому было нелегко. Ум вел себя как капризное божество: он превращал все, что лежит вне его понимания, в то, чего следует бояться. Но у Айрис не было варианта сдаться, раз и навсегда подчинившись ограничениям разума. Она собиралась упорствовать. Сильнее грести против течения. Толкать тележку вперед. Хотела увидеть истинную суть всех вещей и соединиться с ними, стать единым целым, чтобы между ней и ними больше не было различий.
Испытав жажду такого единения, она потянулась вверх, чтобы схватить предметы, которые проплывали сразу за гранью ее зрения. Затем, взглянув на свои руки, рассмеялась над тем, как странно чувствовать себя отдельной от них. Ее руки были чем-то иным – как цвета и формы, которые они хотели схватить, никому не принадлежащими. Чем больше у нее было трипов, тем менее странным становилось это ощущение, поэтому сейчас было важно помнить, насколько оно революционно. Не что иное, как конец односторонности. Переход к третьему лицу. Самопереворачивание.
Вновь осознав это, она издала дикий вопль, и почувствовала, как сквозь нее прошло все электричество в комнате. Тело выгнулось назад и снова и снова билось в конвульсиях, каждая его часть находилась в этой ритмичной волне, которая лишь по случайности совпадала с движением музыки. Течение ее конечностей, замкнутое в себе, не выходившее за свои границы, теперь сочилось на другие поверхности пространства, и наоборот: течение комнаты распространялось на ее конечности. В результате получался бурлящий океан примитивных цветов, давление которого она ощущала вокруг себя.
Океан расступился, когда танцевать прямо перед ней вышел мужчина (возможно, хозяин квартиры). Он подражал ее движениям, как будто таким образом он мог абсорбировать часть ее дикости. Айрис, думая, что ему нужна поддержка, улыбнулась, и в ответ он схватил ее за руку. Ей не хотелось, чтобы ее так хватали, но она позволила, потому что бархат его пиджака, касаясь кожи, вызывал приятные ощущения. Глаза мужчины пульсировали под сияющим ореолом светлых волос, в его радужках Айрис могла различить крошечные кристаллы, состоящие из идеальных геометрических фигур, из которых вырывались лучи света. Она видела великолепие каждой крупинки.
Он приблизился к ее уху. Щекотка от его бороды разлилась до самых пальцев ног.
– Некоторые из нас здесь разбились на группы.
Чтобы его было слышно на фоне гитарного риффа Сида Баррета в Interstellar Overdrive, приходилось кричать.
– Ты можешь остаться тут или пойти с нами в спальню – выбор за тобой. Мы идем в спальню, вон туда. Ты можешь присоединиться в любой момент или пойти домой, решение полностью твое. Полностью. Что бы ты ни решила, все будет окей, хорошо?
Она подумала, что ее просят уйти, чего она делать совсем не хотела, и почувствовала, как пала духом. Ее взгляд померк.
– Ха-ха. Точно, – сказал мужчина.
Когда он говорил, его рот занимал всю нижнюю половину лица, а когда замолкал – исчезал полностью.
– Я всегда могу сказать, когда птичка готова. За милю вижу.
Айрис пришла в недоумение. Она вроде бы колебалась, сдерживалась, но ее тело определенно двигалось вперед и следовало за ним по коридору. Ее рука была в его руке, его шаг направлял ее шаг, она словно наблюдала за собственными желаниями извне. Загадочное ощущение, которое следовало осмыслить, но времени не было. Спальня уже здесь, и вот она в ней. Тусклая, чадная пещера, вокруг благовония и свечи, скрывающие запахи. Воздух был слишком тяжел, чтобы можно было дышать с комфортом. Множество мелких звуков – шепот, шорохи, чмокающие звуки, издававшиеся ртами и языками, – но в целом было до жути тихо; звуки музыки снаружи напоминали далекие колокольчики.
Мгновение ушло на то, чтобы привыкнуть к темноте. Сначала казалось, что в комнате пусто, но потом она начала замечать отдельные предметы, будто к обстановке добавлялись новые детали. Восточный гобелен на стене. Четыре человека на кровати. Двое в одном кресле, еще один в другом. У окна – обнимающаяся пара. Двое, трое – сколько? – ходят вокруг, наблюдая или чего-то дожидаясь.
Она ожидала, что блондин попытается ее соблазнить, но он отпустил ее руку и ушел через комнату, на ходу сняв пиджак и рубашку. Внезапно оказавшись одна в дверном проеме, она не понимала, что делать, кроме как каким-то образом стать невидимкой среди этих тел. Заметив свободное место у задней стены, она опустилась на четвереньки – бух! – и поползла к нему по ковру. Добравшись до места, она обернулась, как собака в траве – ковер был густой, словно подлесок, – и села, скрестив ноги и бессознательно положив руку на кафтан, чтобы он не задрался и не обнажил ее трусы.
Отсюда она будто бы смотрела на огромный мир взрослых глазами ребенка. Линии комнаты не сходились под прямым углом, а искривлялись так, что задняя стена резко, словно туннель, сходилась в далекую точку света. Из-за этого тела на дальней стороне кровати уменьшались, а на ближней – превращались в гигантов. С отстраненным любопытством она изучала сначала гигантов, затем – карликов. Здесь, там, сверху, снизу, сзади и с боков: все они верили, что их ебля делала мир лучше. Воображали, будто они освободились, в то время как на самом деле носили ту же броню и играли в те же игры.
По опыту она знала, что не стоит высказывать подобные суждения о происходящем. В прошлом на это ей говорили, что она боится сексуальности, потому что пуританка и ханжа. Это обвинение больно ранило, но она не могла полностью его отрицать. Это было правдой: она действительно боялась секса, по крайней мере некоторых его аспектов, отчего была нерешительной и зачастую одинокой. Большинство мужчин казались ей скучными и навязчивыми. Тех немногих, которых она к себе подпускала, – впоследствии отвергала, когда они пытались ею овладеть. Она не была способна ни на свободную любовь, ни на традиционные отношения: этот путь был невозможен, и она это знала. Ее отвращение к контакту само по себе было формой привязанности. Она гордилась своей самостоятельностью, но чаще всего это выливалась в болезненное отстранение. Размежевание. Отступление в ее нынешнюю позицию – в угол, в котором она сейчас, как скваттер, сидит.
Пока она искала точку входа, комната наклонялась и раскачивалась. (Она имела дело с формой подавления, которую – да, сейчас – она должна была победить.) Среди различных комбинаций тел она не увидела ни одной, которая вызывала бы в ней страсть. Но она должна была подойти. Невозможно любить на расстоянии.
Одинокая фигура в кресле.
Что это?
Прищурившись, она увидела, что это такое. Лысеющая голова. Атлетическая фигура с разрыхлевшей талией. Темные волосы покрывали плечи и грудь, вились в верхней части ног. Это был мужчина, что широко развел колени. Он брал с приставного столика кусочки сахара, клал их под крайнюю плоть и приглашал мужчин и женщин подойти и высосать их.
Устроившись между его ног, она захихикала как женщина, которая перестала стараться быть интересной и теперь хочет только угодить.
– Не смейся, – сказал мужчина. – Я предлагаю тебе дар божественного зрения.
Тогда она его возненавидела, тем не менее взяла член в рот. Губами она раскрыла верхушку – на язык вывалился кубик сахара, и на мгновение она замерла. Как правило, она принимала наркотики только из своих партий, проверенных людьми, которым она доверяла. Ходили байки о кислоте со стрихнином.
Она вдавила сахар в щеку, чтобы он растворился.
К черту эти байки.
Ей стало казаться, что хватка мужчины вот-вот раздавит ей череп; она вырвалась и, набрав воздуха, позволила своему телу упасть на пол. Чувствуя красные вспышки самодовольного гнева, она согнула колени и раздвинула ноги: непослушная девочка, демонстрирующая миру свои трусы.
Мгновение, и она почувствовала, как пара рук пытается их стянуть. Вслепую, все еще с закрытыми глазами она ударила по рукам, чтобы остановить их, потому что деньги, все вырученные деньги, были у нее в мешочке, завязанном на талии и заправленном в трусы, и она не хотела, чтобы их украли. Вместо этого она сдвинула трусики на одну сторону, приглашая незнакомца пройти дальше. Спустя мгновение она почувствовала, как язык касается ее вагины, после чего он стал входить в нее сначала медленно, затем быстрее, толчками. Пальцы пощипывали и терли ее клитор.
Сначала ничего не было. Через некоторое время она отдалась ощущениям и вызвала что-то, что медленно захватывало. Она выгнула спину, опираясь на пол макушкой головы, и открыла глаза. Мир вокруг становился все прекраснее и значительнее, пока не стало слишком тяжело. Теперь это был не привлекательный и волнующий сад – это была огромная волна, которая накатывала на нее и разбивалась, разбивалась, разбивалась, а она едва могла дышать.
Опять ничего. Непримечательный вид ступней и ног. Кусок старых обоев.
Она повернулась, чтобы окинуть взглядом свое собственное тело. Оттолкнула женщину, которая скорчилась там. Легко. Но потом, когда она перекатилась на бок и подтянула ноги под себя, это действие истратило почти всю ее энергию. Она оказалась физически истощена. Ее охватила тяжесть, и она снова упала лицом на ковер. В голову лезли беспорядочные мысли, с которыми было сложно справиться. Ее тело становилось все более плотным, все более тесным и сжатым, пока вся она не стала камнем. Она не могла двинуться.
Это слишком.
«Подъем», – сказала она себе. Ей надо было встать, подняться над поверхностью.
Подъем. Подъем. Подъем.
Несколько мучительных мгновений она хотела закричать, но не могла этого сделать. Она лежала неподвижно в приступе фрустрации, вспышке гнева. Ей хотелось биться головой об пол и размахивать руками…
* * *
Внезапно – минуты, часы спустя – ей показалось, что она уже встала.
– Я встала, – сказала она, непритворно удивившись.
Она пошла в ванную. Оказавшись там, тут же снова упала, и каждый раз, когда хотела встать, падала вновь и ударялась об раковину. Безопаснее всего, решила она, остаться на полу.
Огромное, как ей показалось, количество времени она просто смотрела – ничего не понимая, даже не желая ничего знать.
Ее стошнило, словно ее тело покинуло все напряжение.
* * *
Вернувшись в гостиную, она принялась танцевать в одиночку. Остальные в «сахарном» приходе лежали вокруг. Мужчина, который раньше подбирал музыку, отошел в угол, чтобы потереться спиной о стену и дать исчерпывающий комментарий о своих ощущениях. Из-за этого проигрыватель крутил одну и ту же сторону альбома «Cream». Когда она закончилась, Айрис подошла, подняла иглу и опустила ее в точку ближе к началу.
* * *
В какой-то момент наступил рассвет. Она сидела на диване, вокруг нее, будто разбросанные подушки, лежали тела. Смотрела, как утренний свет освещает тонкие синие шторы. Снова ощутив отстраненность, обособленность, желание остаться в тишине, она пристально смотрела на тени, падающие на складки: полосы глубокого синего цвета чередовались с проблесками голубого пламени. В мгновение ока цвета достигали наивысшей интенсивности, а затем приглушались. Между одним цветом и другим Айрис могла различить бесчисленное множество тончайших оттенков.
Если бы перед глазами всегда было что-то вроде этого, думала она, не захотелось бы делать ничего, кроме как смотреть. Не было бы причины делать что-то другое. То, что обычно вынуждает человека действовать и страдать, стало бы ему неинтересно. Апартеид? Гражданские права? Война? Театр? Искусство? Ничего из этого ее не волновало по одной веской причине: ей хватало того, что она видела прямо перед собой.
* * *
Время удлинялось. Ночь тянулась целые сутки, но теперь наступал день. Занавески были задернуты, но свет, ненавистный свет, врывался внутрь.
Люди стонали и закрывали глаза. Те, у кого была работа, ушли или отпросились и после обеда отправились завтракать;
среди них был и хозяин квартиры. Остались только отбросы. Отбросы. Те, кто жил без денег, без амбиций, кто видел мир другими глазами. Возвращалась яркость: смогут ли они при ней видеть?
Она поняла, что лежит на кресле-мешке, а ее голова покоится на коленях какого-то мужчины. Он поглаживал ее лоб, будто медсестра пациенту или мать – спящему ребенку. Моргая, она уставилась на него и ждала, что сможет сказать.
– Я?.. – все, что у нее получилось наконец выдавить. – Я?..
– Ты прекрасна, – сказал мужчина.
– Нет, я…
Она потрясла своим браслетом эпилептика у него перед глазами:
– Ты видел? Я…
– Я понял, что ты имеешь в виду. Я был здесь и смотрел за тобой. Все хорошо.
Она не помнила, рассказывала ли она этому мужчине о своей эпилепсии или о чем-либо еще. Судя по всему, она никогда не видела его раньше. Она сунула руку под кафтан и нащупала кошелек. Затем погладила панталоны. Понюхала пальцы. Запаха мочи не было; это означало, что, вероятно, обошлось без припадка. Обычно она писалась, если приступы были достаточно сильными, а после нескольких ночных вечеринок они всегда были такими. Никаких научных доказательств у нее не было, но была теория, что ЛСД сдерживает припадки, откладывает их до тех пор, пока ее не отпустит и она не ляжет спать, чтобы прийти в себя. Проблема заключалась в том, что потом они начинались с новой силой.
Она поднялась и села:
– Время?
– Уже много, милая.
Мужчина был – ее осенило – негром. Но не модным негром. У него не было вест-индийского акцента, и если он и был растафарианцем [4], то этого не показывал. Никаких дредов. Никакой бороды. Никаких бус. Только распущенное и неровное афро, кое-где клочки щетины, грязная белая футболка и мятые брюки с высокой талией, какие носят мужчины средних лет или мальчики, которые считают, что они старше своего возраста.
О господи. Один из этих.
Вновь вернув себе волю, она встала на ноги, почти не теряя равновесия.
– Ты куда? – спросил негр.
– Дуну.
– Зачем?
– Для здоровья.
Она пошла в спальню. На секунду остановилась, чтобы оглядеть бардак, затем прошла через комнату к гардеробу, в котором обнаружила пару джинсов. Натянула их. Слишком большие. Но не упали, когда она заправила в них кафтан и подвязала платком как поясом. Защитившись от дня таким образом, она ушла.
Сверху лестницы до нее донесся голос негра:
– Айрис, подожди…
– Извини, друг, – отозвалась она. – Надо ведь расходиться?
На улице вспомнила, что она находится в Ноттинг-Хилле. В повседневную жизнь, очевидно, вернулся смысл: Ноттинг-Хилл вновь стал дырой.
– Я просто спросил, куда ты собралась.
Она подскочила. Негр был рядом с ней.
– Господи Иисусе! Домой, парень. А ты как думаешь, куда?
– Домой?
– Та-дам! Угадал.
Она пошла. В лицо ей дул ветер. Холодный для мая. Последние торговцы собирали свои ларьки. На асфальте валялись кусочки фруктов и овощей. Она проложила в уме маршрут до Кингс-Кросс. После трипа она всегда чувствовала себя богом, так как видела то, чего не видели простые смертные; поэтому, хотя расстояние было довольно велико, она решила пойти пешком. Она была голодна и по глупости ушла, не попив, но все же она была божеством – как-то ей сказали, что у ее духа сила пяти быков и двух тигров, – поэтому, если ей ничего не помешает, она должна была справиться.
– У тебя дома поесть найдется? – спросил негр.
– Ты читаешь мои мысли, – ответила она.
– А мысль хорошая.
Он сказал это так, словно не сомневался, что идет с ней. Да он и в самом деле шел с ней. Она остановилась. Остановился и он.
– Погоди секунду, мы…
– Спокойно, мисс. Ничего не было.
Ощутив, как по ее ногам поднимается холодный страх, она вгляделась в темные глубины своей памяти.
– Клянешься?
Негр положил ладонь на сердце:
– Не волнуйся. Я позаботился о том, чтобы тебя защитить.
Она ему поверила, потому что была вынуждена это сделать. Почувствовала не облегчение, но скорее временную заморозку неизбежного отвращения к себе.
– Да? – спросила она. – Ну что ж, спасибо.
Негр рассмеялся:
– Ты сказала, что взамен мы пойдем есть. Ты угощаешь.
– Жулик.
– Я говорю только то, что ты сказала.
– Там что, нечего было есть? Ты проверил шкафы?
– Одна паутина.
– Где ты живешь? У тебя есть комната?
– Если это можно так назвать. На Лэдброк-Гроув.
– Это здесь за углом. Даже консервов нет?
– Ничего, пока не получу пособие в четверг.
– Жаль, приятель. Правда. Я бы тебе помогла, но я живу в Кингс-Кросс. Вряд ли ты пойдешь туда ради кусочка тоста.
– Кингс-Кросс?
Он подумал секунду.
– Ну, предложений лучше у меня все равно нет.
– Эй, приятель, не надо…
– Что?
– Что насчет цветных кафе? Которое на Уэстборн-Парк-роуд, «Рио»?
Он засмеялся:
– Ты знаешь «Рио»?
– Да, я знаю «Рио». Была там с компанией угольков. Там же тебе никто не будет орать свое «фу»?
Он опять рассмеялся и покивал головой:
– В «Рио» на меня никто орать не будет.
– О, ну это все меняет, друг. Там твое комьюнити. Отстойно не участвовать в нем.
Она опять попыталась оторваться.
Он тут же ее догнал.
Черт возьми: прилип.
Какое-то время они шли молча. Немного повернув голову к дороге, она старалась его не замечать, но хлюпающие звуки привлекли ее внимание к его ногам. Он шел в сланцах. У него были грязные пальцы. Длинные и черные ногти.
– Ты откуда? – спросила она.
– Живу в Лондоне уже несколько лет. Наверное, слишком долго.
– А до этого?
– Вырос в Портсмуте.
– Нет, я имею в виду – где родился?
– А, родился? В Портсмуте.
Она кивнула на его сланцы:
– Такие сейчас в Портсмуте носят?
Он выгнул пальцы ног вперед, пройдя несколько шагов, как пингвин.
– Их мне друг дал.
– Тебе не холодно?
– А тебе какое дело?
Она не знала, но какое-то дело ей было. Ей самой не нравилось менять одежду. Она редко мылась и не чистила зубы. После детства, проведенного под надзором из-за эпилепсии, регулярного мытья угольным мылом, чтобы отбить запах мочи, вдалбливания безупречных манер – времен, когда ей приходилось просить у мира прощения за беспокойство, она перешла в контратаку, проявляя потрясающее пренебрежение к личной гигиене. Пусть мир чувствует мой запах. Пусть переживают. Возможно, на мерзкие черты этого негра она смотрела как на своего рода тест. Настоящий ли он? Большинство людей были просто модными подделками, преследовавшими собственные корыстные интересы. Лишь немногие, очень немногие отказались от них, чтобы жить по-настоящему подпольной жизнью. К какому лагерю принадлежал этот негр? Она была готова отдаться ему еще до вокзала Паддингтон, лишь бы понять.
Прохожие бросали в их сторону неодобрительные взгляды. Маленькая девочка, переходя дорогу, показала на негра и сказала матери:
– Мама, смотри, черненький.
Через минуту хорошо одетый мужчина пробормотал под нос бранную тираду. Другой не более чем в десяти шагах от него произнес:
– Противоестественно.
А затем сзади сказал еще громче:
– Держись подальше от наших женщин!
Айрис привыкла к вниманию определенного рода – насчет ее одежды, крашенных хной волос до пояса, но в этих упреках было что-то новое, направленное не на то, как человек живет, а на то, каким он родился, и это казалось ей особенно глупым. Желая показать неповиновение, она опустила руку так, что та коснулась руки негра, и он мог бы взять ее, однако этого не сделал.
– Ты же не помнишь моего имени? – спросил он вместо этого.
Он никак не показал, что услышал оскорбления, но он был здесь, рядом с ней, и наверняка должен был их слышать.
– Кит.
– Я знала.
– Нет, ты не спрашивала.
Они молча прошли еще минуту. Потом она сказала:
– Знаешь, я не невежда.
– Да ладно?
– Да. В школе об этом ничего не рассказывали, но мои родители были коммунистами, серьезными такими, и они меня учили.
– Коммунистами?
– Ага. Абсолютные любители России. До самого конца. Они последние вышли из партии, после всех их друзей. И даже тогда они ушли – им пришлось, потому что дошло до того, что они уже не могли игнорировать свидетельства.
– Свидетельства?
– ГУЛАГа, чел.
Кит безучастно посмотрел на нее.
Она покачала головой и вздохнула. Ей было обидно, что клевые ребята представления не имеют о том, что происходит в мире.
– Ладно, забей. Я просто хотела сказать, что мои предки были комми. С сильным ударением на «о». Это значит, что они потратили много времени, рассказывая нам, ну, ты понял, о вас. И я не только сраного «Убить пересмешника» имею в виду. Я про уроки истории, лекции, фотографии и все такое.
– Правда? Кажется, у тебя были крутые старики.
– Коммунизм не крутой, чел. Он заебывает. Убивает дух. Не оставляет места людям вроде тебя и меня.
– Вроде меня?
– Я не о неграх сейчас. Я о тех, кто хочет увильнуть и заниматься своими делами. Об индивидах. Фриках.
– Ясно.
– Так вот, то, чем стали мои родители, ничем не лучше. Мать прошла полный круг и открыто голосует за тори. Отец называет себя христианином. Слышал, что я сказала? Христианином. Они сейчас еще ебанутее, чем прежде, если тебе от этого легче. – Легче от чего?
Она растерянно изучила лицо Кита. На самом деле для нее, как и для ее родителей, негры были скорее концепцией, чем реальностью. Концепцией сильно одобряемой, но все же концепцией. Этот негр отличался тем, что он действительно был здесь и не пытался слиться.
– Я ни разу не расистка, но вы, угольки, можете быть…
– Что?
Она хотела сказать «колючими», но выбрала другое слово:
– Настойчивыми. Вы не принимаете отказов, да ведь?
– Это смешно, – ответил он. – Это вы думаете, что мы настойчивые. Вечно вы вежливо рисуете все по-своему.
– Не-а, мы просто боимся. Если бы ты был белым, я бы сказала тебе отъебаться сто лет назад.
– Хочешь сказать мне, чтоб я отъебался? Потому что я отъебусь, если ты хочешь.
Она надула щеки и посмотрела вперед и назад на дорогу. В дружбе она ценила правду, и Кит, казалось, как минимум был ей равен. Но он просил слишком много.
– Хорошо, – сказала она, громко выдохнув, – на хуй.
– Что на хуй?
– Давай. Иди сюда. Я не говорю «нет», потому что внутри чувствую «да», ну, на самом деле «может быть» рядом с «да». Но любая глупость, знаешь, любая чушь – и я буду орать, что ты во всем виноват.
Она задрала рукав и показала ему старые синяки от прошлых припадков.
– Иисусе! – сказал он.
– Ага, – сказала она, спуская рукав. – И еще кое-что. Там, где я живу, нас группа. Несколько человек.
– У вас сквот?
– Да, чел.
Этой лжи потребовалось несколько секунд, чтобы дойти до ее системы.
– Забей, – сказала она тогда. – Не знаю, почему я… На самом деле у нас не сквот. Это здание принадлежит моей матери. У нас городская коммуна, типа того. Художественный перформанс-коллектив.
– Порно и все такое, – рассмеялся он. – Свингеры, я понял.
– Не надейся. Никаких таких шалостей. Да, мы перформеры. Но мы делаем уличный театр. Хэппенинги [5]. Вот такое вот дерьмо.
– Ясно.
– И, слушай, я заранее извиняюсь за мою сестру Еву. Она в политике, я имею в виду, полная противоположность чилла[6]. – Никакого напряга. Я тоже знал политиков. К кому она себя относит?
– Она комми.
– Как ваши родители?
– Только не говори это ей, а то она тебе голову оторвет. Все ее дело в том, что она пытается им показать, где они ошиблись. Проблема не в коммунизме как таковом, а в том, который практикуется в России. Она так говорит. Россия его проебала, и чинить его там уже слишком поздно. Так что если рай для рабочих где-то и материализуется, то в другом месте. Она ставит на Китай.
– Китай – это место?
– Ну да, это ебаное место. Знаешь Мао?
– Мао? Вроде нет. Так он где?
Айрис засмеялась:
– Блин, чел, тебе просто надо знать, что моя сестра – маоистка[7], а это значит, что она сраная зануда. У коммуны не должно быть лидера. Все надо делать типа общими усилиями, но признáем факт – она лидер. Вероятно, она тебя пригласит и приготовит что-то на ужин. Еще заставит починить что-то или вроде того. Это так работает.
– Понял.
– Высокую кухню не обещаю, если ты к ней привык. Но что-нибудь найдем. Потом тебе надо будет уйти. Не зависать там. – Ясно. Не зависать.
* * *
На Юстон-роуд они сели в автобус прямо до станции Кингс-Кросс. Она заплатила за билеты, потому что у Кита в карманах было пусто. Хотя сумма была небольшая, всего несколько пенсов, ей не хотелось их тратить, ведь деньги были не ее. Она уже потратила свою часть выручки (на что – вспоминать ей не хотелось) и теперь брала у дяди Саймона – брата отца, а по совместительству – ее заимодавца, который вряд ли обрадуется новым просьбам. У нее перед ним были непогашенные долги, терпение по отношению к ней иссякало, а угрозы – усиливались. Она не хотела видеть его лично.
От остановки они повернули назад к Юстон-роуд и свернули вправо на Мидленд-роуд. Высокие стены вокзала справа и склада слева защитили от ветра, но ненадолго: они вновь оказались во власти стихии, когда прошли мимо железнодорожных путей. В щелях между гофролистами забора мелькали окна идущих поездов; зеленым и красным мигали сигнальные огни. В их поле зрения то вторгался, то исчезал нависавший над путями газовый завод; в нос ударила его вонь. Мост у подножия Сент-Панкрас-роуд был обклеен киноплакатами, под ним спали люди. Женщины, узнавшие в Айрис участницу коммуны, помахали ей. Айрис, сделав над собой усилие, улыбнулась и помахала в ответ. У каждой профессии есть свои достоинства.
После склада угля и до многоквартирных домов они повернули на Ченис-плейс, а затем – Перчес-стрит. У школы повернули направо, на террасные дома[8] Сомерстауна, где Айрис инстинктивно замечала знакомые особенности улиц: сначала бельевые веревки с сохнущими вещами, а затем их отсутствие; сначала побеленные ступени и матовые стекла, а затем – перила и железные решетки; сначала пустота, а затем – люди и шум. Айрис вела его по улицам. Когда они проходили мимо одинокой закусочной, умолкали мужчины. Женщины на ступеньках домов отрывались от работы и косились на них. Гулявшие без присмотра дети дразнились, изображая обезьян. Айрис сказала им, что, если они не перестанут, она никогда больше не пригласит их в коммуну делать вещи.
– Что, мисс Айрис? – сказал один. – Вы не всерьез.
– Я вполне серьезно, – ответила она. – А теперь, черт возьми, ведите себя хорошо.
Кит проходил мимо стаек детей, не обращая на них внимания. Руки в карманах, подбородок вверх, взгляд устремлен на дымовые трубы; редкая поверхность могла выдержать такую непрерывную эрозию.
Расположенная дальше коммуна занимала два здания. Первым был крупный склад из красного кирпича, стоявший на углу двух улиц. Нижняя треть фасада состояла из граффити и заколоченных дверей; посередине находился пояс из простых кирпичей и без окон; наверху кирпичи были выложены таким образом, что образовывали надпись ТАЙТЕЛЛ МЕДС 1904. Второй дом, расположенный по соседству трехэтажный викторианский особняк, когда-то был клубом движения за трезвость, построенным для складских рабочих. Чтобы войти в коммуну, надо было пройти через дверь клуба. Дверь ярко-красного цвета, над которой висел характерный, но давно сломанный китайский фонарь, днем должна была быть открытой и показывать, что коммуна рада посетителям, но сейчас по какой-то причине она была заколочена досками и закована цепями.
Подойдя к террасному дому, Айрис заметила – что-то изменилось.
– Что за хуйня? – сказала она, чувствуя, что слишком устала, чтобы адаптироваться к новым обстоятельствам.
Она подошла к двери и потянула за замок. Сделала несколько шагов назад и без какого-либо смысла осмотрела стены без окон в поисках каких-либо признаков жизни.
– Уэр-хаус, – произнес Кит, читая крупные белые буквы на доске у двери. – А, «Уэрхауз». Понял. Это он?
– Да, но…
– А Тайтелл Медс? – сказал Кит, указывая на стену фабрики. – Это о чем?
Она посмотрела вдоль улицы. Везде царила тишина, наводившая на нее страх.
– Раньше здесь делали таблетки.
– Класс.
– Не, ничего такого. Просто обезболивающие, тонизирующие и всякое такое. Большое производство, впрочем. Экспортировали по всему миру, в основном в Германию. По закону Мерфи [9]. Когда началась война, из нее сделали склад для угля. А потом оставили стоять пустой.
– Твоя семья занималась этим бизнесом с обезболивающими?
– Обезболивающие? Моя семья? Нет. Мои родители купили здание в пятидесятых, когда оно уже разваливалось, и превратили его в…
Внезапно придя в ярость, она с разбегу ударила в дверь ногой. – …театр! Блядь!
– Эй, спокойней.
Одной рукой Кит взял ее за запястье, а вторую положил между лопатками, будто помогал срыгнуть ребенку.
Она стряхнула его с себя:
– Закрыто. Ее никогда не закрывают. Что-то происходит.
– Окей, успокойся. Мы разберемся.
В ответ на ее вопросы, на которые он не хотел отвечать, он моргал.
– Прежде чем ты спросишь, – сказала она. – Я ушла без ключей. Они ведь обычно мне не нужны.
– Я ничего не говорил, – ответил он.
Она обошла крыльцо клуба и, пригнувшись, пролезла через решетку и постучала в окно подвала.
– Нил! Нил! Ты тут?
– Чего надо? – раздался голос.
– Нил, это Айрис. Я забыла ключи. Впусти нас через окно, можешь?
Нил был одним из двух студентов-индийцев, которым группа сдала ненужные комнаты в подвале. Нил, расположившийся в подвале спереди, и Сид, снимавший комнату сзади, не были частью коммуны, но их аренда покрывала часть расходов на здание и порой от них была своя польза. У Нила всегда были рис и чечевица, если ничего не оставалось на кухне, а у Сида обычно можно было купить рецептурное лекарство из больницы; некоторые из самых тяжелых приступов Айрис облегчались морфином из Университетского колледжа.
Она клацнула защелкой и открыла окно.
– Ты звезда, Нил! – окликнула она силуэт, уже отходивший от окна в темноту. – Ты знаешь, где все?
– Не мое дело!
Два прута в центральной части решетки, закрывавшей окно, нужны были только для вида; на самом деле они были сломаны, и их легко было отогнуть. Звон прутьев, брошенных Айрис на землю, разнесся по округе. Она проскользнула в щель и тяжело приземлилась на кухонную стойку – раздался звон немытых ложек в раковине. Она спрыгнула, пробежала через квартиру к двери – Нил и Сид просрочили аренду уже на две недели и прятались в своих комнатах, а затем по лестнице поднялась в холл. Открыла входную дверь и помогла Киту пробраться под цепями. – Господи, – сказал он, щурясь на потрепанные плакаты с Че, Фиделем, Хо Ши Мином и – больше и истрепаннее – с Мао.
– А, что? Не расслышала.
Айрис искала признаки жизни под лестницей и на заднем дворе.
– Господи, говорю, ну и место.
– О, да, – сказала она, возвращаясь. – Крутое, правда? Изначально это клуб для рабочих, но после войны он закрылся, и здание осталось пустым. Мои родители, когда планировали театр, хотели, чтобы все актеры жили вместе, типа в коммуне, поэтому купили его и превратили в ночлежку. Предполагаю, идея была в том, чтобы создать общину алкоголиков.
Кит пусто на нее посмотрел.
– Это была шутка, уголек. Подожди здесь.
В кухне на заднем дворе в полупустых чашках чая росла плесень; немногие оставшиеся овощи сморщились и проросли. Поднявшись по главной лестнице, она вошла в пустую общую комнату; спальные мешки и кровати из пены, которые обычно были свалены в углу, исчезли. На третьем этаже двери всех спален, кроме ее, оказались заперты. На стук никто не отзывался. Она проверила освещение: оно все еще работало.
Она спустилась в холл. Дала Киту полупустую пачку фасоли. – Это все, что здесь есть.
Освободив руки, она прижала их к бедрам и на мгновение задумалась.
– Ситуация странная.
Коммуну «Уэрхауз» еще никогда так не бросали. Люди приходили и уходили постоянно. Не только восемь ключевых участников, но и их друзья и друзья друзей. Только на прошлой неделе несколько путешественников из Нидерландов, дальних знакомых бойфренда Евы, пришли без предупреждения и четыре ночи проспали на полу общей комнаты. У этой политики открытых дверей были свои трудности. «Уэрхауз» привлекал таких людей, которым в обществе было нелегко, – творческих, ярких и веселых, но со своими особенностями. Уходя из центра на периферию, они приобретали чувствительность к правилам и скепсис к программам; как следствие, ими было сложно управлять. Вскоре после того, как Ева стала маоисткой – точную дату определять бессмысленно, но Айрис подсчитала, что обращение Евы завершилось к зиме шестьдесят шестого, – был принят манифест о привлечении в коммуну людей, хотя бы минимально разбиравшихся в политике. Впрочем, осуществить это требование оказалось невозможно, и в реальности людей принимали, если они соглашались ненавидеть капитализм, империализм и в первую очередь Америку. Это работало и в обратную сторону: как бы ни ощущал себя каждый на индивидуальном уровне, в группе он был в безопасности; его утешало осознание того, что рядом всегда найдется кто-то ему сочувствующий. Ценой этого была необходимость периодически погружаться в «Цитаты» Мао, но большинство готовы были ее уплатить. На самом деле, чтобы сохранить мир, следовало просто найти правильный баланс.
– Когда ты в последний раз была дома? – спросил Кит.
Она пожала плечами. Посчитала дни.
– Четыре, пять дней? Если такое место оставить пустым, его за неделю заполнят сквоттеры.
– Никто не оставил записки? Ты проверила холодильник?
– Холодильник.
Она улыбнулась его доброте.
– Знаешь, Кит, я рада, что ты пришел.
Смутившись, он прочистил горло.
Она подумала, что он может ее поцеловать, но этого, к счастью, не произошло. Она в любом случае не хотела.
– Давай попробуем следующую дверь.
Он протянул пачку фасоли:
– Может, сначала перекусим этим?
– Что? Ох!
Она со смехом выбила пачку из его рук на пол.
– Ты слишком легко уступаешь. Найдем что-нибудь получше.
По холлу она провела его к старой буфетной, в которой была снесена часть стены, открывающая проход к театру внутри здания. Идея прорубить стену принадлежала Еве – это была одна из множества ее идей, ставших впоследствии непопулярными, потому что жившие в театре кошки (по последним подсчетам – одиннадцать) получили возможность бродить по жилому помещению. В особенности против этого кошачьего нашествия по гигиеническим причинам возражали Нил и Сид, грозившие пожаловаться муниципальному совету, если сдержать его не удастся. Затем было найдено решение: доска с перилами, которую можно было задвигать, чтобы блокировать вход. На доске красовались милые картинки испражняющихся кошек и было написано:
ДЕРЖИ ДЕРЬМО НА ЗАМКЕ
Как только Айрис отодвинула доску, в нос им ударил запах – волна мочи, дерьма и аммиака.
– Уф! – произнес Кит, поднеся руку к лицу.
– Ах, господи.
Идя через фойе, она сняла накрученную вокруг запястья бандану и прикрыла ею рот. Пол был усеян кусками дерьма. Отовсюду – из-под мебели, с карнизов – мяукали кошки.
– Я думал, кошки должны быть чистоплотными, – сказал Кит.
– Обычно они ходят наружу. Днем должна быть открыта дверь, а ночью мы раскрываем окно сзади. Нет, друг мой, это протест.
Айрис предложила Киту свою бандану. Он отказался, покачав головой. Она пожала плечами и повязала ее обратно на запястье. Когда привыкнешь, запах уже не так мешает.
– Как я вижу, они сидят здесь одни примерно с тех пор, как я ушла. Как тебе это нравится? Остаться здесь без еды и общения на такое время?
Кит стиснул зубы, словно говоря, что в наши дни разумные существа уже привыкли к лишениям.
Она выдохнула и огляделась:
– Как обычно, убирать мне.
– Ты собираешься все это вычищать?
Айрис бросила на него покровительственный взгляд:
– Ты когда-нибудь жил в коммуне? Нет, даже не думал. Любой, кто жил такой жизнью, знает, что так всегда. Грязную работу всегда делает кто-то один или двое.
– Как по мне, звучит несправедливо.
– Так и есть.
Айрис не хватало матери. Это чувство было связано не столько с отсутствием конкретной матери (ее она надеялась больше никогда не видеть), сколько с отсутствием того, чем мать должна была быть в ее представлении, – тепла или определенного вида прикосновений, порядка и чистоты в комнате. Не желая, чтобы другие испытывали такую же нехватку, Айрис действовала – неофициально, так как в коммуне не было фиксированных ролей, как своего рода мать-хозяйка: убирала, готовила, ходила в магазин, смотрела за домом, учила. Когда доходило до коллективной творческой работы, она предпочитала шить, рисовать, клеить и планировать, а не представлять или выступать. Родители отговаривали ее от актерства – эпилептик на сцене всему угроза, а потому она боялась оказаться в центре внимания и выбирала действовать за кулисами.
– Единственное, что меня реально интересует и беспокоит, – вдруг они куда-то уехали, понимаешь? Уехали, не сказав мне…
– Ты не знаешь, куда они могли поехать?
– В том и дело. Ни малейшего представления.
Мысль о том, что ее оставили одну, была ужасна. Когда она сняла с крючка ключи и отперла цепь на двери в фойе, гнев испарился и уступил место грусти. Кит помог ей убрать доски и ограждения. Он определенно заметил ее переживания и хотел успокоить, так что заговорил с жизнерадостной интонацией.
– Так это театр твоих родителей? – спросил он.
Она сглотнула. Провела предплечьем по носу.
– Когда мне было десять, мы все сюда переехали. Моя семья и все актеры.
– Родители поселили вас на фабрике таблеток?
Она рассмеялась:
– Да. То есть мы спали рядом в жилом здании. Но большую часть времени проводили здесь, в театре.
– Блядь. Это…
– Свихнуться? Да. На самом деле мы прожили тут только несколько месяцев. Театр долго не работал.
– А что случилось?
– Не знаю.
– Не помнишь?
– Помню. Просто…
– Долгая история?
Она сделала громкий, глубокий вдох, будто искала в нем сил, которые позволили бы ей продолжать жить.
– Долгая история, да.
Когда они убрали доски, ограждения и смогли открыть дверь нараспашку, внутрь хлынули свет и воздух. Несколько кошек выскочили наружу.
Кит похлопал, отряхивая руки от грязи.
– Так когда вы с сестрой решили сюда вернуться?
– Три года назад.
– Место вам дали родители?
– Мои родители больше не вместе. Это матери.
– Она вам его дала?
– Не совсем.
– Вы его просто взяли? Она не знает, что вы здесь?
– Нет, она знает, но нас здесь быть не должно. Она очень часто угрожает выгнать нас и выставить здание на продажу.
Кит ходил и разглядывал фойе. Бетонный пол, стены из голого кирпича, металлические балки: он пытался представить, как это могло быть чем-то другим, кроме того, для чего построено. – Так вы всегда хотели сделать эту группу? Клуб хэппенингов?
– Ева хотела попробовать, изначально это была ее идея.
Это было не совсем так. Айрис участвовала на каждом этапе. – А что насчет тебя?
– Я прибилась.
Она перебралась через стойку старой кассы и достала из шкафа коробку сухого корма для кошек. Протянула коробку Киту.
– Мы будем это есть? – спросил он.
– Заткнись и насыпь немного в миски. И воду, пожалуйста. Кран в туалете, он в зале, вон через те двери.
Он выглядел не слишком радостным.
– Я тебе сказала, что придется поработать. Я не прошу тебя собирать дерьмо. Это я сделаю сама.
– Окей.
– Ладно. Я буду через минуту. Оставайся здесь.
– Ты куда?
– Надо проверить одну вещь. Минута, и я приду, а потом мы перекусим.
Он надул губы.
Она хлопнула его по плечу, как мужчины, когда имеют в виду: «Не унывай, сынок», и вышла из фойе через низкий проход, ведущий к тому, что когда-то было баром – большой комнате с высоким потолком и тянущейся по трем стенам антресолью. По лестнице поднялась в мезонин. Постучала в дверь старого кабинета, который теперь был спальней ее дяди.
– Кто это?
– Я. Открой.
* * *
Инь и ян. Черный и белый. Круг, линия, круг. Для Айрис быть основательницей коммуны, а теперь и заботиться о ней, означало признаваться матерью; кем-то, кто заботится о своих, это в ее представлении значило быть хорошей. Но верно при этом и то, что, уходя из дома, чтобы что-то продать и принести заработанное, она выступала и отцом. Кормильцем. Добытчиком. Эта роль была так же важна, как и противоположная, и исполняла она ее столь же хорошо, хотя группа отказывалась это признавать.
Среди членов «Уэрхауза» существовало не озвученное, но от этого не менее реальное представление, что все расходы, которые они не могли покрыть своими скудными взносами, должны покрываться деньгами семейства Турлоу из состояний Айрис и Евы. Торговля наркотиками, которой занималась Айрис, была совсем не гвоздем программы, а побочным делом: в меньшей степени способом получения дохода, нежели способом занять не слишком творческих членов (как Айрис) и поддержать репутацию группы – презрение к закону, опасность – на сцене авангардного искусства. Несмотря на неточность такого представления (Турлоу действительно были богаты, но Айрис и Ева были отрезаны от своих состояний из-за их образа жизни), сестры его не отрицали, потому что считали, что так вести дела удобнее. Членам группы было комфортно считать себя частью системы, берущей у тех, у кого дела обстоят лучше, и отдающей тем, у кого хуже. Так было меньше ссор, отношения становились более гибкими, ослаблялись зависть и конкуренция. Когда деньги отошли на второй план, все почувствовали свободу для выполнения более важной задачи, создания искусства – и создавали больше искусства лучшего качества.
– Айрис? Алли-на-хуй-луйя! Ты одна?
– Открой дверь, Саймон.
– Ты. Од…
– Тут только я. Впусти меня.
Она услышала, как он отодвигает кресло. Разбрасывает вещи.
– Саймон, черт возь…
Дверь распахнулась. Брови Саймона выражали беспокойство, а все лицо – огорчение. Он внимательно осмотрел коридор мезонина.
– Входи, – сказал он, потянув ее за рукав.
– Ой, не порви.
Он захлопнул за ней дверь. Запер ее.
Комнату заполняли дым и запах редко выходящего из нее человека. Окно было заложено кирпичом, поэтому свет исходил только от лампы на столе. Прямо под лампой, на куске серебристой кухонной фольги, лежала кучка кристаллов кислоты.
Скрипя подошвами старых ботинок, Саймон вернулся в кресло за столом. Как всегда, на нем был халат, испачканный остатками еды. Под халатом, который он не застегнул, виднелись жилет, брюки и подтяжки от костюма, сшитого в пятидесятых за несколько шиллингов; он продолжал носить его, самостоятельно заштопывая дырки. Он уселся и немедленно вернулся к работе: растворил кристаллы в дистиллированной воде и вылил смесь на промокательную бумагу, чтобы получить отдельные кусочки. Не глядя на Айрис, он сделал жест, приглашавший сесть где удобно, хотя вариантов было немного – стул и пол. Она решила постоять.
– Саймон, – сказала она. – Что происходит? Где все?
– Тсс, – сказал он. – Слышишь?
– Что?
Он ткнул своей плохо прилаженной искусственной рукой в сторону беспроводного радио на полке:
– Это.
Оно было настроено на войну. Звук был выкручен до предела. – Они проиграют, ты это знаешь. Разбиты…
Он затряс головой, рассмеявшись немного безумно.
– …толпой крестьян.
– Саймон, послушай, мне надо знать, куда…
Он вскочил и ударил протезом по радио, чтобы выключить его.
– «Саймон, послушай»? Может, для разнообразия «Айрис, послушай»?
Указательным пальцем здоровой руки, настоящим дрожащим пальцем он указал ей между глаз.
– Тебя не было неделю. Ни слова. Ни звука.
Один палец превратился в пять, нависнув над вещами на столе.
– Посмотри на все это. Мне нужна была твоя помощь. Я просил тебя вернуться как можно скорее. Ты знала, что эту партию надо было доставить.
– Прости, – сказала Айрис.
– Где ты была?
– Гуляла.
– Неделю?
– Столько, сколько, блядь, хотела.
– Ох, я вижу.
Из-за монашеской лысины на макушке Саймон выглядел так, словно его переживания износились. Там, где он пытался эти переживания соскрести, остались струпья. Теперь он перестал чесаться и уперся локтями в стол. Раскинул руки в форме буквы V. – Вы это слышали, дамы и господа? – сказал он воображаемым слушателям. – Маленькая мисс думает, что вольна делать, что захочет и сколько захочет. Что вы об этом думаете, а? Он сделал паузу, затем свел руки и положил на них подбородок.
– Да, да, ага, я полностью согласен, – сказал он, кивнув. – Я тоже думаю, что пришло время вернуть ее в реальный мир. У нее есть работа, и пока она не сделана, она не вольна делать что пожелает. Она вообще несвободна. Она противоположность свободной.
Айрис присоединилась к игре, повернув голову к невидимой аудитории у задней стены.
– Верно, – сказала она. – Она рабыня. Айрис – рабыня этого человека, а с ним и всей ебаной группы. Сраная двойная рабыня.
Они столкнулись взглядами.
– И на будущее, Саймон, если вылить аммиак на пол, это никому не поможет. Подобрать дерьмо было бы быстрее и легче.
Саймон не употреблял наркотики, которые изготавливал на продажу, но он запойно пил, а пьяным любил пренебрежительно отзываться о коллективе «Уэрхауза», его перформансах и его миссии. Большинство участников коммуны его боялись. Они понимали, что он в некотором смысле необходим, что функция его не заявляется, но его грубость и воинственность казались угрожающими; его правые разглагольствования не отличались от тех, от которых они укрылись в коммуне, и потому они держали дистанцию. Даже Ева, связанная с ним родством и понимавшая, что оттенок безумия не делал его опасным, – даже она избегала находиться с ним в одной комнате. Айрис не боялась. В ее жизни не было никого добрее Саймона, и она любила его, несмотря ни на что.
Он достал из пепельницы недокуренную сигарету и поджег ее. Он обкусал ногти под корень, не считая ногтя на мизинце, который сохранил, чтобы им чесаться.
– Я дал тебе на продажу не так уж много. Можно было сбыть за день.
– Что я могу сказать, Саймон? Бизнес шел медленно. Произошло много вещей. Людям надоело. Они хотят нового опыта. Вкусы меняются.
– Бред. Покупатели всегда найдутся.
Он сделал полную затяжку. Выдохнул дым через нос. Еще немного почесался.
– Если хочешь быстро, делаешь быстро.
– Я не думала, что у нас какая-то особенная спешка. Едва ли у нас проблемы.
– У нас всегда проблемы, Турлоу. Последняя капля – сраная плата за телефон. Отключили вчера.
– Грязные уебки.
– Либо это, либо свет. Мне пришлось сделать выбор.
Она с отвращением встряхнула головой:
– По крайней мере у нас есть свет. Это главное.
Саймон пробормотал что-то неразборчивое, отхаркнул сгусток мокроты. Сплюнул его в скомканный носовой платок, который достал из кармана халата. Облизав потрескавшиеся губы, он влил в себя немного водки из бутылки на полу.
– А? – спросил он, предлагая бутылку.
– Нет, – сказала она.
Саймон осушил бутылку до дна:
– Хоть все распродала?
– Более или менее.
Засунув руки в новые джинсы, она отвязала мешочек и бросила его на стол. Из-за порыва воздуха некоторые кристаллы разлетелись.
– Аргх!
Саймон смахнул их обратно на серебристую фольгу:
– Думай, блядь, что делаешь.
Он раздавил сигарету в пепельнице, открыл мешочек, достал деньги и начал их пересчитывать.
Усевшись на стул, она стала на него смотреть.
Он досчитал и недовольно буркнул.
– Прежде чем ты начнешь говорить, что этого мало и так далее, – сказала она, – я должна выдать немного дополнительных сведений. Это были тихие выходные. Людей было немного. Мне пришлось влиться в новую компанию. А ты знаешь, каково это. Надо завоевать доверие. Людям нравится сначала пробовать продукт.
– «Новая компания», – пробормотал он, недоброжелательно ее прервав. – «Надо завоевать доверие».
– Ох, отъебись, Саймон, – ответила она.
– «Ох, отъебись, Саймон», – передразнил он и повернулся, чтобы открыть шкафчик позади себя.
На полках шкафчика стояли жестяные банки, на которых были написаны цифры, соответствующие конкретным расходам: электричество, газ, телефон, ремонт, водоснабжение, уборка, еда. Он разложил деньги будто бы произвольно, но, вероятнее, по тщательно подсчитанной пропорции между тремя из четырех банок. Сделав это, он написал цифры на бумажке и положил ее в последнюю банку – в ту, в которой находились деньги Айрис.
– Ты получишь свои деньги, – сказала она.
– Получу, черт возьми, – ответил он.
Раньше был семейный фонд. Когда Айрис исполнилось восемнадцать, бабушка и дедушка по материнской линии – богачи Турлоу – стали выдавать ей ежемесячное пособие, которое она должна была получать лично. На этих встречах в кукольном домике в стиле Тюдоров в Чиме ее звали в кабинет, где дед, медленно выписывая чек, делал череду мягких, но недвусмысленных предупреждений. Хотя он не ждал, что она захочет заняться семейным бизнесом – «гостиничный бизнес суров для женщин», – он не собирался терпеть, если она станет актрисой или коммунисткой, как мать, и ожидал, что она сумеет правильно выйти замуж, чего та так элегантно избежала. Выбор супруга требовал ума; ум требовал образования, а образование требовало не бросать учебу. Естественно, дед с бабкой надеялись, что она поступит в Оксбридж, и были разочарованы, когда этого не произошло, хотя в конце концов и признали достоинства учебы в городе. География в Королевском колледже Лондона была ложью во спасение. В действительности же Айрис поступила в Художественный колледж Хорнси, где проучилась полтора года, а затем ушла на полный день волонтерить в Мастерской плакатов на Камден-роуд. Как только до деда с бабкой дошла правда (по каким каналам? Разве что через мать?), они без церемоний лишили ее помощи. Теперь все ее доходы составляла национальная помощь, которую она получала, зарегистрировавшись в двух разных округах, и деньги с продажи кислоты Саймона. Их хватало. Она могла есть. Она могла покупать музыку и одежду. Она могла выйти из дома, когда захочет, и оставалась главным вкладчиком в казну коммуны. Однако этот опыт утраты поддержки со стороны семьи, когда она перестала быть человеком, получающим все просто так, когда ей пришлось экономить и добывать деньги без уверенности и гарантий, научил ее презирать деньги как средство существования. Прочитав в одной газете об идее безденежного общества, она задумалась о приемлемости анархизма. Ведь, по мнению анархистов, в будущем обществе деньги будут не нужны.
– Я не шучу, – сказала Айрис, – если бы ты сделал продукт, который люди захотят купить, продукт получше, бизнес оживился бы, а я смогла бы быстрее вернуть тебе деньги.
– Проблема не в продукте.
Он вновь указывал на нее, хотя знал, как сильно она это ненавидит и как легко этот жест может вывести ее из себя.
– Она в тебе. Насколько я понимаю, у тебя последний шанс. Еще один такой фокус, и я найду кого-то еще.
Она усмехнулась:
– Кого?
– Не знаю. Твою сестру.
– Да брось.
– Или ее парня. Как его зовут?
Она рассмеялась:
– Великолепная идея.
– Или кого-то извне. Я бы этого не исключал.
– Успокойся. Это дерьмовая работа, и я делаю ее хорошо.
– «Хорошо» – это преувеличение.
Он стукнул по столу своим единственным ногтем.
– Просто не будь самодовольной, Айрис. Ты мне родная, и ты мне важна, но я не дам делать из себя идиота.
Саймон не выходил из дома, и, помимо выпивки, у него не было никаких увлечений, стоивших денег. Деньги мотивировали его во всем. Он жил в «Уэрхаузе» совсем не из любви к искусству, стремления к альтернативному образу жизни или верности семье: он жил в нем, потому что здесь не надо было платить аренду и имелся доступ к дешевой рабочей силе (опять же – Айрис). Все, что он зарабатывал ее усилиями – 70 на 30 в его пользу, и что не шло на водку, уходило в одну из этих банок. Какую? Она не была уверена. Зато была уверена в том, что настанет день, когда он исчезнет с этой банкой, и она больше никогда его не увидит. Ее отвращало это предчувствие, но это было не то же, что отвращение к нему.
– Париж, – сказал он вдруг.
– Что?
– Ты хотела знать, где все. Они в Париже.
– Ты шутишь.
– Они там.
– Все?
– В фургоне. Угадай, кому пришлось раскошелиться за аренду.
– Когда?
– В четверг. Или это была пятница? Перед выходными. Они тебя искали. Не очень усердно, но окрестности прочесали.
– Именно так?
– Именно так.
– Почему Париж?
– Если бы они куда-то и поехали, то только туда, так ведь?
Она уже почувствовала тревогу, яд, разливающийся по ее венам. Информация. Ей нужна была информация. Только она могла защитить от окружавшей ее пустоты.
– Ты о чем? Что в Париже?
– Ты где была? Под скалой?
– Можешь просто сказать, что там происходит? Чтоб я смогла скрыться с глаз…
Раздался стук. Саймон инстинктивно обхватил наркотики руками и прикрыл их своим телом, как щитом. Айрис вскочила на ноги и второй стеной встала перед столом.
– Это ты, Кит? – спросила она.
– Я слышал голоса, – ответил Кит.
– Спустись вниз. Подожди меня там.
– Все хорошо, крошка?
– Да. Просто подожди внизу.
– Я не могу найти рабочий кран.
– Хорошо, я спущусь через минуту.
Шаги.
Тишина.
– Кто это блядь такой?
– Приятель.
– Какой, на хуй, приятель? Ты сказала, что ты одна.
– Просто друг.
– Он с тобой продавал?
– Нет. Он не в теме.
– Лучше бы был. Проверь, что он ушел.
– Расслабься. Он клевый.
– Проверь.
Она открыла дверь и выглянула наружу. Кит спускался по лестнице. Он повернулся и посмотрел на нее.
– Все хорошо, Кит? – спросила она.
– Я собрал дерьмо.
– Ты мой любимчик. Я должница.
– Я нашел пластиковый пакет, сложил в него дерьмо и оставил его во дворе возле других мусорных баков.
Он показал ей кошачью миску.
– Но я не смог найти кран.
– Кран там, где я тебе сказала. Ты шел проверить, что со мной.
– Я услышал голоса.
– Я здесь с дядей. Все хорошо. Возвращайся в зрительный зал, увидимся там через минуту.
Саймон в своей комнате подошел к столу и неудобно на него оперся. Левую ногу он поставил на пол, а правую согнул и положил на край. Ступня болталась в воздухе.
– Черт возьми, Айрис, – сказал он.
– Не беспокойся из-за него.
– «Не беспокойся из-за него».
В ней что-то изменилось.
– Ладно, все так.
Она бросилась к нему, протянула руку и ухватила большим и безымянным пальцами уголок серебристой фольги.
– Если ты сейчас же не скажешь мне, что происходит, что за дела с Парижем, я…
– Успокойся, блядь.
Он схватил ее за руку. Обрадованная тем, что он ее знает – нервный импульс добиваться своей цели любой ценой, одолевавший ее в минуты фрустрации, – она отпустила фольгу и села на стул.
Там была телеграмма.
– Все с нее началось. То, что вы называете исходом.
– От кого телеграмма?
Она уже знала ответ. От Макса. Макса, которого сестры тоже звали дядей, пусть даже на самом деле он не был их родственником, а просто лучшим другом родителей из Кембриджа.
– Макс в Париже?
– Там разворачивается какое-то восстание.
– Черт, этот пидор никогда ничего не пропускает.
– Это повсюду в газетах.
– Впервые слышу.
Телеграмма Макса была адресована второй жене их отца, Дорис. Дорис занималась боди-артом, а Макс был ее коллегой. В телеграмме было написано: СРОЧНО ПРИЕЗЖАЙ. ТВОЙ МОМЕНТ НАСТАЛ.
– Отлично. Еще один момент Дорис. Она поехала?
– Ну а ты как думаешь?
– А папа?
– Твой отец ведь больше не играет, так?
– Так Дорис поехала без него?
– Ага, а теперь, я сказал бы, он в ужасе оттого, что она не возвращается.
– Она вечно так. А потом всегда возвращается.
– Однажды не вернется. Помяни мое слово.
Как только Дорис уехала в Париж, отец Айрис посетил «Уэрхауз», что делал нечасто, чтобы убедить группу последовать за ней. Он сказал им, что случилась революция молодежи. Дух Мао пришел в Европу. Настал их момент.
– Да черт возьми! Он ни хуя не знает о Мао. Этот мешок со слизью просто хочет, чтобы они нашли Дорис и проследили, что она вернется домой.
– Этого он не говорил, – сказал Саймон, – но я тоже так думаю.
Айрис придавила щеки ладонями и потянула их вниз.
– И группа просто сделала, что он сказал?
Без промедления, будто подчиняясь приказу, они уехали. А теперь кто знает, когда они вернутся и как долго Айрис будет страдать от мук одиночества.
– Я виню твою сестру, – сказал Саймон. – Ваш отец манипулирует ею. Она думает, что не может сказать ему «нет».
Наступила тишина. Саймон смотрел, что будет делать Айрис. Она чувствовала на себе его взгляд; она могла слышать его мысли.
– Революция? – спросила она.
– Так они это называют.
– Мне тоже надо поехать.
– Постой. Они говорят, что это такая большая вещь, но ты же знаешь, это просто СМИ так пишут. Это ни к чему не приведет. Ничего не изменит.
– Я должна быть там. Видеть.
– Она закончится, не начавшись, вот увидишь. Бедных и дальше будут обижать, а в конце концов всех нас уничтожит большой взрыв, слава богу.
– Они бы не сбежали просто так.
– Они? Они просто гонятся за острыми ощущениями.
– Они не справятся без меня. Есть вещи, для которых я им нужна.
– Не принимай это на свой счет, Айрис. Никто не говорит, что ты не важна. У тебя есть свои таланты. Просто ты должна остаться и делать революцию отсюда.
Бессознательно он указал взглядом на наркотики на столе.
– Не отсюда. В головах других людей. Твой отец. Твоя сестра. Дорис. Забудь хоть раз о них, об их чертовых бессмысленных крестовых походах, сосредоточься на том, что мы должны делать здесь. Поддерживать жизнь дома.
Она указала на кучку кислоты и тряхнула головой:
– С этим придется подождать до моего возвращения.
Он хлопнул себя по бедру, а потом той же рукой указал на нее:
– Не будь чертовой занозой, Айрис! Эти штуки нельзя просто оставить здесь. А что если будет рейд, а? И меня арестуют? Что ты будешь делать? Как ты к этому отнесешься? Нет, это надо продать как можно скорее. И до этого ты никуда не поедешь.
– Я слышала, во Франции достать кислоту очень сложно. Я продам ее там.
Саймон схватился за голову, будто хотел удержать ее на месте:
– Ох, ты поняла меня неправильно.
– Одолжи мне немного денег на билет.
– Никаких денег. Ты остаешься здесь.
– Ладно, найду деньги в другом месте.
Дерзость она чувствовала только пока не дошла до двери. Очутившись по другую сторону, она почувствовала слабость и поняла, что Саймон прав. Она утомлена, у нее нет денег, она боится кораблей: она не поедет в Париж.
Нахмурившись, она вернулась в кабинет.
– Хорошо, – сказала она.
– Что хорошо?
– Дай мне хотя бы на звонок.
– Разговор с отцом ничего тебе не даст.
– Десять пенсов, Саймон, пожалуйста.
– Телефон отключили.
– Схожу в будку.
Ворча, но с видимым удовлетворением он засунул руку в банку с наличными, которую хранил в ящике. Достал два шиллинга.
– Вот. Телефон, который примет новые деньги, найти будет сложно.
Она положила монеты в мешочек и снова привязала его к талии.
– Не ходи долго, – сказал Саймон. – Ты похожа на мертвеца. Возвращайся, как только сможешь, и поспи. С остальным можешь помочь мне завтра.
– Хорошо.
– И оставь дверь в свою спальню открытой. На тот случай, если…
На тот случай, если у нее случится припадок. На тот случай, если ему придется войти внутрь, чтобы помочь ей. Как выглядел бы обычный день из ее жизни, если бы в нем не было мер предосторожности?
* * *
Спускаясь вниз, она думала о Париже и о том, как большинство людей представляет себе жизнь там. Сидеть в кафе, ходить по мостам через Сену, жить на шоколаде и багетах. Ну что ж, теперь вместо всего этого была революция, как бы она ни выглядела. Политиканы во главе, марши, антивоенные речи, «Цитаты» Мао. Никто не будет говорить о любви, не будет наркотиков, не будет музыки, а значит, ничто из этого не может быть реальным. Не как то, что происходило в Сан-Франциско, где люди, собравшиеся отовсюду искатели, отключались от мира, соединялись друг с другом и делали только то, что действительно хотели, следовали своим внутренним путем, который был путем безличным, величайшим даром, который люди могли дать миру прямо сейчас и единственным средством победы мира в долгосрочной перспективе. Добавьте немного ебаного ЛСД в систему водоснабжения Белого дома – она любила говорить это Еве, – забросьте в окно Овального кабинета немного «Steppenwolf», и посмотрим, сколько продлится война!
Войдя с этими мыслями в зрительный зал, она пришла в изумление от того, о чем забыла. «Уэрхауз» превратил зал – похожее на пещеру помещение без окон, неравномерно освещенное лампами над пустой сценой у дальней стены, – в мастерскую. Сиденья были убраны, и на их месте в два ряда стояли верстаки.
На верстаках, которые все еще стояли в том виде, в каком их оставила группа, громоздились коробки с бамбуковыми дощечками, бумагой и тюбиками с пастой, а вокруг на полу кучами валялись недоделанные китайские фонарики. Готовые фонари были разложены на сцене группами согласно их дизайну: водяная лилия, цветок лотоса, веер, аэроплан. Всего около тридцати штук. Все вместе они производили прекрасное, но печальное впечатление. Это и поразило Айрис, когда она вошла: везде фонари, их так много, но они не дают света.
Кит стоял на коленях на сцене и рассматривал маленький фонарь с кроликом, подняв его над головой и выгибая шею, чтобы посмотреть на него снизу.
– Что это такое? – спросил он.
– Это?
Она неуверенно огляделась.
– Пока не знаю. Реквизит для перформанса.
– Вы все это сделали сами? – спросил Кит, спрыгивая со сцены и подходя к ней в пространстве мастерской.
– Кто-то из них, – ответила она. – Это работа группы.
Она обошла верстаки. Подобрала то, что упало на пол. Закрыла банки с клеем. Опустила затвердевшие кисти в горшки с грязной водой. Производство фонаря включало двадцать один шаг. Осматривая незаконченные, она пыталась понять, на каком этапе находятся фонари и следует ли закончить или лучше бросить и начать новый.
– Так вы ставите в них свечи? – спросил Кит, следовавший за ней по пятам. – И они загораются? Так? Хочу увидеть, как их зажигают.
– Да, это красиво.
– Для чего вы собираетесь их использовать?
– Пока не знаю. Для хэппенинга, я уже тебе говорила, Ева сейчас бредит Китаем. Это была ее идея.
Впрочем, это была не совсем правда. Идея фонариков принадлежала ей в той же мере, что и Еве, хотя ни одна сестра не могла заявить исключительно о своем авторстве, так как все это – СССР против Китая и гип-гип-ура за проклятьем заклейменных – пришло к ним от родителей.
– Они мне нравятся, – сказал Кит. – Они красивые. Невинные.
– Невинные?
Она огляделась, осматривая работу.
– Да, невинные. Думаю, ты прав. Как брошенные дети.
Она обратила внимание Кита на линию комбинезонов цвета охры, свисавших с крюков на задней стене.
– И, похоже, они еще долго пробудут брошенными. Все уехали в Париж.
Он тупо посмотрел на нее. Париж для него ничего не значил. – Что там происходит?
– Революция, по-видимому. Интересно?
– А что насчет еды?
– Потом.
– Революция? Не знал.
– Будет чем заняться.
– Париж?
– Да.
Кит озабоченно нахмурил брови:
– У меня нет паспорта.
– И у меня.
Согнав с верстака кошку, она прислонила ноющее тело к освобожденному месту. Посмотрела вокруг, будто искала что-то в окружающем воздухе.
– Слушай, мне надо быстро позвонить. Ты хочешь остаться здесь или пойти со мной?
– Так насчет Парижа ты не серьезно?
– Думаю, нет.
– Мы поедим здесь?
Она секунду подумала:
– Лучше пойдем со мной.
Они пошли – неторопливо, молча – к телефонной будке на Юстон-роуд.
Ее отец ответил сразу же.
– Папа?
– Ева?
– Это Айрис.
– Прости, дорогая, ты как? Я думал, ты… Ты тоже в Париже?
– Ты караулил у телефона?
– Что? Нет.
– Уверен?
– …
– Папа?
– Что?
– Можешь перезвонить? У меня нет денег.
– Так ты здесь, в Лондоне? Хорошо.
Она положила трубку и только тогда поняла, что забыла сказать отцу номер телефона. Он наберет театр, полагая, что она звонила оттуда. Осознанно, осторожно, будто держа фарфоровую чашку, она вновь подняла трубку, а затем яростно ударила ею по крышке аппарата. Кит через стекло сделал жест, будто говоря: «Ты поехавшая, какого хуя?»
Она пинком распахнула дверь будки.
– Давай. Мы идем к моему отцу.
На его лице выразилось истинное страдание.
– Расслабься, – сказала она. – Это недалеко. Там и поедим.
– Твоему старику ок?
– Конечно.
Она видела, что не убедила его.
– Он не так уж плох. Просто игнорируй все, что он будет говорить.
Растафарианство – религиозное движение, в основе которого лежит любовь к ближнему и отказ от образа жизни западного общества.
Трип – состояние галлюцинаций от психоделиков. Здесь в значении «порций» наркотиков.
Чилла – расслабленность.
Хэппенинг – перформанс-импровизация.
Террасные дома – цепочка домов, имеющих по две общие стены с соседями.
Маоизм – политическая теория, основанная на идеологических установках Мао Цзэдуна.
Закон Мерфи – «закон подлости», гласящий, что если что-то может пойти не так – оно пойдет не так.
Сквоты – самозахваченные места обитания.
Цинь, Шу – соперничавшие древнекитайские государства периодов Весны и Осени и Сражающихся царств. – Прим. пер.
Цзян Цин
1974
II
С запада на восток плыли пепельно-серые тучи. Свет понемногу менялся. Покачивались деревья в саду. Подгоняемые ветром, по дорожкам нетерпеливо перекатывались опавшие листья. Осень – время раздумий, время воспоминаний. Цзян Цин задумчиво стояла в теплице с хризантемами, склонившись над штативом. В видоискателе был виден один белоснежный экземпляр, внешние лепестки которого с надеждой тянулись вверх, а внутренние загибались, сжимая желтую сердцевину; если бы ветер подхватил цветок и повернул в ее сторону, картинка вышла бы идеальной. Долгую минуту она смотрела, не двигаясь. Подол юбки бил по голеням. Выбившиеся из-под ободка пряди волос щекотали ей лоб. Кожа на голых руках покрылась мурашками. Но, в конце концов, она была человеком со всеми его слабостями, и наконец ее концентрация ослабла. Внутрь стали просачиваться воспоминания. Мысли и образы. Вот ее внимание охватило какое-то болезненное событие, и она вздрогнула.
Не нажав на кнопку, она отвела взгляд, выпрямилась. Отступила от камеры. Почувствовала напряжение в пояснице, положила на нее руку.
В соответствии с ее точными указаниями помощники установили три камеры полукругом на расстоянии трех метров друг от друга, направив их на цветок, который она выбрала накануне и пометила ленточкой. Справа стоял ее среднеформатный «Роллейфлекс». Слева – двухлинзовый объектив «Шанхай-4». В центре, где она стояла, – «Киев-88». Камеры были самым ценным ее имуществом, ее драгоценностями. Они хранились в специальных футлярах в особом шкафу. После каждого использования камеры чистили и проверяли на наличие следов и потертостей. Это не делало ее талантливым фотографом, скорее это была дотошность любителя, который серьезно относится к своей работе и не видит себя вне перфекционистского стремления иметь лучшее из возможного или ничего.
Она перешла к «Роллейфлексу». Проверила выдержку, открыла видоискатель и склонилась над ним. Преподаватель фотографии учил ее держать спину прямо и смотреть в видоискатель с расстояния – хороший пример того, почему не следует верить учителям: посмотрев на эту позу критически, можно было увидеть ее реакционность, привлекательную только для тех, кто боится показаться деревенщиной и привык восхищаться собой. На самом деле, чтобы рассмотреть предмет во всех подробностях и получить наилучший результат, надо было согнуться, как заправский пролетарий, и приблизиться к камере.
Обнаружив, что ее хризантема находится не в центре и расплывается, она исправила угол и фокус «Роллейфлекса». В новой, более резкой картинке день казался мрачнее, чем был, а цвета – темнее, поэтому цветок казался теперь ярким пятном среди теней. Его настроение стало даже двусмысленнее, чем прежде: где он был открыт, он словно звал к себе, а где закрыт – будто защищался, готовясь к ливню, который одновременно напитает и исхлещет его.
Она бросила взгляд на тучи: они грозили дождем, но едва ли могли его дать. Если бы она хотела снять «Хризантему под проливным дождем», этой картины ей пришлось бы добиваться искусственными средствами. Быстро двигаясь, чтобы освещение не изменилось снова, она опустила пальцы в чашу с водой, которая стояла на ее рабочем столе, и обрызгала цветок. Затем она задвинула бамбуковую ширму перед клумбой, поставив ее таким образом, чтобы порывы ветра не сдули капли воды с лепестков.
Поспешив вернуться к камере, она сняла очки, энергично протерла линзы и надела их, резко надвинув на переносицу. Недовольная изображением «Роллейфлекса» и подумав, что дело может быть в ее зрении, она накрыла голову куском бархата и посмотрела сначала одним, а потом другим глазом. Провернув фокус несколько раз в одну и в другую сторону и не сумев добиться четкости в центре без потерь по краям, она решила, что проблема не в ней, а в «Роллейфлексе», и отказалась от него в пользу «Шанхая».
Ее наставник придерживался теории, что смотреть и видеть – два разных способа восприятия. Смотреть – это обычный способ восприятия мира замутненным мыслями невооруженным глазом. Видеть же можно только через объектив камеры, и это подразумевает сложный процесс взаимодействия с сутью вещей через машину. Ей всегда было трудно понять смысл этой теории, но теперь благодаря «Шанхаю» ей показалось, что она его уловила. Хризантема была белой и содержала в себе все сущее; в каплях воды, прилипших к лепесткам, были все краски мира. Увидеть и сфотографировать – значит утолить жажду общения, отношений, любви.
– Простите меня, командир.
Она почувствовала присутствие помощника за спиной, но не стала отвлекаться. Одна капля воды, слишком тяжелая, чтобы удержаться на вершине лепестка, вот-вот должна была сорваться вниз. Если это случится, она оставит след, похожий на жемчуг. Она не сдвинется с места, пока…
Клац! Вот оно. Клац-клац. Поймала. Клац. Последний кадр для уверенности.
– Что такое? – только после этого спросила она.
– Мы наконец получили ответ от товарища Сун Яоцзиня.
– Он позвонил?
– Отправил письмо.
– Письмо?
Цзян Цин выпрямилась. Посмотрела на помощника. Он держал в руках разорванный белый конверт.
– Напомни, как тебя зовут, солдат?
– Мое имя Синьхуа.
– Солдат Синьхуа.
Отследить письмо было трудно.
– Я просила тебя дозвониться до товарища Суна по телефону. Я хотела поговорить с ним лично.
– Я пытался, командир. Я звонил всю неделю, но так и не смог застать его дома. Я оставил несколько сообщений его матери. Она сказала, что он перезвонит. Но, кажется, он решил ответить письмом.
Цзян Цин подошла к столу и вытерла холодные руки полотенцем.
– Вижу, вы на него взглянули.
Юноша нервничал, нервничают обычно все новички.
– При всем уважении, командир, по инструкции я должен вскрывать и помечать всю входящую коррес…
– Да, да. И?
– Он пишет, что нет.
– Нет?
Помощнику, заранее выучившему содержание письма, не надо было пояснять, что в нем было написано.
– Товарищ Сун пишет, что, к сожалению, в связи с его преклонным возрастом и тем, что почти три десятилетия занятий танцами на элитном уровне ослабили его тело, что усугубляется его недавним перевоспитанием в сельской местности, он просит уважать его уход на пенсию и освободить его от обязанности участвовать в грядущем представлении.
– Ах ты пес!
Помощник подскочил.
– Что ты сделал не так? Когда ты ему звонил, передавал эти сообщения, ты подошел к делу должным образом? Использовал нужные слова? Корректный тон?
– Я следовал вашим инструкциям.
– Подчеркнул важность этого случая?
– Да, командир.
– Сказал прямо, кто будет? Назвал нашего гостя по имени?
– Госпожа Маркос, командир?
– Именно, госпожа Маркос.
Помощник кивнул головой.
– Так и сделал, командир. Я упомянул госпожу Маркос по имени, как вы и приказали, столько раз, сколько смог, чтобы не выглядеть глупо. И я постарался подчеркнуть значение этого мероприятия, назвав его гала-представлением, именно это слово вы сказали мне использовать. Я открыто все это сказал, и мать товарища Суна уверила меня, что она полностью записала мои слова. Я говорил с ней несколько раз, и всякий раз она с готовностью подчеркивала, что ее сын обязательно согласится, нет ничего, чего бы он не сделал ради партии ввиду вечного долга перед ней, всего, что она для него сделала. Тем не менее его ответ, изложенный в этом письме…
– Хватит.
Она бросила полотенце.
– Я услышала достаточно.
Она повернулась к хризантеме. Взяла стебель под прицветником и стряхнула воду. Этот никчемный ублюдок. Он не отвертится. Вечный долг перед партией. Ха! Всем, чем он обязан, он обязан одной мне. Из кармана фартука она достала секатор. Отрезала стебель. Передала цветок помощнику.
– Поставь в вазу в моем кабинете.
Она положила палец на стебель, на треть длины снизу:
– Воды досюда.
Помощник поставил отметину ногтем.
– Найди для нее хорошее место. Может быть, на столе в форме розы… Или…
– На вашем рабочем столе?
– Нет, не туда. Потом позвони в мой гараж.
– Вы поедете лично?
– Без промедления. Я сама навещу товарища Суна и поговорю с ним лицом к лицу, – по-видимому, теперь это единственный способ заставить кого-то тебя услышать. Я должна была сразу так сделать.
– Мне надо будет попросить разрешения на использование машины, командир.
– Так сделай это.
– Причина вашей поездки? Для формы.
– Важное дело Комитета пропаганды, связанное с предстоящим гала-представлением в честь первой леди Филиппин. Точнее не надо. Я поставлю свою печать.
Цзян Цин прошла вдоль камер, закрывая видоискатели.
– Скажи, солдат, – сказала она на обратном пути, – дело товарища Суна не слишком тяжелое, его можно унести?
– Не сказал бы. Одна папка. Полная, но нести можно.
– В таком случае положи на мой стол, чтобы я увидела. Я возьму его с собой и почитаю в дороге.
– Сию минуту.
– И, солдат, возьми «Волги».
– Командир?
– «Волги». Не «форды». Русские нам больше не друзья, но, не считая происхождения, это хорошие машины, и они проще. Это личный визит и деликатная ситуация. Я не хочу шума. Как сделаешь это, найди, пожалуйста, мою дочь. Мне понадобится ее помощь.
– Ваша дочь поедет с вами, командир?
– Да, поэтому ей надо будет переодеться для выхода в свет.
Скажи ей об этом, а если она не захочет, что ж, у нее все равно нет выбора. Ясно?
Помощник отдал честь.
Цзян Цин отмахнулась от него.
– Ах, и пусть кто-то унесет эти камеры. Как можно скорее. Не хочу, чтобы они здесь остались и на них кто-то нагадил.
* * *
Взволнованная, она поспешила назад. В последнее время она редко выходила из Комплекса, и только когда появилась возможность экскурсии, она ощутила, какую клаустрофобию навевает на нее это место при всем своем сиянии и как ей нравилось ездить на машине по городу, видеть людей и быть с ними. В Отдельную резиденцию она пошла другой дорогой: сначала по мосту, как и пришла, затем обогнула бамбуковую рощу и двинулась вдоль берега озера, избегая центральных дворов; идти придется дольше, но вряд ли на пути попадутся люди, которых она не хотела видеть. И правда, единственным человеком, которого она встретила, пока не дошла до часового у входа в резиденцию, был садовник, на коленях счищавший мох с основания императорской таблички. Цзян Цин хотела убрать эти таблички или хотя бы уничтожить их злые надписи, но ее муж вмешался и уберег их. «Оставь их, – сказал он, – никто их не увидит».
Когда она проходила мимо, садовник ей поклонился.
– Я никто, товарищ, – сказала она ему. – Хозяин – труд.
В спальне она обтерла руки и шею горячими полотенцами, которые принесла ей служанка. Джемпер и юбку она сменила на темно-синий костюм советского покроя. Вместо белых пластиковых сандалий выбрала старую пару кожаных туфель на низком каблуке. Слегка причесала волосы, чтобы не ослабить завивку, затем собрала в пучок и надела плоскую кепку.
На столике в кабинете дымился приготовленный для нее куриный бульон. Она сделала пару глотков, но допить до конца терпения не хватило.
– Посмотри, почему задерживается моя дочь, – сказала она третьей помощнице.
Хризантема, помещенная в тонкую фарфоровую вазочку, стояла на столе в форме розы. Покачав головой, Цзян Цин перенесла ее на рабочий стол. Не присев, она открыла дело Сун Яоцзиня и стала его листать. Вернулась помощница.
– Ваша дочь просила сказать вам, что сегодня она не выйдет из Комплекса.
– Не хочет?
– Она сказала, что не может. Что она занята с ребенком.
Цзян Цин закрыла папку. Подняла ее, подержала обеими руками, чтобы оценить вес, затем положила ее под мышку. Повернулась к окну. Там, за черепицей соседних зданий, в обрамлении украшенных ворот среди зелени появились первые оттенки осени: бордовый, красный, оранжевый, желтый.
– Хорошо, я разберусь. Можешь идти.
Пожар в стране грез.
Пройдя через двор в гостевые комнаты, она встретила свою дочь Ли На. Та сидела на кровати, широко раскинув ноги, и играла в «Терпение» костями домино. Одета она была в пижаму и, по-видимому, недавно покрасила ногти на ногах: между пальцами у нее были зажаты сложенные салфетки, а в воздухе чувствовался запах лака. На прикроватном столике стоял магнитофон, из которого раздавался урок иностранного языка. Дочь Ли Ни, внучка Цзян Цин, лежала на полу, на одеяле. Ее окружали деревянные кубики, которые она пока могла только сосать. – Переодевайся, – сказала Цзян Цин.
Магнитофон издал писк, и Ли На произнесла что-то по-английски.
– Ты меня слышала? – спросила Цзян Цин.
Еще один писк. Ли На вновь что-то сказала, уже громче.
Цзян Цин попробовала найти на аппарате кнопку «Стоп», но надписи были на русском, и проще оказалось выдернуть провод из розетки.
– Мам? – сказала Ли На, не отвлекаясь от игры. – Ты что делаешь, мам?
– Ты не должна слушать такие записи.
– Они из научной библиотеки. Бабба дал согласие.
– Нужно согласие Председателя.
– У меня есть согласие Председателя.
– У тебя его нет.
Цзян Цин обошла кровать и встала перед дочерью:
– Теперь вставай и одевайся. Мне нужна твоя помощь.
– Включи магнитофон обратно.
– Я сказала встать.
– Не понимаю, я думала, ты хочешь, чтобы я смогла поговорить с госпожой Маркос. Впечатлить ее своим английским.
– Высказывания Председателя фразеологичны и переведены на английский язык. Все учатся по ним. Ты что, особенная, тебе нужен другой способ?
Ли На откинулась назад, опершись на руки, и положила ноги на матрас; ногти ее блестели, но были бесцветны; то, что лак был прозрачным, не делало ее преступление менее вопиющим. Непокорно сжав губы, она уставилась на Цзян Цин. Пижама, купленная на другом этапе жизни, была ей мала и натягивалась на груди и животе. Края шелковой ткани расходились между пуговицами, открывая тело со следами растяжек; как ни старалась, Цзян Цин не могла их не разглядывать.
– Мам?
Цзян Цин почувствовала жалость всем сердцем. В том, что ее дочь находилась в таком состоянии, виновата была не только она. Ли На принадлежала к самому несчастному поколению. Она и ее сверстники не видели воочию разницы между до и после. Они не видели тяжелого процесса трансформации – трудной и горькой борьбы. Они думали, что нынешнее величие Китая свалилось с небес, а потому ничего не могли понять.
– На что ты смотришь, мам?
В своем неведении они часы напролет вкусно ели и пили, не заботясь о мире.
Ли На сбросила домино на пол:
– Мам!
Цзян Цин вздрогнула:
– Думаешь, ты лучше матери, поэтому не делаешь так, как она говорит?
– Боже милостивый, ну послушай меня.
– Я просила тебя приехать в Пекин, чтобы помочь мне. Ты была рада этой просьбе. Ты сказала, что тебе надо отдохнуть от жизни в деревне. Сказала: что бы я тебе ни поручила, все это будет не так утомительно, как работа в хозяйстве. Разве это не твои слова?
– Не совсем.
– А теперь, когда я прошу помочь, ты отказываешься.
– Я хочу тебе помочь, мам…
– Ох, я вижу.
– …но если ты хочешь, чтобы я что-то сделала, говори заранее. Я не могу сразу все бросать. Ты просто орешь и ждешь, что я буду готова.
– За это время собралась и построилась бы целая армия. На самом деле ты не хочешь даже пальцем пошевелить. Надеюсь, с мужем ты не ведешь себя так.
– Мой муж отличный и очень мне помогает.
– Что бы он сказал, если бы увидел тебя сейчас, а? Такой упрямой, ленивой, плохой дочерью?
Засмеявшись, Ли На взяла лист бумаги с прикроватного столика.
– Ленивой и упрямой? Можем взглянуть на доказательства?
Она развернула лист и посмотрела на страницу с текстом.
– Видишь эти галочки? Я согласилась со всем, что ты мне поручила. Ты не услышала от меня ни одного возражения по поводу задач на следующую неделю. Но что здесь? Пусто. В поле на сегодня ничего. Прекрасное пустое место, которое, как я понимаю, означает выходной. Я подумала, что ты раздобрилась и дала мне выходной, чтобы я могла восстановить силы после долгого путешествия.
– Я так и надеялась, доченька, но ты можешь быть немного сговорчивее или выкладываться сильнее? У тебя будет много времени на то, чтобы восстановиться, когда завершится визит госпожи Маркос.
Ли На смяла листок и бросила его на кровать:
– Ну спасибо, мам, за твою щедрость!
Цзян Цин положила дело Сун Яоцзиня на кровать. Наклонилась и подняла расписание. Расправила его на столе, сделала глубокий вдох. Дочь загоняла ее в угол, из которого она не могла выбраться, не поступая жестоко.
– Ты знаешь, как важно для меня это событие. Ты знаешь, что оно значит. И сколько надо сделать, чтобы оно могло свершиться.
– Я слышу от тебя это уже недели. Поздние звонки в деревню. Срочные телеграммы.
– Я не должна была звонить? Плохо, что я рассчитываю на совет и помощь дочери?
Ли На вздохнула:
– Нет, мам.
Семейные чувства не всегда бывали правильными. Иногда они прикрывали эгоизм и контрреволюционные побуждения. Как часто в течение многих лет Цзян Цин была свидетелем того, как здравомыслящие и рациональные люди покровительствовали преступникам, совершавшим чудовищные преступления против партии, только потому, что те были их родственниками. Какую пользу эти привязанности могли принести революции, когда ценность человека доказывали действия, а не кровь? Хороший революционер должен быть готов провести демаркационную линию между собой и любым родственником, которого народ признает виновным в причинении вреда общему делу. Для этого она должна была научиться смирять семейные чувства, а при необходимости – и вовсе от них избавляться. Никто не говорил, что это легко. Нужно было много работать, чтобы сохранить систему в чистоте.
– Смотри, дочь, – сказала Цзян Цин с некоторой грустью, – я не хочу тебя тревожить. Или давить на тебя. Но я не думаю, что ты понимаешь, каково это.
– Каково что?
– Комплекс. Жизнь здесь. Тут постоянно люди, но даже здесь может… может быть…
– Одиноко?
– Я бы не использовала это слово.
– А какое бы использовала?
– Не знаю. Не это.
– Неважно, мам. Ты не должна мне говорить. Я помню, каково это.
– Ах, когда ты жила здесь, все было по-другому. Мы устраивали пикники в павильоне, помнишь? А твой папа читал стихи.
Ли На пожала плечами.
– С тех пор, как ты уехала и твой отец стал плох, все стало другим. Я провожу дни в обществе незнакомцев. Обслуга меняется так часто, что мне постоянно приходится привыкать к новым лицам. У меня есть друзья в партии, их достаточно. Но у них своя работа, они заняты, и в любом случае увлечение связями может помешать более важным целям. Я не жалуюсь, дочь революционера, я не жалуюсь, это мое правило. Просто время от времени это похоже на…
Ссылку. Своего рода ссылку. А женщина в ссылке слаба.
– На что похоже, мам?
Цзян Цин внезапно почувствовала, что они зашли на опасную территорию.
– Ничего, – сказала она, опасаясь жучков, которые могли (или не могли) стоять в комнате. – Сама не знаю, что говорю.
Цзян Цин стала собирать костяшки домино, которые дочь сбросила с кровати.
– Мам, – сказала Ли На, – да черт возьми: перестань их подбирать.
Цзян Цин передала горсть костяшек дочери:
– Я просто хочу, чтобы ты проявила немного понимания. Это трудное время, самое трудное, и я завишу от того, будешь ли ты, моя единственная дочь, мой единственный ребенок, помнить свои обязательства перед матерью.
Ли На взяла домино у матери и бросила себе на колени.
– Просто момент неподходящий, мам. Поездка с ребенком меня утомила, а вчерашний ужин затянулся допоздна. Можешь найти кого-нибудь еще, хотя бы на сегодня, чтобы я смогла немного отдохнуть?
– У тебя было утро, чтобы отдохнуть. Знаешь, сколько людей в мире не имеют такой роскоши?
– Так поэтому и мне в ней надо отказать? У нас у всех не должно ее быть?
– Твоя проблема в том, что тебе отказывали слишком мало. Ты выросла в комфорте и испорчена им. Ты не привыкла жертвовать собой.
Цзян Цин знала, что Ли На не приспособлена к жизни за городом и в конечном итоге будет раздавлена ее грубостью. Ли На должна была последовать совету Цзян Цин и держаться за какого-нибудь высокопоставленного партийца старше себя, который помог бы ей продвинуться – умная женщина сумела бы это сделать, не превращаясь в рабыню. Но нет: вопреки советам Цзян Цин Ли На сбежала, а крестьянин, за которого она вышла замуж, хотя хорошо к ней относился, но был не слишком привлекателен и никогда не смог бы удовлетворить ее по-настоящему. Уродливый ребенок, которого они произвели на свет, для Цзян Цин был свидетельством их несовместимости.
– Меня нельзя винить в том, как меня растили, – сказала Ли На.
– Опять? – буднично, без гнева в голосе произнесла Цзян Цин.
– Ты права. Забудь, я ничего не говорила.
– Ты обвиняешь меня в том, что я была плохой матерью, так? Теперь ты собираешься укорять меня за то, что я мало бываю рядом? В том, что я пренебрегаю тобой и, вот так худшее из преступлений, отправляю тебя получать хорошее образование? – Нет. Не хочу об этом говорить.
– Очень хорошо. Побереги силы. Я по глазам вижу, что ты думаешь.
Невероятно, но дочь не думала, что ее детство было легким. Иногда, во время ссоры или когда язык развязывала выпивка, Ли На жаловалась, что Цзян Цин и Председатель, но особенно мать, не проявляли к ней достаточно тепла. «Я никогда не слышала в доме ласковых слов, – говорила она. – Меня редко обнимали. Целовали еще реже». – «А шлепали еще реже, – отвечала Цзян Цин, – потому что твой отец запрещал это делать». Но Ли На это не устраивало. Она хотела того, чего у нее никогда не могло быть: мать и отца, которые были бы просто матерью и отцом.
– Хорошо, мам, – сказала Ли На. – Скажем, я с тобой поеду. А что с малышкой? Что мне делать с ней?
Тряхнув головой – даже не пытайся, со мной это не сработает, – Цзян Цин нажала кнопку вызова прислуги.
Служанка открыла дверь и, как показалось Цзян Цин, слишком непринужденно встала, держась за ручку. Цзян Цин жестом указала на ребенка.
– Ей нужно в ясли. Запишите ее на два часа. А лучше на три, чтобы подстраховаться.
Служанка подхватила девочку под мышки и вышла из комнаты, держа ее на вытянутых руках.
Наблюдая за этим, Ли На наклонила голову и ожесточенно почесала одним пальцем.
Цзян Цин подняла дело Сун Яоцзиня обеими руками:
– Я буду ждать тебя в машине.
* * *
Шофер завел двигатель, как только Цзян Цин села в кабину.
– Можешь не заводить, – сказала она. – Мы ждем мою дочь.
Он подчинился, и несколько минут они просидели в тишине.
– А у вас с детьми то же самое? – спросила Цзян Цин.
– Детей, увы, у меня нет, – ответил водитель.
– Ну что же, – сказала она сочувственно, – не всем такая судьба.
Ли На в прописанных ей солнцезащитных очках, в куртке с воротником из искусственного меха, села в машину. Через плечо висела небольшая кожаная сумка.
– Куда мы едем? – спросила она, усаживаясь напротив.
Цзян Цин не ответила. Они с дочерью были как железо и сталь. Если они не попытаются найти компромисс, то просто продолжат сталкиваться лбами, и больно будет обеим. Машина тронулась с места. Цзян Цин откинула уголок кружевной шторы на окне, чтобы не смотреть на дочь.
Они выехали из Комплекса через Западные ворота, где находилась приемная партии. Длинная очередь выходила из ворот и тянулась вдоль стены Комплекса. Среди ожидающих было много крестьян, которые проделали долгий путь, чтобы на них обратили внимание и выслушали их жалобы. Вероятно, это была их первая и, скорее всего, последняя поездка в столицу. Когда шофер просигналил, освобождая дорогу, Ли На откинулась на сиденье и закрыла лицо рукой, чтобы ее не увидели. – Чего ты стесняешься? – не сдержалась Цзян Цин. – Посмотри на себя. Как ты одета? Как богатая женщина из американского фильма. Хочешь, чтобы мы думали, будто тебе стыдно? – Оставь меня в покое, мам.
– Думаешь, эти крестьяне могут позволить себе второй костюм для поездки в город?
– Я не думаю, что этим крестьянам не насрать, что на мне надето.
Цзян Цин не была лишена чувства собственного достоинства. Летом ей нравилась легкость юбки, а зимой, когда все носили толстую бесформенную одежду, она подгоняла свою так, чтобы она плотно облегала фигуру. Но это было только тщеславие. Лишенная многого, она имела право на некоторый эгоизм, пока он оставался скрытым. Демонстрировать всем дурное поведение и отношение было недопустимо. Нельзя было делать ничего такого, что могло бы говорить о презрении к трудящимся массам или подорвать репутацию партии. Стремление к модернизации Китая требовало строгого кодекса поведения; отклонения следовало разоблачать и посрамлять.
– Что у тебя здесь? – спросила Цзян Цин, указав на сумку.
– Мои вещи.
– Какие вещи? Что тебе может понадобиться?
– Просто мои вещи.
– А ты взяла книгу сокровищ?
– ?
– Твоя книга сокровищ. Цитатник твоего отца.
– Да, мам.
– Покажи.
– Она тут, мам, не волнуйся.
– Не лги мне, дочь.
– Отстань, мам. Я взрослая женщина.
Этот факт заставил Цзян Цин ретироваться: Ли На было тридцать четыре года, но она все еще проверяла границы дозволенного, все еще училась быть китаянкой. И если она стала такой, то Цзян Цин должна была принять, что сама виновата в том, какой ее сделала, ведь она была матерью Ли На, ее первой учительницей.
– Очень хорошо. Ты права. Просто посидим и насладимся спокойной поездкой.
Она откинулась на спинку сиденья, открыла дело Сун Яоцзиня, провела пальцем по строкам, словно размышляя над ними, но затем отбросила досье в сторону, кинулась на сиденье рядом с Ли На, схватила сумочку дочери, сунула внутрь руку и начала там рыться.
Ли На дернула за ремешок и закричала:
– Слезь с меня, ведьма! Отпусти!
– Так я и думала, – сказала Цзян Цин, – книги нет!
– Ты сошла с ума, мам, ты знаешь?
– Ты маленькая лгунья.
– Я думала, она там. А если нет, то что такого? Мне не нужно носить ее с собой повсюду.
Цзян Цин вернулась на свое кресло. Поправила растрепавшийся пучок, убрала выбившиеся волосы под кепку.
– На Западе, – сказала она, тяжело дыша, – молодежь носит ее в нагрудных карманах. Они гордятся, если ее видят.
– Да? – ответила Ли На. – Ну а я ношу ее здесь.
Она постучала себя по виску.
– И здесь.
Она положила руку на грудь.
– Это главное, не так ли? Чтобы она была в сердце. А на Западе у молодежи она там есть, как думаешь?
* * *
Их первой остановкой был обувной магазин в районе Дашилань. Телохранители Цзян Цин, ехавшие в отдельных машинах спереди и сзади, очистили переулок от велосипедистов и пешеходов, после чего заняли позиции у входа в магазин. Только когда вокруг стало тихо и безлюдно, шофер открыл дверь машины.
Ли На хотела выйти первой, но Цзян Цин остановила ее:
– Сними очки.
– Это просто очки, мам.
– Никто тебя не узнает.
– Да конечно узнают. Посмотри на эти сраные машины.
Цзян Цин покачала головой и вздохнула.
Прикусив губу, Ли На уступила:
– Хорошо.
Она положила очки в футляр и засунула его в сумку. Ничем не прикрытые глаза были темными и уставшими. Один из них был испещрен красными прожилками. Она моргнула и прищурилась:
– А их предупредили о нашем приезде?
– Нет. Это частный визит.
– В Комплексе есть магазин, мам.
– Там нет того, что мне нужно. Мне нужен подарок. Весьма специфического свойства. Я хочу, чтобы ты помогла мне его выбрать.
Хозяин магазина стоял за прилавком, его жена – у двери. Оба были напряжены и напуганы.
– Добрый день вам, – сказала Цзян Цин, – и тысячу лет Председателю.
– И еще тысячу лет, – ответил мужчина, опустив глаза.
Две полки тянулись вдоль стен. По лестнице Цзян Цин поднялась на торговый этаж и осмотрела запасы, состоявшие из стандартной обуви Народно-освободительной армии – черного, синего и зеленого цвета. Ни мужчина слева, ни женщина справа не двигались с места и не произнесли ни звука. У Цзян Цин не было волшебных слов, которые могли бы их успокоить, поэтому она отошла. Она сняла с полки серый ботинок и повертела его в руках. На подошве было написано:
ВЗБУДОРАЖИМ СТРАНУ
Она согнула и помяла ботинок, чтобы проверить его прочность.
– Я, наверное, ошиблась, – сказала она. – Я точно приехала куда надо?
Хозяин, седовласый товарищ семидесяти лет или старше, ответил с сильным пекинским акцентом, понять который Цзян Цин даже после стольких лет могла, лишь напрягая слух:
– Скажи мне, революционная сестра, что именно ты ищешь?
Она поставила ботинок на полку:
– Как называется ваш магазин?
– Улица называется Дачжалань-цзе. Это просто обувной магазин Дачжалань-цзе.
– А здесь есть другие?
– Нет, сестра. Это единственный.
– В таком случае, наверное, мне сообщили неточные сведения. Мне сказали, вы делаете балетные туфли.
Мужчина глубоко вдохнул, затем на мгновение застыл с открытым ртом. Язык его шевелился, пока он формулировал ответ. – Ваши данные верны, сестра. Мы на самом деле поставляем туфли Центральному балету. Но мы не делаем их для обычных товарищей. Я не могу продавать их всем подряд, понимаете?
– Понимаю, революционный отец. Бояться нечего. У меня есть разрешение.
Конечно, он знал, кто она такая. Он притворялся, что не знает, потому что видел, как Цзян Цин старается себя не выдать, и понял, что это испытание.
– Вы танцуете, сестра? Вы ищете туфли на себя?
На это Цзян Цин искренно рассмеялась.
– Вы добры, отец. К сожалению, я уже не в том возрасте, чтобы заниматься чем-то тяжелее быстрой ходьбы и простых растяжек.
– Но раньше вы танцевали?
– Знаете, могла. Если бы была возможность. Мои ноги… Ох, не мне рассказывать, как это тогда было.
Мужчина задумчиво кивнул:
– Правда, раньше общество было жестоким.
Цзян Цин повторила его движение:
– И как же далеко мы от него ушли.
– Очень.
– И мы не останавливаемся. Не спускаем глаз со славы нашего времени.
– Не спускаем, не спускаем.
После брака с Председателем тридцать лет партия держала ее в безвестности; тридцать лет она жила взаперти под чужими именами, не могла брать на себя какую-либо роль в государственных делах; тридцать лет она была в тени, ожидая своего момента, возможности проявить себя. Это было нездоровое время. По правде говоря, оно причиняло ей боль, и она к нему больше никогда не вернется. Теперь она счастливее. Куда лучше, когда тебя узнают. Для нее это состояние отнюдь не аномальное, а вполне естественное. Она всегда надеялась к нему прийти и, став знаменитой, почувствовала, что словно вернулась к себе; она приняла славу без удивления или тревоги. Но оказалось, что, как и у всякой естественной вещи, у славы две стороны – светлая и темная. Темной стороной, о которой мало кто говорил, было отчуждение. Чем больше ее узнавали, тем труднее ей становилось узнавать других. Люди вели себя рядом с ней неестественно. Когда-то ей нравилась общинная жизнь и гуща толпы, теперь же само ее присутствие создавало барьер, который она не могла преодолеть; все непрерывно и безжалостно заставляли ее вспоминать, кто она такая. Никого не интересовала стоявшая перед ними женщина из плоти и крови, ее юмор, ее чувства, ее нежность и ее слабости, которых было не меньше, чем у любого другого, хотя теперь она должна была их скрывать. Все считали, что знают ее, но ей не разрешалось узнавать кого-либо; эта ситуация вынуждала ее стремиться к простоте и обыденности в человеческом общении: простой просьбе, мимолетному комментарию, улыбке, подмигиванию.
– Так это, значит, танцовщица? – сказал мужчина, с дрожащей улыбкой повернувшись к Ли На, безучастно стоящей у двери.
– Ах!
Цзян Цин не пришлось оборачиваться, чтобы вспомнить широкие бедра и полные, словно тыквы, груди дочери.
– Не совсем. На самом деле я ищу подарок для одного из революционных братьев.
– Мужские туфли?
– Для моего друга, одного из лучших танцоров Китая.
Мужчина не выказал удивления при этих словах.
– Он в Центральном балете?
– Недавно вышел на пенсию. Хотя, на мой взгляд, рановато.
Хозяин магазина повернулся к жене:
– Достань журнал.
Затем сказал Цзян Цин:
– Если назовете имя, я проверю размер его обуви. У меня есть список размеров всех танцоров Центрального балета.
Жена, освободившись от почтительной позы, поспешила к прилавку.
– Не нужно, революционная мать, – обратилась к ней Цзян Цин, – я знаю его размер. Он носит сорок второй.
Женщина, достав из ящика журнал, посмотрела на мужа, не зная, что делать.
– Сестра, – сказал он Цзян Цин, – ты уверена, что не хочешь перепроверить? Иногда танцоры берут обувь поменьше, потому что со временем она растягивается.
– В этом нет необходимости, – ответила Цзян Цин, – я знаю, что он носит сорок второй.
Хозяин магазина жестом показал жене убрать журнал.
– Как скажешь.
У мужа Цзян Цин был свой метод, своя манера разговаривать, непринужденно и просто держаться, свой способ побуждать людей говорить без обиняков, изучать их мысли, не раскрывая своих, – в присутствии людей он был одновременно богом и человеком, и именно это делало его великим. Цзян Цин хотела бы, чтобы это умение передалось и ей.
Хозяин прошаркал к шкафу, ключом открыл его и выдвинул длинный ящик.
– Это мужской ассортимент, вы не могли бы взглянуть?
Цзян Цин подошла к шкафу. От мужчины пахло вином, дымом и потом, и ей пришлось задержать дыхание. В ящике находились две модели туфель: одна без украшений, другая – с пришитым спереди бантом. Каждая была в четырех цветах: белом, сером, темно-синем и черном. Мужчина выбрал темно-синий и черный образцы обеих моделей и отложил их в сторону.
– Эти цвета у нас есть в сорок втором размере. Если вы хотите белые или синие, придется подождать день, пока мы их изготовим.
– Понятно. А синие и черные высшего качества?
– Обе пары высшего качества, сестра.
– Хм-м.
Цзян Цин закусила губу.
– Я не уверена. Дочь, подойди и помоги мне выбрать.
Ли На неохотно приблизилась.
– Что думаешь, – спросила Цзян Цин. – Какие тебе больше нравятся?
– Не знаю, – ответила Ли На. – Плохо вижу без своих…
Они примерно одинаковые?
Цзян Цин цокнула языком.
– А что насчет этих? – спросила Ли На.
Она весьма предсказуемо показала на черные туфли с бантом. – Эти? – сказала Цзян Цин.
Вздохнув, она обратилась к лавочнику:
– Сейчас возьмем простые синие и закажем белые с бантом.
– Очень хорошо. Хотите, чтобы белые я вам отправил?
– Не стоит. Кто-нибудь заедет и заберет. Как насчет завтра?
– Будем ждать.
Мужчина открыл второй шкаф, заполненный темно-синими туфлями различных размеров, и достал сорок второй. Он уже собирался закрыть дверцу, когда Цзян Цин заметила стопку задвинутых назад и почти скрытых туфлями коробок. Из верхней свисала ярко-зеленая лента. Она колыхалась от потоков воздуха, создаваемых движением дверцы.
– Что это такое? – спросила Цзян Цин.
– Это? – переспросил мужчина, уже закрывший шкаф и возившийся с замком и ключом.
– Эти коробки.
– Коробки?
– В шкафу. Обувные коробки в западном стиле.
– А, эти? Так, ничего. Заказали по ошибке. Надо отослать обратно.
– У меня сложилось впечатление, что вы всю обувь делаете сами.
– Чаще всего да. Но время от времени от театральных трупп нам поступают запросы, для которых у нас нет материала. Так что приходится заказывать извне.
– Вы сказали – театральные труппы?
– Я? Я имел в виду… Не знаю, что я имел в виду. Голова уже не та.
– Годы берут свое.
– Да, должно быть.
– Мы так много видели.
– Хватило бы на пять поколений, сестра.
– И на больше, отец. Но скажите, где вы заказываете эти особые туфли?
– Ох, я не помню. Я где-то это записывал.
– А где, тоже забыли?
– Могу посмотреть…
– Я бы хотела просто увидеть их.
– Увидеть что?
– Туфли. Держу пари, смогу сказать, откуда они, просто если на них посмотрю.
– Вы хотите посмотреть туфли?
– Да, я хочу посмотреть туфли.
Мужчина вновь открыл шкаф. Медлительность и обдуманность движений еще больше выдавали его тревогу. Заглянув в темноту за туфлями, он достал коробку и открыл крышку. Показал содержимое Цзян Цин с видом мальчика, случайно убившего соседскую курицу. Внутри, завернутая в тонкую бумагу, лежала пара зеленых кожаных сандалий, сшитых, вероятно, по гонконгской моде – спереди на них были вышиты листья, а мысок обрезан так, чтобы большой палец выглядывал наружу.
Сначала Цзян Цин ничего не говорила. Окружающие застыли в ожидании. Ли На стало жарко, и она коснулась лица тыльной стороной ладони. Хозяин магазина и его жена стояли, согнувшись и совершенно не двигаясь, пока Цзян Цин весело и невозмутимо не отмахнулась от туфли.
– Необычно, – сказала она. – Я бы, например, не надела.
Молча, не желая выказывать облегчения, мужчина опустился на колени, чтобы поставить коробку в шкаф. Цзян Цин сама отнесла темно-синие туфли на прилавок. Жена лавочника завернула их в газету и, не поднимая глаз, подвинула к Цзян Цин. Затем она отошла к стене, не показывая, что заинтересована получить оплату. Цзян Цин пришлось пересчитать купюры несколько раз, потому что женщина на них не смотрела.
– Вы хотите получить деньги или нет? – спросила Цзян Цин.
Женщина молча продолжала смотреть в пол.
– Да, – сказал мужчина, став рядом с женой. – Спасибо.
– Это половина, – сказала Цзян Цин, которой не надо было узнавать цену, чтобы понимать, сколько она должна заплатить. – Остаток я пришлю завтра с нарочным.
– Значит, нам кого-то ждать?
– Утром.
Он взял перо и с бравадой окунул его в чернильницу.
– Как ваше имя для квитанции?
– Запишите «Лань Пин», – ответила Цзян Цин, назвав свое старое сценическое имя из Шанхая. – Вот так. Лань Пин.
* * *
Сун Яоцзинь жил в Дунчэне, в доме с обширным двором. По пути к нему Ли На задумчиво молчала, но потом вдруг сказала:
– Это оно? Это все, чего ты от меня хотела?
Цзян Цин рассмеялась:
– Ради всего святого, дитя мое, расслабься. Я хорошо провожу время. В Пекине до меня почти ничего не доходит. Хорошо побывать снаружи и посмотреть.
Цзян Цин ущипнула себя между глаз, потому что смех поднялся ей к носу и заставил почувствовать головокружение.
– Если тебе нечем заняться…
Она протянула Ли На завернутые туфли.
– …можешь вручить их товарищу Суну.
– Что? Нет.
– Вот видишь? Ты невозможна.
– Я его даже не знаю.
– Вы играли в детстве.
– Помню, я видела, как он танцует, когда ты водила меня в Академию. Но мы не были друзьями. Мы никогда не играли друг с другом.
– У тебя слабая память.
– Ты выдумываешь.
– Просто отдай ему туфли, дочь. Он тебя вспомнит, даже если ты не помнишь его.
До недавнего времени Сун Яоцзинь с родителями занимал лучший дом во дворе – выходящую на юг трехкомнатную постройку за деревянным забором с калиткой у северной стены. Однако три года назад, вскоре после того как Сун Яоцзиня отправили на реабилитацию, этот дом передали партийному чиновнику, а родители Суна переехали в помещение маленькой остановленной фабрики в юго-западном углу. В их жилище были одна комната, кладовка и туалет. Кухня представляла собой отгороженную доской газовую плиту. Отец Яоцзиня умер вскоре после переезда, и когда Суну разрешили вернуться в город, ему полагалось место в комнате рядом с овдовевшей матерью и половина кровати.
Вдова подала им чай. Они видели, что воду она набрала из бачка унитаза.
– Ох, мне только кипяток, революционная вдова, – сказала Цзян Цин. – Чай после полудня вызывает у меня головную боль.
Цзян Цин оказалась у Сун Яоцзиня впервые после переезда и была приятно удивлена – могло быть и хуже. Мебели немного – письменный и обеденный столы, комод, книжный шкаф, потрепанное кресло, в таком ограниченном пространстве любой предмет вызвал бы беспорядок. В прежнем доме был шкаф, на котором стояли подарки от Цзян Цин – банки с фруктами и ароматические свечи, теперь его не было. Комнату украшал только портрет Председателя. От кровати исходил запах гнилой соломы.
– У вас должна быть современная кровать, – сказала Цзян Цин. – Посмотрю, что смогу сделать.
Вдова коротко улыбнулась и уставилась на свои колени.
– А партиец, который живет в вашем старом доме, не будет против, если мы сделаем звонок?
Вдова покачала головой.
– Он не поднимет шум, если вы воспользуетесь его телефоном?
Вдова вновь покачала головой.
– Мой сын скоро вернется, – сказала она. – Сун Яоцзинь вышел на прогулку.
Когда Яоцзинь вернулся, он повел себя так, словно ожидал обнаружить Цзян Цин и Ли На у себя дома и не счел их визит чем-то странным. Он прошел по комнате легкой походкой человека в наилучшей форме, для которого все обстоит просто. Сел на скрипнувшую кровать и переобулся в домашнюю обувь. Подойдя к столу, выложил на поднос содержимое карманов: блокнот и карандаш, носовой платок, пару монет, купон. Цзян Цин подумала, что он похож на пьяного.
– Командир Сун, – сказала она.
– Командир Цзян, – отозвался он.
Вдова уступила сыну стул и, взяв таз с мокрым бельем, пошла его развешивать. Сун Яоцзинь вылил из чашки матери чай и налил вина. Поднял бутылку, предложив ее гостям. Они отказались, одновременно покачав головами.
– А ты, Ли На, – сказал он, прихлебывая. – Что ты здесь делаешь? Вернулась в Пекин насовсем?
Ли На удивилась, что Сун Яоцзинь знает о ее жизни.
Цзян Цин показала гримасой: «Я же тебе говорила».
– Я просто приехала в гости, – сказала Ли На, не обратив внимания на мать. – Приехала помочь маме с этой штукой.
– А, да, – отозвался Сун Яоцзинь, – с этой штукой.
– Она не знает, на сколько останется, – сказала Цзян Цин, – в деревне, я имею в виду. Если она когда-нибудь захочет вернуться в город, наши двери для нее открыты, и я думаю, что однажды она решит так сделать.
– Неважно, мам, – пробормотала Ли На.
– Как знать, доченька.
Цзян Цин многозначительно посмотрела на Яоцзиня. Сун, глаза которого за двойными веками казались больше и уязвимее, принял этот взгляд и ответил своим. Но затем, словно для того чтобы обезопаситься от таких переглядываний, он поставил локти на стол и обеими руками поднял чашку, прикрыв свое лицо. В этой позе его глаза были видны, только когда он пил; в остальное время, когда он просто держал чашку в руках, их не было видно.
– А что насчет вас, товарищ Сун? – спросила его Цзян Цин. – Как ваши дела?
– Как мои дела? – проговорил он, повторив вопрос, будто он был сложным.
Он немного прополоскал рот вином. Проглотил. Сверкнул зубами.
– Дайте-ка подумать.
Благодаря питательной диете, которую Сун Яоцзинь получал сперва как молодой ученик Академии, а затем – как профессиональный танцор Центрального балета, он всегда был хорошо развитым: от тренировок он стал мускулистым, движения были плавными, без шероховатостей. Теперь, когда он живет среди крестьян, кожа его потемнела, как красная земля, и хотя живот его размягчился и увеличился, члены его истончились и затвердели. Его некогда гладкое лицо покрылось морщинами. И все равно, все равно он был красив.
– Позвольте, командир Цзян, вы помните…
Сун Яоцзинь запнулся.
– Товарищ? – спросила Цзян Цин.
– Простите. Возможно, поднять этот вопрос – эгоизм с моей стороны.
– Давайте. Мы все тут красные. И близки.
Сун Яоцзинь отпил из чашки. Их глаза – несколько вибрирующих тонов черного – встретились:
– Вы помните…
Его глаза вновь исчезли.
– Когда я впервые танцевал роль капитана армии в «Красном женском отряде»?
Цзян Цин кивнула и улыбнулась:
– Я никогда этого не забуду.
– Вас там, случайно, не было, Ли На? – спросил Сун Яоцзинь.
– Кажется, нет, – ответила она.
– Это было в Большом зале народа. Вы там бывали, я думаю? Представьте, если сможете, всю Пекинскую Партию в Большом зале, заполнившую все места, тысячи и тысячи человек.
– Вау, – сказала Ли На.
– Да, вау, – ответил Сун Яоцзинь. – Я никогда не выступал перед таким количеством зрителей, но учеником я часто задумывался, каково это – получать овации такой толпы.
– Наверное, очень приятное ощущение, – сказала Ли На.
– Вы так думаете, правда? – спросил Сун Яоцзинь.
– Разве не так? – внезапно заинтересовалась Цзян Цин.
Сама не заметив, она сжала челюсти. Ей не нравилось, как развивалась беседа. Она ее не контролировала, не понимала ее направления и тоскливо думала, не приглашают ли ее читать между строк.
– Помню, во время выступления, – сказал Сун Яоцзинь, – я танцевал как бешеный и чувствовал много всякого. Но в конце, во время аплодисментов…
Он опустил чашку, оставив глаза без защиты.
– Во время аплодисментов я не почувствовал ничего. Нет, не ничего. Что-то я почувствовал, но это было нечто пустое. Как будто я вылил все свои эмоции в ведро, а потом окатил себя из него, и все, что мне осталось, – это холод на коже и отчаянная нужда в одеяле, которым я мог бы накрыться.
Цзян Цин постучала ногтями по столу: первый раз – чтобы выразить раздражение, второй – чтобы показать свое социальное превосходство.
– Товарищ Сун, вы, конечно, несправедливы к своему опыту. Вы должны были почувствовать…
– Нет.
Сун Яоцзинь, запнувшись, сделал глоток, чтобы выдавить из себя следующее слово.
– Я больше ничего не почувствовал. Ничего, кроме того, что я описал. Впрочем, я помню, что у меня была одна мысль. Очень особенная мысль. Когда мы поклонились, и я сошел со сцены, кое-что пришло мне в голову, вопрос, и знаете какой?
Ли На покачала головой.
– Помню, как будто это было вчера, – сказал Сун Яоцзинь. – Я вышел из-под огней, зашел за кулисы, и первое, о чем я себя спросил: «Что будет, когда я больше не смогу этого делать?» Не «Когда я смогу сделать это снова?», а «Когда это закончится? Что я буду делать с собой, когда мне придется с этим покончить?».
Не спросив, словно вынуждая, он выплеснул содержимое чашек и налил гостьям вина.
– И знаете, прямо вот так голос в моей голове тут же дал ответ… – Он щелкнул пальцами. – Почти сразу же, как только я задал этот вопрос.
– И что он сказал? – спросила Ли На.
Цзян Цин бросила на нее взгляд.
– Он сказал, – ответил Сун Яоцзинь, – что если я не смогу танцевать, то уж лучше мне умереть.
Контролировать Сун Яоцзиня всегда было несложно. Цзян Цин показалось, что он вышел из-под ее влияния, и она, испугавшись, взорвалась:
– Ну конечно! Это ваше призвание. Работа всей жизни. Это чувствуют все настоящие танцоры. Они не могут представить себе жизнь, в которой не танцуют. И я должна сказать вам, товарищ, что вам не следует думать ни о чем таком. Вы не должны прекращать танцевать.
Сун Яоцзинь поднял бутылку к льющемуся из окна тусклому вечернему свету. Он взболтал остававшуюся жидкость и вылил себе в чашку.
– Разве вы не видите, командир? Я хочу прекратить.
Схватив бутылку за горлышко и повернув ее вниз, он стряхнул последние капли. Потом положил бутылку боком на стол и раскрутил ее. Затем остановил, положив на нее руку.
– Все кончено, и я этому рад.
– Нет, – сказала Цзян Цин, увидев наконец, в какой угол он себя загнал, – нельзя так говорить. Не хочу такого от тебя слышать.
– Простите, командир. Но это правда. Вы главный меценат Китая. Благодетельница всех искусств. Поэтому вы знаете, что балет – это очень специфическое сочетание движения и телесности. Его можно освоить в определенное время и до определенной степени, но потом, в один момент, как правило, в возрасте намного моложе моего, он становится слишком сложен. Командир Цзян, вы видели мои выступления на протяжении двадцати пяти лет, и тогда я доказывал свое мастерство видимыми достижениями, каждое из которых приносило мне честь и гордость, но с каждым годом затраты росли, а результаты уменьшались, и это не могло пройти мимо вашего внимания. Теперь я достиг стадии, на которой знаю, что если продолжу, то не просто окажу себе медвежью услугу – мое тело в конце концов само себя уничтожит.
Цзян Цин постучала костяшкой по дереву:
– Стой. Не продолжай. Ты говоришь, как ноющий старик.
– Но посмотрите на меня, командир. Вы видите, что я именно таков и есть.
– Я вижу то, что видела всегда. Слишком мощного для этой комнаты мужчину. Для любой комнаты! В тебе всегда была страшная сила. Такая, что труппа тебя боялась, помнишь? Да, может, сейчас ты немного не в форме. Но не настолько, чтобы это оправдывало отставку.
– Вы не понимаете, командир. Здесь, внутри… – Сун Яоцзинь стукнул себя по груди, – …у меня ничего не осталось. Я все.
– Напротив, я прекрасно понимаю. Ты обращаешься к ложному представлению о возрасте, чтобы сдерживать себя. Ты отказываешься отвечать на свои силы, которые реальны и заметны всем. Мудрым решением для артиста с твоим опытом было бы не сдаваться, а пользоваться тем, что у тебя есть.
Цзян Цин толкнула дочь в бок, чтобы та передала ему подарок.
– Я никогда не тратила время на недостижимое, товарищ. Если бы я считала, что ты не подходишь под мои требования, я бы сюда не приехала. И я не привезла бы тебе это.
Казалось, сюрприз унизил Сун Яоцзиня, но не удивил. Он принял его грациозно, взяв двумя руками и склонив голову, как человек, привыкший получать подарки. Поставив его на колени, вскрыл упаковку. Неподвижно уставился на туфли.
– Я предлагаю тебе новое начало, – сказала Цзян Цин, пытаясь найти в нем слабость, перемену. – Я даю тебе шанс продолжить карьеру. Продлить ее. Доведи ее до естественного конца, если у нее действительно есть конец, ведь ты мужественен и рожден быть тем мужчиной, кто доказывает, что у него есть талант.
Сун Яоцзинь оторвал глаза от своих коленей. Ему не пришлось проливать слезы, чтобы Цзян Цин поняла, что он плачет. В отличие от удовольствия, у боли нет маски. За радостью и смехом может скрываться другой нрав, грубый и черствый, а за горем может быть только печаль. Сун Яоцзинь встал и поставил туфли на край кровати. Он стоял, повернувшись спиной, и тень его казалась больше его самого.
– Благодарю вас, командир, – сказал он, повернув сначала голову, а потом тело, – благодарю вас за этот добрый подарок и за ваше предложение. Воистину я счастлив оттого, что вы меня заметили и оказывали мне протекцию все эти годы.
Одним нетвердым шагом он сократил расстояние между ними. Цзян Цин предпочла бы, чтобы он стоял прямо, так как не хотела видеть, как легко оказались потеряны долгие годы тренировок.
– Вы дали мне мое оружие – искусство. Вы вылепили и преобразили меня, чтобы я смог стать не только танцором, но и революционером, солдатом великого крестового похода Председателя. Благодаря вам у меня было место в партии и цель в революции. Несомненно, это была очаровательная жизнь, и я никогда не смогу отплатить вам за то, что вы позволили мне ее прожить.
С полки, прикрытой маленькой занавеской, он достал вторую бутылку. Откупорил ее, а затем сел – тяжело, словно уставший рабочий.
– Но, командир, я пытаюсь сказать вам то, что уже написал в письме: я изменился. Полностью. Я не верю… Нет, «верить» – плохое слово. Я больше не живу ради танца. Я больше не хочу этим заниматься. Не могу. Мысль о том, что я не буду танцевать, уже не пугает меня, как раньше. Остановка больше не означает смерть. Если вы спросите меня сейчас, что я хочу делать, то я хочу жить так, как живу, с моей доброй мамой, мирно, забыв, что когда-то я жил иначе. Двадцать пять лет я отдал революции, и я могу продолжить отдавать ей, это мой долг, но только не отнимая у нее. Лучшее, что я могу сделать, – это позаботиться о том, что вы видите здесь, в этом доме, и знать, что это…
Скрипнула дверь.
– Ну, хватит, – замолк Сун Яоцзинь.
Комната, в которую вернулась со двора вдова, отличалась от той, что она оставила. Занавеска на полке была вздернута. На кровати лежала пара туфель. В двух чашках было нетронутое вино. Она заметила все это, но едва подняла глаза, поставив таз на место у туалета, уселась в кресло с вязанием. Наблюдая за ней, Цзян Цин вспомнила, какую ответственность чувствовал ребенок, на плечи которого ложились надежды целой семьи, какую тяжкую ношу он нес, когда понимал, что должен добиться успеха. Сун Яоцзинь поступил в Академию в десять лет. Уже тогда он вел себя как маленький взрослый, еще раньше он понял, что его роль в жизни – исполнить ожидания его семьи; что его будут любить не за то, кто он есть, но за то, что он сделает. Если он был похож на Цзян Цин – а она была уверена, что так оно и было, – он должен был утратить связь с собственными чувствами примерно в четыре-пять лет. С этого возраста он должен был существовать в себе и для себя лишь постольку, поскольку он существовал в других и для других; то есть он существовал только потому, что его узнают и признают.
– Революционная сестра, – сказала Цзян Цин, обращаясь теперь к вдове, – вы меня слышите? Да? Вы любите своего сына? По-настоящему его любите?
Женщина сузила глаза, будто говорила: «Что за вопрос?»
– Тогда ни в коем случае, – продолжила Цзян Цин, – вы не должны позволять ему чахнуть здесь в одиночестве. Если он так и сделает, понимаете, что случится с ним, когда вы нас покинете? Женится ли он? Вы все еще думаете, что это возможно? Выберет ли кто-то его – такого?
Вдова перевела взгляд на Суна Яоцзиня, затем – обратно на Цзян Цин.
– Я смотрю на твоего сына, вдова, и вижу мужчину, сил в котором как в девяти быках. Он должен быть на сцене. Это его мир. Перед людьми. Там, где он может быть полезен. Не застревать здесь, как камень в ящике.
Вдова громко прочистила горло.
– Ну? – спросила Цзян Цин. – Что вы скажете? Женщина, вы что, язык проглотили?
Вмешался Сун Яоцзинь, вытянувший в пространство между двумя женщинами свою руку.
– Вы это видели? – спросил он, распрямив указательный палец, на котором не хватало кончика.
Вдова, которая, слушая Цзян Цин, отложила спицы и моток цветной шерсти, вернулась к работе.
Цзян Цин посмотрела на увечье Сун Яоцзиня и кивнула:
– Да, я увидела, когда ты вошел. Жаль.
– И это.
Он перевернул руку, чтобы показать трудовые шрамы на ладони.
– Да, – сказала Цзян Цин. – А это что?
– А мои ноги, – продолжил он. – Если бы вы их увидели, вы бы ужаснулись, они очень плохи.
– Несколько мозолей вряд ли помешают тебе танцевать.
– Кроме того…
Большим пальцем он показал через плечо.
– Две межпозвоночные грыжи. Толкал тележки. Мне повезло, за все годы танцев у меня не было серьезных травм. Но сейчас пройти от одного конца этой комнаты до другого – для меня уже мука. Боль, которую я чувствую при ходьбе…
– Тебе сейчас больно?
– Когда двигаюсь.
– А не скажешь. Мне твои движения показались плавными.
Сун Яоцзинь вздохнул.
– Послушайте, командир, я благодарен вам за предложение, но я просто не могу взяться за такую ответственную задачу. Для меня это будет конец.
У Цзян Цин никогда не было интрижек. Возможности были, и большие, но в критический момент она всякий раз отступала, потому что если бы пошла дальше, то дала бы Председателю повод от нее избавиться. Взамен она разрешала себе забавляться мужчинами, восхищаться ими, помогать им. Мужчины, которых она избирала, понимали, что ее внимание целомудренно и не угрожало их нравственным началам или политической репутации; они понимали, что, напротив, быть под протекцией Цзян Цин значило занимать неоспоримо привилегированное положение, более того, положение, которое было легко удерживать; все, что от них требовалось, – это время от времени выказывать смирение и немного благодарности. Ничего сложного. К сожалению, для некоторых мужчин и это было слишком много. То, что они были мужчинами, не давало им иммунитета от чудища с зелеными глазами – ревности или от чувства превосходства. В подобных стрессовых состояниях они боролись друг с другом за ее расположение; временами они выходили за рамки и причиняли реальный вред. Сун Яоцзинь, будучи известным и популярным, молодым и красивым, был предметом самых жестоких нападок. Худшей из них был пущенный три года назад, когда Сун Яоцзинь был в зените славы, слух о том, что он был замечен за извращенными сексуальными утехами в парке Храма Неба. Цзян Цин привыкла игнорировать кривотолки о мужчинах, пользовавшихся ее протекцией, но не могла оставить без расследования такие серьезные обвинения. Когда ее команда допросила Сун Яоцзиня, он пылко защищался, как она и рассчитывала, но, к сожалению, использовал при этом способ, который лишь усугубил ситуацию: защищаясь, он заявил, что находился в открытых отношениях с женщинами, многие из которых были замужем, и назвал их имена. Случился скандал. Цзян Цин не смогла его сдержать. Он вышел из-под контроля. Сун Яоцзинь должен был уйти.
– Товарищ Сун, – сказала Цзян Цин, – ты трудишься уже много лет, но я вижу, что в душе ты все еще талантливый ребенок. Тебе нужен кто-то, кто будет тобой восхищаться и говорить, что ты лучше всех. Ну хорошо, ты не можешь танцевать главную партию, ну и что с того? Тебе не обязательно быть капитаном. Ты можешь взять другую, не такую тяжелую роль. Например, землевладельца. Тирана. А если и это не получится, стоит ли говорить, что мы сможем написать для тебя новую сцену или нового персонажа. Я открыта для любых решений. Единственное, что меня беспокоит, – несмотря на все твои выражения благодарности, не потерял ли ты способность уважать меня как женщину и как твоего вождя? Не забыл ли ты, что это именно я позволила тебе следовать твоему призванию? Что я проложила для тебя путь к тому, что ты должен сделать?
– Пожалуйста, поверь, командир, я не забыл.
– Тогда не забудь, товарищ, и то, что я не занимаюсь реабилитацией. Обычно я не даю людям второго шанса. И все же я здесь и по доброте душевной даю тебе его. И что же это за второй шанс, вдова, согласитесь, а? Выступить перед первой леди Филиппин! Это было бы великолепно. Настоящий последний акт реинтеграции вашего сына. Ступив на сцену, он вновь очистится, снова станет революционером. Разве вы не желаете ему этого?
Когда в рядах партии обнаруживали извращенцев, обыкновенно их отправляли на свиноферму, чтобы они могли очистить свои грязные мысли. По возвращении большинство из них чистили туалеты до скончания жизни. Но Цзян Цин – щедрая, целомудренная – дала Сун Яоцзиню выбор: он мог либо сам отправиться на ферму с риском больше никогда не вернуться на сцену, либо отправить вместо себя в лагерь в Великой Северной Пустоши отца с матерью и продолжить танцевать на сцене. Цзян Цин это преподнесла как выбор, однако сама она знала, что это неправда. Хорошие, избранные мальчики вроде Сун Яоцзиня никогда не примут, что классовая борьба должна вестись и дома. Противостоять семье – значит отделять семейные чувства от революционных, а такая задача, простая для большинства коммунистов, была им не под силу.
– Думаете, матери не больно видеть, как ее сын переживает упадок?
Вдова заговорила вопросами, но интонация подсказывала, что ответ на них не требуется, что это последнее слово.
– В каждой жизни должны быть разворот и возвращение, я согласна, но можно ли назвать славой выход на сцену сломленного человека?
Она покачала головой и проворчала:
– Нет, нет. Из этого ничего не выйдет.
* * *
Ко времени, когда они вернулись в Комплекс, наступила темнота, а с ней и тревожная тишина. В Отдельной резиденции Цзян Цин горели лампы и работал радиатор. Войдя в кабинет – в одиночестве, потому что дочь сразу же отправилась в свою комнату, Цзян Цин огляделась в поисках цели. С размаху тыльной стороной ладони сбила со стола хризантему. Это было приятно, но потом все пошло неправильно. Ваза не разбилась. Лишь немного воды выплеснулось на ковер и разлетелось несколько лепестков. Неудовлетворительно. Ей нужно было выпустить пар. Но, посмотрев на служанку, вытиравшую разлитую воду, и представив, как сию же минуту она могла бы применить к ней насилие, она подумала: нет. Именно этого ждала от нее служанка, как и все остальные. Они настолько привыкли к ее ярости, что она стала для них просто воздухом. Некоторым она даже как будто начала нравиться: подставить щеку как повод почувствовать собственное превосходство. Если Цзян Цин и знала что-то о себе, так это то, что она была выше всякого, кто думал таким образом.
Она сделала два звонка по телефону на рабочем столе. Первый – командиру самого надежного отряда хунвейбинов, которому она дала адрес обувного магазина в Дашилани и описала внешность хозяина и его жены. Она приказала незамедлительно арестовать пару и устроить публичный трибунал.
– Насколько жестко нам действовать? – спросил хунвейбин.
– Жестко, – ответила она.
Второй звонок был Чао Ину, режиссеру Центрального балета. – Позвоните всем, – сказала она. – Всем танцорам и всей команде. Я хочу, чтобы завтра все присутствовали на репетиции в Большом зале.
Режиссер молчал.
– Алло? Режиссер Чао? Вы меня слышите?
После паузы Чао Ин ответил:
– Со всем уважением, командир, разве мы не согласились, что нужды в репетициях нет? Труппа танцует «Красный женский отряд» уже много лет. Это наш образцовый спектакль. Они знают его от начала до конца. Разве новые репетиции не будут тратой времени? Мы будем делать ненужную работу.
– Это не обсуждается, режиссер Чао. Я информирую вас о принятом мной решении.
– Но, командир, я вынужден просить вас передумать. Как вы знаете, большинство танцоров только вернулись с гастролей, и им нужно хоть немного отдохнуть. Есть опасность, что лишние тренировки приведут к путанице или, что еще хуже, к скуке и летаргии. С моей профессиональной точки зрения это будет контрпродуктивно.
– Гала-представление в следующую субботу. Значит, у нас девять дней.
– Целых девять дней! Но… но зачем?
Люди любят времена, когда все постоянно меняется. Когда наступает спокойный период, они скучают и отводят глаза. Дело не в том, что им нравится хаос; скорее им невыносимо то, что спокойствие может продлиться долго.
– Я пришла к заключению, – сказала она, – что образцовый спектакль устарел и нуждается в изменениях.
Ева
1968
III
Сесть кому-то на хвост было невозможно. Теперь они должны были сами платить за проезд, как и все остальные. На аванс из бюджета «Уэрхауз» они арендовали белый фургон и купили билет на паром – в Остенде, так как оказалось, что во Франции порты закрыты. Во время плавания на верхней палубе они исполнили небольшую пьесу из своего репертуара перед немногочисленными британцами и куда большим числом возвращавшихся домой французов.
Постановка называлась «Агент оранж» и представляла собой образец того, что они определяли как призрачный театр, – представление, в котором публика участвовала, сама того не зная. Вначале они сидели отдельно на скамейках или растворялись в толпе, занимаясь своими делами и делая вид, что не знают друг друга. Затем один за другим они представляли, что на их головы льется какая-то жидкость, чувствовали запах химикатов в воздухе, потом изображали симптомы болезни. Они хватались за животы и стонали, задыхались, дрожали, брызгали слюной, изрекали бессвязные фразы, говорили, что у них двоится в глазах, корчились, шатались, а затем будто бы в панике падали на землю и извивались у ног других пассажиров. На репетициях они отрабатывали реакции на все мыслимые попытки публики вмешаться. Они были готовы к любому виду вмешательства, включая акты насилия, хотя прежде они случались крайне редко. В идеале зрители должны были подражать группе, присоединяясь к ним на земле, корчась и крича, тем самым наполняя содержанием главную идею представления: от ужасов Вьетнама не застрахован никто. Но сейчас, на пароме зрители приняли их за клоунов; вместо того чтобы присоединиться к ним, они отошли на безопасное расстояние у перил, смеялись, хлопали или выкрикивали оскорбления. Для группы это не было провалом. Но и большим успехом не было.
Из Остенде они поехали в Брюссель и провели ночь в Свободном университете, занятом студентами. Половина группы спала в фургоне, а вторая – на полу открытого для посетителей общежития. Утром во дворе они исполнили вторую пьесу. Некоторые участники группы боялись, что карнавальная атмосфера в кампусе сделает представление невозможным. Они думали, что, когда вокруг толпились, пили, пели, скандировали и аплодировали столько людей, любая попытка поставить пьесу или передать сообщение, отличное от лозунга, потерпит неудачу. Но Ева с ними не соглашалась.
– Какого черта мы боимся? – сказала она, как основательница и одна из наиболее заметных участниц группы. – Немного беспорядка? Мы должны доверять друг другу, людям здесь, ситуации. Доверие – это революционное изменение.
После некоторых споров они сошлись на «Цитатнике» – в этой пьесе они не играли персонажей, но были самими собой, обычными людьми, проживающими реальный опыт. Они называли это представление «упражнением в подлинности», и в этих обстоятельствах оно казалось подходящим. Не меняя повседневной одежды, они разделились и разбрелись по двору. Поодиночке, ориентируясь на свои ощущения, подходили к людям: студентам, профессорам, обычной публике – неважно, – и сообщали им один факт о собственном опыте жизни под властью государства и денег.
– Я не могу прожить без зарплаты, – говорили они.
Или:
– Мне нельзя путешествовать без паспорта.
Или:
– Я ничего не могу сделать для Третьего мира.
Или что угодно, что приходило в голову, когда они отказывались от необходимости объяснять и прибегать к категории правильного и неправильного и вместо этого говорили правду о своем заточении в системе.
Так как Ева хорошо владела французским, а также потому, что она была едва ли не единственной женщиной в толпе мужчин, она обнаружила, что у нее есть преимущество. Она могла привлечь внимание мужчины, просто встав у него на пути, удержать это внимание непроизвольным обеспокоенным взглядом, а потом одной фразой убедить его не только в своем присутствии, но и в своем существовании. Так она инициировала множество ценных знакомств. Самым ценным из них было знакомство с пожилым мужчиной, к которому она подошла у библиотеки и плечи которого показались ей достаточно смелыми, чтобы их обнять. Она сказала ему:
– Я не знаю, как остановить войну.
В ответ мужчина, вероятно лектор, подвигал усами, словно в глубокой задумчивости, и после многозначительной паузы сказал:
– А мне следовало бы знать, мадемуазель, но я тоже не знаю. Мне жаль.
Глядя своими молодыми глазами в его старые глаза, она ощутила вспышку, возникающую, когда один человек вступает в глубокое общение с другим; услышав его ответ, она поняла, что, когда человек говорит просто и правдиво, он уже не чужак. Общение имеет власть, пока человек делает то, чего от него не ожидают.
Не у каждого члена группы был такой же многообещающий опыт. В какой-то момент Ева увидела, как ее бойфренд Альваро пристает к молодому студенту, крича ему в лицо по-английски:
– Ты что, не понимаешь, товарищ, не понимаешь?
Ева видела, как студент с силой оттолкнул Альваро и сказал ему отъебаться. Альваро забрался в фургон.
Когда группа собралась в машине, многие ее члены, подобно Альваро, были в подавленном состоянии. Один за другим они объявляли себя неспособными выступать в таких напряженных условиях. Оккупация, говорили они, была больше любого индивида и неподвластна никакой группе; она поглощала все, что бы они ни делали.
Слушая их, Ева поняла, что причина их несчастья в том, что они стремились к немедленному признанию.
– Имейте терпение, – сказала она, – наше путешествие только началось. Мы чувствуем свой путь. Интеграция не произойдет сама собой. Для этого нам придется усердно работать. Вот увидите, мы найдем способ внести свой вклад. В Париже будет много возможностей.
В тот вечер, после того как большинство проголосовало за продолжение путешествия, они поехали в Париж с настоящим караваном из машин, мотоциклов, фургонов и автобусов, забитых студентами с рюкзаками и свернутыми спальными мешками, столь молодыми и далекими от взрослой жизни, что Ева поразилась происходящему и той серьезности, с которой оно воспринималось. Орали рации, гудели клаксоны, водители пили вино из бутылок, пассажиры высовывали из окон конечности; несколько раз они чуть не погибли, проезжая через туман. Приблизившись к парижской кольцевой дороге, группа «Уэрхауз» отделилась от процессии и оставила фургон на тихой улице в Баньоле, потому что в самом городе, как они слышали, машины жгли. Оттуда они пешком дошли сначала до двадцатого, а затем – до одиннадцатого округа, прошли Бастилию и пересекли мост Сюлли. В Латинский квартал они пришли, когда начинали петь птицы, а в небе светало.
Бульвар Сен-Жермен выглядел так, будто ночью по нему прокатилась невиданная буря: выбитые окна, заколоченные досками магазины, поваленные деревья и перевернутые машины. Там, где выломали брусчатку, улица превратилась в грязное месиво. Пахло жженой резиной. В глазах была резь от бессонницы; а прошлым вечером их резало бы от слезоточивого газа.
У Альваро была карта, поэтому группа следовала за ним. Подражая Альваро, который сам, казалось, подражал голливудским шпионам или партизанам в джунглях Вьетнама, они двигались быстро и старались держаться ближе к зданиям. Услышав громкий звук, например сирену или взрыв, они ныряли в дверные проемы и приседали на корточки. Они делали это, чтобы спрятаться и избежать опасности, хотя сами не понимали – какой. Каким бы ни было хаотичным это место, оно не напоминало зону боевых действий: не было ни снайперов на балконах, ни мин в земле и не было видно ни одного полицейского. Наоборот, на баррикадах расположились группы студентов, которые делились пирожными и кофе из термосов, прогуливались смеющиеся пары, старушки выгуливали собак. Тем не менее участники «Уэрхауз» не чувствовали себя в безопасности. Они были иностранцами. Не свыкнувшись с событиями, они колебались между уверенностью и страхом.
– Бояться нечего, – повторяла Ева время от времени.
Предельная уверенность и предельный ужас.
* * *
У станции метро «Одеон» они свернули с бульвара Сен-Жермен и улицами Левого берега добрались до площади Сен-Сюльпис. Там они разулись и помыли уставшие ноги в неработающем фонтане, дожидаясь Макса. Встреча с ним была назначена на десять утра. В двенадцать пришел человек по имени Ален.
Он энергично и формально обнял каждого члена группы, повторяя свое имя, чтобы все его запомнили.
– Макс прислал меня встретить вас. Сам он не смог, так как занят кое-чем другим.
– Где он? – спросила Ева.
– Я бы и не смог тебе сказать. Сейчас – где угодно.
– Он сказал, где мы должны его встретить?
Ален проигнорировал ее вопрос.
– Оп-оп-оп, – сказал он и поспешно отправился в путь.
Он отвел их на чердак дома в нескольких кварталах от фонтана. В комнате – три шага в ширину и четыре в длину, без туалета и раковины – должна была разместиться вся группа.
– На самом деле это моя кладовая, – сказал Ален. – Я сделал одолжение Максу и расчистил ее, чтобы вы могли тут расположиться. В коридоре мои коробки, пожалуйста, не трогайте их. Я живу внизу, квартира 5А на третьем этаже. Я поселил бы вас там, но у меня уже слишком много гостей. Не могу принять больше.
Он предложил им расстелить спальники на полу и спать по очереди. Нужду справлять придется в туалетах кафе.
– О мытье забудьте, – сказал он. – Времени на это нет.
Бегло перескакивая с французского на английский, он кратко рассказал историю восстания: почему, как и когда оно началось, какие люди и партии внесли вклад. На карте Альваро красными крестиками он пометил центры активности: университет Сорбонны, Школу изящных искусств, театр «Одеон».
– Там мы сможем найти Макса? – спросила Ева. – В «Одеоне»?
– Это последнее место, где я его видел, – ответил Ален.
– Так он остановился не у тебя?
– Не в этот раз. У Макса очень много друзей. Он может остановиться у кого угодно.
– Как насчет Дорис Ливер, ты знаешь ее? Художница, занимается боди-артом.
– Конечно. – Ален усмехнулся. – Все знают Дорис. К сожалению, она тоже остановилась не у меня. А было бы неплохо. Представь – принимать Дорис Ливер как гостью. Вот был бы опыт.
– Ты знаешь, как нам ее найти?
– Вы хотите назначить встречу Дорис Ливер?
– Ну, она одна из наших знакомых.
Ален показался сперва удивленным, затем – подозрительным.
– Правда? – спросил он.
– Правда.
Он нахмурился, не веря ее словам.
– Ну что ж, если найдете ее, удачно пройти через ее свиту!
– А она была где-то здесь?
– Я видел ее с Максом. Думаю, они знают друг друга по Лондону. Может, он сможет представить вас ей.
– Меня не нужно представлять Дорис Ливер, Ален.
Ева говорила твердо, словно требуя, чтобы Ален принимал ее всерьез, но также из-за усталости; годами ей говорили о том, какая великая, талантливая и неукротимая Дорис Ливер, люди, которые видели ее работы от силы один раз и больше ничего о ней не знали. Ева – да, это я, кто-нибудь слушает? – знала Дорис с тех времен, когда та еще не была Дорис, когда она была никем. Ассистенткой ее отца в театре «Ист Уинд» на Кингс-Кросс. Секретаршей. Собачницей. Интрижкой на стороне. От других людей Еву отличало нежелание распространяться об этом или чувствовать по этому поводу удовлетворение.
– Где ты видел ее в последний раз? – спросила она.
– Тоже в «Одеоне», – ответил Ален. – Но, слушай, это было вчера. Непонятно, где она может быть сегодня. Люди не сидят на одном месте. Они слышат, как что-то происходит в другом, и идут туда. Все меняется.
И ничего не прекратилось. Восстание продолжалось каждый день и каждую ночь. К нему можно было присоединиться в любой момент. Нужно было быть богом за гранью времени, чтобы увидеть план всего происходящего, но каким-то образом все знали, что надо собираться в шесть вечера на площади Денфер-Рошро.
– Сами демонстрации начинаются в половине седьмого, – сказал Ален, – но лучше приходить пораньше. Я стараюсь быть к шести и вам советую. Не стоит их пропускать. Это главное событие.
Он провел рукой по своей респектабельной шевелюре.
– Полагаю, там увидимся, – произнес он и ушел.
* * *
За хлебом с плавленым сыром, «Пепси» и «Мальборо» из соседнего супермаркета группа обсудила дальнейшие действия. Одни предлагали сразу же отправиться к «Одеону», чтобы посмотреть, что там происходит, другие возражали. Коллектив «Уэрхауз» был против традиционных театральных зданий, его участники считали, что любые попытки привести людей в театр устарели. Они верили, что сегодня театр должен идти к людям. Принадлежащая всем улица – вот настоящее место для представлений.
Другой вариант заключался в том, чтобы несколько часов отдохнуть и пойти на митинг вечером, но и с ним были проблемы. В Лондоне «Уэрхауз» не участвовали в митингах. На большую антивоенную демонстрацию в марте они не пошли, потому что такие мероприятия были для людей убежденных. Возможно, они полезны для демонстрации силы, но не могут изменить сознание людей. С другой стороны, идеи «Уэрхауз» захватили не так много людей, но тех, кого затронули, они изменили. Группа была не настолько наивна, чтобы верить, что одна сможет остановить войну, но они свято верили в свою способность подорвать ценности, которые ее вызвали, а в конце концов – и культуру, породившую эти ценности. Прямо как Мао сделал в Китае со своей маленькой партизанской армией, напоминала им Ева.
Во время беседы в голосах участников коллектива слышались нотки путешествия. Они устали, но старались этого не показывать. Они излучали оптимизм, хотя на самом деле были растеряны и не уверены в себе.
Ева захотела подышать воздухом и подошла к окну. Открыв его, она высунулась наружу. От нехватки сна или, может, непривычки пребывания в незнакомой стране, люди внизу на улице казались бесплотными тенями; домам не хватало глубины. А куча неубранного мусора у дороги, напротив, выглядела солидной, плотной. Вокруг переполненных мешков сновали кошки. Ветер трепал куски рваного пластика. На противоположной стене висел плакат Коммунистической партии, а рядом с ним какой-то текст о власти студентов и порванный листок с призывом к сопротивлению полицейскому угнетению. На нем были изображены Че, Мао и Хо Ши Мин; их макушки были оторваны, а под ними виднелись обрывки старых киноплакатов. На уровне их груди кто-то написал:
ДАЕШЬ ЛСД
Эта картина напомнила коммуну «Уэрхауз». Единственное отличие состояло в том, что все было вывернуто наизнанку: интерьер вырвался наружу. Именно это и делало увиденное странным.
Она облокотилась на подоконник и вздохнула. Как бы здорово все это ни выглядело, она не чувствовала, что готова включиться. Перед ней шла настоящая, живая революция, а она воспроизводила у себя в голове недавний разговор с Аленом. Она вспомнила, как при упоминании имени Дорис расширились его зрачки и задрожала верхняя губа, а также чувство горечи в своей груди.
Дорис Ливер.
Бодиартщица из Бетнал-Грина.
Или шлюха-кокни, как называл ее дядя Саймон, а иногда и Ева. Дорис Ливер, шлюха-кокни, познакомившаяся с отцом Евы, едва окончив школу, на первом курсе секретарского училища. Не особенно красивая, без особых талантов. Что же увидел в ней отец, что его заставило выбрать ее?
За спиной Евы дискуссия о том, сработает ли спектакль призрачного театра на баррикадах, перерастала в ожесточенную ссору, в которой противоборствующие стороны держали свои настоящие мнения при себе. Одной мысли о том, что они – ее более близкая семья, чем кровная, – должны притворяться в ее присутствии, даже в малейшей степени, было достаточно, чтобы заставить Еву презирать их.
– Хватит!
Она обернулась:
– Просто, блядь, хватит, ладно?
Двумя широкими шагами она вошла в центр круга. Растолкала пустые банки и упаковки, чтобы освободить место.
– Встаньте все.
Компания ответила бормотанием и стонами.
– На ноги! Все!
Медленно, со вздохами они подчинились.
– Мы это прокричим, – сказала она.
– Что прокричим? – спросил кто-то.
– Страх. Фальшь. Все эти плохие чувства.
Хлопнув в ладоши, она поводила бедрами, потом взмахнула руками, наклонилась, едва не потеряв равновесие, и вернулась в исходное положение.
– Вы знаете, что делать, давайте.
– Это правда необходимо, Ева? Мы устали.
– Это вас оживит.
Она выполнила те же движения в обратном порядке, добавляя к ним новые, усиливая их, укорачивая, ускоряя и замедляя, при этом стараясь сохранить их точность. Остальные пытались следовать за ней. Когда это стало невозможно, а хореография стала чересчур безумной, они придумали собственные движения и исполняли их.
– Боритесь с собой, – сказала Ева. – Используйте пространство.
Множество тел в крошечной комнате толкались и бились друг о друга, вызывая всеобщий смех. Ева завладела их смехом и впустила его в свою грудь, превратив в йогическую интонацию. Долгую минуту, в течение которой они танцевали и интонировали, их голоса продолжали их движения: оо, оу, ау, ом, а, у, э, оо – поток гласных, а затем согласных, которые бросались в него, как палки: ба, ту, мау, ка, фу, су. Как только голоса показались слишком торжественными, Ева поднимала голос до крика, а затем еще выше – до воя. Люди, которым всю жизнь указывали говорить тише, утратили способность использовать свою глотку вовсю. Если бы только они могли увидеть, как смогли участники «Уэрхауз», что за порывом говорить скрывается более глубокое желание вынести вовне внутренний вопль – единственную подлинную истину.
Запыхавшись, с пересохшими глотками, но с чувством воодушевления, члены группы рухнули на пол. По ее команде: «Теперь покажите немного любви!» – они стали кататься по полу, обниматься, целоваться и просить друг у друга прощения.
Круг сам собой переменился. Группа взялась за руки. Глаза в глаза. Вновь появились улыбки. Раньше их внешность казалась похожей, а дух – разным; теперь внутреннее и внешнее были приведены в соответствие друг другу. Вернулась надежда, что все еще могут происходить подлинные встречи между людьми, – надежда, без которой «Уэрхауз» существовать не смог бы.
Ева предложила разделиться и пойти в разные стороны, чтобы собрать как можно больше информации из разных мест. Затем – встретиться, рассказать друг другу все, что узнают, и подумать, какие действия они смогут предпринять в дальнейшем. – Мы – перформативный коллектив «Уэрхауз». Мы ищем прямо переживаемый момент. Мы должны чувствовать себя как дома везде, где живет и проживается восстание. Поэтому – почему бы нам просто не пойти и не насладиться зрелищем? Впитать его. А дальше – посмотрим.
Предложение разделиться столкнулось с сопротивлением, но в конце концов дело решили практические соображения: от комнаты было два ключа, поэтому коллектив разделился надвое. Ева, Альваро и еще два человека должны были уходить сейчас; остальные – немного поспать и присоединиться к действиям позднее. Если подгруппы не увидятся на демонстрации вечером, утром они соберутся в комнате и обсудят увиденное и сделанное. Эти обсуждения лягут в основу их работы на следующий день.
Подгруппа Евы тремя голосами против одного проголосовала за то, чтобы начать с «Одеона». Они пошли по извилистому маршруту: вдоль бульвара Сен-Жермен, вниз по Сен-Мишель, а затем обратно, чтобы собрать больше впечатлений. Все было тихо: деятельность в основном заключалась в укреплении баррикад в рамках подготовки к демонстрации. По дороге они наблюдали захватывающую сцену: разношерстная группа студентов и местных жителей таскала материалы с соседней стройплощадки: каменные блоки, доски, тачки, металлические бочки, стальные балки, укрепляя баррикаду на пересечении двух бульваров. Альваро сфотографировал пожилого мужчину, спустившегося из дома, чтобы помочь. Ева велела ему прекратить – хуже всего превратиться в революционного туриста.
Если улицы были спокойны, то «Одеон» бурлил. Его было слышно за несколько кварталов: тысяча мечтаний молодых сливались воедино на театральной площади и еще тысяча – внутри, словно ползающие друг по другу пчелы в улье, отчаянно пытающиеся оказаться в центре. Этот шум оглушал.
В театре, несмотря на холодные и негостеприимные стеклянные люстры и ряды белых колонн, участники захвата создали домашнюю атмосферу. На портативных газовых горелках готовили пищу. Наверху в конторских помещениях работали. За кулисами, в коридорах и гримерках трахались.
– Что думаешь? – прошептал Альваро Еве.
– Пока не уверена, – ответила она.
В толпе были и рабочие. В фойе по плакату, призывавшему к солидарности с их забастовкой, можно было узнать группу работников «Рено». А в ресторане несколько уборщиц из швабр и ведер соорудили импровизированную стойку, за которой собирали подписи под петицией. Однако в подавляющем большинстве участники захвата принадлежали к классу профессионалов. В основном они были студентами; по-видимому, чаще всего – снобами. Затем – несколько художников, режиссеров и писателей. Потом – паразиты: попутчики, вуайеристы [10], хиппи, упивающиеся радикальной эстетикой буржуа. Судя по акцентам и внешнему виду, было много иностранцев: американцев, итальянцев, немцев, голландцев. Очень мало британцев. Ни Макса, ни Дорис нигде не было видно.
– Останемся? – спросил Альваро других.
– Мы уже здесь. Можем и остаться.
– Давайте подождем несколько минут.
Они уселись в бельэтаже на ступенях, потому что свободных кресел не было.
– О, понятно. Они произносят речи.
– И это все, что будет здесь происходить?
– Боже, надеюсь, что нет.
Зрительный зал выполнял функцию своего рода общего собрания. За длинным столом на сцене сидела группа молодых людей. Они были одеты в похожие пуловеры. У каждого взлохмаченные по моде волосы, в руках или зубах сигареты, глаза выпучены от усталости, хмурые лица, все что-то чиркают на листочках, подзывают и отсылают людей; каждый уверен в своей неоспоримой полезности. Время от времени из-за кулис выходили девушки, передававшие за стол записку или шептавшие какое-то сообщение; затем ответ передавался обратно.
Как люди получали свое место за столом и что они там делали, было неясно. Если только они не оказывались посередине: в таком случае ему, по-видимому, во что бы то ни стало удавалось стать председателем.
– Хорошо, успокойтесь. Спасибо, товарищ. Это большой вклад, за который мы вам благодарны. Приветствуем все голоса. Следующий…
Казалось, любой мог записаться, чтобы выступить у микрофона. Ходил слух, что утром дали слово представителю движения «Запад». Ева хотела бы на это посмотреть. Вот бы ей дали фашиста, а не того уродца в куртке русской армии, что стоял на сцене сейчас. К черту Россию. Единственное будущее – Китай.
– Не уверена, что долго смогу это выносить, – сказала Ева.
– Я тоже, – ответил Альваро.
– Тсс, ребята, – отозвался один из членов группы. – Дайте им шанс.
На доске у дверей зрительного зала были написаны темы дискуссий, запланированных на этот день: искусство и революция, колониальный вопрос, идеология и мистификация, марксизм, ленинизм, маоизм, анархизм и этика насилия. Ева не могла понять, о какой из этих тем говорил докладчик. Во всяком случае, его туманная и запутанная речь была не про Мао. Пока она слушала, в ее голове промелькнула телеграмма Макса:
ЧТО ТЫ ТАМ ДО СИХ ПОР ДЕЛАЕШЬ
ЗДЕСЬ НАЧАЛОСЬ ПРИЕЗЖАЙ
– Он хотя бы говорит что-то интересное? – спросил Альваро.
Ева покачала головой:
– Ты ничего не теряешь.
Альваро поднял камеру и нацелил ее на сцену.
Ева прикрыла объектив рукой:
– Пожалей фильм.
Альваро опустил камеру, и она повисла на ремне. Он с негодованием взглянул на Еву. Ему не нравилось, когда она диктовала ему, как поступать.
– Потом скажешь мне спасибо, – сказала она.
Кто-то когда-то сказал, что революцию можно узнать по количеству производимых ею слов. Если это правда и если «Одеон» отражал происходящее в городе, то Парижская революция давала фору всем остальным. Ограничений на длительность выступления не было. Если кто-то говорил, подразумевалось, что у него есть идея или опыт, о котором стоит рассказать. Перебивать его считалось недопустимым.
Глубоко вздохнув, она встала, сняла сапоги и босиком пошла через распростертые тела к перилам бельэтажа. Альваро, верный Альваро, пошел за ней.
– Что ты делаешь? – спросил он.
– Ничего, – ответила она.
– Ева, ты что-то задумала, я вижу это по твоему лицу.
– На моем лице ты видишь только уныние.
Вдоль перил висели транспаранты, налезая друг на друга. На одном, прямо под ними, было написано:
ВНИМАНИЕ! РАДИО ЛЖЕТ!
Ева обнаружила, что если слегка высунуть руку за перила и постучать по плакату, то можно создать рябь, которая пройдет по всей его длине и перейдет на следующий, почти достигнув другого края театра.
– Прекрати, Ева, – сказал Альваро.
– Прекратить что?
– Я вижу, что ты делаешь.
– Я ничего не делаю.
– Ты пытаешься отвлечь докладчика. Что у тебя с рукавом?
– Подержи меня.
– Что ты собираешься сделать?
– Я хочу здесь сесть.
Она перекинула через перила одну ногу.
Альваро схватил ее за куртку:
– Ева!
Она засмеялась:
– Я не упаду, если ты, черт возьми, будешь меня держать.
Он обхватил ее за талию, и она перекинула другую ногу.
– Блядь, Ева! Не делай глупостей.
– Хватит мешать и просто держи.
Перила были достаточно широкие, чтобы на них с удобством могла сидеть худая девушка вроде нее. Она вытянула ноги в воздухе. Растопырила пальцы.
– Вау, приятно, – сказала она.
– Останешься здесь только на минуту, – ответил Альваро.
– О да! – сказала она, отрывая руки от перил и разводя их в стороны, будто готовясь полететь. – Ха-ха, да!
Альваро прижал ее сильнее:
– Минуту, а потом слезаешь обратно. Ты меня слышала?
– Я тебя слышу, – сказала она, – слышу.
Но на самом деле она не обращала на него внимания. Ее мысли были поглощены людьми в зале, которых она видела между своих бедер, и вопросом: неужели кто-то еще одурачен этой чушью?
Слушатели на креслах внизу выглядели истощенными и обессиленными. Они клали головы на плечи, перекидывали ноги через подлокотники, сутулились, смотрели то в одну, то в другую сторону, ловили и теряли нить доклада – они были пьяны. Пьяны от слов. Влюблены в идею общения, в то время как все окружающее истинный смысл гибло, словно растения в суровом климате. Из их ртов исходили слова, полные чистоты и надежды, но они падали на ковер, будто мертвечина.
Залежалое семя и гнилой ячмень.
Она согнула колени и, почувствовав головокружение, притянула ноги к груди, упершись пятками в перила.
– Что за хуйня? Какого черта ты творишь?
Она села на край, едва касаясь ягодицами перил. Весь театр пульсировал беззвучной вибрацией, которая, как она поняла через мгновение, была биением ее собственного сердца.
– Возьми меня за лодыжки, – сказала она.
– Ты, блядь, серьезно?
– Возьми. Меня. За лодыжки.
Она втянула воздух и задержала дыхание. Альваро убрал руки с ее талии, так что ничто ее не удерживало. Но ей было хорошо. Она не собиралась падать. Пока ее легкие были заполнены воздухом, она чувствовала невесомость.
Через мгновение она почувствовала, что Альваро схватил ее за лодыжки. Воздух вырвался из груди, и она снова обрела плотность. Устремив взгляд в одну точку в глубине сцены, за столом с мужчинами – они уже заметили ее и совещались, что с ней делать, – она начала медленно выпрямлять ноги. Она чувствовала себя твердой, прикованной к перилам. Громадной. Но вдруг на половине движения, внезапно поддавшись нервному возбуждению, мышцы ее задрожали.
Почувствовав это, Альваро обхватил руками ее голени и просунул голову между ее бедер. Сжав их, она почувствовала, как вперед подается его лицо; от его дыхания она чувствовала тепло на внутренней стороне бедра, когда он сказал:
– Ебаный в рот!
Поднимаясь на ноги, она вытянула руки для равновесия; став прямо, она обнаружила, что приняла позу, напоминающую распятие. Решив, что ничему не поможет, она вытянула руки над головой, словно держала глобус.
У нее была своя доля вины: поклонение самовыражению. За свою жизнь она провела слишком много часов, анализируя прошлое и строя будущее на основании одного удовольствия от слов. Но вскоре она поняла, что у этого есть свои пределы. Люди были слишком заняты, чтобы слушать. События развивались с такой скоростью, что ее заявления мгновенно устаревали.
Способ Мао был лучше: сначала делать, потом говорить. Только голос опыта – революционера, уже совершившего революцию, – нес долговечную истину.
Докладчик на сцене, до того времени не обращавший на Еву никакого внимания и направлявший речь к первому ряду слушателей, больше не мог сдерживаться. Он прервался и протянул руку в ее сторону.
– Что ты делаешь? – заорал он в микрофон. – Слезай оттуда! Остановите ее кто-нибудь, она собирается прыгнуть!
Члены комиссии, до того не знавшие, как поступить, вскочили на ноги и стали кричать, требуя, чтобы она спустилась. В партере развернулись и смотрели вверх. В центральном проходе группа анархистов кричала и размахивала черными плакатами. Позади прекратилась рассеянная болтовня и послышались отдельные голоса:
– Ай, да толкните ее уже, бога ради!
– Прыгай!
– Истеричка!
– Смотрите на эту суку!
– Ненормальная!
– Потряси жопой!
– Покажи сиськи! Сиськи покажи!
Устроившись на перилах, Ева поначалу думала напрячь туловище и держать руки прямо, оставаться абсолютно неподвижной, чтобы, подобно статуе, создавать своего рода визуальную тишину, но, борясь с желанием проявить себя, быстро устала. Из нейтрального положения стоя она попробовала совершить несколько движений, следя за равновесием. Обнаружила, что не может безопасно наклоняться вперед или в стороны. Она могла отклониться назад, но только слегка, опасаясь, что Альваро не сможет ее удержать. Устойчивости ее лишало любое легкое вращение или волнообразное движение – их нужно было избегать.
Определив ограничения, она начала увеличивать движения, делая их все громче.
Ну что ж, сейчас я вам покажу.
Вскоре ее движения приобрели узнаваемый вид – жесткий, точный и безжалостный из-за необходимости сохранять равновесие: вид механической машины.
– Ева, какого хуя ты делаешь?
– Еще минутку, Альви. Пожалуйста.
Она молотила, крутила, выводила петли и дергалась в такт пульсировавшему в ней беззвучному ритму: руки – поршни и сверла, кисти – шестеренки, голова – как у робота.
Ха-ха, вот так.
Отбросив все колебания и раздумья, находя изящество даже в жесткости, она имитировала движения машин на заводском конвейере или строительной площадке. Затем, почти не меняя движений, она стала изображать полицейских, подавляющих беспорядки, и солдат на войне.
Смотри, смотри, что я делаю.
Ведь сделать это мог только кто-то необыкновенный, способный вдохновляться и выражать физическую реальность, одновременно выходящую за пределы предметов.
– Слезьте! Пожалуйста, приказываю!
Она подняла лицо к потолку, подумав, что с него течет, но оказалось, что это был ее пот. Стук в ушах растворился в насмешках, хлопках, возгласах и криках председателя:
– Приказываю!
Альваро прошипел:
– Я тебя бросаю, Ева. Слышишь? Все кончено.
– Заткнись и сделай пару фото.
– Что? Я тебя держу.
– Отпусти.
– С ума сошла?
– Отпусти и сделай ебаную фотку.
Она почувствовала, что он ее не слушается, крепче сжимает ее лодыжки и тянет назад, готовится стащить с перил.
– Сейчас же, Альваро! Фото! Или мы правда расстаемся!
Она перенесла вес на пятки. Альваро решил опрокинуть ее назад, чтобы она на него упала. Сопротивляться было опасно, поэтому она сосредоточилась на том, что он контролировать не мог: на губах. Пришло время принять решение. Через мгновение все закончится. Скажет ли она что-нибудь?
– …
Падая назад, она подняла сначала руки, потом правую ногу, так что весь ее вес пришелся на левую.
– …
Теперь, когда мимо нее, сквозь нее проносился воздух, она подумала: нет. Сказать что-либо было бы ошибкой. Физическая сторона жизни – это и было общение.
Боль: она рухнула на Альваро.
Боль: затылок столкнулся с его челюстью.
Боль: лопатки врезались в его ребра, от удара треснула камера.
Через мгновение она почувствовала, как под ней извивается Альваро, как он приподнимается. У него была одышка; он был в панике и думал, что дыхание к нему уже не вернется.
Она скатилась на ковер – толстый, мягкий и уютный, как матрас. Рядом с ней Альваро повернулся набок и подтянул ноги к животу, приняв позу эмбриона. Она смотрела, как раздувается и краснеет его лицо с выпученными, словно два шара, глазами. Из его горла вырывался хрип.
Когда он наконец смог сделать первый вдох, он прохрипел:
– Мой «Роллейфлекс». Мой «Роллейфлекс».
В прошлом ей много раз хотелось разбить эту камеру, потому что казалось, что у Альваро от нее зависимость и он не может видеть мир иначе, кроме как через объектив. Но уничтожение камеры в реальности, пусть даже и случайное, не принесло удовлетворения.
– Мне очень жаль, малыш, – сказала она, не солгав.
– Иди ты на хуй, Ева.
Остальные члены «Уэрхауза» помогли им подняться и повели по коридору из смеющихся людей.
– Подождите! Мои сапоги!
Она пробежала обратно мимо искаженных лиц, схватила сапоги и вернулась к остальным, дожидавшимся ее наверху лестницы. Они спустились вниз и вышли на улицу.
* * *
– На ступенях театра их встретила взрывом аплодисментов группа студентов, одетых в украденные из гримерных костюмы – арабских шейхов, участников «Оркестра клуба одиноких сердец сержанта Пеппера», Бэтмена, марсиан.
– Ах, пошли вы на хуй, – сказала им Ева по-французски.
Аплодируют только идиоты. Настоящие прогрессисты чувствуют ярость.
– Что это было? – спросил кто-то из членов «Уэрхауз».
– Знаешь, кто ты, Ева? – сказал другой. – Индивидуалистка. Так чертовски зациклена на себе, что тебе плевать на группу. – Чушь, – ответила Ева. – Я создала эту сраную группу. Группа – это моя жизнь.
– Тогда ты должна была заранее сказать нам, что ты планировала.
– Я ничего не планировала. Так получилось.
Посмотрев на их лица, Ева увидела, как они изменились. Как изменилась она сама.
Все, что ты делаешь, немного тебя меняет.
– Ребята, я с этим разберусь, – сказал Альваро.
В дрожащих руках он держал куски пластика, отломившиеся от камеры.
– С чем разберешься? – спросила Ева.
– У тебя есть ключ? – спросил он. – От комнаты?
Она достала ключ из кармана.
– Отдай его им, – сказал он.
Она подчинилась:
– Я не хотела держать его у себя.
– Не потеряйте, – сказал Альваро остальным. – Возвращайтесь в комнату, когда захотите. Увидимся позже там или на собрании. Мы с Евой немного прогуляемся и поговорим.
Он повернулся и сквозь толпу направился к Рю де Вожирар.
Ева осталась на месте и смотрела ему вслед.
Через несколько шагов он обернулся. Увидев, что она за ним не пошла, вернулся. Бросил свою камеру к ее ногам.
– Ева, блядь, давай.
Вздохнув, она опустилась на колени, чтобы поднять камеру.
– Брось! – сказал он. – Бесполезно.
Она встала и протянула ему камеру, будто подарок. Он открыл портфель, чтобы она могла положить камеру внутрь.
– Вот и фотовыставка, – сказал он. – Ни один снимок из тех, что мы сделали в Париже, не сохранится. Ты довольна?
– Нет.
– Боже, это такая потеря… Что мне теперь делать?
– Мы купим тебе новую.
– На какие деньги, Ева?
– Не знаю. Может, придется подождать, пока мы вернемся.
Он запустил пальцы в волосы:
– Ни хуя нет смысла здесь находиться.
– Не говори так. Когда мы вернемся…
– Что? Мы вернемся в Лондон, и что дальше?
Она чувствовала, как другие члены группы, а с ними и толпа в «Одеоне», наблюдают за ними, наслаждаются их ссорой.
– Я уверена, наши родители без разговоров купят новую…
– Чьи родители?
– Мои. Мы попросим моих.
Он засмеялся:
– Твой отец? Он разорился.
– Он не разорился.
– Только потому, что он пиявка. Живет за счет других людей. Сначала твоя мать. Теперь Дорис Ливер.
– Заткнись. Ты знаешь, что я ненавижу, когда то, что я сказала тебе по секрету, ты используешь против меня.
– На самом деле тебе не нравится слышать правду.
– Слушай, я попрошу у мамы немного денег.
– Ох! Ты слишком гордая, чтобы о чем-то ее просить. Нет, нет. Как всегда, нам придется идти к моим родителям…
– Поправочка: чаще всего нас выручает мой дядя Саймон.
– …но в этот раз такого не будет. Я отказываюсь звонить им и просить еще денег. Ты сломала мою камеру, и ты должна купить другую взамен. А теперь пошли. – Он схватил ее за руку и потащил прочь.
– Увидимся позже, ребята.
Хотя его хватка причиняла ей боль, а темп заставлял переходить на бег, она не сопротивлялась.
Когда стало ясно, что она подчиняется, он ее отпустил. Ева замедлила шаг. Утверждая свою власть, он шел на два шага впереди, беспрерывно осыпая ее проклятиями.
– Я должен был догадаться, когда голосование пошло вопреки тебе…
– Какое голосование?
– Ты голосовала против того, чтобы идти в «Одеон». Я должен был понять, что, если решение тебе противоречит, ты начнешь буянить. Тебе не нравится… Забудь.
– Что, Альви? Что мне не нравится?
– Тебе не нравится уступать группе. Ты всегда хочешь, чтобы все было по-твоему.
– Кто бы говорил.
– Ева, если что, сейчас мы говорим о тебе. И, думаю, ты знаешь почему.
– Для меня это было просто глупое голосование. И в театре я не буянила, я не ребенок. Я артистка. Это было спонтанно. Из меня просто вырвалось.
– Что из тебя вырвалось? В смысле, что это была за хрень?
– Не знаю. Как тебе показалось?
– Убого. Это выглядело убого.
– Ты просто хочешь меня застыдить.
– Как я могу застыдить того, у кого нет стыда?
Защищаясь, она скрестила руки: это было неправдой. Стыд был одной из немногих констант ее жизни. Его приступы, регулярные и безотказные, деформировали даже чувство радости. Часто, когда она вспоминала прежние перформансы, даже самые успешные, стыд был настолько острым, что ей хотелось вылезти из кожи.
– Кто-то должен был что-то сделать, – сказала она. – Ты сам видел, что происходило в том театре. Я видела твое лицо, тебе это было противно так же, как и мне.
– Не так противно, как это.
– Все эти разговоры?
– Я никогда ничего подобного не видел. В Лондоне такого не увидишь. В Испании тебя арестовали бы.
– А теперь, увидев, ты обрел веру?
– Господи, меня это бесит.
– Что?
– То, что у тебя все всегда в прошлом. Как будто ты все увидела, все сделала и можешь радоваться только тому, что будет в будущем, чего еще нет. Ты никогда еще не видела захваченного театра или захвата вообще, так что не надо строить из меня блаженного.
– Ох, извини, что не плачу при виде того, как несколько человек расположились в театре, и студенческих дебатов.
– Ты невозможна. На самом деле.
– Смотри, Альви, на мой взгляд, яппи[11] в том театре – просто лицемеры. Видел, как они все сидели за тем столом? Притворялись, будто приглашают людей к революции, а на самом деле своим маленьким шоу делали обратное, мешая их вовлечению. – Имеешь в виду, что революции там не было? Где же она происходит?
– Это еще надо понять. Мы здесь только несколько часов.
– Судя по твоим словам, она происходит у тебя в голове.
– Да, в моей голове. И в твоей. И в головах других людей.
– Иллюзия! Революция – одна большая фантазия, так?
– Нет, это жизнь.
– Революция – это жизнь?
– Да. Настоящая революция происходит не только в театрах. Она происходит везде. На улицах, в домах. Как говорится в манифесте «Уэрхауза»: «Не планируйте. Действуйте. Не имитируйте жизнь. Живите».
Они дошли до перекрестка с бульваром Сен-Мишель. Альваро взял ее за локоть, прежде чем перейти через завалы на дороге. – Революционнее революции, – сказал он, – это ты до мозга костей.
– Ну, надеюсь, революционнее людей там.
– А я? Революционнее, чем я?
– Этого я не говорила, – ответила она.
* * *
Основным ингредиентом ее отношений с Альваро было соревнование двух амбициозных умов. Смогу ли я сформировать этого человека? То был вопрос личного успеха. В конце спора с ним ее разум истощался. Но проигрывала она редко.
Альваро уже два года с трудом учился в Лондонской школе экономики. В нем было укоренено почтение испанца к верности как высочайшей человеческой доблести, а в ЛШЭ он не нашел ничего, к чему мог бы испытывать долгую привязанность. От занятий он быстро уставал. Обнаружив трудности с усвоением предмета, он направлял интерес на другую тему, в которой оставался, пока не сталкивался с проблемой и там.
В социальных отношениях наблюдалась та же картина. Человек воплощал для него идеал дружбы, пока не оказывалось, что его преданность не бесконечна, и тогда Альваро искал нового человека и завязывал с ним новую дружбу. Так жизнь в ЛШЭ принесла ему разочарования, после которых он перестал ходить на лекции и вступил в Радикальный студенческий альянс. Когда он разочаровался и в этом – радикалы, как оказалось, понимали значение слова «верность» еще меньше остальных, – он начинал сомневаться в ценности самой жизни и в конце концов проклял ее.
После череды плохих оценок на втором курсе родители неэтичным способом добыли письмо от врача, которое обеспечило ему годовой отпуск. Вместо того чтобы наверстывать пропущенное, на что они надеялись, Альваро провел год, слоняясь с театралами и киношниками и танцуя в «Ad Lib» на Лейстер-сквер с такой самозабвенностью, вспоминала Ева, что затмевал профессиональных актеров. Там они и встретились на новогодней вечеринке, и вскоре он вступил в «Уэрхауз» – сперва как хроникер коллектива, а потом и как его полноправный член. На следующий год, к вящему гневу родителей, он не вернулся в университет. К тому времени радикальный перформанс стал его профессией; «Уэрхауз» с Евой в центре – семьей; в отношениях с ними у него развилась злобная преданность старого домашнего животного.
Когда Ева его встретила, он был в депрессии, много пил, спал все будние дни и веселился все выходные; родители грозили поместить его в больницу. Именно «Уэрхауз» спас его. Он оторвал его от выпивки, дал ему цель, поднял его дух. Именно «Уэрхауз» собрал его из обломков, которые остались после ЛШЭ. Любопытно, однако, что, когда Альваро почувствовал себя лучше и стал счастлив, он стал говорить о ЛШЭ с нежностью и ностальгией, как порой представители высшего класса говорят о своей альма-матер: как о суровой и безжалостной среде, своего рода аде, который все же сделал их теми, кто они стали. Верность Альваро «Уэрхаузу» не вытеснила из его сознания мечту о будущем успехе в мире – успехе, который он не мог вообразить иначе, как возвращение в ненавистный университет, изучение малоинтересного предмета и продвижение по связанной с ним стезе журналиста или даже экономиста. На самом деле этот успех мог отправить его в больницу. Прежде чем принять участие в перформансе «Уэрхауза», он всерьез задумался над тем, какой вред он может нанести этим блестящим перспективам. Уединившись в своей комнате и заперев дверь, он составил список доводов «за» и «против» участия. Будет ли перформанс проходить в общественном месте? Будут ли там представители СМИ? Будут ли использоваться маски и грим, скрывающие его внешность? Есть ли риск ареста, о котором узнает будущий работодатель? Еве печально было осознавать, что его терзают такие вопросы; что он боится оказаться неудачником в глазах родителей. Это вызывало у нее жалость.
Сама она ходила в театральную школу, что представляло собой изысканный бунт против родителей, которые считали, что театральная школа – это всего лишь институт благородных девиц под другим соусом. В Королевскую академию, говорили они, ходят только девушки, которые когда-то бывали на бале дебютанток, богатые американцы, желающие услышать английский акцент, и неспособные дочери буржуазных семейств, которых нужно держать в узде до замужества. Это старомодное мнение, сформировавшееся в юности, с тех пор почти не изменилось, однако оно не было полностью ложным. Из шестидесяти шести девушек в ее классе две действительно имели титулы. А большинство остальных были лишь на пару ступеней ниже – настоящие столпы общества.
Как и ее родители, Альваро думал, что театральная школа – низший вид образования. И она не могла сказать, что он не прав. В Королевской академии не было системы. Философии. Когда преподаватели знакомили студенток с каким-либо методом, они не забывали напомнить, что не существует единого пути к хорошему актерскому мастерству; есть место для любого подхода или его отсутствия. На занятиях упоминали Станиславского и Брехта, но никто не предлагал внимательно ознакомиться с их теориями. Предполагалось, что студентка, если она к этому склонна, сама найдет о них информацию и решит, полезны ли они ей. То была первая действительная встреча Евы с английским эклектизмом [12]; она была потрясена и шокирована им. Этот взгляд, представлявшийся как непредвзятое признание равноценности всех методов, на самом деле скрывал враждебность к любому методу и в какой-то мере объяснял, почему индивидуальному мастерству английских актеров сопутствовала общая импотенция английских театров, которые служили посмешищем на континенте.
Даже при этом она не бросила учебу. Это она могла зачесть себе в плюс. В отличие от Альваро и своей сестры Айрис, Ева играла по правилам Королевской академии и не потерпела поражения. Она пришла туда и, несмотря на консерватизм, узость, произвольность стандартов, оказалась на высоте. Каждый год она была первой в классе, получала различные призы и постоянно играла главные роли в школьных спектаклях, а после окончания школы ей предложили место в Королевской шекспировской труппе, от которого она, как всегда и планировала, отказалась, ибо так поступает истинный бунтарь. Она не отступала от намеченного курса – выучила правила, стала лучшей, именно такой, какой предписывали стать создатели правил. А потом, когда они ожидали, что она завершит свою интеграцию, она послала поцелуй, взмахнула рукой, обернулась и пошла в другую сторону.
– Послушай, Альви, я люблю тебя, – сказала она.
– Ну, я не могу сказать тебе того же, когда ты ведешь себя таким образом.
Они дошли до площади Сорбонны, заполненной, как и площадь у театра, бастующими студентами. Некоторые держали в руках плакаты: ДОЛОЙ ОБЩЕСТВО ПОТРЕБЛЕНИЯ и НА ХУЙ ПОЛИЦИЮ. На других были футболки: Я МАРКСИСТ ГРАУЧАНСКОГО ТОЛКА. Третьи раздавали размноженные листовки. Ева взяла одну из них. Заголовок гласил: ИЗНАСИЛУЙ СВОЮ АЛЬМА-МАТЕР.
– Вот, держи, – сказала она, передавая листовку Альваро. – Тут совет для тебя.
Не поняв шутки, он бросил листовку на землю.
Две женщины сидели на подоконнике без трусов, раздвинув и размахивая флагами Вьетконга.
– Посмотри!
Он не посмотрел.
По обеим сторонам улицы стояли прилавки, на которых продавали книги Маркса и Ленина, «Цитатник» Мао, а также старые, пожелтевшие от времени номера журналов. На стенах красовались огромные портреты Троцкого, Фиделя и Че. Был здесь даже Сталин, хотя его лицо кто-то перечеркнул черным крестом. – Знаешь, не понимаю, почему я это терплю, – сказал он.
– Что терпишь?
– Люди удивляются, а я не знаю, что им сказать.
– Скажи им, чтобы отъебались.
– А потом я думаю…
– А, вот оно что.
– Почему я бросил университет? Ради этого? Надо было за него держаться. Я трачу на вас свое время.
– Мы снова будем об этом говорить?
– Я не должен был позволять тебе убедить меня уйти из ЛШЭ.
– Альви, прием, это было твое решение. Ты ненавидел это место.
– Если бы я вернулся, учитывая, что я знаю сейчас, я был бы первым. Я это знаю.
– Так почему не вернешься? Позвони родителям. Скажи им, что хочешь перерегистрироваться. Они будут в восторге.
– Да, будут. Но ты не будешь, не так ли? В том-то и дело. Ты бы не оказала мне той поддержки, которую я оказываю тебе.
На пересечении с улицей Сорбонны стоял киоск с объявлениями и плакатами, обличавшими Французскую коммунистическую партию за то, что она оставалась в плену у русских и отказывалась усваивать уроки Китая. На стене позади киоска висел большой рекламный щит со всеми заявлениями против студенческой революции, которые появлялись в партийных листовках и газетах. Человек с мегафоном обличал контрреволюционные тенденции партии.
Ева на минуту задержалась, чтобы послушать. Перевела Альваро услышанное, хотя он не проявлял интереса.
Они пошли в сторону капеллы Сорбонны, где сели на ступеньки под большими буквами:
НАМ НУЖНО МЕСТО, ЧТОБЫ МОЧИТЬСЯ, А НЕ ЧТОБЫ МОЛИТЬСЯ.
– Так ты простил меня? – спросила она, взяв Альваро за руку.
Он неуверенно посмотрел на нее.
– Ева, я хочу тебе кое-что сказать.
– Звучит серьезно.
– Просто послушай.
– Ты не уйдешь из «Уэрхауза», Альваро. Не сейчас, когда мы нащупываем почву под ногами и делаем первые успехи. Ты обещал…
– Тсс. Я не это хотел сказать.
– Что тогда?
– Я хотел сказать, что ты не невидимка, ты знаешь.
– Я? Я знаю.
– У тебя есть… У тебя есть видимость. Люди видят тебя. Тебе не нужно делать опасные штуки, залезать на балконы, чтобы привлечь внимание.
– Я не об этом говорила. Если бы мне нужно было внимание, я бы играла в Вест-Энде или ставила Пинтера для гребаного Би-би-си, как моя мать. Если бы ты меня хоть немного знал, знал бы, что мне плевать, что обо мне думают люди.
– Тогда, возможно, я тебя не знаю.
– Верно. Может, и не знаешь.
Ибо она и правда во время перформанса становилась никем. Она отдавала себя публике. Своему телу. Своим мыслям. Не оставалось никакой Евы. Между мной и ими нет никакой разницы. Люди могли думать о ней что угодно, потому что ее не было. Единственное, что имело значение, это послание, которое она несла. Война. Угнетение. Несправедливость. Безработица. Депортация. Проблемы рабочих. Расовые предрассудки. Мао.
– Я думаю, – сказал Альваро, – ты хочешь, чтобы твое безразличие к общественному мнению было общепризнанным.
Она поднесла кулаки к лицу и отвернулась от него в отчаянии:
– Я могу убить тебя. Ты говоришь такие вещи, только чтобы сделать мне больно.
– Я не делаю ничего, чтобы сделать тебе больно. Я пытаюсь тебе помочь.
– Причиняя мне боль. Ты всегда думал, что это единственный способ одержать надо мной верх. Ты никогда не понимал, как ты в этом ошибаешься.
Альваро коснулся ее руки:
– Ты плачешь?
Она взглянула на него через плечо, чтобы он мог разглядеть ее лицо: сухое, как кость.
– Ладно, ладно, – сказал он и прислонился спиной к колонне. Его кожа была бледной. Он выглядел осунувшимся. Он был похож на человека, проигравшего в последнем раунде.
– Я хочу сказать, – продолжил он, – что если бы ты действительно чувствовала принадлежность к группе, если бы группы тебе было достаточно, тебе не нужно было бы делать такие штуки. Тебе кажется, что группа тебя сдерживает?
– От чего?
– От того, чтобы делать свои собственные вещи.
Она снова повернулась к нему лицом:
– Я не чувствую, что меня кто-то сдерживает. Каждый участник привносит что-то свое. Всех ценят одинаково. Это всегда было нашим принципом. Я не признаю то, что ты говоришь. Это твое, не мое.
– Группа не слепая, Ева. Они видят твои амбиции. Это заставляет их нервничать. Они думают, что у тебя есть собственные планы.
– Планы?
– Например, ты в Париже ради «Уэрхауза» или просто преследуешь Дорис Ливер?
– Ох, какая тупость.
Она поднялась на ноги и начала ходить туда-сюда по нижней ступеньке: два шага в одну сторону, два – в другую.
– Такая гребаная тупость.
– Они знают о Дорис и твоем отце.
– Вряд ли это секрет.
– Они знают, что у вас с ней была история. Что она жила в театре с твоей семьей, когда ты была ребенком. И что вы с ней были близки.
– Близки – это слишком.
– И что она была в Китае. Видела настоящую революцию своими глазами.
– Ну и что с того, что она была в Китае? Однажды я сама туда поеду. Увидишь.
– Ты под ее влиянием, Ева. Она делает все, что хочешь делать ты. Группа беспокоится, что ты опять интригуешь, чтобы с ней сблизиться.
– Всем, блядь, нужно успокоиться. Я не буду бегать за Дорис.
– Она тебя очаровала. Ты часто говоришь о ней.
– Я ее уважаю. Иногда ее работы интересны. Но мы разные. Дорис называет себя художницей, а я не считаю себя художницей в этом смысле. Я исполнительница перформанса и не могу работать одна. Мне приходится работать с группой. Отчасти это личное, я бы пропала без вас, ребята. А отчасти – политическое. Группа может сделать работу в сто раз мощнее.
– Если это правда, то почему Дорис Ливер известнее «Уэрхауза»? Она в галереях по всему миру. И в газетах. Разве сейчас нет книги о ней?
– Ее работы сейчас в моде, вот и все. И она занимается этим дольше, чем мы. Нам просто нужно больше времени, чтобы понять, как распространить наше послание. Если посмотреть, у нас есть преимущество перед Дорис. У нас есть свои методы, свой манифест. У нас есть Вьетнам. У нас есть Куба. У нас есть Мао. Она могла съездить в Китай, но она не верит в Китай как в идеал, к которому нужно стремиться. Она повсюду – нет системы, нет философии.
Альваро протянул руку, как бы прося помочь ему подняться. Когда она взяла ее, он притянул ее к себе и поцеловал. Его козлиная борода царапнула кожу. Она откинула его волосы со лба, затем распустила их по плечам. Он прижал ее к своей груди и погладил ее ягодицы.
– Давай, – сказал он, вставая.
– Возвращаемся в комнату? – спросила она, позволяя ему взять ее с собой.
Он покачал головой:
– Давай побудем еще немного вдвоем.
– Я бы не отказалась полежать часок.
– Хорошо. Давай найдем место.
Держась за руки, а потом обняв друг друга за талию, они пошли по улице Сорбонны к главному входу в университет. Ева перевела плакат на двери:
НАЧИНАЮЩАЯСЯ РЕВОЛЮЦИЯ ПОСТАВИТ ПОД ВОПРОС НЕ ТОЛЬКО КАПИТАЛИСТИЧЕСКОЕ, НО И ИНДУСТРИАЛЬНОЕ ОБЩЕСТВО. ОБЩЕСТВО ПОТРЕБЛЕНИЯ ОБРЕЧЕНО НА НАСИЛЬСТВЕННУЮ СМЕРТЬ. СОЦИАЛЬНОЕ ОТЧУЖДЕНИЕ ДОЛЖНО ИСЧЕЗНУТЬ ИЗ ИСТОРИИ. МЫ ИЗОБРЕТАЕМ НОВЫЙ И ОРИГИНАЛЬНЫЙ МИР. ВООБРАЖЕНИЕ ЗАХВАТЫВАЕТ ВЛАСТЬ.
Внутри на стене коридора висела большая, красивая карта, на которой важные здания и площади были отмечены замысловатыми иллюстрациями. На карте были изображены улицы Латинского квартала, а вверху было написано: КВАРТАЛ ГЕРОИЧЕСКОГО ВЬЕТНАМА. Главная аудитория Сорбонны называлась ЗАЛ ЧЕ ГЕВАРЫ. Площадь Пантеона – ПЛОЩАДЬ ХО ШИ МИНА.
В некоторых пустующих аудиториях на третьем этаже были устроены общежития. Не найдя ни одной свободной кровати, они обратились к нескольким парам и группам – Ева сказала, что они проделали долгий путь и им некуда больше идти; в конце концов, с помощью этой тактики они нашли сочувствие.
Они забрались на матрас одетыми, сняв только обувь. Некоторое время они обнимались под простыней, трогали, щупали и терлись друг о друга, но она слишком устала, чтобы продолжать.
– Ты не против, если я немного посплю?
– Хорошо.
Но ему быстро стало скучно, и он начал ворочаться.
– Тебе не обязательно оставаться, – сказала она.
– Я бы еще раз осмотрелся. Ты не против? Мне бы не хотелось оставлять тебя.
– Со мной все будет хорошо.
– Уверена?
– Альви, я сказала, со мной все будет хорошо.
Он поцеловал ее:
– Я скоро приду, найду тебя, и мы вместе пойдем на демонстрацию, хорошо? Не пропадай.
– Я не сдвинусь с места, пока ты не придешь.
– Хорошо, – сказал он. – Поспи немного.
В его прощальных ласках, в их страстности скрывалось хвастовство тем, как долго он работал и как поздно засиживался, как мало спал, каким самоотреченным он может быть. Они долго целовались, но она чувствовала, что ему не терпится уйти. И когда он ушел, она почувствовала облегчение. Члену коммуны никуда не деться от переплетения. Единственный ответственный шаг заключался в том, чтобы при возникновении желания побыть одному удовлетворять его, передавая другим.
Она перевернулась на спину, вытянула одну руку на освободившееся пространство, а другую положила на глаза. В комнате было шумно и душно. Вокруг нее никто не спал. Наоборот, казалось, что все одновременно курят, разговаривают, хихикают и занимаются петтингом. Это напоминало ей школу-интернат – пусть ничем и не было на нее похоже, – которая ей нравилась не в последнюю очередь потому, что там нравилась она, поэтому она быстро погрузилась в довольный сон, наполненный множеством смеющихся лиц.
Эклектизм – соединение разнородных, часто противоположных принципов, взглядов, теорий, художественных элементов и т. п.
Вуайеризм – девиация, характеризующаяся побуждением подглядывать за людьми, занимающимися сексом или «интимными» процессами.
Яппи – молодой горожанин, ведущий деловой образ жизни.
Цзян Цин
1974
IV
Входя во внешние ворота дворика Председателя, она подняла свой пропуск. Два охранника не убрали рук с автоматов, чтобы согласно порядку проверить ее удостоверение. Они вообще не шелохнулись, лишь коротко посмотрели на нее исподлобья. Эти смиренные мальчики были действительно мудры; они знали, что не стоит ей перечить.
В кабинке привратников старшие охранники сидели на стульях, поджав ноги, курили и свободно болтали. Увидев ее, они тут же затушили сигареты и вскочили.
– Солдаты, – обратилась она к ним, – ваши умы заняты заветами Мао Цзэдуна? Кажется, что вы сплетничаете, как женщины.
Заполняя формуляр посетителя, она напевала, довольная собой.
Солдаты молча слушали, как она мурлычет мелодию под названием «Плавание по морям зависит от Кормчего».
Она передала формуляр, чтобы на нем поставили штамп. Один из солдат достал из запертого ящика печать и прижал ее к нижнему углу листа. Затем, неся заполненный бланк, он вышел из кабинки и по крытому коридору, огибавшему двор, проводил ее в подземный туннель, который вел в заветное место – здание 202, резиденцию Председателя.
По пути она воспользовалась шансом взглянуть на лицо солдата. До нее дошли слухи, что один из охранников Председателя изображал ее перед остальными. Как говорили, он надевал соломенную шляпу вроде той, что она носила в саду, и расхаживал в ней, поворачиваясь из стороны в сторону и выкрикивая приказы низким мужским голосом. Должно быть, этот рассказ прошел через сотню ушей, прежде чем дошел до нее; услышав его, она судорожно расплакалась. Виновника она еще не нашла. Может, этот?
– Это был ты? – спросила она.
– Командир? – переспросил он.
– Не придуривайся, ты понял, о чем я.
– Извините, командир, не понял.
Солдат нажал на стене кнопку. Из динамика отозвался голос. Солдат прокричал в решетку микрофона, словно обращался к нации:
– Командир Цзян к Председателю.
Дверь с жужжанием открылась. Солдат взялся за нее, чтобы пропустить Цзян Цин.
– Кто наши друзья, солдат? – спросила она, поднимаясь по лестнице. – И кто наши враги? Это вопрос первоочередной важности для революции.
– Да, командир.
– Не смотрел ли ты когда-нибудь на Комплекс и не думал: все ли, кто здесь работает, революционеры? Двуличные контрреволюционеры, размахивающие красным флагом и одновременно выступающие против него, могут спать рядом с тобой. Даже здесь, в центре операций, в темных углах могут скрываться мерзавцы-реакционеры, ждущие, когда смогут выскочить на свет и перейти к открытым действиям.
– Да, командир.
– Я сама в последнее время заметила перемены в поведении товарищей в Комплексе. Они стали вести себя как вельможи, впали в заблуждения и стали много о себе думать, это, несомненно, следствие такого изолированного образа жизни. Они много работают, но их работа сопровождается постепенным усилением цинизма. Ты тоже это видел? Злобный тон? Нотки сарказма в голосе? Эти мелочи быстро перерастают в рак, который пожирает движение изнутри.
– Да, командир. Сюда, командир.
Солдат проводил ее через дверь и за угол современного побеленного коридора.
– И мы должны наблюдать не только за другими, верно? Крайне важно оставаться внимательными к самим себе. Контрреволюционное влияние скрывается в наших самых потаенных уголках. Наш долг как коммунистов – находить это влияние и очищаться от него. Ты когда-нибудь думал, настолько ли ты революционер, насколько о себе заявляешь? К примеру, замечаешь ли ты, как шутишь? Отличаются ли твои шутки от того, что ты говоришь на партсобраниях? Противоречат ли они тому, во что ты, на твой взгляд, веришь?
– Я стараюсь не шутить, командир.
Солдат открыл дверь и встал напротив. Дал Цзян Цин формуляр посетителя и направил ее в приемную здания 202.
– Я буду ждать, чтобы отвести вас обратно.
Она сложила формуляр вдвое и сжала линию сгиба двумя пальцами, чтобы сделать ее необратимой. Весь день к ней относились с уважением, но чувства людей были неглубоки, как лужа; никому до нее не было дела.
– Солдат… – она понизила голос, чтобы ее не услышал охранник за столом приемной, – …напусти лужу и посмотри в нее. Что ты увидишь? Ты заслуживаешь здесь находиться?
Она поднесла губы к его уху.
– Чем это воняет? Это твоя душонка? Смердит, как пизда твоей мамаши.
Широко улыбаясь – в конце концов, лучше быть субъектом имитации, чем объектом, – она ушла. Подала охраннику в приемной формуляр. Тот ответил кивком. Поднимаясь по лестнице, она услышала, как позади он поднимает телефонную трубку и крутит диск.
Она поднялась на два пролета достаточно быстро, чтобы застать одну из второстепенных секретарш Председателя с телефоном у уха. Заметив ее, секретарша тихо сказала пару слов и положила трубку. Цзян Цин молча встала перед ней – та положила локти на стол, переплела пальцы и стала их рассматривать. Два охранника, стоявших за двойными дверями, уставились в неопределенную точку над головой Цзян Цин. Через минуту, в течение которой каждая участница этого спектакля неизменно сохраняла принятую позу, двойные двери открылись и вышла личная секретарша председателя Чжан Юфэн.
– О, сестра Чжан, – сказала Цзян Цин.
– Командир, – отозвалась Чжан Юфэн с церемонным жестом: не пожелаете ли войти?
Здание 202 было новым. Со времени последнего визита Цзян Цин в кабинете Чжан Юфэн появилась новая мебель. Цзян Цин выразила восхищение выбором Чжан Юфэн: все было рационально, функционально и современно, хотя комната все еще выглядела так, как будто ею никто не пользовался. Открытые книжные шкафы, которые в прошлый раз стояли пустыми, теперь были заполнены книгами и журналами. Появились узкие приставные столики, на которых стояли чаши, чайные принадлежности и вазы с цветами. На северной и южной стенах висели карты Китая и мира, а еще какой-то свиток. У восточной стены стоял ряд из четырех больших, обитых старой розовой парчой кресел с пуфами, рабочий стол Чжан Юфэн был покрыт сукном и походил на стол настоящего ученого. В углу комнаты, похожей на фотоснимок, была переговорная – два дивана и журнальный столик. Чжан Юфэн проводила Цзян Цин туда и похлопала по подушке, приглашая присесть.
– Могу предложить вам чаю? – спросила она.
Цзян Цин покачала пальцем:
– Не хочу ничего стимулирующего.
Чжан Юфэн уселась на один из диванов и устроилась поудобнее.
– Если не чаю, то просто горячей воды?
Цзян Цин не садилась:
– Сестра Чжан, я не задержусь.
Чжан Юфэн нажала на звонок. Вошла ассистентка, неся поднос с душистым чаем. Пока она накрывала на стол, Цзян Цин взглянула на дверь в спальню Председателя, которую закрывал охранник. Он сжимал рукоять меча, будто готовясь его выхватить.
Чжан Юфэн налила чай в две чашки. Одну взяла себе. Другую подвинула к Цзян Цин.
– Может, вы передумаете, – сказала она.
Под мышками Цзян Цин выступил пот, она почувствовала, как что-то подступает к горлу. В общении с товарищами важно определить положение – никакого полезного взаимодействия без этого быть не может. Если два товарища говорят друг с другом, не зная и не почитая ранги друг друга, они ничего не добьются. Она немного оторвала пятки от пола и встала ровно там, где стояла – бросающаяся в глаза, доминирующая.
– Это для вас, – сказала она, доставая подарок из кармана униформы.
– Ох, – произнесла Чжан Юфэн, протянувшись через стол.
Она осторожно, чтобы не порвать, открыла упаковку.
– Вы сами это сделали? – спросила она, раскрыв подарок.
– Я сама ее засушила, – ответила Цзян Цин. – Но на рамку претендовать не могу. Это работа моего телохранителя.
– Хризантема.
– Если вам нравится, можете где-нибудь ее повесить. На стенах еще много места.
– Хорошая идея.
– Еще я сфотографировала этот цветок. Сейчас я проявляю снимок и в следующий раз принесу вам копию. Может быть, элегантнее было бы показать их вместе, цветок и фотографию. – Я определенно посмотрю. Вы добры, спасибо.
– Не более чем вы того заслуживаете.
Чжан Юфэн положила гербарий на подушку рядом с собой и снова взяла чашку. Цзян Цин увидела в этом не намек на благодарность, а скорее нежелание принимать подарок.
– Пожалуйста, – сказала Чжан Юфэн, указав на блюдо с экзотическими овощами.
– Нет, спасибо, – ответила Цзян Цин.
– Не присядете?
– Не хочу вас задерживать.
– Для вас всегда найдется время, командир Цзян.
Цзян Цин, со своей стороны, пыталась помнить о том, что надо быть доброй, утром, днем и вечером; она чувствовала необходимость совершать щедрые поступки каждый день. Радость дарения заключалась в том, чтобы видеть радость получателя. Отказывать в этом дарящему – своего рода жестокость. – На самом деле мне надо только заскочить к Председателю, – уточнила она. – Сказать пару слов. Потом я уйду и не буду вам мешать.
Чжан Юфэн отхлебнула из чашки, затем поставила ее на колени и погладила.
– Председатель сейчас стрижется, – сказала она.
Лежит под клизмой.
– Он будет рад отвлечься.
– Пожалуйста, не мешайте ему. Мы долго уговаривали его сесть в кресло.
– Я точно знаю, что сказать, чтобы он расслабился.
– Он увидится с вами в другое время. Пришлите заявку, и мы запишем вас в дневник.
Не обращая внимания на слова Чжан Юфэн, Цзян Цин подошла к охраннику. Оказавшись в полушаге от него, достаточно близко, чтобы почувствовать запах немытой кожи под безупречно чистой формой, она взглядом попросила его отойти в сторону. Когда он этого не сделал, она обратилась к Чжан Юфэн:
– Пожалуйста. Я на минутку.
Чжан Юфэн провела рукой по лбу, убирая челку на одну сторону. Без нее лицо показалось мягким и добрым.
– Председатель уже стар, у него слабое здоровье, – сказала она. – А вы совсем о нем не думаете.
– А вы, маленькая Чжан?
Цзян Цин повернулась к солдату и поискала сочувствия в его глазах.
– Вы относитесь к Председателю, как к покойнику на похоронах. Он достаточно здоров, чтобы повидать свою жену.
– Он больше не хочет с вами ссориться.
– Я здесь не для того, чтобы ссориться. Я хочу спросить у мужа совета по политическому вопросу. Вопросу чрезвычайной важности для Культурной революции. Мне что, одной в Пекине все еще интересно, что скажет наш Великий Спаситель?
Чжан Юфэн подвинулась вперед на диване, поставила чашку на стол, затем положила руки на колени. Глядя вперед и прямо держа голову, она была похожа на одного из множества спокойных Будд старого Китая.
– Хорошо, командир, – сказала она. – Если вы настаиваете. Солдат, вольно.
Солдат отдал честь и шагнул вправо.
Выразив остатки разочарования вздохом, Цзян Цин шагнула к двери. Приоткрыла ее. Оттуда потянуло таким запахом, словно она очутилась в русской больнице. Она остановилась. Повернулась к Чжан Юфэн, не сдвинувшейся с места:
– Вы меня не сопроводите?
Полным белым пальцем Чжан Юфэн перебирала овощи, притворяясь, что ищет среди них что-то конкретное.
– Вы можете войти, командир. Я не могу вас остановить. Но вы должны идти одна. Я не буду способствовать этому необоснованному беспокойству.
Цзян Цин напряглась и сильнее сжала дверную ручку. Она не осмеливалась войти одна. Различные болезни сделали речь Председателя такой неразборчивой, что Цзян Цин его больше не понимала. Если еще недавно его слова звучали как боевой барабан, были различимы, как лето и зима, и дороже золота, то теперь он постоянно пускал слюни, с трудом дышал и общался исключительно хрюканьем и хрипом, которые не понимал никто, кроме Чжан Юфэн. Чжан Юфэн, находившаяся рядом с Мао со времени, когда здоровье его стало ухудшаться, единственная умела расшифровывать издаваемые им звуки. Она стала его переводчиком. Цзян Цин сказала бы – чревовещателем.
– Вы не поможете мне, сестра? – спросила Цзян Цин.
– Сожалею, командир, – ответила Чжан Юфэн, – нет.
Цзян Цин опустила подбородок на грудь. Она не войдет без Чжан Юфэн. Слишком велик риск неправильно понять Председателя и разозлить его. Она прижалась лбом к двери и успокоилась, потом закрыла ее и отошла. Оперлась на спинку дивана. – Сестра Чжан, умоляю вас…
Чжан Юфэн подняла ладонь:
– Прежде чем продолжите, командир, прошу, послушайте меня.
Она знаком попросила Цзян Цин сесть, подождала, пока Цзян Цин устроится, и только потом убрала руку.
– Я хочу рассказать вам, как я провела эту ночь, – сказала Чжан Юфэн.
– Что случилось ночью?
– Ничего такого, чего не случается каждую ночь, командир. Для меня это была обычная ночь, в которую у меня не было ни мгновения, чтобы отдохнуть. Как вы знаете, я должна оставаться у кровати Председателя, пока он не заснет. Я единственная, кого он терпит. Он отказывается оставаться с кем-то… – Вы жалуетесь, сестра Чжан?
– …другим. Когда он лежит, ему трудно дышать, поэтому он должен лежать на боку. Когда ему надоедает, а перевернуться он не может, он просит помочь ему встать на ноги и пройтись по комнате…
– Вы в самом привилегированном положении.
– …я ему нужна в качестве костыля. Когда он хочет есть, я должна кормить его куриным бульоном…
– Самым привилегированным в Китае.
– …с ложки. Конечно, глотать ему трудно, и бульон часто проливается, а значит, надо менять пижаму. Когда он хочет опорожниться, и я должна держать его, пока он это делает, и подтирать…
– Хватит!
Чжан Юфэн замолчала.
Цзян Цин взяла чашку с чаем и сделала глоток.
– Вы преувеличиваете, сестра Чжан, – сказала она, поставив чашку на стол. – Вы говорите о Председателе. Одного тона достаточно, чтобы вас арестовать.
Чжан Юфэн тщательно контролировала себя, чтобы не выдать огорчения:
– Нашего Великого Вождя любят во всем мире, но никто не любит его так, как я. Никто не сделал для него столько, сколько я.
– Вы так думаете?
– Это факт.
Цзян Цин поджала губы и закрыла глаза. В ее жизни был один только Мао. Служа ему, она избавилась от индивидуализма, как осенний ветер избавляется от опавших листьев, и теперь она стала никем. Она согласилась быть никем. Существовал только он. Он может потребовать от меня чего угодно. Истина моей жизни – не во мне, а в нем.
– Сестра Чжан, – сказала она, вновь открыв глаза. – Прошу вас прекратить этот разговор, я не могу больше этого слышать, я не хочу разговаривать с вами о нем.
– В таком случае я ограничусь следующим.
С лица Чжан Юфэн исчезла маска, и оно стало куда менее чистым и гладким.
– Я, Чжан Юфэн, была избрана присматривать за Председателем и, следовательно, я, Чжан Юфэн…
Она положила руку на грудь и трижды по ней постучала.
– …решаю, что для него лучше. Стоило огромных усилий избавить Председателя от болей и привести его в состояние, в котором он может отдохнуть. Я приказала медицинскому персоналу не беспокоить его, и я должна попросить вас тоже уважать этот приказ.
Цзян Цин позволила себе пристально рассмотреть Чжан Юфэн. Темная приятная кожа. Выразительные глаза. Широкие черты лица. Хорошо очерченный нос. Кожаные туфли. Четыре кармана на униформе. Плоская грудь. Плечи сгорблены, как будто она пытается скрыться от пристального взгляда толпы; сутулость женщины, за которой наблюдают.
– Все, что находится в руках Председателя… – ее тонкие губы снова зашевелились, – …находится и в моих руках. Не стесняйтесь рассказать мне о своем деле, командир, и я прослежу, чтобы оно до него дошло. Зачем вы пришли сегодня?
На мгновение Цзян Цин увидела в Чжан Юфэн себя, увидела в ней свое искаженное отражение, которое ее взволновало и смутило. Чжан наложилась на Цзян, а Цзян – на Чжан; она не могла почувствовать себя отдельной. Все, что делало ее собой, вдруг исчезло, и на мгновение она превратилась в двух крайне одиноких людей. «Мы страдаем, – подумала она, – но рассказать об этом некому».
– Сестра Чжан…
Чжан Юфэн достала из-за подушки дивана записную книжку. Наклонившись вперед, раскрыла ее на столе, погладила пустую страницу и взяла ручку из специальной коробки. Она собиралась делать записи. Такой сигнал она хотела подать. Она собиралась записать все, чтобы, если ситуация изменится, доказать свою невиновность, а если ей этого не удастся – отомстить.
– Я пришла по поводу грядущего балетного представления в честь госпожи Маркос.
– Так я и думала, – отозвалась Чжан Юфэн, записывая что-то в книжке. – Я слышала, вы распорядились о дополнительной неделе репетиций.
– О девяти днях. Как всегда, вы все слышали верно.
– Это решение расстроило многих людей.
– Что дает вам основания так думать?
– Были жалобы.
– От кого? Мои люди счастливы. Они с радостью выполняют мои приказы.
– Некоторые товарищи, я не буду их называть, не видят смысла в дополнительных репетициях. Они считают их необязательными. Они полагали, что работа над «Красным женским отрядом» окончена. Что балет доведен до совершенства.
– Разрешите напомнить вам, сестра Чжан, что разработка «Красного женского отряда» – моя задача. И я, и только я, могу сказать, когда он будет доведен до совершенства. Если для этого понадобится еще восемь лет, да будет так.
– Разве он уже не был классифицирован как образцовый?
– Пока я не скажу этого окончательно, мы можем исходить из того, что он не является образцовым.
– Так он не образцовый?
– Сказать, что балет образцовый – значит сказать, что он хорош во всех отношениях. Это противоречит фактам. В нем не все хорошо. Есть еще недостатки и ошибки.
– Вы собираетесь внести в него изменения?
– Если в комнате грязно, задача партии – убрать в ней. Постоянные действия препятствуют проникновению микробов и других организмов.
– Значит, слухи верны.
– Не придавайте значения слухам, маленькая Чжан. Слух – не больше чем ветер, воющий над горными вершинами.
– Танцоров беспокоит ваш план внести изменения в актерский состав.
– Как у них развязались языки.
– Мне информация поступает по официальным каналам.
– Не может быть такого, чтобы танцоры роптали. Они знают, что роль – не пожизненный контракт. Они понимают, что не могут вечно пребывать в одной роли и должны получить опыт в ролях всех видов.
– Они только вернулись с гастролей и устали. Их бы порадовала хоть какая-то стабильность.
– Они молоды и обучены быть спортсменами, соответственно должны быть готовы к переменам и приветствовать их.
– Правда ли, что вы собираетесь поставить нового ведущего солиста?
– Ради всего святого, какое вам дело?..
Почувствовав жар и покалывание, Цзян Цин потерлась спиной о подушку, чтобы почесать недоступную часть тела.
– Если хотите знать, да. Танцовщик, который исполняет роль армейского капитана, не на высоте. Ему присуща витальность, свойственная молодости, но не хватает технических навыков, которых требует роль. У меня был другой танцор, но, к сожалению, он недоступен. О своем новом выборе я сообщу в ближайшее время.
– Замена исполнителя главной роли на таком этапе не будет пользоваться популярностью, командир.
– Я горжусь непопулярностью. Правильные шаги редко бывают популярными.
Расширяющиеся и сужающиеся глаза Чжан Юфэн стремились пригвоздить Цзян Цин к месту.
– Вы должны помнить, – продолжила Цзян Цин, – что объявления о гала-представлении мы даем по Радио Пекина. На следующей неделе этот канал будут слушать иностранцы. Они будут следить за госпожой Маркос, прежде всего потому, что она их восхищает. Но также они будут смотреть то, что будет смотреть она. Они будут ждать, понравится ей балет или нет, чтобы решить, понравится ли он им, – так это работает в капиталистическом мире. По этой причине, сестра Чжан, представление должно быть на порядок выше. Следует отобрать лучших танцоров, чтобы сделать из представления сенсацию, и они не должны щадить своего таланта. Нельзя допускать, чтобы они расслабились хоть на мгновение. Китай выходит на мировую арену, и они должны сиять, словно солнце, под которым все растет.
Чжан Юфэн подняла глаза от записной книжки. Постучала ручкой по губам. Заговорила голосом, каким он говорил, когда был еще здоров.
– Может быть и так, командир, – сказала она, – но вы, должно быть, видите, что своими поступками вызываете слишком много враждебности.
Слушая, как Чжан Юфэн говорит словами Председателя, Цзян Цин будто бы слышала, как сама пародирует его.
– Ни одно из моих решений, – ответила она, – не выходит за границы моих полномочий.
– У вас много хороших качеств, командир, и вы сослужили хорошую службу. Вас уважают подчиненные – вполне заслуженно, но порой это ведет к тщеславию. Вы всегда должны помнить о том, чтобы не стать тщеславной.
– Я горжусь своей компетентностью, это не тщеславие.
– Если вы утратите скромность и перестанете стараться ради общего блага, если вы не будете уважать кадры так, как они уважают вас, то перестанете быть революционным лидером и станете… Вы начнете вредить интересам партии.
Цзян Цин выразила свой гнев широкой улыбкой. Она хорошо научилась приносить извинения именно тогда, когда должна была их требовать. Этому женщины в партии учились рано.
– Я здесь не для того, чтобы защищаться, сестра Чжан. Но я скажу это.
Чжан Юфэн занесла кончик ручки над следующей страницей. – В партии есть люди, которые обвиняют меня в любом неприятном запахе, любой сгущающейся туче. Была бы возможность, они с радостью сожгли бы меня на костре. Их не так уж мало. Их плевков хватило бы на колодец, в котором меня можно было бы утопить. Но разве это правосудие? Я не заслуживаю того, чтобы меня поносили. Я не так уж плоха и у меня много достоинств. Первое из них – когда я берусь за что-то, я упорствую, не бросаю это чертово дело, пока не довожу его до конца. Именно это я и делаю с «Красным женским отрядом». Я доделываю его, совершенствую. Это моя работа. Разве следует мне мешать?
Чжан Юфэн проживала последний год своей золотой поры, которая у китаянки длилась с двенадцати до тридцати лет. Она встретила Председателя в восемнадцать и отдала ему остаток своего лучшего возраста. Но по сравнению с Цзян Цин это было ничто. Ей было двадцать четыре года, когда Председатель выбрал ее своей помощницей, а сейчас она вступала в седьмой десяток. Может, когда Чжан Юфэн проработает сорок лет, как проработала Цзян Цин, она сможет претендовать на то, чтобы говорить от лица Мао, но раньше – нет.
Чжан Юфэн бросила ручку между страниц записной книжки и захлопнула ее одной рукой.
– Хорошо, командир. Чего именно вы хотите?
Цзян Цин подлила себе чаю. Поболтала его в чашке. Сделала глоток.
– Бюджет Комитета культуры не покрывает расходы на дополнительные репетиции, – сказала она. – Я надеялась взять немного денег из резервного фонда Председателя.
– Сколько?
– Восемь тысяч.
– Восемь тысяч?
– Знаю, сумма кажется большой, но в рамках постановки балета это мелочь.
– Хорошо. Что-нибудь еще?
Цзян Цин выросла в бедной крестьянской семье. Она не получила формального образования. Когда она пришла в сельскую коммуну Мао, ее знание марксизма ограничивалось несколькими фразами и парой радикальных представлений. Конечно, она ощущала страсть и чувство борьбы, но она не знала идей и истории. Однако у нее было то, чего не было у большинства крестьянских девочек. Пять лет она провела в Шанхае, где пыталась стать актрисой; там она приобрела и городской стиль, и талант привлекать к себе внимание мужчин. Она была одной из немногих девушек в коммуне, которые могли петь, танцевать и играть на сцене. На вечеринках старшие офицеры соревновались за право потанцевать с ней. Она была жизнерадостной, много улыбалась и умело делала вид, что ведет именно мужчина. Однажды вечером один из руководителей коммуны знаком приказал ей пойти с ним. Она охотно вошла в его кабинет, где он спросил: «Готова ли ты взять на себя любую роль, которую поручит тебе партия? Готова ли ты безоговорочно выполнить любое задание, каким бы оно ни было?» Она немедленно ответила: «Да».
– Есть еще один момент, – сказала Цзян Цин, – следующая частная танцевальная вечеринка Председателя состоится за два дня до приезда госпожи Маркос. Она накладывается на мой план репетиций. Я хотела отложить ее до отъезда госпожи Маркос.
– Это чувствительный вопрос, командир.
– Поэтому я и хочу поговорить с Председателем напрямую. Заверить его, что его потребностями не пренебрегают.
– Разве?
– Ни в малейшей степени. Я прошу только перенести его вечеринку на несколько дней, чтобы мы могли сконцентрировать силы на нашем иностранном госте.
– Разве вы уже не тратите силы на необязательные репетиции? Почему ваши репетиции должны иметь приоритет над отдыхом Председателя?
– Если Председатель согласится, в качестве компенсации мы могли бы запланировать крупную вечеринку через две недели. Вдвое больше девушек.
– Председатель любит, чтобы все было регулярно. Раз в неделю, каждую неделю. Он ждет этих вечеринок, часто говорит о них в наших разговорах. Это одно из последних развлечений, которым он может полноценно наслаждаться.
– Я бы не просила, если бы дело не было неотложным.
– Теперь уже вы преувеличиваете.
– Я не могу просить танцовщиц, чтобы они остались допоздна, растратили энергию, а потом ожидать, что следующим утром на репетиции они будут в лучшем виде.
– Отмените репетицию.
– Я ничего не отменю.
– Тогда дайте им поспать на час больше утром. Этого им должно хватить, чтобы восстановиться. Они ведь тренированные спортсменки, не так ли?
Цзян Цин сидела и думала. Она должна была убедить Чжан Юфэн, используя понятные ей аргументы.
– Другой вариант – объехать все гостиницы, в которых останавливаются иностранцы.
Чжан Юфэн скосила взгляд:
– Не обсуждается. Однажды мы уже пробовали, и это была катастрофа. Председатель был потрясен нашим выбором. Ему нравятся девушки из Центрального балета. И не должно быть никаких повторов. Не приводите ему никого, кого он уже видел раньше. Нельзя давать ему одни и те же блюда и ждать, что он наестся.
Когда Чжан Юфэн вновь взяла под контроль ситуацию, ставившую ее в неловкое положение, лицо ее оживилось.
– Вместо того чтобы откладывать вечеринку, мы могли бы перенести ее на более ранний срок.
Она вновь взяла записную книжку и открыла календарь.
– Полагаю, этим вечером для вас слишком рано. Вам нужно будет время, чтобы выбрать и подготовить девушек. Тогда как насчет…
Она положила палец на дату.
– Завтра вечером?
– Завтра?
Цзян Цин вздохнула:
– Хорошо.
Чжан Юфэн нарисовала в календаре кружок и написала внутри мелким почерком: вечеринка.
– Значит, договорились, – сказала она. – Так у вас будут репетиции, а у Председателя – его вечеринка. Все в выигрыше.
Она встала и протянула холодную руку:
– Видите, командир? Вместе путь короче.
Сидя на своем месте, Цзян Цин рассматривала протянутую руку Чжан Юфэн. Между ними возникло что-то искреннее и опасное, к чему Цзян Цин ощутила острую неприязнь. Искренность присуща только дикарям и животным. Ни одна актриса не забывает, что она находится на сцене. Актриса хочет вовсе не искренности, а роли, которую сможет исполнить лучше другого. Цзян Цин будет играть роль жены Мао до дня его смерти, и ее не волновало, что ее могут невзлюбить.
Несколько секунд она ничего не говорила.
Время шло, и Чжан Юфэн снова становилась для нее чужой.
Наконец, дружелюбно рассмеявшись, она сдалась и по-западному пожала руку Чжан Юфэн. Но я определяю силу рукопожатия, я решаю, когда оно закончится, равное общение между ними невозможно.
– Пожалуйста, передайте Председателю, что он – моя особая любовь, – сказала Цзян Цин.
* * *
Из дверей зрительного зала доносились странные звуки. Она вошла и оказалась в центре вакханалии. Танцоры бездельничали в партере, стояли, прислонившись к стене, или бродили рука об руку по сцене; раздавались их болтовня и смех. Чао Ин, усевшись на сцене и свесив вниз ноги, высказывал свое мнение черт знает о чем группе девушек, сидящих перед ним полукругом. Оркестранты тоже покинули свои места и слонялись по помещению; два скрипача стояли в проходе, фехтуя смычками. Сценическая бригада чесала задницы за кулисами. В осветительской будке играли в маджонг. Это было банально и омерзительно, не хватало только фруктового вина и икры.
Она хлопнула в ладоши и закричала:
– Что за чертовщина?
Постепенно люди поняли, что она пришла, и все триста человек затихли. Спускаясь с лестницы, она прошла сквозь толпу, как сверло: присутствующие как можно почтительнее расступались, давая ей дорогу.
– Что за картина! – сказала она. – Если бы я только приехала в Пекин, была крестьянкой из провинции или, не дай бог, иностранкой, и не знала, что это Дом Народных Собраний, я бы могла поклясться, что попала в контрреволюционное логово.
– Командир, – ответил Чао Ин, спустившийся со сцены и стоящий с раскаивающимся видом, – мы не ждали вас до полудня.
– Я хотела бы сказать, что поражена вашим самодовольством, режиссер. И идейным банкротством окружения.
Она ходила кругами вокруг Чао Ина, не переставая оглядывать его с ног до головы.
– Но я не удивлена ни в малейшей степени. Куда ни посмотри сейчас, идеализм, побуждавший китайцев упорно трудиться и мириться с лишениями ради Революции, сменяется сомнениями, ленью и вялым самодовольством. Культурная Революция – наша великая победа, но из-за таких людей, как вы, я постоянно вспоминаю, что она еще не завершена. Вы напоминаете мне – и я за это вам благодарна, что отступать нельзя, и через несколько лет все придется начинать заново.
– Мы просто сделали перерыв, – сказал Чао Ин.
Она прекратила ходить по кругу и оглядела зрительный зал, как гость, оскорбленный грязью в доме.
– Перерыв, говорите, режиссер? Хорошо, хорошо. В таком случае инструменты настроены? Танцоры разогрелись? Можем начинать прямо сейчас?
Чао Ин покраснел:
– Без вопросов, командир.
Она ответила ему яростным кивком и крикнула:
– Женщины! Кордебалет! Сюда!
По проходам и из-за кулис бросились танцовщицы. Она указала рукой на сцену, приказав им выстроиться в ряд. Пока они собирались, она ждала, уперев руки в бока, потом ждала, пока они не выпрямят спины.
– Готовы? – спросила она. – Все уже нагулялись? Кому-нибудь еще надо надушить задницу? Будем репетировать танец стрельбы по мишеням из второй сцены.
– Но, командир, – сказал Чао Ин, сделав шаг вперед, – мы планировали репетировать сцены по порядку, начиная с пролога. Поэтому здесь реквизит.
Она пренебрежительно махнула рукой на фонари и столб для порки, стоявшие на сцене:
– Команда, убрать этот реквизит! Принести вместо них винтовки.
– При всем уважении, командир… – Чао Ин склонил голову вперед, но не на манер поклона, – …танец стрельбы по мишеням, по моему скромному мнению, уже совершеннее некуда. Если вы намереваетесь работать над групповыми танцами, есть другие, которые требуют большего внимания. Танцу красноармейцев из пятой сцены, например, не помешает доработка.
Чао Ин говорил так, будто никогда раньше с ней не общался и ничего не знал о ее методах. Это привело ее в ярость.
– Я не открывала обсуждения, режиссер, – сказала она, не глядя на Чао Ина. – На самом деле я сомневаюсь, что хочу говорить с вами до конца дня.
Она опустила взгляд по диагонали и не двигалась, пока Чао Ин не отступил на достаточное расстояние в партер.
– Танцовщицы, – хлопнув в ладоши, сказала она, – я хочу, чтобы вы начали после вступительного марша и закончили перед танцем с мечом капитана армии. Только этот короткий отрезок. Оркестр, пожалуйста, играйте хорошо и быстро. Чтобы длилось не больше двух минут, понятно?
Танцовщицы выстроились в два ряда по девять человек справа от сцены, прижав винтовки к бедру и обратив лица на зрителей.
– Мы все знаем, где находимся? Теперь не забывайте побеждать старые методы. Больше радости, танцуйте мощно. На раз, два, и…
Она кивнула дирижеру. Зазвучала музыка, и танцовщицы начали двигаться.
– Нет, нет, нет, – несколько секунд спустя она их остановила. – Слабо! Где положительные эмоции? С самого начала.
Танцовщицы вернулись на исходные позиции и начали снова. На этот раз они держали спины прямее и выше поднимали винтовки, но это не помогло им избавиться от сонливости и скуки. Цзян Цин распознала их настроение. Они думали о другом, чувствовали себя вяло, готовы были волочить ноги и, боясь показать это, вытесняли в конечности имеющуюся энергию, отчего у них получался хороший шаг, но сами они были похожи на заведенные машины. Так как они знали свои роли от и до, они не чувствовали необходимости проживать их заново. Они просто вспоминали и воспроизводили движения, извлекая из памяти то, как делали их в первый удачный раз, и не выражая никаких свежих эмоций.
Она позволила им завершить сцену, а затем вновь отправила на исходные позиции. Она уже выбрала двух худших танцовщиц, но для окончательного решения нужен был еще один раунд.
– Знаете, – сказала она, пока они ожидали знака начинать, – если вы танцуете, не понимая, кто вы, откуда вы пришли и, самое главное, чего вы хотите, а именно покорить общество, вы будете танцевать без революционного духа. Так вы никогда не достигнете реализма и будете просто автоматами. Помните: в вашем сознании всегда должна присутствовать революция.
Она подняла палец, и дирижер взмахнул палочкой.
– На этот раз, – сказала она, прежде чем дать сигнал, – отследите фальшь в своих действиях, ищите истинные движения революции. И учтите: порой энтузиазм важнее качества.
В третий раз танцовщицы сияли и блистали, изо всех сил стараясь показать лицо партии, но настоящий энтузиазм не таков: он красен, как огонь, и бел, как цветы иланг-иланга. Сквозь отточенные движения Цзян Цин видела их мысли. Они думали о том, сколько отработали часов. О днях, месяцах, годах, отданных балету. «Не делайте этого, – подумала Цзян Цин в ответ. – Не думайте о себе. Первое и единственное реальное право на ваши жизни принадлежит партии. Если вы позволите себе думать иначе, вы пропали».
Закончив сцену, танцовщицы посмотрели на Цзян Цин, ожидая ее решения. Она поднялась на подмостки. Провела пальцем в воздухе линию, как бы размечая доски, и танцовщицы выстроились перед ней в ряд.
– Вы довольны тем, как танцевали? – Она прошла вдоль строя, как ротный командир на учениях. – Если бы на вас сегодня смотрела иностранка, вы могли бы сказать ей: «Это лучшее, что может предложить Китай»?
Танцовщицы тяжело дышали.
– Я прошу вас подумать о том, как вы можете выглядеть со стороны. Вы не должны забывать, что мы в центре мирового внимания. Каждый день все люди мира наблюдают за развитием Китая. Их взгляды на нас, на вас – представьте это. Как вам повезло быть китаянками в этот исторический момент. И еще больше – воплощать красоту революции.
Повернув в конце ряда, она шла позади танцовщиц, трогая спины тех, кого отобрала.
– На Западе людям приходится довольствоваться культурными отбросами. В городах Европы сражаются на улицах за право жить так, как живете вы, они готовы умереть за то, что есть у вас. Вы должны ценить свою удачу. Борьба против декадентства и культа уродства в искусстве – ваша задача, и задача историческая, так что, если вы преуспеете, мир вас отблагодарит.
Она вернулась назад и встала перед строем.
– Вот почему вы никогда не должны довольствоваться своей работой только оттого, что она почти совершенна. Вы всегда должны стараться найти в ней изъяны. Вы никогда не должны ослаблять свое стремление к художественному и идеологическому совершенству.
Она расставила ноги и сложила руки за спиной.
– Теперь… – она говорила спокойно, – …танцовщицы, которых я тронула, пожалуйста, шаг вперед.
Из ряда вышли три танцовщицы.
– Я тронула четверых, – сказала Цзян Цин. – Кто остался?
Четвертая танцовщица сделала шаг вперед.
– Имена?
Дрожащими и срывающимися голосами танцовщицы назвали свои имена.
Останавливаясь перед каждой, она оглядела их с ног до головы. Поднимала их опущенные подбородки. Поворачивала лица, чтобы рассмотреть профили. По мере того как она это делала, ее наполняло чувство эфемерности собственных достижений. Будет ли процветать в Китае социалистическое искусство, когда она не сможет его контролировать? Сохранит ли оно свое великолепие? Культурная Революция еще развивалась, она не остановилась, но сейчас она двигалась медленно, маленькими, неуверенными шажками. Проблема нашего времени – в том, что люди считают, будто невозможно выполнить задачи, которые они смогли бы выполнить, если бы постарались. Ее первым побуждением было отхлестать этих танцовщиц по щекам для примера, но больше ей хотелось, чтобы ее считали великодушной, и это желание она преодолела.
– Идите за мной, – сказала она.
Она сошла со сцены и пошла по проходу партера, а четыре танцовщицы рысью бросились за ней.
– Режиссер, – обратилась она к Чао Ину, задумчиво сидевшему в восьмом ряду, – с этого момента принимайте руководство. Вам придется обойтись без этих четверых. Сегодня они не вернутся.
* * *
Она заказала «Волгу», которая по подземному туннелю отвезла их в Комплекс. Танцовщицы уже ездили на поездах и автобусах на гастролях, но сейчас они впервые оказались внутри официального автомобиля и от этого нервничали. Они ерзали на кожаных сиденьях и, чувствуя, что недостаточно одеты, тянули край шорт, которые надели на репетицию, словно это могло сделать их длиннее. Цзян Цин достала из шкафчика шерстяные коврики и прикрыла их голые ноги.
– Лучше? – спросила она.
Танцовщицы в унисон кивнули.
На ее лице появилась естественная улыбка.
– Вы знаете, почему вы здесь?
Они посмотрели на нее, будто их загнали в угол.
– Вы здесь, потому что вы лентяйки. Ленивые маленькие мещанки.
Одна из танцовщиц, которая со времени выхода из зала едва сдерживала слезы, теперь дала им волю.
Цзян Цин повысила голос, чтобы рыдания ее не заглушали:
– Балет должен быть полон человеческой воли. Танцевать – значит бороться. В танце стрельбы по мишеням женщины-бойцы готовятся к смертельной схватке, а у вас хмурые лица и апатия. Вы двигались так, словно из ваших тел высосали кровь и энергию.
Словно заразившись от первой девушки, теперь плакали все танцовщицы. Цзян Цин дала им салфетки, чтобы они смогли вытереть слезы.
– Если к своей работе вы проявляете всего лишь праздный интерес, если вы подходите к делу небрежно и оставляете все как есть, вы не добьетесь прогресса. Наоборот – вы будете регрессировать. Вы когда-нибудь слышали поговорку: «У умелого генерала нет плохих солдат»? Как ваш руководитель, я несу ответственность за ваше развитие. Ваше выступление – это отражение моей собственной работы в качестве вашего руководителя. Если вы делаете неправильно, то неправа я. Вы хотите меня унизить?
– Нет, тетушка Цзян. Мы вас любим.
– Если вы меня любите, почему вы этого не показываете?
– Нам жаль.
– Жалостью стекло не отмоешь. Что вы собираетесь делать, чтобы изменить себя в лучшую сторону?
Танцовщицы вытерли лица и моргали мокрыми ресницами. – Подумайте о песне, которую поют во время вашего первого выхода. Что в ней поется?
– «Вперед, вперед… – одна из танцовщиц нескладно пропела слова, делая глотки воздуха, – …бремя революции тяжело, а обида женщин глубока».
– Совершенно верно. Но в вашей работе сегодня я не видела ни бремени, ни обиды, которая позволяет вам это бремя нести. Я видела только безразличие. Если вы безразличны, если вам все равно, вы умрете не личностью, никем. Вы этого хотите? В революции полумеры могут означать отсутствие мер.
Они ведут к упадку личности и в конечном счете к вырождению. Апатичный человек умрет без друзей, в одиночестве. Никто не придет на его похороны.
Танцовщицы шмыгнули носом и сглотнули:
– Спасибо вам, тетушка, за ваш урок. Умереть в одиночестве мы не хотим. Если умирать, то делая революцию, в окружении товарищей.
Цзян Цин достала из шкафчика для напитков кусочек льда, смочила его водой, положила в льняную салфетку и дала девушкам.
– Для ваших глаз, они опухли, – сказала она.
Танцовщицы по очереди промокнули глаза кубиком льда.
Наблюдая за ними, Цзян Цин с трудом скрывала, что внутри нее растет радость, что она по-настоящему счастлива.
– Давайте это мне, – сказала она, когда закончила последняя танцовщица. Взяв салфетку с остатками льда, она бросила ее в холодильник для вина.
– Вопрос теперь в том, готовы ли вы исправить свои ошибки?
…Из всех девушек, пришедших в ту сельскую общину, была выбрана именно она, Цзян Цин. Говорили, что ей повезло. Но удача довела ее только до стартовой линии. Дальше ее повели амбиции. Средняя китаянка не стремилась к власти и не мечтала в одночасье изменить свою судьбу. Муж, сын, еда на столе – это несло ей удовлетворение, а удовлетворение несло счастье. Особенность Цзян Цин состояла в том, что она не ограничивала свои амбиции. Ее низкое происхождение стимулировало ее двигаться к грядущему величию. Время же, проведенное в Шанхае, показало ей, какова жизнь женщины, к нему не пришедшей, а жизнь эта была хуже смерти.
– Готовы ли вы пройти процедуру исправления, избранную для вас партией?
Если бы Цзян Цин удовлетворилась ролью простой секретарши, Председатель вряд ли бы долго терпел ее – выкинул и заменил бы какой-то другой девушкой, коих в коммуне было великое множество. Роль помощницы он использовал как форму инициации. В его приказах скрывался вопрос: «Готова ли ты продолжать наше дело так же, как я, потому что ничто другое не имеет такого значения?»
– Готовы ли вы исполнить любое задание безусловно, каким бы оно ни было?
…Сперва он ее не любил, но его покорила ее любовь к нему, верность, которая подразумевала нечто большее, чем подчинение. Она была готова любить его беззаветно, за то, кем он был, а не за то, чего она от него хотела. Всю свою заботу и внимание она направила к единственному мужчине, который был достаточно силен, чтобы принять ее в полной мере. Она позволила ему занять всю ее жизнь, переняла его эмоции и мысли. Ее решения зависели от его решений, ее существование – от его существования, ибо она знала, что только так может счастливо жить в его тени, и, только выйдя из его тени, однажды добьется собственного успеха.
– Ответьте мне, – сказала она, – верите ли вы, что партия думает о ваших интересах? Понимаете ли вы, что Народное Правительство и безжалостно, и снисходительно? Его цель – не наказать вас ради самого наказания, но исправить ваше мировоззрение, привести его в соответствие с нуждами партии, чтобы вы могли принести больше пользы Революции.
Танцовщицы с готовностью кивали головами.
– Мы подняли знамя Народного Правительства недостаточно высоко, – отвечали они. – Мы сделаем все необходимое, чтобы исправить наши ошибки.
Улыбаясь, Цзян Цин протянула обе руки.
Они положили на них свои ладони.
– Вы пройдете через особое испытание, – сказала она. – Завтра вечером вас приведут в место, где вы сможете перевоспитаться. Вас вырвут из привычной рутины и дадут вам шанс научиться, стать объективными. Предупреждаю вас: раньше вы такого не видели и, возможно, будете страдать, но, как бы вы ни страдали, вы станете лучшими коммунистками. Что бы ни случилось, помните, что свет мысли Мао Цзэдуна освещает ваш путь, у вас хватит сил собраться и пойти вперед.
В Комплексе она записала танцовщиц и выдала им гостевые пропуски. Два охранника провели их через двор к старой резиденции Председателя. Озирающиеся по сторонам танцовщицы, казалось, были шокированы.
– Не теряйте критического мышления, – сказала она им. – Это всего лишь здания.
Они поднялись по мраморным ступеням между бронзовыми драконами в апартаменты № 118. Охранники остались снаружи. – Сюда… – Цзян Цин открыла дверь и отодвинула занавеску, – …вас приведут завтра вечером. Заходите, не стесняйтесь.
Она включила лампы и приоткрыла шторы, чтобы впустить немного солнечного света. Танцовщицы остановились у двери, боясь идти дальше.
– Я понимаю ваши страхи, – сказала Цзян Цин. – Вы молоды, и это для вас в новинку, но вы должны их преодолеть. Завтра эта комната будет вашей сценой. Сейчас у вас единственный шанс с ней познакомиться.
Скрепя сердце, держась рядом, танцовщицы оглядели комнату. Передвигаясь по ней, они смотрели под ноги, не решаясь остановиться и взглянуть на деревянные ширмы и шелковые гобелены. Цзян Цин пришлось силой остановить их и развернуть за бедра.
– Боже мой, – сказала она, – смотрите! Глаза не сгорят. Не надо цепенеть, это просто вещи.
У книжного шкафа одна танцовщица, думая, что выполняет приказ, потянулась к тому Британской энциклопедии.
– Нет, – сказала Цзян Цин, – никакие книги вам трогать нельзя. Если только он не попросит вас ему почитать, что вряд ли.
Шок охватил их так быстро, что у них задрожали ресницы, как у полуслепых.
– Что с лицами? Вы еще не поняли?
Они поняли. Но масштабность произнесенного их ошеломила.
– Вы увидите Председателя. Вы будете для него танцевать.
Одна из девушек прикрыла рот и заплакала. Остальные просто застыли с глупым видом, потеряв дар речи.
Цзян Цин рассмеялась:
– Вожди – не императоры. Это просто партийные деятели. Не надо думать в этой комнате о Председателе как о великом спасителе. Думайте о нем просто как о государственном чиновнике Китайской республики. Есть такое выражение: «Править – значит служить». Завтра председатель будет вашим слугой, он придет преклониться перед вашими телами, перед вашим талантом.
Даже на пике их сексуальных отношений, когда они занимались любовью по нескольку раз в день, Председатель мог повернуться к Цзян Цин и сказать: «Интересно, бывает ли на самом деле такая любовь, о которой я читал в западной поэзии? Как думаешь, на что это похоже?» В такие моменты она чувствовала противоречие. С одной стороны, она считала, что любила своего мужа больше, чем кто-либо, и триумфально доказывала ему эту любовь – я люблю тебя, я единственная, кто тебя любит, – а с другой стороны, часто ее потрясал тот очевидный факт, что он был непробиваемым, неподатливым.
Так было потому, что в нем было два человека: ее муж и Председатель.
Сила любви, которую она испытывала к мужу, была возможна только в мире, где все имело значение, где сказанные человеком слова и совершенные им поступки оставляли свои следы. Позже, когда Революция изменила историю, с ней изменилась и ее история. С тех пор она редко испытывала такую же страсть к мужу, что и к Председателю, который стал ее первой, чистой и невинной любовью. Как бы она ни любила мужа, любви этой ни за что не хватило бы на всю жизнь; теперь же у нее были отношения, для которых свойственна святость поклонения и пожизненная преданность.
Она присела на кровать:
– Он будет лежать здесь.
Пальцем она обвела в воздухе круг.
– Вы будете танцевать там.
Она указала на другую половину матраса:
– А если он попросит присоединиться к нему здесь, вы, конечно, это сделаете.
Она встала. Разгладила смявшуюся простыню. Открыла один из сервантов и начала пересматривать коллекцию пластинок. Испуганная тишина обволакивала ее сзади.
– Вот увидите, – сказала она, не оборачиваясь, – когда ты с ним, все становится важным. Жизнь становится привилегией, чувствуешь вдвое больше.
Она выбрала пластинку танцевальной музыки. Достала ее из упаковки, протерла специальной тряпочкой.
– Но он уже стар. И как с любым мужчиной его возраста, надо уметь читать знаки его настроения.
Говорят, пока к ним не обратятся, опрометчивые люди.
Не говорят, когда к ним обращаются, уклончивые.
Говорят, не замечая выражения своего лица, слепые.
Пока вы не изучите мысли Мао Цзэдуна, вы вовсе не готовы говорить.
Если говорите, не делайте вид, что много знаете; он не любит слишком премудрых девушек.
Если вы его обидите, никакие молитвы вам не помогут.
Она положила пластинку на проигрыватель и занесла иглу. Подождала, пока начнется музыка. Увеличила громкость, понизила, снова увеличила.
– Вы узнаете эту музыку?
Танцовщицы покачали головами.
– Вы умеете танцевать фокстрот?
Они снова покачали головами. Цзян Цин рассмеялась.
– Вы знаете танец верности? Фокстрот – это что-то вроде капиталистического танца верности.
Она вышла на пространство для танцев и, держа воображаемого партнера, показала мужские и женские па: медленно, медленно, быстро-быстро, медленно.
– Я научу вас, – сказала она, обводя взглядом комнату, – чтобы завтра вечером вы смогли исполнить его для председателя. Но после вы его никогда танцевать не будете. Вы забудете, что когда-либо о нем слышали. Вы никому не покажете движения, не произнесете слово «фокстрот» и даже не подумаете о нем про себя.
Она перестала показывать и встала перед ними.
– Вас никогда здесь не было, понятно? Вы не встречались с Председателем. Этого не было. Это будет секрет всей вашей жизни. Хранить его будет нелегко. Ваше эго будет соблазнять вас раскрыть эту тайну, но вы должны ему противостоять. Вы должны думать о том, как помогает ваше молчание. Если вы не послушаетесь, если вы поддадитесь искушению и начнете трепаться, вас вычислят, и последствия будут самыми серьезными.
Она разбила их на пары и поставила их кружить вокруг нее, критикуя их движения, пока они не стали безупречными.
– Помните: вы изображаете отбросы старого общества, так что можете пока оставить свои революционные позы. Грудь вперед. Не прячьте ноги.
Она заставила их танцевать пять, десять, двадцать минут без остановки. О чем они думают? Что они чувствуют в глубине души? Почувствуют ли они завтра, когда на них будет смотреть Председатель, то же, что и она, – расстояние и колоссальную близость?
– Танцевать фокстрот плохо, но повиноваться Председателю хорошо. Превращая плохое в хорошее, вы создаете великое будущее.
Будут ли они видеть мир так, как видит его она, – полным людей, с которыми надо разделить ее любовь?
– Все хорошее рождается из плохого. Подумайте: разве ваши матери не обделались, когда вас рожали?
Мир: обязанность делиться?
Мир: противник?
Ева
1968
V
Выныривая из сна, по звукам она поняла, что находится в спальне. Не раскрывая глаз, она ощупала матрас и, никого не обнаружив, резко вскочила на ноги. – Альваро?
Ей снились споры, в которых она должна была проиграть, и вот теперь ее безусловно, но все же будто еще во сне окружал Париж.
– Альви, ты здесь?
Студенты на соседних лежаках обернулись – лица их были недружелюбны. В некоторых этот чужой голос вызвал враждебность, остальные были к нему равнодушны.
– Мой парень, – сказала она по-французски. – Парень, который со мной был, кто-нибудь его видел?
Студенты моргали, пожимали плечами, отворачивались. Юноша на противоположной кровати продолжил играть на гитаре, девушка – петь, другие в такт кивали головами.
– На хуй вас всех, – пробормотала Ева по-английски, надевая сапоги.
Она обыскала все здание, коридоры на каждом этаже и каждую незапертую комнату, но вяло и вполсилы. Отчасти она была в ярости оттого, что Альваро не вернулся, и собиралась отчитать его, когда они встретятся; но другая ее часть радовалась тому, что она осталась одна. Вымыв лицо в ванной, она посмотрела в зеркало и спросила себя: «Что же нам теперь делать?»
Комитет Действия она нашла в классной комнате на первом этаже. Открытую дверь подпирал бюст какого-то классического французского философа, парты были поставлены большим квадратом, за ними сидели несколько мужчин.
Дайте я поговорю.
Она представилась.
– Англичанка?
– Лондон.
– Одна?
– Участница перформанс-группы.
Чтобы доказать, что она своя, Ева назвала имена нескольких человек, назвать которых ей поручил Макс.
– У вас хороший французский. Какие-то другие языки, помимо английского?
– Немного испанский.
– Китайский?
– Нет. Но я восхищаюсь Мао. Я читала его труды и верю, что они отражают действительный смысл вещей, скрывающийся за видимостью.
Пока мужчины о чем-то переговаривались друг с другом, она рассказала им немного об «Уэрхаузе», его истории и манифесте. Атмосфера была напряженной – в углу звонил телефон, но, кажется, никому не было до него дела. Пытаясь произвести на мужчин впечатление, она не смогла удержаться от того, чтобы не преувеличить размер и значение группы.
– Вы были в «Одеоне»?
– Мы только что пришли оттуда.
Мужчина бросил взгляд на открытую дверь, ища кого-то, и спросил:
– «Мы»?
– Группа и я.
– Разве он не был бы для вас более подходящей базой?
– Мы чувствуем…
Она покрутила кольца на пальцах.
– Мы чувствуем, что здесь внесли бы больший вклад. В Сорбонне.
Мужчины вновь сдвинули головы. Снова перешептывание.
– Мы здесь для того, чтобы учиться, товарищи, – сказала она. – Мы хотим понять, как вы всем управляете, каковы ваши методы, посмотреть, будут ли они работать так же эффективно в Англии. Наша цель – использовать ваше пламя, чтобы зажечь огонь радикализма у нас дома. Революция не может распространиться сама по себе. Нужны люди, которые ее перенесут, нужны их кулаки и мозги. Мы надеемся быть такими людьми, мы надеемся быть переносчиками.
В этот момент, почувствовав, что мужчины заколебались, Альваро достал бы из ранца записную книжку. В книжке, которую он хранил в отдельной сумке, отделанной пурпурным шелком, были записаны имена сотен единомышленников по всему миру: людей, которые останавливались в «Уэрхаузе», их друзей, друзей их друзей. Одним из развлечений Альваро было связывать этих людей друг с другом. «Смотрите, – говорил он, – смотрите сюда. Тут люди из Англии, Голландии, Германии, Испании, Латинской Америки, Кубы. Понимаете, Кубы».
– Поверьте мне, – сказала она вместо него. – У нас есть идеи и контакты. Вы знаете Дорис Ливер?
Мужчины покачали головами:
– А где сейчас ваша группа?
– Ждет внизу.
– Вы не против разделиться?
Она представила, как Альваро листает страницы своей книжки в поисках имен, которые могли бы их убедить.
– Нет.
Они приписали ее к комнате коммуникации Комитета Пропаганды, расположение которой отметили на копии карты.
– Идите одна. Если остальные члены вашей группы захотят присоединиться, они должны будут прийти сюда в индивидуальном порядке и пройти проверку.
– Поняла, – сказала она, сворачивая карту и кладя ее в карман. – Удачи, ребята. Вы не пожалеете.
Выйдя на улицу, она себя похвалила: «Похоже, я в деле. Жаль, что они не собрали нас всех вместе. Я пыталась их убедить, но личные связи – не повод для особого отношения. Пошлют туда, где ты нужен».
* * *
Комната коммуникации находилась в современном здании на улице Сенсье. В здании были стеклянные двери, кондиционеры и внутренняя видеосвязь. В фойе она остановилась, чтобы изучить аппарат, торгующий едой в стерилизованных контейнерах. На щель для монет была наклеена малярная лента, а на передней панели красовался плакат:
НЕ БУДЬ ПОДОПЫТНЫМ КРОЛИКОМ
КАПИТАЛИЗМА: ЕШЬ В СТОЛОВОЙ
Она повиновалась приказу.
В большом зале с бетонными стенами она ела булочки с колбасой, пила апельсиновый сок и болтала с людьми за ее столом. Узнав, что она англичанка, они тут же выразили отвращение к де Голлю и с надеждой спросили ее о лейбористском правительстве в Великобритании: стало ли при нем лучше? Она с удовольствием их просветила. Собеседники наслаждались ее откровенностью и благодарили за проницательность. Они сказали, что им очень приятно встретить иностранку с подлинно революционными принципами, потому что за предшествующие недели они стали свидетелями нашествия неверующих циников, приехавших просто посмотреть на события. Ее они сочли представительницей другой породы; в качестве награды рассказали о некоторых французских фишках, о которых иностранцы обычно не знают, и надавали советов, как здесь устроиться. Затем, когда она закончила есть, они проводили ее к лифту и нажали кнопку ее этажа – восьмого.
– Победу Вьетнаму, – сказали они, когда двери стали закрываться.
Она в ответ подняла кулак:
– Боритесь за мир.
В комнате коммуникации ее поприветствовала женщина в мини-юбке и высоких сапогах по имени Кати, представившая ее остальной команде. Ева сразу же убедилась, что в офисе работают хорошие люди. Они обнимали ее, расспрашивали о жизни и, увидев, что глаза ее опухли, а губы потрескались, дали ей воду, кофе и косметику. С чрезвычайным терпением они объяснили ей цель работы, их собственные роли – телефонистка, делопроизводительница, машинистка, переводчица, расшифровщица, печатница – и соответствующие этим ролям задачи. Они любезно предоставили ей некоторую степень свободы в выборе работы, которую она хотела бы выполнять, были уважительными, серьезными, благонамеренными.
Как бы то ни было, она не могла испытывать по отношению к ним жалость и неловкость, ведь в конце концов все они были женщинами. Среди них не было ни одного мужчины, а это могло означать, что власть находилась где-то в другом месте, в аудиториях и комнатах комитетов внизу, а здесь, на чердаке, они были вынуждены повиноваться и реагировать. Секретарши – винтики, девочки движения, снующие туда-сюда и приходящие по вызову: вот кем они были, и она, к своему стыду, должна была стать одной из них.
Она решила помогать с печатью плакатов. На большом рабочем столе в центре комнаты одна женщина натягивала шелк на деревянные рамы, вторая выводила рисунок, третья блокировала твердые частицы жвачкой и покрывала поверхность лаком. Четвертая водила деревянной доской с краской по экрану. Пятая поднимала раму и вытаскивала свежий плакат. Работа Евы заключалась в том, чтобы развешивать влажные плакаты для просушки. На одном было написано: ВСЯКИЙ ВЗГЛЯД НА ВЕЩИ, КОТОРЫЙ НЕ ЯВЛЯЕТСЯ СТРАННЫМ, ЛОЖЕН. Другой сообщал: МЫ ХОТИМ КОММУНИКАЦИИ, А НЕ ТЕЛЕКОММУНИКАЦИЙ. Черепа в полицейских касках. Де Голль в роли убийцы. Колючая проволока в телевизионном экране. СМИ как бутылка с ядом: НЕ ГЛОТАТЬ!
Раньше Ева с пренебрежением относилась к такого рода работе. Ее сестра Айрис, бросив художественный колледж, некоторое время работала в Мастерской плакатов в Лондоне, за что Ева ее дразнила. Пустая трата времени, говорила она. Зачем делать все вручную, если можно массово производить плакаты на офсетном прессе? Отказ политических художников от передовых технологий был, по мнению Евы, консервативным, буржуазным и бессмысленным. Контраргумент Айрис о том, что производство, направленное на использование предмета, а не на извлечение прибыли, должно быть ремесленным, не убеждал Еву. Кисть не сравнится с принтером. Нарисовать картинку с изображением бомбы – непозволительная роскошь, когда каждый вечер по телевизору показывают сотни бомб, падающих на крестьянские хижины. Теперь миром правили средства массовой информации, и только радикальный перформанс – живой, содержащий встречу тела с телом, – мог бросить ему настоящий вызов.
Но после нескольких часов работы над шелком Ева задумалась о том, что, возможно, ее прошлые суждения были поспешными. Она начала понимать привлекательность материалов и ремесленного труда, когда держишь в руках предмет, который можно запросто изменить, когда можно не торопиться, а доводить каждый шаг до конца. Айрис была права – ремесло приносило удовлетворение. В нем было достоинство и, в немалой степени, покой. Вместо шума машин была тишина сосредоточенности, запах льняного масла, чернил, уайт-спирита и сигарет. Разве не так жили люди в Китае?
Около четырех часов пришли несколько мужчин – членов Комитета по связям между студентами и рабочими, всего пять человек.
– А вот и они, – прошептала ее соседка за рабочим столом. – Петухи.
– Простите? – спросила она, удивленная, потому что до сих пор не слышала здесь грубых слов.
– Петухи, – повторила соседка, бросив взгляд на мужчин у двери. – Эти кривляющиеся петухи, нелепые ублюдки.
Мужчины столпились вокруг стола Кати. Они составили небольшой текст, который хотели напечатать, проиллюстрировать и размножить в виде листовки. Кати прочитала его и передала обратно.
– Мы не пускаем в производство какое-то старье, – сказала она. – Какова ваша цель?
Заметно ошеломленные мужчины, не привыкшие оправдываться, передали текст по кругу. Каждый из них по очереди проверил, что это не некачественный ранний набросок, а действительно согласованный вариант. Затем они положили его на стол и еще раз разгладили перед Кати.
– Цель Комитета по связям между студентами и рабочими (заговоривший мужчина был достаточно красив, чтобы Ева обратила на него внимание) заключается в установлении контакта и связей с пролетариатом. Листовки, которые вы напечатаете, мадемуазель, будут распространяться в первую очередь среди бастующих рабочих на заводе «Рено», а затем среди любой группы рабочих, разделяющих наши общие либертарно-революционные взгляды. Этот текст был составлен в Комитете после многочасового обсуждения, а затем представлен на всеобщее обозрение. Большинство его одобрили. Ни вы, ни кто-либо другой в этом офисе не имеет права подвергать его цензуре.
Его слова не напугали Кати. Она взяла листок большим и указательным пальцами и потрясла им в воздухе, спокойно представляя процесс печати, ее стоимость, количество людей, которое для этого требуется, время, которое она займет. Неужели эти мужчины действительно думают, что на такое стоит тратить столько ресурсов революциии, и без того ограниченных? Услышав ее, Ева уверилась, что в конце концов Кати примет текст. Ее демонстративное сопротивление было направлено только на то, чтобы донести мысль: хорошо, конечно, проводить время в комитетах и на публичных дебатах, но настоящая работа делается здесь, за кулисами, в таких офисах, как этот, такими женщинами, как мы, которые трудятся день и ночь, и пора бы таким мужчинам, как вы – красивым, праздным мужчинам, – обратить на это внимание.
Мужчина оперся кончиками пальцев на стол Кати и начал вести с ней рациональный спор. Она отвечала в неменьшей степени рационально. Ева захотела вмешаться, но удержалась. – Ты права, – прошептала вместо этого она соседке. – Весьма забавные.
В шесть мужчины вернулись. Теперь их было больше, и они пришли проводить женщин на демонстрацию. Одна или две девушки накинули куртки и собрались идти, но большинство не сдвинулись с рабочих мест. Усердные, преданные своему делу, они отказались от возбуждения марша в пользу относительного спокойствия здесь, и это решение они приняли не из скромности, подумала Ева, а скорее в знак признания собственной важности.
– Вы идете?
Красивый мужчина улыбнулся ей.
Она покачала головой: нет. Она остается.
* * *
До полуночи она продолжала работать с шелковыми полотнищами, а потом внимание в комнате переключилось на репортаж о демонстрации, и ей поручили крутить ручку печатного станка. Температура в помещении резко выросла: в него хлынули люди с отчетами и депешами на печать и рулонами пленки на проявку. Шли жаркие споры о том, какую линию выбрать в предстоящих бюллетенях. Звонил телефон, трещал провод. Но даже когда звучали приказы, а люди метались от одного места к другому, настроение оставалось праздничным. Когда в пять утра все снова успокоилось, ее отправили поспать. Она вернулась вскоре после девяти; офис был пуст, за исключением пары женщин в задней комнате, работавших с радиостанциями. Она вызвалась подменить одну из них и провела остаток утра, расшифровывая французские передачи Пекинского Радио.
Этот ритм – напряженные ночи за рабочим столом и спокойное утро у радио – в последующие дни вошел у нее в привычку. Она быстро адаптировалась и научилась получать от него удовольствие. Люди, с которыми она вступала в контакт, автоматически превращались в друзей. В большинстве своем то были простые, рациональные, совсем не театральные люди, но она уважала их за то, что они хорошо делали свое дело. Они занимались своим делом без раздумий, а в отношениях друг с другом не допускали ни лести, ни недоброжелательности, такая эффективность возникает, когда у женщины есть свое дело и организует его она сама, и ничем не отличается от любви.
Через четыре дня – целая вечность, самый долгий срок, который она провела в разлуке с группой «Уэрхауз» с момента ее основания, – появился Макс. Даже во французской одежде и после многих лет жизни за границей он выглядел рыжим лондонцем. Пара модных очков не скрывала белых кругов вокруг глаз. Худоба конечностей подчеркивала жир, скопившийся на животе и выступавший, как огромная киста. Он вошел в сопровождении француза на два десятка лет младше его: густоволосого, небритого, весьма симпатичного, очевидно, мальчика Макса, потому что на нем был такой же тонкий шелковый шарф, как на Максе, и он носил его в том же стиле – свободно перекинув один конец через плечо.
Осмотрев комнату, поначалу Макс ее не увидел: ее скрывали сохнущие плакаты. Он подошел к столу и сцепился с Кати по вопросу о том, имеет ли он право спрашивать, кто она такая и каковы ее полномочия.
– Теперь педерасты, – прошептала соседка Евы. – Крутые мужики от нас отказались и шлют пидоров.
Женщина тихонько засмеялась. Она продолжала смеяться, когда раздалось:
– Ладно, вот она! – Макс бросил спор, подошел к Еве и обнял ее. – Я знал, что в конце концов найду тебя.
Прижавшись щекой к щеке Макса, она посмотрела через его ухо. Ее соседка вновь погрузилась в работу. На ее лице застыло выражение: «Я тебя не видела, я тебя не слышала, что ты делаешь – твое дело».
– Ну и гром-баба, – сказал Макс о Кати. – Как, черт возьми, ты это терпишь?
– Она хорошая, Макс. Если не ведешь себя как мудак. И на самом деле мне здесь нравится.
– Правда? Никогда бы не подумал, что печатный цех – это твое.
Она взяла его за руку и оттащила от рабочего стола к окну.
– Черт возьми, не так громко.
Раскрытой ладонью она пригласила его сесть.
Он посмотрел на старый грязный диван и рассмеялся.
– Хватит быть такой маленькой старостой, Ева. Пытаешься все контролировать. Это революция, ты не заметила?
Мальчик Макса, рассматривавший плакаты на стенах, подошел к ним:
– Ева, да? Я Сайрил.
– Сайрил – Ева, – сказал Макс. – Ева – Сайрил.
– Очень приятно, – сказала она, когда они поцеловались.
Макс их сфотографировал.
– Не здесь, – сказала Ева, – пожалуйста.
– В таком случае давай выйдем.
– Куда?
– На площадь Сорбонны. Там планируется особый марш. Его нельзя пропустить. Пойдем. Объясню по дороге.
– Нет, Макс, я не могу. Тут много дел.
– Тсс-с. – Макс прижал палец к губам. – Хочу, чтобы ты сейчас меня послушала, Ева, хорошо?
Он говорил резким, строгим, требующим подчинения голосом.
– Твоя группа, как вы ее там называете, ждет на площади Сорбонны. Я встречу их там в шесть, как и обещал. И ты пойдешь со мной. Мы оба знаем, что так и будет, поэтому давай оставим всю эту драму и перейдем к неизбежному результату, хорошо?
– Так ты их видел?
– Ален сегодня утром проводил собрание художников у себя в квартире, и я поднялся к ним, чтобы вас пригласить. Кажется, тебя в комнате не было. Альваро сказал мне, что ты не возвращалась туда с тех пор, как приехала.
Она вздохнула.
– Что за игру ты ведешь, Ева?
– Не твое дело, Макс.
Макс снял очки, чтобы ничто не мешало торжественности его серых глаз беспрепятственно дойти до нее:
– А Айрис? Ты уехала из Лондона без сестры.
– Ее с нами не было. Нам надо было ехать. В телеграмме ты просил поторопиться.
– Я уже говорил тебе, ты недооцениваешь сестру. А это то же, что жестокое обращение. Ты видишь в ней только хиппи и думаешь, что хиппи – это…
– Новые снобы.
– Верно, а это значит, что ты упускаешь то, насколько она интересна и на что на самом деле способна. На самом деле даже способнее, я уверен, чем любой малыш в твоей группке.
Сайрил положил руку Максу на плечо:
– Макс, пожалуйста, полегче.
Она захотела влепить юноше пощечину.
– Придется извиниться перед Айрис, когда вернусь, – сказала она. – Я это знаю.
Макс подул на линзы очков и протер их краем рубашки.
– А Альваро? – спросил он. – Ты его потеряешь, ты же знаешь. Он хороший парень, а ты его прогоняешь.
– Макс, – сказал Сайрил, – будь мягче, я же сказал.
Макс не обратил на него внимания:
– Эта группка – это твои люди, Ева. Ты их отобрала. Твоя обязанность – не бросать их.
– Пожалуйста, не надо нравоучений, ладно? Как они?
– Наверное, те, что остались? Половина вернулась в Англию.
– Блядь!
Ее спину и шею сковало напряжение. Она закрыла глаза и передернула плечами.
– Ты их винишь? Тебе не все равно?
Она подождала, а потом сказала:
– Да. Мне не все равно.
– Альваро думает, что ты, может быть, тоже уехала в Лондон. Я сказал ему, что он ошибается. Я знал, что ты ни за что не свалишь.
– Спасибо.
– Я предположил, что после глупости, которую ты устроила в «Одеоне», ты просто решила залечь на дно.
– Они рассказали тебе об этом?
– Да. Но из-за «Одеона» Альваро на тебя не злится. Он злится потому, что ты исчезла, разумеется.
– Отчасти это его вина. Он ушел и не вернулся.
– Проблема не в том, что вы разделились. Он злится, да и все они, что ты не пришла к ним, в комнату Алена. Это ваше место сбора. Они тебя там ждали.
Она представила, что все они втиснуты в ту комнату – затхлую и пропахшую за эти дни.
– Пришло время с ними примириться, – сказал Макс. – Спасти то, что осталось от коллектива.
* * *
В предшествующие дни она постоянно думала о своих товарищах, и беспокойство ее все усиливалось. Айрис. Альваро. Другие члены «Уэрхауз». Где они? Что делают? Злятся ли они на меня? Она их бросила, так что повод у них был. Но она тоже была зла на них, и у нее были свои причины вести себя так. Может, их бросили, но потерялась она, – разве не так все думают? И ей было неясно, кому из них хуже.
Ее чувство потерянности не было простым, и оно не противоречило чувству дома. Она выросла в гостинице бабушки и дедушки в Блумсбери, в бывшей комнате прислуги. В то время ее родители были актерами и не могли позволить себе собственную квартиру; пока они называли себя коммунистами, дед и бабка не давали им на нее денег. В своих ложных воспоминаниях Ева свободно бродила по отелю, заходила то в одну, то в другую комнату и прикасалась к разным человеческим историям, но на самом деле она была заточена в тесной квартирке и подчинялась сотне правил о том, куда ей можно заходить, что можно трогать и что – спрашивать у персонала. И хотя она послушно следовала этим правилам, она так и не смогла окончательно понять, что принадлежит ей по праву, а что – только для платных постояльцев, должна она подниматься по главной лестнице или по лестнице для персонала, общий или нет тот или иной коридор.
После гостиницы была череда квартир по всему Лондону, а затем, когда ее родители вступили в странствующую театральную труппу, череда пансионов и (на какое-то время) фургонов; как и прежде – сотня правил, призванных уберечь ее, дочь изгнанных из общества родителей, от пропажи.
Она была убеждена, что в это время возникли все ее проблемы. Ее нездоровое желание принадлежать самой себе. Ее страх оказаться не в том месте или не попасть в нужное. Ее нездоровое увлечение всем новым. Ее вера в то, что настоящее можно терпеть только ради будущего. Ей часто снился кошмар, в котором она рисковала потерять свою роль в плане, и поэтому составляла их бесконечно, – именно этим она и занималась, когда не спала.
Только в интернате, на котором настояли и который оплачивали ее бабушка и дедушка, она впервые почувствовала себя в потоке, против которого плыть не хотелось. Там, на побережье Сассекса, в викторианском особняке, в поместье, которое они называли Маунтфилд, все соответствовало природе и Божьему промыслу и вело к хорошему финалу: популярности, успеху, связям.
Общежитие для девочек стало первым местом, где она почувствовала себя по-настоящему потерянной, то есть по-настоящему дома. Там родители не имели над ней никакой власти. Она была вне контроля мальчиков и мужчин. Здесь было много правил, но учителя, следившие за их соблюдением – следившие постоянно, в том числе через глазок, – делали это, понимая, что их собственное поведение, как единственных взрослых в этом маленьком царстве, также оценивается ученицами и может стать достоянием большого мира, поэтому они с удивительной щедростью давали девочкам свободу в том, что касалось формирования и принятия их собственных личностей.
Девочки из Маунтфилда, которых напомнили ей девушки, работавшие в комнате коммуникации в Сорбонне, больше привыкли к домашнему уюту, чем она. Они считали, что кровати, ванные и классные комнаты ужасны, а она находила их вполне приятными. Они ели дома регулярно и не привыкли к голоду, как она, чья мать никогда не наедалась досыта, всегда была недокормленной и поэтому не так остро страдала от плохого питания. С одной стороны, общаться с девочками ей было неприятно, потому что они происходили из среднего класса и принимать их она не хотела. Но, с другой стороны, многое из того, что она в них находила, ее восхищало. Они были сдержанными, но в то же время грубыми (зачастую одновременно). Они были вежливы и учтивы в манерах, но при этом пронизаны агрессивной наглостью. Они были пуританками, но со своим пониманием секса и стиля. Ее план состоял в том, чтобы игнорировать их презрение к иностранцам и рабочему классу, их невротический страх перед бедностью, и работать над тем, чтобы приблизить их к тому типу среднего класса, стать которым решила она сама, – игроком ревущего, пьющего, обложившегося книгами и обсуждающего журналы дивизиона; человеком, который знает настоящий смысл жизни.
Так она стала популярной. Если какая-то девушка показывала, что ей интересно с ней подружиться, Ева задирала нос ровно настолько, чтобы поставить себя выше нее. Затем, когда девочка добивалась ее одобрения, она включала обаяние – то, что учителя называли характером, а на практике было просто способностью навязывать свою волю.
Жизнь в Маунтфилде была иерархичной в том смысле, что все, что в нем происходило, было правильным; поэтому ей надо было быть уверенной, что она определяет, что именно произойдет, пусть даже из-за этого иногда ей приходилось быть жестокой. У нее была пара стервозных соперниц, но в целом ее отношениям, как только они установились в правильном русле, были свойственны дружба и сотрудничество, порой интерес, всегда – ласка, но никогда – секс. Она и девочки помогали друг другу как в хорошем, так и в плохом и вместе добились огромных результатов. Без их благосклонности она не стала бы ни старостой общежития, ни старостой школы, ни одной из первых пятнадцати. Она обожала их, это были ее люди, и она с ужасом думала о том, что ей придется с ними расстаться.
Единственное, что мешало ей полностью раствориться в Маунтфилде и тем самым сделать его своим домом, была Айрис. В той же степени, в какой Еву принимали и одобряли, Айрис отталкивали и не пускали. В интернате она была чужой, проходящим мимо посетителем. Вокруг нее витала аура потусторонности; в ее взгляде читалось, что она находится в какой-то другой плоскости. Она выглядела безжизненной, мрачной. Иногда во время обычного разговора у нее дергался глаз или дрожали губы. Когда ее вызывали выступить перед классом, она повторяла одну и ту же фразу снова и снова или произносила ее задом наперед без всякой причины. Если ей удавалось завязать дружбу, она разрушала ее ложью. Ее выдумки были настолько необычными, настолько ошеломляющими в своей нереалистичности, что девочки стремились с ней не сближаться, это оправдывалось тем обстоятельством, что Айрис сама не могла определить, где заканчивается действительность и начинается вымысел. Хуже всего было то, что она мочилась в постель. Матрона обтянула ее матрас полиэтиленом, но не разрешила стирать ее простыни чаще, чем раз в неделю, и в результате от Айрис постоянно пахло мочой.
Долгом Евы было защищать младшую сестру, помочь ей ассимилироваться, быть с ней, чтобы та не чувствовала одиночества. Но на самом деле она относилась к ней с той же опаской, что и все остальные. Когда девочки осторожно обходили Айрис, Ева следовала их примеру.
– Это же твоя сестра? – спрашивали у нее.
– К сожалению, – говорила Ева и шла дальше, не оглядываясь.
Дома Ева могла терпеть Айрис, но в Маунтфилде она обнаружила, что презирает ее. Айрис сдерживала ее, не давала ей как следует влиться в жизнь. Айрис была связующим звеном с тем хаосом, который творился в жизни родителей. От нее нужно было избавиться.
Однажды утром староста общежития Айрис разбудила Еву и сказала, что Айрис упала с кровати. Такое случалось довольно часто, но в этот раз на простынях была кровь.
– Я думаю, у нее пошла кровь из носа.
Придя к Айрис, Ева обнаружила, что та сидит на стуле у кровати в оцепенении. Язык у нее распух, по подбородку, ночной рубашке, наволочке и простыне была размазана кровь.
– Господи, что ты наделала, Айрис?
Ева подошла, чтобы рассмотреть ее.
– Это не из носа. Ты прикусила свой чертов язык.
Айрис мгновение смотрела на нее безучастно, а потом ее вырвало прямо под ноги.
Ева и староста отпрянули, чтобы их не забрызгало. Отвернулись, чтобы не видеть.
– Что будем делать? – спросила староста.
– Оставь это мне, – сказала Ева.
Пятна на постели скрыть было невозможно, но можно придумать историю, которая бы их оправдала. Например, ее первые месячные. Десять лет – не так уж и мало. Трудно объяснить, как кровь оказалась на ее груди и наволочке, но, проявив немного воображения, можно было представить это как мелочь.
Но в итоге Ева не стала рассказывать учителям выдуманную историю. Она сказала им правду, что ее сестра прикусила во сне язык, что могло значить лишь одно.
Как только Айрис исключили («Айрис – добрая девочка, которая добивается хороших результатов, прикладывает усилия, но она стала представлять опасность для себя и других, эту ответственность страховка не покроет, ее придется отправить домой…»), все, что в Маунтфилде Еве не подходило, стало ее устраивать. В этом огромном мире у нее нашелся дом. Наконец-то она могла расслабиться. Она была со своими подругами.
* * *
Макс устало провел пальцем в уголке глаза. Рассмотрел кусочки засохшей слизи, попавшие на кончик пальца. Смахнул их большим пальцем.
– Итак?
В голове Евы промелькнул образ улыбки красивого мужчины. – Я не думаю, что могу вернуться в группу, – сказала она. – Пока нет. Неужели они не могут обойтись без меня еще пару дней?
Сайрил постучал по часам, напомнив о времени.
Макс кивнул и надел очки.
– Послушай, Ева, я понимаю, что ты делаешь. Не думай, что я не понимаю. Ты оказалась втянута в события и не хочешь жертвовать своим опытом ради других. Но ты должна понимать, что если ты начинаешь какое-то дело, особенно если считаешь себя лидером, то должна доводить его до конца.
– Никаких лидеров не предполагалось.
– Но он ведь был? И, боюсь, им была ты.
– Может, я не хочу.
Макс пренебрежительно махнул на нее рукой:
– Уф!
Он отошел к окну.
Ева и Сайрил смотрели на него, а он разглядывал крыши.
– Каждый раз, когда я тебя вижу, – сказал он, не оборачиваясь, – ты становишься все больше похожа на свою мать, знаешь? Она была такой же. Хотела того и другого. Я с вами и я одна. Я сверху и я снизу. Я богачка и я коммунистка. Я из Вест-Энда и я радикал. Но это невозможно, разве ты не видишь, Ева? Впереди или сзади, avant или arrière, нельзя быть в двух местах одновременно, нужно делать выбор. Я говорил твоей матери: «Ты не всегда будешь на этом месте, все меняется, но сейчас ты должна понять, где ты находишься, и быть там. Если ты этого не сделаешь…» Ну, Ева, ты знаешь, что случится, если ты этого не сделаешь. Не забывай уроки…
– Брака моих родителей?
– Я хотел сказать: «театра твоих родителей». Но раз уж ты об этом заговорила, то и брака тоже. Игры, в которые мы играем, могут развалиться очень быстро и очень легко.
«Отвали, Макс, – хотела сказать она. – Отвали и оставь меня здесь, где я счастлива. Скажи „Уэрхаузу“, чтобы они шли своей дорогой. Скажи, что без меня им будет лучше».
Вместо этого она сняла куртку с крючка, печально оглядела офис, поблагодарила женщин за то, что они ее приняли, и вслед за Максом вышла за дверь.
Марш должен был пройти от площади Сорбонны до завода «Рено» в Булонь-Бийанкуре. То, что началось как забастовка на «Рено», переросло в полномасштабную оккупацию. В Латинском квартале активно обсуждался вопрос о том, как лучше всего поддержать рабочих «Рено»; было разработано множество предложений, но никакие согласованные действия не предпринимались. Наконец, в ответ на слух о том, что флики планируют вечером выгнать с завода оккупировавших его людей, Комитет по связям между студентами и рабочими обратился с призывом к международной бригаде, которая должна была отправиться на помощь забастовщикам и, если потребуется, сражаться вместе с ними.
– Не знаю, – сказала Ева, когда они пришли на место встречи. – Наше место на заводах? Мы себя не обманываем?
– Что ты имеешь в виду? – спросил Макс. – Ты разве не маоистка?
– Да, но…
– Разве люди вроде тебя не должны идти на фабрики, по мнению самого Мао?
– Вряд ли это то же самое.
– Почему?
– Потому что это Европа, так? Когда богатых в Китае отправляют на фабрики, они остаются на фабриках! У них отбирают их богатство, и они становятся такими же рабочими, как и все остальные. Изменения в Китае не поверхностные, как здесь. Они системные. Тотальные.
Макс шел, обнимая Сайрила за плечо. Теперь другой рукой он обнял Еву, образовав линию, которая с трудом продвигалась по оживленному пути.
– Вполне возможно, Ева, но то, что происходит на заводе «Рено», имеет большое значение. Для нашей жизни здесь, в Европе. Было бы преступлением не установить контакт.
– Верно. Я просто не уверена, что это что-то изменит.
– На самом деле ты же так не думаешь?
– Может быть, думаю.
Альваро и трое оставшихся членов «Уэрхауза» ждали у закрытого киоска возле Люксембургского вокзала. Были одни мужчины. Никто из женщин не остался, и Ева их не винила. Эта революция, как и все революции до нее, была мужской игрой. Принадлежать к ней – значило быть женщиной мужчины.
Заметив, что к ним приближается Ева, члены группы переглянулись, пробормотали друг другу предостережения и отвернулись.
– Привет, – сказала она.
Альваро обернулся, и его лицо, говорившее за всех, вспыхнуло от ярости.
– Я знаю, – произнес Макс, вступая в разговор, – что вам нужно кое-что уладить. Я поговорил об этом с Евой, и она обещала объясниться и искупить свои грехи. Но могу я предложить повременить с этим до окончания марша или по крайней мере до того, как мы тронемся в путь? Мы уже опаздываем, завод «Рено» находится на окраине, я понятия не имею, как туда добраться и по какому маршруту они пойдут. Я не хочу их пропустить или заблудиться.
Изображая безразличие – фыркая и пожимая плечами, группа отправилась в путь в темпе Макса. Альваро держался на шаг позади, Ева – на два. Прибыв на площадь Сорбонны, она наконец нашла в себе смелость коснуться спины Альваро.
– Привет, – сказала она.
Он отшатнулся. Смахнул ее руку.
– Не надо.
– Прости.
– Оставь. Ты же знаешь, что все кончено.
Она поколебалась. Знает ли она? Может быть, знает.
– На этот раз навсегда, – сказал он.
– Ох, Альви, ты всегда так говоришь.
Отстранившись от нее, Альваро проталкивался среди собравшихся, следуя за белым платком, который Макс поднял над головой, прокладывая себе путь к центру. Ева неохотно последовала за Альваро.
Толпа, насчитывающая несколько тысяч человек, состояла в большинстве своем из мужчин, в основном – юных. Одна или две девушки, как талисманы, взгромоздились на плечи своих парней. Среди танцев и приветствий то и дело мелькало женское лицо. Изредка из моря красивых причесок выныривал взрослый мужчина. Но все остальные – мальчишки. Нежные мальчики, хорошие мальчики, плохие мальчики, своенравные мальчики, потрясенные мальчики, испуганные мальчики. Мальчики, которые хотели забыть о том, что они взрослые. Мальчики-маоисты, мальчики-троцкисты, мальчики-анархисты, мальчики-либертарианцы. Группы от двух до двадцати человек, качающиеся рука об руку. Перекрикивающиеся через площадь или открытые окна. Воодушевленные, но с озабоченными лицами. Гремят громкоговорители. Летают из рук в руки листовки. Развеваются транспаранты. Поднимаются и опускаются плакаты. А в центре всего этого мальчики, скандирующие:
– Профессора, вы старики!
И:
– Мы существуем! Мы здесь!
И хотя им казалось, что все это спонтанно, они ни на минуту не забывали о публике, для которой выступали: о глазах своих сверстников, фотообъективах, телекамерах, на которые, естественно, они направляли свою спонтанность, рефлекторно осознавая символический потенциал каждого не сделанного, равно как и каждого сделанного ими жеста. Впечатленные серьезностью, остерегающиеся излишнего смеха, хранящие в устах невысказанные вопросы.
Это было самое красивое политическое мероприятие, которое могла представить себе Ева. Оно было похоже на золотой век. Увидев его однажды, ей уже не нужно видеть ничего другого. Великолепно. Однако сверху, в небесах, черные тучи ядерного апокалипсиса никуда не делись, а внизу, в животе, она чувствовала что-то вроде стыда за то, что находится здесь: она не студентка и не представительница традиционного рабочего класса; она слишком старая, чтобы быть новой гвардией, и слишком молодая, чтобы быть старой; она одна из немногих женщин: разве здесь ее место? Она была маоисткой, поэтому знала, как должна выглядеть, что должна делать, но если бы она присоединилась, если бы я стала скандировать и трясти кулаками, действительно ли это была бы я?
Наблюдая за затылком Альваро – небольшим диском бледной кожи на макушке, где преждевременно начали редеть волосы, – она подумала, как часто лежала, прижимаясь носом к этой голове, вдыхая исходящий от него запах шампуня с ароматом мускуса и миндаля. По ночам обнимала его сзади, в позе, в которой, по его словам, ему было комфортно, и часами с ним разговаривала. В своей близости они подражали могущественным французским интеллектуалам. Говоря об искусстве, литературе и кино, они всегда старались смотреть на политический аспект. Они понимали, что их образ жизни и взгляды ставят их в глазах большинства левее левых, но не могли точно определить, к какой части спектра принадлежат, поэтому так много говорили. Они не читали Ленина и не продвинулись в трудах Маркса дальше «Манифеста», но знали своего Мао; она была в этом уверена. На ошибках ее родителей они научились не вступать в официальную Коммунистическую партию и не вестись на все, что говорят русские, хотя они внимательно следили за высказываниями небольших политических групп, маоистских ячеек, и принимали любые формулировки, которые звучали примерно так, как надо.
Но ярость их была прикована к лейбористскому правительству Великобритании – за его отказ проводить сколь-нибудь социалистическую политику и за поддержку американской войны во Вьетнаме. Они мечтали дать волю этому чувству и обратить его на пользу, чем и занимался «Уэрхауз». Но теперь, когда они стали частью этого великого события, причем во Франции, они чувствовали разочарование. По крайней мере она. Ева думала, что Альваро чувствует то же самое. Они не могли винить в этом саму революцию. Она была больше и прекраснее, чем все, что они могли пожелать. Дело могло быть только в том, что они были разочарованы в себе, друг в друге.
Действительно ли мы те, кем себя считаем?
После того как человек, ставший за ящик, проревел в мегафон короткую речь об оккупации «Рено», толпа двинулась прочь, слившись в поток при пересечении бульвара Сен-Мишель, и вышла на улицу Вожирар. Они шли под транспарантом, подготовленным маоистской фракцией:
ТЕПЕРЬ СИЛЬНЫЕ РУКИ РАБОЧЕГО КЛАССА
ДОЛЖНЫ ВЗЯТЬ ФАКЕЛ ИЗ ХРУПКИХ РУК СТУДЕНТОВ
Когда они прошли мимо оккупированного «Одеона», к ним присоединились еще несколько сотен человек, вызвавших громкие аплодисменты.
– Улицы наши! Пойдемте с нами на «Рено»! – кричали они зевакам, направляясь по улице Вожирар в сторону рабочих кварталов на юго-западе.
Ева чувствовала себя одиночкой на карнавале. Она намеренно держала дистанцию от Альваро и остальных, но старалась не терять их из виду. Тем участникам марша, которые подходили к ней, предлагали сигареты, заигрывали, пытались продать «Юманитэ Нувель» [13], она вежливо, но твердо отвечала:
– Нет, спасибо.
Время от времени Макс поворачивался назад и говорил что-то вроде:
– Видите мужчину с носом? Нет, не смотрите сейчас! Это кинорежиссер Ги Эрно. У него хватило наглости оказаться здесь, с его-то фильмами.
Когда они прошли семь километров до Исси-ле-Мулино, уже смеркалось. Они двигались по плохо освещенным улицам, обходя горы мусора, затыкая носы от вони, обращаясь к людям, которые толпились в дверях бистро, с новой силой подпевая алжирцам, которые выстраивались вдоль дороги.
– Да здравствует Фронт Освобождения Алжира! – кричали маоисты.
Арабы с опаской наблюдали за происходящим, некоторые улыбались или смущенно кивали. Никто не присоединился к маршу.
Демонстранты пересекли Сену, и когда они приблизились к площади, за которой находился завод «Рено», их сердца бешено колотились. Это волнение заражало и Еву, даже в одиночестве она поддалась ему. Она подбадривала остальных, пела и порой бессвязно кричала; ей это было приятно.
На другой стороне площади, преграждая путь, стоял грузовик с громкоговорителем. Наверху стоял представитель Коммунистической партии.
– Спасибо, что пришли, товарищи, – говорил он в свой новенький микрофон. – Мы ценим вашу солидарность. Но, пожалуйста, без провокаций. Не подходите слишком близко к воротам завода. Если приедет полиция, не провоцируйте ее. И поскорее возвращайтесь домой. В ближайшие дни вам понадобятся все ваши силы.
Насмехаясь и издеваясь над мужчиной, заглушая его слова взрывами «Интернационала», участники марша двинулись мимо грузовика, обтекая его борта.
– На хуй Сталина! – крикнул мужчина рядом с Евой, когда они проходили мимо.
Еве это понравилось. Она засмеялась, захлопала в ладоши и присоединилась:
– На хуй советские репрессии! Да здравствует председатель Мао!
Дойдя до фабрики, участники марша стали стучать по металлической ограде и трясти цепи, запиравшие ворота. Снаружи были видны два здания: слева трехэтажное, справа двухэтажное. В том, что повыше, горел свет. В окнах и на крыше виднелись группы рабочих. Некоторые сидели на подоконниках, свесив ноги.
– Заводы – рабочим! – кричали участники марша, поднимая вверх сжатые кулаки.
Рабочие махали руками и кричали в ответ.
Десять, двадцать раз этот лозунг прозвучал на площади. Когда наконец он стих, раздалось громогласное ликование: контакт был установлен.
Несколько рабочих подошли к ограждению, чтобы поговорить. Альваро фотоаппаратом Макса снимал студентов, передававших через решетку бутылки пива, сигареты и экземпляры «Сервир ле пёпл» [14]. Еве приятно было видеть его за этим занятием. Она подумала, что он выглядит привлекательно, и ей стало немного его жаль.
Участники марша стали расспрашивать рабочих о том, что требуется находящимся внутри и чем они могут помочь. Они интересовались, почему ворота заперты, в то время как в Сорбонне двери открыты для всех. Могут ли рабочие пропустить студенческий контингент? Рабочие отказались, сказав, что надо защищать машины. Участники марша стали настаивать, говоря, что несколько студентов в сопровождении забастовочного комитета не смогут ничего повредить, и рабочие, поколебавшись, согласились предложить эту идею вождям оккупации.
Вслушиваясь в этот спор, Ева обратила внимание на скрытое темнотой низкое здание справа. Чтобы помешать полицейской облаве, лампы на территории фабрики были сняты или разбиты, поэтому разобрать что-либо было трудно, но на фасаде здания висели два больших полотнища, а на крыше высилось какое-то сооружение. Тут и там виднелись темные фигуры. – Что это? – спросила она.
– Сюрприз, – ответил Макс.
Она бросила на него взгляд:
– Что за сюрприз? Дай угадаю, что-то связанное с Дорис?
Он приложил палец к губам:
– Тсс. Просто подожди и увидишь.
На макушке у Макса волос совсем не осталось. Те, что сохранились по бокам, он отрастил и зачесал в форме буквы S, которая шла над ушами и загибалась вверх на середине шеи. Еве показалось, что он постарел раньше времени. Питер Пэн, у которого внезапно прибавились годы. Возможно, он показался ей таким потому, что сейчас – прямой, степенный, стоящий наравне с мальчишками вдвое моложе и выкрикивающий лозунги, которые он когда-то, будучи членом партии, глубоко не одобрял, – он не мог не олицетворять несовместимость старого и нового поколений левых. В общении с молодыми активистами Макс из кожи вон лез, чтобы показать, что не все социалисты предыдущих поколений были им враждебны. Он, например, утверждал, что был на стороне контркультуры и ее войны против коррумпированной технологии, встраивающей людей в цикл производства и потребления. Он оставил позади старый стиль левой политики, который полностью признавал принцип большого количества потребительских товаров для всех и мертвящий конвейер, который их производил. В отличие от большинства бывших товарищей по партии, он больше не верил, что наличие элит – просто факт жизни. Он был одним из немногих представителей старой гвардии, кто носил с собой сборник цитат Мао и публично призывал к полной победе Вьетконга, а не просто выражал желание заключить мирное соглашение.
Но – она не могла этого не заметить – его взгляды выдавали более глубокое убеждение. Оно заключалось в том, что Европа после войны стала страной блаженных. Другими словами, если европейцы несчастливы, то только потому, что они еще не осознали своего счастья. Отсутствие конфликтов, уровень комфорта, возможность выбора и степень социальной защищенности, недоступные для всех, кроме самых богатых, в предыдущие эпохи, – Макс втайне верил, что пока такое положение будет сохраняться, крупные социальные потрясения в Европе на повестке дня стоять не будут. За массовыми демонстрациями, какими бы впечатляющими они ни были, не последует революция. – Макс, почему ты никогда не работал с «Уэрхаузом», как работал с Дорис?
– «Уэрхаузу» я не нужен, – сказал Макс. – Вы отлично справляетесь сами.
– Значит, Дорис ты нужен?
В качестве помощника Дорис Макс большую часть времени проводил, рыская по Европе в поисках мест – галерей, площадей, поездов, общественных туалетов, в которых она могла бы устраивать свои перформансы.
– Дорис не нужен никто. Так вышло, что мы в художественном плане видим друг друга и хорошо работаем вместе. Просто так получилось.
– Но почему всякий раз, когда мы просили Дорис поработать с нами, она отказывалась?
– Не могу сказать тебе. Она сама принимает решения.
– Я уверена, что, если бы ты сказал ей, что работать с нами – хорошая идея, она бы согласилась.
Чтобы согреться, Макс закрутил шарф крест-накрест на груди и накрыл его отворотами своей куртки. Он положил руку на талию Сайрила и попытался притянуть его к себе. Покраснев, Сайрил оттолкнул его. Макс засунул отвергнутую руку в карман. – Честно говоря, Ева, ты преувеличиваешь мое влияние на Дорис. У нее есть своя голова. Она художница, а я просто ее… как бы ты меня назвала?
– Ментор?
– Так далеко я бы не заходил. Скорее я ее помощник.
– Но она тебя слушает.
– Не во всем. Она отвергает столько же, сколько и принимает.
– Ты думаешь, это хорошая идея – коллаборация?
Макс наблюдал за Альваро, который стоял спиной к перилам и фотографировал происходящее.
– Надеюсь, твой бойфренд присмотрит за моей камерой.
Она ткнула Макса в ребра:
– Ты не ответил на мой вопрос.
Он обнял ее. Поцеловал в макушку.
– Дорогая Ева. Ты такая милая.
– Макс!
– «Уэрхауз» и Дорис делают разные вещи. Группы – не тема Дорис, да, признаюсь, и не моя тоже.
– Очень жаль. И немного несправедливо, если тебе интересно мое мнение.
– Ничего несправедливого здесь нет. Если что-то не происходит, значит, этому не суждено случиться. Ты не можешь заставлять людей быть в твоей банде. Я думал, ты ненавидишь Дорис.
Ева смотрела, как Альваро переводит объектив на других членов «Уэрхауза». Они отвернулись, чтобы не попасть в кадр.
– Я уже не ребенок. Дни, когда я ненавидела Дорис, давно прошли.
Макс искренне улыбнулся ей.
– Рад слышать это, Ева. Театр твоих родителей, те дни, это был бардак, безусловно. Наверное, вам было нелегко. Часть ответственности за произошедшее должна принять Дорис. И, честно говоря, я думаю, что она ее приняла. Но помни, что Дорис тогда тоже была молода. На самом деле ребенок, как ты и твоя сестра. Если ты можешь научиться воспринимать Дорис не только как…
– Шлюху-кокни?
– Именно. Если ты сможешь это преодолеть и посмотреть на нее как на современницу, одну из своих ровесниц, то увидишь, какой прекрасный это человек. И как она талантлива.
– Я пыталась установить с ней контакт. Много раз.
– Через отца? Полагаю, он запретил ей приближаться к тебе.
– Она не отвечает на мои звонки. Когда я приезжаю увидеться с папой, она уходит из дома или идет в другую комнату. – Я поговорю с Полом. Наверное, это из-за него. Если бы Дорис была предоставлена сама себе, я сомневаюсь, что у нее возникли бы сомнения по поводу встречи с тобой.
* * *
Впервые Ева встретилась с Дорис в пятьдесят шестом. На вокзале Виктория субботним утром в конце июля, в день ее возвращения из интерната на летние каникулы. Ей не хотелось возвращаться домой, если только здоровый человек мог назвать домом то место, куда она возвращалась. Она успела получить от матери письма, в которых та рассказала, чего ожидать. Фабрика в Сомерстауне. Пансион для пьяниц. Ее семья и ансамбль актеров живут вместе под одной протекающей крышей. Они называют это театром «Восточный ветер». Она уничтожила письма и не посмела рассказать об этом никому из своих подруг, даже чтобы доказать им, насколько сумасшедшей была ее семья – неудивительно, что у ее сестры были проблемы! – ведь она уже решила возненавидеть свой новый дом и, лишь увидит его, потребует, чтобы ее отправили жить к бабушке и дедушке в их новый дом в пригороде – пригороде, одно упоминание которого вызывало у ее родителей апоплексический удар.
Она сошла с поезда и потащила по ступенькам свой чемодан: тук-тук-тук. Поставила чемодан и оглядела платформу. Толпа вокруг нее зашевелилась и начала двигаться: сначала как отдельные маленькие части, потом – как единое целое. Она стояла на месте и смотрела на поток людей – девушки из Маунтфилда выделялись своими ярко-синими пиджаками, – они приближались к ней и проходили мимо. Она физически ощущала их безразличие: как холодная вода стекает по коже.
В ужасе перед неизбежным она прошла долгий путь до турникетов. В зале ожидания она не могла найти свою семью: ни родителей, ни дядю Саймона, ни Макса – никого. Она ходила кругами, оглядываясь по сторонам; ее чемодан скреб о землю. Ей не приходило в голову читать таблички с крупно выведенными именами, которые держали таксисты и шоферы: эти таблички предназначались не для нее – она была девушкой из Маунтфилда, но не такой девушкой из Маунтфилда, поэтому они были для нее невидимы. И только когда кто-то тронул ее за плечо:
– Ты же Ева, да?
Она прочитала буквы Е-В-А-Т-У-Р-Л-О-У, написанные черным на коричневой картонке, и женщину, на самом деле девушку, которая махала табличкой вверх-вниз, чтобы привлечь ее внимание.
– Я подумала, что это можешь быть ты, ты выглядишь в точности, как твоя мама, ты это знаешь? Я Дорис, ассистентка твоего папы в театре.
Ева закрыла глаза и отвернулась, чтобы скрыть то, что, должно быть, отражалось на ее лице. Она повернулась и поняла, что заметила Дорис раньше, когда та поднималась на платформу; она притягивала взгляд Евы, и теперь, когда они стояли близко, Ева увидела, что Дорис красива. Издалека она не казалась такой, оттуда ее блеск был окутан туманом, и Ева подумала, как несправедливо, что светлые волосы предпочитают темным, это заставляет нас тянуться к скучной вещи, которую называют красотой, и мешает разглядеть нечто более яркое, что скрывается глубоко внутри. У Дорис были угольно-черные волосы и челка чуть выше бровей. Глаза были подведены темными линиями, из-за чего казалось, что она не выспалась. У нее был выдающийся нос с едва заметной горбинкой. На ней не было никаких украшений, но она была накрашена, причем слишком сильно, что было зря – она в этом не нуждалась. Возможно, она не понимала, как выглядит; возможно, она отказывалась в это верить. Ева подумала, что ей, вероятно, не хватало в жизни женщины, которая могла бы дать совет.
– Твои мама и папа просили извиниться перед тобой, что не смогли приехать сами. У них сегодня весь день репетиция.
Она говорила на кокни [15], и один из ее передних зубов выдавался так сильно, что свистящие звуки получались с придыханием. Это впечатлило Еву, но также вызвало приступ негодования и ненависти.
– Не бери это на свой счет, ладно? Они просто не смогли выбраться.
Несмотря на напор чувств, Ева смогла, как обычно, пожать плечами, показывая: «Мне все равно, кто меня заберет. С таким же удовольствием я проделала бы обратный путь сама».
– Как мы отсюда поедем? – спросила она. – На такси? На автобусе я не поеду.
Дорис подняла чемодан и сделала вид, будто он очень тяжелый.
– Не переживай. Я за рулем. Сюда.
Дорис вывела Еву с вокзала. Та шла на шаг позади и наблюдала за движениями ягодиц Дорис под легкой летней юбкой и едва заметными сокращениями мышц на голых икрах. На протяжении многих лет Ева видела отца в компании разных девушек. Она помнила, как он выходил с ними из такси, проходил через комнаты или двери, держа руку на локте девушки, поднося свои губы к ее уху. На вечеринках и в пабах, в фойе и гардеробных он случайно касался девушек ногами, волосами, рукавом и даже коленями. Это вызывало у них ответную реакцию – смех, румянец, нежные шпильки, «веди себя прилично!» – он делал вид, что ничего не замечает. С раннего возраста Ева без всяких объяснений знала, что они были любовницами ее отца. Инстинктивно она знала, что ее долг – ненавидеть их. Но это была абстрактная ненависть, которую она не могла осознать, потому что ее никогда не знакомили с девушками, она не знала, откуда они взялись и кто они такие, они были призраками, размытыми и невесомыми, и исчезали из поля зрения так же быстро, как и появлялись; всегда, когда они исчезали, она надеялась, что они не вернутся, и они никогда не возвращались. Но теперь перед ней было лицо, которое она ненавидела, и это лицо было прекрасно, а голос был прост, силен и естественен, и, казалось, он говорил: «Твой папа дал мне работу, так что я останусь здесь на некоторое время, нравится тебе это или нет». Она почувствовала прилив болезненных эмоций, которые, должно быть, были похожи на ненависть, отлитую в бетоне: более сложную, чем можно было предположить, и более всепоглощающую.
Они вышли на Лоуэр-Белгрэйв-стрит, где у тротуара стоял крошечный по сравнению с другими машинами оранжевый «Мессершмитт» [16].
– Это он? – спросила Ева.
– Не «Ягуар», – ответила Дорис, – но экономит бензин.
– Нет, не-а.
– Какая разница, если он ездит?
– Есть разница. Я в это не сяду.
Дорис откинула дверь и жестом пригласила ее залезть внутрь.
Ева засунула язык за щеку и посмотрела на дорогу. Ей казалось, что родители захотели ее унизить. Громко вздохнув, а затем изобразив, что втягивает живот, она забралась внутрь. Оттого, что пространства было немного, она села так, что юбка задралась до бедер, а колени почти касались сиденья впереди; это было ужасно.
Дорис положила чемодан Еве на колени. Забралась на водительское сиденье.
– Готова?
Когда Дорис закрыла крышу, Ева наклонила голову набок, хотя реальной опасности удариться не было. Начав движение, Дорис сказала ей, чтобы она сидела ровно: если слишком сильно наклонится в одну сторону – машина опрокинется. В этот момент Ева подумала, что хотела бы умереть.
Дополнительной пыткой были мысли о том, как обрадовался бы ее отец, если бы его увидели в такой штуке. То, что для другого мужчины было постыдно, его привело бы в восхищение – он наслаждался бы вниманием. Она представила, как он высовывает руку из крошечного окошка, чтобы аристократично помахать пешеходам: «Ю-ху! До свидания, друзья!»
– Мама умеет водить, – сказала Ева, – а папа нет.
– Да, я знаю, – ответила Дорис. – Когда-нибудь ему придется научиться.
Затем, спустя минуту, она сказала:
– Мой старик разрешил мне водить эту штуку совсем недавно. Учитывая, что я работаю в «Восточном ветре», засиживаюсь допоздна и все такое, он решил, что с ней мне будет безопаснее. Хочешь – бери, сказал он. Раньше он брал меня с собой только на выходные, пускал на несколько минут за руль, а потом мыл машину и ставил обратно в гараж. Мужчины и их машины, не так ли?
Ева слушала этот монолог, положив руки на чемодан и глядя в окно.
– Ага, – сказала она. – Ну, мама во время войны водила фургон. Тогда и научилась.
– Так, значит, думаю, – ответила Дорис, – она – нечто. Твоя мама.
– Ага, – повторила Ева.
«Мессершмитт» раскалился, как духовка. Дорис опустила окно, чтобы впустить внутрь немного воздуха. От ветра капли пота, угрожающе скопившиеся у линии роста волос, начали стекать вниз.
– Ева, дорогая, – сказала Дорис, – может, у тебя под ногами что-то лежит, посмотришь?
Держа на руле правую руку, левой Дорис вслепую порылась в сумке, а затем пошарила по полу.
– Мой папа держит здесь пару темных очков. Не посмотришь, дорогуша? Свет совсем беспощадный.
Ева не двинулась, чтобы ей помочь. Заметив это, Дорис вздохнула, бросила поиски и переключила внимание на более насущную проблему: зудящую от воротника шею. Она наклонилась вперед, выгнула спину и неуклюжим движением освободила плечи от кардигана. На ней была блузка без рукавов, в таких случаях резина сиденья обжигает кожу.
– Ай, говно ебаное, – сказала она.
– Что не так? – спросила Ева, начавшая нервничать.
– Ничего, – ответила она.
Затем:
– Ах ты, свинья, – закричала она на Холборн-Серкус в адрес 513-го автобуса, который воспользовался ее замешательством и пролез вперед, вынудив ее дернуть руль.
Светофор на пересечении Пентонвилл-роуд и Кингс-Кросс дал Дорис шанс собраться. Ева наблюдала, как она разглядывает себя в зеркале на козырьке: круги румян, нанесенные высоко на скулы, хорошо держались, но линии, искусно проведенные на некотором расстоянии от глаз, размылись по краям. Дорис облизала палец и провела им по коже, все более агрессивно работая над пятнами, которые никак не хотели стираться. Тихо извинившись перед отцом, она вытерла почерневший палец о край сиденья.
– Ох, ненавижу косметику, – сказала она, – а ты? Я чувствую себя грязной. Она мне вообще ничего не дает, кроме желания хорошенько вымыться. Как только накрашусь, не могу об этом забыть, понимаешь, о чем я? Она постоянно на лице, как жирная тряпка, я только и жду, когда можно будет от нее избавиться.
Но отец Евы на этом настаивал. «Даже не думай, что ты будешь ходить без косметики, Дорис, – говорил он. – Не сейчас, когда ты работаешь на нас. Нет, нет, ты должна приложить немного усилий. Не надо боевой раскраски, я не об этом. Просто штрих здесь, – он провел пальцем по ее щеке, – и, может быть, здесь – по вискам, и здесь – по губам, чтобы показать, что ты себя чувствуешь, вот и все, ну и что ты готова доказать свою ценность».
Гудок черного «Элвиса» сзади вывел Дорис из ее зеркальной задумчивости и заставил сделать те жесты, точные и жестокие.
– Эта ебаная тачка!
…требуют от своих водителей: нарастить обороты, прежде чем отпустить тормоз; полный газ – и сразу на третью передачу, чтобы проехать Кингс-Кросс и выйти на Юстон-роуд; затем – четвертая передача и сломя голову (Ева закрыла глаза и бессознательно обратилась к своему Богу) – до следующего фонаря на западном углу вокзала Сент-Панкрас, где они должны были повернуть направо на Мидленд-роуд.
Когда они затормозили, Еву так сильно бросило вперед, что она едва не ударилась лбом о затылок Дорис.
– Ох, черт возьми, – сказала Дорис.
Она выстукивала свое нетерпение пальцами по приборной панели и так сильно давила на педали, что у нее стучали коленки.
– Жарко, да?
Она вытянула шею из открытого окна и сделала глубокий вдох.
– Ух, – сказала Ева, – фу.
– Знаешь что, ты права, – отозвалась Дорис и захлопнула окно.
За стеклом оставался город – все еще слишком осязаемый. Отданный на откуп жаре, мухам, от которых невозможно отмахнуться, и жажде, которую невозможно утолить. Температура повышалась постепенно, на протяжении нескольких дней, свет становился ярче, а ветер теплее, как и обещали прогнозы, но перемена, которая теперь ощущалась в полной мере, застала Еву врасплох. Жизнь в Маунтфилде была построена на рутине, датах и расписании, но все шло так быстро – каждый день она проходила тысячу миль, жизнь неслась, словно ураган, – что медленный мир зимы, за которой следовала весна, а за ней – лето, был забыт. И все же сейчас, на Юстон-роуд, в машине отца Дорис, в ее сознание вернулась реальная скорость вещей. Лето, небо, кирпич и камень не собирались для нее меняться, и ее жизнь не станет жизнью другого человека только оттого, что она сама этого захочет. Время тоже не остановится и не даст ей находиться в двух местах одновременно: и здесь, и где угодно, только не здесь.
Когда им наконец уступили дорогу, они на полном ходу свернули на Мидленд-роуд, распугав банду мальчишек, которые выстроились вдоль улицы, чтобы подразнить их:
– О, миссис! Давай сюда! Сбей нас своим феном!
Выбравшись на свободную дорогу, Дорис нажала на педаль газа, и они пронеслись через длинные тени вокзала, под мостом, мимо угольного склада и углубились в террасную застройку Сомерстауна, где вскоре заблудились.
Дорис замедлила ход и прищурилась.
– Прости, – сказала она. – Я не могу найти дорогу.
Она спросила, как ей проехать, у группы ребят, которые слонялись по переулку. Посмеявшись и посвистев, они впятером сопроводили машину, бегая рядом с ней и стуча по крыше, когда нужно было повернуть. Ева опустила голову в воротник рубашки и закрыла лицо рукой.
Строительные леса покрывали две трети фасада «Восточного ветра». Мужчины в касках и комбинезонах двигались среди металлических столбов, а больше всего их было на первом уровне, где к металлической раме прикручивали длинные панели из красного пластика, чтобы сделать навес над главным входом. Дом словно превратился в строительную площадку.
Дорис притормозила, открыла крышу машины и встала на ноги.
– Эй! – закричала она. – Саймон! Ты наверху?
– Господи боже, – прошептала про себя Ева.
Молодые люди со двора, их кортеж, стояли вокруг и смотрели, надеясь понять, в чем дело. Дорис их не прогнала, а Ева побоялась бы это сделать.
– Саймон! Да, привет!
Дрели стихли. Рабочие повернулись посмотреть на них. Саймон поднялся с колен и подошел к краю деревянного настила. Для Евы он был узнаваем по тем чертам, которые отличали его от ее отца. Нос, который скорее расходился по сторонам, нежели указывал вперед. Подбородок не впалый, а с ямочкой. На месте мясистых мешочков – печальные впадины, сбегающие по его щекам. Он был одет в джинсы и жилетку, в которых невозможно представить отца, у него было мощное, крепкое тело, которое, казалось, было одновременно и слабее, и сильнее из-за военных ранений: левая рука ампутирована по локоть, на шее и плечах – замысловатая паутина шрамов.
– Дорис? – ответил он. – А, посмотрите, кто это! Ева вернулась!
В отличие от ее отца, Саймон сохранил йоркширский акцент, с которым, по мнению Евы, он немного переигрывал.
Он помахал культей:
– Уже на каникулы, да?
Она подняла руку, а потом быстро ее спрятала:
– Да, дядя Сай, привет.
– Саймон, – сказала Дорис, – будь добр, откроешь дверь склада?
– Хорошо, – ответил он, – но…
В воздухе он очертил круг, указывая на мальчишек с Кингс-Кросс.
– …кто твои друзья?
– Эти джентльмены показали нам дорогу.
Сверлом дрели он немного сдвинул шлем назад.
– Да? Что ж, джентльменам придется подождать на улице.
Он вручил дрель одному из рабочих и тихо отдал несколько приказов. Спустился по лестнице, перешагивая две ступеньки за раз и держась за внешние перила, чтобы сохранить равновесие. Оказавшись на земле, он снял каску. Вверх взметнулся хохолок каштановых кудрей, которые он быстрыми круговыми движениями взъерошил ладонью.
– Вот и все, ребята, – сказал он, приближаясь к компании с Кингс-Кросс. – Шоу окончено.
Подходя к ним, он тяжело припадал на одну ногу, словно его тело уже не составляло единое целое с его волей.
– Я провожу их отсюда.
– Спасибо, ребята, – сказала Дорис. – Вы чертовски помогли.
Подростки попятились, но не отступили. Став случайными свидетелями непонятной сцены, они все же оказались в нее втянуты, а потому чувствовали, что обязаны накапливать впечатления, чтобы не возвращаться к ним в будущем.
Кивнув, Саймон велел Дорис следовать за ним. Она на первой передаче выехала на дорожку между зданием фабрики и пустырем. Леса над головой создавали впечатление туннеля. Дорис включила фары. Идущий впереди Саймон будто сам излучал свет; его странные очертания казались точными и четкими и были совсем рядом. Ева не любила, когда ее отец жалел Саймона, она считала, что испытывать это чувство к брату ужасно, но сейчас она и сама ощущала жалость. Она заставила себя почувствовать что-то другое. В итоге ее стало обуревать отвращение.
Они вышли во двор, ограниченный стенами фабрики, пустырем и задворками двух террасных домов. Саймон провел ее мимо кучи мусорных контейнеров и ящиков к широким металлическим ставням, которые он грубо, но удивительно ловко отпер и потянул вверх. Войдя внутрь, он включил свет, поманив Дорис за собой.
– Полегче! Здесь ценные вещи.
Внутри валялось еще больше ящиков, а с ними – различные картонные коробки, жестяные сундуки и пустые вешалки для костюмов. На стены опирались куски декораций, обрезки пластика и доски. Со стальных труб свисали фонари, они не работали. – Располагайся здесь, – сказал Саймон, указав на место между фальш-камином и старым диваном.
Места для машины здесь хватало, но открыть крышу полностью не получалось, Саймону пришлось держать ее, пока Дорис протискивалась через узкую щель.
Саймон взял чемодан Евы.
– Давай я понесу.
Они прошли за ним через низкую дверь, затем – по темному коридору, вверх по лестнице и, наконец, в большую комнату с высоким потолком, голыми кирпичными стенами и мезонином. Дорис взбежала по ступенькам наверх и скрылась за третьей из пяти дверей. Саймон провел Еву к новому бару, сооруженному вдоль задней стены. Смахнул пыль с единственного табурета.
– Садись и ничего не трогай.
Ева смотрела, как он поднимается по лестнице и идет к той же двери. Когда дверь открылась, оттуда донеслись голоса, когда она закрылась, звуки стали приглушенными.
Через считаные секунды Саймон вернулся.
– Я сказал им, что ты тут, – сказал он. – Удачи. Встретимся позже, ладно? В школе все хорошо?
Она кивнула.
– Рад слышать.
Он вышел через ту же дверь, через которую они вошли.
Она осталась одна. Тишину нарушал только звук дрелей снаружи. Ева ожидала, что здесь будет много людей, что актеры заполнят все пространство и будут раздражать, но вместо этого оказалась одна в огромной пустой комнате – холодной и сырой, несмотря на июльскую жару, – и это ее раздражало.
– Ева?
Мать опиралась на перила лестницы и смотрела на нее.
– Ты нормально добралась до дома?
После стольких громких мыслей в таком тихом месте голос матери показался ей нереальным. Острое лезвие звука в воздухе. Никакого эха. Ничего лишнего. Актриса.
– Мама?
Мать поманила ее рукой.
– Поднимайся, дорогая.
Пока она поднималась по ступеням, кровь медленно отливала вниз; с каждым шагом голова становилась легче, а ноги – тяжелее. Когда она оказалась наверху, мать сказала:
– Сюда.
И исчезла за дверью, оставив ее полуоткрытой.
Ева постучала ледяными влажными руками.
– Ой, ну, входи уже, Ева, бога ради!
Она бесшумно вошла в студию для репетиций, представлявшую собой большую прямоугольную комнату, одна стена которой почти полностью была занята окнами. Из-за солнечного света поначалу разобрать ничего не получалось. Привыкнув, она увидела на полу временные метки, нанесенные желтой лентой. Судя по блеску и витавшему в воздухе запаху лака, доски были покрыты недавно. Вдоль стен были расставлены стулья; на стене висела большая доска с различными заметками и набросками. В одном углу стояла вешалка с одеждой и ящик с реквизитом, в другом – стол с закусками. Справа находился стол режиссера, на котором стояли несколько пепельниц, часы, башенка из монет, лежали блокноты и ручки. За столом сидели ее отец, Дорис и Макс. Напротив, у стены с окном, стояло пианино, перед которым на низком табурете сидела ее сестра Айрис. Мать стояла на одной ноге рядом с Айрис: одной рукой она держалась за угол верхней деки пианино, а другой вытягивала левую ногу.
В центре комнаты на стуле стоял актер в маске. На полу перед ним, преклонив колени, стоял взрослый мужчина, одетый в яркое шелковое платье поверх обычной одежды и пару туфель, натянутых на носки. Актер в маске декламировал какое-то стихотворение, а в его мольбе слышалось что-то вроде плача. Остальные участники спектакля, двенадцать или тринадцать человек – женщины были одеты в легкие платья и блузки с короткими рукавами, у мужчин были закатанные брюки, платки на головах и овалы пота под мышками, – стояли вокруг в различных наблюдающих позах; некоторые из них подняли маски с лица на голову. Когда Ева вошла, актеры сделали все возможное, чтобы не обращать на нее внимания, но она уже нарушила атмосферу. Еще секунда – и актеры вышли из ролей. Раздался всеобщий стон.
Она слишком весело сказала:
– Привет!
Все повернулись, чтобы ее встретить, – на этот раз уже как надо. И что же они увидели? По сравнению с ними, даже после путешествия по жаре она была опрятной, выглаженной, хорошо уложенной. Ее жакет был застегнут на все пуговицы, галстук – аккуратно повязан. Гольфы были до колен и без складок. На туфлях почти не было следов или потертостей. Единственный непорядок, замеченный Евой в отражении в окне машины, – небольшие завитки растрепанных волос, которые образовывали изящную светлую корону вокруг ее головы.
– Ты здесь! – сказал ее отец.
Намеренно не торопясь, он засунул ручку в раскрытый сценарий и уронил его – шлеп! – на пол рядом с собой. Встал, зевнул, потянулся, провел рукой по брюкам, чтобы разгладить их. Проделав все это, он сказал:
– Это моя старшая дочь Ева.
Среди собравшихся раздалось бормотание.
– Извините, – сказала Ева. – Я не хотела вас прерывать.
– Нет, дорогая, – ответил отец. – Мы рады видеть тебя.
– А… Так что это было?
На этих словах Ева кивнула на Дорис.
Дорис заерзала на стуле.
Отец сжал Еву в объятиях.
Мать закончила растяжку, опустив ногу и покачав ею:
– Добро пожаловать в твой новый дом, любовь моя.
– Добро пожаловать.
Ее мать была полностью в сером, но не ради серости, а ради тщательно подобранной простоты. Ее шелковая блузка была без воротника и свободно висела над облегающими брюками. Украшений на ней не было, кроме серебряных наручных часов и тонкого обручального кольца. Волосы убраны назад с помощью ленты. Это подчеркивало всю сложную форму ее лица.
– Подойди, дорогая, и присядь с сестрой за пианино.
Ева не сдвинулась с места, и мать подошла к ней. Чмокнула ее в уголок рта. Ева наклонила голову в сторону и провела плечом по щеке, чтобы вытереться.
– Пожалуйста, – сказала она. – Не надо.
Мать встала перед ней и осмотрела ее с головы до ног. Ева прищурилась от пристального взгляда.
– Что, мам?
– Просто смотрю на тебя.
– Ну не надо.
Ее мать бесило – и Еве это нравилось, что дочь воспитывается другими людьми. Бесило ее и то, что обучение оплачивали ее родители, бабушка и дедушка Евы; бесило, что они сделали обучение дочерей в интернате условием своих финансовых вложений в театр «Восточный ветер», как будто они покупали Еве и Айрис билет на выход из опасной среды. Но больше всего мать бесило то, что Еве нравился интернат. Что она преуспевала, соблюдая все правила.
– Мам, не напирай.
Ева обошла мать, как огибают досадное препятствие.
– Огурчик, – сказал отец, – надо устроить вечеринку в честь твоего возвращения.
– Ой, пап, не надо.
– Тебе здесь нравится? – спросил он.
Она пожала плечами:
– Нормально.
– Почти как надо, да?
– Правда?
Макс вмешался:
– Послушай, Ева, это моя вина. Можешь винить меня. Твоя мама собиралась за тобой, но я настоял, чтобы она осталась и поработала над этой моей глупой пьесой. Я заглажу свою вину, если ты пообещаешь меня не ненавидеть.
– Меня бук-валь-но единственную не встретили.
Ее мать рассмеялась:
– Честно говоря, я в этом сомневаюсь.
– Единственную. Сраная сиротка Энни.
Ева повернулась к Дорис, ожидая от нее поддержки. Дорис смотрела в пол. Ева махнула на нее рукой и повернулась к слушателям:
– Хотя, конечно, я отчасти этого ожидала.
– Со стороны Дорис было очень мило поехать, когда мы попросили, – сказала мать. – Тебе следует поблагодарить ее, Ева.
Ева разгладила на бедрах юбку и с акцентом из американских мультиков сказала:
– Благодарю вас, Доу-рис.
По мере того как она обращала на себя все больше внимания, ее сестра все сильнее съеживалась. Это позволило Еве легко не замечать ее.
– Не хочешь поздороваться с Айрис? – спросила мать.
Ева, словно по принуждению, повернулась в сторону пианино. Увидев Айрис в таком виде, ссутулившуюся, с синяком на лице, с нечесаными волосами и в не самой чистой одежде, Ева почувствовала что-то вроде стыда. И еще острый укол зависти. – Привет, – сказала Ева.
Айрис в ответ коротко приподняла брови.
Алисса снова попыталась подвести Еву к пианино, на этот раз взяв ее за руку.
– К сожалению, Саймон сегодня занят строительными работами, поэтому он не сможет за тобой присмотреть. Тебе придется сидеть здесь с Айрис и вести себя тихо. Я имею в виду – тихо. У нас будет много времени, чтобы наверстать упущенное за ужином. Я купила торт.
– Погоди, ты хочешь, чтобы я сидела здесь и занималась Айрис? Ты хочешь, чтобы я так провела свое лето? Нянечкой?
Ева вырвалась из рук матери. С насмешливой серьезностью она прошла через игровое пространство и пробралась мимо актеров. Она заглядывала через плечи сидящих, чтобы прочитать, что написано в их сценариях.
– Ева, – сказала мать, – не начинай, пожалуйста.
Ева взяла со стола запасной сценарий.
– Можно, сэр? – спросила она отца.
– Давай, гусенок, – ответил он.
– Положи, – сказала мать. – Мне очень жаль, что так получилось. Так не будет все лето. Мы найдем выход.
– Слушай, просто не обращай на нее внимания, хорошо? – сказал отец. – Ева, садись, где хочешь. Давай вернемся к работе. Из-за всего этого мы теряем время.
Ева плюхнулась на отцовский стул и открыла сценарий.
– Как говорит мужчина, – сказала она, – время – это день-ги.
Отец поднял с пола свой сценарий и сунул его под мышку. Затем огляделся в поисках места, куда бы ему пристроиться. Ева не двигалась, и отец ее об этом не просил. Он прислонился к стене. Поднял руки и задержал их на расстоянии друг от друга. Когда все расселись, он хлопнул в ладоши.
– Ладно, переходим к четвертой сцене. Это ты, Алисса. Вы наверняка уже знаете свои реплики, поэтому попробуйте без сценария. С самого начала.
Пьеса, которую они репетировали, очевидно, была про Китай, потому что с ним было связано все, что было приколото к доске. Страницы китайской каллиграфии. Фотографии китайских городов, китайских коммун и китайской оперы. Плакаты китайской пропаганды. На столе лежала стопка антологий китайской поэзии, Лао-цзы и Конфуция, а также книга, на корешке которой было напечатано одно слово: МАО.
Ева перевернула сценарий. На обложке было написано: ТРИБУНАЛ СИН-СУН. Ниже: ЭПОПЕЯ. Лишняя информация, подумала она, оценив размер и вес книги, лежащей на коленях. Она пролистала ее до конца: более двухсот страниц. Это объясняло, почему Макс выглядел еще более худым, чем обычно; почему на его шее выдавались сухожилия, а у ее основания – кости; почему на его щеках были темные впадины и почему в его ремне была пробита новая дырка, а неиспользованный конец свисал до середины бедра. Так Макс выглядел после своих периодов напряженного письма.
Алисса взяла со стола с реквизитом маску и подошла к краю актерского пространства.
– Нет, не эту, – сказал Пол, забирая у нее маску и давая другую, – попробуй сейчас вот такую.
Этих масок Ева раньше не видела. Они не принадлежали ее родителям – скорее всего, это были маски Макса. Недавнее пополнение его постоянно растущей коллекции драгоценностей. Они определенно соответствовали его вкусу – вырезанные из цельного куска дерева и раскрашенные в переливающиеся цвета, которые делали человеческое лицо похожим на крыло бабочки, одновременно притягивая взгляд и предостерегая от прикосновения; они обладали нервирующей красотой. У той, что сейчас держала ее мать, были золотые лоб и нос, черные щеки, поджатые красные губы, отверстия для глаз, достаточно большие, чтобы просунуть в них палец. Но рта не было – вообще никакого отверстия. Помеха для речи. Китайская.
Ее мать некоторое время изучала внешний вид и текстуру маски. Затем она прижала ее к своему лицу. Перемена поразила Еву: мать растворилась во влажных и блестящих глазах, которые, казалось, сверлили мир.
К ней подошел отец. Завязал сзади веревки.
– Не так сильно, – сказала мать. Ее голос был слышен из-под дерева, но он изменился, помертвел.
Отец, проверив, как выглядит маска, и одобрительно кивнув, вернулся и встал у режиссерского стола за спиной Дорис. Оттуда он сказал:
– Правильно, Алисса. В свое время.
Подвигав подбородком, мать отрегулировала посадку маски. Она провела кончиками пальцев по лицевой стороне маски, как бы запоминая ее черты и принимая их как свои собственные. Глядя вниз через отверстия для глаз, она провела пальцем по линии ленты, обозначающей пространство для игры актеров. Убрала ногу и сделала паузу. Затем шагнула внутрь.
– Нет! – сказал отец. – Иди назад. Чтобы возник театр, достаточно одной секунды. Как только на сцене оказывается кончик носа или палец, история уже рассказана.
Мать вернулась назад. Собралась, встряхнула руками и ногами. Затем, как и прежде, бросилась вперед.
– Снова? Ты ждешь, пока там не окажется все твое тело, прежде чем показать нам, кто ты есть. Я хочу сразу увидеть твой характер. Прежде чем ты войдешь, линии твоего тела уже должны показывать определенное состояние.
Мать вернулась в исходную точку. Ее конечности начали заметно подергиваться.
– Вы не должны думать, – сказал отец, обращаясь ко всем, – что войти в пространство и выйти из него просто. Это требует огромного воображения. А с маской – во сто раз больше.
Мать пошла снова, и на этот раз ей удалось завершить сцену. Ева не могла понять, какая рассказывается история и какой характер должен быть у персонажа ее матери; все, что она могла понять, это то, что ее мать играет какую-то китайскую проститутку, и что у этой проститутки есть какие-то претензии, которые она хочет высказать.
– Хорошо, Алисса, – сказал отец, – все было в порядке. Теперь я хочу, чтобы ты сделала это снова, только на этот раз я хочу, чтобы ты забыла о реализме. Запомни, натурализм – для подделок.
Мать повторила. Те же линии. Те же жесты. Насколько Ева могла видеть, никаких существенных отличий от ее предыдущего исполнения не было.
Закончив, мать встала за пределами пространства для игры, положив руки на бедра и ожидая приговора. Отец окинул ее торжественным взглядом. Склонил голову – церемониально, как перед кем-то немного выше его.
– Алисса, – сказал он, – позволишь?
Он подошел к матери и снял с нее маску. Обошел актерское пространство, держа маску так, чтобы группа могла ее рассмотреть.
– Маска – это не грим, – сказал он. – Вы надеваете ее не для того, чтобы просто пройтись по магазинам. Маской никого не впечатлишь, пока с ней не встретишься, не объединишься с ней. Сделайте ее частью себя, а себя – ее частью. Живите в ней! Маска искусственна, так будьте искусственны! Понимаете, что я говорю? Маска не для того, чтобы за ней прятаться.
Она этого не позволит. Это диктатор, вы должны подчиниться ей. Все, что вы делаете, служит ей. Если вы ее не уважаете или используете неправильно, она раскроет все ваши слабости и безжалостно вас осудит.
Дойдя до режиссерского стола, он положил правую руку на плечо Дорис. Наклонился, чтобы лучше рассмотреть тетрадь девушки.
– Я ничего не забыла?
Дорис подняла блокнот и указала на него ручкой. Макс наклонился, чтобы взглянуть, хотя он это сделал со сложенными руками и скептическим хмурым взглядом.
– Хм-м, – промычал ее отец, – хм-хм…
– Что? – спросила мать. Ее руки все еще лежали на бедрах.
Отец поглаживал спину Дорис.
– Дорис сделала здесь несколько весьма, я бы сказал, проницательных наблюдений, – сказал он. – Не хочешь взглянуть, Алисса?
Ева вытянула шею, пытаясь разглядеть, что написала Дорис, но между ней и тетрадью было слишком много голов.
– Да, – сказал ее отец, – это действительно очень интересно…
Крак!
Сначала Ева увидела красное от гнева лицо матери, а затем уже – маску, которую она только что выхватила из рук отца и бросила на пол.
– Моя маска! – сказал Макс, вскакивая на ноги. – Что Пол только что сказал об уважении к маскам?
Мать не обратила на него внимания.
– Можно мне сказать пару слов, Пол? – спросила она.
Все еще держа руку на плече Дорис, отец наклонил голову, как бы желая взглянуть на жену под другим углом:
– Что, черт возьми, с тобой происходит?
– Мне нужна минута. Наедине.
Отец выпрямился. Скривил рот.
– В этом театре дела бывают только одного типа, Алисса. Публичные. Все, что ты хочешь сказать, ты не должна бояться сказать здесь, перед труппой.
Мать язвительно рассмеялась, а затем сказала:
– Хорошо. Сделаем по-твоему.
Она вышла в центр актерского пространства и повернулась лицом к режиссерскому столу. Провожая ее взглядом, Макс вдруг заинтересовался своими ногтями. Дорис сунула конец ручки в рот. Пол убрал руки от девушки и скрестил их на груди. В животе у Евы в предвкушении инцидента закрутился нервный вихрь.
– У меня есть несколько вопросов по поводу того подхода, который ты, похоже, используешь, – сказала мать. – Знаешь, Китай, маски…
– Ты волнуешься из-за масок? Или тебя беспокоит твоя игра?
– Из-за масок.
– Просто, честно говоря, тебе не стоит беспокоиться об игре, дорогая. Англичане всегда работали в основном с голосом. Для нас это вызов – задействовать все наше тело, как я просил. Эта проблема уходит корнями далеко в прошлое, к нашему обучению.
– Меня не волнует моя игра, Пол. Меня беспокоят все эти китайские штучки. В чем их смысл? Я имею в виду, если наша цель – радикальная трансформация театра, она не может быть результатом какой-то художественной прихоти. Мы очень близко подошли к шинуазри[17], разве нет? К тому виду культурного империализма, который мы должны презирать.
– Нет, нет, Алисса. Ты не должна…
Макс встал. Обошел стол и оперся на него.
– Ты не должна так думать. Наша цель – усвоить некоторые аспекты китайского подхода, верно, но для конкретно западных целей. Мы не пытаемся сделать подделку китайского искусства. Скорее, мы выделяем ряд приемов, используемых в китайском театре, и адаптируем их, развиваем.
– Послушай, Макс, – устало сказала мать, – я не пытаюсь подорвать твой авторитет. Я высокого мнения о тебе и твоей работе. Я просто не уверена, что твои мотивы исключительно эстетические. Твои политические симпатии к Китаю – не секрет.
– Это не секрет, Алисса, потому что я их не скрываю. Мы все здесь коммунисты, не так ли? Или, по крайней мере, должны ими быть. Мы все должны быть рады, что в мире есть место, где коммунизм не выродился. Это место – Китай. Я думаю, мы должны говорить об этом. Нет, кричать об этом!
Отец решительно кивнул головой и продолжил:
– Послушай, дорогая, я понимаю твою озабоченность. Мы, ты, я и Макс, принадлежим к тому поколению, для которого надеждой мира, квинтэссенцией революции был Советский Союз. Нам трудно представить, что его место может занять другая страна. Но поколение Дорис, Евы, Айрис не сможет считать Россию ориентиром, как считали мы. После всего произошедшего – нет. Им придется открыть свой разум другим образцам практической реализации коммунизма в разных уголках мира. Так что, может быть, и нам пора совершить скачок воображения. Отправиться за вдохновением в другие места. Возможно, это и есть тест на то, что значит быть революционером сегодня. – Ваша цель – возбудить общественное мнение против России? Потому что я думаю, что именно этого мы должны избегать, особенно сейчас, когда так много людей покидает партию.
Макс печально покачал головой:
– Наше намерение – не осудить Россию, Алисса. Совсем нет. Но ты права, я действительно вижу в Китае единственный выход из ужасной логики блоков, в которой мы застряли. Из этого двухлагерного представления об обществе: Америка против России.
Алисса сложила руки, стоя напротив него.
– На третий путь я не подписывалась, Макс. Когда мы с Полом впервые заговорили о создании этого театра, мы представляли, что на его фасаде будет висеть яркое знамя – красное, коммунистическое. И это значило, и думаю, значит до сих пор, дружбу с Россией. Если вы между собой выработали альтернативную позицию, то будет справедливо, если я, мы, вся труппа, узнаем, в чем она заключается.
Она вскинула подбородок в сторону Дорис.
– Не правда ли, Дорис?
Дорис указала ручкой на пространство между своими маленькими плоскими грудями:
– Я?
– Есть ли здесь кто-то еще с таким именем?
– Эм…
– Как ты относишься ко всему этому?
– Ну, я…
– Поставь себя на мое место. Если бы ты управляла театром, да еще играла в нем, разве тебе не хотелось бы получить некоторую ясность относительно политических взглядов, принятых на сцене и, похоже, вне ее?
Дорис медленно кивнула.
– Полагаю, если бы я была на твоем месте, да, я бы хотела знать.
– Спасибо, Дорис.
Алисса вытянула руку в сторону девушки, как бы представляя ее.
– Видите ли, даже…
– Лично я не понимаю, – встряла Дорис, – как использование китайских масок в спектакле может означать отказ от России. Они необходимы.
Ева перевела дыхание.
Алисса одарила Дорис натянутой улыбкой, затем повернулась на каблуках и медленно пошла к столу с едой, будто налить себе чего-нибудь. Вместо этого она стукнула кулаком по столу, отчего зазвенели все чашки.
– Идите все на хуй, – сказала она. – С меня хватит.
– Алисса, – сказал Макс, приближаясь к ней, – ты должна успокоиться.
– Не подходи ко мне, Макс, – сказала она, подняв раскрытую ладонь, чтобы остановить его. – Ни на шаг.
– Хорошо, хорошо, – сказал Макс, остановившись на месте.
– Просто скажи мне вот что, – продолжила она, – персонаж, которого я играю, эта китайская проститутка Лисинь. Что означает ее имя?
– Принятие нового, – сказал Макс.
– Верно. Знаешь, мне кажется, она и требует чего-то нового. Нового человека, который ее воплотит.
– Что ты имеешь в виду?
– Я имею в виду, что я не буду играть ее.
– Что? Это главная роль! Я написал ее для тебя!
– Да что с вами, мужчинами, и с вашим увлечением проститутками? И почему мужчины, которые к ним не ходят, очарованы больше всего? Особенно квиры?
– Господи, Алисса, – сказал отец Евы, – возьми себя в руки. Послушай, что ты говоришь.
– Я говорю, что Лисинь – это роль, суть которой – сама борьба за роль, не так ли?
– Так можно сказать о любой великой роли, – сказал Макс.
– Ну, тогда я просто выйду и скажу это. Мне все равно, насколько велика роль, я не буду играть гребаную проститутку. Она мне не подходит, я ей не подхожу. Я хочу другую роль.
– О господи! – сказал отец. – Какую?
– Рассказчика, судью.
– Что? Нет, – сказал Макс, – это мужская роль.
– И что? У вас мужчины все время бегают в женских ночнушках.
– Это не одно и то же, – сказал отец.
– Я не говорю, что это одно и то же, – сказала Алисса. – Одного и того же вообще не существует.
– Ты серьезно? – спросил Макс. – Ты это обдумала?
– Да, я это обдумала.
Мать Евы отошла к окну, где в обрамлении пылающего белого дня она произнесла простые слова, которые должны были вызвать последнюю бурю:
– Я хочу быть судьей. И я стану судьей. И на этом все закончится.
– В таком случае…
Пока они спорили, Ева встала со своего места, подняла с пола маску своей матери и зашла с ней в актерское пространство. Все присутствующие повернули лица, чтобы посмотреть на нее.
– В таком случае, проститутку буду играть я, папа. Я покажу маме, как это делается.
Покачав головой и поворчав, отец подошел к ней, протягивая руку:
– Прекрати, Ева, это не игра. Дай мне э…
Мать оборвала его, повысив голос.
– Пол! Ради всего святого. Она просто чувствует себя обделенной. Позволь ей сделать это. Это займет всего минуту. Нам всем не помешает перерыв, не думаете?
Отец надул щеки:
– Ладно, ладно.
Ева встретилась взглядом с матерью, и между ними возникло понимание. Играя проститутку, мать делала, что хотела, а потому ничего не создавала. Теперь Ева делала только то, что могла, и поэтому добилась того, чего от нее требовалось.
Мать помогла ей надеть маску. Внутренняя сторона терлась о скулы. Когда она двигала губами, они прикасались к дереву. Дышать стало труднее. В пространство для носа проникали запахи мужчин.
Мать отошла и уступила ей место.
– Тебе нужен сценарий?
– Нет, я сама придумаю слова.
Стоя на желтой линии, Ева осознала, что на нее смотрят актеры. И Саймон, который вошел в комнату и стоял, упершись ногой в стену. И Дорис, усердно ведущая записи. И Макс, старый дорогой Макс, которого Ева, вероятно, хотела порадовать больше всех. Чего они ждали от нее? Проститутку, вот и все.
Вот она и вошла в этом образе.
Она двигала ногами.
И бедрами.
Она надела норковое пальто и туфли на высоких каблуках.
Дрожащими руками перед отверстиями для глаз она накрасила ресницы.
Но она чувствовала, что это никого не впечатляет.
Она убедилась в этом, оглядев лица.
Поэтому она переключилась.
Проникнуть внутрь. Найти чувство. Увидеть персонажа. Заставить его появиться. Прошлые наставления отца материализовались в ее теле в виде интенций, если не полностью сознательных мыслей. Нарисовать образ тела в пространстве. Замереть на долю секунды. Дать аудитории время, чтобы воспринять изображение. Сейчас, замерев, оживить персонажа. Затем завершить жест. Придать ему ритм, баланс. Избежать медлительности, претендующей на глубину. Но найти время, чтобы все закончить.
Выход.
Хотя она ожидала аплодисментов, стояла тишина.
Отец помог ей снять маску.
– Ну, любовь моя, это было, это было…
Она вытерла лоб, прижала ладони к щекам. Ее лицо изменилось, как будто оно претерпело метаморфозы, чтобы соответствовать маскировке, и теперь, словно привыкая к свободе, возвращалось к привычному состоянию. Как я должна выглядеть? – Как я выгляжу, пап?
С легкой гримасой она отмахнулась от встречной похвалы.
– Да, да, дорогая, ты была очень… как бы это сказать…
– Ты была великолепна, – сказала мать.
– Макс? – спросила Ева. – Что думаешь? В школе я занимаюсь в драматическом кружке. Я практиковалась.
– И это видно, милая, – сказал Макс. – Ты дала нам детали, нюансы. Поистине ты уловила психологию…
– Ха-ха…
Ева будто услышала выстрелы.
– Ха-ха-ха-ха.
Позади нее смеялась Айрис.
– Ха-ха-ха-ха-ха…
И она даже не пыталась это скрыть.
– Ха-ха-ха-ха-ха-ха-ха-ха…
Мысленно Ева отключилась, но в то же время она почувствовала, как ее тело перемещается по комнате и набрасывается на сестру.
– Ха-ха-ха-ха-ха-ха-ха-ха-ха-ха…
Это нужно было остановить. Нельзя было позволить этому продолжаться.
– Ха-ха-ха-ха-ха-ха-ха-ха-ха-ха-ха-ха-ха…
Но даже когда она пнула ногу Айрис и дернула ее за волосы, смех не прекратился. Он перерос в ужасный, истерический, беззвучный вой.
Она схватила Айрис за запястья и попыталась стащить ее с табурета, но Айрис сопротивлялась, упираясь ногами, откидываясь назад и раскидывая руки. Когда они боролись, их четыре руки превратились в две, похожие на движущиеся поршни машины. Они продолжали этот тихий танец – дыхание одной сливалось с дыханием другой, пока мать не встала между ними, не ударила их по рукам, оттолкнула Еву и в суматохе каким-то образом заняла ее положение, схватив Айрис за запястья и пытаясь сдержать ее движения, но у нее не получалось, поэтому в качестве последнего жеста, попытки вырваться она отбросила руки Айрис с такой силой, что Айрис пришлось потереть место удара.
Через мгновение Айрис расплакалась.
Ева наблюдала за происходящим в шаге от них.
Чуть дальше переводила дух мать.
В такт друг другу они дышали и смотрели.
И теперь между ними очутилась Дорис, девушка ее отца, которая, обняв Айрис, сказала Еве:
– Ты что, с ума сошла? Это может быть один из ее приступов!
И, позволив Айрис выплакаться у нее на груди, стала утешать:
– Все в порядке, цветочек. Все в порядке. Это пройдет. Вот так, так.
* * *
Бах!
Фейерверк. Одиночный взрыв над темным зданием завода «Рено» оставил в небе клубы серого дыма. Демонстранты, подумав, что это стреляет полиция, начали в панике разбегаться. Альваро чертил объективом камеры прямые линии в воздухе в поисках источника. Макс взял руку Евы и сжал ее: «Поехали».
Бах! Бах! Бах! Бах!
Друг за другом последовали еще четыре взрыва. Рабочие в здании фабрики прильнули к окнам. На крыше появилось еще больше людей. Участники марша, понимая, что сейчас что-то произойдет, повернулись к заводским воротам, заглядывали через ограждение, поднимались на носки, чтобы рассмотреть что-то за головами стоящих впереди. Повисла тревожная тишина, прошло десять, двадцать секунд, и тут ее нарушила музыка из скрытых динамиков, громкость которой медленно нарастала.
Классическая музыка.
Громче.
Хор.
Громче.
Поют мальчики.
Музыка становилась все громче и громче; она играла в темноте долгую минуту.
Студентов охватило беспокойство. Они чертыхались и шутили. Рабочие, сидевшие на земле у здания фабрики, начали скандировать.
– Что происходит, Макс? – спросила Ева.
– Молчи и смотри, – отозвался Макс.
Когда музыка достигла крещендо, ожила пара проекторов. Полотна, висевшие на фасаде фабрики, засветились ярко-белым светом.
Толпа возликовала: наконец хоть что-то.
Белый сменился вспышками серого и коричневого – четыре-три-два-один, – а затем начали воспроизводиться два отдельных фильма. Слева – кадры бомбардировки Вьетнама. Справа – беззвучное обучающее видео о том, как сделать коктейль Молотова. Это сопоставление вызвало предсказуемо двойственную реакцию. Когда американская бомба падала на вьетнамскую деревню, слышались свист и шипение. Когда самодельную бомбу испытывали на городской стене – смех и хлопки.
Примерно через три минуты под аплодисменты собравшихся фильмы одновременно закончились, и экраны вновь погасли. На смену музыке пришел однообразный механический стук. Включился прожектор, осветивший верхнюю часть здания. На крыше виднелась деревянная конструкция, похожая на поставленный вертикально мегафон. От основания конуса до вершины вела лестница.
Из темноты появилась женская фигура, которая встала у основания сооружения. Ее появление вызвало улюлюканье и свист со стороны рабочих, смех и крики – со стороны студентов: первым, что привлекло их внимание, была коричневая мешковина, диагонально подвязанная веревкой между ее грудей, одна из которых оставалась неприкрытой.
– Как я и думала, – сказала Ева.
– Тсс-с, – отозвался Макс. – Смотри.
Когда Дорис оказалась в круге света, внимание толпы переместилось с обнаженной груди на ее ношу, а крики и свист сменились вздохами и тревожными возгласами. На плече у нее лежал металлический прут, какие используют в строительных лесах. С каждого конца прута свисали автомобильные двери среднего размера: на одной было нарисовано лицо де Голля, на другой – Линдона Джонсона. Сначала Ева подумала, что двери – бутафорские, из картона; напряжение на лице Дорис и в мышцах ее конечностей она приняла за притворство. Но когда Дорис двигалась к первой ступеньке конуса, ее колени подгибались под тяжестью ноши, и Ева поняла, что двери настоящие. Полотенце, лежащее на шее Дорис, нужно было, чтобы защитить плечи от давления прута.
– Это двери одной из заводских машин? – спросила Ева.
– Нет, – ответил Макс, не в силах скрыть своего восторга. – Посмотри на ржавчину. Окна разбиты. Они с баррикад в городе.
Дорис прошла перед конусом к ступеням на противоположной его стороне. Дверь машины с изображением де Голля повисла над краем крыши. Ева затаила дыхание: если бы Дорис оступилась, дверь упала бы на землю, возможно, прихватив с собой и ее.
Дорис быстро преодолела первые три ступеньки, а затем остановилась. Сделала вдох, надув щеки, выдохнула и поднялась на следующие две ступеньки. Снова пауза. По мере подъема ступеньки становились все уже, так что дальше она уже не могла держать прут перпендикулярно по отношению к конструкции. Постепенно, дюйм за дюймом, она медленно поворачивалась к зрителям, пока шест не стал смотреть в их сторону. Балансируя, она склонила вниз левую сторону прута в целях поднять его правую часть, чтобы передняя дверь не задела высоких ступеней. Ева наблюдала за этими манипуляциями с нарастающим беспокойством. Если бы Дорис потеряла опору, то, скорее всего, упала бы вниз и разбилась насмерть.
– Она сошла с ума, – сказала она.
– Вовсе нет, – сказал Макс. – Она здесь самый здравомыслящий человек.
В этой неудобной позе, морщась от напряжения, с мокрым от пота лбом, Дорис поднялась на последние ступеньки. Площадка на вершине конуса была не больше автомобильного колеса. Она поставила на нее правую ногу и стала ждать. Только когда уверилась, что сможет завершить действие, она подняла левую ногу и поставила ее рядом с правой. Оказавшись на вершине, она повернулась лицом к толпе. Двери, прикрепленные к пруту веревками, слегка раскачивались, и ей пришлось напрягать ноги, приседать и замирать, пока они не успокоились.
Половина толпы аплодировала Дорис, представленной на постаменте. Другая половина, которая к этому времени ополчилась против нее, насмехалась и издевалась.
– Что это за хрень? – кричал стоящий рядом маоист. – Упадничество. Порнография.
– Искусство, – сказал Макс себе под нос. – Будущее искусства.
Как только ее груз перестал раскачиваться, Дорис развернулась, чтобы спуститься по ступенькам с другой стороны конуса. Спуск был еще опаснее, потому что ей приходилось сопротивляться тяге передней двери вниз. Если бы она уступила ей хоть немного, та полетела бы к земле, а с ней упала бы и она. Спускаясь, Дорис касалась каждой ступеньки пальцами ног, словно проверяя температуру воды, прежде чем довериться ей.
За время, которое понадобилось ей, чтобы дойти до основания конуса, те из толпы, кто не воспринял ее враждебно, потеряли к ней интерес. Люди возвращались к своим компаниям и прежним разговорам.
– Это все, что она собирается сделать? – спросила Ева, оглядываясь по сторонам.
– Господи, Ева, – сказал Макс. – Перестань беспокоиться о том, что думают другие.
Спустившись на крышу, Дорис снова сделала паузу, глядя на свет. Ее кожа была ярко-красной и мокрой. Ева почувствовала желание забраться наверх, обнять ее, вытереть ей голову и сказать: «Можешь спускаться, все закончилось».
Но ничего еще не закончилось. Дорис направлялась к ступенькам, чтобы подняться по ним второй раз.
– О боже, – сказала Ева, – она идет снова.
– Ага, – ответил Макс.
– Она собирается продолжать?
– Думаю, до тех пор, пока сможет.
Группа рабочих, которые до этого скандировали футбольный гимн, теперь кричали:
– Брось их или съебись!
Некоторые студенты бросали через забор бутылки.
Альваро суетился вокруг бросавших бутылки, фотографируя их разъяренные лица.
– Почему он не снимает Дорис? – спросил Макс. – Он должен снимать Дорис.
– Он снимает зрителей. Разве они не часть всего этого?
Макс раздраженно поджал губы:
– Он не должен поощрять этих идиотов.
Из громкоговорителей разносился барабанный бой. На втором круге Дорис старалась идти в такт ритму, и ей это удавалось. Но на третьем и четвертом круге усталость заставила ее оставить всякую мысль о синхронности и следовать своему собственному ритму. Она ставила вперед то одну ногу, то, порой спустя целую минуту, другую.
Ева посмотрела на Макса.
– Что она будет делать, если выбьется из сил и не сможет идти дальше?
Макс прикусил большой палец:
– Я понятия не имею.
– Нет никакого плана?
– В ее работе есть только две вещи: отправная точка и исполнение. Никаких репетиций. Никаких предопределенных концовок.
– Но когда она поймет, что нужно остановиться?
– Она остановится, когда ее остановят.
– Мы?
– Или ее собственные пределы. Что бы ни случилось…
Сирены.
Крики.
Выстрелы в воздух.
Наконец появились флики.
Они напали сразу с двух сторон: сзади, чтобы согнать толпу на площадь перед воротами фабрики; и с востока, чтобы выдавить ее с площади на улицы к западу. Там бегущих студентов встретили фургоны, которые с визгом ворвались с перпендикулярных улиц и остановились на другой стороне дороги. Ловушка.
Когда в толпу врезались флики, по ней прокатилась волна. Люди вокруг Евы подались вперед. Чтобы не потерять Макса и Сайрила, она сцепилась с ними руками.
– Альви! – закричала она. – Я не вижу Альви!
Сильная волна отбросила Сайрила. Макс отпустил Еву, чтобы протиснуться дальше и схватить его. В Еву врезался какой-то человек, толкнув вперед. Чтобы не упасть под ноги толпе, она протянула руку, схватила стоявшего перед собой парня за армейскую куртку, потащив ее к земле.
– Макс!
– Не дай себя арестовать, Ева. Они тебя депортируют. И не ходи в больницы. Там тоже проверяют.
Сзади кто-то схватил ее за шею и бессмысленно закричал ей в ухо. Чтобы освободиться, она вцепилась зубами в голую кожу предплечья. Кружась на месте, она пыталась понять, что происходит. В том месте, где толпа поредела, она увидела нападающих фликов в развевающихся плащах. Некоторые студенты убегали, другие держали оборону.
Испуганная, боком она пробилась сквозь давку к ограждению. Под ногами чувствовала чью-то плоть. Ухватившись за прутья, она посмотрела на крышу фабрики.
Дорис не прекратила свое выступление. Прожектор по-прежнему горел, а она, как ни в чем не бывало, поднималась по ступеням конуса.
– Дорис! – крикнула Ева, но ее голос затерялся в шуме.
Она поднялась, встав на низкую перекладину ограждения:
– Дорис!
Запыхавшись – это было бессмысленно, она прижалась спиной к прутьям и стала выискивать в толчее Альваро, но его нигде не было видно. Флики, вооруженные дубинками, штыками и прикладами, набрасывались на участников марша с жестокостью, в которую она не верила, когда читала об этом в сводках. Они без разбора кидались на студентов, подбрасывали их в воздух, избивали. Она видела, как в десяти метрах от нее двое полицейских схватили молодую девушку, разорвали юбку и стали прыгать на ее животе и груди, пока ее не вырвало кровью.
– Ты этого хотела, сука? – кричали они.
Слева от Евы группа из пятнадцати студентов образовала сцепку, чтобы создать оборонительную линию. Флики пинали и били их, пытаясь разорвать цепь. Студенты призывали их отступить, присоединиться к ним, вести себя по-человечески. Разъяренные полицейские били их по головам. Тех, кто падал, они оттаскивали к фургонам.
Ева спрыгнула с ограждения и позволила потоку унести себя в сторону западных улиц. Впереди отделилась небольшая группа, направлявшаяся ко второму, более тихому выходу с площади, и она последовала за ними. Копы, заметив их, пустили в ход газовые гранаты. Вместо того чтобы повернуть назад, где их могли поймать, люди решили бежать сквозь дым. Она последовала с ними. Она закрыла лицо джемпером и дышала только ртом. Она бежала, кашляя и отплевываясь, со слезящимися глазами и размазанной мокротой на щеках. Вытянув руки, она натыкалась на людей и деревья. Споткнуться и упасть ей не дал парень, державший ее за куртку.
– Спасибо, – поблагодарила она.
А потом:
– О господи, прости! – Он споткнулся о ее ногу.
Поспешив уйти, она потерла глаза, хотя знала, что делать этого нельзя. Жжение стало таким сильным, что ей захотелось просто сесть, накинуть куртку на голову и заплакать, как это делали другие, но она продолжала идти. Когда она вышла из газового облака, переступая через теряющих сознание людей, сквозь муть в глазах она увидела парня, размахивающего красным флагом и указывающего на открытую дверь. Она пошла к нему под дождем из воды, которую выливали из окон, чтобы очистить воздух.
– Заходи! – кричал парень. – Заходи, пока мы не закрыли дверь!
У двери она на мгновение прислонилась к стене и осмелилась взглянуть назад. Там, где улица пересекалась с площадью, клубился желтый дым. На следующем перекрестке стояла вереница фургонов, в которые затаскивали студентов. На другой стороне улицы Альваро – да, это был он, его избивали. Его голову держали, шею вывернули. Его били по голове и животу. Кровь лилась у него изо рта и носа.
– Позор! – закричала она. – Позор! Позор!
Она оттолкнулась от стены и собралась бежать к Альваро, но в этот момент вереница копов вынырнула из дыма и устремилась вверх по улице, а юноша с красным флагом схватил ее за руку и затащил внутрь.
– Мой парень, – закричала она. – Это мой парень! – И позволила увести себя.
* * *
Дверь захлопнулась. Около двадцати студентов столпились на лестничной площадке, кашляя и отплевываясь. Чтобы не упасть в обморок, они раздавали друг другу пощечины и зажимали головы между ног.
– Надо забаррикадировать дверь, – сказала она. – Они выбьют ее, если мы этого не сделаем.
Студенты равнодушно огляделись вокруг. Баррикаду строить было не из чего.
Парень с красным флагом поднялся по лестнице, она пошла за ним. Он стучал в двери квартир и нажимал кнопки звонков.
– Воды! Нам нужна только вода для глаз!
Но никто не отвечал.
На последнем этаже они обессиленно опустились на ступеньки. Они сидели в тишине, кашляя и переводя дыхание. Было не так уж важно, что никто им не открыл – в квартире им не было бы безопаснее. Из отчетов она поняла, что убежищ не осталось. В любой момент копы выломают дверь и обыщут все квартиры в доме. Любой человек с черными руками или газовыми пятнами на одежде, с синяками или порезами будет арестован.
– Это неизбежно, – сказала она. – Они нас достанут.
– Чертовы фашисты, – сказал парень.
Она поднялась:
– Я не буду трястись здесь, как крыса.
Она побежала вниз по лестнице.
– Стой! Ты куда? – крикнул ей вслед парень.
Протолкнувшись мимо людей в холле, не обращая внимания на их протесты, она открыла входную дверь и выглянула наружу. Не увидев поблизости копов, она поспешно выскочила на улицу. Слева от нее толпа студентов раскачивала застрявший полицейский фургон.
– Долой полицейское государство! – кричали они.
Альваро там уже не было; на земле, где он лежал, остались лишь пятна крови. Через группки борющихся людей она пробилась к площади у завода. По обе стороны от нее раздавались удары дубинками по черепам.
Она попала на площадь через брешь в шеренге, образовавшуюся в результате стычки с группой вооруженных палками анархистов в черном. Студентов на площади уже не было. Ева побежала к воротам, делая широкие крюки, чтобы не попасться разбросанным группам копов, в основном занятых осмотром ран товарищей и телефонными переговорами.
Ворота фабрики были взломаны. Копы заполонили территорию. Рабочих арестовывали, хотя внутри ограды насилия, похоже, было меньше, чем снаружи. Прожектор был выключен. Но Дорис – Ева не могла поверить своим глазам – все еще стояла на своем конусе. На крыше находились и три копа, которые держали конструкцию и приказывали ей спуститься. Она их игнорировала. Неподвижная, с гордо поднятой головой, она все еще держала на плечах железный прут с дверцами машин и казалась Фемидой машинного века – фигурой, которую вот-вот свергнут.
– Дорис! – воскликнула Ева и замахала обеими руками. – Дорис! – повторила она, как бы предупреждая ее, хотя, возможно, на самом деле хотела дать ей знать, что кто-то наблюдает за ней, и сказать: «Я здесь, посмотри и на меня».
У входа на фабрику стояли два копа. Ева подошла к ним с поднятыми руками и сказала:
– Я иностранка.
– Ага, – ответил один из них. – Приезжаете к нам во Францию гадить.
Другой махнул ей рукой:
– Проваливай.
– Ты что, не слышал? Я иностранка. Нарушительница порядка. Заберите меня.
– Отъебись, шмара, – сказал первый, подчеркнув серьезность своих слов прикосновением к своей винтовке.
– А вы не хотите меня арестовать?
Второй рассмеялся. Затем поднял козырек, чтобы она могла разглядеть его ухмыляющееся лицо.
– А ты этого хочешь, проказница?
Ева выдержала его взгляд. Шагнула вперед.
Первый направил на нее винтовку:
– Не приближайся.
Она непокорно сделала еще один шаг вперед.
Второй рассмеялся над ее глупостью и поднял руку, чтобы ударить ее ремнем.
Предвидя его удар, она уклонилась в сторону и, не двигаясь с места, на глазах у одного, если повезет, двух зрителей совершила самый красивый поступок в своей жизни: легкую, почти игривую пощечину копу.
* * *
Ее отвезли в центр задержания – реквизированный легкоатлетический стадион в Клиши. Ее заставили несколько часов под дождем стоять за забором из колючей проволоки. Затем ей отрезали волосы и отвели в камеру – переоборудованную раздевалку размером четыре на шесть метров, в которой находились около тридцати иностранцев, ожидавших депортации. Места было так мало, что все, кто мог, вынуждены были стоять. Туалетами служили расставленные по всем углам ведра; они уже были почти заполнены и оскверняли воздух ужасной вонью. Маленькое окно выходило во двор, куда для избиения приводили французских студентов. Время от времени мимо проходил полуголый мальчик с истерзанными ногами, держась за живот и мочась повсюду.
Она нашла скрюченного Альваро под окном. Его лицо было покрыто синяками и распухло, правый глаз был закрыт. Она растолкала окружающих к их неудовольствию и встала перед ним на колени. Обняла его, прикоснулась к его голове, поцеловала лоб.
– Ох, осторожно.
Он прищурился и посмотрел на нее здоровым глазом:
– Ты в порядке? Они тебя не ранили?
– Жить буду, – ответила она. – А ты?
Он опустил голову ей на руки:
– Просто хочу отсюда выбраться.
– Мы оба.
Парень, стоявший позади нее, начал жаловаться на то, что она без нужды занимает место.
– Отвали, – сказала она, но потом все-таки встала. Прислонилась спиной к стене. Спросила, повернувшись к Альваро:
– Камера Макса?
– Копы ее забрали. Он понимал риск, когда отдавал мне ее.
– Где остальные?
Альваро кивнул в центр комнаты, где сидели трое оставшихся членов «Уэрхауза».
Она махнула рукой, но они сделали вид, будто ее не замечают. – С ними все в порядке?
– Все отлично.
– Они собираются вернуться вместе с нами?
– Вернуться?
– В коммуну в Лондоне.
– Не знаю. Мы не разговариваем. Мы поссорились.
– Из-за меня?
– Дело не обязательно в тебе. Но, да, поссорились из-за тебя. Тебя нельзя винить во всем, вот что я им сказал. Никто не заставлял их ехать.
В камере царила тишина, которую поддерживали люди, умевшие наступать, когда было время наступать, и сохранять спокойствие, когда приходило время сохранять спокойствие. Исключение составляла группа маоистов, которые ходили по комнате, вступали в споры, выискивали ошибки в мировоззрении людей. Ева не могла разглядеть в толпе, но, судя по акцентам, их было четверо: двое американцев, индиец и немка.
– Крестьянская армия Мао научила вьетнамцев тому, что им нужно знать. Вьетнам – это народная война. Если вы хотите поддерживать Вьетнам, то вы должны поддерживать Китай.
– Вот бы они заткнулись, – сказал Альваро.
Она потрепала Альваро по уху:
– Не будь таким ворчуном. Мы сами должны были бы это делать.
Он стряхнул ее руку.
– Что случилось? – спросила она. – Разве Мао уже не наш человек?
Он пожал плечами:
– Я не хочу сейчас говорить о политике.
– Ладно, никакой политики.
– В Китае у людей есть идеалы. Там нет наркотиков. Нет проституции. Люди честны. Они переживают из-за мелочей и начинают плакать. Они такие искренние. Это здорово.
– Но мы должны поговорить, ты и я.
– О чем?
– О нас.
– Мне нечего сказать.
– Хочешь послушать, что я скажу?
– Нет.
– В Китае сотни миллионов людей откликнулись на один призыв. Если люди едины сердцем и разумом, они могут творить великие дела. На Западе все по-другому. Человек едва может говорить за себя, не говоря уже о миллионах. Никто не слушает, что ему говорят.
Она сползла спиной по стене, оказавшись на корточках рядом с Альваро.
– Можно сказать одну вещь?
– Я не могу тебя остановить, – сказал он. – Никто не может помешать тебе. Если ты решила, что пора что-то сделать, ты не примешь отказа.
– Ты прав. Мне жаль.
Она обхватила руками голени и положила подбородок на колени. Посмотрела на лес ног.
– В любом случае, теперь все кончено. Как только мы окажемся в Лондоне, все вернется на круги своя.
Она опустилась на пол и вздохнула.
– Тогда нам будет этого не хватать.
– Мао так много сделал для Китая, это просто удивительно. Он боролся за мир и победил.
* * *
Примерно через час дверь камеры открылась, и, вопреки протестам тех, кто уже толпился внутри, в нее впихнули новых людей. Взрыв аплодисментов, а затем свист, оскорбления и насмешки подсказали, что среди них была Дорис.
Сердце Евы заколотилось. Хотя до этого она погрузилась в разлитую в воздухе смертельную усталость, теперь вдруг снова почувствовала себя бодрой, беспокойной, неестественно возбужденной.
– Это та, о ком я думаю? – спросил Альваро.
– Лежи здесь, – сказала она, вставая и отряхиваясь.
– Куда я пойду?
Ей потребовалась минута, чтобы протиснуться мимо людей, иные из которых преграждали ей путь намеренно.
– Оставайся на месте, британка. Здесь нет места. Ты всем делаешь хуже.
В состоянии, близком к головокружению, она лезла, толкалась и протискивалась, лишь едва ощущая уколы, которые получала в ответ.
– Простите. Не мешайте мне, там моя подруга, дайте пройти. Когда она добралась до другого конца комнаты, маоисты сгрудились перед Дорис. Под предлогом дискуссии об искусстве они начали ее ругать.
Ева протиснулась к спинам маоистов. Постучала по ним.
– Это моя подруга. Пропустите меня.
Маоисты повернули головы.
– Верно, – сказала она, – я говорю с вами. Пропустите меня.
Дорис выглянула из-за плеча:
– Ева, это ты!
В отличие от других девочек, чьи волосы были грубо обрезаны, голова Дорис была обрита, как у мальчиков. На лице и шее были синяки. Вместо костюма, в котором она выступала, на ней была мужская тюремная роба. На ногах – пара белых пластиковых тапочек. Такая перемена шокировала, но добавляла не меньше, чем отнимала. После того как черная рамка вокруг ее лица исчезла, ее черты стали более выразительными.
Протиснувшись между двумя американцами, Ева обняла Дорис. Дорис, удивленная этим жестом, не поддержала его. Ева почувствовала желание Дорис освободиться, но все же притягивала ее еще мгновение. Она словно добралась до центра после множества дней танцев на периферии. Все, что произойдет дальше – зачем думать о том, что закончилось, а не о том, что начинается? – будет вытекать из этой точки.
– Я знала, что ты приедешь, – сказала Дорис.
– Папа не хотел, чтобы я приезжала.
Дорис засмеялась и покачала головой:
– Я рада, что ты его не послушала. Оно того стоило, да?
– Это было… Я не знаю, как это было на самом деле.
– Хороший знак.
– Правда? Это на что-то похоже… я не знаю.
– На антиклимакс?
Ева пожала плечами.
– Не кори себя за это, – сказала Дорис. – Чтобы разобраться в таких ситуациях, нужна практика. Ты видела здесь Макса?
Ева грустно кивнула:
– Здесь его нет. Должно быть, его не поймали.
– Конечно, нет. Макс, наверное, сделал все, чтобы его не схватили. Если бы его поймали, он бы подкупил кого-нибудь или нашел другой способ выбраться. Он слишком боится возвращаться в Англию, чтобы допустить это.
– А ты? Ты была бы рада вернуться?
– Я не как Макс. В конце концов, Англия – это мое место. Мне нравится быть вдали от дома, но я не могу остаться там навсегда.
– Так ты собираешься вернуться к папе?
Дорис проигнорировала ее вопрос:
– Англия всегда будет Англией, и она никогда не станет лучше. В этом виноваты только мы сами. Но когда я бываю за границей, мне не хватает ощущения места. Я смирилась с тем, что буду ворчать по этому поводу всю жизнь.
– Папа беспокоится, что ты к нему не вернешься.
– Не надо, Ева.
Ева провела рукой по своим подстриженным волосам и покраснела.
– Ты давно здесь? – спросила Дорис. – Ты приехала с группой? Вы что-нибудь поставили?
Еве подавила подступавшую тошноту:
– Только кусочки. Ничего похожего на твое выступление.
– Так ты его видела?
– Ты была невероятна.
Дорис улыбнулась:
– Не знаю.
Дорис повернулась и притянула к себе Еву.
– Это было лучшее, что я могла сделать в имевшихся условиях и с теми материалами, которые были мне доступны. Если честно, иметь дело с рабочими и профсоюзными боссами – чертов кошмар.
– Мы слышим, что ты говоришь, – сказал сзади маоист-индиец.
– Не твое дело, что мы говорим, – сказала Дорис.
– Да ладно? Мы смотрели твое шоу. Тебе не интересно, что думает публика?
– Не особенно.
– Типичная богемная позиция. Отчаянно ищете аудиторию для своего дерьма, но не хотите знать, что думает о нем народ.
Это был бородатый сикх. Тюрбан цвета морской волны, значок с Мао на лацкане военного кителя, рукава и штанины закатаны, как у солдата из крестьян. Они с Дорис начали препираться.
– Стоп! – сказала Ева, поняв, что они и не собираются останавливаться. – Перестань препираться и послушай меня.
– А ты кто такая? – спросил маоист.
У Евы не было маоистского костюма и «Цитат Мао» в кармане – надевать костюм было не в ее духе, но она знала своего Мао, и Дорис она тоже знала лучше, чем большинство остальных. Если кто и мог сблизить их позиции, так это она.
– Вы оба правы, – сказала она.
– Два противоположных мнения не могут быть верными, – сказал маоист.
– Поверь мне, – сказала Ева, – вы согласны в основах. Я имею в виду, черт возьми, вы с Дорис Ливер разговариваете. Она была в Китае.
– Херня. Она там и близко не была.
– Я видела его своими глазами, – подтвердила Дорис.
– Докажи.
– Не буду я тебе ничего доказывать.
Маоист самодовольно рассмеялся:
– Видишь? Чепуха.
Он попытался отвернуться.
Ева схватила его за руку:
– Как тебя зовут?
Он смотрел на ее руку, пока она не убрала ее.
– Меня зовут Санни.
– Санни, послушай, – сказала она, – ты должен понять, что мы не враги. Мы твои товарищи. И Дорис тоже. С того места, где я стою, я вижу много общего между нами. Мы должны работать вместе.
– Ни за что, – сказала Дорис.
– Никогда, – отозвался маоист.
Вокруг них стали раздаваться смешки. В ответ маоисты показывали средний палец и обзывались.
– Слушайте все! – сказала Ева.
Ей пришлось повысить голос, чтобы ее услышали.
– Все, пожалуйста! Могу я попросить вашего внимания? У меня есть идея.
Каждый в камере был живым доказательством интернациональности революционной энергии. Огонь передавался по всему миру, от разума к разуму, образовывая единый разум; от кулака к кулаку – образовывая единый кулак. Революция не распространилась бы сама по себе. Ей нужны были люди, которые смогут ее нести. Пламя Китая было зажжено в Париже, и теперь это пламя следовало использовать для того, чтобы разжечь костер радикализма в других местах. Они, все они, должны быть его носителями. Им нужно объединиться. Сотрудничать.
– Я Ева Турлоу из театрального коллектива «Уэрхауз» из Лондона. Все, о чем я прошу, это выслушать меня.
Humanité Nouvelle (Новое человечество) – ежемесячное издание крайне левых активистов, распространявших маоистские тезисы.
Servir le peuple («Служение народу») – норвежская марксистско-ленинско-маоистская организация.
Кокни – диалект выходцев из рабочих семей восточной части Лондона.
«Мессерш митт» – микроавтомобиль, трехколесная мотоколяска.
Шинуазри – стилизация, использование китайских мотивов.
Айрис
1968
VI
Ее отец жил в подвале террасного дома рядом с Каледониан-роуд. Чтобы добраться туда, им потребовалось полчаса, и за это время Кит, который весь день вел себя хорошо и не жаловался, стал говорить о спазмах в желудке и слабости в ногах.
– Не начинай, – сказала она ему.
Ее отец открыл дверь с обычным выражением легкого сожаления. Он был закутан в протертый на локтях серый кардиган. Выглядел он бледным, худым, под глазами у него были мешки; остатки его тонких волос торчали вверх, видимо, совсем недавно он лежал на подушке.
– Кто это? – спросил он, кивнув на Кита.
– Друг, – сказала она. – Кит, это мой отец.
– Как дела? – спросил Кит.
Отец вперился взглядом в него.
– Это один из Black power? [18] – спросил он у Айрис.
Потом повернулся к Киту:
– Вы один из этих…
– Нет, сэр.
Пока ее отец думал над этим «нет», было похоже, что солнце слепит ему глаза.
– Вас двое?
– Папа!
– Хорошо, хорошо.
Он повернулся и пошел обратно по темному коридору.
– Закройте за собой дверь.
Они последовали за ним по короткой лестнице на кухню. Телевизор, раньше находившийся в гостиной, теперь стоял на стойке у раковины.
– Это безопасно?
– Все в порядке.
Он выключил его и сел за стол перед кружкой холодного кофе. На столе были следы от чашек и валялись крупинки сахара. Картину завершал сложенный экземпляр «Католического рабочего» [19] на грязной сковороде.
– Сядь туда, Кит, – сказала она, указав на стул напротив отца.
В корзине для хлеба она нашла корки от нарезной буханки, которые положила поджариваться. В холодильнике лежал старый кабачок, его она нарезала и тоже кинула на сковороду, и яйца – их она взбила, чтобы сделать омлет. Заварила крепкий чай – насыпала в чайник пять ложек.
– Тебе нужна помощь? – спросил Кит.
– Сиди и расслабься.
Кит сидел, откинувшись на спинку стула, и старался не смотреть на отца Айрис, уставившись в окно.
– Ты в порядке, папа? – сказала она.
Ее отец сжимал и разжимал кулаки и смахивал с рукава воображаемые крошки.
– Папа?
– Что?
– Я спросила: ты в порядке?
– Прекрасно. У тебя есть все что нужно?
– Хватит того, что есть. Ты голоден? Хочешь немного?
Он рассеянно покачал головой.
Она расчистила стол и поставила еду, пригласив Кита.
Кит аккуратно поставил свою тарелку и чашку, поблагодарил и начал с удивительной сдержанностью есть, ободряюще улыбаясь.
Стол, за которым они сидели втроем, был крошечным. Если кто-то шевелил ногой, то натыкался на другого и приходилось убирать ногу.
– Итак, пап, что происходит?
Отец ответил не сразу. Он крутил кружку и смотрел на нее обращенным внутрь взглядом.
– Ты ходил на работу, папа? Ты им хоть звонил? Сказал им, что заболел, или еще что-нибудь? Хоть что-то?
Ее отец преподавал речь и драму ученикам начальной школы. Работу он выполнял неохотно и цинично, но, когда сталкивался с людьми из своего прошлого, на неизменный вопрос о том, нравится ли ему этим заниматься, делал вид, что увлечен. – Пап, ты меня слушаешь?
Поморгав, он наконец-то очнулся. Изучил ее одежду, как будто она только что сменила гардероб.
– Айрис, – сказал он, – ты в… Что это на тебе?
Она отложила вилку.
– На нормальном английском это называется кафтан.
Он эффектно взмахнул рукой.
– О, перестань говорить как по телевизору.
Она сделала большой глоток чая и уставилась в окно.
Отец поднял голову и обратился к Киту:
– Что вы думаете, мистер Кит?
Кит перестал жевать.
– Понимаете, что я говорю?
Кит пожал плечами.
Отец кивнул, словно получив согласие Кита телепатически. – Кажется, вы хороший парень. Приехали в эту страну, чтобы жить лучше. Я, например, рад, что вы здесь, потому что у меня есть к вам вопрос. Видите мою дочь? Видите вот ее?
Кит медленно перевел взгляд на Айрис и сглотнул.
Покачав головой, Айрис велела ему не шутить с отцом.
– Посмотрите на нее, пожалуйста, мистер Кит, и скажите мне, с вашей точки зрения, что вы видите? Волосы. Одежду. Что вы думаете об этом?
Отказ ее отца от коммунизма, запоздалый, но внезапный, совпал с выводом о неряшливости и безнравственности дочерей. От этого до чувства вины, а от чувства вины – до принятия католического христианства было не так уж далеко. Что касается Айрис, то она хотела хотя бы иногда быть виноватой в собственной жизни.
Кит прочистил горло:
– Я, э-э…
– У вас есть девушки вроде нее там, откуда вы родом? Думаю, что нет. Думаю, там нет ничего подобного. И здесь их тоже не было бы ни одной, если бы мы в своем невежестве не воспитали их так, как воспитали.
Он обвинительно показал пальцем одной руки на Айрис, а другой – на себя.
– Они такие, потому что такими сделали их мы.
Затем он широко раскинул руки, как бы обнимая весь мир.
– Мы сделали это. Мы. Это наша вина.
Она поставила свою чашку:
– Пап, посмотри на меня.
Отец повернулся. Его маниакальное лицо теперь обрамляли вытянутые руки.
– Что случилось с Дорис?
Услышав это имя, он мгновенно поник и позволил своему лицу ослабнуть, а рукам – упасть на стол.
– Что, черт возьми, произошло, по-твоему? Она уехала в Париж.
– Она тебя пригласила поехать с ней?
– Не в таких длинных выражениях.
– А в каких?
– Я мог бы сказать, что она не захотела, чтобы я ехал. Ее не так уж трудно понять.
– Что она сказала?
Он с диким усилием протер глаза:
– Она сказала, что не может работать, когда я рядом. Что я для нее – бремя. Она задыхается со мной. Она должна уйти, быть сама по себе. Ее возможности в другом месте, а я ее от них ограждаю.
– Так, ну как обычно.
Он сжал виски, словно пытаясь вспомнить:
– Нет, нет. На этот раз у нее было что-то новое. Дай подумать, что же? «Твой эгоцентризм начинает угрожать моей работоспособности. Я должна избавиться от твоего влияния».
Айрис сдержала улыбку. Дорис ей нравилась. Вернее, она нравилась ей из-за отца. Она не могла посоветовать отцу остаться в дисфункциональном браке, но знала, что, если он потеряет Дорис навсегда, для него это будет конец. Чтобы избавиться от страданий, он обратится к религии, и, в конце концов, когда удерживать его уже ничего не будет, полностью отдастся ей. Это нужно предотвратить.
– Она уже делала это раньше, папа. Возможно, ей просто нужно время. Ты уверен, что она не просто взяла паузу?
– Вы меня слышали? «Я должна избавиться от твоего влияния».
– Я сомневаюсь, что она имела в виду, знаешь, «навсегда».
– Она порвала со мной, Айрис. Это так. Финал.
Айрис отодвинула свою тарелку и нетерпеливо постучала по столу:
– Ты должен завязывать с этим богомольческим дерьмом.
Он мрачно покачал головой:
– Дело не в нем.
Айрис откинулась на спинку стула и потянулась за пачкой сигарет на стойке.
– Ну, если ты меня спрашиваешь, Дорис останется в Париже только до конца праздника. Потом она вернется.
– Нет, не в этот раз. Она всегда хотела уехать из Англии. Это ее шанс. Она встретит какого-нибудь француза, и на этом все закончится.
Айрис прикурила сигарету. Затем положила пачку в карман, а зажигалку в сумку.
– Если ты действительно не верил, что есть надежда ее вернуть, зачем ты послал Еву и остальных ее искать?
На лице отца выразилось страдание.
– Боже, лучше бы Ева не уезжала.
– Ты о чем? Ты был в коммуне несколько дней назад, просил ее ехать. Испугался сам бегать за собственной женой.
– Я пошел в коммуну, как вы ее называете, потому что знал, что у Евы будет искушение туда поехать, и хотел ее отговорить. Я пытался ее остановить!
Айрис передала свою сигарету Киту, чтобы он сделал затяжку.
– Саймон рассказал мне другую историю.
– Саймон? Его там не было. Он прятался наверху в своем логове.
– Так он мне рассказал.
– И ты веришь ему больше, чем мне?
Она отмахнулась от дыма, который Кит пустил над столом:
– Полагаю, что да.
Наступило долгое молчание.
В конце концов она сказала:
– Ты должен чаще его навещать.
– Он ведь тоже может прийти сюда, не так ли? Что его останавливает?
– Пап, он твой брат.
– Слушай, я знаю. Буду.
Он склонил голову.
– Я должен быть ближе к Христу. Если подумать, Иисус сам был сумасшедшим.
Выпрямившись, он заговорил с отработанной легкостью.
– Ты веришь в Бога, Кит?
Кит докурил сигарету и выкинул ее в горшок на подоконнике: растения в нем не было, только затвердевшая земля и куча окурков.
– Конечно, верю.
Отец одарил его торжествующим взглядом, словно в этот момент он лично вселил в Кита Дух Господень.
– Айрис считает, что Католическая церковь против прогресса. Против двадцатого века. А я говорю: ну и что с того? Я тоже, если двадцатый век – это тот безумный мир, который я вижу вокруг себя.
Он перекрестился, как блаженный дурачок.
– Ох, черт возьми, – сказала Айрис.
Отец похлопал по карманам своего кардигана, ища сигареты. Не найдя их, он погрустнел.
– Знаешь, я беспокоюсь о тебе, Айрис: наркотики и места, куда ты ходишь по ночам…
– Наркотики? Я не знаю, откуда это у тебя в голове.
– Для тебя это будет конец. Надеюсь, ты будешь осторожна.
– Я могу позаботиться о себе…
Внезапно Кит встал и начал собирать тарелки. Отнес их к раковине и включил кран.
– Да, мы должны идти, – сказала Айрис.
Отец проводил их до двери.
– Спасибо за еду, – сказал Кит и поднялся по ступенькам, чтобы подождать на улице.
Отец обнял Айрис.
– Можешь заходить.
Он вложил ей в руку банкноту.
– Ты ведь знаешь, что вы не сможете долго оставаться в том здании?
– Я знаю, папа.
– Они собираются построить квартиры. Твоя мать всерьез настроена продать его.
– Ты с ней разговаривал?
– Мне надо было сообщить ей, что Ева уехала. На случай, если что-то случится.
– Ничего не случится.
Она сложила и убрала деньги.
– До встречи, папа. Прогуляйся, что ли.
– Твой отец тяжелый, – сказал Кит, когда они возвращались по Каледониан-роуд.
– Что ему нужно, так это путешествия и ебля.
Когда они дошли до Кингс-Кросс, Кит сказал:
– Ну, было приятно, спасибо большое.
– Ты куда сейчас?
– Обратно на холм.
– Это связано с моим отцом?
– Нет, мне просто нужно вернуться. У меня свои дела.
– Ты можешь поспать у меня. Папа дал мне немного денег.
Мы можем купить чипсы по дороге. А завтра пойдем завтракать. – Еще еды? Ты часами моришь меня голодом, а теперь…
– Давай, Кит, только сегодня, потом ты сможешь вернуться.
Кит пожал плечами:
– Хорошо.
Они купили себе чипсы в магазине напротив вокзала и еще два пакета домой. В общежитии театра студенты-индийцы Нил и Сид готовили на кухне. Коридоры заполняли дым и запах специй. Айрис и Кит поднялись в ее комнату. Айрис заперла дверь и прыгнула на кровать. Она зажгла свечу в фонаре, который много лет назад подарила ей мать, и та мгновенно нагрела воздух.
– Родной дом, – сказала она.
Если о своем внешнем виде она не беспокоилась, то о жизненном пространстве думала много. Ей нравились небольшие, четко очерченные границы ее комнаты, и она любила, чтобы все было аккуратно. Кит ел из своего пакета чипсы, рассматривая картины на стенах и предметы на полках: его личная археология. Он подносил нос к психоделическим плакатам и китайской каллиграфии в рамке. Поднимал минералы и кристаллы, проверяя их на вес. Развернул веером колоду карт Таро. Айрис нравилось его внимание. В своих предметах она узнавала себя. Они были материализованными частичками ее души.
Кит взял с полки куклу.
– Это Мао, – сказала она. – Я сделала его в детстве.
– Ты сказала, что Мао был парнем. А мне кажется, это девочка.
– Это девочка. Но я назвала ее Мао.
Он поставил куклу на место:
– Чуднáя.
Положив в рот еще чипсов, он провел жирным пальцем по корешкам ее книг. Не обратив внимания на Конфуция, Дао, И-Цзин и раннее издание «Идиота» в кожаном переплете, он направился прямо к «Капиталу». Положил чипсы на полку, чтобы обеими руками пролистать книгу.
– Где ты все это взяла? – спросил он, положив книгу на место.
– В основном у дяди Макса. Который на самом деле мне не дядя.
Кит указал на профессиональную фотографию ее матери в рамке:
– Кто это?
– Моя мать.
– Вау!
– Я знаю.
– Что ты говорила о ней раньше, на вечеринке…
– Не помню, что я сказала.
– Наверное, оно и к лучшему. Что с ней случилось?
– Что ты имеешь в виду?
– Ну, когда она отошла в мир иной?
– Она не умерла.
– Ой, мне так показалось…
– Она умерла для меня. Вот тебе и показалось.
Внезапно устав от разговоров о своих вещах, она порылась в тайнике и вытащила заначку. Она вытряхнула табак из одной из отцовских сигарет на папиросную бумагу, подожгла и покрошила сверху гашиш.
– Иди сюда, – сказала она, перекатившись.
Кит переложил пакет с недоеденными чипсами с полки на стол и присел на ковер у кровати.
Она облизала бумагу, разгладила готовый косяк и передала ему вместе с зажигалкой.
– Поджигай.
– Нет, спасибо.
– Ты не куришь?
Он покачал головой.
– В чем же твоя слабость? Ты, значит, дурь не употребляешь?
– Отъебись, никакой дури.
– Да, держись подальше от дури.
Встав с колен, она упала на спину, ошеломленная:
– Погоди, ты чистый?
– Сейчас да.
– Я не верю.
– Я пью, но стараюсь держаться подальше от всего остального. Новая страница. Держу голову в чистоте. Сторонюсь неприятностей.
– Но как тебе это удается, оставаться чистым на такой вечеринке?
– Мне нравятся люди под кайфом.
– Да?
– Когда ты там, а у всех трип, ты как в закрытом мире. Мире без смысла. Может быть, если тебе надо, чтобы люди постоянно говорили одно и то же, или если разговоры о хуйне заставляют тебя нервничать, тогда это не для тебя. Но…
– Тебе это нравится.
– Да, мне нравится. Мне нравится слушать. И смотреть. И думать.
Он улыбнулся:
– Я много думал о тебе.
Она посасывала косяк и думала об этом.
– Мне это нравится, – сказала она.
– В Сан-Франциско все, наверное, такие же, как сейчас: никто не заставляет их делать то, чего они не хотят, нет различий между богатыми и бедными, черными и белыми, все вольны делать что угодно, принимать наркотики или нет, не спать всю ночь, работать по своему графику, не иметь регламента, не доказывать свою значимость, одеваясь как надо или садясь на семь сорок пять до Ватерлоо.
– Так зачем ты принимаешь кислоту? – спросил Кит.
– Озарение, – ответила она, втягивая еще немного дыма. – У тебя есть гуру? Кто-то, кого ты понимаешь и кто понимает тебя?
Он задумался на секунду:
– В одном лице – нет.
Она закивала головой.
– Да, чувак, я тебя понимаю. Не в одном лице. Кусками. То тут, то там. Вот в чем дело. Как вспышки, когда ты слушаешь музыку или читаешь стихи, и что-то вспыхивает, и это ты.
Она положила косяк в пепельницу и легла на подушку.
– Ты крутой, Кит, ты знаешь? Нам просто надо сделать так, чтобы ты понимал, что происходит.
Не раздеваясь, она натянула на себя одеяло.
– От этого косяка меня клонит в сон. Не хочешь лечь ко мне?
– Ты же не хочешь, чтобы я тебя пинал.
– Мне все равно, пинай сколько хочешь.
– Мне хорошо здесь, на полу. Здесь много подушек, я могу лечь на них.
Она выгнулась. Простонала от удовольствия.
– Я всегда с нетерпением жду сна, потому что мне приснится сон.
– У тебя приятные сны?
– Я не знаю.
– Не знаешь?
– Я имею в виду, что знаю, что вижу сны, потому что все их видят. Но я никогда их не запоминаю.
– Почему же ты их так ждешь?
– Думаю, мне нравится знать, что я вижу сны. Неважно, что они не остаются со мной. Ты за мной посмотришь?
– Пока ты спишь?
– Я не имею в виду всю ночь. Просто если что-то случится.
– А что-то может случиться?
– Возможно.
– Что мне делать?
– Смотри, чтобы я не упала. И не ударилась головой.
– Хорошо.
Она задула свечу и закрыла глаза.
– А больно, – спросил он через какое-то время, – когда это случается?
Она на мгновение открыла глаза и посмотрела в темноту.
– Когда я прихожу в себя, то чувствую себя странно, но когда происходит, ничего не чувствую.
– Я должен тебя разбудить?
– Просто дай этому пройти.
– Я ничего не могу сделать, чтобы это остановить?
– Ничего. Так что и не пытайся. Прервать не получится.
* * *
После исключения из интерната ее заставили спать в кровати матери – якобы для того, чтобы мать могла за ней присматривать, хотя на самом деле это Айрис присматривала за матерью. Проснувшись утром, ее мать записывала свои сны в дневник, который держала у кровати. Затем она вставала и наливала миску горячей воды. Усевшись за туалетный столик, накрывала голову полотенцем и вдыхала пар. Когда чувствовала, что уже достаточно, откидывалась назад и полоскала горло прописанным спреем. Затем, рассасывая таблетку «Nigroid», массировала себе шею.
Айрис, разбуженная движениями матери, шла массировать ей плечи. При этом она не произносила ни слова, потому что утро должно быть немым, без разговоров. Через зеркало мать слала ей поцелуй; это был знак, чтобы Айрис окунула указательные пальцы в ванночку с горячей мазью и нарисовала ими круги на висках матери, надавливая как можно сильнее согласно однажды данному ей указанию. Когда матери это надоедало, она брала руку Айрис, подносила к своему носу и рту и вдыхала ее запах.
После легкого завтрака – тосты без масла и кофе без молока, потому что от него выделялась мокрота, – они отправлялись к пианино. С тех пор, как Айрис стала учиться дома, они вместе занимались пением каждое утро. Во время ремонта пианино стояло в спальне, но, как только была закончена новая репетиционная студия, его перенесли туда; это пространство было гораздо больше и требовало от матери увеличивать диапазон, если она не хотела звучать приглушенно; кроме того, оно было и более публичным, открытым, что требовало от Айрис преодолевать импульс петь вполголоса, чтобы ее не услы шали. Здесь они должны выступать.
Ко времени их прихода Саймон уже был в студии и приготовил ее к репетиции. Он уже убрал вчерашний беспорядок, отдраил пол, проверил разметку, помыл окна, расставил стулья, привел в порядок доску объявлений, разложил реквизит; по крайней мере, к утру, которое Айрис запомнила отчетливее других, он уже все это сделал и теперь готовил в углу стол с закусками.
Айрис подбежала и быстро обняла дядю, а затем подошла к пианино, подняла крышку и села, готовая поскорее выполнить указания. Мать поставила на пюпитр последний дуэт из «Коронации Поппеи» Монтеверди и заняла свое место справа от Айрис, лицом к залу. Когда Айрис сыграла первые ноты, рот матери послушно открылся, и раздался невероятный звук.
– Pur ti miro, – запела она полнозвучно, изысканно и с тембром, который, казалось, иногда потрясал и ее саму.
Айрис вторила:
– Pur ti godo, – немного запоздало, хорошо, но плоско, одной гортанью.
Мать провела сжатым кулаком по передней части тела, намекая дочери переместить источник звука вниз, чтобы найти глубину. Айрис хотела так сделать, но ее отвлек дядя. Глаза ее смотрели то туда, то сюда – она не могла забыть о присутствии Саймона.
В конце первого куплета мать постучала костяшкой пальца по верхней части пианино, и Айрис перестала играть.
– Саймон, милый, – сказала ее мать. – Ты не мог бы дать нам несколько минут?
Саймон что-то пробормотал про себя. Засунул сигарету, которую собирался прикурить, за ухо и вышел с кофе на улицу. Ногой закрыл за собой дверь.
– Ну, Айрис…
Алисса потянула девочку за плечо, чтобы развернуть ее на табурете.
– …сделай одолжение, посмотри сюда. На всю комнату, осмотри ее. Высота. Длина. Объем. Ты видишь объем этой комнаты? Твой голос должен заполнить ее целиком. Когда ты даже не пытаешься это сделать, то звучишь жалко, не более того. Хранишь себя для себя одной и не делишься с нами. Отказываешь нам в даре, который можешь дать только ты. Твой голос. Твоя экспрессия. Не что иное, как кто и что ты есть.
Айрис положила руки на табурет. Посмотрела вниз на пространство между бедрами. Покачала коленями из стороны в сторону.
– В смысле, тебе всего десять лет, ради бога, что может быть у тебя такого ценного, что ты должна держать под замком?
Мать положила руки на бедра:
– Хм-м. Давай сыграем что-нибудь другое.
Они попробовали арию «Я хочу спать» из «Гензель и Гретель» Хумпердинка. Получилось лучше. Не отлично, но лучше. На этот раз голос Айрис звучал дальше, но, торопясь перейти от одной ноты к другой, она излишне модулировала, отчего сбилась с дыхания и вынуждена была сглотнуть. Ее мать преувеличенно двигала губами и челюстями и выделяла согласные, пытаясь подсказать Айрис, чтобы та сбавила темп. «Enunciate», – повторяла она, пока Айрис пела: «E-nun-ci-ate». Ведь больше всего на свете людям нравится четкий голос, в котором отчетливо звучит каждое слово. Если человек хочет добиться в этом мире признания, он должен быть артикулированным; он должен овладеть речью. А самый эффективный способ сделать это – научиться петь.
– Мам, все в порядке?
У матери опустились уголки рта.
– Ты выглядишь усталой, – сказала она, не собираясь хвалить дочь за старания. Ее правилом было никогда не поощрять полумеры или случайности, но только передовую работу, достигаемую усердием и трудолюбием. В детстве мы слышим очень много лжи.
– Я в порядке, мама.
– Ты спала?
– Угу.
– Ты читала?
– Ага.
– Ты знаешь, что не должна уставать. Так сказали врачи.
– Я должна читать для уроков. Я не брошу читать.
– Только не так поздно.
– Это было не очень поздно.
Мать положила ноты обратно в папку.
– Ты приняла таблетки?
– За завтраком. Ты видела.
– Следи за тоном, Айрис.
Айрис надула щеки от досады:
– Мама!
– Хорошо, мадам, мы закончили.
Вскочив на ноги, Айрис задвинула табуретку и встала перед матерью для последней проверки; реклама дочернего послушания. Мать поправила ей воротничок и подняла со лба выбившийся волос.
– Не забудь вымыть лицо, прежде чем показаться перед посторонними.
Айрис послушно кивнула, хотя она не совсем понимала эту необходимость быть чистой, когда ее воспитательница мисс Флетчер, казалось, не мылась по три дня.
В этот момент мать обычно трепала ее по подбородку и отпускала. На сей раз она поступила иначе: опустилась на колени перед Айрис, взяла ее за руки и сказала:
– Минутку, любовь моя. Прежде чем ты уйдешь, расскажи мне, как у тебя дела с тех пор, как вернулась твоя сестра?
Айрис пожала плечами: ладно.
– Вы хорошо ладите с ней? Не ссоритесь?
Айрис покачала головой: ложь.
– Ты же знаешь, что твоя сестра хочет как лучше, Айрис. Постарайся понять, откуда она приехала. У нее тоже не все так радужно, хотя она пытается создать такое впечатление.
Айрис сжала губы и посмотрела на пол.
Мать вдруг отпустила ее и подошла к окну.
Далекий шум транспорта.
Капли дождя на стекле.
Комната.
– А что ты думаешь о новой девушке?
Айрис перестала чесаться от зуда под резинкой трусов.
– Я имею в виду о секретарше, Дорис. Она тебе нравится?
Айрис некоторое время подумала над вопросом, ища подвох. – Она хорошая, – сказала она потом.
– Хорошая?
Мать отошла от окна. Со стола с реквизитом она взяла сверток, завернутый в коричневую бумагу, и поднесла его Айрис.
– Послушай, Айрис. Это для тебя. Подарок. Но сначала я должна тебе кое-что сказать.
– Хорошо.
– Это взрослое дело, поэтому мне нелегко говорить. Могу ли я попросить тебя быть взрослой, выслушать и попытаться меня понять?
Айрис кивнула. В горле у нее пересохло, руки похолодели.
– Ты не заметила, что Дорис и твоего отца связывает тесная дружба? Хм? Ну, дело в том, что они вроде как девушка и парень. Я не думаю, что это нужно скрывать от тебя, потому что в ближайшие недели ты увидишь некоторые вещи, и я не хочу, чтобы они сбили тебя с толку. Ты не глупая, дети не глупые. Я не думаю, что притворство справедливо по отношению к кому-либо. – Ты больше не папина девушка?
– Девушка. Я все еще жена папы, и я его очень люблю. И он любит меня. Это не изменилось. Это не изменилось. Просто иногда жизнь бывает сложной, сложнее, чем в книжках и журналах, и люди не любят об этом говорить, но на самом деле довольно часто у мам и пап есть отношения с другими друзьями и подругами, с людьми на стороне. Мы просто решили быть более открытыми в этом вопросе, чем некоторые другие, вот и все.
– У тебя есть парень на стороне?
Мать улыбнулась.
– Нет, дорогая. У меня есть театр, моя актерская игра, и этого мне достаточно. Но твой отец совсем другой. У него, как бы это сказать, больше аппетит. Когда мои мысли заняты работой, я увлекаюсь, понимаешь, я не могу дать ему все, что ему нужно. Нужен кто-то другой, кто, так сказать, восполнит недостаток. Понимаешь?
Айрис кивнула: понимала.
Мать поцеловала ее в щеку.
– Хорошая девочка. Теперь открой свой подарок.
Айрис опустилась на колени и положила пакет на пол. Начала рвать бумагу.
– Погоди, – сказала мать, присев и положив ладонь на руку Айрис. – Есть еще одна вещь. Ты не должна слишком сближаться с Дорис. Ее работа здесь – всего лишь временное соглашение. Она не останется здесь надолго. Ты сама видишь, она молода. С нами она немного подрастет, а потом уйдет. Я не могу позволить ей задержаться. У ее дружбы с твоим отцом есть начало и есть конец, понимаешь?
Айрис кивнула.
– И когда ей придется уйти, – сказала мать, – это может быть не очень приятно. Я хочу, чтобы ты была к этому готова.
– Хорошо.
– Хорошо. Это все, что я хотела сказать. Открывай свой подарок.
В обертке находился китайский фонарь из резного красного дерева и стеклышек, расписанных горными пейзажами. Из пастей четырех драконьих голов, выступающих в верхней части, свисали длинные красные кисточки.
– Тебе нравится? Сюда ставишь свечу, видишь…
Мать открыла переднее стеклышко.
– …и все освещается. Вся комната. Видишь фотографии на стекле?
Мать подняла и повернула фонарь.
– Мы хотим повесить несколько таких вокруг театра, чтобы придать ему восточный колорит. Но этот – твой. Ни у кого не будет права прикасаться к нему без твоего разрешения. Мы поставим его у кровати. Это будет идеально для чтения. И допоздна тоже, если ты не сможешь заснуть. Хорошо?
* * *
Она проснулась на мокрых простынях в окружении подушек.
Кит, который все еще был там, спросил:
– Как ты себя чувствуешь?
Затем он вытер ей лоб влажной тряпкой, а когда она встала, помог ей нагреть воду для ванны, замочить и выстирать простыни. Он оставался с ней весь тот день и провел в «Уэрхаузе» ночь, и следующую ночь, и каждую последующую. Хотя он не говорил об этом прямо, было ясно, что обстановка ему нравится. Фабрика-театр едва ли казалась ему похожей на место, где можно жить. Пространство было таким большим, таким пустым, углы и объемы – такими неправдоподобными, что оно напоминало сцену, внутри просто для развлечения была сооружена вторая. Он чувствовал себя актером в фильме.
– Мы как будто сошли с экрана телевизора, – говорил он, когда они сидели в шезлонгах на крыше, пили сидр и смотрели на Кингс-Кросс.
Или:
– Это скрытая камера? – когда Айрис предложила ему поиграть в зрительном зале с водными пистолетами.
Несмотря на грязь, сквозняки и местных детей, которые по ночам бросали в заколоченные окна камни и пытались пролезть внутрь, отчего их приходилось прогонять, почти во всех отношениях «Уэрхауз» был лучше мест, где он жил раньше. Здесь не было хозяина, который дышал ему в затылок. Никто не крал его вещи. Никто не ждал, чтобы прыгнуть на его матрас, как только он встанет. Пару раз он возвращался на автобусе в Хилл присмотреть за бизнесом, но Айрис не боялась, что он уехал навсегда. Она знала, что он вернется, и он всегда возвращался – в последний раз в сопровождении двух своих знакомых негров, на этот раз настоящих ямайцев.
– Это Глен и Эгги, – сказал он, – мои соседи сверху. У них возникли проблемы, они не заплатили за квартиру, и их выгнали. Они могут переночевать здесь несколько ночей?
Она не могла отказать. Накануне на пороге дома появился кто-то из международной сети Альваро, швед, и она разрешила ему остаться. Ни в коем случае нельзя было допустить, чтобы запомнилось, что она впустила светловолосого иностранца и не пустила лондонских негров.
– Вы на пособии?
– Да, верно, мисс.
– Хорошо. Потому что вам придется платить фунт в неделю в фонд дома.
– Фунт с двоих?
– Хорошо, фунт с вас двоих. Комнаты в общежитии заперты, так что вам придется спать в общей комнате. Я покажу вам дорогу. У вас есть спальные мешки? Хорошо, мы найдем вам одеяло или что-нибудь еще. Там сейчас спит один швед. Пер его зовут. Вам предстоит найти с ним общий язык. Никаких проблем, да? Курите свои косяки на крыше. И будьте начеку. В этой стране за джойнт[20] сажают в тюрьму. Не ходите в комнаты наверху. Там живет мой дядя, и он не любит гостей. Не трогайте произведения искусства. В смысле, никаких, блядь, рук, вы меня поняли? И вы можете оставаться только до возвращения коллектива из Парижа. Ни днем больше. Как только они вернутся домой, вы съезжаете.
– На нас набросятся?
– Не исключено. У вас есть политические взгляды?
– Нет, мисс, мы не забиваем себе голову этой ерундой.
– Я не против. Только им об этом не говорите. Убирайтесь, когда они придут, и не будет никаких проблем.
Ямайцы были в ветровках, длинных футболках и рваных джинсах. Волосы они собирали в вязаные шарики.
– Ну, Кит, сделай мне одолжение, а? – сказала Айрис. – Посмотри на своих друзей.
Кит посмотрел на Глена и Эгги.
– А теперь посмотри на меня.
Он посмотрел на нее.
– А теперь посмотри на себя.
Он посмотрел вниз.
– Замечаешь разницу?
Он сунул руки в карманы и подтянул обвисшие брюки:
– Что?
– Надо купить тебе новые шмотки, уголек! Ты теперь на оплачиваемой работе. Ты не можешь выглядеть так, будто тебя одели по талонам. Оттолкнешь клиентов. Они подумают, что ты стукач.
Она не хотела, чтобы он выглядел неестественно, поэтому вместо того, чтобы пойти на Карнаби-стрит, отвела его на рынок в Камден-Лок.
– Эта одежда дешевая, – сказал он.
– В этом-то и дело. На этой неделе ты носишь одну одежду, а на следующей – другую. Жизнь – это перемены, чел. Поток. Ты его оседлаешь? Или будешь ему сопротивляться?
Ева называла это мирным производством средств уничтожения; усовершенствование отходов. Айрис называла это «жить сегодняшним днем».
Она выбрала ему ярко-желтую рубашку и джинсы-клеш.
– Примерь это.
– Ты стебешься?
– Я только прошу раскрыть свой разум.
– Для желтого?
– Для красоты. Для самовыражения.
– Это входит в сделку? Я примеряю их и получаю свою часть обеда?
– Давать и брать – единственные силы во Вселенной.
Он пошел переодеваться в угол палатки.
– Если хочешь заставить меня поверить, что Лондон – это про свинг [21], – отозвался он из-за занавеса, – и что я тоже могу стать свингером, то у тебя ничего не выйдет. Не смотри на меня, как на чертова свингера.
Он отодвинул занавеску и вышел.
– Да, черт возьми! – сказала Айрис. – Ну что, нравится?
Он посмотрел в зеркало:
– Эх!
– Важно, что ты не пластмассовый. Что ты чувствуешь себя собой.
Он разгладил штаны спереди. Зарылся пальцем в складку в промежности, чтобы поправить яички.
– Я себя не чувствую.
Он выглядел как кто-то безумно нормальный, переодетый в кого-то безумного.
– Мы возьмем их.
Партия ЛСД была большой – двести бумажных свертков и сто кубиков сахара, – поэтому разносить ее приходилось не только днем, но и ночью. На сон оставалось позднее утро. Днем – сквоты и квартиры для вечеринок. Вечерами: «Скотч» и «Мэйсонс Ярд», «Спикизи» и «Олл Найтерс». Ночью – танцевальные клубы и афтерпати. Такое насыщенное расписание не оставляло шанса вылечить похмелье. Айрис должна была оставаться трезвой. В крайнем случае ей приходилось ограничиваться четвертью марки или несколькими затяжками косяка. Что было нелегко. Быть трезвой на домашних вечеринках посреди недели было утомительно; быть трезвой в «Мидл Эрте» пятничным вечером было невыносимо.
Ей помогало присутствие Кита. Он жаждал денег, обещанных в конце работы, и поэтому делал все, чтобы их дело шло своим чередом. Когда у нее возникало искушение пошалить, она обращалась к нему, как ребенок, просящий разрешения у старшего, а он качал головой и говорил:
– Давай сначала сделаем работу. Потом можешь переключаться на все, что захочешь.
Пока они бродили по городу, у нее случилось несколько приступов в неудобных местах – например, на лестнице сквота, в проходе супермаркета, на полу «Фламингос» и в метро. В каждом случае она просыпалась оттого, что вокруг нее суетился Кит. Стоял на коленях рядом с ней, подносил свое лицо к ее лицу, клал одну руку ей на лоб, чтобы она держала голову ровно, другую руку засовывал ей в рот, чтобы разжать стиснутые зубы. Наблюдая за ним в оцепенении, она задавалась вопросом, реален ли он, – так он был не похож на всех, кого она встречала раньше. Он ее не боялся. Он ее не жалел. Он без колебаний ее отчитывал.
– Кажется, я сказал тебе принимать лекарства, – говорил он. – В следующий раз лично засуну их тебе в задницу.
Иногда перед приступом она получала предупреждения. Она начинала чувствовать неприятные запахи – например, обугленного мяса или горелой резины. Или ощущала сонливость и видела яркие ауры вокруг предметов. Когда это происходило, она предупреждала Кита: «Сейчас начнется», – и он хватал ее, тряс за плечи и кричал: «Нет!» Испуг и встряска теоретически должны были предотвратить надвигающийся припадок, но на практике это удавалось редко, и Киту приходилось убирать любую мебель или людей, помогать ей лечь на спину, вставлять кляп между зубами, ослаблять одежду, класть ее голову, руки и ноги на землю и прижимать их на протяжении всего приступа.
Однажды, когда они оказались одни на крыше после долгого рабочего дня, Айрис солгала Киту, что у нее сейчас будет припадок, потому что хотела посмотреть на его действия ясным взглядом. Она позволила ему трясти ее и кричать на нее. Она видела, как он убирает стулья и освобождает для нее место на земле. Она отдала ему свое тело, чтобы он уложил ее. И там, распростертая под ним, охваченная чувствами нежности и благодарности к нему, а также покалываниями страсти, пробегающими от горла до влагалища, она подняла голову и поцеловала его в губы.
Он отшатнулся. Вытер рот рукавом.
– Что это было? – спросил он.
– Ох, – сказала она; ее чувства резко ослабли.
– У тебя нет припадка?
– Должно быть, прошел.
– Ты уверена?
– Мне так кажется.
– Господи, с тобой не расслабишься.
– Прости.
– Все в порядке.
– Иди сюда и ложись рядом со мной.
– На пол? Нет. Он грязный.
Он опустился в шезлонг.
Она села. Поджала ноги под себя.
– Ты думаешь, что я уродина?
– Нет. Выбрось это из головы.
– Так в чем дело? Ты гей?
– Что? Нет! У тебя вместо головы помойка.
– Так да?
– Я сказал – нет! Разве между нормальным мужчиной и нормальной женщиной не может быть ничего другого? Невинной дружбы?
Она указала на свою банку пива на низкой стене у края крыши.
Он встал и принес ее.
Она взяла банку, отпила глоток и не поблагодарила.
* * *
Саймон был против того, чтобы привлекать к работе человека не из семьи, да еще и негра, но, как только он увидел, как хорошо Айрис и Кит работают в команде, как много и как быстро они продают, он перестал спорить.
– Твой Пятница может поучаствовать в этом деле, но потом он должен свалить, ясно? Как только разгребем завалы, вернемся к старому распорядку – только ты и я.
– Хорошо.
– Просто скажи мне, что ты с ним не трахаешься.
– Нет.
– Я так и думал. Ты слишком умна. Приходи ко мне, если он попытается тебя тронуть, и я с ним разберусь. Хорошо? Я серьезно.
Трезвая или близкая к этому, Айрис присоединилась к Киту в его естественной среде обитания – на периферии вечеринок. Оттуда она внимательно наблюдала. Замечала то, чего не замечала раньше. Понимала то, для понимания чего нужно быть трезвой.
– Вот что я тебе скажу, – обратилась она к нему, – когда закинешься, лучше.
– Реальности недостаточно?
– А может быть, ее слишком много. Возможно, поэтому.
Она втягивалась в дружбу с Китом быстрыми, незаметными рывками. Поскольку она изначально потребовала не спрашивать ее о личных делах, а у него была раздражающая привычка уважать ее желания, вначале они много молчали. Она всеми силами старалась это приветствовать: общая сумма зла уменьшится, если люди научатся сидеть вместе молча. Но со временем поддерживать молчание становилось все труднее.
Они начали разговаривать, и она узнала кое-что о его жизни. Его отец был американским солдатом, служившим в Портсмуте во время войны. Мать – местной девушкой, официанткой. Они познакомились на танцах и встречались на протяжении года, пока его не перевели во Францию, где он и погиб. Когда родился Кит, мать не поддалась уговорам сдать его в детский дом и воспитала его сама. Именно от нее Кит впитал свою любовь к Simon & Garfunkel. («Не переживай, – сказала Айрис, – это можно исправить».) Он звонил матери каждую неделю, посылал открытки, а когда получалось, и деньги.
– Ты отошлешь ей часть своих доходов от этой работы?
– Возможно.
– Ты чувствуешь себя виноватым? Зачем ты это делаешь?
– Что делаю?
– Шлешь своей матери деньги. Звонишь ей.
– Не знаю. Не думаю. В любом случае, почему я должен чувствовать себя виноватым?
– Ты любишь ее? Я имею в виду, действительно любишь ее такой, какая она есть?
– Она моя мама, так что да.
– Тогда ты не похож на большинство людей. Большинство людей не могут принять своих матерей такими, какие они есть. На самом деле.
– Печально, что ты не любишь свою мать.
– Печально? Нет. Самый лучший день в моей жизни – когда я узнала, что любовь – это не обязанность, что я не должна никого любить, в том числе и мать. Любить только тех, кого ты хочешь любить, – это свобода, чувак.
– Ты считаешь себя свободной?
– В этом смысле, да, я свободна.
– Не уверен. Мама тебя все еще волнует, не так ли? Естественно, что у тебя все еще есть чувства к ней. Они никогда не проходят.
– У меня есть чувства. Не буду этого отрицать.
– Что она такого сделала, что ты ее ненавидишь?
– Я не ненавижу. Я просто не хочу иметь с ней ничего общего по личным причинам.
– Из-за развода?
– Клише, правда? Но да, отчасти это.
– В нем виновата твоя мама?
– Допустим да. Отчасти. Папа тоже не был невинным.
– Но его ты не ненавидишь.
– Я знаю, как это звучит. Это нелегко объяснить.
– Хорошо.
– Что значит «хорошо»? Мне не нравится, как ты это сказал.
– Я просто сказал «хорошо».
– Послушай, вот в чем дело. Они оба совершили ошибки. Но ушла именно мама, понимаешь? Они могли бы все уладить.
– У нее могли быть свои причины.
– Театр развалился. В этом была причина. Работать с папой ей нравилось больше, чем быть его женой. Ее с ним удерживало их сотрудничество. Она актриса, он режиссер, понимаешь? Двойное действие. Они остались бы вместе, если бы их театр процветал. Во всяком случае, я так считаю.
– Почему он развалился?
– «Восточный ветер»?
– Да. Это была вина твоей мамы?
– Нет. Честно говоря, если кто и виноват в этом, так это…
Она повернулась к мигающим огням и музыке, где все было просто и стабильно, где люди – ищущие приключений и заводилы, хиппи, наркоманы и туристы, – существовали ради ощущений, и только это их объединяло.
– Все в порядке, – сказал Кит, его дыхание коснулось ее уха. – Нам больше не нужно об этом говорить.
* * *
Место падения бомбы рядом с театром «Восточный ветер» мало изменилось с того дня, когда вскоре после окончания войны грузовик увез крупные обломки. После того, как появились рекламные щиты, место оставили в покое; оно застыло в своей нынешней форме и неизменными руинами влилось в окружающую среду. Центральная часть, где целиком рухнули четыре террасных дома, представляла собой пустырь, где соединялись между собой земляные насыпи. Из этих холмов, как изюм из торта, торчали куски кирпичной кладки, стекла, металла и дерева. Вокруг торчали и валялись телеграфные столбы, воткнутые в центр, как свечи. Сквозь трещины пробивался бурьян. Щавель и крапива отстаивали жизнь, не обращая внимания на собачье дерьмо, грязные пакеты и застарелый пепел. Тут и там росли плющ, бирючина, бузина и иван-чай.
Участок ограничивали боковые стены сохранившихся домов, на которых еще держались остатки построек. Виднелись очертания лестниц и части внутренних перекрытий и стен. На сохранившихся кусках штукатурки можно разобрать, где раньше были обои или висели картины. Айрис, стоявшей на вершине самого высокого кургана, эта картина напоминала открытый кукольный домик без четвертой стены.
Находившийся рядом с ней Саймон пнул курган носком ботинка. Ударил по нему острым концом лопаты.
– Не выглядит многообещающе, – сказал он. – Сомневаюсь, что мы найдем много полезного для себя, но, раз уж мы здесь, можно порыться.
Теперь, когда ремонт театра был практически завершен, Саймон распустил строительную бригаду. Последние работы он делал сам. Время от времени он брал с собой на пустырь Айрис и Еву, чтобы найти материалы для декораций первой пьесы театра – «Трибунала Син-Сун».
– Все одиночные кирпичи, которые найдете, складывайте туда.
Лопатой он указал на ровный круг земли возле места сбора. – Металл кладите туда. Дерево – туда. Любой хлам или безделушки, все целое, все блестящее, несите мне, и я приму решение.
В том месте, где обрушился второй из четырех домов, земля просела, образовав кратер. Сестры любили его больше всего; они побежали к нему и соскользнули на задницах вниз, начали рыться и копать. Айрис первой нашла кое-что интересное – часть оконной рамы, которую она понесла Саймону для осмотра.
Она взбежала на вершину холма и ухватилась за рубашку Саймона, чтобы удержать равновесие на неровной поверхности.
Бросив окурок, Саймон растоптал его ногой. Поставил лопату так, чтобы она упиралась ему в грудь, обхватил ее правой рукой, чтобы освободить здоровую руку. Затем взял раму.
– Хм-м, – сказал он, бросив ее в свою тачку, – может быть.
Из кармана комбинезона он достал выполненный Максом чертеж декораций. Взявшись за угол страницы, развернул ее зубами. Рассматривая рисунок, он старался держать пальцы подальше от карандаша, чтобы не испачкать его еще больше.
– Можно мне посмотреть? – спросила Айрис.
Она наклонилась, чтобы взглянуть, и прикоснулась щекой к его руке.
– Погоди, – сказал он, – я думаю.
Она попыталась схватить рисунок.
Саймон поднял его над головой.
– Это единственный экземпляр. Я не могу его испортить.
Она набрала в грудь воздуха и сильно дунула.
– А где Ева? – спросил Саймон.
– Вон там. Она порезалась.
– Черт возьми, немного времени ей понадобилось.
Саймон перекинул лопату через плечо и пошел по краю насыпи, позволяя силе тяжести увлечь его за собой.
Айрис побежала за ним:
– Не говори ей, что это я тебе сказала.
Местные жители называли место взрыва Пятачком. Всех детей района мамы наставляли не играть на Пятачке: «Если увижу на Пятачке, получишь ремня, если тебя поймают на Пятачке, то заберут», – хотя здесь не было ничего угрожающего: для ребенка Пятачок представлял куда меньшую опасность, чем кишащие бандами соседние улицы. Эти страхи происходили из суеверного представления о том, что прошлое всегда возвращается в той же форме и в то же место. Айрис думала, что верить в это глупо. Как люди могут бояться того, что уже произошло? Невозможно вот так взять и предсказать будущее по прошлому. Грядущее не будет похоже на уже случившееся, а если верить ее родителям, то будет гораздо хуже. После следующей войны дети будут называть Пятачком не только дом, но и Лондон, и всю Европу.
Подойдя, Айрис увидела, что Ева зажала правую руку подмышкой слева.
– Все хорошо, милая? – спросил Саймон. – Дай мне посмотреть твою руку.
Ева взглянула на Айрис.
– Что? – отреагировала Айрис. – Я ничего не сказала.
Саймон опустился на колени рядом с Евой.
– Покажи мне ее, – сказал он. – Давай. Дай.
Ева протянула руку. Саймон взял ее за запястье: открытый порез на пальце, кровь растеклась по коже, пятна на рукаве и на подоле платья.
– Да у тебя кровь повсюду. Твои предки меня загрызут.
Он достал носовой платок, взмахнул, чтобы развернуть, обернул им порез.
– Фу, – произнесла Ева.
– Никакого фу, – сказал он. – Только что из стирки.
Он придавил платок большим пальцем.
– Айрис, я зажму здесь, а ты завяжи узел.
Завязывая платок, Айрис избегала взгляда Евы.
– Как дела, Ева? – спросил Саймон. – Лучше?
Ева кивнула.
– Надо увести вас отсюда, пока вы не травмировались по-настоящему.
– Нет! – сказала Айрис.
Саймон встал с колен:
– Давайте. У меня все равно в горле пересохло.
– Что, опять в паб? – сказала Ева.
– Перекусим в кафе, что скажешь? Ты голодна?
– Я вся в крови, – сказала Ева. – Я не могу пойти в таком виде. Мы вообще не должны здесь находиться. Почему мы не можем вернуться и посмотреть репетиции?
– Девочка, тебе нужно научиться понимать, когда и где тебя не ждут.
На метро они доехали до Ноттинг-Хилл-гейт, а затем пошли пешком на юг в сторону Кенсингтон-Хай-стрит.
– Куда мы идем? – спросила Ева.
– К чему у вас сегодня лежит душа? Яйца с картошкой фри?
– Далеко мы поехали за яйцами и картошкой.
– Еще мне нужно отправить сообщение.
– Так и знала. Видишь, Айрис? Нас никогда просто так не ведут куда-то. Так не бывает: «Я веду тебя туда, потому что тебе там понравится». Всегда есть другая причина. Скрытый мотив. – Не умничай, Ева.
Кенсингтон, по словам Саймона, был убог и жалок. «Обветшалый, залатанный и изношенный. Не старый, как Италия, – просто устаревший». Он знал нескольких человек, которые очутились в заброшенных кенсингтонских ночлежках посреди закрытых мусорных баков и сухой гнили. Он говорил, что его не удивляют частые новости о самоубийствах.
– На самом деле я бы сказал, что реальное число выше. Знаете ли, семьи это скрывают.
На Хай-стрит, недалеко от угла с Аллен-стрит, находилась газетная лавка. На рекламном щите у входа красовался заголовок из «Новостей мира». В витрине стояли липкие сладости в бутылках и выцветшие на солнце пачки «Плейерс». На стене у двери кто-то наклеил плакат, который Айрис прочитала вслух:
ЖИТЕЛИ КЕНСИНГТОНА – ДЕЙСТВУЙТЕ СЕЙЧАС
И под ним:
НИГГЕР, ОСТАВЬ НАШИХ ДЕВОЧЕК В ПОКОЕ
Внутри было мрачно и пахло застоявшимся табачным дымом, клеем и лакрицей.
– Можно мы купим жвачку? – спросила Айрис.
– Нет. Выбери что-нибудь почитать.
Единственным хорошим источником света была голая люминесцентная лампа над кассой. Владелец магазина Артур сидел под ней; его бледная кожа казалась почти зеленой. Увидев Саймона, Артур встал и прошел через занавес из красно-бело-голубых лент. Саймон подождал его у прилавка.
– Можно я возьму? – спросила Айрис.
Она держала в руках журнал «Вумэнс Оун»[22].
– Нет, – сказал Саймон. – Что-нибудь другое.
– Вот именно, – добавила Ева. – Тебе десять.
Артур вернулся с двумя предметами. Журналом, завернутым в черный пластик, и блоком размером с книгу, обернутым в зеленую бумагу и перевязанным бечевкой. Только годы спустя Айрис поняла, что ее дядя покупал журнал с девушками и килограмм гашиша.
– Раз и два, – сказал Артур. – Что-нибудь еще?
У Артура был мягкий голос, в повседневной жизни он был добрый и деликатный. Когда Саймон впервые встретил его вскоре после десанта в Салерно, он подумал: «Этот долго не протянет. Парней вроде него отстреливают». Но однажды ночью, во время длительной бомбардировки, Саймон увидел Артура с другой стороны.
– Какая у него другая сторона? – спросила однажды Айрис у Саймона.
– Тьма. Как та часть луны, которую не видно.
– Саймон, приятель, – сказал Артур. – Что-нибудь еще?
– Ой, да, прости, Артур.
Айрис выбрала издание «Удивительных историй»[23]. Ева – старый «Эвривумен»[24], уцененный до половины стоимости. Саймон взял со стеллажа «Сандей Пикториал»[25] и «Обсервер»[26].
– И это. И пачку «Дюморье».
Саймон передал деньги, зажав их в кулак. Но Артура это не устроило, и он пересчитал их, раскладывая каждую купюру на прилавке. Их было очень много.
– Дядя Саймон? – сказала Айрис, широко раскрыв глаза.
– Ш-ш-ш.
Артур не стал открывать кассу, а сразу положил деньги в карман.
– Здесь все? – спросил Саймон.
– Все, – сказал Артур. – Держи в курсе, как пойдет.
Как и обещал, Саймон повел девочек поесть в кафе возле Кенсингтонского вокзала. На дорожке у входа были припаркованы мотоциклы и стояли несколько тедди-боев[27]. Один из них, в драповой куртке и узких брюках, с длинной челкой в стиле Тони Кертиса, сделал шаг, преградив дверь.
– Извините, – сказал Саймон.
– Извините, – отозвался тедди-бой, не сдвинувшись с места.
Саймон инстинктивно оттолкнул сестер назад, чтобы они оказались у него за спиной. Журнал и гашиш, слишком крупные для карманов, он положил в куртку и застегнул ее. Чтобы они не выпали, снизу он придерживал их здоровой рукой.
Тедди-бой шагнул вперед:
– Мужик, покажешь, что у тебя там, или мне придется тебя заставить?
Саймон тяжело дышал, вперившись взглядом в противника.
Айрис слышала его дыхание: вдох-выдох, вдох…
Делая вид, что проверяет сестер, Саймон повернул голову так, чтобы были видны шрамы на шее. Затем он откинул манжету, открыв гладкую головку культи.
Тедди-бой вздрогнул.
Саймон снова встретился с ним глазами.
Тедди-бой отошел в сторону.
В кафе Саймон посадил девочек за столик и сделал заказ у стойки. Айрис молча и подозрительно наблюдала, как он выгружает тарелки и чашки с подноса на столешницу. Затем пододвинул второй столик. Прошел и сел с той же стороны, что и девочки, лицом к входу.
– Айрис, иди сюда и сядь рядом со мной.
Она подтащила свой стул ближе, и Саймон положил искалеченную руку ей на плечо.
– Ева, сядь вон туда, – сказал он, кивнув на пустой стул напротив.
На войне именно спокойные и тихие, ничем не выделяющиеся люди выдерживали давление и были надежны, в то время как экстраверты, проявлявшие браваду: «Черт возьми, как же мне не терпится попасть в этих фрицев!» – рассыпались в одно мгновение; как только по ним открывали огонь, они замирали, убегали или разлетались на куски в клубах дыма. Именно по этой причине, сказал однажды Саймон Айрис, он не мог любить сестер одинаково.
– Ешьте, – сказал он. – И вы знаете правило – не шуметь.
Айрис, которая боялась стучать ножом по тарелке, играла с картошкой, макая ее в яйца и наблюдая, как растекаются желтки. Саймон прихлебывал кофе, в который на кассе незаметно плеснул бренди из фляжки. Запах бренди Айрис чувствовала.
На пустом столе Саймон разложил газеты.
– Дядя Саймон?
– Ага?
– Что это вообще такое?
– Что?
Она пощупала выпуклость на его пиджаке:
– Это.
– Ш-ш-ш. Хватит болтать. Читай свой журнал.
Он пролистал «Сандей Пикториал», не задержавшись ни на одной подписи к фотографиям. Вспоминая это сейчас, Айрис предположила, что, когда у него при себе был гашиш, он, вероятно, был занят цифрами в своей голове. Подсчетами. Наверное, он узнал об экономике этого дела у Артура и пребывал в замешательстве. Вероятно, Артур сказал ему, что в «Восточном ветре» у него есть доступ к готовому рынку, он сидит на золотой жиле. Понимаете ли, жизнь актеров, когда они не работают, настолько монотонна, настолько мучительна, стремление вырваться из нее выводит их за пределы повседневных продуктов – кофе и напитков – в темное царство порошков и таблеток. А когда они работают и того хуже: особенно во время длительных забегов, когда они каждый вечер стремятся побить прошлые высоты, чтобы продержаться, они жрут всякую дрянь, в основном бензедрин [28]. Половина «Восточного ветра», вероятно, уже наркоманы. И как же настолько разгоряченные наркоманы засыпают ночью? Как они успокаиваются и отключаются? Все чаще и чаще обращаются к гашишу. «Сам не пробовал, – сказал бы Артур, – но в наши дни фрики за ним охотятся, и он будто бы работает, как сон». Если Саймон правильно разыграет карты, он сможет распродать этот килограммовый брикет за пару недель, а это принесет больше, чем банковский клерк зарабатывает за полгода. Ему показалось, что где-то в цифры закралась ошибка, настолько они были велики, но, пересчитав и убедившись, что никакого подвоха нет, он поверил, что, вопреки распространенному мнению, в самом деле в мире нет ничего проще и ничего важнее, чем деньги. Как только он осознал это, в его голове должны были закрутиться мысли о том, что нужно экономить и копить, экономить и копить. Кэш, бабло, лавэ, быстрые бабки: он постоянно о них думал. И, уж поверьте, они должны были быть быстрыми. Ведь максимум через пятнадцать лет их всех сожжет водородная бомба, а он хотел сперва кое-что сделать. Для начала – уехать из Англии.
– Что там у тебя?
На этот раз спросила Ева.
– Хм? – Саймон поднял взгляд. – О, ничего удивительного. Переговоры на Даунинг-стрит. Во что верят евреи. А у тебя?
– «Как извлекать пользу из своих недостатков».
– И?
Ева покачала головой.
Саймон зевнул искусственным зевком, сложил «Пикториал» и, бросив его на свободный стул, махнул рукой женщине за стойкой, чтобы та наполнила его чашку. Опрокинув еще бренди, он открыл «Обсервер».
– Знаешь что, дядя Саймон? – сказала Айрис.
– Что?
Она с отвращением посмотрела на его чашку с кофе:
– В алкоголе нет ни белков, ни витаминов. Все, что он дает организму, – это тепловую энергию. И калории.
– Ты это из своего журнала узнала?
– От мисс Флетчер. Она дала мне книгу.
– О ферментации?
– Об интоксикации. Алкоголик – это больной человек, которому нужно лечиться. Медицина может его спасти. Там были диаграммы.
– Твои родители обрадуются, на что уходят их деньги.
– Мои родители? Это ведь не их деньги. Бабушка платит репетитору.
– Кто тебе это сказал?
– Бабушка и сказала. Она говорит, что я бы читать не умела, если бы не она.
– Хватит.
– Что?
– Говорить о деньгах.
– Почему?
– Ты ребенок. Дети не должны.
Саймон поставил локоть на стол и подпер голову ладонью здоровой руки. Айрис смотрела, как он читает заголовок в «Обсервере», как перечитывает его снова и снова. Его глаза двигались по нему, когда…
«А если я прогорю на этом?!»
Внезапно сосредоточившись, он просмотрел статью до конца.
«А если меня повяжут и уничтожат?!»
– Что? – спросила Айрис.
– Заканчивайте, нам пора возвращаться.
– Так что, теперь внезапно домой? – сказала Ева. – У нас осталась половина картошки.
– Двигаем!
Вернувшись в театр (путь к метро и от метро он преодолел в спешке), Саймон приоткрыл дверь репетиционной студии и бесшумно вошел. Подчинившись его указанию, сестры тихо прокрались за ним. В центре комнаты за столом сидела их мать, одетая в алую мантию судьи. Перед ней в ряд сидели четыре актера в китайских масках. Отец что-то сказал Дорис – Айрис не смогла разобрать, что именно, – та вскочила и мягко выпроводила пришедших на улицу.
– Простите, – сказала Дорис, тихо прикрывая за собой дверь. – Вы пришли в неподходящий момент.
– Мне нужно поговорить с Полом, – сказал Саймон. – Срочно.
– Не самое лучшее время.
Дорис отодвинула Айрис и Еву подальше от двери.
– Мы в середине чего-то сложного, а ты знаешь своего брата, когда он в напряжении. Это может подождать до вечера?
Дорис коснулась локтя Саймона, как бы провожая его. Айрис смотрела, как дядя опустил взгляд на руку Дорис. Если бы он захотел, одним движением он мог бы отбросить ее в сторону. Взмах, рывок, крик, и она убралась бы с его пути.
– Ты права, Дорис, – сказал он. – Я знаю своего брата. И я знаю, что он захочет это увидеть.
Он поднял прижатый до того к ноге «Обсервер» и протянул его в сторону, чтобы тоже на него посмотреть; показал его, как барристер [29] мог бы показать присяжным улику.
– А, это, – сказала Дорис.
– Так вы уже видели?
Она засунула руки в карманы и надула щеки:
– Это не совсем сюрприз. Мы слышали об этом какое-то время назад. Мы знали, что рано или поздно это будет опубликовано.
– И вот, держите. Во всей своей красе. Уже не просто сплетни. Всё напечатано от начала до конца. Хуже, чем кто-либо из ваших мог себе представить, я бы сказал.
Дорис вынула руки из карманов и сложила их на груди, будто защищаясь:
– События развиваются сложно. Но нет ничего, что мы не смогли бы преодолеть.
Айрис не могла оторвать взгляд от тонкой линии темного пушка над губой Дорис, на котором собралась влага.
– Сложно развиваются? – спросил Саймон. – И это все, что ты можешь сказать? Ты же теперь коммунистка, как и все остальные? У тебя должно быть правильное мнение на этот счет.
Дорис повернулась к сестрам:
– Девочки, вы не против пойти в свои комнаты? Нам с вашим дядей нужно поговорить как взрослым.
Айрис не сдвинулась с места, Ева тоже, а Саймон не сказал им уйти.
– Они никак не мешают и имеют такое же право быть здесь, как и ты.
– Ага, – сказала Ева. – Верно.
Саймон рассмеялся.
Веки Дорис затрепетали, когда ее коснулось его дыхание.
– Ладно, закончили, – сказала она и собралась уходить.
Он схватил ее за запястье.
Она вырвалась.
– Он еще не видел, да? Думаю, мы должны позвать его сюда, чтобы показать ему. Уверен, ему не понравится, если его будут держать в неведении.
Дорис не двигалась:
– Не показывай ему эту статью.
– Хм?
– Не надо, Саймон. Держи ее подальше от него. Репетиции и так достаточно напряженные. Эта статья – последнее, что он должен увидеть. Скоро слухи дойдут до него, и тогда мы с этим разберемся.
Дорис протянула руку.
– Можно возьму?
Ее рот был открыт, щеки пылали. Она ухватилась за край газеты:
– Саймон? Можно, пожалуйста?
– Чат-та-ну-га-чу-чу, – запел Саймон. (Этому он научился во время атак; по его словам, пение помогало освободить разум. «Перед тем как нажать на спусковой крючок и перед тем как поцеловать девушку, ощущения в теле мало чем отличаются»).
– Что с тобой? – спросила Дорис. – Отпусти.
Она потянула бумагу к себе. Он не сопротивлялся ей во всю силу, а лишь настолько, чтобы не выпускать листы и чтобы она тянула их к себе.
– Чтоб тебя, Саймон, это уже…
Он отпустил газету, зная, что ее собственная сила отбросит ее назад, к стене, и для того, чтобы почувствовать ее груди, потереться пахом о ее пах и ощутить вкус ее шеи – достаточно притвориться, что он споткнулся, и спотыкаясь, упасть вперед. – Ах!
Она оттолкнула его. Одарила яростным взглядом. Затем бросилась обратно в студию.
Газета валялась у ног Айрис. Она наклонилась и подняла ее. – О, – сказала Ева, – дай мне это.
Айрис обхватила газету руками:
– Нет, я первая взяла.
– Дядя Саймон, скажи Айрис, чтобы она отдала мне газету.
Но Саймон уже спускался по лестнице.
– Что нам с ней делать? – окликнула его Ева.
– Это газета, – ответил он. – Читайте.
– Какую часть?
– Ты умная девочка, разберись.
– О чем это?
– Это о России – Боге твоих родителей. И о том, как он провалился.
– Можно я отдам ее папе? – спросила Айрис.
– Ты же хочешь, чтобы он образумился?
* * *
Они стояли у здания «Лондон Карлтон» на Сент-Мартинс-лейн и ждали конца вечернего представления. План был в том, чтобы попытаться продать марки зрителям, которые будут выходить из театра.
– Итак? – сказал Кит. – Не понимаю смысла этой истории. Что ты сделала не так?
– Суть, – сказала Айрис, – в том, что я сделала дальше. Я знала, что мне не следовало этого делать. Даже Ева предупреждала меня: «Не смей показывать эту статью папе». Но я не послушалась. В тот же вечер я пошла и отдала ему газету.
– И?
– Весь ад вырвался наружу. Начало конца.
– Конца чего?
– Театра. Брака моих родителей.
– Об этом было написано в газете?
– Это была первая костяшка домино. Ее опрокинула я.
Дорожка перед «Лондон Карлтоном» освещалась огнями с фасада здания. Название театра было написано красным неоном. Вывеска и афиши текущей постановки обрамлялись желтыми лампочками. Если стоять под их светом, он казался неестественно ярким – как если бы ночи навязывался день.
– Статья, наверное, была важной, – сказал Кит. – О чем она?
– О господи! Хочешь верь, хочешь нет, но я точно помню заголовок. ХРУЩЕВСКОЕ РАЗОБЛАЧЕНИЕ СТАЛИНА: ПОЛНАЯ ВЕРСИЯ. 20 ЛЕТ ТЕРРОРА В РОССИИ.
– Что? И это все? Я думал, ты скажешь, это что-то о твоей семье. Типа грязь, которую кто-то раскопал.
– Нет, уголек, ты все не так понял. Для моих родителей важнее всего было, в каком положении находится мир. Семейная грязь была бы чепухой. А вообще, раз уж ты об этом заговорил, статья касалась семьи. Это была наша грязь. Мои родители более двадцати лет состояли в партии – они вступили в нее, когда были студентами, и оставались в ней все трудные годы. Они оставались в партии, даже когда каждую неделю появлялся новый доклад о преступлениях в Советском Союзе.
– Так эта статья наконец заставила их выйти?
– Нет, даже тогда нет. Ты должен понять – мои родители всегда мечтали открыть первый в Лондоне коммунистический театр, и они были близки к воплощению этой мечты. Они не могли выйти из партии всего за пару месяцев до премьеры. Вместо этого они созвали большое собрание и сказали актерам, что прочитали статью и решили, несмотря ни на что, остаться в партии. Затем, что свойственно моим родителям, они поставили актерам условие. Все, кто хотел работать в «Восточном ветре», должны были остаться.
– И как? Они остались?
– Половина – да. Другая половина порвала свои партийные билеты и отказалась работать с теми, кто этого не сделал. Они предъявили моим родителям свой ультиматум: если они немедленно не выйдут из партии, то актеры уйдут. Мои родители, вероятно, подумали, что те блефуют. Какой актер бросит стабильно оплачиваемую работу? Но именно так они и поступили, а мои родители остались только с частью труппы.
Была уже половина девятого. Кассирша «Лондон Карлтона» сказала, что спектакль закончится в тридцать пять минут. Кит бросил свою пачку журналов «Интернешнл Таймс» на землю у левого угла театра. Они собирались изобразить продавцов журналов, присмотреться к покупателям и, если те покажутся правильно настроенными, предложить им марку [30]. Айрис, устав стоять, присела на стопку.
– Знаешь, – сказала она, – я много думала об этом, и на самом деле от этого никуда не деться. Это же я показала родителям статью, так что я виновата в том, что те актеры ушли.
– Ты винишь себя? – спросил Кит. – Твои родители рано или поздно увидели бы статью, верно?
– Да, но время – самое важное, не так ли? Может быть, если бы они увидели ее позже, она не имела бы такого значения. После премьеры. Какой актер уйдет из успешной постановки?
– Это какое-то мистическое дерьмо. Куча всяких «а вдруг». Ты сведешь себя с ума этим дерьмом.
– Порой я думаю, что подсознательно спланировала это. Что я хотела разрушить театр моих родителей.
– Это глупость. Ты сказала мне, что тебе нравится жить в театре. Ты сказала, что гордишься тем, что твои родители были театральными деятелями. Что тебе нравится бывать рядом с актерами.
– Но мне никогда не позволяли быть полноценной частью этого, так ведь? Меня всегда держали с краю. Как припадочного ребенка.
– Могло быть гораздо хуже.
– Это было не так уж плохо, ты прав.
Она была вполне счастлива, пока все: и родители, и актеры – были предоставлены сами себе. Но потом домой из интерната вернулась Ева, и, едва переступив порог, она сразу начала участвовать в спектакле. Она добивалась всеобщего расположения и давала понять, что хочет быть частью театра. И Айрис не могла этого допустить. Она должна была ее остановить.
– Если я не могла быть частью театра, то не хотела, чтобы ею был кто-то другой. Так что, полагаю, я получила то, что хотела. Но сначала все выглядело не так. Когда актеры ушли, театр не сразу закрылся. Мои родители не сдались так просто, они пытались его спасти – бешено искали новых участников, спешно проводили кастинги. И угадай, кто получил роль?
– Твоя сестра?
Она кивнула.
– Так, погоди, – сказал Кит. – Ты хотела забрать у Евы роль, а в итоге отдала? Черт, девочка, тебя наебали.
– Нас всех наебали, просто мы этого еще не знали. На самом деле, когда родители отдали Еве эту роль, они послали прощальный поцелуй своему театру и браку.
Лицо Кита выразило растерянность.
– Это все хреново. Но знаешь что? Где-то я понимаю, почему ты сделала то, что сделала. И почему твои родители сделали то, что сделали. Вот Саймона я не могу понять. Почему он так хотел показать эту статью твоим родителям? Разве он не жил в театре и не получал там зарплату? Что он получил бы, если бы все разнес?
– Саймон? Он самая простая часть головоломки. Во-первых, он ненавидел коммунистов. И до сих пор ненавидит. Он готов на все, чтобы доказать, что они не правы. Во-вторых, у него на уме только одно. Деньги. У него, видите ли, есть идея уехать из Англии и жить в Италии. Он говорит, что хочет купить дом в той маленькой деревушке, через которую проходил во время войны. Может быть, он встретил там девушку или что-то вроде того. Дело в том, что у него мало перспектив, поэтому он вбил себе в голову, что раз семья моей матери богата, то моя мать должна уметь делать деньги, и что если мои родители зарабатывают, то и он должен извлечь из этого какую-то выгоду. Однако он знал, что коммунистический театр ничего не заработает. Он считал, что мои родители должны ставить популярные спектакли, на которые будут приходить зрители. Чтобы это произошло, ему нужно было превратить моих родителей в капиталистов, а для этого сначала нужно было убедить их выйти из партии.
– Легче просто найти работу.
– И то же самое с «Уэрхаузом». Его не волнует, что мы делаем. Для него мы просто средство достижения цели. Место, где он может жить без арендной платы и откладывать все деньги на свой большой переезд.
– Как думаешь, он когда-нибудь уедет?
– В Италию? Кто знает. Я бы удивилась, если бы он еще не накопил достаточно. Не знаю, что его останавливает.
Айрис встала и подошла к висевшим на стене театра черно-белым фотографиям со сценами репетиций. Прижала палец к стеклу, закрывавшему одну из них.
– Если ты меня спросишь, – сказала она, – то действительно трудно понять, кто это.
– Кто?
Кит наклонился вперед и приблизился носом к фотографии. – Так это…
– Единственная и неповторимая. Почему она разрешила Дорис работать в театре? Ни одна из других папиных девочек никогда не получала такой работы. И почему она позволила папе дать Еве роль в пьесе? Какая мать так поступает? Ты знаешь, что это была за роль? Гребаная проститутка. Ее собственная дочь.
Кит слушал, сузив глаза:
– Айрис, что ты задумала? Мы здесь по какой-то другой причине?
– Мы здесь, чтобы продавать «Интернешнл Таймс» лондонским любителям театрального искусства.
– Не еби мне мозг.
– Хорошо, может быть, я хочу показать тебе.
– Что показать?
– Где работает эта демоническая женщина.
Кит подошел к бордюру. Посмотрел на вывеску.
– Фрёкен Юлия?
– Это пьеса.
– Я знаю, что это пьеса. Алисса Турлоу. Это она? Имя кажется выдуманным.
– Оно не выдуманное. Это ее. Наше.
– Ты пользуешься именем своей матери?
– Это случилось после развода.
– Ах да. Деньги. Твоя мать – богачка. Всегда дело в этом. Ты ненавидишь ее за то, что у нее есть деньги?
Айрис сжала губы: да.
Кит вернулся и встал рядом с Айрис.
– Так давайте разберемся, мисс Турлоу. Сначала вы хотите познакомить меня со своим святым отцом Джо. Теперь вы хотите, чтобы я познакомился с вашей знаменитой матерью, которую вы ненавидите и с которой даже не разговариваете?
– Мы не будем с ней знакомиться. Я привела тебя сюда, чтобы показать, чем она занимается.
– Зачем?
– Ты прав, кому не плевать.
– Тебе не плевать. Это моя точка зрения. Я видел альбом со всеми ее рецензиями и интервью, который ты ведешь. Ты ненавидишь ее, потому что тебе не плевать. Знаешь, было бы проще просто поговорить с ней.
– Проще? Постоянно друг с другом говорить? Иметь дерьмовые отношения, как у всех?
Он пожал плечами:
– Да.
Двери театра открылись, и из них выходили люди. Айрис взяла три журнала. Повернула их лицевой стороной наружу и держала так, чтобы была видна обложка.
– Могу я заинтересовать вас «Интернешнл Таймс» [31]? – спросила она. – Все новости подполья.
Большинство зрителей не обращали на нее внимания. Те, кто покупал экземпляр, были слишком старыми, слишком загородными, слишком чопорными или слишком надушенными, чтобы им был интересен другой ее товар.
– Можно мне парочку?
Голос раздался у нее за спиной. Она повернулась и увидела молодую пару лет тридцати. Он – в рубашке из замшевого шелка и круглых очках с затемненными линзами. Она – с розовой повязкой на голове, с подкрашенными черным глазами и в завязанном на талии макинтоше из ПВХ. Они улыбались и держались за руки.
– Конечно, – сказала Айрис. – Дам вам два по цене одного. Тогда вам не придется спорить о том, кто будет читать его вечером в постели.
Кит с наркотиками стоял в двух шагах позади.
– Сколько? – спросил мужчина.
– Шиллинг и шесть пенсов.
Пока мужчина рылся в карманах, Айрис взяла два экземпляра и передала их женщине.
– Люблю этот журнал, – сказала та.
Айрис заметила, что, когда женщина стала рассматривать обложку, у нее затрепетали накладные ресницы, а губы расплылись в улыбке. Айрис подумала о Еве, которая презирала «Интернешнл Таймс», потому что в нем была одна политика: «Кури что угодно, вдыхай что угодно, коли что угодно, это твоя жизнь, детка, делай это».
Мужчина дал Айрис два шиллинга.
Айрис поискала в сумке мелочь.
– Вы были на спектакле?
– Да, – ответила женщина, убирая журналы под мышку. – Мне понравилось. Ему – не очень.
– Не мое это, – сказал мужчина. – Билеты достались бесплатно, не хотел их терять.
Айрис положила сдачу в открытую ладонь мужчины.
– А как насчет Алиссы Турлоу? Она была хороша?
Пара с интересом переглянулась.
– Ну, я ее просто обожаю, – сказала женщина. – Я всегда смотрю, когда ее показывают по телевизору. Ее драма. И костюмы. Лично я считаю ее одной из лучших.
– Как она справилась с ролью фрёкен Юлии? – спросила Айрис.
– Ну, она лучшая из всех фрёкен Юлий, не так ли? Она… вылетело слово…
– Категорическая? – сказал мужчина.
– Да, категорическая фрёкен Юлия. Никто не может сыграть фрёкен Юлию так, как Алисса Турлоу. При мысли о фрёкен Юлии думаешь о ней.
– Черт, сколько же лет сейчас Алиссе Турлоу? – спросила Айрис.
– Не знаю. За сорок, пятьдесят?
– А разве фрёкен Юлия не должна быть молодой?
– Честно говоря, это не имеет значения. Алисса Турлоу так хороша, так притягательна, что забываешь о ее возрасте и прочем. Во всяком случае, это мое мнение.
Мужчина кивнул Айрис:
– Согласен с вами. Она слишком стара для этой роли.
Айрис отпустила их, не предложив им марок.
Кит снова подошел к ней:
– Нет?
Она покачала головой:
– Ты был прав. Нам не следовало сюда приходить.
– Я этого не говорил.
– Ну так я говорю. Не следовало.
* * *
Они пешком вернулись на Кингс-Кросс и купили вино в магазине рядом с вокзалом.
– Твой дядя будет недоволен, что мы не продали все.
– У нас был хороший забег. Ему не на что жаловаться, я ему не позволю.
На улицах было тихо. Вечерняя суета давно закончилась – в Сомерстауне горел свет в гостиных и были включены телевизоры: один квадрат света вписывался в другой. Сквозь окна доносились приглушенные взрывы выстрелов и смех. Сделав последний поворот, Айрис увидела у входа в «Уэрхауз» белый фургон, а рядом с ним – несколько человек. Она втащила Кита в дверной проем.
– Это они? – спросил он. – Ваша группа?
Она прищурилась, вглядываясь во мрак. Ни одна фигура не показалась ей знакомой.
– Фургон наш. Но людей я не узнаю.
Фигуры одна за другой исчезали в двери общежития.
– Они заходят внутрь? – сказал Кит.
– Они могли взломать замок.
Как только горизонт расчистился, Айрис подбежала и проверила дверь ночлежки. Замок был цел. Внутри дом был пуст, из комнат индийцев внизу доносились звуки нового альбома The Doors «Waiting for the Sun».
Они прошли в театр. Услышали голоса, доносившиеся из зрительного зала.
– Привет! – крикнула Айрис, прежде чем войти.
Люди рассредоточились по комнате. Два суровых на вид парня рассматривали незаконченные фонари на рабочих столах, на сцене два блондина в армейских куртках разговаривали со шведом Пером, неподалеку индиец в тюрбане заглядывал за кулисы. Ямайцы Глен и Эгги курили у второго выхода, рядом с ними стоял Альваро. Его голова была обмотана бинтами, но он явно был рад оказаться в компании ямайцев и, очевидно, рассказывал им, как удивителен Париж, – голос его гремел, и он бурно жестикулировал.
– Альваро? – сказала Айрис.
Все замолчали и повернулись к ней.
Ева вышла из-за стеллажа с передвижными креслами.
– Что за хрень? – сказала Айрис.
Ева провела рукой по волосам:
– Фашистская стрижка. Нравится?
– Кто эти люди? – спросила Айрис. – Где все?
– Произошла смена караула, теперь коллектив – они.
Ева повернулась к присутствующим:
– Слушайте все! Это моя сестра.
Люди обернулись и помахали.
– Ты хорошо выглядишь, – сказала Ева. – Ты прибавила в весе.
– Я забочусь о себе.
Ева широко улыбнулась. Лицо ее было грязным, изо рта пахло, что ей совсем не шло.
– Вижу, ты пустила несколько человек, – сказала она.
– Я не знала, когда ты вернешься.
– Все в порядке. Пока они вносят свой вклад. К тому же они хорошие.
Только через мгновение Айрис поняла, что мужчиной, вышедшим из-за верстака, была Дорис. Ее голова обрита. На ней черная кожаная куртка большого размера, старая клетчатая рубашка, синие джинсы и черные ботинки на плоской подошве. Чужой вид. Мужской силуэт. В этом обличье она выглядела (Айрис было противно это признавать) впечатляюще.
– Привет, – сказала Дорис.
– Так ты вернулась! – сказала Айрис. – Ты уже видела папу? Ты должна ему позвонить. Он на стены лезет.
Дорис засунула руки в карманы:
– Мне нравятся ваши фонари. Ева сказала, что вы делали их с местными детьми.
– Просто позвони ему. Он, блин, твой муж.
– Вижу, ты купила вино, – сказала Ева. – Позволь.
Она взяла бутылку из рук Айрис.
– У нас есть рис и овощи, я собиралась приготовить жаркое. Праздничный первый ужин. Ты и твои друзья, конечно, присоединяйтесь.
Айрис перевела взгляд на Еву и Дорис, затем пробежалась глазами по новым лицам. Идеально. Фотографическая открытка. У Евы теперь было все: отстраненность от политики, верный бойфренд, театр матери, любовница отца.
Ева сделала шаг вперед:
– И еще…
Она понизила голос, но не настолько, чтобы остальные ее не услышали.
– …я хотела сказать, нам жаль, что мы так уехали. Время было против нас. Тебе бы все равно не понравилось, это определенно не твое.
Айрис играла с одним из своих кулонов, проводя им по цепочке так, что он издавал звук, похожий на открывающуюся молнию. Теперь она опустила его, и он упал на грудь.
– Не тебе решать, что мне нравится, а что нет.
– Ты права, права. Можно назвать это новым началом?
– Возможно.
Айрис адресовала свои слова мужчинам в армейских куртках и со значками с Мао, которые, как и многие подобные им прежде, могли воспринять ее внешность как признак слабости. – Я хочу знать все, что произошло, пока вас не было. Куда все уехали, кто эти люди, какие у тебя сейчас планы?
– Мы тебе все расскажем. За ужином. Обо всем по порядку. У нас есть деньги?
– Уже у нас?
– Давай не будем терять время.
– Для чего вам нужны деньги?
Дорис коснулась плеча Евы, попросив дать ей слово.
– Слушай, Айрис, – начала она, – случилось много разного, но суть в том, что я согласилась сотрудничать с «Уэрхауз»… Вы бы назвали это хэппенингом, а я – перформансом. Мы все еще на начальной стадии, обмениваемся идеями. Но прежде чем мы двинемся дальше, нам нужно знать, есть ли средства. Нет смысла планировать что-то, если мы не можем позволить себе это сделать.
Айрис положила руку на свой мешочек:
– Деньги? Немного.
– Удар, – сказала Ева. – Это удар. Теперь другой вопрос: кинопроектор. Он в кладовке с реквизитом?
– Я думаю, у Саймона, наверху. Зачем он тебе нужен?
– После ужина я собиралась показать группе фильм «Трибунал Син-Сун».
– Зачем?
– Я рассказала о нем Дорис, и она думает, что он может стать хорошей отправной точкой.
– Я не хочу, чтобы люди видели это, Ева.
– Да ладно тебе, Айрис. Здесь нечего стыдиться.
– Я не стыжусь. Я просто не хочу, чтобы он снова всплыл. Это история, понятно?
– «Трибунал Син-Сун»? – спросил Кит. – Разве это не пьеса твоих родителей?
– Отвали, Кит.
Дорис опять вышла вперед:
– Все хорошо, Айрис, я понимаю. Я же была там, помнишь? Это было нелегкое время для всех нас. Так как насчет этого? Мы посмотрим его вдвоем с твоей сестрой. Только я и она, никого другого. Ты не против?
– Я не понимаю, почему вы все хотите это пересмотреть.
Дорис посмотрела поверх головы Айрис.
– Я не могу объяснить почему. Кроме того, что у меня есть воспоминания о том времени, и я хочу сопоставить их с источниками. Чтобы понять, смогу ли я сделать с ними что-нибудь полезное.
– Вы же не собираетесь использовать фильм в хэппенинге?
– Мы пока не загадываем так далеко. Пока что мы просто хотим посмотреть.
Айрис вздохнула:
– Ну, раскрась свой мир. Я не могу тебя остановить.
– Хорошо, – сказала Ева. – Пойду и спрошу Саймона.
– Нет, – сказала Айрис. – Я схожу.
Наверху Саймон бродил взад и вперед между столом и стеной. Над его головой горела люминесцентная лампа, а керосинка была потушена, так он делал всякий раз, когда о чем-то думал. Айрис положила на стол деньги за наркотики и оставшиеся марки. Обычно Саймон сразу пересчитывал выручку, но сегодня не обратил на нее внимания.
– Кто эти уроды внизу?
– Шпионишь?
– Я видел, как они вошли. Мне не нравится их вид. Кто они?
– Новые друзья Евы.
– Это Дорис я видел? Оделась, как чертов мужик? Она не может здесь оставаться.
– Спокойно, Саймон.
– Ты меня слышала? Она не может остаться.
– Что на тебя нашло?
– Что она здесь делает?
– Я только что вернулась. Знаю столько же, сколько и ты.
– Ты должна от нее избавиться.
– Я знаю, что она тебе не нравится, Саймон, но, думаю, ты слишком остро реагируешь.
– Ничего не получишь, пока не уберешь ее отсюда.
– Отвали. Что с тобой?
– Сегодня. Она должна уйти сегодня.
– Ты никогда не навещаешь папу, когда ты видел ее в последний раз? Я бы сказала, несколько лет назад. Вряд ли она ждет, что вы внезапно подружитесь. Просто оставайся здесь и не обращай на нее внимания.
– Повторяю, никакой платы, пока она не уйдет.
– О, слушай, пофиг. Как только я позвоню папе и скажу, что она здесь, он приедет за ней и заберет ее. На этом все и закончится.
Она подошла к угловому шкафу и открыла его.
Саймон перестал вышагивать:
– Что ты ищешь?
– Проектор. Она хочет его.
– Кто?
Она повернулась.
Саймон встретил ее взгляд, затем опустил лицо на руки.
«Власть черным», или Black Power – афроамериканское движение, участники которого требовали права на самоопределение черного населения и равных гражданских прав.
«Католический рабочий» – христианско-анархистское издание.
«Amazing Stories» – журнал научной фантастики.
«Every Woman» – женский журнал.
«Sunday Pictorial Magazine» – британская газета-таблоид.
«Observer» – старейшая в мире воскресная газета.
Джойнт – самокрутка с наркотиком.
Свинг – направление джазовой музыки.
«Woman’s Own» – женский журнал о стиле жизни.
Teddy Boys – молодежная субкультура.
Бензедри н – таблетки на основе метамфетамина, вызывающие эйфорию и притупляющие чувство страха.
Барристер – адвокат высшего ранга.
Марка – мощный психоделик в виде небольших бумажек, пропитанных наркотическим веществом.
«International Times» – андеграундная газета.
Ева
1956
VII
Саймон подошел к ней сзади и тронул за плечо. Она подпрыгнула.
– Я один, – прошептал он.
– Господи, Саймон! – сказала она.
Она стояла у дверей репетиционной студии, ожидая, когда ее вызовут на прослушивание.
– Как ты себя чувствуешь? – спросил он.
Она пожала плечами. Бледная кожа выдавала нервное напряжение.
– Знаешь, Ева…
– Я перечитываю свои реплики, ты не против?
– Да, прости, я тебя оставлю. Просто хотел сказать, что тебе не обязательно проходить через это, если ты не…
Ее отец открыл дверь.
– Саймон, ты не против побыть снаружи? Мы хотим, чтобы это было строго между…
Саймон отмахнулся от объяснений отца и исчез в коридоре.
Пол пригласил Еву войти:
– Небольшие перемены в плане, дорогая. Я знаю, что ты подготовила и хочешь представить нам несколько сцен, и у тебя будет шанс сделать это через минуту. Но труппа решила, что будет неплохо, если ты сначала поиграешь, чтобы посмотреть, как ты справляешься с импровизацией и свободной работой. Ничего сложного. Просто представь, что ты снова на школьном дворе, хорошо? Следуй инструкциям и будь собой.
Круг актеров – агрессивная штука. Он вбирает напряжение, идущее от эго всех участников, и усиливает его. Если поставить в центре стул, как это было в тот день, и потребовать, чтобы актеры по очереди на него садились, то и без того агрессивная штука станет просто дикой. Когда отец подвел Еву к месту в круге рядом с матерью, она почувствовала, как у нее покалывает затылок, свербит под мышками, а по вискам стекают капли пота. Началась игра, которая называлась «Стул вопросов». Участники выходили по очереди, и когда пришло время Евы, она колебалась. Она чувствовала, что на нее смотрят, и ей казалось, что смотреть не хотят. Ее звали, но она, будто оглохнув, отказывалась идти к стулу.
– Ева? Ева? Ева?
Наконец – может быть, через десять секунд – мать положила руку ей на поясницу, как бы успокаивая, и слегка подтолкнула…
Айрис
1968
VIII
Она принесла кинопроектор и экран в комнату Евы. Ева и Дорис сбросили подушки с кровати на пол, чтобы на них сесть, и занавесили окно простыней, чтобы темнота не разбавлялась городскими огнями. Пока они разворачивали экран, Айрис установила проектор на столе, придвинутом к стене.
Этот проектор Kodak отец купил, чтобы показывать записи выступлений. Он же научил юную Айрис им пользоваться. Это было давно, такие машины ушли в прошлое, но она помнила, что нужно делать: открывать боковые стенки коробки, присоединять катушки, наматывать пленку на колесики, щелкать переключателями.
Так как пленка была дорогой, записано было всего девять минут «Трибунала Син-Сун», разделенных на три катушки, каждая часть по три минуты: первый, третий и пятый акт. На крышках бобин, на отрезках скотча, было написано: «Премьера, 6 ноября 1956 года» – единственный вечер, когда пьесу показывали.
Пока Ева и Дорис устраивались на подушках, Айрис собралась уходить.
– Не уходи, – сказала Ева. – Посмотри с нами.
Айрис колебалась, но потом вопреки своим истинным желаниям сказала:
– Хорошо.
Она не знала, чего ждать. Родители никогда не запрещали ей смотреть этот фильм, и она думала его посмотреть, но в конце концов так и не решилась. Внутренний страж всегда защищал ее от него, как от чего-то вредного.
Она потушила свет и включила проектор.
В темноте было абсолютно тихо.
Затем на экране появился квадрат белого света, а потом – беззвучные движущиеся изображения…
Цзян Цин
1974
IX
Она провела четырех танцовщиц по коридору к апартаментам 118 и постучала в дверь. Танцовщицы, уже одетые в костюмы, боролись с искушением проверить, ровно ли сидят их сорочки, заправлены ли карманы, не задрались ли шорты.
– Просто делайте то, что мы репетировали, – сказала она им, – и все будет хорошо.
Чжан Юфэн открыла дверь и пригласила их войти. Цзян Цин отошла в сторону, и танцовщицы одна за другой, как и было велено, прошли в апартаменты. Когда все оказались внутри, Чжан Юфэн кивнула Цзян Цин и закрыла дверь.
Цзян Цин на мгновение приложила ухо к дереву, подождала, пока зазвучит музыка, прошла по коридору и свернула за угол. Открыв универсальным ключом кладовую, вошла и включила люминесцентную лампу, чтобы пройти между сломанной и неиспользуемой императорской мебелью.
Снова оказавшись в темноте, она подошла к противоположной стене. Сняла свиток, облизала палец и проткнула им рисовую бумагу, которой был прикрыт глазок. Прильнув к отверстию, дала глазам привыкнуть и стала наблюдать…
Перерыв
Больница Управления общественной безопасности, Пекин
3 мая 1991 года
Я должна написать тебе, дорогой Мао, отсюда, из этой комнаты, чтобы сообщить о моих успехах. В днях моих не проходит и часа, когда я не боролась бы с собой. А о ночах моих и не спрашивайте, ибо я погружаюсь в сон, в котором меня судят чудовища в маске меня самой. И в темноте, и при свете я рабски тружусь над идеальным состоянием коммуниста, состоянием благодати, однако это не всегда легко, и я много страдала, иногда доходя до отчаяния. И все же, мой уважаемый муж, я упорствовала. Я вернулась к каждому событию. Проследила каждый поступок, каждую плохую мысль. И теперь я могу назвать девяносто девять случаев, когда, как мне кажется, я могла помешать Революции. О красное солнце моего сердца, видите, как я разворачиваю этот список под вашим светом?
Но сегодня утром, когда я записывала последний случай, раздался стук, который заставил меня прервать работу. Дверь распахнулась – я услышала это, и воздух снаружи ворвался внутрь – это я почувствовала, а затем появился свет, яркий свет, из которого вышли пять человек, и мне не терпится описать вам, Верховный Учитель, что произошло дальше.
На них были белые костюмы, но они не были врачами; всех их я знала как членов Партии. За волосы они вытащили меня в центр комнаты и ударили сзади по ногам так, что я упала на колени. Затем обошли меня вокруг и стали надо мной издеваться. Они называли меня демоном быка. Они называли меня змеиным духом[32]. Они называли меня профессиональной шлюхой. Они называли меня императрицей Ву. Они, которые когда-то были моими союзниками, от руки нарисовали плакаты, на которых я изображена в виде ведьмы, крысы, шакала, проститутки с хвостом сирены и с ножами, воткнутыми в тело.
– Что ты об этом думаешь? – спросили они.
На это я сказала:
– Я думаю, это хорошо, молодые люди должны восставать против старшего поколения.
Но, видимо, они не очень-то хотели ответа, потому что, вместо того чтобы выслушать мои великодушные слова, они ударили меня по губам и велели заткнуться.
Дверь вновь открылась, и на тележке вкатили проигрыватель. Розетка, в которую был воткнут его кабель, находилась в коридоре, из-за чего закрыть дверь было нельзя. Чтобы нас не услышали через дверь, они поставили «Men with Fine, Loyal Hearts» и увеличили громкость. Рыча, чтобы их было слышно через музыку – знаю, вы оцените эти комичные штрихи, – они начали читать обвинительное заключение. Перечень моих так называемых преступлений был таким длинным, а их невероятность такой утомительно знакомой, что я не смогла удержаться от зевоты. Закончив, они спросили:
– Ты по-прежнему отрицаешь эти обвинения?
На что я ответила:
– Разве совершать Революцию в Китае – преступление?
Это их не обрадовало.
– Встань! – сказали они. – Встань, когда говоришь!
Когда я сделала это, они повалили меня обратно и, схватив рукой за затылок, заставили поклониться так, что мой лоб ударился об пол, как пест, которым толкут чеснок.
– Если ты не сделала ничего плохого, почему ты здесь?
– Я не знаю, почему я здесь. Я постоянно говорю вам, что вы ошиблись.
При этом они били меня по спине медной пряжкой. – Перестань строить из себя дуру. Признайся сейчас, и мы будем снисходительны.
– Все, что я делала, соответствовало линии Мао. Сейчас вы требуете, чтобы вдова заплатила по долгам мужа. Я говорю всем вам, что для меня будет счастьем и честью заплатить по этим долгам.
Все еще не удовлетворенные, они связали руки мне за спиной и подняли их к ушам:
– Раз и навсегда ты должна признать свою вину перед революционными массами.
Я слышала, как рвутся сухожилия и лопаются кровеносные сосуды.
– Моя единственная ошибка заключалась в том, что я была радикальнее мужа, была более Мао, чем сам Мао. Судить за эту ошибку может только сам Председатель. Я признаю себя виновной только в одном суде – в его суде.
Смущенные моим безразличием к их жестокости, они привязали меня к стулу железной проволокой, затягивая путы, пока на моей коже не образовались глубокие борозды и из них не потекла кровь.
– Народ судил тебя и признал виновной, но ты продолжаешь говорить о своей невиновности. Народ думает о тебе одно, а ты думаешь другое. Когда же твое мнение совпадет с его мнением?
Они сказали мне, что меня осудила даже моя дочь, сказали, что Ли На согласна с обвинительным приговором Китая по моему делу. Они уменьшили громкость музыки и дали прислушаться к звукам, доносящимся из соседней комнаты. Говорили, что там находится Ли На, но я не увижу ее, пока не подпишу признание. Они играли так убедительно, что на секунду мне показалось, что я действительно слышу голос Ли На. Но вместо признания я всосала сопли из ноздрей и харкнула им в лицо.
Этот жест, выражающий все мои чувства, не положил конец их пантомиме. Затем они привели женщину, лицо которой скрывали платок и темные очки, усадили ее на стул в нескольких метрах от себя и сказали:
– Посмотри, вот Ли На. Ты хочешь, чтобы твоя дорогая дочь стала свидетелем твоего унижения?
Я так рассмеялась, что у меня выпал зуб. Жалкие ублюдки. Неужели они действительно думали, что я боюсь лишиться гордости и достоинства перед самозванцем? Чтобы напомнить им, с кем они имеют дело, я расслабила внутренние мышцы, которые до этого момента сжимала, и из меня через одежду на бетон хлынуло содержимое моего мочевого пузыря.
– Это было на камеру, – сказала я.
Теперь настал их черед смеяться. Сдержаться они не могли, но радостнее от смеха не стали.
– Цзян Цин, – сказали они, – мы составили счет за твою жизнь. Пришло время его оплатить.
Они освободили одну мою руку и вложили в нее ручку, затем протянули документ и приказали его подписать. Когда я отказалась – уронила ручку и, как по волшебству, громко пукнула в тот самый момент, когда она упала на землю, – они пришли в ярость. Они опустили мои руки в таз с черными чернилами и приказали мне размазать чернила по собственному лицу, что я с готовностью сделала. Однако одной рукой я не могла наносить чернила достаточно быстро, поэтому они стали разбрызгивать их на меня, пока те не стали капать у меня из глаз, носа и рта. Длинные черные нити тянулись до самого пола. Решив, что и этого недостаточно, они вылили чернила за ворот моей сорочки, так что они сочились по телу, стекали по ногам и выходили наружу через края штанин. Затем то, что осталось, они влили мне в горло, пока меня не вырвало.
Можно подумать, что все это случилось быстро, но на самом деле происходило медленно, со множеством пауз, в течение которых они меняли музыку и совещались.
Насколько далеко они зайдут?
У меня было время подумать и спланировать свои ответы. Они пользовались техниками, которые я сама довела до совершенства, поэтому зачастую я заранее знала, чего они от меня потребуют, и это позволяло мне реагировать раньше действий. Я отвечала раньше, чем меня спрашивали, смеялась раньше, чем смеялись надо мной, получала удары раньше, чем меня били. Я теряла сознание раньше, чем достигала предела своих возможностей, и приходила в себя раньше, чем холодная вода касалась моей кожи. Таким образом, я чувствовала, что даю фору своим мучителям. Я играла здесь, а они – где-то там.
Отстранившись от происходящего, я сосредоточилась на себе и обнаружила, что постепенно отделяюсь от привычной мне личности и, по закону деления, умножаюсь во множестве инородных форм. Одна из этих форм особенно меня поразила, и цель моего письма, Великий Вождь, состоит в том, чтобы описать ее тебе как можно лучше.
На моем месте, на стуле в центре комнаты, сидела женщина, с которой я когда-то боролась, жена обувщика, пойманного на хранении иностранных товаров. Ее лицо было измазано губной помадой, с ее головы были вырваны клоки волос, на шее у нее было ожерелье из шариков для пинг-понга. Вокруг ее тела были обмотаны связанные вместе туфли на высоких каблуках, а с одежды свисали обломки западного хлама вроде игральных карт и алюминиевых банок. Ее заставляли садиться на горящую сигарету и раз за разом рассказывать, как она пришла к своему преступлению. В паузах между ее словами толпа выкрикивала лозунги и издевалась, и в то же время протискивалась вперед, содрогалась в нетерпении, хотела стащить ее с подмостков, избить кулаками и метлами, провести по улицам и таким образом отстоять справедливость от имени себя, народа.
Все это время я находилась за кулисами, направляя каждый шаг мучителей. Хотя от массы людей я была скрыта ширмой, я знала, что женщина знает о моем присутствии, потому что время от времени она слегка поворачивала голову и смотрела в мою сторону. И какие великолепные глаза были у нее, когда она страдала. Она оставила вызов без ответа, приняла трудности и травмы, и линии ее лица смягчились, и к ней вернулась ее естественная красота. Испарилась ее честь, а вместе с ней и самоуважение; внутри у нее осталось только ядро, твердое ядро ненависти: боль угнетенных, существующая со времен наших предков, ненависть тысячелетий, – и она заставляла ее светиться.
Признание этой ненависти в глубине души позволяло ей по-настоящему сопереживать своим мучителям. Как и у нее, ненависть была единственным удовлетворением, которое у них осталось, это была их последняя идентичность. Она поняла, что все, что им было нужно, – это найти наказание, которое сделает наказание ненужным, насилие, которое положит конец насилию. Они считали, что единственный способ быть понятым – это причинить боль, и, возможно, они были правы: она продемонстрирует свое понимание, отказавшись от сопротивления. Если они нападали на нее жестоко, то она отдавалась им мягко. Их удары она встречала смирением, кротостью, а затем отпускала. И при этом она говорила:
– Добрые люди, я кланяюсь вам, в прошлом я была неправа.
И она сказала:
– Я виновна, я совершила преступления против Революции, я преклоняю голову и признаю это.
И еще:
– Я должна быть послушной, я не имею права говорить или действовать без разрешения, если я сделаю это, избейте и сокрушите меня.
На самом деле она думала: «Я оправдана. Я одержу победу, если уступлю вам по доброй воле. Ваша жестокость проистекает из вашего еще более сильного страдания. Вы делаете не что иное, как очищаете меня для моей предстоящей миссии по спасению Китая. Я, жертва, занимаю правильную сторону истории, и меня будут помнить, а не просто увековечивать. Моя ненависть превзойдет вашу; это вода, которую нельзя смыть, огонь, который нельзя потушить».
Поэтому я прошу тебя, мудрый муж, скажи мне, пожалуйста, что ты видишь, когда я описываю тебе это? Ты видишь больше, чем я, и дальше, поэтому, возможно, ты сможешь прояснить для меня эти события. Эта женщина, которую я помню по своему прошлому, – была ли то я? Или не была? Была ли она призраком, который принес злой ветер?
Литературные тексты говорят, что живые мертвецы по своей природе реакционны. Они настаивают на том, чтобы мир вернулся к тому состоянию, в котором он пребывал при них. Так вот почему она явилась ко мне? Чтобы потребовать, чтобы я вернула ей ее Китай? Если так, то ее визит был напрасным, потому что этого я сделать не могу. Я даже не могу дать ей свой Китай, если она этого захочет, потому что моего Китая тоже больше не существует. Сегодняшний Китай не принадлежит ни ей, ни мне, он принадлежит другим.
И теперь я спрашиваю себя:
Когда я умру, кого бы я навестила? Кому я явлюсь, чтобы потребовать возвращения моего мира? Кто виноват в том, что у меня украли Революцию? На кого я могла бы обрушиться, чтобы отомстить от своего имени? Я даже не знала бы, с чего начать. После столь долгой борьбы человек теряет способность различать, кто и что ему сделал. Когда богомол ловит цикаду, за его спиной уже сидит зяблик. Одно побеждает другое, и в конце концов мы все сводим счеты.
Ваша главная жена
Цзян Цин
«Коровьи демоны и змеиные духи» – китайский термин, использовавшийся во времена культурной революции (1966–1976), чтобы демонизировать предполагаемых врагов. Мао часто употреблял этот термин в выступлениях для обозначения реакционных элементов и «классовых врагов».
Цзян Цин
1974
X
…Но от того, что она увидела, ее передернуло, словно она наткнулась на змею посреди дороги.
Она отпрянула от глазка и, почувствовав слабость в ногах, в темноте нащупала, куда можно присесть. Она чувствовала себя так, словно на плечи ей внезапно взвалили тяжелый куль с рисом. Ухватилась за стену, чтобы устоять, и чуть не сорвала висевшую там мантию придворного.
Пошатываясь, она ударилась головой о пустую птичью клетку и опрокинула ногой плевательницу. Ругаясь, она направилась к центру комнаты и нашла место, где хранились подарки от иностранцев: коробки с кубинскими сигарами от Кастро и выдержанным коньяком от Чаушеску [33]. Села на ящик и глубоко вдохнула, заглушив ощущения сладким запахом камфорного дерева.
Моргнув в темноте, она почувствовала, что впервые с самого детства ясно видит предметы. Жизнь вдруг предстала перед ней во всем своем значении. Она была внутри этой жизни, а не разглядывала ее через окно. Мысли, которые приходили ей в голову раньше, но анализировать которые запрещалось, теперь были очевидны и требовали ее внимания:
Мао умирает. Ты его потеряешь.
Айрис
1968
XI
…Внезапно закончилась третья бобина. Мелькнули и пропали в белом сиянии последние кадры. Моргая от яркого света, она без каких-либо эмоций слушала, как рыдает Ева, и ее успокаивает Дорис, гладя по спине:
– Все в порядке, выпусти это. На твоем месте я сделала бы то же самое.
И тут безо всяких видимых причин Айрис почувствовала все разочарование, муки, отчаяние детства, проведенного в тени сестры. Какого черта она рыдает?
– Что с тобой? – спросила она.
– Тсс, – сказала Дорис. – Не надо.
– Нет, я серьезно. Я хочу знать. Ты плачешь, потому что я заняла твое место в дурацкой пьесе? Что у тебя не было своего звездного часа? С тех пор у тебя было много моментов, чтобы это компенсировать, разве нет?
– Заткнись, Айрис, – сказала Ева.
– Я имею в виду, ты же не собираешься сейчас притворяться, что тебе было труднее, чем мне?
– Я сказала: заткнись.
– Папина маленькая актриса. Вытри свои чертовы глаза, пожалуйста, и дай нам всем передохнуть.
Ева вытерла лицо и уставилась на нее красными глазами:
– Ты чудовище, ты знаешь это? Как ты можешь так говорить со мной после того, что мы только что посмотрели? Что дает тебе право злиться на меня?
– Может быть, это как-то связано с тем, что ты без меня уехала в Париж?
– О боже, это твое новое оружие?
– Но ведь это правда произошло, разве нет? Ты уехала и бросила меня здесь. Свою сестру. Полноправного, обладающего правом голоса члена коммуны. А теперь, как ужаленная, ты возвращаешься домой и достаешь это семейное дерьмо. С какой целью? Ты ничему не научилась.
– Просвети меня, Айрис. Чему я должна была научиться?
– Ты действительно все еще считаешь себя жертвой? Ты вообще ничего не понимаешь. Я сделала это ради тебя.
– Прости?
– Я заняла твое место в «Трибунале Син-Сун», потому что пыталась тебя спасти.
Ева помрачнела:
– Спасти меня? От чего?
«От тебя самой».
– Ни от чего. Забудь.
У Евы был некоторый талант, но он был недостаточен, и это ее угнетало. Взяв ее роль в спектакле, Айрис спасла ее от унижения, которое открылось бы миру в слишком юном возрасте. От унижения, от которого она бы не оправилась. От унижения, которое разрушило бы ее амбиции стать актрисой. На самом деле если Ева и могла сегодня называть себя актрисой, то только благодаря вмешательству Айрис. По справедливости, она должна была быть ей благодарна. Ходить за ней на четвереньках.
– Я просто не могу поверить, что ты продолжаешь винить меня в том, что произошло, – сказала Айрис.
– А кого еще винить?
– Знаешь, дело не только в тебе, Ева. Когда я делала то, что делала, я не думала о тебе. О тебе бы я подумала в самую последнюю очередь.
– Это уж точно.
– Единственный человек, о котором я думала, была мама. Разве это не очевидно? Я пыталась добраться до нее. Ей я пыталась показать…
– Что показать? Что именно ты пыталась ей показать, Айрис? Тебе не на что жаловаться. Эта женщина тебя только баловала.
– Баловала? Это ты так называешь то, как она со мной обращалась? Она поступала со мной ужасно. И фильм это доказывает.
Ева перестала плакать. Ее лицо окаменело.
– Ты в своем уме? – спросила она. – В фильме не видно ничего подобного. В нем показано, как грязная соплячка идет туда, где ей быть не положено. Занимает мою сцену. Крадет мою роль. Если бы я была твоей матерью, не дай бог, я бы поступила гораздо хуже.
В этот момент ярость стала слишком сильной. Айрис закрыла глаза и позволила ярости поглотить ее.
Кит был прав. Как можно винить в таких вещах десятилетнего ребенка? Неужели никто больше не видит, на ком в конечном счете лежит ответственность? Кто был тем кукловодом, что за всем этим стоял? Ева могла плакать сколько угодно, но это не принесло бы никакой пользы. Эта боль была из тех, что вызываются рукой матери, и лишь сладкая месть была единственным лекарством.
Ева
1956
XII
…Когда все закончилось, она встала со стула в центре круга и присоединилась к матери.
Рука, которой мать подтолкнула ее в круг, теперь обхватила ее за талию. Ева восприняла это как жест утешения. «Не повезло. Ты сделала все, что могла». Но даже Ева, которая еще не очень хорошо разбиралась в технике, могла сказать, что этого было недостаточно. Она была разоблачена, она унизила себя.
Айрис, сидевшая на табурете у рояля, заплакала. Ева никогда этого не забудет: момент, когда ее сестра пролила по ней настоящие слезы. Дорис утешала Айрис, сжимая ее руку и гладя по спине.
Макс встал и начал собирать с режиссерского стола вещи, как бы давая понять, что на сегодня все закончено. Репетиции возобновятся, как только будет найдена подходящая актриса.
Ну вот и все, подумала Ева. Ей дали шанс, а она его упустила.
Но тут кто-то хлопнул в ладоши. Этот звук перерос в аплодисменты, которые распространились по кругу, словно огонь. Окрыленная ими, Ева вышла из своего укрытия в объятиях матери и поклонилась. Ее мать, освободив руки, начала аплодировать вместе с остальными. Ева обернулась и, взмахнув рукой, приказала всем остановиться, но они не остановились. Они продолжали.
Истина противопоставляется лжи, не так ли? Красота – уродству? Ароматные цветы – ядовитым сорнякам? Эти люди, профессионалы, хлопали ей, что могло значить только то, что она была хороша.
Мать вывела ее из комнаты, чтобы смогли проголосовать члены комиссии.
Когда они оказались в мезонине одни, Ева спросила:
– Что ты думаешь, мама, если честно?
Мать убрала волосы со щеки Евы.
– Искусство, – сказала она, – особенно театр, это сфера, в которую нельзя войти, не споткнувшись. Не расстраивайся, если группа решит, что ты не готова.
Через минуту отец открыл дверь и протянул руки:
– Ева, дорогая.
Ева вошла, готовая выслушать от отца соболезнования.
– Это единогласное решение, дорогая, – сказал он. – Ты принята.
Кастро и Чаушеску – диктаторы, лидеры компартий Кубы и Румынии.
Цзян Цин
1974
XIII
В небе светила яркая луна. Уснуть она не могла. Таблетки и капли не помогали, дыхательные техники цигун – тоже. Разгоряченная голова пульсировала; она чувствовала себя так, словно ее организм работает на куриной крови[34]. Левая сторона кровати была такой же неудобной, как и правая. Через закрытые жалюзи не проходила прохлада, а открытые пропускали свет. Маска на глазах давила, словно тиски на висках, и ей пришлось ее сорвать. Мысли вихрем кружились вокруг темы смерти, но не сталкивались с ней. Казалось, что разум готовится попрощаться с Мао – еще раз сказать все, что нужно было сказать, все, что осталось невысказанным, а сердце отказывается думать о жизни без него.
Наконец, измучившись этой возней, посреди ночи она встала и умылась. Сидя за столом у окна, стала пить кипяток и раскручивать локоны укладки.
За всю свою жизнь с Мао она никогда не задумывалась о смерти применительно к нему. Такая мысль была бы преступлением – одним из немногих преступлений, которые она искренне боялась совершить, поэтому она не позволяла себе даже задаваться ею. Обычно смерть начинается задолго до приближения, но из чувства долга перед Революцией она отказывалась обнаружить ее приход к Мао. Председатель, хотя и был явно стар, в ее глазах не постарел; хотя он был явно болен, он не сдавался. Когда она смотрела на него, то видела лицо, забальзамированное молодостью: лицо, постоянно подвергавшееся тщательному массажу, не портили ни морщинки, ни гусиные лапки. Он казался вечно становящимся и так и не остановившимся.
Однако этот проникнутый верностью отказ видеть уже не мог перечеркнуть увиденного. Посмотрев в глазок прошлой ночью, она поняла, что облик Мао изменился. Лицо, к которому она до сих пор была слепа, стало доступно. Впервые она увидела, что глазурь Мао потрескалась; оболочка, утончившаяся до рисовой бумаги, рассыпалась в пыль, и перед ней возникло чучело старика со всеми деталями – с морщинами, желтыми глазами, большими коричневыми родинками, позеленевшими зубами, вздутыми венами, узловатыми пальцами, больными черными тканями, в которых поселилась смерть.
Первым ее побуждением было обвинить танцовщиц. Разве это не их работа – помочь Мао вернуть утраченную бодрость, освежить его? Но на самом деле винить их было нельзя. Они вложили в выступление всю свою молодость и жизненную силу; одними только улыбками они привнесли на сцену пять огней и десять красок, и все же им не удалось пробить нависшую над всеми тень сумрака. От Мао, который некогда был Красным Солнцем Востока, Спасительной Звездой Китая, осталась одна оболочка. Его угли превратились в пепел. Вокруг царил холод. Его час настал.
Теперь, оставшись одна в своей комнате, она думала, что может расплакаться. В голове ее крутилось: «Когда ты, Мао, будешь мертв, осмелюсь ли я быть живой?»
Зажав рот рукой, чтобы не дать волю своему горю, она нащупала выключатель и включила лампу. Ослепленная светом, она прикрыла лицо руками и рухнула на колени. Через несколько месяцев его не станет, она это знала, и эта перспектива пугала ее, напоминала о собственной смертности и злила тем, что ей придется встречать будущее в одиночку. Она вздрогнула: без слез, просто тихо застонала.
Но потом ее осенило: «Нет, нет, Мао, ты не умрешь. Тебе не придется умирать. Ты будешь жить внутри меня и терзать».
Эта мысль привела ее в чувство. Шум внутри стих, конвульсии прекратились, и она разжала пальцы. Отражение лампы в оконном стекле мешало увидеть, что происходило снаружи, поэтому она ее выключила. Теперь в лунном свете был виден сад: камни, вода, земля, растения. Чувства оставили ее и пристали к этим формам. «Не о чем сетовать, – подумала она, потирая лицо руками, а руки – лежащей рядом подушкой, – ведь Мао не может умереть. Он поселился в моем сердце, пустил во мне корни. Он – моя жизненная сила, мой кислород. Пока я жива, будет жить и он».
Она завернулась в одеяло и вышла на веранду, где дул легкий ветерок, а обширный парк казался уединенным. Она прислонилась к стене веранды, потом выбрала тропинку, ведущую к павильону, где когда-то, в другой жизни сидела и любовалась луной вместе с Мао. Теперь павильон был пуст, и ей пришлось стать его глазами, слухом и голосом:
Одинокая богиня на луне расправляет свои широкие рукава,
Чтобы танцевать для добрых душ в бесконечном небе.
Вдруг приходит весть о поражении Тигра на земле.
Слезы льются, как из перевернутой чаши дождя [35].
Перед рассветом, с первыми трелями птиц, она заказала машину и прибыла в Комплекс Центрального балета до утренних гонгов. Она приказала водителю припарковаться у главного вестибюля и, не дожидаясь, пока ее телохранители оцепят территорию, направилась в женское общежитие.
Танцовщицы еще спали, поэтому залы были пусты; скрип ее пластиковых подошв по вымытому полу лишь подчеркивал тишину. Войдя в комнату номер шесть на втором этаже, она включила свет и взяла с полки гонг. Трижды ударила в него.
– Всем встать! Сегодня утром ранний подъем! Давайте вставайте! Вставайте!
Танцовщицы застонали, выглянули из-под одеял, не желая отказываться от положенного сна. Однако, как только они поняли, кто здесь находится, вскочили и вытянулись во весь рост.
– Не стойте на месте, поторапливайтесь! Переодевайтесь в спортивную одежду и выходите на пробежку. Сегодня нам нужно многое успеть.
Тун Хуа, увидеть которую и пришла Цзян Цин, начала переодеваться вместе с остальными.
– Нет, – обратилась к ней Цзян Цин. – Тебе не надо. Останься тут и присядь.
Побелев и боясь еще больше подчиниться начальству, Тун Хуа уселась на край матраса. Цзян Цин села лицом к ней на соседнюю кровать. Тун Хуа была не самой красивой девушкой, на ее щеках остались следы от подростковых прыщей, но лицо ее было похоже на дыню, а рот – на вишню, и, вероятно, это заставляло мужчин желать ее. Пока остальные танцовщицы переодевались, Цзян Цин налила Тун Хуа чашку чая из принесенного с собой термоса и поставила ее остывать на приставной столик. Из кармана униформы она достала вареное яйцо, разбила его о железный столбик кровати и очистила верхнюю треть скорлупы.
– Вот, держи, – сказала она, передавая его Тун Хуа.
Тун Хуа взяла яйцо обеими руками и склонила голову в знак благодарности. Стоявшие поблизости танцовщицы смотрели на Тун Хуа и обменивались взглядами, выражая свое отношение к ней.
– Что таращитесь? – прикрикнула на них Цзян Цин. – Выходите. Десять кругов по коридору, и не расслабляться. Я буду считать из окна.
Когда танцовщицы ушли, Цзян Цин сказала Тун Хуа:
– Тебе нужно пописать?
Она кивнула.
– Можешь потерпеть?
Она кивнула.
Цзян Цин наклонилась и удалила затвердевшую слизь, скопившуюся в уголках глаз Тун Хуа.
– Тун Хуа. Полагаю, это имя дали тебе родители. А мне мое дал Председатель, представляешь?
Она начертала символы своего имени на раскрытой ладони. – Пишется «зеленая река», но по звучанию – еще и «чистая вода», видишь? Тебе нравится?
– Да.
– Мне тоже. Иногда я произношу его про себя, просто чтобы услышать. Цзян Цин. Цзян Цин. Мне нравится чувствовать его во рту, и мне нравится слышать его в воздухе вокруг, понимаешь? Многое можно сделать, чтобы почувствовать близость с мужем. Когда-нибудь ты сама в этом убедишься.
Тун Хуа встретилась взглядом с Цзян Цин, но тут же снова опустила глаза.
– Я бы хотела дать тебе имя, – сказал Цзян Цин. – Сценическое имя. Революционное имя. Я думаю о Вэньгэ. Тебе нравится?
Тун Хуа кивнула.
– Тогда Вэньгэ. Произнеси его.
– Вэньгэ.
– Оно тебе подходит. Сильное имя. Имя воина. Повтори. Меня зовут…
– Меня зовут Вэньгэ.
За то короткое время, что они разговаривали, Вэньгэ ссутулилась – обычная проблема этих молодых девушек, несмотря на все их тренировки. Цзян Цин пересела на кровать рядом с ней и провела пальцем по ее позвоночнику, чтобы исправить осанку.
– Расскажи мне о себе, Вэньгэ. О своей семье. О том, откуда ты родом.
Низким, осторожным и отрепетированным голосом Вэньгэ рассказала привычную историю о том, что она выросла в бедности в провинциальной деревне, а затем, когда ей было десять лет, несколько приехавших партийных чиновников отобрали ее для обучения в Академии. Она постаралась объяснить, что ее происхождение проверено и что в нем сочетались все три хороших класса: крестьяне, рабочие и солдаты.
– Как тебе повезло, – сказала Цзян Цин. – Ты чувствуешь себя особенной?
Вэньгэ энергично покачала головой, что заставило Цзян Цин улыбнуться.
– Меня бы удивило, если бы ты не чувствовала, ну, если бы ты не чувствовала себя хоть немного особенной.
Вэньгэ покрутила в пальцах полусъеденное яйцо.
Цзян Цин коснулась дрожащей ноги девочки, чтобы успокоить ее.
– Давай. Съешь яйцо.
Вэньгэ откусила верхушку белка, обнажив затвердевший желток: солнце, выглядывающее из-за облаков.
– Выпей чаю.
Вэньгэ подула на чай, а затем громко отхлебнула.
– Слушай, Вэньгэ, – сказала Цзян Цин, – я знаю, что обещала тебе дополнительный час в постели сегодня утром после вчерашней ночи. Мне не хотелось бы отказывать тебе в этом. Но у меня есть новости, которые не могли ждать.
Костяшкой указательного пальца она подтолкнула подбородок Вэньгэ вверх.
– Я наблюдала за тобой прошлой ночью, дитя. Меня не было в комнате, но я видела тебя, понимаешь? Я всегда тебя вижу. Я всегда смотрю.
Вэньгэ снова сгорбила спину, а ее плечи подались вперед, словно пытались скрыть сердце. Цзян Цин опять поправила ее осанку.
– У танцовщицы есть только ее тело. А тело – это набор физических законов. Танцовщица исследует границы того, что позволяют эти законы. Либо она может дойти до этих границ и преодолеть их, либо нет. Зритель может увидеть, хороша ли она, с расстояния в десятки ли [36]. Если она плоха, это немедленно станет очевидно.
Вэньгэ разжала губы, облизалась и снова поджала губы.
– Я хочу сказать, Вэньгэ, что вчера вечером твое выступление произвело на меня впечатление. Мне стало ясно, что ты лучше других и заслуживаешь внимания.
Вэньгэ закрыла глаза и шумно выдохнула.
– Ты не должна неверно понимать, что здесь происходит. Это не Председатель выбрал тебя для своего особого внимания. Председатель… Ну, вряд ли он смог бы отличить тебя от других. К счастью для тебя, у меня зрение отличное.
Цзян Цин постучала по оправе своих очков.
– Пусть эта уродливая штука тебя не обманывает. У меня ястребиные глаза. Ничто не ускользает от них. И, как я уже сказала, им понравилось то, что они увидели.
Цзян Цин погладила девушку по шее и плечам. Упоминание о Мао явно ее ошеломило.
– Вот девочка, – сказала Цзян Цин. – Ешь.
Вэньгэ потребовалась целая минута, чтобы доесть яйцо. Как только она это сделала, Цзян Цин забрала у нее скорлупу, кинула ее в недопитый чай и отнесла чашку к окну. Снаружи вся труппа танцоров, мужчины и женщины, бегали по кругу во дворе. В центре, рядом с «Волгами», стояло несколько автобусов, которые должны были доставить их на репетицию в Большой зал. Цзян Цин открыла окно и вылила недопитый чай со скорлупой.
– Ты хочешь стать лучшей, Вэньгэ? – спросила она, отойдя от окна.
– Я… я… я не знаю, тетушка Цзян.
Цзян Цин прикрутила чашку обратно к термосу и передала его Вэньгэ. Вэньгэ взяла термос обеими руками, как драгоценную реликвию.
– Это частный разговор, строго между нами. Ты не должна скромничать. Хочешь быть лучшей?
– Эм-м…
– Глупышка, ты мне доверяешь?
– Да, тетушка Цзян. Я люблю вас.
Цзян Цин достала из ящика Вэньгэ наряд для репетиций и бросила его танцовщице на колени. Не дожидаясь приказа, Вэньгэ начала переодеваться.
– Тогда ты должна верить мне, когда я говорю тебе, что ты необыкновенный человек и заслуживаешь этого повышения.
Вэньгэ молчала, засунув одну ногу в шорты.
– Ты меня слышала, – сказала Цзян Цин.
Вэньгэ отвернулась, чтобы надеть лифчик.
– Когда кто-то назначает тебя на высокую должность, – сказала Цзян Цин, – этот кто-то берет на себя ответственность за твои действия. Ты не должна меня подвести.
– Никогда, тетушка Цзян.
– Тогда ты должна следовать моему примеру и делать все, что я говорю.
Вэньгэ натянула майку:
– Все. Я понимаю.
Цзян Цин взяла с крючка сумку Вэньгэ и стала складывать в нее личные вещи: танцевальные туфли, длинные брюки, пальто, расческу, кусок мыла.
Вэньгэ сунула термос под мышку и протянула руку за своей уже собранной сумкой.
Цзян Цин жестом показала, что отнесет ее сама.
Она вышла из комнаты, и Вэньгэ последовала за ней.
У двери она задержалась:
– Ты понимаешь, что с тобой происходит, Вэньгэ?
Вэньгэ кивнула, но выглядела озадаченно.
Цзян Цин притянула ее к своей груди и крепко прижала. Между ними оказались зажаты обхватывавшие термос детские руки.
– Из тебя выйдет отличный армейский капитан, – сказала Цзян Цин.
Она разжала объятия, но продолжала держать девушку за плечи.
Вэньгэ свела брови. Она была обеспокоена.
– Ты должна радоваться, – сказала Цзян Цин.
– Я, тетушка Цзян… Но, но почему я?
Цзян Цин шлепнула Вэньгэ по голове:
– Во время Революции люди не выбирают работу. Работа выбирает людей. Это называется повиноваться организации.
Цзян Цин наблюдала, как Вэньгэ старалась не подносить руку к тому месту, куда ее ударили, и из-за всех сил пыталась сделать так, чтобы на глазах у нее не выступили слезы, а вместо этого – вызвать сиятельный образ женщин-солдат из «Красного женского отряда».
Хорошая девочка.
* * *
На изучение роли армейского капитана Вэньгэ было отведено пять дней. Ее поселили в примыкающей к отдельным апартаментам Цзян Цин комнате и лишили всяких контактов с остальными членами труппы. Каждое утро в пять часов Цзян Цин собственноручно будила ее, окунала в лед, чтобы обострить ее умственные способности, и отправляла в сад на пробежку. На завтрак, помимо обычной рисовой каши и маринованной репы, ей полагались яйца, соевое молоко и суп вонтон[37]. После этого ее отводили в секретное помещение на территории штаба Центрального гарнизонного корпуса, к востоку от озера, где до полудня ее обучали мужским балетным па. В обед ей подавали дополнительную миску риса и требовали, чтобы она съела ее целиком. На полуденный сон отводилось на полчаса больше обычного, и от нее требовали, чтобы она использовала его по назначению. Это было связано с тем, что после обеда вместо привычных трех у нее было пять часов репетиций, а после ужина, когда обычно ее отпускали на учебу, два часа она занималась строевым шагом, стрельбой из винтовки и боевыми искусствами: для такого напряженного режима ей нужно было хорошо питаться и отдыхать. Цзян Цин приспособила эти тренировки к идеалу Лэй Фэна[38]: «взобраться на гору ножей и пересечь моря пламени, растереть тело в порошок, а кости раздробить в прах». Вэньгэ беспрекословно подчинялась. В конце дня ее наградой была полная ванна горячей воды, к которой прилагался дополнительный кусок мыла. Мыло было жасминовым, и Цзян Цин настояла, чтобы перед сном Вэньгэ приходила к ней в комнату, благоухая этим ароматом.
– Присаживайся в большое кресло, – говорила Цзян Цин, и после долгих уговоров Вэньгэ соглашалась.
– Ты устала? – спрашивала Цзян Цин.
– Не очень, – лгала Вэньгэ.
– Чушь, – отвечала Цзян Цин, – ты танцуешь уже десять часов.
Она приказывала принести таз с теплой соленой водой, сама становилась на колени перед Вэньгэ и опускала ее ноги в таз. Пока ступни Вэньгэ отмокали, она натирала ей тигровым бальзамом бедра и икры. Затем она накрывала свои бедра полотенцем и клала на него мокрые ноги Вэньгэ. Она их тщательно вытирала, обрезала сломанные ногти, накладывала повязки на пальцы и смачивала кожу розовой водой.
– Моя дорогая Вэньгэ, – говорила Цзян Цин, пытаясь успокоить ее, – неужели ты думаешь, что я считаю себя выше этого?
По окончании процедуры она надевала на ноги Вэньгэ свежие носки и пододвигала переносной радиатор, чтобы прогнать холод. Потом они обе сидели, положив ноги на табуреты, пили отвар лотоса и смотрели запрещенные фильмы о балете: Фонтейн, Уланову, Плисецкую, Алонсо, Киркланд, Нуреева, Барышникова.
Когда фильм заканчивался и они исчерпывали свои критические замечания по поводу состояния балета в современном мире, Цзян Цин заказывала второй чайник, что служило сигналом, что настала очередь критиковать Вэньгэ.
– Я боюсь, – говорила Цзян Цин, – что мне не хватает командирского голоса. Я вижу, что мои указания не всегда до тебя доходят. Я хочу разжечь тебя, вызвать необходимую бурю, но в то же время боюсь подавить тебя, отчего в результате дохожу до полумер. Это моя ошибка. Совершая ее, я отстаю от уровня Сунь Шань. Я могу только надеяться, что слова, сказанные здесь, наедине, принесут успех там, где мои прежние повеления оказались бесполезны.
Ожидалось, что талантливыми будут все танцоры Центрального балета. Неписаным стандартом был «талант на восемь доу»[39]. В случае Вэньгэ, как ни странно, талант сопровождался высокой способностью к концентрации и спокойным самообладанием. Она развила в себе чувство достоинства и ответственности и не проявляла темперамент. В любое время она была серьезна, собрана и полностью поглощена работой. В своей технике она успешно разбивала и покоряла иностранные условности. Она освоила все классические движения, не позволив им поработить себя. Конечности ее были прекрасно натренированы. Своды стоп – высоки. Вытягивала ноги она легко и без видимого усилия. Ее спина была достаточно гибкой, чтобы она могла прогибаться назад к полу десять, двадцать, тридцать раз подряд, не шатаясь и не теряя формы.
Короче говоря, она была как спелая дыня. Поэтому Цзян Цин не удивилась тому, что Вэньгэ с легкостью подхватила движения армейского капитана. Для танцовщицы эти шаги требовали другой точности, основанной на командах и приветствиях, языке военных парадов. К чести Вэньгэ, она рано поняла, что задача заключается не в том, чтобы компенсировать мнимую нехватку сил, пересиливая себя; наоборот, она должна была открыть в себе новый вид силы, ограничивая себя. Для этого она ограничила свои наклоны. Выпрямила конечности. Отказалась от соблазна показать носок, вытянуть ногу, до конца прогнуть спину. Вместо того чтобы выходить за рамки, она отступала назад, внутри собирала энергию к своему центру; когда поступал сигнал, оттуда эта энергия вырывалась в нужные формы.
И все же, и все же – Цзян Цин было больно это видеть – в конечном счете Вэньгэ не была убедительна. Она освоила все составляющие роли, но не смогла собрать их в целостный образ. В исполнении отдельных шагов, в нахождении и удержании формы она превзошла даже Сун Яоцзиня, лучшего из когда-либо существовавших армейских капитанов, но не смогла вжиться в роль так, как он. У нее имелось все, что нужно, чтобы быть верным солдатом, идеальным человеком, но она боялась себя как таковой, была запугана собственными способностями, и поэтому была не совсем убедительна.
Сначала Цзян Цин подумала, что Вэньгэ мешает тщеславие.
– Тебя беспокоит, что, когда ты изображаешь мужчину, ты портишь свой внешний вид? – спросила она. – Ты боишься стать некрасивой? Боишься потерять мужское восхищение, по этой причине ты так себя ведешь?
Однако со временем она поняла, что проблема глубже. Она заметила, что проблемы Вэньгэ наиболее заметны были в те моменты балета, когда армейский капитан был на сцене, но не танцевал, то есть когда Вэньгэ должна была вместо балетных па обратиться к жестам драматического театра. Например, в третьей сцене армейский капитан, переодетый в богатого купца, сидит на стуле, смотрит представление и обмахивает себя большим белым веером. Этот номер, забавный и технически не утомительный, был любимым у Сун Яоцзиня; он хвастался, что одним взмахом веера может вывести на сцену всех остальных танцоров. Но для Вэньгэ все было иначе. Эта сцена доставляла ей ужасные проблемы. Сколько бы она ее ни репетировала, у нее никак не получалось. Она не могла просто сидеть, не напрягаясь. Ее попытки использовать веер на мужской манер – взять его снизу, толкать воздух вверх, ни за что не подносить его к лицу – приводили к тому, что она обращалась с ним неправильно или роняла его. Поскольку в этой сцене армейский капитан притворяется другим человеком, его выражения и жесты намеренно напоминают учтивого и женоподобного мужчину. Неспособность Вэньгэ передать эту женственность заставляла ее кричать от разочарования.
– Вэньгэ! Да что с тобой такое? Что ты делаешь со своими руками? Ты играешь солдата или педика? Выбирай!
Цзян Цин надеялась, что помогут костюмы. Она заказала пять костюмов армейского капитана по размеру Вэньгэ, и когда они прибыли на четвертый день их частных репетиций, она повесила их на перила и пригласила Вэньгэ познакомиться с ними.
– Что ты о них думаешь?
Вэньгэ погладила материал:
– Они…
– Высококлассные, знаю. Я подумала, что они тебе понравятся.
Цзян Цин выбрала военную форму и помогла Вэньгэ в нее облачиться. Хотя грудь Вэньгэ была миниатюрной, едва заметной, Цзян Цин решила, что будет лучше, если она не будет мешать, и перевязала ее широким бинтом. Спереди к трусам Вэньгэ она приделала небольшое пресс-папье, чтобы танцовщица почувствовала там нагрузку. По бокам куртки были вшиты дополнительные подушечки, а пояс застегивался высоко на ребрах, чтобы сделать силуэт Вэньгэ более прямым. У Вэньгэ были большие бедра, которые не позволяли ей играть главные женские роли; она обматывала их пластиковой лентой, чтобы они потели и становились тоньше. Для роли армейского капитана, однако, это становилось преимуществом, так как не приходилось набивать шорты. С другой стороны, ее голени были тонкими, как палки; чтобы сделать их шире, потребовалось четыре пары гетр. Последним элементом была шапочка на проволочном каркасе, чтобы добавить высоты. Цзян Цин прикрепила ее к волосам Вэньгэ и отошла в сторону, чтобы осмотреть результат.
– Да, – сказала она и, взяв Вэньгэ за плечи, повернула ее лицом к зеркалу. – Хм? Я права?
Вэньгэ внимательно рассматривала свое отражение, как будто это была не она, как будто это был кто-то другой. Цзян Цин улыбнулась, вспоминая, что почувствовала, когда впервые увидела себя в костюме: мысленное переключение, которое позволило избавиться от привычек и принять образ персонажа, который выглядел именно так.
– Я себя не узнаю, – сказала Вэньгэ.
– Я тебя узнаю. Ты армейский капитан. Тело и голос Китая.
Они репетировали в костюме до конца дня, пока у Вэньгэ не получилось, то есть пока она не перестала ошибаться, пытаясь играть мужчину, и вместо этого научилась забывать, что она женщина.
В тот вечер Вэньгэ впервые призналась в комнате Цзян Цин, что она устала.
– Сегодня – да, – сказала она. – Сегодня я это чувствую.
Они сидели бок о бок, лицом к окну. Между креслами на столике остывал отвар лотоса. Цзян Цин смахнула поднимающийся пар. Потянулась и поправила сбившееся на одну сторону одеяло Вэньгэ. Пальцами проверила тепло чашек. Решив, что они остыли достаточно, она передала одну чашку Вэньгэ.
– Ты случайно не знаешь историю Мэн Лицзюнь? – спросила она.
Вэньгэ покачала головой.
Цзян Цин отхлебнула немного чая и подержала его во рту, пробуя на вкус, а затем проглотила.
– Когда я смотрела на тебя сегодня, я вспомнила актрису, которая мне нравилась, когда я жила в Шанхае. Я ходила в один театр, где работала эта актриса. Во всем Шанхае она лучше всех играла Мэн Лицзюнь.
Цзян Цин сделала паузу. В голове ее пронеслись воспоминания о том, как она сидела среди буржуазных матрон и их дочерей в Большом китайском театре на Фучжоу-роуд, где они в почти невыносимом волнении смотрели, как поднимается красный занавес, и видели Сяо Даньгуй, воплощающую их идеал мужчины.
– Актрису звали Сяо Даньгуй. Ее особенностью было то, что она не пыталась копировать стиль других мужчин, чтобы убедить нас в том, что она мужчина. Ее слова, ее порывы, ее действия просто говорили нам, что она и была настоящим мужчиной. Если тебе интересно, мужчина на ее месте не справился бы с работой так хорошо.
Улыбаясь – втайне ей было радостно открыто рассказать об этом, – она отпила еще немного чая, затем поставила чашку и подтянула одеяло к груди.
– Женщина в большей степени способна представлять универсального мужчину. Когда мужчина играет эту роль, он в конечном итоге подражает великим историческим деятелям, а их присутствие его подавляет. Он компенсирует свою слабость чрезмерным актерским мастерством, и это всегда все портит.
Вэньгэ смотрела в свою пустую чашку, понимая, что они вступили на опасную территорию.
Цзян Цин подняла крышку чайника и размешала оставшийся чай, постукивая ложкой по фарфору. Она налила Вэньгэ еще одну чашку.
– Самое любопытное в Сяо Даньгуй было то, что на сцене она, казалось, почти ничего не делала. Я не думаю, что она когда-либо пыталась быть кем-то другим, кроме как слегка урезанной версией самой себя. Как будто она думала, что чем меньше она сделает, чтобы заставить нас поверить, тем сильнее мы поверим. И это было правдой, так это и работало.
Вэньгэ поднесла наполненную чашку к носу и вдохнула аромат.
Цзян Цин сделала то же самое.
– Через пару дней, Вэньгэ, ты будешь исполнять роль армейского капитана перед всем партийным аппаратом Пекина, десятью тысячами человек, и, конечно, госпожой Маркос, которая благодаря иностранному вниманию стоит еще десяти тысяч. Я вижу, что ты напугана. Ты не веришь, что справишься с задачей, и поэтому находишь себе ложные оправдания. Но это легкий путь. Где найдешь одно оправдание, найдешь и сотню других. Трудный путь – это бежать навстречу трудностям, как можно глубже вникать в то, что ты узнала.
Волосы Вэньгэ, блестящие, как черное дерево, были подстрижены так, чтобы их можно было смазать маслом и разделить на пробор. Цзян Цин разгладила их там, где они спутались.
– Я сказала тебе, что надо делать, дитя. Все, что ты должна, – это переместиться туда, где оно есть.
* * *
Она вернула Вэньгэ в труппу в первый день генеральной репетиции, за два дня до представления. У дверей зрительного зала Вэньгэ застыла и не хотела идти дальше, как упрямый вол на берегу быстрой реки. Цзян Цин пришлось буквально шлепнуть ее по попе, чтобы она переступила порог. Отряду хунвейбинов, который Цзян Цин взяла с собой в качестве подкрепления, она приказала ждать снаружи в коридоре.
– Не закрывайте двери, – сказала она им, – и слушайте мой сигнал.
Внутри свет был выключен. На сцене труппа была в самом начале первой сцены – по оценке Цзян Цин, прошло около пяти минут с момента первого появления армейского капитана. Когда они в полумраке спускались по центральному проходу, Цзян Цин взяла Вэньгэ за руку: та была на ощупь холодной, а ладонь – влажной. Вэньгэ издала стон, на что Цзян Цин сильно дернула ее за руку:
– Ничего подобного. Чтобы ничего такого не было, слышишь? Это реальная жизнь. Ты должна столкнуться с ней.
Чао Ин и его помощники, сидевшие в четвертом ряду зрительского зала, переглянулись:
– Ш-ш-ш!
Успокоительно положив руку на спину Вэньгэ, а затем подняв ее вверх, чтобы взять девушку за воротник, Цзян Цин провела ее по оставшемуся пути вниз. Она решила не подсаживаться к Чао Ину, а сесть прямо перед ним. Дождавшись, пока она окажется в поле зрения Чао Ина, сняла шарф, затем кардиган, потом, словно заметив сквозняк, снова надела шарф. Прежде чем сесть, она вытерла с сиденья пыль и проверила пол на предмет того, что может помешать удобно расположить ноги. Протокол не позволял Вэньгэ сесть, пока не сядет Цзян Цин, что дало Чао Ину возможность оценить фасон и качество костюма армейского капитана. Сиденья скрипнули: сначала – Цзян Цин, потом, пусть и не так сильно, Вэньгэ.
– Командир…
Чао Ин наклонился к их плечам и шептал:
– Что это, черт возьми, такое?
Потревоженная Вэньгэ попыталась втянуть голову в тело, как черепаха.
Цзян Цин положила руку на колено: «Просто не обращай на него внимания».
– Сначала вы забираете Тун Хуа без предупреждения и без указания, когда она вернется и вернется ли вообще. А теперь, несколько дней спустя, вы врываетесь сюда, как ни в чем не бывало…
Цзян Цин взяла Чао Ина за нос большим и указательным пальцами и, толкнув, вернула его на место.
– Сукин сын! – сказала она. – Я твою бабку выебу!
По бокам от Чао Ина сидели две его ассистентки. Кожа их молодых лиц отражала свет сценических ламп. Они сидели, словно окаменев, с закрытыми ртами. Сам Чао Ин, казалось, в одном этом ударе ощутил всю сумму мелких тычков, которые Цзян Цин приходилось наносить ему на протяжении всей его карьеры.
– Помните свое место, режиссер Чао, – сказала она.
– Мне полностью понятно, командир, кто я такой и в чем заключается моя работа.
– В таком случае вы сможете сосчитать количество рангов, которые нас разделяют…
– Не так уж их много, как вам кажется.
– …и вы будете вести себя осторожно в дальнейшем. Я здесь, чтобы внести необходимые коррективы в наше гала-представление для госпожи Маркос, которые санкционирует и требует моя должность в Комитете пропаганды. Я прослежу за тем, насколько хорошо вы приспособитесь к этим коррективам. Если вы не последуете им от начала до конца, я сочту это неподчинением.
Танцовщица, исполнявшая партию рабыни, отвлеклась на разговор в зрительном зале, промахнулась в прыжке и оступилась, отстав от ритма на несколько шагов. Цзян Цин остановила музыку и приказала танцовщице начать ее сольный номер с начала. Выступление возобновилось. Под взглядом Цзян Цин энергия труппы текла без принуждения, двигалась вперед, нить не прерывалась. Она не могла обнаружить ничего неправильного. Танец был хорошим, легким. Позы – точными. Артисты выполняли то, что было задумано; они были открыты, честны и бодры, никто не опозорился, не допустил нелепостей. Капитан армии, которого она в прошлый раз раскритиковала за целый ряд дурных привычек и за которым она теперь следила особенно внимательно, не сделал ничего радикально плохого. Но это не заставило ее усомниться в своем намерении его заменить, ее цель оставалась неизменной. Позади нее Чао Ин и его помощницы писали записки, вырывали их и передавали по кругу; она же была спокойна и невозмутима, полностью уверена в себе. Ее рука покоилась на подлокотнике, кисть свисала вниз, кончики пальцев висели в сантиметрах над коленом Вэньгэ; когда наступит избранный момент – в шестой и последней сцене, – она просто пощекочет девушку или ущипнет ее, и так даст сигнал к действию.
Когда наступила эта сцена – двор Тирана, пасмурное небо, огромное баньяновое дерево, перед которым на горящем костре собирались казнить армейского капитана, – она поднялась с места и повела Вэньгэ за собой. Они поднимались по ступеням справа от оркестровой ямы и пересекали сцену в тот момент, когда армейский капитан принимал последнюю позу: неподвижно стоял в пламени, подняв правый кулак и с вызовом глядя на родину.
Из партера доносились крики Чао Ина:
– Что такое? Как вы смеете! Нет, правда, это уже слишком! Остановитесь! Спуститесь немедленно! Вы насмехаетесь над нашей работой и разрушаете моральный дух. Правда, я никогда… Спускайтесь! Я имею в виду, это… Я так больше не могу!
Не обращая внимания на Чао Ина, Цзян Цин вышла в центр сцены и подождала, пока актеры ее узнают. Через несколько секунд армейский капитан неохотно сменил позу; этому примеру последовали и тиран с его гвардейцами. Музыка превратилась в какофонию, а затем стихла. За кулисами участницы красного женского отряда, готовившиеся броситься на тирана и отомстить ему, сложили руки и обменялись растерянными взглядами.
Цзян Цин жестом пригласила армейского капитана приблизиться к ней. Пока он спускался с костра и шел к ней, она ему аплодировала.
– Браво, браво, – сказала она.
Остальные члены труппы захлопали вместе с ней: сначала нерешительно, а затем – все более энергично.
– Браво, браво, браво, браво…
Цзян Цин позволила танцору целую минуту яростно смотреть сначала на свои собственные ноги, а затем, когда он набрался смелости, на Вэньгэ, которая ерзала от стыда на краю сцены.
Цзян Цин рассекла воздух рукой, прервав аплодисменты.
– Чжу Си, – сказала она (так звали танцора), – в течение двух лет после ухода на пенсию великого Сун Яоцзиня вы мастерски, великолепно исполняли роль армейского капитана. Вы были предметом вдохновения для простых людей по всей стране и образцом поведения для членов партии. Я не преувеличу, если скажу, что в своем стремлении стать исключительно хорошим танцором вы были весьма близки к успеху. Революция благодарит вас.
Она снова похлопала ему, повернувшись на каблуках, кивая и улыбаясь. Затем она подошла к Вэньгэ, взяла ее за руку и провела на центральную сцену. Оставила ее стоять слева в шаге от себя. Лицо девушки было белым и мокрым от пота.
– Как революционеры, мы должны пройти через долгий процесс закалки, прежде чем сможем понять и умело применить законы Революции. Все мы, без исключения, несем в себе остатки различных идеологий старого общества. Чтобы очиститься от этих остатков, мы должны не только учиться на партийной деятельности, но и участвовать в современной революционной практике там, в мире.
Оказавшись между Чжу Си и Вэньгэ – их костюмы были одинаковыми, но смысл – разным: манифестации старого и нового, – Цзян Цин ощутила прилив сил; это счастье приходит, когда преодолевается сопротивление.
– Мы ни в коем случае не должны уходить в изоляцию или зазнаваться. Мы можем пройти через лучшие академии, но мы не должны притворяться, будто что-то знаем, если на самом деле не знаем. Чтобы сохранить чистоту авангарда пролетариата, нам необходимо идти в народ и встречаться с ним, усердно работать на его стороне, использовать его мудрость для закалки и воспитания себя во всех отношениях.
Теперь она повернулась к Чжу Си, улыбаясь ему так, что он не мог сомневаться в ее искренности.
– Поэтому, Чжу Си, я вознаграждаю ваши с таким трудом завоеванные достижения в Центральном балете периодом реабилитации на образцовой ферме во Внутренней Монголии [40].
Слева и справа вырвался коллективный вздох. Чжу Си попятился назад, как бы падая на него.
– Там, – продолжила Цзян Цин, – у вас будет возможность учиться у крестьян и самоотверженно работать на полях. Это шанс вырваться из своей жизни, отбросить личные амбиции, думать, изучать, быть объективным. Вы вернетесь в общество новым человеком, просвещенным, более преданным своей стране, готовым внести еще больший вклад в ее величие. Я осмелюсь сказать, что вы вернетесь живым Лэй Фэном.
– Нет! Нет!
Чжу Си озирался и метался в поисках кого-то или чего-то, что могло бы ему помочь.
– Вы не можете этого сделать. Помогите мне кто-нибудь, прошу!
Он обратился к Чао Ину, который забрался на сцену и быстро шел к ним.
– Все в порядке, Чжу Си, – сказал Чао Ин. – Успокойся.
Он схватил танцора за руки, успокаивая его.
– Ты никуда не уйдешь.
Цзян Цин рассмеялась:
– Ты думаешь, что лучше меня знаешь, что нужно этому мужчине? Этому мужчине, всем мужчинам нужен тот, кто будет ими повелевать. А не тот, кто имеет власть, но, как это ни прискорбно, не повелевает.
Чао Ин встал преградой между Цзян Цин и Чжу Си.
– Достаточно.
Чао Ин широко расставил ноги и положил руки на бедра. Вероятно, он думал, что выглядит круто.
– Вы получили минуту славы, командир Цзян, все мы вас видели, все мы вас слышали, все мы вас любим, глубоко любим, но теперь я должен попросить вас покинуть сцену.
Цзян Цин снова рассмеялась, на этот раз ему в лицо:
– Режиссер Чао, приятно видеть, что вы наконец проявляете должный интерес к работе. Теперь, пожалуйста, позвольте мне объяснить, что здесь происходит, потому что, похоже, вы не понимаете. Я рекомендую Чжу Си пройти курс реабилитации в соответствии с политикой партии.
– Через мой труп.
– Так вы против? Хотите сказать, Чжу Си в нем не нуждается? Он выше этого?
– Этого я не говорю.
– Предпочитаете поехать вместо него? Я понимаю, почему вам так хочется. Я бы и сама поехала, если бы не была связана своими обязанностями здесь. Освобождаясь от привилегированного положения и возвращаясь в нищету, мы начинаем понимать, каков мир на самом деле. Или вы забыли о мире, режиссер?
Она обратилась к другим танцорам на сцене, труппе за кулисами и оркестру в яме.
– Товарищи, я права? У всех же вас, как у меня, остались приятные воспоминания о тех временах, когда вы были вдали от дома? В деревне я получила несколько самых важных жизненных уроков. Прежде всего я поняла, что мои настоящие товарищи и лучшие коммунисты – это те, с кем я работала в поле, а не те, с кем сидела за машинкой в офисе. Или выступала в каком-нибудь театре.
– Каком-нибудь театре?
Чао Ин рычал, как животное, чтобы казаться больше, чем он есть на самом деле.
– Это Большой зал народа. Я – режиссер Центрального балета Пекина. Именно в этом качестве, на этой сцене, я заявляю вам, Цзян Цин, что не позволю вам послать меня, Чжу Си или кого-либо из моих танцоров куда-либо, ни сейчас, ни в будущем. Я буду на вас жаловаться!
– Люди жалуются на меня каждый день, режиссер. Вряд ли меня можно было бы назвать настоящей коммунисткой, если бы на меня никто не жаловался.
– У меня есть доступ к более высокому начальству, чем вы, и я позабочусь о том, чтобы любые ваши директивы, касающиеся перевоспитания любого танцора этой труппы, проходили через меня. И можете быть уверены, что я наложу на них вето.
Усмехнувшись, Цзян Цин повернулась к Вэньгэ:
– Ты видишь, что я имею в виду, юная Вэньгэ? Ты смотришь на это? Всегда интересно посмотреть, как мужчины, претендующие на радикальность, относятся к женщинам.
– О, избавьте меня от этого, – сказал Чао Ин.
– Именно женщины дали начало человеческой истории и всему ее труду. Вклад мужчин – не более чем капля спермы. И все же мужчины не могут смириться с тем, что им приходится отходить в сторону и позволять нам брать контроль над делами. – Вам придется переступить через мой труп.
– Слышишь, Вэньгэ? Этот человек не хочет, чтобы ты исполняла главную роль, хотя из всех танцоров труппы ты более всех для нее подходишь. Он все еще одной ногой в старом обществе. Он сделает все, чтобы придавить силу женщины. Чтобы приручить ее. Чтобы связать ее. Интересно, режиссер Чао когда-нибудь читал, что писал Мао о важности женщин? Знает ли он хотя бы, что говорится в «Цитатах» о нашей равной роли в Революции?
– Я не собираюсь спорить с вами о «Цитатах», командир.
– Он не будет, Вэньгэ, потому что знает, что проиграет. Он так занят отстаиванием принципов Мао на сцене, что не удосужится изучить их в действительности.
Потрясенная, Вэньгэ закрыла лицо руками и заплакала.
Из-за кулис выбежала танцовщица и обняла ее.
– Видите, что вы делаете? – спросил Чао Ин, обращаясь к Цзян Цин. – Что вы делаете?
– Женщины – единственный оставшийся истинный пролетариат. Восстать для нас – правильно. Уничтожить тирана, где бы он ни находился.
На шее Цзян Цин висел шнурок, на котором находился свисток, скрывавшийся под рубашкой. Теперь она достала его и поднесла к губам.
Чао Ин бросил взгляд на дверь зрительного зала и увидел просвет: ее держали приоткрытой хунвейбины Цзян Цин.
– Хорошо, командир. Хорошо. Пойдемте в мой кабинет и разберемся. Нехорошо для труппы видеть, как мы спорим. Я уверен, что после рационального обсуждения мы сможем прийти к решению.
– Меня не интересуют частные беседы, режиссер.
Цзян Цин вставила конец свистка между зубами.
Чао Ин в отчаянии вскинул руки вверх:
– Почему? Зачем вы это делаете?
– Причина совершенно ясна, режиссер.
Цзян Цин вытащила свисток изо рта и постучала им по подбородку.
– Чистая сущность революции сосредоточена в женщинах, а китайские женщины – самые многочисленные в мире. Они – двигатель мирового восстания. Не в этом ли заключается смысл нашего балета?
Чао Ин больше не волновался, он выглядел спокойным, но это было твердое спокойствие стали: он не сдавался.
– Тун Хуа не готова исполнять роль, в которой вы хотите ее видеть. Принуждение ее к этой роли угрожает всей постановке. Что, если она допустит ошибку? Вы хотите опозорить ее перед нашим иностранным гостем? Вы хотите, чтобы госпожа Маркос считала китайских женщин слабыми?
Как же Чао Ин раздражал ее этим – поставил себя в такое положение, в котором ей пришлось его ранить.
– Режиссер, позвольте задать вам вопрос.
Она направила конец свистка ему между глаз.
– Вы когда-нибудь задумывались над тем, почему, создавая «Красный отряд женщин», мы решили сжечь армейского капитана на костре, а не застрелить или повесить? Почему мы выбрали для нашего героя смерть от огня, которой исторически предавали женщин? Я много думала об этом в последнее время. Почему мы не заставили армейского капитана застрелиться или проткнуть сердце мечом, учитывая, что это мужские методы? И я думаю, что, возможно, поняла. Роль армейского капитана всегда была женской.
Она сделала паузу, чтобы тишина, окружившая ее слова, стала еще глубже.
Затем дунула в свисток.
* * *
Весь оставшийся день и следующее утро она работала над тем, чтобы примирить Вэньгэ с мыслью о том, что она будет играть армейского капитана на публике. Остальные танцоры не оказали особого сопротивления своему новому лидеру. Увидев, как хунвейбины гоняются за Чжу Си по зрительному залу, а затем в наказание за непокорность ломают ему мизинец, остальные танцоры поняли, какой оборот приняло дело, и осознали, что в их интересах не противоречить ему. Самое сильное сопротивление исходило от Вэньгэ, которой было трудно поверить в свое право быть в центре внимания и на которую приходилось оказывать давление. Цзян Цин ей сочувствовала. Женщине было трудно быть уверенной. Женщина предоставлена самой себе.
Когда Чао Ину пригрозили арестом, он согласился не препятствовать концепции Цзян Цин и не обострять конфликт, но отказался участвовать в репетициях; вместо этого он садился в последнем ряду зрительного зала и оттуда недовольно смотрел на происходящее. Его помощницы оказались более полезными. Они предложили свои услуги Цзян Цин, а та вознаградила их обязанностями, выходящими за пределы их опыта. Почему бы и нет? Ведь существовала и женская галантность: женщина помогает женщине, сестра – сестре.
Времени было мало. Если они хотели, чтобы выступление было правильным, образцовым, сегодня им надо было работать до полуночи, а завтра – провести как минимум два прогона. Цзян Цин не любила репетировать в день выступления: она считала, что это приносит неудачу, но обстоятельства были исключительные, и при возникновении их удача никакой роли не играла. К цели их привела сила воли; теперь нужно было выжать все возможное, чтобы дойти до конца. Танцоры оказались под замком. Физиотерапевты были на прямой связи. Музыкантам и съемочной группе сказали, что они не увидятся со своими семьями, пока не закончится представление. Ее послание ассистенткам – совершенно никаких отвлекающих факторов. – Командир…
– Товарищ Бочка с дерьмом! Что я тебе сказала?
– Простите, командир, но я решила, что вы должны знать, она здесь. Первая леди Филиппин прибыла в Китай.
Цзян Цин поспешила из зала в соседний кабинет, Сычуаньскую комнату, где на серванте был установлен телевизор, а перед ним стояло единственное кресло. Она устроилась в кресле, откинувшись на спинку. На экране были кадры из аэропорта: на асфальте стоит самолет, к его двери ползет трап, поет и размахивает шариками строй из двух тысяч детей.
– Прямой эфир, – сказала ассистентка. – Вы можете в это поверить?
– Заткнись и дай мне телефон.
Осторожно, чтобы провод не зацепился за мебель, помощница принесла телефон со стола и поставила его на подлокотник кресла.
– Я оставлю его здесь, хорошо?
– Хватит болтать, насекомое, убирайся!
Оставшись одна, она позвонила Ли На.
– Дочь, ты смотришь это?
– Да.
Они больше ничего не говорили, но и не клали трубки; через них они слышали, как у них поменялось дыхание, когда дверь самолета открылась и госпожа Маркос вышла в белом платье, которое доходило до самой земли и переливалось на солнце – солнце, которое в этот осенний день занимало в Пекине все небо. Госпожа Маркос спустилась по трапу, словно то были ступени высокого храма: она парила. Внизу она приняла букет цветов, помахала рукой на восток, помахала на запад и снова помахала на восток, прежде чем ее встретила официальная сторона: вице-премьер, некоторые члены Центрального комитета, различные дипломаты среднего звена.
Цзян Цин прижала телефонную трубку к груди, чтобы заглушить звук, и закричала:
– Человек!
Снова вошла та же ассистентка.
– Смотри, – сказала она, указывая на экран. – Мне сказали, что в аэропорту могут находиться только чины выше девятого, а среди этих куча ничтожеств. Запасная команда. Прихвостни. Я в ужасе. Ты в ужасе?
– Да, командир.
– Я тоже должна встретиться сегодня с госпожой Маркос. Она заслуживает того, чтобы ей пожал руку кто-то важный. Давай устроим, чтобы ее привели ко мне до того, как отвезут на гостевую виллу.
– Расписание уже составлено, командир. У вас будет возможность поприветствовать ее завтра перед выступлением. А после вы будете сидеть за одним столом на банкете.
– Этого недостаточно. Почему я должна ждать? И почему к госпоже Маркос проявляется такое пренебрежение? Это возмутительно.
– Уважение и протокол требуют, чтобы первой леди было дано время на отдых перед началом официальных мероприятий.
Она задумалась на минуту:
– Ах ты черепашье яйцо! [41] Чтоб у тебя вся голова оспинами покрылась! Убирайся!
Госпожа Маркос шла по дорожке между детьми. В какой-то момент она остановилась, чтобы оценить танец, и камера подошла вплотную, отсекая запыхавшихся мужчин, которые окружали ее, давая зрителям возможность как следует рассмотреть ее лицо.
Цзян Цин сглотнула.
На другом конце линии затаила дыхание Ли На.
Это было лицо азиатской женщины, но выражение его исчезло из Китая. Можно всю жизнь ходить по улицам Пекина и не найти такого. Спокойное, нежное, доброе – и довольное. В Китае, чтобы получить ответственную должность, нужно страдать, голодать, работать до изнеможения; госпожа Маркос, казалось, не работала ни дня в своей жизни. Она светилась, но не энергией революционной борьбы, а словно влитой в нее западной кровью. Она пылала, она сияла в стиле высококлассных постановок, цветных фильмов, журналов для миллионеров, Тосканини [42].
Цзян Цин замерла: госпожа Маркос смотрела в камеру, как будто прямо на нее. Этот взгляд продлился всего секунду, но Цзян Цин показалось, что гораздо дольше: в это затянувшееся мгновение мир словно перевернулся, и госпожа Маркос стала наблюдательницей, а Цзян Цин – объектом наблюдения. Телевизор стал личной камерой госпожи Маркос. Китай, до этого находившийся во мраке, теперь был залит светом, солнце с Запада вышло, и госпожа Маркос могла увидеть все своими глазами.
«Что она с нами сделает?»
«Как она будет нас судить?»
Цзян Цин жаждала услышать ее похвалу. И боялась ее критики. Даже легкое возражение, исходящее от этих глаз, могло разбить ей сердце.
Китайское поверье, согласно которому инъекция куриной крови делает человека энергичным и сильным. Во времена увлечения этим методом оздоровления к диспансерам выстраивались очереди из людей с петухами.
«Ответ Ли Шуйи» – стихотворение, написанное Мао Цзэдуном �� мая ���� года Ли Шуйи, подруге первой жены Мао Ян Кайхуэй и вдове казненного коммунистического лидера Лю Чжисюня.
Ли – единица измерения, составляет ��� метров.
Суп вонтон – китайская разновидность бульона с пельменями.
Лэй Фэн – китайский сирота, «безымянный герой», автор дневника, образец преданности коммунистическим идеалам, возможно, сфабрикованный пропагандой персонаж.
«Талантлив на восемь доу» – идиома, обозначающая, что у человека исключительные способности. Доу – мера объема в древнем Китае, равная примерно 10 л.
В нутренняя Монгол ия – автономный округ в Китае, куда завезли тысячи хунвэйбинов, где при помощи насилия и пропаганды искоренялись монгольские традиции, религия, язык.
Ч ерепашье яйцо – самое распространенное и сильное ругательство, с намеком на беспорядочные связи матери, наподобие «сукин сын».
Тосканини – итальянский и американский дирижер, виолончелист.
