автордың кітабын онлайн тегін оқу Поклонники Сильвии
Элизабет Гаскелл
Поклонники Сильвии
Elizabeth Gaskell
Sylvia’s Lovers
© Новоселецкая И. П., перевод на русский язык, 2019
© Оформление. ООО Группа Компаний «РИПОЛ классик», 2019
* * *
В твоем же гласе – утешенье!
Но на ответ иль исправленье
Питать надежду на том свете[1].
Глава 1. Монксхейвен
На северо-восточных берегах Англии раскинулся городок Монксхейвен[2], где ныне проживают около пятнадцати тысяч человек. Однако в конце минувшего столетия обитателей там насчитывалось вполовину меньше, и именно в ту пору происходили события[3], о которых повествуется на следующих страницах.
Монксхейвен – название небезвестное в истории Англии, здесь нашла прибежище одна лишенная трона королева[4], о чем в городе живы предания. В ту пору на близлежащих возвышенностях восседал укрепленный замок, на месте которого теперь стоял заброшенный особняк; а еще раньше, задолго до прибытия королевы, на тех скалах обосновался ровесник самых древних камней замка – большой монастырь[5], обозревавший ширь океана, сливавшегося с небом в дальней дали. Сам Монксхейвен возник в устье реки Ди[6], там, где ее воды впадали в Германский океан[7]. От центральной улицы, что бежала параллельно речному руслу, ответвлялись узкие улочки, карабкавшиеся вверх по крутым склонам холма, а между ним и рекой притулились жилые дома. Через Ди был перекинут мост, и, соответственно, от него отходила Мостовая улица, которая шла строго перпендикулярно Главной; и к югу от реки в окружении садов и полей расположились несколько более помпезных домов. Именно в этой части города проживала местная знать. И кто же были аристократы этого маленького городка? Не отпрыски графских родов, чтившие традиции наследования в своих особняках на девственно суровых вересковых пустошах, которые отгораживали Монксхейвен от остального мира на суше столь же надежно, как и вода со стороны океана. Нет, представители этих старинных фамилий чурались неприятного, но рискованного ремесла, благодаря которому из поколения в поколение обогащались некоторые семьи Монксхейвена.
Магнатами Монксхейвена слыли те, кто владел наибольшим количеством судов, занятых в китобойном промысле. Жизнь монксхейвенского паренька из этого класса обычно складывалась следующим образом: наряду с другими юнцами, числом человек двадцать, а то и больше, он поступал юнгой на корабль одного из богатых судовладельцев – возможно, собственного отца. Летом вместе со своими товарищами он ходил в Гренландские моря, ранней осенью возвращался с добычей, а зимой наблюдал, как в топильнях производят масло из ворвани, и постигал науку навигации под началом какого-нибудь чудаковатого, но опытного наставника, одновременно учителя и моряка, сдабривавшего уроки волнующими рассказами о безумных приключениях своей юности. На период «мертвого» сезона, длившегося с октября по март, он вместе со своими товарищами поселялся в доме владельца судна, к которому их определили в ученики. Там отношение к этим юношам разнилось в зависимости от платы за обучение: одни находились на том же положении, что и хозяйские сыновья, с другими обращались чуть лучше, чем со слугами. Однако стоило им взойти на борт судна, все сразу становились равны: если кто и претендовал на превосходство, то только самый отважный и способный. Совершив определенное количество выходов в море, монксхейвенский паренек постепенно дослуживался до капитана и, как таковой, получал право на долю добычи; вся его прибыль и сбережения шли на постройку собственного китобойного судна, если только ему не посчастливилось родиться в семье судовладельца. В то время, о котором я пишу, в монксхейвенском китобойном промысле разделения труда фактически не существовало. Один и тот же человек мог быть владельцем шести-семи китобойных судов, командовать одним из них, обладая необходимыми навыками и опытом, держать два десятка учеников, каждый из которых платил ему приличную сумму, и иметь в собственности топильные цеха, где перерабатывали на продажу добытую ворвань и китовый ус. Посему неудивительно, что эти судовладельцы наживали огромные состояния и их дома к югу от Ди являли собой величавые особняки, обставленные красивой добротной мебелью. Не удивляло и то, что город в целом имел земноводный облик, что до некоторой степени было необычно даже для морского порта. Здесь все до единого зависели от китобойного промысла, и почти каждый обитатель мужеского пола был – или надеялся стать – моряком. В определенное время года в низовьях реки витал почти нестерпимый запах, который, кроме жителей Монксхейвена, мало кто смог бы вынести, но местные старики и дети часами торчали в тех вонючих «доках», словно упивались смрадным духом ворвани.
Впрочем, довольно описывать сам город. Я говорила, что этот край на многие мили окрест покрывали вересковые пустоши; высоко над морем вздымались скалы, чьи вершины венчала зелень, травяными прожилками чуть выплескивавшаяся на сиреневые склоны. Тут и там с гор к морю пробивались речушки, проложившие в долинах свои русла, которые водные потоки за многие годы сделали относительно широкими. А во впадинах на вересковых пустошах, как и в этих долинах, густо росли деревья и кустарники; и если на голых возвышенностях нагорья пустынная безотрадность пейзажа вызывала у вас дрожь, то, спускаясь в эти лесистые «ямы», вы очаровывались уютной прелестью прибежища, что находили там. Но над этими не столь часто встречающимися плодородными низинами и вокруг простирались бескрайние пустоши, местами довольно унылые, с обнаженными глыбами красного песчаника, выступающими на облезлых лугах; бывало, попадались и бурые торфяные болота – ненадежная дорога для путников, пытавшихся срезать путь до цели своего путешествия; а песчаные почвы более высоких участков обильно устилал вереск, самый что ни на есть обыкновенный, лиловевший в своей восхитительной первозданности. Кое-где торчали пучки сочной гибкой травы, которую ощипывали маленькие черномордые овечки; то ли из-за скудости пищи, то ли в силу своей природной подвижности сродни козлиной прыти они оставались тощими, не суля больших выгод мясникам, да и шерсть они давали не столь качественную, чтобы приносить доход своим хозяевам. Такие районы и сегодня населены не очень плотно, а в прошлом веке, до того как в сельском хозяйстве стали применяться достижения науки, позволившие осваивать суровую природу болотистых пустошей, и появились железные дороги[8], в периоды охотничьего сезона доставлявшие издалека любителей охоты, которым требовалось жилье, народу здесь обитало еще меньше.
В долинах стояли старые каменные усадьбы; на пустошах виднелись разделенные длинными расстояниями убогие фермы с крошечными стогами низкосортного грубого сена и чуть более высокими кучами торфа во дворах, которым зимой отапливали дома. Коровы и быки, что паслись на пастбищах, принадлежавших этим хозяйствам, выглядели заморенными, но, как ни странно, морды у них, как и у тех черноголовых овец, были необычайно умные, что можно редко наблюдать у откормленных животных, которым обычно свойственно безмятежно-тупое выражение. Все ограждения представляли собой торфяные валы, поверх которых громоздились камни.
Редкие зеленые долины отличались сравнительно плодородными почвами и богатой растительностью. Вдоль ручьев тянулись узкие полоски лугов с сочной травой, которой, казалось, было вполне достаточно, чтобы коровы могли утолить голод, тогда как на гористых участках пастбища были скудные, и не стоило тратить силы на то, чтобы пускаться на их поиски. Правда, пронзительные ветры, дувшие по течению водных потоков, проникали даже в те райские «ямы», где они гнули и валили деревья, препятствуя их росту, но все равно там оставалось густое пышное мелколесье, сплетавшееся с зарослями куманики, а также малины розолистной (да-да!) и жимолости; и если фермер, проживавший в одной из этих более или менее благодатных лощин, имел жену или дочь, увлекавшихся садоводством, их дом, сложенный из необработанного камня, с западной или южной стороны утопал бы в цветах. Но в ту пору садоводство как искусство не пользовалось популярностью ни в каких районах Англии; на севере страны и по сей день не пользуется. Знать и мелкопоместное дворянство разбивали чудесные сады, но фермерам и поденщикам к северу от Трента[9] до них было мало дела, это я знаю наверное. Несколько «ягодных» кустиков, один-два куста черной смородины (листья клали в чай для усиления его вкуса, плодами лечили простуду и больное горло), картофельное поле (и на исходе минувшего века картофель не выращивали повсеместно, как теперь), посадки шалфея, мелиссы, тимьяна и майорана, может быть, еще розовый куст и «старичок»[10], где-то затесавшийся между ними; крошечная делянка с мелким репчатым луком и, может быть, с календулой, лепестками которой приправляли суп из говяжьей солонины, – из таких вот растений и состоял ухоженный сад-огород на обычной ферме в то время и в том краю, к которым относится мое повествование. Но и на удалении двадцати миль от воды море и морской промысел всюду напоминали о себе; останками ракообразных, водорослями, отходами топильных цехов удобряли почву; поля и пустоши усеивали, вздымаясь дугами над воротными столбами, пугающе огромные, обесцвеченные до белизны кости китовых челюстей. В каждой семье, в той или иной мере кормившейся от сельского хозяйства, один из нескольких сыновей непременно ходил в море, и его мать с тоской поглядывала в сторону побережья, следя за направлением ветра, завывавшего над пустошью. В праздники все устремлялись к морю; никому и в голову не приходило поехать в глубь острова, да и что там смотреть? – разве что посетить большую ежегодную конную ярмарку, которую устраивали в том месте, где дикие ландшафты сменяли населенные районы и возделанные поля.
В этом краю мысли о море не отпускали даже жителей самых глубинных частей острова, тогда как в других уголках страны за пять миль от океана никто уже и не вспоминал про существование такой стихии, как соленая вода. И тому главной, первостепенной причиной, вне сомнения, являлся гренландский промысел прибрежных городов. Но также в то время, о котором я пишу, умы всех и каждого терзали страх и тревога в связи с угрозой, исходившей из пограничного моря.
С окончанием Войны за независимость в Северной Америке отпала необходимость регулярно пополнять ряды военно-морских сил, и средства, выделяемые правительством на эти цели, с каждым годом мирной жизни урезались. В 1792 году размер таких ассигнований достиг минимума. А в 1793-м события во Франции воспламенили Европу, и англичан охватили антигалльские настроения, которые всеми возможными способами умело разжигали монархия и ее министры, подстрекавшие страну к активным действиям. Корабли у нас есть, но где же наши моряки? Однако Адмиралтейство, опиравшееся на богатую практику прецедентов, имело под рукой готовое решение и инструмент общего (пусть и не статутного) права, санкционировавшего его применение. Ведомство издавало «ордера на принудительную вербовку матросов», призывая гражданские власти по всей стране оказывать поддержку офицерам в исполнении их служебного долга. Морское побережье делили на территории под командованием капитанов военных кораблей, а те, в свою очередь, участки вверенных им территорий отдавали в ведение своих помощников. Таким образом, все суда, приписанные к тому или иному порту, а также сами порты находились под надзором, и при необходимости за один день удавалось пополнить военно-морской флот Его величества огромным количеством матросов. И, если возникала острая нужда в людях, Адмиралтейство поощряло самые беспринципные методы набора. Мужчин сухопутных профессий, годных к военной службе, очень быстро обращали в хороших моряков; и стоило им попасть на борт тендера[11], всегда ожидавшего успешного окончания вербовочных операций, эти пленники напрочь лишались возможности предъявить доказательства о роде своих бывших занятий, тем более что никто не удосуживался их выслушивать, а если и выслушивали, то не желали им верить, а если случаем выслушивали и верили, то не предпринимали никаких мер для их освобождения. Людей похищали, они исчезали в самом буквальном смысле слова, и больше от них не было ни слуху ни духу. От вербовочных отрядов не было спасения на улицах оживленных городов, как мог бы сказать лорд Терлоу[12]: однажды в ту пору, прогуливаясь по Тауэр-Хилл[13], он, генеральный атторней Англии, был схвачен вербовщиками и на собственной шкуре испытал то, как Адмиралтейство весьма оригинальными способами избавляется от докучливых заступников и просителей. Не более защищены от вербовщиков были и обитатели забытых хуторов в глубинных районах острова: многие селяне отправлялись на ярмарку труда искать работу, да домой так и не возвращались, а многие дюжие молодые фермеры исчезали прямо из отчего дома, и ни матери, ни возлюбленные о них больше не слышали, столь велика была потребность в матросах на военных кораблях в первые годы войны с Францией и после каждой славной победы на море в той войне.
Служащие Адмиралтейства подкарауливали купеческие и торговые суда. Известно много случаев, когда груженные товаром корабли, возвращавшиеся домой из дальнего плавания, останавливали в море на расстоянии дня пути до суши и забирали с них почти всех матросов. Судно с грузом по причине отсутствия экипажа становилось неуправляемым, и его снова уносило на широкие стихийные просторы океана, и порой его обнаруживали под беспомощным управлением одного-двух хилых или неопытных моряков, а то и вовсе не находили. Матросов, завербованных насильно, снимали с кораблей почти перед самым их возвращением домой, к родителям или женам, и зачастую они не получали своих кровью и потом заработанных денег, которые оставались в руках владельцев торговых судов, где они служили, подвергаясь всем рискам чести и бесчестья, жизни и смерти. Теперь нас удивляет, как мог быть возможен такой произвол (ибо более точного определения я не нахожу); мы не в силах понять, почему страна так долго подчинялась ему, пусть даже под влиянием энтузиазма военного времени, или боязни иноземного вторжения, или в силу верноподданнических настроений. Когда мы читаем о том, что военных присылают в поддержку гражданским властям для оказания содействия бригадам вербовщиков, об отрядах солдат, патрулирующих улицы, о караульных, вооруженных ружьями со штыками у двери каждого дома, каждого жилища, в которые врываются с обыском вербовщики; когда мы слышим о том, что военные окружают церкви и вербовщики хватают всех мужчин, покидающих храмы божии по окончании богослужения, и, зная, что это лишь отдельные примеры каждодневно творящегося произвола, мы не удивляемся сетованиям лорд-мэров и прочих представителей гражданских властей на то, что в больших городах замерла всякая трудовая деятельность, ибо ремесленники и их работники боятся покидать свои дома и выходить на улицы, кишащие вербовщиками.
То ли потому, что близость столицы – политического центра страны и главного источника новостей – у жителей южных графств стимулировала обостренное чувство своеобразного патриотизма, в основе которого лежит ненависть ко всем другим народам; то ли потому, что в южных портах был более высок риск оказаться жертвой принудительной вербовки и у торговых моряков притупилось чувство опасности; то ли потому, что многих мужчин из таких городов, как Портсмут и Плимут, влекла служба в военно-морском флоте, они считали ее почетной и полной ярких приключений, – но, так или иначе, несомненно одно: гнет насильственной вербовки южане переносили более смиренно, нежели горячий народ северо-востока. Ибо, в понимании последних, тот, кто допускал возможность дохода помимо заработка за занятие китобойным или гренландским промыслом, относился к самому презренному типу моряка. Любой из них благодаря отваге и накоплениям мог возвыситься до судовладельца – примеров тому множество. И уже одно это сглаживало различия между представителями высших и низших классов. А еще они вместе рисковали, вместе подвергались опасности, вместе увлеченно делали общее дело, что связывало обитателей этой части побережья крепкими узами, разрыв которых под давлением некой внешней силы вызывал праведный гнев и жажду мести. Один йоркширец однажды сказал мне: «Мои земляки все одинаковы. Только и думают, как выразить несогласие. Ба! Да я и сам, если слышу, что кто-то говорит „чудесный день“, ловлю себя на том, что ищу этому опровержение. И так во всем – в мыслях, в словах, в делах».
Посему не трудно представить, что вербовочным отрядам приходилось нелегко на йоркширском побережье. В других краях они сеяли страх, но здесь – только ярость и ненависть. 20 января 1777 года лорд-мэр Йорка получил анонимное письмо с предупреждением, что «личные покои его светлости, а также его официальная резиденция будут сожжены дотла, если те люди не уберутся из города до следующего вторника».
Возможно, отчасти такая враждебность была связана с тем, что я наблюдала в других городах, в которых сложилась аналогичная ситуация. Там, где земельные владения джентльменов старинных фамилий, но с ограниченным доходом расположены вокруг какого-то центра прибыльного промысла или производства, всегда существует скрытая неприязнь со стороны сквайров к предпринимателям, будь то производители товаров, торговцы или судовладельцы, которые обладают способностью зарабатывать и, не будучи обременены ни наследственной гордостью, ни джентльменской склонностью к ничегонеделанию, охотно пользуются этой способностью. В большинстве случаев эта неприязнь, разумеется, имеет негативную природу и, как правило, проявляется в отказе разговаривать и вообще иметь дело с такими людьми, в этаком пассивном вежливом игнорировании неприятных соседей. Однако китоловы Монксхейвена в последние годы того времени, о котором я пишу, столь дерзко и нагло преуспевали, монксхейвенские судовладельцы столь быстро богатели и набирались важности, и сквайры, жившие в праздности в старинных каменных усадьбах, разбросанных по лежащим вокруг пустошам, полагали, что удар, который политика принудительной вербовки почти наверняка нанесет по монксхейвенскому промыслу, предопределен силами свыше (сколь высоко находятся эти силы, судить не берусь), дабы воспрепятствовать чрезмерно стремительному обогащению, что идет вразрез с библейскими заповедями, а значит, они исполняют свой долг, поддерживая указы Адмиралтейства всей полнотой гражданской власти, что имеется в их в распоряжении, когда бы к ним ни обратились за помощью и когда бы они ни оказали содействие без особых хлопот для себя, тем более что лично их все это мало касалось.
Был еще один мотив, коим руководствовались некоторые расчетливые родители, имевшие по несколько дочерей. Капитаны и лейтенанты, служившие в военном флоте, в большинстве своем были весьма подходящие холостяки, воспитанные для благородных занятий, и посему становились – по меньшей мере! – очень желанными гостями, когда у них выдавался свободный денек; как знать, что из этого могло выйти?
По правде сказать, и в самом Монксхейвене эти бравые офицеры не были так уж непопулярны, за исключением тех случаев, когда они вступали в серьезный конфликт с местным населением. Им была присуща открытость, свойственная людям их профессии; все знали, что они участвовали в славных сражениях, рассказы о которых и сегодня способны растопить сердце квакера[14]; и они не афишировали свою роль в выполнении грязной работы, проводившейся, тем не менее, с их одобрения и по их тайному повелению. Мало кто из обитателей Монксхейвена, проходя мимо дешевой пивной, над которой развевался синий морской флаг, указывавший на то, что здесь собираются вербовщики, не плевал с отвращением в ту сторону; однако те же самые люди, бывало, не упускали случая в этакой грубоватой форме выразить почтение лейтенанту Аткинсону, встретив его на Главной улице. В этих краях не принято в знак приветствия притрагиваться к шляпе, но они изображали некое чудно́е движение головой – не покачивание и не кивок, – которое все равно подразумевало дружеское расположение. Судовладельцы тоже порой приглашали его на обед или на ужин, но при этом, всегда имея в виду, что вскоре он может стать их врагом, не позволяли ему вести себя «как у себя дома», даже если за столом сидели их незамужние дочери. И все же, поскольку Аткинсон умел рассказать забористую историю, умел хорошенько выпить и почти всегда принимал «срочные» приглашения, он ладил с жителями Монксхейвена лучше, чем можно было ожидать. А основное бремя людской ненависти, что вызывала его деятельность, несли его подчиненные, которые, по оценке простонародья, все, как один, слыли подлыми похитителями и коварными «стервятниками». И как таковые они были готовы при малейшем намеке на провокацию со стороны местных жителей преследовать и запугивать их, причем самих вербовщиков мало заботило, что о них думают. Какими бы словами их ни клеймили, это были отважные, смелые люди. Они опирались на закон, а значит, их действия были абсолютно правомочны. Они служили королю и отечеству. Им приходилось использовать все свои дарования, а это всегда доставляет удовлетворение. Такой простор для славных побед и торжества хитроумия, жизнь полная приключений. Они выполняли законную государственную задачу, и это требовало рассудительности, находчивости и мужества, к тому же утоляло эту непонятную страсть к охоте, что живет в каждом мужчине. В море, на удалении четырнадцати-пятнадцати миль от берега, стоял на рейде военный корабль «Аврора»; на него-то и доставляли живой груз несколько тендеров, прятавшихся в укромных местах вдоль побережья. Один, под названием «Бойкая леди», можно было видеть со скал, вздымавшихся над Монксхейвеном. Он находился недалеко от города, но вершины нагорья укрывали его от взоров горожан; ну и было еще заведение «Рандеву» (как прозвали в округе пивную с военно-морским флагом), где гуляла команда «Бойкой леди» и предлагали выпить излишне доверчивым прохожим. Вот и все, чем занимались вербовщики в Монксхейвене.
Эдвард Терлоу, 1-й барон Терлоу (1731–1806) был назначен лорд-канцлером в 1778 г. Имел репутацию невоздержанного на язык и вспыльчивого человека. Английский юрист и политик лорд Кэмпбелл (1779–1861) в своем выдающемся труде «Биографии лорд-канцлеров и хранителей большой государственной печати» (The Lives of the Lords Chancellors and Keepers of the Great Seal, 1841–1845 гг.) описывает случай, когда Терлоу, переодетый моряком, стал жертвой вербовщиков, которые отвели его в Тауэр, невзирая на его проклятия, протесты и уверения, что он является «джентльменом».
Вернуться
Тауэр-Хилл (Tower Hill) – площадь около Тауэра, старинной крепости на берегу р. Темзы; место казни узников Тауэра.
Вернуться
Один из основных жизненных принципов квакеров – неприятие насилия, в частности пацифизм и отказ от военной службы.
Вернуться
«Старик» – народное название полыни кустарниковой, поскольку, по одной из версий, это растение символизирует старость.
Вернуться
Тендер – парусное судно вспомогательного назначения.
Вернуться
Единственной королевой, имевшей отношение к Уитби, была Энфледа Дейрская (626–685), жена короля Нортумбрии Освиу (612–670), который отдал на воспитание святой Хильде (614–680), настоятельнице монастыря Уитби, свою дочь Эльфледу (654–714), и та впоследствии, по смерти св. Хильды, сменила ее на посту аббатисы.
Вернуться
Действие в романе разворачивается в 1793–1800 гг.
Вернуться
Под рекой Ди подразумевается река Эск, в дельте которой стоит Уитби.
Вернуться
Монастырь Уитби был основан св. Хильдой в VII в. и разрушен викингами в IX в.
Вернуться
Первая железная дорога (на конной тяге) была проложена до Уитби в 1836 г.; первая железная дорога на паровой тяге появилась там в 1845 г.
Вернуться
Германский океан – так называлось Северное море до конца XIX в.
Вернуться
Трент (Trent) – одна из самых значимых рек Великобритании. Берет начало на юго-западных склонах Пеннинских гор в Стаффордшире, протекает по графствам Ноттингемшир, Дербишир, Линкольншир и Йоркшир. Впадает в эстуарий Хамбер Северного моря. Длина – 298 км.
Вернуться
Прототипом Монксхейвена (Monkshaven – букв. «прибежище монахов») является приморский город Уитби (Whitby) на северо-востоке Англии (графство Норт-Йоркшир), который Э. Гаскелл посетила в ноябре 1859 г., когда он представлял собой развивающийся курорт с населением около 11 000 человек.
Вернуться
Из поэмы А. Теннисона «In Memoriam A. H. H.» (Памяти А. Г. Х.). Гл. 56. Перевод Эммы Соловковой. – Здесь и далее примечания переводчика.
Вернуться
Глава 2. Домой из гренландских морей
Однажды жарким днем в начале октября 1796 года две деревенские девушки отправились в Монксхейвен продавать сливочное масло и яйца, ибо обе они были дочерями фермеров, но пребывали в разных жизненных обстоятельствах: Молли Корни происходила из большой многодетной семьи и терпела все проистекавшие отсюда лишения; Сильвия Робинсон была единственным ребенком в семье, и посторонние люди относились к ней с большим уважением, нежели к Мэри[15] – ее престарелые родители. По продаже продуктов девушкам предстояло сделать покупки, а в те дни маслом и яйцами женщины торговали, сидя на ступеньках большого старинного покосившегося базарного столба до определенного часа пополудни, после чего весь свой непроданный товар они неохотно сдавали лавочникам по низким ценам. Но хорошие домохозяйки не гнушались сами ходить к Масличному Кресту[16], нюхать и на все лады критиковать приглянувшиеся продукты, пытаясь, зачастую безуспешно, сбить цену. Домохозяйка минувшего столетия сочла бы, что плохо знает свое дело, если прежде не поторгуется; и жены и дочери фермеров воспринимали торг как нечто само собой разумеющееся, отвечая с доброй долей юмора, без заискивания, покупателям, которые, однажды обнаружив, где можно купить хорошее масло и свежие яйца, раз за разом приходили туда и принижали достоинства продуктов, которые в итоге они всегда покупали. В ту пору находилось время для таких занятий.
На своем носовом платке в розовую крапинку Молли завязала узелки по количеству различных товаров, которые она собиралась приобрести на неделю, – самых обычных, но важных вещей, необходимых в домашнем хозяйстве; если забудет что-то купить, мама, она знала, устроит ей хорошую взбучку. От обилия узелков ее платок походил на девятихвостую «кошку»[17], но ни одна из покупок не предназначалась лично для нее или кого-то еще из ее многочисленных родных. В семействе Корни думы всех и каждого были обращены только на общие нужды, да и денег ни на что иное не хватало.
Другое дело Сильвия. Она намеревалась выбрать себе свой первый плащ, чтобы не носить старый, мамин, который достался той после двух сестер, и его уже четыре раза перекрашивали (хотя Молли была бы рада и такому), а купить новенький, шерстяной, причем сама, не оглядываясь ни на кого из старших, кто стоял бы над душой и призывал ее довольствоваться обновкой подешевле. Рядом будет только Молли, которая поможет чудесным советом и порадуется за подругу, смиренно завидуя ее счастью. Время от времени девушки отвлекались от единственно важной темы, занимавшей их умы, но Сильвия, с неосознанной виртуозностью, возвращала разговор к новым рассуждениям об относительных достоинствах серого и алого цветов. Первую часть пути девушки шли босиком, неся башмаки и чулки в руках, но по приближении к Монксхейвену они остановились и свернули на тропинку, что вела от большой дороги к берегам Ди. Из реки торчали огромные валуны, вокруг которых собиралась и вихрилась вода, образуя глубокие омуты. Молли опустилась на траву у кромки воды, чтобы помыть ноги, но Сильвия, более энергичная (а может быть, более взволнованная в предвкушении скорой покупки желанного плаща), поставила корзину на каменисто-песчаный пятачок берега и, с разбегу запрыгнув на валун, уселась на камень почти посредине водного потока. Затем принялась окунать в холодную стремнину розовые пальчики ног и отдергивать их с детским ликованием.
– Сильвия, угомонись, пожалуйста. Ты сейчас всю меня забрызгаешь, а мой папа, в отличие от твоего, как ты понимаешь, не собирается покупать мне новый плащ.
Сильвия сразу притихла, словно раскаявшаяся грешница. Она мгновенно вытащила из реки ноги и, словно силясь удержаться от соблазна, отвернулась от Молли, устремив взгляд на мелководье с той стороны от своего каменного ложа, где бурлящий поток разбивался о пороги. Но стоило ей прекратить забаву, как она снова задумалась о том, что занимало все ее мысли, – о плаще. Еще минуту назад резвая и игривая, теперь она была неподвижна. Подперев рукой голову, возлежала на валуне, как на подушке, словно маленькая султанша.
Молли старательно вымыла ноги и стала натягивать чулки, как вдруг услышала вздох. Ее спутница повернулась к ней лицом и произнесла:
– Жаль, что мама за серый цвет.
– Ба, Сильвия, да ты же сама говорила, когда мы поднимались на холм, что она просто попросила тебя хорошенько подумать, прежде чем покупать алый плащ.
– Попросила! Мама скупа на слова, но как скажет – так скажет. Папа, как я, – язык без костей, а у мамы каждое слово на вес золота. Она вкладывает в них большой смысл. И потом, она велела, чтобы я спросила мнение у кузена Филиппа, – недовольно добавила Сильвия, словно расстроенная предложением матери. – А я терпеть не могу, когда мужчины начинают советовать в таких вещах.
– Ой-ой! Мы сегодня вообще не доберемся до Монксхейвена, яйца не продадим, плащ не купим, если будем долго прохлаждаться здесь. Вон, солнце уже садится, так что давай вставай, подруга, пора идти.
– Но если я здесь надену чулки и обуюсь, а потом прыгну туда на мокрый песок, мне ведь нельзя будет показаться на люди, – заметила Сильвия с трогательным замешательством в голосе, смешно так, будто малый ребенок.
Она встала на валуне, ступнями прилипнув к округлой поверхности камня; ее тоненькая фигурка чуть покачивалась, словно она готовилась к прыжку.
– Ну что ты выдумываешь! Прыгай босиком, потом вымой ноги. Сразу так бы и сделала, как все разумные люди. Или сообразительности не хватает?
Рот Молли накрыла ладонь Сильвии. Та уже стояла на берегу рядом с подругой.
– Не надо читать мне нотации. Мы здесь не на проповеди, чтоб я ловила каждое слово. Скоро у меня будет новый плащ, и твои наставления, подруга, я выслушивать не собираюсь. Забирай себе всю сообразительность, а у меня будет мой плащ.
Вряд ли Молли сочла такой дележ справедливым.
На девушках были облегающие чулки, которые каждая связала для себя собственноручно из распространенной в том краю камвольной пряжи, и изящные черные кожаные туфли на каблуке, с закрытым подъемом, с блестящими нарядными металлическими пряжками. Теперь, обувшись, они шли уже не так легко и свободно, как босиком, но шаг каждой из них пружинил с живостью, свойственной ранней юности, ведь им не исполнилось еще и двадцати лет, а Сильвии, я полагаю, в ту пору было не больше семнадцати.
Цепляясь пышными юбками за кусты куманики, девушки взбирались по травянистой тропинке, что тянулась по крутому склону через мелколесье. Выйдя на столбовую дорогу, подруги принялись «приводить себя в порядок», как они выражались, то есть, сняв черные войлочные шляпы, заново перевязали растрепавшиеся волосы, стряхнули с одежды все до единой пылинки. Каждая поправила на плече маленькую шаль (или большой платок – называйте, как хотите), заколотую булавкой под горлом и нижним краем заправленную на поясе под завязки передника. Затем они снова надели шляпы и подняли с земли корзины, готовые чинно войти в Монксхейвен.
За следующим поворотом дороги их взорам предстали красные островерхие крыши домов, сгрудившихся прямо у подножия холма, по которому они шли. Яркое осеннее солнце придавало сочность красному цвету черепицы и сгущало тени на узких улицах. В узкой гавани в устье реки теснились самые разнообразные суденышки, образуя затейливый лес мачт. Дальше лежало море, подобное отполированной сапфировой мостовой; на его залитой солнцем поверхности, простиравшейся до самого горизонта, где она сливалась с мягкой лазурью неба, не было ни морщинки. На этой синей глади белели паруса десятков рыбацких судов, на первый взгляд неподвижных, пока не начнешь соотносить их местоположение с каким-нибудь наземным ориентиром. Но сколь бы застывшими, тихими и далекими они ни казались, когда знаешь, что на борту каждого парусника есть люди, направляющиеся в открытое море, наблюдаешь за ними с удвоенным интересом. Близ отмели на реке Ди стояло более крупное судно. Сильвия, не так давно поселившаяся в этом краю, смотрела на корабль с тем же спокойным интересом, что и на все остальные парусники; но Молли, едва ее взгляд упал на него, вскричала:
– Китобой! Китобой вернулся из Гренландских морей! Первый в этом сезоне! Да благословит его Господь! – Она повернулась к Сильвии и от полноты чувств пожала ей обе руки.
Сильвия зарделась, глаза ее заблестели от радости.
– Это точно китобой? – взволнованно выдохнула она, ибо, хоть по внешнему виду кораблей Сильвия и не могла определить их предназначение, она прекрасно знала, что китобойные суда у местных жителей особенно в чести.
– Три часа! Прилив начнется в пять! – воскликнула Молли. – Если поторопимся, успеем продать яйца и спуститься в доки прежде, чем он войдет в порт. Давай поспешим!
И они припустили по длинному крутому склону быстрым шагом, почти бегом. Перейти полностью на бег они не решались, но все же двигались так стремительно, что могли бы побить яйца, не будь те тщательно упакованы. И вот холм остался позади, но девушкам еще предстояло пройти длинную узкую улицу, что извилисто тянулась перед ними вдоль реки, повторяя изгибы ее русла. Подруги жалели, что им пришлось отправиться на рынок, располагавшийся на стыке Мостовой и Главной улиц, где стоял старый каменный крест, истертый и щербатый, в давние времена воздвигнутый монахами. Ныне его никто не почитал как символ святости. Это был просто Масличный Крест, у которого по средам собирались торговки и городской глашатай объявлял о продаже недвижимости, о потерянных и найденных вещах. Каждое свое выступление он начинал словами «Слушайте все! Слушайте все!» и заканчивал фразой «Да благословит Господь короля и хозяина здешнего манора», напоследок произносил «Аминь» и шел своей дорогой, сняв ливрею, цвета которой выдавали в нем слугу семьи Бернаби, обладавшей манориальными правами в отношении Монксхейвена.
Разумеется, площадь вокруг рыночного столба, где обычно толпился народ, была облюбована лавочниками; и сегодня, в погожий базарный день, как раз когда домохозяйки начинали проводить ревизию своих запасов теплых одеял и фланелевого белья, своевременно выявляя нехватку необходимых вещей, эти лавки должны были бы ломиться от покупателей. Но они оказались пусты, покупателей было даже меньше, чем в обычный, небазарный день. Трехногие низкие табуреты, что арендовали за пенни в час те из торговок, которые приходили к кресту чуть позже остальных, когда на ступеньках уже не оставалось свободного места, валялись опрокинутые тут и там, будто сшибленные спешившими мимо прохожими.
Молли с одного взгляда оценила обстановку и сделала надлежащие выводы, но, не находя времени поделиться ими с Сильвией и дать объяснение своим следующим действиям, кинулась в угловую лавку:
– Китобои возвращаются! Один стоит за отмелью!
Тон ее заявления, высказанного в утвердительной форме, подразумевал, что она жаждет услышать подтверждение своим словам.
– Слыхали! – откликнулся хромой мужчина, чинивший рыбацкие сети за прилавком. – Примчался с попутным ветром и вести хорошие об остальных принес, как говорят. Когда-то и я вместе со всеми встречал корабли в доках, бросая вверх шляпу, но теперь Господь решил, что я должен сидеть дома и сторожить чужие вещи. Вон, видишь, девонька, сколько корзин мне оставили, а сами побежали на пристань. И ты оставляй свои яйца, да беги веселись, а то вот когда состаришься и станешь страдать трясучкой, будешь переживать из-за разлитого молока и из-за того, что в молодости не использовала все возможности. Нда, куда там! Им не до моих нравоучений. Лучше пойду поищу такого же калеку, как я сам, ему и почитаю проповеди. Не всем же удается послушать священника, хоть тот и не всегда говорит, что каждому по нраву.
Бурча себе под нос, старик осторожно убрал корзины. Потом, тяжело вздохнув раз или два, взбодрился и запел, продолжая возиться с просмоленными сетями.
К тому времени, когда он повеселел, Молли с Сильвией были уже на пути к пристани. От быстрого бега каждая ощущала покалывание и резь в боку, но, не обращая на это внимания, девушки неслись вдоль берега туда, где собирался народ. Пристань находилась недалеко от Масличного Креста; и через пять минут запыхавшиеся подруги уже стояли рядышком на краю толпы, откуда им лучше всего было видно море. Но встречающие прибывали, напирая на них, и вскоре они оказались в самой гуще людского скопища. Все взгляды были обращены на корабль, покачивавшийся на якоре сразу же за отмелью, меньше чем в четверти мили от берега. На его борт только что поднялся таможенник, чтобы принять доклад капитана о привезенном грузе и в надлежащем порядке произвести его досмотр. Мужчины, доставившие таможенника на судно, теперь гребли к пристани, везя с собой мелкие обрывки новостей, и, когда они высадились на берег неподалеку от собравшихся, люди, все как один, двинулись в их сторону, желая услышать, что они скажут. Крепко взяв Молли за руку, которая была старше ее и более опытна, Сильвия с открытым ртом внимала суровому старому моряку, волею случая оказавшемуся подле нее.
– Что это за корабль?
– «Решимость Монксхейвена», – отвечал тот с негодованием, видимо считая, что это должна знать любая гусыня.
– Для меня «Решимость» – хорошее, благословенное судно, – вставила какая-то пожилая женщина, стоявшая вплотную к Мэри. – Она привезла домой моего мальчика. Он крикнул лодочнику, чтобы тот передал мне, что он жив и здоров. «Скажи Пегги Кристисон, – попросил он (меня зовут Маргарет Кристисон), – скажи Пегги Кристисон, что ее сын Хезекая вернулся целым и невредимым». Да светится имя Господа нашего! Я ведь вдова, уже и не чаяла, что когда-нибудь снова увижу своего мальчика!
Создавалось впечатление, что в этот великий час каждый рассчитывает на участливость окружающих.
– Прошу прощения, если вы на минутку немного подвинетесь, я подниму вверх своего малыша. Пусть посмотрит на корабль отца, да и мой хозяин, глядишь, увидит его. Ему в прошлый вторник исполнилось четыре месяца, а отец еще вообще его не видел, а у него зубик вылез и сейчас второй лезет, дай Бог ему здоровья!
Стоявшие перед Молли с Сильвией два представителя монксхейвенской аристократии, откликнувшись на просьбу молодой матери, подвинулись, и девушки услышали обрывки их разговора: они обсуждали информацию, полученную от лодочника.
– Хейнс говорит, они предоставят декларацию судового груза через двадцать минут, как только Фишберн проверит бочки. По его словам, там всего лишь восемь китов.
– Пока декларацию не предоставили, об этом можно только гадать, – отозвался второй.
– Боюсь, он прав. Однако он принес и хорошие вести о «Доброй удаче». Она отчалила от мыса Сент-Эббс-Хэд[18] с добычей из пятнадцати китов.
– Вот причалит, тогда и посмотрим, что правда, а что – нет.
– Судно придет завтра, с вечерним приливом.
– Это корабль моего кузена, – сообщила Молли Сильвии. – Он – старший гарпунщик на «Доброй удаче».
Ее тронул какой-то старик:
– Ради бога, простите мои манеры, миссус, просто я слеп, как крот, а мой парень на борту того судна, что стоит за отмелью, а старушка моя прикована к постели. Как думаете, еще не скоро оно войдет в гавань? Если так, то я бы поспешил домой и перекинулся словечком со своей миссус, а то она жутко волнуется, зная, что он так близко. Осмелюсь спросить, Горбатый Негр еще не ушел под воду?
Молли привстала на цыпочки, пытаясь разглядеть черный камень, про который спросил старик, но Сильвия, пригнувшись и глядя в просветы между руками передвигающихся людей, первой увидела, что валун все еще торчит над водой, о чем она и сообщила слепому старику.
– Ну да, за которым горшком наблюдают, тот последним вскипает, – рассудил он. – Сегодня вода долго поднималась, пока накрыла этот камень. Ладно, значит, у меня есть время сходить домой и выбранить свою миссус за то, что изводит себя тревогой, а она, как пить дать, себя изводит, хоть я и просил ее не полошиться, а сидеть и спокойно ждать.
– Нам тоже пора, – сказала Молли, увидев, что толпа расступается, пропуская ощупью ступающего старика. – Нужно еще яйца и масло продать и плащ тебе купить.
– И то верно! – согласилась Сильвия с нотками сожаления в голосе, ибо, пусть всю дорогу до Монксхейвена ее не покидали мысли о новом плаще, сама она была из тех впечатлительных натур, которые легко поддаются настроению окружающих; и хотя ее знакомых на борту «Решимости» не было, сейчас ей, подобно всем остальным в толпе, кто встречал родных, не терпелось увидеть, как корабль войдет в порт. Посему она без особой охоты повернулась и последовала за Молли вдоль набережной к Масличному Кресту.
Местность вокруг являла собой живописное зрелище, хотя для тех, кто жил в здешнем краю, это была слишком знакомая картина, чтобы они могли заметить ее красоту. Клонившееся к западу солнце окрашивало дымку, стелившуюся над долиной реки, в золотистое марево. Выше, по берегам Ди, перекатывались один за другим холмы: ближние – ржаво-бурые от покрывавшего их пожухлого орляка; те, что подальше, – серые, неясные на фоне богатых красок осеннего неба. По одну сторону от реки краснели рифленые черепицы беспорядочно теснившихся домов со щипцовыми крышами, а на противолежащей возвышенности раскинулся новый пригород, более планомерный, но не столь колоритный. Сама река пенилась, наполняясь бурлящими приливными водами, что устремлялись к ногам толпы, ожидавшей на пристани, а огромные морские волны с каждой минутой прибывали. Набережную со стороны пристани неприглядно украшала поблескивавшая рыбная чешуя; улов потрошили прямо под открытым небом, а никаких санитарных правил, предписывавших уборку мусора после чистки рыбы, не существовало.
Свежий соленый бриз гнал с синего моря, разливавшегося за отмелью, кипучий вздымающийся прилив. За спинами девушек, удалявшихся от пристани, покачивался на волнах корабль с белыми парусами, будто рвавшийся поскорее сняться с якоря.
Нетрудно представить, как горячо бились сердца команды, нетерпеливо ожидавшей этого мгновения, каким тошнотворным беспокойством были охвачены те, кто стоял на берегу, если учесть, что шесть долгих месяцев летнего сезона эти моряки не получали вестей от родных и близких, что бескрайняя ширь опасных неприветливых арктических морей надежно прятала их от жадных взоров возлюбленных и друзей, жен и матерей. Никто не ведал, что могло случиться. Толпа на берегу затихла и помрачнела, страшась, что поднимающийся прилив принесет дурные вести, которые разобьют их сердца. Китобойные суда, уходившие в Гренландские моря укомплектованными крепкими жизнерадостными мужчинами, никогда не возвращались с экипажами в полном составе. Через каждые полгода на суше оплакивали смерть кого-то из двухсот – трехсот моряков. Чьи кости остались чернеть на серых жутких айсбергах? Кто остался лежать на дне до тех пор, пока море не отпустит своих мертвецов? Кто те люди, которые никогда, никогда больше не вернутся в Монксхейвен?
Многие сердца наполнились необузданным, невыразимым страхом, когда первое китобойное судно, возвращающееся из дальнего плавания, встало на якорь неподалеку от отмели.
Молли и Сильвия шли прочь от застывшей в тревоге толпы. Но через пятьдесят ярдов им повстречались пять или шесть небрежно одетых девушек с раскрасневшимися лицами. Те взобрались на груду бревен, которые сушили под открытым небом, чтобы потом строить из них корабли, и оттуда, как с высоты лестницы, обозревали всю гавань. Они были порывисты и непринужденны в движениях, взявшись за руки, раскачивались из стороны в сторону и, притопывая в такт, распевали:
– Попутного ветра, попутного ветра, попутного ветра кораблю, Я жду не дождусь моего моряка, ведь я его так люблю.
– А вы почему уходите? – крикнули они подругам. – Корабль будет в порту уже через десять минут! – И, не дожидаясь ответа, которого так и не последовало, они снова запели песню.
Старые моряки, кучковавшиеся маленькими группами, были слишком горды, чтобы выказывать интерес к приключениям, в которых они больше не могли участвовать, но им не удавалось поддерживать даже подобие разговора на маловажные темы.
Молли и Сильвия ступили на темную изломанную Мостовую улицу. Город казался очень тихим и опустевшим, рыночная площадь оставалась такой же безлюдной, как и прежде. Но круглые корзины, короба и трехногие табуреты исчезли.
– Все, рынок закрылся, – заключила Молли Корни с изумлением и разочарованием в голосе. – Попробуем хотя бы продать свой товар лавочникам. Они, конечно, будут сбивать цену. Но мама вряд ли рассердится.
Подруги направились в лавку на углу улицы, где они оставили свои корзины. Ее хозяин встретил девушек шуткой, иронизируя по поводу их задержки:
– Ай-яй-яй! Стоит ухажерам появиться на горизонте, и девки уже готовы за бесценок отдать масло с яйцами! Наверняка на том корабле есть морячок, который не пожалел бы целого шиллинга за фунт этого масла, если б знал, кто его взбивал! – Последние слова он адресовал Сильвии, отдавая ей ее корзину.
Сильвия, не имевшая возлюбленного, покраснела, надула губки, тряхнула головой, не соизволив ни «до свиданья» сказать, ни поблагодарить хромого старика; она находилась в том возрасте, когда подтрунивания на подобные темы воспринимаются как оскорбление. Молли, напротив, не обиделась и не стала ничего отрицать. Ей понравилась сама мысль, даром что выдумка, будто у нее есть сердечный друг, и ее неприятно поразило, что это допущение лишено всяких оснований. Будь у нее новый плащ, как тот, что Сильвия намеревалась купить, тогда и впрямь, наверно, у нее был бы шанс! А пока удача не на ее стороне, остается только смеяться и краснеть, словно предположение о том, что у нее есть возлюбленный, недалеко от истины, и посему она отвечала хромому сетевязальщику в том же шутливом тоне:
– Ему придется все масло купить, а то и больше, чтобы как следует смазать язык, если он рассчитывает когда-нибудь завоевать меня в жены!
Едва они шагнули из лавки на улицу, Сильвия принялась пытать подругу с умоляющими нотками в голосе:
– Молли, кто это? Кто должен смазать свой язык? Откройся мне. Я никому не скажу!
Спрашивала она так серьезно, что Молли смутилась. Ей не хотелось объяснять, что она не имела в виду кого-то конкретного, а говорила лишь о вероятном возлюбленном, посему она стала вспоминать, кто из парней когда-либо обращался к ней с наиболее любезными речами. Список оказался коротким, ибо отец ее был не настолько богат, чтобы кто-то решился ухаживать за ней ради денег, а сама она красотой не блистала. И вдруг на ум ей пришел кузен, главный гарпунщик, как-то подаривший ей две большие раковины и сорвавший поцелуй с ее робких губ перед тем, как в прошлый раз уходил в море.
Молли едва заметно улыбнулась и сказала:
– Так! Даже не знаю. Нехорошо болтать о таких вещах, пока еще ничего не ясно. Возможно, если Чарли Кинрэйд будет пристойно себя вести, глядишь, я его и послушаю.
– Чарли Кинрэйд! Кто он?
– Тот главный гарпунщик, мой кузен, о котором я говорила.
– Думаешь, ты ему небезразлична? – тихо, с придыханием в голосе спросила Сильвия, словно прикасаясь к великой тайне.
– Ни слова больше, – только и произнесла в ответ Молли.
Сильвия затруднялась определить, почему подруга оборвала разговор: то ли обиделась, то ли потому, что они подошли к лавке, где собирались продать масло с яйцами.
– Сильвия, вот как мы поступим. Оставляй мне свою корзину, и я постараюсь продать продукты подороже. Ты же иди выбирай себе новый плащ, а то скоро стемнеет. Куда пойдешь?
– Мама сказала, что лучше идти к Фостеру, – ответила Сильвия, чуть поморщившись в раздражении. – А папе все равно, где я его куплю.
– Да, лавка Фостера – самая лучшая, в других потом уже даже смотреть ни на что не станешь. Я буду у Фостера через пять минут. Нам нужно поторопиться. Уже почти пять.
Опустив голову, Сильвия с притворно-застенчивым видом зашагала к лавке Фостера на рыночной площади.
Молли – один из вариантов Мэри.
Вернуться
Масличный Крест (Butter Cross) – сооружение в виде креста с крышей, но без стен на базарной площади рыночных городов, нечто вроде торгового павильона, где фермеры из окрестных селений сбывали продукцию собственного производства (молоко, масло, яйца). Товар обычно раскладывали на ступеньках вокруг столба.
Вернуться
Увесистая плеть, к рукоятке которой цепляли несколько толстых ремней (не обязательно девять). Использовалась для телесных наказаний в армии и на флоте.
Вернуться
St. Abb’s Head – каменистый мыс у селения Сент-Эббс в графстве Берикшир (Шотландия).
Вернуться
Глава 3. Покупка нового плаща
Лавка Фостера слыла самой знаменитой в Монксхейвене. Ее держали два брата-квакера, ныне достигшие преклонного возраста; прежде в ней заправлял их отец, а еще раньше, вероятно, его отец. Местный люд помнил ее как старинный жилой дом с пристройкой на нижнем этаже, которую занимал магазинчик с зияющими оконными проемами. Эти окна, давно уже застекленные, по сегодняшним меркам очень маленькие, но семьдесят лет назад своими размерами они вызывали всеобщее восхищение. Чтобы понять, как выглядит это здание, представьте длинные проемы в мясницкой лавке, а потом в своем воображении заполните их стеклами размером восемь на шесть дюймов в тяжелых деревянных рамах. По одному из таких окон находилось с каждой стороны от двери, которую днем держали полузакрытой за низкой калиткой с ярд высотой. В одной половине лавки торговали продуктами, в другой – тканями, в том числе шелком и бархатом. Старички братья всегда радушно принимали знакомых покупателей, обменивались с ними рукопожатиями, расспрашивали про домашних и жизненные обстоятельства и уж потом переходили к делу. Они ни за что на свете не соглашались отмечать Рождество и в этот святой праздник добросовестно держали магазин открытым, готовые, не взывая к совести своих помощников, сами обслужить покупателей, только вот к ним никто не заглядывал. Зато на Новый год в кабинете, расположенном сразу же за помещением магазина, они ставили большой пирог и вино, которыми угощали всякого, кто приходил за покупками. Однако, будучи весьма щепетильными во многих вопросах, эти добрые братья не гнушались приобретать контрабандные товары. От реки к выходившему во двор черному ходу лавки Фостеров вела потайная тропинка. Особый стук в дверь, и посетителя непременно встречал Джон либо Джеремая или если не они, то их приказчик Филипп Хепберн; и пирог с вином, которыми, возможно, только что угощалась супруга акцизного чиновника, приносили в кабинет, чтобы попотчевать контрабандиста. Двери запирались, задвигалась зеленая шелковая штора, отделявшая кабинет от помещения лавки, но, говоря по чести, все это делалось ради проформы. В Монксхейвене все, кто мог, занимались контрабандой и носили контрабандную одежду, полагаясь на добрососедское отношение акцизного чиновника.
Молва гласила, что Джон и Джеремая Фостеры были несметно богаты и могли бы купить весь новый район города за мостом. Естественно, при своем магазине они учредили нечто вроде простейшего банка, принимая на хранение деньги, которые люди опасались держать дома из страха перед грабителями. Никто не требовал у них процентов со своих вкладов, да они и не давали; но, с другой стороны, если кто-то из клиентов, кому они доверяли, хотел получить небольшой кредит, Фостеры, наведя справки, а в некоторых случаях попросив залог, охотно одалживали скромную сумму, не беря ни пенни за пользование их деньгами. Торговали они исключительно качественными вещами, поскольку умели выбирать товар, за который им платили, как они и рассчитывали, наличными. Поговаривали, что лавку они держат для собственного удовольствия. Другие утверждали, что братья задались целью устроить брак Уильяма Кулсона, племянника жены мистера Джеремаи (мистер Джеремая был вдовцом), и Эстер Роуз (ее мать приходилась Фостерам какой-то дальней родственницей), работавшей в их магазине наряду с Уильямом Кулсоном и Филиппом Хепберном. Этот слух опровергали те, кто отрицал кровное родство Кулсона с Фостерами и полагал, что, если бы пожилые братья намеревались сделать что-то значительное для Эстер, они никогда не допустили бы, чтобы она и ее мать влачили нищенское существование, сдавая комнаты Кулсону и Хепберну, дабы пополнить свой доход. Но, разумеется, на это тоже находились возражения: разве так бывает, чтобы не возникало споров по поводу некой вероятности, о которой мало что известно? Часть этих возражений строилась на следующих доводах: очевидно, старые джентльмены приводили в исполнение какой-то тайный замысел, позволив своей кузине взять на постой Кулсона и Хепберна, ведь один им вроде как племянник, второй – очень молод, а уже приказчик в их лавке, и, если кому-то из этих парней приглянется Эстер, все сложится как нельзя лучше!
Тем временем Эстер терпеливо ждала, когда Сильвия озвучит свою просьбу. А та стояла перед ней немного оробевшая, растерянная и сбитая с толку обилием столь огромного множества красивых вещей.
Эстер была высокая молодая женщина, худощавая, но крупная, степенного вида, отчего она казалась старше своих лет. Открытый широкий лоб. Густые каштановые волосы гладко зачесаны назад и аккуратно уложены под полотняным чепцом. Лицо немного квадратное, желтоватое, но кожа чистая, бархатистая. Серые глаза весьма располагающие, потому что смотрят на вас со всей добротой и искренностью; губы чуть сжаты, как у большинства людей, которые привыкли сдерживать свои чувства, но когда она обращалась к вам, вы этого не замечали. Улыбалась она редко, медленно обнажая ровные белые зубы, и если при этом еще, как то обычно бывало, внезапно поднимала на вас свои спокойные глаза, то становилась очень даже обаятельной. Носила она одежду неярких цветов, в соответствии со своим собственным вкусом и негласными требованиями религиозных традиций Фостеров; но сама Эстер квакерство не исповедовала.
Сильвия, стоявшая напротив Эстер, смотрела не на нее, а на ленты в витрине, словно и не сознавая, что кто-то ждет, когда она выскажет свои желания. Внешне она являла разительный контраст с Эстер, и характер имела несформировавшийся, как у ребенка: могла быть ласковой, своенравной, капризной, надоедливой, обворожительной, всякой, готовая улыбнуться или надуть губы, выразить свои чувства любым способом в ту же секунду, когда к тому ее вынудят обстоятельства. Эстер, думая, что более прелестного создания она еще не видела, с восхищением наблюдала за Сильвией, пока та, опомнившись, не повернулась к ней и не начала:
– Ой, прошу прощения, мисс. Я все думала, сколько может стоить та темно-красная лента?
Ничего не сказав, Эстер отошла от прилавка, чтобы взглянуть на ценник.
– Ой! Вообще-то я не собиралась покупать ленту, мне нужна шерстяная байка на плащ. Благодарю вас, мисс. Ради бога простите. Мне шерстяную байку, пожалуйста.
Эстер молча положила ленту на место и удалилась за шерстяной байкой. В ее отсутствие к Сильвии обратился тот самый человек, встречи с которым она хотела бы избежать и очень обрадовалась, когда, войдя в лавку, не увидела его. Ее кузен Филипп Хепберн.
Это был серьезный молодой человек, высокий, но, в силу своего рода деятельности, немного сутулый в плечах. Волосы у него были густые, со своеобразным, но довольно милым вихром на лбу. Вытянутое лицо, нос с небольшой горбинкой, выступающая нижняя губа, придававшая неприятное выражение его лицу, которое иначе можно было бы счесть красивым.
– Добрый день, Сильви, – поздоровался он. – За чем пожаловала? Как твои домашние поживают? Чем могу служить?
Сильвия поджала алые губки и, не глядя на него, отвечала:
– Я вполне здорова, мама тоже, папу немного ревматизм мучает, и меня уже обслуживает молодая женщина.
Сказав это, она чуть отвернулась от него, словно говорить с ним ей больше было не о чем. Но он воскликнул:
– А сама ты не сумеешь выбрать! – Сев на прилавок, Филипп, в манере лавочников, перекинул ноги на другую сторону.
Сильвия не обращала на него внимания, делая вид, будто пересчитывает деньги.
– Что тебе нужно, Сильви? – спросил он, вконец раздраженный ее молчанием.
– Обращение «Сильви» мне не нравится; меня зовут Сильвия, и я хочу купить шерстяную байку на плащ, если тебе так уж любопытно.
Вернулась Эстер. Ей помогал тащить большие рулоны алой и серой ткани посыльный.
– Это не пойдет, – сказал ему Филипп, носком пнув рулон красной байки. – Тебе ведь серая шерсть нужна, да, Сильви? – Забыв про то, что она говорила ему пять минут назад, он обратился к ней по имени, которым по праву кузена звал ее с детства.
Но Сильвия не забыла и рассердилась.
– Прошу вас, мисс, я хочу купить красную шерсть; не уносите.
Эстер переводила взгляд с Филиппа на Сильвию, пытаясь понять характер их взаимоотношений. Выходит, это была та самая прекрасная маленькая кузина, о которой Филипп рассказывал матери Эстер, описывая ее безобразно избалованной, постыдно невежественной, милой маленькой глупышкой и все в таком духе. И Эстер Сильвию Робсон представляла себе совсем не такой, какой она была на самом деле: моложе, бестолковее, вполовину не столь смышленой и очаровательной (ибо, хоть сейчас она дулась и досадовала, было ясно, что это не ее привычное настроение). Отодвинув в сторону серую шерсть, Сильвия сосредоточила внимание на красной материи.
Филиппа Хепберна задело, что его советом пренебрегли, но он все же продолжал настаивать на своем:
– Это респектабельная спокойная ткань, которая будет гармонировать с любым цветом; ты же не настолько глупа, чтобы покупать материю, на которой будет заметна каждая дождевая капля.
– Жаль, что вы торгуете столь непригодными вещами, – отвечала Сильвия, сознавая свое преимущество и чуть (самую малость) сменяя гнев на милость.
– Он имеет в виду, – поспешила вмешаться Эстер, – что эта ткань от сырости и влаги утратит свою первоначальную яркость; но это всегда будет добротная вещь, которая сохранит свой цвет при долгой носке. Иначе мистер Фостер не стал бы брать ее для продажи в своей лавке.
Филиппа покоробило, что в его разговор с Сильвией влезло третье лицо, пусть даже с благоразумной миротворческой целью, посему он хранил негодующее молчание.
– Конечно, эта серая шерсть плотнее и будет носиться дольше, – добавила Эстер.
– Ну и пусть, – сказала Сильвия, по-прежнему отвергая унылый серый цвет. – Эта мне нравится больше. Будьте добры, восемь ярдов, мисс.
– На плащ нужно не меньше девяти ярдов, – решительно заявил Филипп.
– А мама мне велела купить восемь. – В глубине души сознавая, что ее мать отдала бы предпочтение более спокойному цвету, Сильвия считала, что раз в этом ей дозволили поступить по-своему, то она хотя бы должна выполнить указания матери в отношении количества ткани. Но, вообще-то, она ни в чем не уступила бы Филиппу, будь на то ее воля.
С улицы донеслись топот детских ног, бегущих от реки, и взволнованный крик. Услышав шум, Сильвия забыла про плащ, про свое недовольство и кинулась к полуоткрытой двери. Филипп последовал за ней. Эстер, отмерив нужное количество ткани, тоже устремила на улицу взгляд, полный пассивного благожелательного любопытства. По улице мчалась одна из тех девушек, которых Сильвия и Молли встретили по пути в лавку, когда покинули толпу на пристани. Ее лицо, довольно милое, побелело от избытка пылких эмоций, юбка неопрятного платья развевалась, и двигалась девушка непринужденно, но грузно. Она принадлежала к низшему сословию обитателей морского порта. По ее приближении Сильвия увидела, что по щекам девушки струятся слезы, которых та даже не замечала. Она узнала лицо Сильвии, дышавшее неподдельным интересом, и замедлила свой неуклюжий бег, чтобы сообщить новость отзывчивой красавице:
– Корабль переплыл отмель! Корабль переплыл отмель! Я бегу сказать об этом маме!
Девушка поймала руку Сильвии, пожала ее и понеслась дальше.
– Сильвия, откуда ты знаешь эту девицу? – строго спросил Филипп. – Она не твоего круга, чтоб ты пожимала ей руку. Это же Ньюкаслская Бесс, известная личность в районе пристани.
– Ничего не могу с собой поделать, – объяснила Сильвия, чуть ли не до слез возмущенная не столько его словами, сколько поведением. – Когда другим радостно, я тоже радуюсь, и я просто протянула руку, а она протянула свою. Ты только представь, корабль наконец-то вошел в порт! Если б ты видел всех тех людей на пристани, как они смотрели и смотрели во все глаза, словно боялись, что не доживут до той минуты, когда корабль пристанет к берегу, доставив домой их любимых, ты бы тоже пожал руку той девушке, и ничего бы с тобой не случилось. Я впервые ее увидела полчаса назад в доках и, может быть, больше никогда не увижу.
– Не такая уж она плохая, раз первым делом подумала о матери, как она сказала, – рассудила Эстер. Стоя за прилавком, она придвинулась ближе к окну, чтобы слышать их разговор.
Сильвия бросила на нее благодарный взгляд, но Эстер уже снова смотрела в окно и ничего не заметила.
В лавку влетела Молли Корни.
– Беда! – крикнула она. – Слышите, какой плач, какой крик стоит на пристани?! Там орудуют вербовщики. Ужас, как в день Страшного суда. Слышите?!
Прислушиваясь, все умолкли, затаили дыхание, я чуть не написала, что даже стук сердец прекратился. Но ненадолго; в следующее мгновение тишину взорвал пронзительный хоровой вопль множества людей, охваченных яростью и отчаянием. Невнятные издалека, но это все же были вполне разборчивые проклятия, и раскат голосов, рев толпы и беспорядочный топот раздавались все ближе и ближе.
– Их ведут в «Рандеву», – догадалась Молли. – Уф! Жаль, что здесь нет короля Георга, а то я бы сейчас сказала ему все, что думаю.
Она сжала кулаки и стиснула зубы.
– Какой кошмар! – воскликнула Эстер. – Ведь матери и жены высматривали их, как звездочки, падающие с неба.
– Неужели ничего нельзя сделать?! – вскричала Сильвия. – Пойдемте скорее, мы должны помочь. Я не могу просто стоять и смотреть на это! – Со слезами на глазах она кинулась к выходу, но Филипп ее остановил:
– Сильви! Стой, не глупи! Это – закон, никто не вправе идти против него, тем более женщины и девушки.
К этому времени на Мостовой улице показалась голова толпы, проходившей мимо окон лавки Фостеров. В основном это были буйные юноши, тоже ходившие на кораблях в море. Они медленно пятились, словно под натиском напирающей людской массы, но при этом непрестанно задирали вербовщиков, осыпая их оскорблениями срывающимися от негодования голосами, потрясая кулаками перед лицами солдат, а те, вооруженные до зубов, шли размеренным шагом со сдержанной решимостью в побелевших от напряжения лицах, особенно бледных на фоне полдюжины загорелых моряков, которых они сочли нужным забрать из команды причалившего китобойного судна, исполняя приказ Адмиралтейства о принудительной вербовке, в Монксхейвене примененный впервые за много лет – считай, с окончания Войны за независимость в Северной Америке. Один из парней обращался к горожанам визгливым голосом, но его пламенную речь мало кто слышал, ибо вокруг этого ядра лютого зла вопили женщины: выбрасывая вверх руки, они изрыгали проклятия и брань страстным речитативом, словно греческий хор. Их обезумевшие голодные глаза были прикованы к лицам, которые им, возможно, никогда больше не доведется поцеловать, щеки раскраснелись от гнева или, напротив, приобрели синюшный цвет от бессилия жажды мести. В некоторых вообще с трудом просматривались человеческие черты. А ведь еще час назад на этих губах, теперь раздвинутых в неосознанном оскале, как у разъяренного дикого зверя, играла мягкая добрая улыбка надежды; глаза, сейчас горящие, налитые кровью, еще недавно блестели и светились любовью; сердца, навечно заледеневшие от несправедливости и жестокости, всего час назад полнились доверием и радостью.
Среди женщин попадались и мужчины – в угрюмом молчании они вынашивали план отмщения, – но их было немного: большая часть мужского населения этого сословия находилась на китобойных судах, которые еще не вернулись в порт.
Грозное скопище хлынуло на рыночную площадь, образуя плотное кольцо вокруг отряда вербовщиков, но те продолжали уверенно проталкиваться сквозь толпу на Главную улицу, в свое логово, куда сгоняли насильно завербованных. Низкий клокочущий гул поднимался от густой людской массы, и, поскольку некоторым приходилось дожидаться свободного места, чтобы последовать за остальными, время от времени этот гул, как крепчающий львиный рык, перерастал в яростный рев.
С моста сбежала какая-то женщина. Она жила на некотором удалении от города и поздно узнала о возвращении китобойного судна, полгода находившегося вдали от родных берегов. Когда она примчалась на пристань, два десятка оживленных голосов с сочувствием поведали ей, что ее мужа забрали на государственную службу.
На рыночной площади женщине пришлось остановиться, ибо выход с нее был запружен народом. И тогда она издала столь душераздирающий крик, что с трудом можно было разобрать произнесенные ею слова:
– Джейми! Джейми! Неужели тебя не отпустят ко мне?
Это было последнее, что услышала Сильвия, потому что сама она забилась в истеричных рыданиях, чем привлекла к себе всеобщее внимание.
Утром она перетрудилась дома, потом, придя в Монксхейвен, услышала и увидела столько всего волнующего, что нервы в конце концов не выдержали.
Молли с Эстер провели ее через магазин в гостиную – гостиную Джона Фостера; Джеремая, старший брат, имел свой дом по другую сторону реки. Это была уютная комната с низким потолком, который поддерживали балки, обклеенные такими же обоями, что и стены, – изысканно-роскошный элемент интерьера, который очень понравился Молли! Гостиная выходила окнами на темный внутренний дворик, где росли три тополя, тянувшиеся к свету; и в открытую дверь между задними фасадами двух домов можно было разглядеть бурлящий, размеренно вздымающийся и оседающий водный поток реки, а дальше за мостом были видны пришвартованные к берегу корабли и рыболовные боты.
Сильвию усадили на широкий старинный диван, дали воды и попытались успокоить, но она по-прежнему плакала навзрыд, хватая ртом воздух. Ей расслабили под подбородком завязки от шляпы и стали обильно сбрызгивать водой лицо и рассыпавшиеся каштановые локоны, пока к ней не вернулось самообладание. Успокоившаяся, но мокрая, она села прямо и посмотрела на девушек, приглаживая назад спутанные волнистые пряди, словно для того, чтобы ясно видеть и мыслить.
– Где я? Ах, ну да! Спасибо. Разревелась как дурочка. Мне стало их так жалко!
И у нее в глазах снова появились слезы, но Эстер сказала:
– Да, их очень жалко, моя бедная девочка, вы уж позвольте вас так называть, ибо имени я вашего не знаю, но лучше о том не думать, ведь мы ничем не можем помочь, а вы, того и гляди, опять расстроитесь. Полагаю, вы кузина Филиппа Хепберна, с фермы Хейтерсбэнк?
– Да, это Сильвия Робсон, – вмешалась Молли, не сообразив, что Эстер стремится разговорить Сильвию, дабы отвлечь ее внимание от события, спровоцировавшего истерику. – Мы с ней пришли на рынок продать товар, – продолжала она, – а еще чтобы купить новый плащ, который папа ее намерен ей подарить, и, конечно, я думала, нам крупно повезло, когда мы увидели первый китобой. Мне и в голову не могло прийти, что вербовщики омрачат людям радость.
Она тоже расплакалась, но ее тихое завывание прервал скрип двери, отворившейся у нее за спиной. Это был Филипп, взглядом спрашивавший у Эстер, можно ли ему войти.
Сильвия отвернула лицо от света и закрыла глаза. Кузен приблизился к ней на цыпочках, с тревогой глядя на нее, хотя она отвернулась и лица он почти не видел; потом легонько, едва касаясь, провел ладонью по ее волосам и прошептал:
– Бедная девочка! Зря она пришла сегодня – такой долгий путь по такой жаре!
Но Сильвия вдруг вскочила на ноги, почти что оттолкнув его. Ее обострившийся слух уловил приближающиеся шаги во дворе прежде, чем их услышали остальные. В следующую минуту стеклянная дверь в углу комнаты отворилась, и мистер Джон остановился на пороге, с удивлением глядя на компанию, что собралась в его обычно пустой гостиной.
– Это моя кузина, – объяснил Филипп, чуть покраснев. – Она пришла с подругой продать продукты и сделать покупки, а потом увидела, как вербовщики ведут матросов с китобойного судна в «Рандеву».
– Да, да. – Поманив за собой Филиппа, мистер Джон на цыпочках быстро прошел в лавку, словно испугался, что он вторгся в собственное жилище. – Зло порождает зло. Сдается мне, в городе назревают беспорядки, судя по тому, что я слышал на мосту, когда шел сюда от брата Джеремаи. – Он осторожно закрыл дверь, отделявшую магазин от гостиной. – Для женщин и детей, пребывавших в долгом ожидании, это большое горе, и, поскольку они необращенные, неудивительно, что они беснуются вместе (несчастные существа!), как самые настоящие язычники. Филипп, – он подошел ближе к своему молодому приказчику, – дай задание Николасу и Генри, чтоб работали в складском помещении наверху, пока смута не утихнет. Не хочу я, чтобы они ввязывались в драку.
Филипп колебался.
– Выкладывай, парень, что у тебя? Всегда старайся облегчить тяжесть на сердце, не дай ему отяжелеть.
– Я думал проводить домой кузину и девушку, что с ней пришла, а то в городе неспокойно, да и темнеет уже.
– Непременно проводи, мой мальчик, – сказал добрый старик, – а я сам попытаюсь укротить природные склонности Николаса и Генри.
Но когда он, с вкрадчивыми поучениями на устах, пошел искать посыльных, тех, кому предназначались его наставления, их уже и след простыл. Из-за мятежной обстановки в городе все другие магазины на рыночной площади наглухо позакрывались, и Николас с Генри в отсутствие хозяев последовали примеру соседей, и, поскольку всякая торговля уже прекратилась, они, не удосужившись прибрать товар, поспешили на помощь горожанам, готовые поддержать любой акт протеста.
Вернуть их в лавку не представлялось возможным, и мистер Джон был расстроен. Неубранные прилавки и разбросанный товар рассердили бы такого аккуратного человека, как мистер Джон, не будь он столь великодушен.
– Ох, грешный Адам! Грешный Адам! – только и произнес он, но после этих слов еще долго молча качал головой.
– Где Уильям Кулсон? – вдруг спросил мистер Джон. – Ах да, помню, помню. Он вернется из Йорка только к ночи.
Филипп помог хозяину навести в лавке порядок, какой тот любил. Потом старик вспомнил про просьбу своего работника и, повернувшись к нему, сказал:
– А теперь иди проводи кузину и ее подругу. Эстер здесь, и старая Ханна тоже. Я сам, если придется, отведу Эстер домой. Но, думаю, ей пока лучше остаться в магазине. До дома ее матери недалеко, а нам, возможно, понадобится ее помощь, если кто-нибудь из тех несчастных пострадает в драке.
С этими словами мистер Джон постучал в дверь гостиной и дождался разрешения войти. Со старомодной учтивостью он сказал двум незнакомкам: ему приятно, что его комната сослужила им службу, но он никогда не посмел бы пройти через нее, если б знал, что здесь гости. А потом подошел к навесному буфету в углу, достал из кармана ключ и отпер свой маленький склад припасов с вином, пирогом и крепким алкоголем, настаивая на том, чтобы девушки поели и попили в ожидании Филиппа, который ушел проверить надежность запоров в лавке.
Сильвия от угощения отказалась, причем в не столь любезной форме, как того заслуживал гостеприимный пожилой джентльмен. Молли выпила вина, съела пирога, добрую половину оставив в бокале и в тарелке, в соответствии с правилами хорошего тона в этой части страны, а еще потому, что Сильвия все время ее торопила. Ибо Сильвии совсем не понравилось, что ее кузен вызвался проводить их домой, и она стремилась ускользнуть до его возвращения. Но Филипп нарушил ее планы. Он вернулся в гостиную, неся под мышкой сверток с отрезом пресловутой красной шерсти, купленной Сильвией. Он был преисполнен важности и довольства, что выдавали его глаза, и столь жадно предвкушал предстоящую приятную прогулку, что почти удивился сдержанности своих спутниц. Сильвии было немного стыдно, что она отвергла гостеприимство мистера Джона, и теперь, когда выяснилось, что ее отказ не привел к желаемому результату, она постаралась загладить свою грубость скромным обаянием при прощании, чем завоевала сердце старика, так что после он на все лады стал расхваливать ее Эстер, но та, внимательно наблюдавшая за Сильвией от начала до конца, не могла полностью согласиться с его оценкой. Что заставило это милое существо, недоумевала Эстер, столь вздорным тоном ответить на искреннее радушие? И – о! – почему она была столь неблагодарна Филиппу за проявленную заботу и всячески противилась тому, чтобы он сопровождал их по улицам неспокойного, взбудораженного города? Что бы все это значило?
Глава 4. Филипп Хепберн
Побережье той части острова, о которой повествует мой рассказ, окаймляли скалы и утесы. Местность, примыкавшая к берегу, была равнинной, плоской и унылой; и только там, где длинная череда огороженных полей резко обрывалась у отвесного спуска и чужестранец видел далеко внизу наползающий на песок океан, к нему приходило осознание, на какую огромную высоту он забрался. Кое-где, как я уже говорила, равнину прорезали расселины (выходившие в море острыми выступами), которые на острове Уайт назвали бы ущельями; но там ласковый южный ветер крадется по лесистым ложбинам, а в этих северных впадинах дующий с моря восточный ветер беснуется с пронзительным завыванием, не позволяя закрепившимся на их склонах деревьям вытянуться выше низкорослых кустарников. Спуск к берегу через эти «ямы» очень крутой – не проселочная дорога и даже не вьючная тропа, – но люди преодолевают его вверх и вниз без труда благодаря кое-где вырубленным в камне ступенькам.
Шестьдесят или семьдесят лет назад (не говоря уже про куда более поздние времена) фермеры, бывшие владельцами или арендаторами земель, что лежали прямо на этих скалах, занимались контрабандой – в пределах своих возможностей; и береговая охрана, посты которой располагались вдоль всего северо-восточного побережья на удалении примерно восьми миль один от другого, досматривала их лишь от случая к случаю. Тем не менее морской взморник считался хорошим удобрением, и закон не запрещал ввозить его в больших ивовых корзинах для возделывания почвы, а в укромных расщелинах среди скал хранилось множество нелегального товара, пока фермер не посылал доверенного человека на берег за песком и водорослями для своей земли.
Одну из ферм на скале не так давно приобрел отец Сильвии. За свою жизнь ему пришлось побывать моряком, контрабандистом, торговцем лошадьми и, наконец, фермером. Он был из тех людей, кому присущи дух авантюризма и любовь к переменам, что больше вреда приносило ему самому и его семье, нежели окружающим. Человек, которого все соседи осуждали и все любили. На склоне лет фермер Робсон (по натуре легкомысленный, он относился к тому типу мужчин, которые обычно женятся, не думая о том, как они будут содержать семью) сочетался браком с весьма разумной женщиной; житейская мудрость лишь раз ее подвела – когда она согласилась взять его в мужья. Она была тетей Филиппа Хепберна, воспитывала его, живя в доме своего вдовствующего брата, пока не вышла замуж. Именно Филипп сообщил ей, что ферма Хейтерсбэнк сдается внаем – видимо, решил, что для его дяди, не очень преуспевшего в торговле лошадьми, это неплохой участок земли, где тот мог бы обосноваться. Фермерский дом укрывался в неглубокой зеленой балке прямо посреди пастбища; поросшие дерном склоны с короткой жесткой травой подбирались к самым окнам и двери, не покушаясь ни на двор, ни на сад, ни на стену, огораживавшую строения, и так до каменного ограждения, что образовывало границу самого поля. Здания здесь возводили длинные и низкие, чтобы они устояли под порывами шквального ветра, обрушивавшегося на эту девственную суровую местность и зимой, и летом. Обитателям того дома повезло, что уголь стоил очень дешево; иначе, как подумал бы любой южанин, они ни за что не выжили бы под постоянным натиском ураганных ветров, которые свистели по всей округе, стремясь проникнуть в каждую щель.
Но едва вы взбирались на длинную унылую дорогу, усеянную округлыми неровными камнями, на которых охромела бы любая лошадь, не привыкшая скакать по ухабам, и затем пересекали поле по узкой сухой затвердевшей тропинке, протоптанной таким образом, чтобы неутихающий ветер не дул путникам прямо в лицо, это жилище встречало вас теплом и уютом. Миссис Роб-сон, будучи родом из Камберленда, слыла более чистоплотной хозяйкой, чем фермерские жены той части северо-восточного побережья, чья неряшливость ее зачастую шокировала, что она выражала скорее взглядом, чем речами, ибо словоохотливостью она не отличалась. Благодаря своей привередливости она сумела наладить крайне благоустроенный быт, но среди соседей популярности ей это не прибавило. На самом деле Белл Робсон гордилась своим умением вести домашнее хозяйство, и стоило переступить порог ее дома, сложенного из серого необработанного камня, помимо чистоты и тепла, вы находили здесь массу других удобств. Над головой висела большая полка с овсяными лепешками, и Белл Робсон не жаловали еще и за то, что она отдавала предпочтение именно такой разновидности хлеба из овсяной муки, а не тому, что обычно пекли в Йоркшире – кисловатый, из дрожжевого теста. В обилии имелись копченые свиные бока и «руки» (то есть свиная лопатка мокрого посола; окорока и рульки предназначались для продажи, поскольку стоили дороже); а любому посетителю, заглянувшему в дом, предлагалось отведать «торфяник»[19] и «поющего голубчика»[20], на которые не жалели сливок и пшеничной муки мельчайшего помола (этой выпечкой домохозяйки с севера любили потчевать гостей, пока те пили дорогой чай с вкуснейшим сахаром).
В тот вечер фермер Робсон то и дело выбегал из дома, поднимался на небольшую возвышенность и возвращался разочарованным, в состоянии тревожного нетерпения. Его спокойная, неразговорчивая жена тоже была несколько расстроена задержкой Сильвии, но свое волнение она выражала более короткими, чем обычно, ответами на беспрерывные сетования мужа, недоумевавшего, куда могла запропаститься их дочь, и более усердным вязанием.
– Пожалуй, схожу-ка я сам в Монксхейвен, поищу там нашу девочку. Уже почти семь.
– Нет, Дэннел, – остановила его жена, – не надо. У тебя всю неделю нога болит, а тут путь неблизкий. Тогда уж я Кестера за ней пошлю, если ты думаешь, что это необходимо.
– Нет, Кестера ты не тронь. А кто рано утром овец погонит на выпас, если отправить его сейчас? Дочку он не найдет, зато в паб забурится, – ворчливо произнес Дэниэл.
– За Кестера я не боюсь, – отвечала Белл. – Он людей в темноте хорошо распознает. Но если ты настаиваешь, я надену плащ с капором и пройду до конца дороги. Только ты за молоком последи, смотри, чтоб не убежало. Она не выносит даже малейшего привкуса горелого.
Но прежде чем миссис Робсон успела отложить вязанье, с улицы донеслись отдаленные голоса, которые с каждым мгновением звучали все ближе. Дэниэл снова взобрался на небольшой пригорок и прислушался, всматриваясь в темноту.
– Идет! – крикнул он и, прихрамывая, быстро спустился вниз. – Все, можешь не собираться. Готов поспорить, это голос Филиппа Хепберна. Он провожает ее домой, как я и говорил еще час назад.
Белл промолчала, хотя могла бы и возразить. Ведь именно она предположила, что Филипп, возможно, проводит Сильвию домой, а муж счел, что это маловероятно. В следующую минуту появилась Сильвия, и лица обоих родителей чуть осветила неосознанная радость.
Она разрумянилась от ходьбы и октябрьского воздуха, вечерами уже становившегося морозным; тень раздражения, поначалу омрачавшая ее лицо, сразу же рассеялась, стоило ей увидеть сияющие любовью глаза родных людей. Филипп, вошедший следом, имел возбужденный, но не вполне довольный вид. Дэниэл оказал ему сердечный прием, тетя поприветствовала его сдержанно.
– Снимай с плиты свою кастрюлю с молоком, миссус, и ставь чайник. Девицам, может, молоко и в самый раз, но нам с Филиппом в столь холодный вечер больше подойдет капля доброго джина с водой. Я продрог до костей, пока высматривал тебя, дочка, а то твоя мама уж шибко переживала из-за того, что ты не вернулась домой засветло, и мне приходилось подолгу стоять на холме и прислушиваться.
Белл знала, что к истине слова мужа не имеют не малейшего отношения, но сам он искренне заблуждался на сей счет. Как это часто бывало, он и теперь убедил себя, что потворствовал чужим желаниям, делая то, что в действительности делал себе в угоду и для собственного удовольствия.
– В городе неспокойно из-за стычек китобоев с вербовщиками, и я подумал, будет лучше, если я провожу Сильвию до дома.
– Ой, парень, да мы завсегда тебе рады, даже если ты просто нашел повод, чтобы выпить. Но китобои – здрасьте вам пожалуйста? Откуда они взялись? Вчера, когда я ходил на берег, их еще и в помине не было. Рано им еще возвращаться. А вербовщики, будь они прокляты, снова взялись за свою дьявольскую работу! – С последними словами лицо фермера Робсона изменилось, выражая стойкую закоренелую ненависть. – Ну-ну, миссус, нечего сверлить меня взглядом. Я не намерен выбирать выражения, когда говорю об этих бесовских бандитах, ни ради тебя, ни ради кого другого. И мне не стыдно своих слов. Они абсолютно справедливы, и я готов это доказать. Где мой указательный палец? Ага! И верхняя фаланга большого, как у всякого нормального человека? Жаль, что я их не заспиртовал, как это делают в аптеке. А то бы показал дочке свою плоть и кости, с которыми мне пришлось расстаться, чтобы получить свободу. Я отсек их резаком, когда увидел, что заперт на боевом корабле, готовом выйти в море. А дело-то было во время войны с Америкой, и мне противна была сама мысль погибнуть от руки человека, который говорит на моем языке, вот я и покалечил себя резаком. Сказал Биллу Уотсону: «Давай, парень, окажи мне услугу, я в долгу не останусь, не бойся. Они с радостью открестятся от нас и снова отправят в старушку Англию. Ты, главное, ударь хорошенько». Ну-ка, миссус, хватит греметь горшками, лучше сядь да послушай меня, – сердито обратился он к жене.
Та слышала эту историю сотни раз и, надо признать, действительно гремела посудой, готовя ужин для Сильвии – нарезая хлеб и наливая молоко.
Белл в ответ не произнесла ни слова, но Сильвия очень мило, но повелительно похлопала отца по плечу:
– Мама для меня старается. А я проголодалась. Подожди, пока я сяду ужинать, а Филипп получит свой стакан грога, и ты в жизни не найдешь более благодарных слушателей, да и мама успокоится.
– Ох уж и своевольная ты девчонка, – с гордостью заметил отец, смачно шлепнув дочь по спине. – Что ж! Давай подкрепляйся да помалкивай, а я хочу дорассказать свою историю Филиппу. Хотя, может, я тебе уже рассказывал? – спросил он, поворачиваясь к парню.
Хепберн не мог солгать, что он не слышал этой его истории, ибо он чванился своей правдивостью. И потому вместо честного признания он попытался произнести небольшую хвалебную речь, призванную утешить оскорбленное самолюбие Дэниэла, но, разумеется, слова его возымели обратный эффект. Дэниэл не терпел, чтобы с ним обращались, как с ребенком, но, совсем как капризный ребенок, он повернулся спиной к Филиппу. Чувства кузена Сильвию не заботили, однако ей не нравилось, что отец обижен, посему она принялась рассказывать о своих приключениях, поведав родителям о том, что происходило днем. Дэниэл поначалу притворялся, что не слушает, нарочито гремел ложкой и стаканом, но мало-помалу он оттаял, стал возмущаться вербовщиками и отчитал Филиппа с Сильвией за то, что они не узнали больше подробностей о том, чем закончилось противостояние.
– Я и сам ходил на китов, – сказал он, – и мне говорили, что китобои носят при себе ножи. Уж я бы не преминул пустить в ход свой резак, если б эти бандиты схватили меня, едва я ступил на берег.
– Ну, не знаю, – ответствовал Филипп, – мы сейчас воюем с Францией и не должны уступать, но если у них будет больше солдат, вполне возможно, они нас победят.
– Ничего подобного, черт возьми! – Дэниэл Робсон с такой силой грохнул кулаком по столу, что стаканы и глиняная посуда снова зазвенели. – Детей и женщин бить негоже! А лишить французов перевеса в людской силе – это все равно что ударить женщину или ребенка. Это игра не по правилам, вот в чем загвоздка. Несправедливо вдвойне. Несправедливо хватать людей, которые не хотят воевать по чужой указке. Людей, которые только что высадились на берег, мечтая отведать хлеба и мяса вместо сухарей и баланды и поспать на кровати, а не в гамаке. О чувствах я не говорю, плотские услады и вся эта лирика не про меня. Несправедливо хватать их, заковывать в цепи и запихивать в душную дыру, за решетку, чтоб не вырвались на свободу, а потом на долгие-долгие годы отправлять в море. И по отношению к французам это тоже несправедливо. Один наш стоит ихних четверых, и, если мы станем драться четверо на четверых, это все равно что сражаться с Сильвией или с малышом Билли Крокстоном. Вот мое мнение. Миссус, где моя трубка?
Филипп не курил, чем он и воспользовался, чтобы высказать свое суждение, что ему редко удавалось в беседе с Дэниэлом, если только тот не держал во рту трубку. Посему, после того как Дэниэл набил ее и утрамбовал табак, по своему обыкновению, с помощью пальчика Сильвии, к чему она настолько привыкла, что сама положила свою руку на стол подле отца, с той же непринужденностью, с какой приносила ему плевательницу, когда он начинал курить, Филипп собрался с мыслями и заговорил:
– Я, как и всякий человек, за игру по правилам с французами, пока у нас есть уверенность, что мы победим; но я так скажу: прежде до́лжно обеспечить условия для победы, а уж потом предоставлять им преимущества. Полагаю, у правительства такой уверенности еще нет, ибо газеты пишут, что экипажи половины наших кораблей в Ла-Манше укомплектованы не полностью. В общем, я хочу сказать, что правительству виднее: если говорят, что людей не хватает, значит, мы должны так или иначе компенсировать их нехватку. Джон и Джеремая вносят свой вклад деньгами, ополченцы – личным участием; а если моряки не могут платить налоги и не хотят помогать личным участием, значит, их нужно заставить, чем, полагаю, и занимаются вербовщики. Лично я, когда читаю про то, что творят французы, преисполняюсь благодарности за то, что живу в стране, где правят король Георг и британская конституция.
Дэниэл вынул изо рта трубку:
– А разве я сказал хоть слово против короля Георга и конституции? Я только хочу, чтобы мной правили как можно лучше – в моем понимании. Вот что я называю представительной властью. Отдавая свой голос за мистера Чолмли на выборах в парламент, я сказал: «Идите туда, сэр, и объясните им, что я, Дэниэл Робсон, считаю правильным и что я, Дэниэл Робсон, хочу, чтоб было сделано». Иначе, будь я проклят, если б я отдал свой голос за него или за кого другого. По-твоему, я хочу, чтобы Сета Робсона, сына моего родного брата и матроса на угольщике, схватили вербовщики и оставили без жалованья, которое, ставлю десять к одному, ему не заплатят? По-твоему, я поручил бы мистеру Чолмли ратовать за такое дело? Нет уж, увольте. – Он снова взял трубку, вытряхнул из нее пепел, раскурил огонек и закрыл глаза, приготовившись слушать.
– Но, прошу прощения, законы издаются на благо нации, а не для вашего личного блага или моего.
Этого Дэниэл стерпеть не мог. Он положил трубку, открыл глаза, пристально посмотрел на Филиппа, прежде чем заговорить, дабы придать весомость своим словам, и затем медленно отчеканил:
– Нация! Нация! Есть я, есть ты, а что такое нация? Если б мистер Чолмли заявил мне подобное, долго бы он ждал, пока я снова проголосую за него. Я знаю, что есть король Георг и мистер Питт, есть ты и я, а где она нация-то, пропади она пропадом?!
Филипп, порой излишне упорно отстаивавший свою точку зрения – себе во вред, особенно когда чувствовал, что побеждает в споре, – не заметил, что Дэниэл Робсон утрачивает бесстрастную рассудительность, сменявшуюся запальчивым гневом, который охватывает человека, когда вопрос приобретает для него некий личный интерес. Робсон раз или два уже ругался на эту тему, и память о прежних спорах усиливала его нынешнюю горячность. Хорошо, что из кухни в комнату вскоре вернулись Белл с Сильвией, своим присутствием способствовавшие восстановлению гармонии вечера. После ужина они вымыли кастрюли и раковины; Сильвия показала матери свой новый плащ, и та при виде его цвета покачала головой, но дочь умаслила ее поцелуем, после чего мать поправила на голове чепец, пробурчав: «Ну все, все! Будет тебе уже!», однако неодобрения своего больше не выказывала, и теперь они вновь сели за свои обычные занятия, дожидаясь ухода гостя. После они поворошат в очаге угли и лягут спать, ибо ни прядение Сильвии, ни вязание Белл не стоило свеч, а утренние часы бесценны на маслодельне.
Говорят, игра на арфе – грациозное зрелище; прядение – почти столь же привлекательная картина. Женщина стоит у большого колеса прялки, одна ее рука вытянута, вторая держит нить, голова запрокинута назад, чтобы видеть весь процесс прядения; или, если прялка меньше, для куделя, – а именно за такой сегодня вечером трудилась Сильвия, – приятное умиротворяющее жужжание и урчание вращающегося колеса, изящная поза прядильщицы, работающей одновременно рукой и ногой, веселенькая цветная лента, которой кудель привязан к прялке, – все это складывается в живописную сценку домашнего быта, которая по красоте и плавности не уступает игре на арфе.
После прогулки по холоду в тепле комнаты щеки Сильвии раскраснелись. Голубая лента, которой она сочла необходимым стянуть назад волосы, перед тем как надеть шляпку, когда собиралась на рынок, распустилась, и теперь ее взлохмаченные локоны разметались по плечам, что вызвало бы у нее крайнее раздражение, если б она, находясь наверху, посмотрелась в зеркало; но, хотя волосы Сильвии не были уложены должным образом, выглядели они мило и роскошно. Ее маленькая ножка, стоявшая на «педали», все еще была обута в туфлю с изящной пряжкой, что доставляло ей немало неудобства, ибо она не привыкла ходить в обуви на далекие расстояния; они с Молли не разулись лишь потому, что шли домой в сопровождении Филиппа. Скруглив в локте руку в крохотных крапинках и сложив конусом розовую ладошку, Сильвия ловко и сноровисто вытягивала волокно из куделя в такт вращению колеса. Только это и видел Филипп, ибо большая часть ее лица не была доступна его взору, поскольку Сильвия отворачивалась от него со смущенным недовольством в чертах, по опыту зная, что кузен Филипп всегда смотрит на нее. И, сидя к нему вполоборота, она в молчаливом раздражении слушала визгливый скрип стула Филиппа, который он, чтобы лучше видеть ее, постоянно двигал по каменному полу, умудряясь при этом не поворачиваться спиной ни к ее отцу, ни к матери. Сильвия приготовилась при первой же возможности возразить ему или вступить с ним в спор.
– Ну что, дочка?! Купила новый плащ?
– Да, папа. Алый.
– Ай-ай! А мама что говорит?
– О, мама довольна, – ответила Сильвия, немного сомневаясь в душе, но полная решимости не дать спуску Филиппу, чего бы ей это ни стоило.
– Вернее сказать, мама примирится с твоим выбором, если на нем не будет пятен, – спокойно вставила Белл.
– Я советовал Сильвии купить серый, – сказал Филипп.
– А я выбрала красный. Он гораздо красивее, и меня в нем будет видно издалека. Папе нравится смотреть, как я появляюсь из-за первого поворота, правда, папа? И в дождь я никуда не пойду, мама, так что пятен на нем не будет.
– Я думала, плащ предназначается для плохой погоды, – заметила Белл. – Во всяком случае, это был мой аргумент, когда я взывала к благоразумию твоего отца.
Тон у нее был мягкий, но слова принадлежали скорее расчетливой, чем любящей матери. Однако Сильвия поняла ее лучше, чем Дэниэл.
– Попридержи язык, мать. Ни про какой аргумент она не говорила.
Он не знал точно, что такое «аргумент»: Белл была чуть более образованна, нежели ее супруг, но тот, не желая это признавать, взял себе за правило не соглашаться с женой, когда бы она ни употребила не совсем понятное ему слово.
– Временами она хорошая девушка, и если ей нравится ходить в желто-оранжевом плаще, значит, так тому и быть. Вон, Филипп у нас защищает законы и вербовщиков, пусть найдет закон, запрещающий угождать нашей девочке, а она ведь у нас одна. Хотя ты, мать, об этом, конечно, не думаешь!
Белл думала об этом часто, пожалуй, чаще, чем муж, ибо каждый божий день по многу раз вспоминала она малыша, который родился и умер, пока его отец странствовал где-то по свету. Но она не имела привычки оправдываться.
Сильвия, лучше, чем Дэниэл, понимавшая, что творится в душе у матери, поспешила перевести разговор на другую тему:
– Ой, а Филипп всю дорогу превозносил наши законы. Я-то молчала, предоставив Молли спорить с ним, иначе напомнила бы ему и про шелка, и про кружева и прочее.
Филипп покраснел. Не из-за того, что его уличили в контрабанде, этим все занимались, только вот заострять на том внимание считалось неприличным. Досаду у него вызвало другое: уж больно быстро его юная кузина сообразила, что его слова расходятся с делом, и еще то, с каким удовольствием она озвучила этот факт. У него мелькнула мысль, что и дядя может указать на его занятие в качестве довода против его заявлений, которые он позволил себе сделать в недавнем споре с Дэниэлом, но тот выпил слишком много джина с водой и теперь был способен только излагать собственные суждения, которые он и выразил – медленно, с трудом ворочая языком – в следующей фразе:
– Мнение мое такое. Законы издаются для того, чтобы помешать одним людям причинять вред другим. Вербовщики и береговая охрана вредят мне, мешая заниматься моим бизнесом, не давая получить то, что я хочу. Посему мнение мое такое: мистер Чолмли должен поставить вербовщиков и береговую охрану на место. Если вы считаете, что это неразумно, скажите тогда: что разумно? И если мистер Чолмли не сделает то, что я от него жду, с моим голосом он может распрощаться, это уж точно.
Тут Белл Робсон положила конец излияниям мужа; не из чувства отвращения или раздражения или из страха, что он скажет или сделает что-то не то, если будет продолжать пить, просто заботилась о его здоровье. Сильвия тоже ни в коей мере не сердилась ни на отца, ни на других знакомых мужчин, за исключением кузена Филиппа, в том, что касалось потребления спиртного до такого состояния, когда мысли начинают путаться. Посему она просто отставила прялку, готовясь ко сну, а мама ее сказала – более решительным тоном, чем тот, к какому она обычно прибегала во всех других случаях, кроме подобных этому:
– Хватит, мистер, ты выпил достаточно.
– Так и быть! Так и быть! – отвечал Дэниэл, хватаясь за бутылку, но, пожалуй, более благодушный от выпитого, чем прежде, он плеснул в стакан еще немного джина, а потом жена забрала у него бутылку и заперла ее в буфете, положив ключ в карман. Дэниэл подмигнул Филиппу: – Эх, парень! Никогда не позволяй женщине командовать собой! Видишь, до чего это доводит мужика; и все же я проголосую за Чолмли и вербовщиков!
Последнюю фразу он крикнул Филиппу вдогонку, ибо Хепберн, желая угодить тете и по складу своего характера не жалуя пьянство, уже стоял у двери, собираясь идти домой, и, надо признать, больше думал о том, что означает рукопожатие Сильвии, чем о сказанных на прощание словах дяди и тети.
«Торфяник» (turf cake) – смородиновые булочки, которые запекают под крышкой в железной сковороде на горящем торфе.
Вернуться
«Поющий голубчик» (singing hinnies) – сдобные смородиновые лепешки, которые запекают на противне; названы так потому, что при запекании они издают шипяще-свистящий звук.
Вернуться
Глава 5. История про вербовочный отряд
На несколько дней после вечера, описанного в предыдущей главе, установилась ненастная погода. Шел дождь, но это были не внезапные скоротечные ливни, а беспрерывная морось, стершая все краски с окружающего ландшафта и окутавшая местность прозрачно-водянистой серой пеленой, так что люди теперь дышали скорее влагой, чем воздухом. В такие периоды близость бескрайнего невидимого моря навевала глубочайшую тоску; но, действуя на нервы легковозбудимым натурам, такая погода также ухудшала физическое состояние особо впечатлительных или нездоровых людей. Приступ ревматизма вынуждал Дэниэла Робсона сидеть дома, а для человека столь деятельных привычек и не очень деятельного ума это было тяжкое испытание. По природе своей он был не ворчун, но из-за вынужденного заточения в четырех стенах сделался ужасно брюзгливым, каким прежде не был никогда в жизни. Он сидел в уголке у очага, ругая погоду и подвергая сомнению разумность и желательность всех обычных повседневных дел, которые его жена считала необходимым выполнять по хозяйству. В Хейтерсбэнке «уголок у очага» действительно представлял собой угол. С двух сторон очаг ограждали стены, выступавшие в комнату футов на шесть, и у одной стояла крепкая деревянная лавка, а у другой – «стул хозяина» с округлой спинкой и сиденьем из квадратного куска дерева, которое благоразумно выдолбили и приколотили одним углом вперед. Вот здесь, имея полный обзор всего, что происходит у очага, и сидел Дэниэл Робсон долгих четыре дня, наставляя жену и давая ей указания по малейшему пустяку – как варить картошку или готовить овсянку, – а она особенно гордилась своим умением вести домашнее хозяйство и в этом не потерпела бы советов – еще чего! – даже от самой умелой домохозяйки во всех трех райдингах[21]. Но каким-то образом ей удавалось держать язык за зубами, и она не говорила ему – как не преминула бы заявить любой женщине или любому другому мужчине, – чтобы он не лез не в свое дело, не то она огреет его тряпкой. Она даже Сильвию отчитала, когда та предложила, забавы ради, последовать смехотворным наставлениям отца, а потом плоды его невежества сунуть ему под нос.
– Не смей! – строго сказала Белл. – Отец есть отец, и мы должны его уважать. Слыханное ли дело, чтоб мужчина торчал дома, поддерживая огонь в очаге. И погода ужасная, ни одна душа к нам не заглянет даже для того, чтоб поругаться с ним; ведь нам-то с тобой это негоже, мы, дорогая, Библию должны чтить. А добрая словесная перепалка ему только на благо пойдет, всколыхнет его кровь. Хоть бы Филипп зашел, что ли.
Белл вздохнула, ибо последние четыре дня в каком-то смысле она выполняла тяжкий труд мадам де Ментенон[22] (не обладая находчивостью последней) – пыталась развлечь человека, который всячески тому противился. Ибо Белл, даром что добродетельная и здравомыслящая, не была изобретательной женщиной. План Сильвии, хотя и нечестивый в глазах матери, может, и рассердил бы Дэниэла, но пользы ему принес бы больше, чем тихая монотонность старательной возни его жены, которая пусть и была направлена на создание уюта для мужа в его отсутствие, совершенно того не радовала, когда он сидел дома.
Сильвия стала острить по поводу Филиппа в роли интересного, занимательного гостя, пока мать не начала сердиться на то, что она насмехается над хорошим, надежным парнем, на которого Белл взирала как на образец идеального молодого мужчины. Но, едва Сильвия заметила, что мать расстроена, она прекратила язвить, поцеловала ее, сказала, что все устроит наилучшим образом, и выбежала из подсобного помещения кухни, где мать с дочерью мыли маслобойку и всю деревянную утварь, необходимую в маслоделии. Белл глянула на изящную фигурку дочери, когда та, накинув на голову передник, промелькнула в окне, у которого трудилась ее мать. Она на мгновение замерла, потом, почти неосознанно, произнесла себе под нос: «Благослови тебя Господь, дочка» – и вновь принялась скрести посуду, уже имевшую вид почти снежной белизны.
Под моросящим дождем Сильвия понеслась по бугристому двору туда, где она надеялась найти Кестера, но его там не оказалось, и ей пришлось тем же путем вернуться в хлев и по приставленной к стене грубо сколоченной лестнице подняться на чердак для хранения шерсти, где Кестер перебирал руно, предназначенное для домашнего прядения. Он оторопел от неожиданности, когда в люке возникло ее оживленное лицо в обрамлении синего шерстяного передника. И так, показывая лишь часть своей головы, она обратилась к работнику, который считался почти что членом семьи.
– Кестер, папа изнывает от скуки и раздражения, в безделье сидит у очага с опущенными руками. И мы с мамой уж и не знаем, как его развеселить и взбодрить, а то он только и делает что ворчит. Кестер, давай-ка сбегай найди Гарри Донкина, портного, и приведи его сюда. Близится день святого Мартина[23], скоро он начнет обходить всех, так что в кои-то веки пусть к нам первым придет. Папе одежду надо починить, да и новостей у Гарри всегда полно, папе будет на кого поругаться. Ну и в доме появится новое лицо, нам всем от этого будет только лучше. Так что давай, Кестер, сделай доброе дело.
Кестер смотрел на нее с любовью и преданным восхищением во взоре. В отсутствие хозяина он сам определил для себя, какую работу ему необходимо выполнить за день, и очень хотел закончить начатое, но он никогда бы не посмел отказать Сильвии и потому просто объяснил обстоятельства дела:
– В шерсти очень много навоза, и я его вычищаю, но, конечно, я исполню твою просьбу.
– Спасибо, Кестер, – улыбнулась Сильвия, кивнув ему укутанной головой, и скрылась из его поля зрения, но потом снова появилась (а он так и не отвел своих усталых воспаленных глаз от того места, где она исчезла) и добавила: – Кестер, будь осмотрительней и хитрей, предупреди Гарри Донкина, чтоб он не проболтался, будто это мы за ним послали. Пусть скажет, что он просто совершает свой обход и к нам зашел первым. Он должен спросить у папы, если ли для него работа, а я отвечу и добавлю, что мы очень рады его видеть. Ну все, прояви хитрость и изворотливость, смотри не забудь!
– Простой люд я могу перехитрить, но что если Донкин будет таким же хитрым, как я?
– Да брось ты! Если Донкин будет Соломоном, стань царицей Савской, а она, скажу тебе, провела его в конце концов!
Представив себя царицей Савской, Кестер надолго зашелся хохотом. Сильвия была уж подле матери, а его безудержный смех все еще доносился до нее.
В тот вечер, готовясь ко сну в своей маленькой комнатке, она услышала стук в окно. Открыв его, она увидела внизу Кестера. Он начал с того, чем закончил их предыдущий разговор – смехом.
– Ха-ха-ха! Я был царицей! Уговорил Донкина, и он придет завтра, как бы случайно, и спросит про работу, словно хочет оказать услугу. Старик поначалу уперся. Он работал на ферме Кросски на другом конце города, а там в пиво кладут полтора страйка[24] солода, хотя принято класть не больше страйка, и он долго не соглашался. Но завтра он придет, не бойся.
Честный малый умолчал о том, что, стараясь исполнить просьбу Сильвии, он заплатил портному шиллинг из собственного кармана, чтобы тот отказался от хорошего пива. Сейчас Кестера волновало лишь то, не хватились ли его на ферме, пока он бегал к Донкину, и не ждать ли ему утром взбучки.
– Старый господин не сердился из-за того, что я не пришел ужинать?
– Он спросил, чем ты занят, но мама не знала, а я промолчала. Мама отнесла тебе ужин на чердак.
– Ой, тогда я побегу, а то я как пара сдувшихся мехов, живот к спине прилип.
На следующее утро, завидев кривые ноги Гарри Донкина, заворачивавшего на тропинку, что вела к их дому, Сильвия разрумянилась сильнее обычного.
– Да это ж никак Донкин! – воскликнула Белл, углядев портного минутой позже дочери. – Вот так удача! Он составит тебе компанию, пока мы с Сильвией будем переворачивать сыры.
По мнению Дэниэла, более оригинального замечания его жена не могла бы сделать, тем более в такое особенное утро, когда ревматизм мучил его больше, чем обычно, посему он пробурчал сердито:
– У женщин одно на уме – «компания, компания, компания». Думают, что мужчины не лучше, чем они. Между прочим, мне есть о чем подумать, и я не обязан распинаться перед всеми и каждым. С тех пор как я женился, у меня вообще нет времени на раздумья, особенно после того, как я перестал ходить в море. Вот на корабле, где женщин и близко не было, мне удавалось поразмыслить, особенно когда взбирался на мачту.
– Тогда я, пожалуй, скажу Донкину, что у нас нет для него работы, – заявила Сильвия. Интуитивно манипулируя отцом, она выразила согласие с ним, а не стала возражать и противоречить.
– Да ты что! – Старик развернулся лицом к двери, опасаясь, что Сильвия приведет в исполнение свою угрозу, сделанную смиренным тоном, и закряхтел от боли в ноге: – Ох! Ох! Входи, Гарри, входи, поговори со мной разумно, а то уж я четыре дня заперт здесь вместе с женщинами, одичал за это время. Я прослежу, чтоб они нашли для тебя работу, хотя бы затем, чтоб сами поберегли свои пальцы.
Гарри снял сюртук и уселся, положив нога на ногу, на быстро расчищенный для него сундук у низко расположенного длинного окна, где было всего светлее. Потом подул в наперсток, послюнявил палец, чтобы наперсток плотнее на нем сидел, и осмотрелся, раздумывая, с чего бы начать разговор. Тем временем слышалось, как Сильвия с матерью в другой комнате открывали и закрывали выдвижные ящики, отбирая одежду, требовавшую починки, и ту, что шла на заплатки.
– Женщины по-своему хорошие люди, – начал Дэниэл философствующим тоном, – но мужчине порой от них спасу нет. Возьми меня. Четыре дня из-за ноги прикован к дому, и скажу без обиняков: лучше б я навоз грузил под проливным дождем, и то не так бы уставал, как от женщин: своей глупой болтовней всю печенку проели. Тебя, как портного, тоже за полноценного мужчину не считают, но и девятая доля мужчины[25] – это уже здорово, когда вокруг одни бабы. А они, вишь, по глупости своей хотели отослать тебя восвояси! Так-так, миссус! И кто же будет платить за починку всей этой одежды? – спросил он, видя, что Белл несет полную охапку вещей.
Его жена собралась было по своему обыкновению смиренно ответить ему со всей обстоятельностью, но Сильвия, уже различившая веселость в крепнущем голосе отца, крикнула из-за спины матери:
– Я, папа. Отдам свой новый плащ, что купила в четверг, за починку твоих сюртуков и жилетов.
– Вы только послушайте ее, – хмыкнул Дэниэл. – Девчонка – она и есть девчонка. Три дня не прошло, как новый плащ купила, а уже готова его продать.
– Да, Гарри. Если папа не заплатит вам за починку всей этой старой одежды, я скорее продам свой новый красный плащ, нежели допущу, чтобы вы не получили денег за работу.
– Что ж, договорились. – Бросив внимательный взгляд профессионала на лежащий перед ним ворох одежды, Гарри взял из него самую лучшую по качеству ткани вещь и принялся ее осматривать. – Металлические пуговицы опять под запретом, – сообщил он. – Шелкопряды обратились с петицией в министерство, требуя, чтобы издали закон в пользу шелковых пуговиц; и я сам слышал, как говорили, что всюду разосланы осведомители, выслеживающие тех, кто носит одежду с железными пуговицами, и что теперь за них можно попасть под суд. Я женился в костюме с железными пуговицами и буду носить их, пока не умру, или вообще стану ходить без пуговиц. Они мастера принимать нелепые законы, скоро будут диктовать, как мне спать, и облагать налогом каждый мой храп. Налог берут с окон, с провизии, с самой соли: она вполовину подорожала с тех пор, как я был мальчишкой. Эти законодатели всюду свой нос суют, и я никогда не поверю, что король Георг имеет к тому отношение. Но помяни мое слово: медные пуговицы были на мне, когда я женился, и с медными пуговицами я буду ходить до самой смерти, и, если меня станут из-за этого донимать, я и в гроб с медными пуговицами лягу!
...