автордың кітабын онлайн тегін оқу На каникулах
Антон Секисов
По ту сторону:
рассказы о смерти
На каникулах
Главный редактор — Полина Бояркина
Литературный редактор и корректор — Елена Васильева
Bookmate Originals
2020
Вот уже третью неделю я начинал каждый свой день с погружения в прохладные и прозрачные воды Эгейского моря. И казалось, нет ничего проще, чем, войдя в эти воды уже порядка тридцати раз, войти в них и в тридцать первый. Никаких явных помех этому не возникало, и все-таки я не смог зайти. Так и остался у кромки воды, изо всех сил делая вид, что я и не хотел купаться, а это входило в мой первоначальный план — просто смочить ноги.
Было около десяти утра, солнце уже жарило почти в полную силу, и немецкие пенсионеры беспечно качались колодами на волнах, подпираемые матрасами. Старики как будто бы говорили всем своим видом: взбирайся и ты на матрас, и плыви, и жарь свою и без того уже медную, как афинский щит, тушу до потери сознания. Но купанию помешало внезапное воспоминание.
Я вспомнил, что именно здесь, на полуострове Арголида, происходит действие трагедии Еврипида «Ипполит». И стало быть, именно здесь по распоряжению Посейдона из пучин поднялось быкообразное чудовище и перепугало коней Ипполита так, что они понесли его со скалы. Тот факт, что подобное воспоминание может отбить охоту купаться у взрослого мужчины, конечно, говорит о многом, а если вдобавок учесть, что этот мужчина сознательно отправился отдыхать в место действия трагедии «Ипполит», то ситуация выходит совсем нелепая.
Смущаясь, но втайне испытывая странное удовольствие от своего никчемного идиотизма, я направился к сложенному на песке полотенцу. И тогда увидел, как телефон медленно сползал к песку, вибрируя и издавая трели. Это было практически невозможно, ведь мой местный телефон не был известен вообще никому. Понятия не имею, зачем он в принципе был мне нужен, в любом случае звонить мне никто не мог, разве что по ошибке или с предложением мошеннической услуги. Не было ни одной причины, чтобы поднять трубку. И все-таки я поднял ее.
— Мужайся, — сказал в трубку ровный, торжественный бабушкин голос.
Бабушка с дедом жили недалеко от Троице-Сергиевой лавры, в типовом панельном доме среди других типовых домов, построенных для работников завода «Звезда». Из окон здесь открывался вид на часть церкви Сошествия Святого Духа и уголок старинного кладбища, где похоронены паломники, шедшие в Лавру за исцелением или духовным преображением. И теперь, разглядывая накренившиеся кресты, оставалось только гадать, снизошло ли оно на них. Но никакого особенного влияния на жителей местных панелек такое соседство, на первый взгляд, не оказывало. Как в миллионах других спальных районов, здесь наблюдались такие же мрачные физиономии, слышались стук выбиваемого на турнике ковра, чьи-то вялые пьяные вопли, визги детей и взаимные оскорбления супругов. Вся эта симфония, слышанная мною тысячи раз и услышанная сейчас, вдруг показалась неуместной и издевательской.
Вообще-то бабушка уже прощалась со мной несколько десятков, если не сотен, раз. В первый раз это случилось, когда мне было лет пять от силы. Я руководил битвой двух трансформеров под столом, когда бабушка, отогнув край скатерти, траурным тоном оповестила меня, что живет на земле последний год. Тогда она еще совершала утренние пробежки и отвешивала при первой возможности деду пинков под мой одобрительный хохот.
Уже много десятилетий она, как самурай, каждый день представляла себе свою смерть и переживала ее приближение. И в этот раз, когда бабушка непостижимым образом дозвонилась мне в другую страну, чтобы в очередной раз уведомить о скорой и неизбежной смерти, ее голос звучал по телефону уверенно и даже энергичней обычного. Но все-таки что-то в нем было такое, что мгновенно меня убедило: это не просто очередной раз. И вопреки всем просьбам бабушки ни в коем случае не приезжать, возвращаться к купанию, к безмятежному пляжному отдыху, я собрался, зашел в гостиничный номер и взял билет на ближайший рейс.
В последние годы я очень редко общался с бабушкой и с дедом, и не потому, что совсем позабыл о них. Просто каждый разговор с бабушкой сводился к ее длинному монологу о том, какой же скверной женщиной, подлинной ведьмой была моя мать, хотя семейные узы не связывали их уже с четверть века. А дед почти ничего не слышал, но упорно отказывался признавать свою глухоту: как будто мы жили во времена спартанских нравов, когда стариков, ставших недееспособными, сбрасывали со скалы. На все вопросы он отвечал наудачу и почти никогда не мог угадать: «Видел, как вчера сыграл ЦСКА?» — «Ничего, потихонечку, только, стервец, барахлит кишечник». «Как сходил к врачу?» — «Да обычно борщ на обед, но, бывает, Сусанна приготовит куриного супчика».
Сусанной звали сиделку, следившую за дедом и бабушкой. Это была суровая армянская женщина с миллионом родственников, носивших ветхозаветные имена: Исаак, Арам, Давид, Бела и даже Девора. Сусанна, как и дед, была полуглуха, и потому задержалась надолго — прошлые сиделки сбегали, не продержавшись и месяца, — но Сусанна не слышала всех тех изощренных проклятий, глубоко ранящих оскорблений, которые бабушка расточала с великой щедростью.
Бабушка только и повторяла: «В жизни мне ни в чем не везло, ни с мужем, ни с работой, ни со здоровьем, и только одна радость — внучок. Внучок у меня идеальный. Это я всем повторяю: у меня идеальный внук». Должно быть, сиделка подвергала эти соображения критике: дескать, если уж такой замечательный идеальный внук, то мог бы для начала звонить почаще, чем раз в два месяца. Тогда-то на нее и исторгались потоки весьма изобретательного злословия, от которого сиделку оберегали проблемы со слухом.
Медленно поднимаясь по лестнице, я вспомнил, как поднимался по ней четверть века назад, под строгим конвоем отца и деда, сопровождавших меня на летние каникулы после первого класса. Мне предстояло еще девять таких, и все они, без исключения, от и до, были проведены здесь, «на природе», а на самом деле — в заточении тесной душной квартирки со всегда закрытыми форточками, среди громадных советских чемоданов и пожелтевших собраний сочинений.
В бабушке, беловолосой, с белесыми невыразительными глазами, с неподвижным худым лицом, было что-то от ведьмы из германских сказок. В мой первый каникулярный приезд она сидела в кресле, окруженная искусственными цветами и хищно нависавшим над нею ковром, и говорила приторным голосом, что к ней очень часто приходят играть соседские детишки. И она угощает их мармеладом, конфетами и шоколадом. Хотя ничего такого у нее в доме никогда не водилось, и соседские дети, которых она искренне считала визгливыми бессмысленными уродцами, на ружейный выстрел бы не подошли к ней.
Мой ежегодный домашний плен длился все три месяца, отведенные для каникул, с редкими часовыми прогулками под дедушкиным надзором. Соседские дети с любопытством глядели на меня: бледный поганый гриб, ненадолго показывавшийся на солнце и вновь уходивший в землю. Пыльные узоры, лежавшие по всей квартире, складывались в нити паутины, крепко оплетавшие меня. Огромная кровать, древняя и проваленная, набитая сгнившим сеном, занимала всю мою комнату. И я поневоле, сделав какое-то количество кругов вокруг нее, для чего приходилось вжиматься в стены, в конце концов обреченно укладывался. В складках этой древней кровати я проводил часы и дни, вдыхая едкий запах взятой наугад советской книги.
Покинуть кровать-комнату было нельзя — бодрствуя ночью, бабушка засыпала утром и спала до времени ужина, а коридорные половицы скрипели так страшно, что разбудили бы и жильцов соседнего дома, если предположить, что в этом пролетарском районе кто-то еще дрых посреди дня. Свет в квартиру почти не проникал, все окна были завешены непроницаемыми шторами, как в замке Дракулы. Так что оставалась только моя комната, состоявшая из кровати, куда дед трижды в день, как в прорезь камеры, доставлял мне пищу. В начале каникул, еще полный сил, я играл в Минотавра, я был энергичным опасным чудищем, который во благо человечества отгорожен от окружающего мира. В конце же каникул я ощущал себя в роли тяжело больного затворника, зараженного жуткой кожной болезнью: его не следует предъявлять миру, чтобы не оскорбить ничьих чувств.
К первому сентября я возвращался домой, лишенный всяческих сил, напоенный пылью, липкий, покрывшийся крошками и скорлупой, пропитавшийся плесенью и запахом старой ткани, смотревший на мир с ужасом. Реальность казалась чем-то вроде несущегося на меня гигантского перекати-поля с торчащими во все стороны опасными бритвами.
Я переносил плен смиренно, никогда не пытался сбежать — потому что знал, что за пределами квартиры, тихой гавани из коробок и советских шуб, разворачиваются апокалиптические картины. Это были девяностые годы в окрестностях Лавры, и по улицам шатались под видом смиренных паломников проповедники деструктивных сект, самопровозглашенные пророки самых экзотических верований, скинхеды с цепями и битами и сумасшедшие. Сатанисты устраивали в лесу кровавые ритуалы, а люди загадочно исчезали почти каждый день. Завелся даже каннибал – ветеран Первой чеченской войны, набрасывавшийся на людей среди бела дня и отгрызавший носы и уши. Продержаться в такой мясорубке хоть пару минут у меня не было шансов. Во всяком случае, такую версию со всей убедительностью отстаивали бабушка с дедом, и я верил им.
Кроме того, мою лояльность поддерживал грибной суп, который каждый день подавался на ужин. Боже ты мой, что это был за суп: не слишком жидкий и не густой, душистый, обволакивающий пищевод с материнской нежностью. Имея перед собой кастрюлю такого супа, я мог рассмеяться в лицо любой жизненной неурядице.
Но в подростковые годы это затворничество стало совсем мучительным, я начал чувствовать, как будто те самые лучшие годы, бесценные куски жизни рвали из меня стальными щипцами, вытягивали, как жилы. Я видел, как мои сверстники переживают весь ассортимент приключений, доступный подростку: от лазания по деревьям и игр в казаки-разбойники до затяжных поцелуев на скамейке. Одна парочка все целовалась и целовалась прямо на детских качелях, и их скрип пронзал меня, как игла при удалении нерва без анестезии. Но я стоически выдержал и эту пытку до конца.
А когда школа кончилась и я обрел некоторую свободу, в этот летний тюремный лагерь меня стало уже не заманить. Я навещал деда с бабушкой изредка, из какого-то странного суеверия не оставался у них после заката, не ночевал. Я думал, что если засну здесь, то проснусь ребенком из первого дня школьных каникул, и впереди меня будет ждать огромная череда наполненных пылью, сочащихся медленными минутами одинаковых дней.
Я встал у входной двери, прислушался и, не услышав никаких особенных звуков, вставил ключ. Открыв, отшатнулся: дед стоял прямо в дверном проеме, неподвижно, как дуб, который тут посадили. На небольшом отдалении дед напоминал крепкое древнее дерево, с темной кожей, в каких-то наростах и опухолях, а когда я приближался, чтобы обнять его, — казался хрупким и ломким, как высушенное насекомое. Он стеснительно улыбался, широко разведя ветви-руки. Интересно, сколько он так простоял, дожидаясь меня?
— Как себя чувствуешь? — спросил я, подаваясь навстречу.
— Спасибо, не очень, — с несвойственной ему в последние годы уверенностью откликнулся дед. — В голове сегодня какой-то туман, и стопы, собаки, ноют. Опять геомагнитный день, — добавил он. И хотя я задал вопрос достаточно громко, а он ответил уверенно, было понятно, что он не услышал вопрос, а просто в кои-то веки угадал с ответом.
Действительно, ведь вопрос о самочувствии — самый банальный, вполне полагающийся случаю. И дед всякий раз жаловался на голову или ноги, или бурлящий живот, виня в них магнитные бури, еду, приготовленную сиделкой Сусанной, паркетное покрытие. И даже глухоту он списывал на окружавших его людей, которые намеренно говорят слишком тихо, на современные телевизоры, которые гораздо тише советских и на максимальном звуке издают практически комариный писк. Он винил что угодно, и ему в голову не приходило, что в деле может быть хоть как-то замешан его возраст, десятый десяток лет.
По высохшему лицу с добрыми и рассеянными глазами было трудно понять, что он чувствует по поводу происходившего с бабушкой, — невозможно представить, что чувствует человек, чей мир был практически неизменен в последние шестьдесят с лишним лет, а теперь разрушался в самой основе.
В коридоре было то же нагромождение коробок, и чемоданов, и узелков с неизвестным, но наверняка утратившим всякую ценность содержимым. Хотя не исключено, что какие-то незначительные детали переменились в этом ландшафте, одна картонная коробка сменила другую или же один чемодан сменил другой, не повлияв на целостность картины. Интерьер бабушкиной квартиры не получалось воспринимать в деталях, а только как единое и неизменное целое, как лабиринт, однотонно-серый от въевшейся в ткань вещей пыли.
Не изменились ни звуки, ни запахи. Временами казалось, что те летние каникулы были просто повторявшимся сном из детства. Но сейчас, стоило мне только переступить порог, как все стало ровно наоборот, и сном уже показалась вся жизнь со времен окончания школы. И если бы дед сказал, чтобы я достал список книг, приготовленных для чтения на каникулах, то я полез бы в карман и в самом деле извлек помятый тетрадный листок в мелкую клетку.
Должно быть, и когда я зайду к бабушке, то увижу то же круглое, можно сказать, цветущее лицо. Оно исказится в слегка капризной гримасе из-за того, что ее покой потревожили в три часа дня, время, которое было для бабушки аналогом трех часов ночи у обычного человека. Я спросил деда, где же сиделка Сусанна, но в этот раз он с ответом не угадал и сказал, что на улице сегодня действительно жарковато, но, с другой стороны, какой погоды следует ждать от конца июня? Бывало всякое, но уж снег в конце июня на его памяти никогда не лежал. Впрочем, сейчас настали такие странные времена, что может выпасть и снег, и дождь из дохлых рыб, и дождь из живых рыб, и радиоактивный дождь, направленный на Сергиев Посад американцами.
Стараясь не скрипеть половицами, но скрипя ужасно, я подошел к двери бабушкиной комнаты, комнаты, в которую никогда не проникал свет. Сперва я с трудом разглядел только силуэт, молча сделал пару шагов, присел на табурет, стоявший у ее изголовья. Она повернула лицо ко мне. Бабушка лежала, вжавшись в кровать, с позеленевшим лицом, закусив губу. Одеяло было накинуто на ноги, верхняя часть туловища в ночнушке торчала сплошными углами, ее покрывал странный пот. На столике стоял пузырек с ядовито-зеленой жидкостью, и первым делом, без всяких приветствий, я спросил, что в пузырьке, и бабушка, как будто я не пропадал на год с лишним, а только отлучился на пару минут в туалет и помыть руки, откликнулась, что это жидкость для полоскания полости рта фирмы «Лесной бальзам».
Бабушка надолго закрыла глаза, вздохнула: масса страдающей, сжавшейся плоти приподнялась над постелью и погрузилась в нее. На столике стоял колокольчик, издававший столь аристократический звук, что к нему просто необходимо было присовокуплять протяжное восклицание «Заха-а-ар».
«Рухлядь, пентюх, дристун!» — обычно обрушивалась бабушка на деда, прозвонив минуту-другую, но так и не дождавшись его появления. Бабушка лежала прикованной к кровати уже лет десять, но в такие минуты казалось, что она вот-вот исцелится, восстанет, явив одно из чудес, коими столь славны эти места Сергия Радонежского, но только лишь для того, чтобы снять с деда кожу.
Дед вызывался приготовить чай. «Я все сделаю», — говорил я. Но предложение моих услуг отвергалось с той отеческою улыбкой, которую бы встретил вопрос пятилетнего ребенка: «Папа, а можно я поведу машину?» Секрет приготовления правильного чая, как и правильного грибного супа, для бабушки был сродни секрету изготовления философского камня. Чувство пропорции между сахаром, количеством чая, числом, составом и консистенцией ягод, дополнительных трав, формой и цветом чашки, не могло быть передано вот так запросто, походя, в двух словах. Кроме того, у чая существовала определенная, единственно верная температура, на десятую долю градуса от которой начинался, с одной стороны, «раскаленный кипяток», а с другой — «кромешный лед».
Сейчас колокольчик молчал и, судя по слою пыли на нем, давно не был в употреблении.
— Зачем ты приехал? Я же просила не приезжать, — сказала она.
Я растерялся, толком не зная, что отвечать, и в конце концов промямлил с натужной беспечностью: «Да так, повидаться».
— Повидаться, — отозвалась она и, облизнув губы, сказала опять. — Повидаться.
Бабушка произнесла это слово еще несколько раз, как будто надеясь, что от частого повторения оно очистится от малодушных смягчений и предстанет в своем истинном виде: «проститься».
Было слышно, как скрипит половицами дед, он встал у двери в напрасной попытке прислушаться и потом последовал дальше, в свой кабинет, включив на полную громкость радио. По радио «Россия» передавали последние новости. У деда осталась привычка слушать новости каждые полчаса — еще со времен его работы политруком: должность обязывала всегда держать нос по ветру, всегда быть в курсе событий как в подотчетном учреждении, так и в городе, в республике, в дружественных государствах, как бы они ни были географически далеки.
Бабушка посмотрела вдаль, в маленькую прореху на тяжелой и темной занавеске, неожиданно слегка улыбнулась, и я подумал, что сейчас она вспомнит какой-нибудь случай из нашего общего прошлого. Что-то про грибной суп или про то, как читала мне мифы Куна и сказки братьев Гримм, и какие глупые наивные вопросы я задавал из числа тех, что всегда задают дети. Но она промолчала, улыбка пропала с ее лица, но лицо сделалось мягким, расслабленным. Вдруг она потянулась к прикроватной тумбочке, взяла газету «Аргументы и факты», взглянула на заголовок статьи, отшвырнула в сторону.
— Как поживает мама?
Бабушка всегда задавала этот вопрос первым, и всегда с таким выражением и таким голосом, с каким Джокер, запертый в лечебнице Аркхем, пытался как будто бы невзначай, между делом, поинтересоваться, как поживает Бэтмен. Но сейчас на ее лице наметилось что-то вроде ностальгической улыбки, а через секунду лицо снова позеленело, сморщилось от страдания.
— Хорошо, нормально, — с опозданием отозвался я, когда бабушка, должно быть, уже позабыла и свой вопрос, и кто сидел перед ней в тусклой комнате, и где была она сама.
Искренний ответ на этот вопрос ее бы по-настоящему удивил. На шестом десятке мама кардинально переменила жизнь. Прожив всю жизнь самой обыкновенной русской женщиной со всем набором ситуаций и персонажей, как будто взятых из типичного советского фильма о горькой женской судьбе, теперь она сожительствовала с моей ровесницей, брутальной тридцатилетней дамой, фанаткой футбольного «Спартака» и крепкого алкоголя. В ней моя мать, похоже, наконец обрела то плечо, на которое желает опереться слабая женщина и которое она столь безуспешно искала много десятков лет среди мужчин. Теперь моя мама и фанатка футбольного клуба «Спартак» жили в непрерывном медовом месяце, путешествовали по Европе и нигде не скрывали свою связь. Они были откровенны до такой степени, что даже мне хотелось, как советскому брюзгливому старикану, призвать их к приличию.
Снова взглянув на бабушку, я подумал, что, может быть, сейчас был самый подходящий момент, чтобы обрушить на нее всю ту информацию из моей жизни и жизни, окружавшей меня, от которой я ее упрямо оберегал. Наверняка ей было бы легче покинуть мир, знай она, в какой Вавилон он превратился. Обретя такое знание, впору было не дожидаться смерти, а ринуться на встречу с ней. «Скорей бы конец», — только эта мысль вертелась бы в голове бабушки, пока я продолжал бы живописать ей ужасы современного мира, не в силах остановить себя.
Бабушка снова вздохнула и попыталась пошевелиться. Я осторожно присел возле нее, взял за руку, пергаментную и холодную, и вдруг вспомнил про бабушкин грибной суп. Я ведь так и не узнал рецепт, почему я не спрашивал раньше? А что делать теперь? Жизнь без бабушкиного грибного супа вдруг показалась неполной и жалкой.
Я просидел долго, достаточно, чтобы выпасть из времени, из реальности, а она все вздыхала, дремала, произносила бессвязные реплики. Я не знал, стоит ли пытаться отвлечь бабушку разговорами или, напротив, лучше хранить почтительное молчание. Косился на ту же прореху в темной тяжелой шторе, из которой почему-то отказывался проникать свет. Может, уже наступил глубокий вечер, а может, переменилась погода или даже сменились времена года, и я пропустил начало осени, время возвращения в школу: мама счастливо позабыла меня в коробочно-пыльном царстве, чересчур увлекшись поисками того самого крепкого и надежного плеча.
Должно быть, пришла сиделка. Я услышал, как дед в коридоре снова громко рапортует о самочувствии — хорошо, да не очень: в голове вата, вялость в ногах, черт разберет эту погоду. Но ничего, ничего, со временем разработаем ноги, нужно больше гулять, и голова прояснится. Он произносил эти слова с непоколебимой уверенностью, и от этой уверенности сделалось очень тоскливо: должно быть, и в этих девяностолетних деревянных скафандрах с внутренними органами, сгнившими или ссохшимися, как сухофрукт, живет такая же юношеская надежда на лучшее будущее, как в восемнадцатилетних. Не наступает спасительное равнодушие, а может, и наступает, но, по крайней мере, не всегда и не у всех, во всяком случае, у деда им и не пахло.
Сиделка заглянула в проем, Сусанна была в диком леопардовом платье, с завивкой, лицо покрывал слой крема, она взглянула на меня хищным орлиным взглядом и поманила к себе. Отведя в спальную комнату, где я проводил в заточении летние месяцы, Сусанна принялась обсуждать со мной детали практического порядка, связанные с похоронами: место, разряд, венки. С неудовольствием сказала, что следует настоять и позвать священника, не понимаю, чего это она так упрямится.
В кабинете у деда орал телевизор, показывали футбольное обозрение. «Хе-хе, во дает чугунок», — прокомментировал дед красивый гол издалека, перед которым темнокожий игрок очень ловко обвел двоих соперников. Я вспомнил слова бабушки, сказанные много лет назад: «Вот я умру, и в комнате будет стоять гроб, а этот старый хрыч будет смотреть футбол как ни в чем не бывало».
Дед всякий раз расплывался при виде меня в улыбке и спрашивал, каковы мои успехи на, что называется, романтическом фронте, и улыбался еще шире, что бы я ни отвечал, и рассеянно бормотал: «Что ж, ясно». Далее он присовокуплял к этому замечание, что в женщине главное, чтоб было за что ухватиться. Женщину следует выбирать, как нектарин, — она должна быть спелой, но без гнильцы. Второй совет, повторявшийся из раза в раз: женщина должна быть значительно младше. Когда-то он говорил о приемлемой разнице в десять-пятнадцать лет, разница эта все увеличивалась, и в последние годы он был убежден, что она должна составлять сорок лет, и это по меньшей мере.
Но сейчас он ничего такого не спрашивал и вообще, казалось, не замечал меня. Какое-то время я просидел в кабинете деда, трогал пыльные корешки книг, открывал некоторые и так случайно нашел между страницами свои рисунки. Какое же убожество: даже нельзя сказать, что это: тигр, лось, человек или, может быть, жаба? Уродливое нагромождение красок и линий — не нужно быть специалистом в рисовании, достаточно беглого взгляда на эти художества, чтобы сделать вывод: ребенка, который рисует такое, будь ему даже три или четыре года (а мне было никак не меньше восьми), ничего хорошего впереди не ждет.
Прошло еще какое-то время: то ли пара минут, то ли часов, — и пришел врач, по виду грузин, с таким же больным и зеленоватым лицом, как у бабушки. Грустным и тихим голосом он в очередной раз предложил ей госпитализацию. В больнице ей могли установить некую блокаду органов, на что бабушка отвечала, что уже пережила одну блокаду, и у нее нет сил для второй. «Я устала, устала», — все повторяла она. Выйдя ко мне, врач сказал, что остается только лишь ждать, а сколько — час, ночь, несколько дней или даже неделю — это ему неведомо. Дед, судя по его лукавой ухмылке, собирался выдать что-то невинно-расистское, в «кавказском стиле», что-нибудь вроде «Слющай, дарагой», что когда-то, во времена дружбы народов, считалось добросердечной шуткой, а в современные времена могло быть воспринято по-другому, и я всеми силами старался его удержать. Со стороны же могло показаться, что просто внук подпирает деда в непростую жизненную минуту. Конечно, это не значило, что дед относился к происходившему снисходительно, страшно было представить, что он чувствовал, но привычки, особенно привычки отпускать невинно-расистские комментарии, непобедимы.
После визита врача лицо бабушки прояснилось, ушла болезненная зелень, как будто этот грузин унес ее всю на себе, а в глазах появилось что-то ласково-неподвижное, что напомнило об Эгейском море в штиль.
Бабушка задремала, Сусанна принялась с ожесточением рубить овощи, дед вернулся к футболу, а я решил, что настало самое время немного пройтись. Когда я объявил деду об этом намерении, он, показалось, взглянул на меня с беспокойством. Прогуляешься, здесь? Один? Если бы я уехал, пересек границы Сергиева Посада, то мог бы творить что вздумается, но в Сергиевом Посаде действуют другие законы, здесь я все тот же малыш, который не в состоянии пересечь и пешеходный переход без сопровождения деда. Но, приглядевшись к деду, я понял, что сам вложил эти размышления ему в голову — ведь почти наверняка он даже не слышал моих слов.
Спустившись на первый этаж, я заметил большого белого ретривера, со скучающей мордой замершего у лифта. Хозяев нигде не было, но парню они явно не требовались, он просто стоял и ждал не пойми чего. Из почтового ящика бабушкиной квартиры торчало письмо, почему-то не желавшее падать в прорезь, хотя было тонким. На конверте я заметил небольшую аккуратную надпись от руки: «Сбываются ли библейские пророчества?». Полагаю, в конверте должен был содержаться однозначный ответ на этот вопрос. Захотелось так же аккуратно, под стать почерку, порвать это письмо на несколько одинаковых фрагментов, но было жаль усилий этого человека, исписавшего, судя по всему, целую страницу, а то и с обеих сторон, убористым почерком.
Был такой летний вечер, когда всем без исключения жильцам, даже самым упрямым домоседам, вдруг кажется мучительной и невыносимой сама мысль еще хоть одну лишнюю минуту провести в четырех стенах. И они все валят на улицы, занимают скамейки и любые доступные для сидения поверхности и таращатся на потные, полные глупой радости лица соседей и еще на золотые луковицы Лавры, потому что кроме них смотреть-то и не на что. Во многих спальных районах придомовые территории утопают в цветах: разных сортах георгинов, бархатцах, гладиолусах, — но не здесь. Тут повсюду торчат грязно-серые бока и спины пятиэтажных домов, старые гнилые качели, турники с застиранным бельем. Я вспомнил, как на этих качелях целовалась юная парочка, за которой я школьником наблюдал в окне. Я вспомнил ту боль, острую и пронизывающую, которую мне доставлял скрип этих качелей.
Пахло вонючим костром, в котором жгли вместе с ветками и мусор, и что-то резиновое.
Я провел в квартире у бабушки пару-тройку часов, но теперь сложно было привыкнуть, что земля под ногами не издает скрип половиц от каждого шага и что ты можешь идти куда угодно, хоть вправо, хоть влево, хоть, развернувшись, какое-то время двигаться спиной вперед. Уже вечерело, но после тьмы склепа и ранние сумерки казались ослепительно яркими, и прежде чем сделать хоть шаг в сторону, я порылся в карманах, чтобы найти солнцезащитные очки.
На скамейке сидели две еще молодые женщины, одна в платке на голове, а другая — и тут вспомнилось слово простоволосая, да, именно простоволосая, с распущенными, сероватыми волосами. И простоволосая сказала той, что была в платке, что вот это, предвечернее время, лучшее время дня, а середина лета — самое лучшее время года. Стало быть, лучше, чем прямо сейчас, быть просто уже не может, и значит, следует жить этим моментом — домыслил я уже от себя.
Я решил прогуляться в сторону Лавры. Я вспомнил, что с нами на лестничной клетке жила умилительная старушка, которая все хотела меня туда отвести, чтобы меня благословили и наставили. Еще чего не хватало, лениво реагировала на такие намерения бабушка. Что ж плохого? Прикоснется к мощам Сергия, он помогает в делах учебных, это известный факт. Пусть побудет в святом месте среди святых людей, там такая хорошая аура. Знаете ли, Августа (соседку звали Августой), что возле святых мест всегда крутится дьявольщина? Вы же в такое не верите, с хитрой улыбкой реагировала Августа. Не верю. Я имела в виду, что так называемая святые места притягивают исключительно сумасшедших и моральных уродов. Уродов притягивают святые места? Такая революционная мысль Августе была уж не по зубам, и она, издав губами что-то неопределенно-враждебное, удалялась.
У дороги стояли деревянные дома цвета ржавчины, у одного из них, на заборе, трепетал имперский флаг. Столбы были обклеены объявлениями о пропаже — в основном искали котов и стариков, которые вышли из дома за упаковкой кефира или же сигарет, и больше их никто не видел. Объявлений была масса, так что можно было подумать, что пропажа стариков здесь приняла уже почти масштабы стихийного бедствия. Коты здесь пропадали всегда, и соседка Августа говорила, что так развлекаются сатанисты, они похищают котов для своих кровавых обрядов. Едва ли можно было представить, что с такой же целью похищали и стариков. И все-таки странно, что они пропадали бесследно в маленьком городке. Разве что только в спонтанной попытке сбежать от своей старухи старики садились на электричку и от волнения и переизбытка чувств начисто лишались памяти, а дальше их жизнь могла пойти по множеству самых разных сценариев, но вряд ли хотя бы один из них мог быть благоприятным.
Я дошел до смотровой площадки, насладился вполне живописным видом на Лавру, в котором всегда особенно выделял Троицкий собор, похожий на плитку белого шоколада в золотой фольге. На другой стороне у пруда стояли скамейки, и я вспомнил, что когда сидел на одной из них с бабушкой, двое монахов волокли девушку в храм Иоанна Предтечи, где служил известный поп-экзорцист отец Герман. Девушка рычала, как львица, у нее было темно-красное, цвета тусклой меди, лицо, она царапалась, вырывалась и выла низким утробным голосом, разбрызгивая слюну.
Бабушка спокойно смотрела на это зрелище.
— Прямо как твоя мама, когда я ей после ЗАГСа сказала, что о ней думаю. Вот тоже вою было.
Напротив храма стояла групповая скульптура родителей Сергия Радонежского, величественных и гордых: вот, мол, родили вам святого и чудотворца, оправдав свое существование на земле с лихвой.
Я сел на пустую скамейку возле пруда и вытянул ноги. Впервые за день я почувствовал свое тело, почувствовал, как оно устало и вспотело, что кроссовки натерли ноги, и как будто две с лишним недели отдыха в Греции были обнулены. Загар сошел, и вся кровь вытекла, пока я был в квартире у бабушки, в этом странном месте без пространства и времени.
К воде вел крутой спуск из бетонных плит, сам пруд совсем измельчал, и утки и селезни почти целиком могли пересекать пруд не вплавь, а пешим ходом. Двое бледных детей, мальчик и девочка, искали что-то в воде, шевеля по песку палками.
Разглядывая серое песчаное дно, я вспомнил о древнегреческом монстре, из-за которого я не решился войти в воду — здесь, в сергиево-посадском пруду, именуемом Белым прудом, — это чудовище мне уж точно не угрожало.
С автобусной остановки донесся звон разбитой бутылки. Компания, распивавшая ее, только расхохоталась. Преобладал похабный индюшиный гогот. Я подумал о том, что в такую погоду, в атмосфере такой фривольности, у самых стен Лавры, уже давно нет смысла рассчитывать ни на какие чудеса.
Пришла и другая мысль: в последние годы я путешествовал непрерывно, не бывая дома по три-четыре месяца. И если бы кому-то пришло в голову начертить карту моих путешествий, то получилась бы ломаная линия, напоминающая траекторию бегущего из тюрьмы заключенного, который пытается скрыться от стреляющих по нему с вышек надзирателей. Но при этом когда я в очередной раз совершал подъем на какую-нибудь труднодоступную достопримечательность или валялся на пляже, наблюдая за волнами, то всякий раз чувствовал, что все равно часть меня, или даже я целиком, все так же сижу в той кровати-комнате, в плену у потрепанных бабушкиных книг, и в ушах звучат «Радио России», и скрип половиц, и изощренные проклятия бабушки, посылаемые в спину деду. И это не плен, а точка покоя, вне которой царят непредсказуемость, опасность, абсурд.
А как только какая-то мелочь шла не по плану — рейс задерживался на час, громко начинали переговариваться соседи в кино, грубила кассирша в продуктовом — сразу охватывала чудовищная тоска, и я вопрошал: почему, ну почему меня понесло черти куда, почему эти каникулы у деда с бабушкой не могут быть бесконечными?
Снова взглянув в направлении Лавры, я увидел, что в мою сторону движется мужчина в спецовке, заляпанной краской, и в кепке с изображением логотипа рэп-хардкор группы «Оникс». Когда мужчина в спецовке оказался совсем близко, я заметил, что у него голубиное выражение лица, кроткое и бессмысленное. Он остановился напротив меня, и я подумал, что сейчас он спросит меня, сбываются ли библейские пророчества. Можно будет и не отвечать на этот вопрос, ведь он риторический, но мужчина в спецовке только спросил, есть ли у меня прикурить, и когда я мотнул головой, пошел дальше, к детишкам, которые что-то искали в пруду.
У мужчины в спецовке был скрипучий замедленный голос, он обратился к этим двоим так: «Хрущев, у него же знаете, какая фамилия настоящая? Перлмуттер».
Мужчина попытался приблизиться к детям, ступил на плиту, но она была слишком крутой, и он, похоже, боялся, что может упасть, и потому продолжал вести речь свысока, опершись ногой на оградку. А дети таращились на него с воды, продолжая ковырять дно палками.
«Перлмуттер — это как бы такой чин у масонов», — сказал мужчина в спецовке и замолчал. Он огляделся по сторонам, снова посмотрел на меня и глубоко вздохнул. В одной из церквей зазвонили колокола, через пару секунд к ней присоединились вторая и третья.
— Смотри, это вроде она. Дурак, это камень! — слышалось из пруда.
— А здесь, в Лавре, Гагарин лежал. Он вообще истовым православным был, вы знали? — сказал мужчина в спецовке, обращаясь уже и ко мне, и к детям. Стало темнеть, все краски переменились, и похолодало, а лицо мужчины оставалось таким же невыразительным и голубиным.
Мужчина сказал, что в советские времена космонавты давали подписку и не могли рассказать о том, что видели во время своих полетов. А им было что рассказать про всякую космическую чертовщину. Он и сам, мужчина в заляпанной краской спецовке, служил в воздушных войсках, и хотя не поднимался выше той высоты, что отведена для полетов учебных военных самолетов, повидал нечто такое, о чем при детях и людях слабонервных лучше бы не рассказывать.
В высокой траве, поднимавшейся от земли резко, сразу за плитами, послышалось шевеление. Листья покачнулись и сразу затихли. Мужчина продолжал рассказывать про космонавтику, дети стояли с восковыми неподвижными лицами, напоминая памятники из скульптурной группы «Семья Сергия Радонежского» или даже тех жутких детей из кинокартин про старые проклятые дома. В траве пошевелилось вновь и замерло.
Я встал со скамейки, раздвинул листья, ожидая увидеть кого-нибудь вроде мыши, но увидел какой-то приплюснутый и пятнистый камень. Дотронулся до него, и из камня вытянулся отросток. Это была черепаха, крупная, с широкими лапами. Она сидела в траве, не шевелясь и явно не планируя предпринимать никаких новых усилий. Я поднял ее. Черепаха была то ли старая, то ли больная. Она не сделала и попытки вырваться и замерла на руках.
— Вон она! Вон! — заорали дети и, забыв о мужчине в спецовке, заторопились ко мне. Дети двигались ко мне беззвучно, как змеи.
— Это ваша? — спросил я.
— Нет! — закричал мальчик.
— Да! — закричала девочка и лягнула его ногой.
Я внимательно посмотрел на них. Девочка, очень бледная, в синем платье по щиколотку, смотрела на черепаху, как коллектор на долго бегавшего от него должника. У мальчика по лицу текли зеленые сопли, и он тяжело дышал жабьим ртом. Не такие уж они и маленькие, эти дети, — пожалуй, им лет по тринадцать, никак не меньше. Наверное, столько и было той языкастой парочке на качелях из времен моих школьных каникул.
— Это моя черепаха, — сказала девочка. Мужчина в спецовке смотрел и ждал, что же произойдет. Было неясно, смотрит ли он на эту сцену, или представляет все те невероятные вещи, которые видел на высоте, — может быть, бесов на реактивных глайдерах, огромный, носящийся по небу огненный глаз, крылатых собак с коровьими головами.
Само собой, черепаха не издавала никаких звуков, она не шевелилась, не пыталась с мольбой взглянуть мне в глаза, но я чувствовал, что отдавать ее детям нельзя. Это не их черепаха, и я не знаю, что они собираются делать с ней, но уж точно не отдавать хозяевам.
Я прижал черепаху к груди и, сам не ожидая такого от себя, вдруг быстро пошел в сторону дома. От черепахи исходило тепло: должно быть, нагрелась на солнце.
Последние месяцы протекали в исключительно неторопливом темпе — долгие перелеты и переезды, долгое лежание на песке, сменявшееся ленивым лежанием на воде, медленный прием жирной обильной пищи. А тут скорость, ветер в ушах, погоня. Закружило голову, и перед глазами врассыпную бросились какие-то красные пружины.
Черепаха лежала на мне булыжником, но почему-то казалось, что она благодарно жмется к груди.
Дети какое-то время шли за мной на расстоянии, молча, и я допускал, что они выкинут что-нибудь страшное, может, запустят мне в голову кирпичом или примутся вопить на всю улицу, что дядя показывал им свою писю. Но они так и не проронили ни слова, а просто дошли со мной до автовокзала, а потом отстали. Стало уже совсем темно. Я рассматривал листовки на столбах, надеясь, что среди объявлений о пропаже стариков и котов попадется и информация о пропавшей черепахе.
Какое-то время я шатался с черепахой по совершенно пустой улице, пока окончательно не перестал понимать, что происходит вокруг. Зачем я тут, посреди вечернего Сергиева Посада, прижимаю чью-то черепаху к груди? И что мне теперь с ней делать? Сейчас приду с этой огромной тварью в квартиру, где умирает бабушка. У вашего идеального внука крыша поехала, скажет сиделка, названная ветхозаветным именем Сусанна. Я поднял черепаху и заглянул ей в глаза. Черепаха моргнула, глядя на меня своими странными черными глазами как из другого мира. В тот момент у пруда все казалось предельно логичным: черепахе нужна была моя помощь, поэтому она выползла передо мной. Ее нужно было спасти от этих бледных страшных детей, как будто вышедших из картины классика некрореализма Юфита. Но что мне теперь с ней делать? Потихоньку до меня начало доходить, насколько глупой и странной была идея сбежать с черепахой. Наверняка эта черепаха принадлежала им, не знаю, что я там вообразил себе, дети просто растерялись от моего вопроса.
Бегом я добрался обратно к пруду, но ни детей, ни мужчины в спецовке, ни той компании, разбившей бутылку, уже не было. И даже осколки на остановке кто-то убрал. Я подошел к пруду, осторожно ступил на бетонные плиты. Возле них, на верху склона, росли грибы. Вроде бы белые, но со странным оранжеватым отливом. «Сейчас не разберешь — поганые или не поганые, — сказал в моей голове дед. — Все перемешалось, эти геомагнитные бури, китайские телевизоры с очень тихим звуком, футболисты сделались кривоногими, в магазинах теперь продают не овощи, а сплошную резину». Я снова вспомнил про грибной суп, который мне уже никогда не попробовать, вспомнил, что нужно скорее вернуться домой, снова сидеть с бабушкой и молчать, пока она читает лекции про мою мать и вздыхает.
Я положил черепаху в воду и отошел. Черепаха не двигалась. Что-то с ней было явно не то — может, она болеет какой-то заразной болезнью, чем-нибудь вроде черепашьего гриппа? И что мне теперь с ней делать? Зачем она только вылезла передо мной, и чего ей тогда в кустах не сиделось? Вдруг черепаха дернулась, как от гальванического разряда и, рванув с места, через секунду исчезла на дне, как фокусник исчезает в дыму, в завесе из поднявшегося со дна песка.
Еще только вставив ключ в дверь, я понял, что что-то переменилось. Сиделка, наверное, уже спала — теперь она занимала мою комнату. Вдруг я увидел коридор как будто бы в первый раз. Все вещи стали различимы по отдельности. На квадратном коричневом чемодане стояла коробка из-под советского утюга «Уральск». На черном корпусе был круглый переключатель режимов: лен, хлопок и даже шелк. Стояла разорвавшаяся коробка, из которой торчало платье в цветочек румынского производства — пятьдесят процентов синтетики и пятьдесят хлопка — должно быть, бабушка надевала его последний раз полвека назад. Проходя, я разглядывал, как в первый раз, корешки книг, заметил вмятину от удара на шкафу, странную овальную форму ручек. Вдруг показалось, что все вещи чуть сдвинулись, исчезла сдерживавшая их вместе резинка, и теперь они повалятся мне на голову, и меня перестанет держать на себе хлипкий пол, и все мы уйдем под землю. На этаже послышался шум, и я подумал, что сейчас в квартиру ворвется орава людей — те двое жутких бледных детей, их разгневанные родители, мужчина в спецовке, наряд полиции. Никому и в голову не придет вести себя сдержанно, все разом завоют: куда ты дел черепаху, урод!
Вся реальность на секунду стала темной, непознаваемой, состоящей из сплошных острых углов, из проносящихся из ниоткуда и в никуда свистящих стальных шаров. Как будто бабушка была тем самым высокопоставленным масоном Перлмуттером из шизофазических бредней мужчины в спецовке — тайным властелином этого мира. Прикованная к кровати, она держала все нити, удерживавшие мир от кровавого хаоса, в своих пергаментных и сухих руках.
Я прошел мимо комнаты, в которой лежала бабушка, в кабинет к деду, который сидел за закрытой дверью и смотрел на максимальной громкости российский футбол. Издалека он казался не просто древним деревом, а деревом, вытесанным из камня. Я не решился подойти ближе. Через какое-то время дед уловил мое присутствие, медленно повернул ко мне лицо. Его глаза замутились. Уже очень давно казалось, что жизнь деда протекает где-то глубоко-глубоко, под множественными слоями коры. И до него не докричишься не потому, что он ничего не слышит, а потому что живет на слишком большом удалении. А теперь возникло полное ощущение, что дед ушел вовсе или оказался на новой, уже совсем недосягаемой для внешнего наблюдателя глубине.
На футбольном поле возник опасный момент. Один футболист в красно-синей форме подал с фланга, а второй замкнул навес у самых ворот, но мяч пролетел высоко над перекладиной. «Голова не в ту сторону затесана», — пробормотал дед.
Послышался скрип, и я вспомнил про те качели во дворе. Опять представилась парочка, целовавшаяся безостановочно и неумело. Но скрип шел не с улицы, а из моей бывшей комнаты. Сусанна встала с моей кровати и, шурша тапками и шепча какие-то армянские заклинания, прошла мимо нас, одарив свирепым орлиным взглядом. Она подошла к бабушкиной комнате и, немного поколебавшись, открыла дверь.
