автордың кітабын онлайн тегін оқу Инвалиды
Е. Н.Чириков
Инвалиды
«Инвалиды» — произведение русского писателя, драматурга и публициста Е. Н. Чирикова (1864–1932).***
Повесть вышла в 1897 году в журнале «Новое слово». Автор, испытавший в свое время влияние народнических и социал-демократических воззрений, позже разочаровался в тактике народников и потому приводит героя книги к пониманию своей ненужности. Эти он выразил трагедию русской интеллигенции. Под «инвалидами» разумел не тот или другой лагерь, а вообще всех «воинов» политического движения, выбывших из строя. Повесть вызвала огромный интерес у читателей и резкую критику в идейно-политических кругах. И даже резкий разрыв с журналом «Русское богатство», где писатель часто печатался.
Перу Чирикова принадлежат и такие произведения: «Фауст», «Gaudeamus igitur», «Как это случилось», «Калигула», «Лунная ночь», «Обостренные отношения».
I
В комнате было почти темно.
Отблеск потухшего зимнего дня печально мерцал в окне, наполовину завешенном листом большой столичной газеты. В дрожащем мерцании сумерек слабо рисовался контур стоявшего на столе самовара и тянулась кверху темная бутылка с воткнутым в ее горлышко огарком свечи. Висевшие на стене принадлежности мужского костюма, с накинутою на тот же гвоздь шляпою, в темноте напоминали человека: казалось спиною к вам стоит какой-то господин в шляпе набекрень и, широко расставивши ноги, сосредоточенно о чем-то думает…
Из соседней комнаты, через легкую дощатую перегородку, доносилось монотонное гудение изучавшего историю гимназиста; через потолок слышались глухие звуки пианино. Из самоварного крана медленно, с правильными интервалами, падали на поднос тяжелые капли воды.
Заломив обе руки на полысевшую уже голову, постоялец Крюков лежал неподвижно на кушетке, смотрел в темноту и слушал.
— Тоска! — произносил он время от времени, ворочаясь на своей жесткой постели, и кушетка жалобно визжала под телом Крюкова, словно и ей было тоже тоскливо.
Да и трудно было не поддаться грустному настроению. Сумерки зимнего вечера всегда навевают на душу тихую печаль, смутное сожаление о чем-то. А тут дело осложнилось еще некоторыми побочными обстоятельствами: гимназист Володя, сын квартирной хозяйки, зубрил историю Иловайского, заткнув пальцами уши, а так как через стенку отдельных слов слышно не было, то получалась томительная, ноющая жалоба, лишь изредка прерываемая короткими передышками. Прислушиваясь к этому изучению истории, Крюков то вспоминал чтение псалтири над своей покойной матушкой, которую он потерял в детстве; то ему казалось, что Володя обратился в большую стальную муху, которая, попав к пауку в тенета, жалобно молит о спасении; то Крюков уносился вдруг мыслью и воспоминанием в места отдаленные, и Володя превращался в убогого инородца, напевающего среди безграничного моря снегов и угрюмых лесов тайги свою монотонную, тоскливую песнь без конца и начала…
Но всего сильнее щемили сердце Крюкова глухо звучавшие в темноте гаммы и экзерциции на пианино. Эти скачущие то вверх, то вниз по клавиатуре нотки, то одинокие, то парные, лишь изредка перемежавшиеся тоже своего рода передышками-аккордами в минорном тоне, — какой-то странной болью отзывались на душе Крюкова и будили в ней тысячу неясных, неопределенно-тоскливых ощущений, унося его назад, в далекое прошлое, и напоминая о чем-то или навсегда утраченном, или даже и неиспытанном вовсе, недостижимом…
— Тоска! — прошептал еще раз Крюков и, вместо вздоха, медленно, через губы, выпустил из легких длинную струю отработавшего воздуха… Затем, с старческим кряхтением, он поднялся с кушетки, отыскал коробочку спичек и зажег огарок в бутылке. Слабый огонек мигнул красноватым пламенем, и пугливые тени побежали торопливо по комнате и стали прятаться под потолок, по углам. Все звуки, к которым Крюков прислушивался в темноте, словно испугались этого огонька: глуше, отдаленнее стали звучать гаммы, совсем не слышно стало падения водяных капель из самоварного крана, а Володя, громко выкрикнув «аминь!», крепко стукнул переплетом г. Иловайского по столу и прекратил свое монотонное гудение…
Красноватое пламя свечи упало на физиономию постояльца. Что-то детски-наивное проглядывало в этом, в сущности, уже постаревшем лице: глаза смотрели доверчиво и печально, бородка из небольшого клочка темных волос напоминала совсем еще юношу, а между тем большой лоб был испещрен морщинами и казался бесконечным от сквозной лысины, а на висках серебрились кудрявые завитки волос. В общем лицо Крюкова напоминало не то устаревшего и сошедшего со сцены тенора оперы, не то холостяка-художника, переживающего хроническое неблагополучие в финансовом отношении… У нас встречаются такие лица еще у некоторых людей «без определенных занятий»…
Таким именно человеком и был постоялец Крюков.
Большая половина прожитой Крюковым жизни протекла в скитаниях. Эти скитания, начались со дней далекой юности, когда чуткая душа горела жаждой подвига, и сердце болело за всех униженных и оскорбленных… В кругу своих друзей Крюков наскоро разрешил все «вопросы» и присоединился к программе деятельности по формуле «все для народа и все посредством народа»… В полгода Крюков изучил общину, артель и кустарную промышленность, выяснил роль своей личности, как интеллигентного человека, и… затем был подхвачен волною движения… Эта волна закружила Крюкова, как щепочку, и стала носить по тюрьмам и этапам, пока, наконец, не выкинула на берег пустынных волн, предоставивши ему стоять здесь со своими великими думами и с беспомощно опущенными руками…
После многолетних скитаний и мытарств, когда вместо темных кудрей на голове Крюкова зловеще засияла черепная коробка, когда лицо, некогда цветущее и румяное, избороздилось морщинами, мысль стала терять свою легкость и остроту, а взор утомленно потухал и из беспокойного, искристого становился ровным, печальным и задумчивым, — тогда Крюков, с одним из попутных ветров внутренней политики, вернулся… Вернулся он с какими-то фантастическими надеждами, планами и замыслами, с горячею верою в свое прежнее дело и с непреодолимым желанием начать все сызнова…
Но действительность безжалостно посмеялась над Крюковым.
Как герой сказки, Крюков, казалось, проспал целое столетие и когда проснулся, то вокруг него люди говорили уже на другом наречии, завели другие обычаи, иначе стали думать и иначе делать, и как Крюков не понимал их, так и его никто не понимал и, что всего тяжелее, даже, по-видимому, и не желал понимать. Человек с горячею верою в силу какого-то особого «уклада» русской народной мысли и народного миросозерцания, с фантастическими проектами путем общины, артели и экономической жизни отчизны чуть ли не осуществить завтра же идеал всеобщего на земле счастья, — Крюков оторвался от действительности и продолжал жить прежними мечтами и воспоминаниями далекой юности… Одинокий член обанкротившегося товарищества на вере, Крюков не желал считаться с фактами и тиранически распоряжался ими, откидывая неприятные и притягивая за волосы приятные, и делал все это искренно, без заранее, так сказать, обдуманного намерения. Вера, с которой дожил Крюков до старости, была настолько живуча и непоколебима, что наложила на него печать какой-то неприязни и нетерпимости ко всяким «новшествам» даже в своей собственной программе, не говоря уже о новых направлениях в общественной мысли и жизни. Встречая в периодических журналах статьи подобного характера, Крюков с ироническою улыбкою пробегал их поверхностным взглядом и обыкновенно не дочитывал до конца, пораженный и возмущенный какой-нибудь мыслью автора, казавшейся чистым абсурдом неприязненно-настроенному читателю, и, напротив, трепетал от удовольствия, встречая трескучие возражения людей, более или менее единомыслящих… Иногда, читая «глупые статьи», Крюков схватывал вдруг перо и начинал нервно писать возражение, ответ… Но никогда эти ответы не дописывались и служили лишь самоуслаждением. «Не стоит, — думал Крюков, — даже и возражать»…
II
Крюков был одинок.
Прежних товарищей, полных единомышленников, не находилось, а с кем сталкивал случай, Крюков не сходился и не чувствовал желания сближаться. Всякое новое знакомство начиналось обыкновенно с взаимных недоверчивых оглядок, нащупываний, какой-то «пробы на зуб»… Времена стали такие подлые, что лучше не говорить по душе… И в результате получалось взаимное разочарование. «Федот, да не тот» — печально думал Крюков о новом знакомце, а новый знакомец, знакомясь с миросозерцанием Крюкова, скептически улыбался и мысленно называл Крюкова ископаемым…
Со времени своего возвращения Крюков все путешествует и все чего-то ищет.
Казалось, Крюков хотел наверстать долгие годы сиденья и потому нигде не оседал теперь. Многолетняя скитальческая жизнь развила в нем какую-то жажду бродяжничества, и Крюков нигде не мог обосноваться на более или менее продолжительное время; приедет в один город, помытарствует в поисках за подходящею работенкою, покорректирует местную газету, напишет несколько обличительных корреспонденций в столичных газетах и несколько жиденьких статей о кустарных промыслах и дешевом кредите для народа — в местных, потолкается среди интеллигентных обитателей и начнет тосковать. Ему вдруг покажется, что он приехал не туда, что где-то там есть подходящие люди, есть более благоприятные условия для деятельности, и что там именно и можно «начать все сызнова».
Крюкова потянет куда-то ехать и чего-то или кого-то искать. Он собирает свои жидкие пожитки, свои рукописи с проектами, вырезки из газет с неопровержимыми фактами живучести русской общины и безграничной власти земли над мужичком; укупоривает истрепанный чемодан со множеством клейм русских железных дорог, и в легком пальтишке и в тяжелых сапогах-ботфортах, как Агасфер, отправляется в свое бесконечное путешествие…
Город Н-ск, где мы застаем теперь Крюкова, седьмой по счету из тех, в которых он успел уже пожить после своего возвращения «оттуда», и трудно сказать, почему на сей раз выбор Крюкова остановился на этом городе, ничем особенным, кроме своей грязи и пыли, не замечательном…
Впрочем, последнее переселение совершилось так быстро и неожиданно, что не было времени долго раздумывать и выбирать резиденцию.
Крюков приехал больной и печальный, потерпев полнейшую неудачу в своей попытке вновь перейти к практической деятельности… Вышло это следующим образом.
Крюкову удалось попасть на постройку м. к-ой железной дороги в качестве дистанционного конторщика. Он ехал в глухой угол С-ой губернии на службу акционерного общества с затаенною мыслью найти более благоприятные, чем в городах, условия для живой, осмысленной работы. Со стороны Крюкова это был, конечно, компромисс, но он твердо верил, что это лишь «средство» и больше ничего… Другие называли эту постройку дороги прогрессом. Крюков печально ухмылялся, потому что он знал, что народ будет только строить эту дорогу, а затем эта дорога явится для него потоком деморализации, а для акционерного общества — орудием эксплуатации этого самого народа…
На первых порах Крюков был в восторге: ему удалось убедить молодого инженера, начальника дистанции, сдать в виде опыта небольшой участок земляных работ самостоятельной артели землекопов, помимо посредника-подрядчика. Крюков долго говорил с этим юным инженериком о задачах интеллигенции, и в конце концов тот, быть может, искренно, а может быть, просто потому, что не желал отделить себя от этой интеллигенции, согласился произвести опыт.
Крюков был глубоко убежден, что этот опыт даст прекрасные результаты, и не сомневался, что со временем ему удастся расширить это дело, совершенно устранить кулаков-подрядчиков, ввести ряд самостоятельных артелей, а затем соединить их в одну громадную артель, которая и будет всецело владеть всеми земляными работами на линии. В перспективе Крюкову рисовалась грандиозная ассоциация труда с девизом «все для одного и один для всех», и Крюков ожил, помолодел и почувствовал такой прилив сил и энергии, что готов был и сам поступить в артель на равных основаниях… Если он не сделал этого сейчас же, то исключительно из осторожности и тактичности, из боязни испортить дело…
В лесных дебрях стучали топоры, и звонким эхом разносился под крышею угрюмых сосен веселый стук складываемых в штабеля дров; падали с глухим ропотом столетние деревья, визжала пила, а вдоль просеки копошились люди, маленькие, хлопотливые, спешно делая и настилая наскоро шпалы и рельсы для рабочих поездов. Людской говор, перекликание, смех и ругань как-то странно, неуместно звучали здесь, нарушая безмолвие окружающей природы и оскорбляя серьезность старого леса, с его таинственностью, с его вечным сумраком и прохладой… Позади, блистая холодной сталью, уже протянулись рельсы, убегая далеко-далеко и теряясь где-то там, за изгибом узкой просеки… Изредка в лесу пронзительно и дерзко кричал свисток паровоза, обрывался вдруг и взвизгивал. И этот резкий визг долго носился по лесным полянкам, заставляя прятавшихся окрест птиц пугливо срываться со своих мест и лететь в глубь леса, в глухую чащу, где царствует вечная ночь и спокойствие, и куда дерзкий человек не приходил еще с топором и пилою… А потом и сам прогресс, в образе старого, хмурого и закоптелого паровоза, медленно выползал словно прямо из лесу и на «кривой» кряхтел по старчески, охал, отдувался и, громыхая буферами рабочих платформ, нагруженных балластом, бряцая сцепами, приближался и вырастал в какое-то черное чудовище с двумя тусклыми глазами-стеклами незажженных фонарей. «Уф! Уф!» — пыхтел прогресс и выбрасывал п
