Тебя полюбила мгла
Қосымшада ыңғайлырақҚосымшаны жүктеуге арналған QRRuStore · Samsung Galaxy Store
Huawei AppGallery · Xiaomi GetApps

автордың кітабын онлайн тегін оқу  Тебя полюбила мгла

Нет, я больше не имею сил терпеть.

Боже! что они делают со мною!

Николай Гоголь, «Записки сумасшедшего»

 

Е. Л. Зенгрим
Барон любит тебя

 

Печь нашей хаты горяча, но не горячее отцовского гнева.

— Сними руки, хорек, — строго прогудел отец. Голос его шершав и низок, будто весь в нагаре.

Я послушно отдернул ладони от печки. Темные отпечатки пальцев на белой глине сразу поблекли от жара. Как если бы печь хотела поскорее избавиться от моих следов. Я сжал зубы.

— Отчего же твои ладошки потны, хорек? — раздался позади хриплый смех, ввинчиваясь под самые ребра. — Мараешь печь, кормилицу нашу?

В горле пересохло, стало саднить.

— Они сами, — выдавил я. — Очаг же свят, как свято таборянство.

— Таборянин, если умысла злого не имеет, руками не потеет, — сделался чугунным голос отца. — Мокрые руки случаются у воров, зрадников и трусов. Украл чего? Предать свой табор решился?

— Ни в коем разе, — сглотнул я. Сглотнул не потому, что виновен, а оттого, что знаю каждое слово наперед.

— Так боишься меня, что ли? — хмыкнуло сзади.

Боюсь, боюсь, заложный подери! Как же до чертиков боюсь. Не впервой, уже проходили — но снова холодела спина, и вновь мокли ладони. Молвят, привыкнуть можно к чему угодно, но боль — другое дело. Подчас ожидание боли, знакомой по дурному опыту, только усиливает ее.

И никакой привычки к ней нет.

— Молчишь? — выдохнул отец, хрустнув то ли шеей, то ли запястьем. — Ну, молчи. Рот твой меня не боится, стало быть, раз правды не раскрывает. Да вот ладошки — что псина в течку. Сдают тебя с потрохами, хорек… Но ответь-ка: кем прихожусь тебе?

Я опешил, услышав новый вопрос, что доселе не звучал перед печью.

— Батькой, — растерянно выпалил я.

Звякнули заклепки отцовского пояса. Истерично скрипнули половицы под тяжелыми сапогами.

— Нет-нет, ссыкливое ты отродье. — В нос дало куревом; меня замутило. — Барон я тебе, а не батька. И если таборянин духом слаб, то кому его поучать, как не барону? Ты сразу родился сломленным, хорек. Жалким. Но твой барон выправит тебя — ведь таков его долг перед табором. Вышколит, вышкурит, выдернет из этой обертки настоящего мужчину. Даю тебе слово барона, слово Саула.

Я что есть мочи вжал кулаки в печное зерцало. Хотелось просочиться сквозь глину и кирпич, закопаться в угли, чтоб никто не нашел… Или — хотя бы — устоять на ногах.

— Ничего-ничего, хорек. — Голос Саула стал обманчиво мягким. — Всем ведомо, что страх лечится любовью.

Рассекая воздух, свистнула нагайка.

— А барон любит тебя!

 

***

Гуляй-град неумолимо брел по Глушотскому редколесью. Выворачивал стволы гранитными лапами, буравил холмы тяжеловесным кованым брюхом — и продолжал брести. С грохотом, скрежетом. Голова его, вырубленная в камне и напоминавшая старческую, бесшумно кричала, раззявив закопченный рот. Горб же, колючий от труб, дымом пачкал рассветное солнце, а окна рвали лес какофонией звуков.

Кузни гремели молотами, казармы — оружием и таборянской бранью, а нижние клети, где помещался скот, озверело мычали. Только горнило, средоточие плененных душ, трудилось молча: с кротким рокотом томились в нем бесы, двигая гранит и раскаляя кузни. И лишь изредка, как бы взбрыкивая, озлобленные бесы поддавали жару чрезмерно. Тогда оживал на мгновение гранитный старческий лик, и рот, черный от сажи, скалился пламенем. Поднимался над лесом вороний грай.

Птичьи крики заставили вздрогнуть, и я зашипел от боли. Куртка из зобровой кожи, грубо сшитая и еще не разношенная, скоблила лопатки при каждом резком движении. А спина еще сочилась сукровицей, и та, подсыхая, клеем липла к рубахе.

Но двигаться приходилось: табор жаждал урожая. И все как один бодро сбирались на скорую жатву, осматривая сталь и черненый доспех. Жены, одетые в цветастые туники, заплетали мужьям боевые косы, что змеями сползали с затылков. Молодым таборянам помогали матери и сестры.

Моей жене и сестрам повезло — их не существовало. Матери повезло меньше: та умерла при родах.

Сбираясь сам, я еле успевал. И только-только подвязал к перчатке щит-крыло, когда появился отец.

Саул вошел на плац-палубу, и таборяне зароптали. Барон был одет в рубиновый кунтуш, подвязанный клепаным поясом. У бедра неизменно покоилась нагайка, от одного вида которой зудела моя спина.

— Ну что, уроды, готовы потоптать южаков? — гаркнул Саул в угольную с проседью бороду.

Таборяне взорвались гомоном, потрясая кулаками.

Барон одобрительно тряхнул головой, и блестящая с аршин длиной коса свесилась с его бритого черепа. Саул обвел таборян колючим взглядом, и я потупил взор, чтобы не встретиться своими глазами с его — такими же черными, как у меня.

— Глушота нашептала, что южаки не шибко нас уважают, — продолжал барон, — крадутся по нашей земле, как шелудивые мыши. Думают, табор не видит дальше своего носа. Думают, здесь можно затеряться, слиться с Глушотой…

Таборяне засвистели, обнажая зубы.

Барон поднял ладонь, и толпа смолкла. Ладонь у отца желтая, мозолистая и — как всегда — на зависть сухая.

— Но южаки забыли, что табор — это и есть Глушота. И слиться с ней можно лишь одним способом. — Отец оскалился. — Удобрив наши леса. Костями и кровью!

— Костями и кровью! — вторили луженые глотки таборян.

— Костями и кровью, — терялся мой голос в общем хоре.

Довольный собой, Саул тыкнул пальцем куда-то в скопище рубак.

— Нир! — позвал он. — Поведешь уродов в бой. Сегодня ты асавул.

Черная масса таборян расступилась. Нир, сухой и узловатый, что старая рогатина, по привычке пригладил вислые усы.

— Ну и ну, барон. Уж думал, не попросишь, — ответил он равнодушно.

По толпе прошел смех. Нира поздравляли, но тот оставался скуп на слова.

— Сталбыть, барон, не уважишь нас своим участием? — донеслось откуда-то с краю. Это козье блеянье я бы узнал из тысячи.

— А что, Цирон, — фыркнул отец, — тебя на коленки посадить? Страшно без барона рубиться?

Цирон сплюнул в пальцы и вытер о брюхо. Он обрюзг и зарос, что медведь в спячку. Мало того, что головы не брил, так еще и взбрыкивал напоказ. Из зависти он вскипал или ради авторитета, но барон его не трогал.

Ведь четверть всего табора приходилась Цирону родней.

— Я-то знаю, где таборянину самое место, барон. Так-то знаю! — Прихрамывая, Цирон вышел вперед. — В сече ему место, так-то. А кто отсиживается на палубе, тот нежный становится. Как молочный южак, так-то.

Толпа стала бурлить, зазвучала пестрая брань. Цирон, злорадно усмехнувшись, приложился к бурдюку.

Говорили, он кормил своего зобра дурман-грибами, а потом пил его мочу. Так якобы проходила боль в увечном колене.

— Молчать! — гаркнул Саул, изменившись в лице. — Приберегите ругань для южаков, сукины дети. Их хаять надо, а не друг друга. А кто забылся, тот свое получит. Даю слово барона.

Цирон весь побагровел, но перечить не решился. Его толстая мохнатая лапа судорожно сжала бурдюк.

— А непослушных барон прощает, — вдруг улыбнулся отец. — Спесь простительна, коли налегаешь на поганки!

Плац-палуба взорвалась хохотом, и свисты недовольных захлебнулись в этой волне. Сквернословя себе под нос, Цирон растолкал таборян и скрылся. Отец же что-то оживленно объяснял Ниру, тыча в кусок пергамента.

До меня ему дела не было. К счастью.

 

***

Когда Гуляй-град с чудовищным грохотом встал, вспахав землю гранитной бородой, из чрева его повалили таборяне. Поток всадников хлестал наподобие крови — только мглистой, живой, что меняла направление, загибалась кольцами и тут же рассыпалась на брызги, чтобы вновь слиться воедино.

Бородатые, в черной коже и с черными же крыльями. Жестокие дикари с развевающимися на ветру косами — вот кошмар всех людей на юге. Но еще страшнее, когда дикаря несут полсотни пудов плоти, курчавого меха и обитых сталью рогов. Полсотни пудов чистой злобы с кумачовыми глазами. И таковы все зобры. Даже мой ничем не примечательный Храпун.

Впереди на своем буланом седеющем старике гнал асавул Нир. Даже сгорбившись в седле, он казался очень худым. Отчего-то не делали его толще ни зобровая куртка, ни широкие кожаные крылья, укрывавшие тело от лопаток до запястий.

— Илай, дери тебя Пра-бог! — звонко вскричал Нир, склонив голову; седая коса захлопала по крылу. — Уводи правый бок свары, назначаю тебя асбашем!

Рыжекосый Илай поравнялся с Ниром — на рыжем же зобре, молодом и резвом. На плече у Илая отдыхал увесистый клевец.

— Почем Пра поминаешь, асавул? — пророкотал асбаш Илай, заглушая топот сотен копыт. — Слышу! Куда гнать?

— Чрез перелесок! — Нир махнул вправо. — До реки и по течению!

— Знатно, знатно! — только и ответил Илай. Высоко подняв клевец над головой, он очертил им полукруг в воздухе. Вскоре рыже-буро-черная масса зобров и их наездников раскололась надвое, и правый бок отстал. Умчался в сухой сосняк на западе и затих.

— Цирон, Пра-божий ты выкидыш! — вдруг снова завопил Нир.

У меня свело живот, когда солнце закрыл вороной зобр Цирона. Чудовищный зобр. Гигант среди зобров.

— Звал, старик? — проблеял лохматый Цирон.

Я ненавидел его. Даже сейчас я с нездоровым удовольствием представлял, как в его тучную спину врезается южаково копье. Как он неуклюже валится с зобра. Как копыта вслед топочущих превращают его тело в кусок фарша…

— Будешь асбашем, — ответил Нир. — Уводи левый бок!

Я ненавидел его не за то, какой он таборянин. Не за то, что перечит отцу или не бреет голову…

— Давно бы, так-то! — Цирон на ходу отпил из бурдюка, обливаясь и плюясь.

— Встретимся на тракте! — вскричал Нир.

Вскинув булаву над патлатой башкой, асбаш Цирон увел левый бок. Нас осталось около тридцати, а его ватага отдалялась быстро. Но даже когда он превратился в маленькую черную точку — не больше мухи — я все еще желал ему подохнуть.

Сегодня, завтра, в следующем году — не важно.

Но лучше все-таки сегодня.

Была у меня раньше подруга. Михаль. Озорная девица с большущими темными глазами. Как у совы.

Все таборяне, как мальчики, так и девочки, растут вместе. Вот и мы с Михаль росли вместе: в одно время учились объезжать зобров, выделывать шкуры и охотиться в лесах Глушоты. Мы стали близки. Ближе, чем с другими таборянами.

Чем с отцом — подавно.

Быть может, это и злило его? Или его ненависть ко мне не имеет под собой почвы? Я не знаю.

Но когда мы с Михаль решили стать еще ближе… Ближе, чем просто друзья… Отец нам не дал.

Я помню, как он привел меня на нижние палубы, в зобровый хлев. Специально выбрал момент, когда животные паслись за Гуляй-градом. В хлеву было грязно — до рези в носу воняло силосом и навозом. Тростник на полу был нечищеный — настолько, что лип к сапогам.

— Зачем мы здесь, барон? — спросил тогда я. В каком-то стойле мычал напуганный зобренок.

— Не догадываешься, значит, хорек? — Отец улыбнулся так паскудно, как умеет только он.

Он провел меня в стойло, откуда раздавалось мычание. Театральным жестом отомкнул дверцу…

Меня затошнило.

В куче душного сена копалось огромное нечто. Розовое, мохнатое, оно пыхтело и будто жаждало зарыться в несвежий стог, разбрасывая в стороны какие-то рваные тряпки. Тогда отец подбавил в фонаре огня — и я оцепенел.

На сене блестело заплаканное лицо Михаль. С заткнутым тряпкой ртом, с кожей белее молока.

Она лежала мертвецом, боясь пошевелиться, но взгляд ее был прикован ко мне. В совиных глазах не мелькнуло ни мольбы о помощи, ни какого-то подсознательного стыда. Осталась лишь ошеломляющая пустота.

— Так-то, паря! — закряхтело большое мохнатое нечто. — Посмотри, как трахаются таборяне!

И это был Цирон. Потный, волосатый с ног до головы подонок, который выбрал в жены Михаль.

Отец тогда сказал, что это урок. Что привязанность к женщине — слабость. Но я…

— Хорек! — Крик асавула выдернул меня из омута воспоминаний. — Гляди по сторонам!

Обломанный сук чиркнул по куртке, и пришлось пригнуться. Перейдя на рысь, ватага асавула вошла под полог леса. Под копытами хрустели сосновые ветви, замшелые камни разлетались в стороны. Зобры фыркали, но упрямо перли через сосняк, взбираясь по песчаной насыпи.

— Гото-о-овсь! — протяжно заорал Нир.

Впереди забрезжил свет, и зобр асавула сиганул вперед. Исчез за насыпью. Вслед за ним исчезали другие таборяне — один за другим прыгали в небытие. За холмом слышался шум сечи.

— Давай, вперед, — прошептал я Храпуну, вынимая из седельной сумки сулицу с трехгранным наконечником. — Ну!

Когда Храпун оттолкнулся от насыпи, солнце на миг ослепило меня. А следом тряхануло о землю так, что я чуть было не выронил сулицу. Впереди бушевал бой, навязанный Ниром.

На тракте рядком встали фургоны, запряженные ишаками — не меньше дюжины. А около них, теснимые разномастными шкурами зобров и черными крыльями таборян, толклись южаки. В сверкающей стали, с броскими значками и ярко-синими плюмажами на заостренных касках, они виделись игрушками. Чем-то, что никак не годится для доброй сечи.

Справа, в голове южаковского каравана, поднимался столп густого дыма. Там бесновалась ватага Илая. Черное натекало на синее, сдавливало, перемешивало и натекало с новой силой. Слева же раздался зубодробительный треск. Верно, Цирон со своими парнями обрушился на южаков тыл. Наступил синим на хвост, отрезав путь к бегству.

Битва разлилась на три стычки. Разделяй и снимай урожай — вот удел таборян.

Я ударил пяткой в бок Храпуну. Зобр с ревом влетел в прогал между таборянами и оказался в самой гуще. Один южак попал под копыта и сразу сгинул. Другой встретился с толстым лбом Храпуна и, пролетев пару саженей, глухо отзвенел по фургону.

Вокруг была каша: таборяне бились верхом, давили и секли пеших южаков. Те вопили и отступали, пытаясь сохранить строй меж повозок. Они кололи копьями, тыкали длинными клинками куда придется, взводили арбалеты… Краем глаза я заметил серебряную косу Нира. Он спрыгнул на землю и грациозно, как цапель, крутился среди южаков, размахивая заговоренным мечом. Гибкий, словно плеть, тот изгибался как мечу было не положено: ходил волнами, струился по воздуху, огибая щиты. Нир часто-часто звенел о нагрудники и каски, но порой и тракт пачкал. Горячей южаковой кровью.

Но Нир был в меньшинстве. Подняв Храпуна на дыбы, я замахнулся. Сулица коротко ухнула. Какой-то усатый южак — аж с кучей перьев на макушке — выронил клинок. Удивленно уставившись на конец древка, торчащий в паху, он рухнул под ноги асавулу. И больше не поднялся.

Южаки дрогнули, попятились — и старик достал второго кряду, полоснув по ногам.

Новую сулицу я метнул вслепую — в ту же стайку южаков, скучковавшихся как воробушки. Попал или нет, я не заметил. Остатки нашей ватаги, что только спустились с насыпи, с грохотом врубились в их ярко-синее пятно. Пятно отвечало воплями, щедрыми брызгами, стонами и затем бульканьем, пока его не домололи в костную муку, смешав с песком.

— Брысь из сшибки, хорек! — рыкнул на меня сосед-таборянин. Решив было возразить, я скоро передумал, когда обух его топора чуть не вмазал мне по виску.

Я крутанул Храпуна, и зобр выбился на открытое пространство. Склонившись за третьей сулицей, я вдруг покачнулся. Что-то сравнимое с ударом дубины, жахнуло по плечу и теперь не давало распрямиться.

Неловко изогнувшись, я разглядел блестящий наконечник, торчащий под мышкой. А за крылом — голубое оперение арбалетного бельта.

— Пса крев! — выругался я, обламывая наконечник. Под курткой становилось мокро и горячо.

Я завертел головой, прикрываясь крылом как щитом, но так и не разобрался, откуда прилетел бельт. Пока не увидел синий росчерк, промелькнувший прямо перед носом. Наискось, в какой-то пяди от холки Храпуна.

С крыши фургона спрыгнул силуэт. Белый с синим.

— Не уйдешь, — сплюнул я и развернул зобра. Пальцы нащупали на поясе кистень.

Храпун бодро прорысил по тракту и с наскоку вклинился между фургонами. Полетели щепки, у самого уха заржал ишак. Тот самый южачишко взвизгнул и, оборвав поводья ишака, шмыгнул за угол.

Он петлял между фургонами, что-то верещал, но

...