Игра герцога. Вестовые хаоса
Қосымшада ыңғайлырақҚосымшаны жүктеуге арналған QRRuStore · Samsung Galaxy Store
Huawei AppGallery · Xiaomi GetApps

автордың кітабын онлайн тегін оқу  Игра герцога. Вестовые хаоса

Сергей Доровских

Игра герцога

Вестовые хаоса






18+

Оглавление

Глава первая

Трактир на перекрёстке

В трактире зазвенел колокольчик. Он висел неподвижно добрых две сотни лет, и в серебряном голосе прозвучал испуг. Дверь скрипнула и распахнулась настежь. Ворвался холод, прошёлся, прощупал всё синими ладонями от пола до потолка.

Собственник заведения — с чёрной бородой и похожими на угли глазами горбач, расположился за стойкой у огромного медного самовара. С поскрипыванием протирал полотенцем и без того блестящие блюдца. Когда внезапно ворвалась стужа, бутылки на полках звякнули, а свечи цвета слоновьей кости, мигнув, всё же не погасли, а продолжили мертвенно освещать пустынный общий зал.

На пороге показался путник, на широких плечах и меховой подкладке иноземного кафтана сверкали в лунном свете крупинки снега. Он будто бы шагнул из Петровских времён в Россию века девятнадцатого, где уже знали шум паровоза, стук телеграфа, чирканье спички и другие звуки новой эпохи. Незнакомец словно вырос из небытия, преодолев время и пространство:

— Добро пожаловать, великий герцог! Мы так ждали вас, мессир! — трактирщик спешно поставил блюдце на поднос, засеменил, перекатываясь на коротких ногах, к двери, и с почтением раскланиваясь, прикрыл её. Стон вьюги, казалось, немного утих. — Все эти годы мы томились одним только ожиданием!

— Как видишь, я вернулся, мой дорогой Гвилум, первейший из Вестовых Хаоса моих! — путник спокойно осмотрелся. Горбун лишь на миг посмел заглянуть снизу вверх в нечеловеческие, чёрные, с оранжевыми ободками на зрачках глаза. От путника шёл приторно-сладкий запах гари, будто от тления сырых осенних костров, но трактирщик вдохнул его с блаженством, так что заурчало в увесистом брюхе:

— О, знакомое эхо далёких пожарищ!

— Посетителей нет? — спросил гость.

— Разумеется, великий герцог! Мы ждали! Со мной, как и следует по вашему указанию, только мальчик-половой, но я велел отдыхать. Он так ждал встречи с вами, но сон сморил его. Бедняга сутки напролёт протирал полы, комнаты, чтобы ни одной пылинки, ваше…

Гость недоверчиво осмотрел помещение, опустил горящие глаза:

— Что ж, не буди мальчика, пусть отдыхает… до времени. А время пока есть. И, раз никого нет, не страдай, стань самим собой!

Трактирщик засиял, посыпались искры, кожа на лице натянулась, сделавшись тёмно-восковой, будто у покойника. Острая физиономия мялась, как глина, всё более обретая птичьи черты, кривая улыбка перелилась в истошную гримасу. Горбуна затрясло, огромное нутро забурлило.

С улицы налетел ветер. Дубовая дверь сама собой вновь ударилась с размаху, едва не слетев с петель, колокольчик сорвался и покатился со ступеней, звякнул, словно прощаясь, и утонул в сугробе.

В трактир надуло снега, и тёмно-красные сапоги гостя утонули в белом сыпучем ковре. В трубе послышался вой — домовой с шумом убегал от надвигающейся бури, едва слышались его сдавленные стоны и проклятия. Трактирщик упал к сапогам, целуя и размазывая слюни, кричал бессвязно. Его длинный нос обуглился, горбатое круглое тело затянуло дымом, и через миг перед гостем поднялся косматый чёрный ворон. Помахав крыльями, зашевелил клювом:

— Благодарю вас, великий герцог! Два этих столетия только и ждал вашего разрешения стать самим собой! Какие будут ваши дальнейшие р-р-распоряжения, мессир? — голос зазвенел по-вороньи высоко и противно. Впрочем, гость улыбнулся, и пошёл к самовару, постукивая тростью по надраенному до блеска полу.

— Старый Гвилум, я знал, что ты верен и ждёшь меня, — сказал он. — Как и обещал, я пришёл, чтобы нам, как встарь, снова отправиться в путь, и нести добро людям.

— Конечно-конечно, много добра! — прокаркал трактирщик. — Не угодно ли, ваша честь, чаю, сбитня, или…

— Да, или, — гость выдохнул, поморщившись. — Принеси осиновой настойки. Мне нужно принять лекарство.

— Да, господин, но, бррр, — раскаркался ворон. — Но вы будете болеть!

— Не более чем обычно, Гвилум. Но я стану неуязвим… Почти, — путник замолчал, думая о чём-то.

Ворон засеменил, тяжело дыша. Слышалось, как он шумно передвигает столы, бочки и другую утварь в подсобке. Затем долго тыкался клювом, пытаясь зацепить кольцо и поднять крышку погреба.

— Ух вы, неверные, как вы — ещё здесь?! — раздался приглушённый возглас Гвилума из погреба. Шум, биение посуды, возня длились долго, а затем из подпола выпрыгнули кошки. Они вбежали по-человечески, прыгая на одних задних лапах, и, замерев на миг, смотрели на гостя с волнением и страхом. Шерсть вздыбилась и стояла, будто иголки. Заметив на себе спокойный и недобрый взгляд путника, они опустились на четыре лапы и с визгом бросились к выходу. Лишь только промелькнули пушистые хвосты, дверь захлопнулась, и засов задвинулся сам собой.

— Туда и дорога, — прошептал тот, кого ворон именовал великим герцогом. Он понимал, что с его приходом домовой с помощниками — кошками-коловёртышами, в страхе и навсегда покинули эти холодные стены. Напрасно домовой столько лет ждал, что здесь появятся люди. Лишь тот, кто снова пришёл из Мира Теней, и его слуги — Вестовые Хаоса, могут жить теперь здесь. Трактир с бегством духов жилья совершенно потемнел, свечи лишь на миг вздрогнули, и опять продолжили гореть бледными огоньками.

— Несу-несу, мессир! — ворон сучил лапами, стуча когтями по полу, и тащил, обняв крыльями, бутыль с мутной жидкостью. Поставил рядом с самоваром, нагнулся, достав серебряную чашу-череп. — Разрешите, я отойду, воротит от одного вида вражьего зелья…

— Ничего, это простительно, а врага надо принять и победить, — путник взял чашу и налил. — Всё в мире устроено так. Нужно принимать яд, чтобы обрести силу.

— Да-да, вы как всегда правы, ваша честь, — ответил Гвилум, сжав крыльями клюв, чтобы не дышать.

Лишь только странник коснулся губами краешка, у черепа-чаши зажглись алыми огоньками глаза. Он выпил до дна — спокойно и безучастно, Гвилум восторженно смотрел, как ходит вверх-вниз большой кадык:

— Гвилум, — выдохнув, сказал человек в богатом иноземном кафтане. — Нам скоро отправляться в путь, и будет тот дальним, накопилось много дел. Помнишь, как мы дарили людям добро тогда, в века минувшие?

— Да, то были очень хорошие деньки, мой господин. Мы сотворили так много добра! — он закатил глазки, и загоготал. — Я все эти годы вспоминал, когда вы были с нами. Не было ничего лучшего в моей долгой жизни! И вот теперь, наконец, вы снова с нами!

— Да, вот и пришла опять пора, чтобы предложить людям всё самое-самое хорошее.

Гвилум с почтением убрал чашу, и вновь взялся за полотенце и стал протирать посуду.

— А ведь люди не меняются, сколько веков бы ни отмерили часы Вечности… Меня не было, но они же совсем не изменились? Как думаешь, мудрая птица?

— Вы правы, не изменились. У них так много всего полезного появилось в последнее время, шум паровозов добрался и сюда, слышите? Даже сквозь вьюгу доносится. Но они так же, как и раньше, падки на разное добро.

Странник подошёл к окну, всматриваясь во тьму:

— Век девятнадцатый, каков ты? — герцог помолчал. — Я должен всё обойти и внимательно осмотреть сам. Вот, уже знобит, — он сбросил кафтан, ворон подбежал и ловко принял его крыльями и клювом. — Ты должен помочь мне в одном деле, Гвилум. С нами мальчик — на всё мастер, многорукий наш половой. Ты — верный слуга, но мне нужен ещё и ездовой… как всегда, с вороным конём. Всё, как и раньше.

Гвинум покорно склонил голову:

— Что-то подсказывает, мессир, что тот сам найдёт нас. Я даже чувствую, кто он. Доверьтесь моему проверенному птичьему нюху.

— Не будем торопить события. Спешка не приводит к добру, а мы ведь на его стороне. Я пойду отдыхать, не беспокой меня, пока я сам не спущусь. Не смущайся и не тревожь, даже если я буду неспокоен, осина поломает меня, но так я верну всю мою силу.

Луна поднялась, налилась безжизненным бледным кругом над покатой крышей трактира. Домовой подхватил мохнатыми лапками своих кошек-помощниц, укрыл их от мороза косматой бородой, и, не оглядываясь, засеменил лаптями по снегу в сторону тёмного леса. Кошки жалобно мяукали, прижавшись к нему. Совы, вцепившись когтями в смолистые ветви, провожали его горящими глазами, радостно ухая от его возгласов и проклятий.

Округа замерла, высокие сосны спали, держа на зелёных лапах огромные снеговые шапки. Волки, сбившись в стаю, хрипели, косились недобро на бредущего мимо домового. Они дрожали от холода, но не смели поднять голову и завыть, — пустые желудки сворачивалось в морщинистые комки от жгучего нутряного понимания, что этой ночью в мир пришёл их хозяин. Звери знали, что он уже уснул после долгого пути, и не смели потревожить даже шорохом. И потому лишь скулили, острые зубы стучали, и бурые пасти выдыхали пар.

В ближайшем от леса селе Серебряные Ключи поджали хвосты их трусливые собратья — собаки, боясь высунуться из конуры. И лишь в небольшом привокзальном городке Лихоозёрске в трёх верстах на запад ничего не слышали и не знали — станционный смотритель в тёмно-синей форме из сукна, зевая, стучал в небольшой колокол, встречая задержавшийся из-за снегопадов и прибывший в столь поздний час курьерский состав.

Смотритель почтенно поклонился высокому молодому человеку в лисьей шапке, который после остановки тяжёлого, выдыхающего пар и лязгающего железом состава ловко спрыгнул и протянул ему монету. Старик не стал рассматривать её в потёмках, только заметил, что она тяжеловата, и положил в карман. Он прожил много лет, и ничему не удивлялся. Даже странному и такому несовременному виду господина, заплечной сумке и длинному, расшитому узорами чехлу за плечом.

Судя по этому чехлу, в нём хранилось охотничье ружьё…

Глава вторая

Пётр-полукорма

Именины, коль приходятся на макушку зимы — Петров день, как пригоршня снега за ворот, а не праздник. Не знаешь, куда и бежать. От правды — злой, холодной, недобро предвещающей приход времен тяжёлых, так просто и не убежишь. Да и не положено главе семьи бегать, какое бы лихо ни постучалось.

Сегодня — худшие из всех именин за четыре десятка лет, что прожил. Так думал Пётр Алатырев. В день Петра-полукорма издревле принято на Руси осматривать запасы, отсюда и народное название. И, хотя поставил он на заутрени апостолу Петру большую свечу, шёл домой с тяжёлым сердцем. Ещё и метель завьюжила так, будто хотела пробрать насквозь, залезть под шубу и защекотать ледяными колючими ногтями.

Проверил внимательно Пётр сенник, заглянул и в амбар, все углы-закоулки обошёл, да так и сел, смахнув высокую шапку снега с пенька у дровяника. Пётр-полукорма — выйти должна по приметам половина корма. А у него по подсчётам осталось всего-то, если трезво рассудить, дай бог треть… На пост, выходит, скотину придётся посадить, а ближе к весне так на строгий, вплоть до выпаса. А как сложится, скоро ли тепло, дружно ли будет в природе, один Бог, опять же, ведает… Когда снега растают, земля умоется, на солнышке отойдёт и первую травинку даст, никто ж не знает…

Пётр вглядывался в туманное зимнее небо, через которое едва пробивалось солнце. Интересно, если на небесах и правда живут Бог, святые и ангелы, видят ли они его сейчас, разумеют ли его тёмные думы? Там, высоко-высоко, думал он, колосятся вечные поёмные просторы луговин, и косят в белых одеждах небесные жители лазурными косами. Там всегда тепло, и забот земных нет. Здесь же зима о бесхлебице воет, метель голодную тризну правит, а там всё иначе…

А свеча-то в храме у иконы апостола Петра, пойди ты, и по сию пору горит, всё думал Пётр. Большая, толстая. Дорогая. Да что толку верить в помощь небес, в лучшее, когда пути-ходу добру не видать в густом зимнем мареве.

Тяжёлые мысли мучили Петра, и не ощущал он холода. А как быть, если весна заиграется в далёких краях, загуляет и явится совсем не к сроку? А по всем приметам опять же так и выходит. Именно так…

Дав корма скоту — от души, всё ж праздник — именины, долго стоял у вороного с синим отливом коня по прозвищу Уголёк, гладил, расчёсывал гриву. Конь был крепкий, сильный, с характером, — любимец хозяина. Пётр Алатырев мог подолгу говорить с ним, делиться мыслями, которые домочадцам никогда бы не высказал. Конь всё понимал, и притом — лучше других.

Вот и сейчас он шептал:

— Это тебя-то, Уголёк, и на посту держать? Ну уж нет, нет. Мы что-нибудь, да придумаем.

Пётр видел в отражении большого глаза коня своё лицо, бороду с проседью. Конь храпел, с хрустом переминая крепкими зубами душистую, пахнущую летней лужайкой солому.

Завершив дела по хозяйству, Пётр пошёл домой, с трудом стянул валенки, сев на лавку. От тепла его, сидя, тут же сморил сон, что редко бывало с ним по утрам, и потому видения были липкими, затяжными, неясными. Видел он сенник и амбар, и будто кто-то чёрный обходит их в длинном балахоне, заглядывает, трогает похожими на кружащиеся воронки руками, и зло посмеивается. Ржёт Уголёк, но отдаленно, и будто не он это, а конь из другого мира, нехорошо так, незнакомо ржёт.

Потом видит Пётр себя со стороны, как едет он бескрайним извилистым зимним путём, от полозьев остаются чёрные следы, как в вешнюю ростепель бывает. Но ведь мороз, мороз лютый, дерёт за нос, холодит горло, остужает нутро! А он мчится всё быстрее, аж дым за ним столбом. И вот сани отрываются, поднимаются, и Пётр летит выше позёмки, кружится над деревней, сбивает с купола церквушки крест, затем воспаряет над кромкой леса, а вокруг — чей-то смех, да бездонная синь тёмной ночи.

Его тронула жена Ульяна, он застонал и поднялся с хрустом в коленях. Пошатнулся, чуть не грохнувшись на пол. Потом долго ходил с помутневшими глазами и нечёсаной копной на голове, сам не свой, будто похмельный. Искал занятие, но всё в этот день валилось из рук.

Ульяна к именинам постаралась на славу: щей наварила, пирогов с грибами напекла. Но смотрел на всё коршуном Пётр. Ни о чём она его не спросила. А когда уж под вечер три дочери ушли в свой угол, произнёс, сидя за столом, чуть слышно, жуя ломоть:

— Вот что, мать, пойду я в извоз.

— Свят-свят-свят! — запричитала Ульяна. — Да что же это у нас такое выходит?

— Да то и выходит, — он продолжал жевать, тяжело заглатывая сухие куски.

Их село Серебряные Ключи было недалеко от большого по меркам крестьян города, с железнодорожной станцией, а значит — постоянной суетой. Но редко кто из местных шёл работать в извоз. А всё потому, что дело хоть и прибыльное, да опасное. И почти каждый, кто из простых сельчан пробовал заработать длинную деньгу, или оставался ни с чем, или вообще кончал плохо. Местные лесные болота имели дурную славу, будто нечисть там испокон веков водилась, оржавники, вировники, лобасты, багники да прочие могли запросто затянуть и сгубить в гнилой пучине. Но даже сбор ягоды на болотах и торговля ей на станции не таким опасным делом считались, как извоз. На дороге уж не бесы, а душегубы во плоти отыщутся.

Ох, как быстро и плохо, вспоминала Ульяна, отъездился в извозчиках Ерофей с его красивыми выездными санями. Нашли его без шубы, без денег, без саней и коня, в овраге на подъезде к селу. Что за лихие люди его встретили на пути домой, или сам вёз он своих убивцев, никто до сей поры не ведает. А многие, опять же, говорили, что нечистые его свели на тот свет. Поди разбери…

И тут Пётр вот говорит — в извоз пойдёт… А у самого глаза темнее ночи, да и сам весь какой-то, как камень холодный, тяжёлый. Дрожь пробирала, лишь представила Ульяна, что может случиться.

— Я так скажу, — хозяин утёрся, смахнул крошки со стола и кинул в рот. — Зима теперь с Петра разошлась на две половины, а второй половине конца и края-то не увидать. До апреля-снегогона далёко ещё. Пока всё сносно, но что будет? Да и дочкам надо, сама понимаешь, одной, другой, да и младшенькой тоже. Так что…

Ульяна тяжело поднялась, поправила праздничный, расшитый красными кониками передник, долго мяла его сухими ладонями. Подошла к окну — вроде бы и день только был, а как быстро стемнело, приближалась метель. Ждала, что Пётр ещё что-то скажет, но тот молчал. Тогда она осмелилась:

— От прабабки примету помню. Северный ветер на Петра-полукорма — к долгим морозам и холодам. И к метелям.

— А мне снилось, — ответил Пётр, вспоминая лишь последнюю часть затяжного сна. — Будто одеваюсь, а поддёвка в руку нейдёт. Это ж тоже по прабабкиному-то, к долгой дороге, верно?

Жена не ответила.

Пётр полез спать на печь, долго ворочался, постанывая, потом затих, слышалось его тяжёлое сипение. Ульяна, когда в доме затихло, помолилась у икон, прочла отдельно канон апостолу Петру, а затем сломала лучину, положив крестом на полу. И долго слушала, как непроглядной ночью воет, будто наседает на дом, ветер.

Ветер, похожий на табун вороных коней.

***

Дочери не спали, затихли в углу. Старшая — Фёкла, вела себя с сёстрами, как взрослая. Недавно вместе с отцом на празднике она выехала на санях, и заметила, как на неё смотрят деревенские парни. Год-другой, и выйдет замуж, мечталось ей. Об этом могла говорить часами, средняя смотрела на Фёклу с восторгом, а младшая лишь стыдливо отводила глаза. Что с неё возьмёшь — всего десять лет отроду, ничего ещё не понимает, считали сёстры.

Старшая уловила обрывки разговора родителей, и прошептала:

— Тятька, вот увидите, заработает в извозе, такие мне наряды и украшенья привезёт, что все будут в селе завидовать, глаз от меня не отведут! — говорила она, стараясь, чтоб её не услышали родители. — И тогда меня за самого Ивана сосватают!

— Да брось ты! — нерешительно сказала средняя Дуняша. — Он насколько ж старше тебя, и побогаче нас семья у них, они и не глянут, не то, что сватов к нам засылать!

— Ещё как глянут! — отрезала Фёкла. — Вот увидите, я за лучшего выйду, за Ваню! У меня такое приданое будет!

— Лучший не тот, кто богат и красив, а кто милее! — решилась прошептать младшая — синеглазая белокурая Есия, и сёстры едва сдержали смешки, чтобы не выдать, что не спят.

Старшие сёстры относились к ней грубо, порой и не стесняясь показать всё своё ехидство и язвительность. А всё потому, что знали — отец любит младшенькую сильнее их, да что там — любит больше жизни. Он так боялся, что девочка может родиться мёртвой, а заодно и унести мать на тот свет. Роды затягивались, и пришлись на глубокую осень, когда дороги размыло так, что никуда не доедешь. Потому рассчитывали только на помощь небес, да на местных повивальных бабок. А, когда девочка всё же пришла в мир — да такая хорошенькая, крепенькая, это стало настоящей радостью и долгожданным избавлением от мук и тревог. — Да, тот, кто милее! — повторила она опять сёстрам.

— Есюша-дурюша, любится-нравится тот, с кем жить будешь сытно, и любят ту, у которой приданое завидное, и на руки кто мастерица. Как я! — здесь Фёкла, конечно, привирала, навыки от матери она перенимала с неохотой, а когда оставалась за старшую в доме, всю работу перекладывала на сестёр, а потом хвалилась, что одна со всем управилась.

— Нет за тобой ничего, нет и тебя вовсе! — сказала Фёкла уверенно, и повернулась на бок спать.

Сёстры затихли, быстро уснули. Только Есия не смыкала глаз. Смотрела на железный крюк, вбитый в потолок. Когда-то на нём висела зыбка, и каждую из сестёр в своё время качали в ней. Крюк этот почему-то напоминал большой, рыболовный, как у деда Якима, который умел ловить сомов.

«Папу тоже хотят поймать, как рыбу крупную», — почему-то появилась мысль, и Есия тихо заплакала.

Метель выла. Есии казалось, что у окна замер высокий, прохожий на коряжистое дерево, уродец. Он то бросал сухой снег в окно, и тот осыпался, как песок, то поднимал к печной трубе и грел тонкие и сухие, как у мёртвого дерева, холодные лапищи.

Зимней ночи с тихим звоном подпевали запечные сверчки.

Глава третья

В извозе

Пётр Алатырев проснулся раньше жены, подбросил дров в печь, долго смотрел в покрытое морозными узорами окошко, будто в нём можно было что-то разглядеть. Вышел босиком во двор в исподнем белье, ноги утонули по колено в пушистом снегу, который за ночь замёл все узкие дорожки. Холода почему-то и не ощутил, наоборот, сделалось хорошо, радостно, словно морозец прошёлся от пяток до волос по всему телу, освежив ум.

Пётр нагнулся и подхватил ручищами с пня похожую на сахарную горку шапку снега, попробовал на язык, растёр лицо и грудь. Он всё же любил зиму за то, что та давала силы. Летом их приходилось без сна отдавать. Всем бы зима хороша, но в гостях подолгу засиживается, слепо и прожорливо выедая всё из закромов. Как в осаде живёшь и не знаешь, дотянешь ли до тепла?..

Метель утихла. Набросав в ярости снеговые горы, ушла шуметь и выть в далёкие земли. На востоке, как едва заметный огонёк в церковном кадиле, едва проклюнулась заря. Нужно одеться, отгрести снег, да и запрягать Уголька, подумал Пётр. Спешить, пока жена и дочки не проснулись, не зарыдали, не запричитали по-бабьи, провожая. Такого больше всего не любил. Что он, упокойник уже обречённый, раз решился идти в извоз?..

И всё же неясная тревога закралась злым комочком и покусывала сердце. Пётр перекрестился на восток, прогоняя сомнения.

«Глупые приметы и домыслы», — подумал он.

Он ходил в церковь, ставил свечи, крестился, но в душе не верил ни в чёрта, ни в Бога. От церковных служб и треб ждал, конечно, некоторых чудес. Надеялся, что в жизни само собой вдруг всё ляжет хорошо и ровно, окажется без усилий на своих местах. Бывает же иногда такое у других, есть же везение. Но чудес в его жизни как не было, так и не происходило. Как говорится, надейся на небо, а сам не плошай. И менее всего верил в приметы и суесловия, что передавались по женской линии.

Ну и пусть осталось меньше половины корма, это поправимо, когда рубль в кармане зазвенит! Да и главное добро его в хозяйстве, что осталось от деда, исправно. Это трое саней — розвальни, дровни и, главное, выездные! Смущало лишь то, что никто в семье не выезжал на них, чтобы возить, кого попало, тем более белоручек да лодырей городских. Было в этом что-то похожее на дешёвый размен, а точнее на предательство, даже на унижение рода. Дед делал сани с любовью, для семьи и потомков, для своих. А теперь получается, что любой городской проходимец с длинной деньгой будет усаживать изнеженный зад, будто хозяин, да ещё и Петра понукать, — гони, мол, да побыстрее! А то ещё посмеётся над простым деревенским человеком, или обзовёт так заковыристо, что не сразу обиду поймёшь… Да, было в этом всём что-то постыдное, нутром чуял Пётр. Но, помня о положении в хозяйстве, знал, что не отступится. Не в его правилах менять то, что обдумано, да и в роду все так и поступали — решительно и упрямо.

Пройдёт всё хорошо — и славно, а нет, так нет. Он готовился, что в городе никто не будет обращаться с ним, с неотёсанным по их понятиям мужиком, вежливо, даже и доброго слова не скажет. Да и пусть, лишь бы вернуться под вечер с какой-никакой монетой, да ещё и с гостинцами для дочек. С особым теплом представлял, как вручит какую-нибудь диковинную сласть младшенькой — Есюшке.

И он, обсохнув у печи после «снегового купания» и одевшись потеплее, спешно запрягал Уголька. Кровь будто заиграла по всему телу, стало даже нестерпимо жарко. Пётр старался не обращать внимания, что конь ведёт себя странно, несвойственно. Испуганно ворчит, прядет ушами, пятится, впервые не даётся встать под узду. Пётр не сразу, но успокоил его.

Он протёр выездные сани, выкатил их на снег и ещё раз придирчиво осмотрел в тусклом свете раннего утра. Хотя какие придирки: они были лучшими в Серебряных Ключах, просто загляденье! Единственное только, для городских могут показаться диковинными, разукрашенными по-крестьянски ярко, а значит — устаревшими. Теперь больше ценили все удобство, а не красоту. Ни и пусть. Он вывел и впряг коня, огляделся, будто видел в последний раз двор, постройки, укрытую снегом крышу дома, и вздохнул.

«Да что я, в самом-то деле, прощаюсь, что ли?» — подумал и, запрыгнув в сани, окликнул коня — Угольку хватало хозяйского голоса, чтобы тронуться в путь.

Уголёк шёл тяжело, но уверенно пробиваясь по глубокому снегу. Двор давно остался позади. Справа чернел лес, по другую руку извивалась беловато-синей змейкой незамерзающая даже в лютые морозы быстротечная речушка. После поворота выехал на большак, ведущий прямиком в город.

Несмотря на ранний час, тут прошло уже несколько подвод, видимо, к станции. Так что ехать по проторенному пути стало легче. Петру захотелось вдохнуть полной грудью, расслабиться, и даже запеть. Вернее, прогнать песней лихие думы. Знал, что все сомнения его — только от того, что дело извозное в новинку, а дальше будет легче.

Но лишь он затянул под нос начало старинной дедовой песни о санном пути, о звоне бубенцов и печали русской дороги, как конь заржал и встал, как вкопанный:

— Чего так испугался, Уголёк? — спросил Пётр, смахивая изморось с бороды. Крестьянин приподнялся на полусогнутых ногах, и осмотрелся. Много раз за зиму он проезжал тут, но не помнил, чтобы на подъезде к городу был перекрёсток. Диво какое! Но не в этом только странность — новый санный путь проложить — дело-то недолгое. Перекрёсток оказался напротив мрачного трёхэтажного крестового сруба, в котором никто не жил уж несколько столетий. Дурная слава ходила об этом строении из массивных чёрных брёвен: истории рассказывали самые разные, одна зловещей другой. Будто был здесь в старину, ещё во времена Петра-императора трактир, и ночёвка в нём становилась для случайных путников последним и страшным пристанищем. Кричали они всю ночь, выли, да никто им помочь не мог, а наутро пропадали бесследно. Владел трактиром то ли чародей, то ли просто злой и коварный тип, внешне как две капли воды похожий на чёрного ворона. Царские власти прознали про сию тёмную историю, хотели схватить душегуба, да тот исчез бесследно. Говорят, прямо на глазах у самого начальства и вооружённых людей обернулся птицей, и улетел. С тех пор и стоит этот мощный сруб пустым…

Пётр в бабкины прибаутки не верил, конечно, но вот откуда взялся свет в окнах?

Да, в окнах на первом этаже едва горел, помигивая, мертвенный белый огонёк. Пётр присмотрелся, над дверью прибили свежую доску с вытесанной неровной надписью: «Трактиръ «Добрый станъ» и ниже: «Для тѣхъ, кто готовъ въ путь».

«Что за глупость? — подумал он. — Что это значит? Кто удумал открыть здесь трактир, разве хоть один порядочный человек встанет здесь на постой? Чертовщина какая-то».

Пётр верил, и не верил, хотел перекреститься, но передумал, будто после этого трактир мог раскрыть дверь-пасть, заурчать, а затем высмотреть его бледно горящими глазницами-окнами, засосать в холодное нутро вместе с конём и санями. Сплюнув, Пётр встряхнул вожжами, но Уголёк не двинулся. Шевелил ушами, и, как показалось, тоже дрожал от страха. И только после уверенного хлопка по крупу двинулся с места…

Когда Ульяна проснулась и выбежала во двор, хозяина и след простыл. Вчера долго просила всех святых вразумить мужа, чтобы он отказался от задуманного. Молилась почти до зари, потому и проспала так долго. И мужа не оказалось рядом, даже место, где он лежал, на печи, было каким-то чужим, оставленным, холодным. Выбежав на снег, она голосила, упав на колени, и рвала волосы.

Небеса её не слышали — они были слишком высоко.

Придя в себя, Ульяна укуталась платком, чуть успокоилась. Вернулась в избу, оделась. Дочки не проснулись, и то хорошо, подумала она. Ульяна наклонилась и осторожно погладила белокурую прядь Есии, и, поцеловав в щёку, укрыла её одеяльцем из лоскутов.

Перекрестившись, пошла дать корма скоту.

Муж не одумался. Иного и ждать от упрямца не стоило. Остаётся молиться неустанно весь день, и верить, что её отчаянные просьбы пробьют тяжёлую пелену тёмно-сизого зимнего неба и дойдут до тех, от кто кого зависели земные пути-дороги простых смертных.

***

Лихоозёрск когда-то был отсталым заштатным городишком, о котором и слышать не слыхивали. Вернее сказать, и не город то был вовсе, а большое, растянутое вдоль реки до леса село с рублеными домиками, с грязью и вечными лужами на узких немощёных улочках. В старину по глухим ельникам, бескрайним болотам и озёрам прятались разбойники, говорят, что сам атаман Кудеяр грабил тут, да золото в проклятых курганах припрятывал. Недобрая молва ходила об этих местах, да и название Лихоозёрску дали, говорят, вовсе не местные, а заезжие чиновники, какие-то писчие дьяки, которые так его на картах потом и обозначили.

Лихоозёрск и поныне оставался больим селом, особенно если судить по окраинным улицам. Только в центре отстроили на городской манер дома богатые купцы, да имелся один самый крепкий и богатый особняк, славящийся увеселениями — им владел помещик Еремей Силуанович. Остальной люд был помельче и попроще, больше торговый да ремесленный. Легенды да придания о разбойниках и кладах здесь помнили, пугали сказками детей на ночь, да и только. А в остальном жизнь долгое время тянулась спокойная, однообразная, тихая. В прошлом случайный человек, не то что путник, а даже любой юродивый, калика перехожий тут был в диковинку, так что звали любого нового человека на постой, чтобы о том, как жизнь в России складывается, и что люди меж собой говорят-думают, выведать.

И было так до тех пор, пока пару десятилетий назад по этим глухим лесным местам не стали прокладывать железную дорогу. Всё переменилось, вернее, перевернулось с ног на голову, так что прошлое помяни добрым словом — и только, всё одно теперь не вернуть. Пётр Алатырев — мужик молодой, но и он помнил времена, когда о строительстве путей только судачили, верили и не верили, что мимо них такое страшное диво проложить хотят. Не знали, радоваться, или нет. Старики-то — понятно, ощетинили рваные бородёнки, застучали костяшками пальцев по столам. Один сказал, другой повторил, и понеслось: мол, прокладывают путь не шумным паровозам, а самому антихристу дорожку прямёхонько стелют. И по ней пойдут составы, как туши толстые, повезут народ русский в ад кромешный.

— Верно говорят в народе, верно! — сокрушался в те дни дед-старовер Федосей. — И правоз этот — никакой не правоз, а лжевоз, самый что ни на есть анчихристов! О нём древние пророки предрекли, сказав, что приидет он, дымом и огнём дыша, и тем сатане себя уподобляху!

Слушали Федосея, ударяя двумя перстами в свои лбы и причитая, такие же мхом поросшие деды да похожие на галок бабки-староверки. А мужики меж тем смекали, что по воле помещика да волостного начальства стройка дороги этой проклятущей без их плеч, пота да слёз и рваных жил уж никак не обойдётся. Так и вышло, немало поломало спин местных да пришлых крестьян на раскорчёвке леса и прокладке железных путей. Нет-нет, а со стариками соглашались: принесла «железка» бедствия да угнетения. Уж кто разбогател, так это местный помещик Еремей Силуанович, тот самый, что свой большой увеселительный дом в Лихоозёрске содержал. Вот он-то выжал немало доходов из своих крестьян, заключил выгодный контракт, о дальнейшей судьбе своих душ не заботясь. Даже подростков несмышлёных, и тех направлял гнуть спины на земляных работах.

Семью Петра Алатырева эта участь миновала — дед его служил старостой в Серебряных Ключах, подчинялся барскому приказчику и, сам будучи крепостным, распределял и отвечал за работу среди крестьян, был хоть на шапку одну, да повыше их деревенским статусом. Так что по их семье «железка» не прокатилась.

Пётр не любил приезжать в Лихоозёрск, тот казался ему злобливым, грязным, бездушным городишком. Чужим. И шумным. Сюда раньше он приезжал только продать что на рынке, да прикупить соли и гостинцев. Теперь он понукал Уголька, вздыхая и поминая время, когда железной дороги не было. Лучше уж жить в тиши, глуши, на отшибе, чем так. Шум железной дороги и пронзительные гудки были рёвом зверя, пугающими и чужими. Думалось даже, что когда-нибудь эти проклятые паровозы своим неумолкающим стоном разбудят всю нечисть, что спит до поры по лесам и болотам. Поднимется дед-пущевик ростом выше вековых сосен, придёт, тяжело ступая, да наведёт наконец порядок, раскидав по разные стороны Руси-матушки вагоны, словно упитанных поросят, да поломает ручищами-лапами рельсы, порвёт и загнёт их, как ивовые прутья. Вернёт былое, да снова в пуще глухой скроется…

«Эх», — выдохнул Пётр морозный воздух.

Уголёк тянул сани, уминая мощными мускулистыми ногами снег, радовался морозному утру, и будто хотел поделиться настроением с хозяином. Они пронеслись мимо двух покосившихся каменных башен. Для чего те служили, кому и когда — никто уж и не помнил. Но их не убирали. Теперь башни служили отправной точкой первой улицы в Лихоозёрске.

Дороги на окраине никто не чистил. Мелькали хаотично разбросанные вдоль неширокой полосы сонные дома с маленькими окошками, заборы — далеко не всегда ровные, а больше покосившиеся да щербатые, словно зубы стариков. Попадались утопающие в снегу и набитые каким-то хламом телеги. На окраине Пётр никого не встретил. Но вот мелькнул вдали золотом купол Предтеченского храма, и какой-то низкорослый мужик, ссутулившись, тащил огромную вязанку дров. Ещё пара одинаковых, будто близнецы, мальчишек в картузах, держа на плечах шест, несли большое деревянное ведро. Они что-то голосили, смеялись, беспечно расплескивая на ходу воду. Открылась дверь харчевни. Всего на минуту, но оттуда потянуло жареным луком так, что у Петра заурчало в животе.

Молочница, поминутно останавливаясь и задирая нос в сторону храма, сутуло кланялась и крестилась. Так и шла, а точнее ползла, с трудом тянула в горку санки с бидонами. Чем ближе к центру, тем больше встречалось бородатых краснолицых дворников, что скребли лопатами дороги, собирая снег в большие и грязные, смешанные с песком горы. Некоторые слегка кланялись Петру, отходили в сторону и пропускали, но шапок никто не снимал.

Стали встречаться ремесленные, мясные, скобяные и прочие лавки. Все они были ещё закрыты. Пётр взял вправо к обочине, остановил коня рядом со столбом, потянулся. Оглянулся — все эти редкие горожане не обращали на него внимания. Никому из них и в голову не придёт разъезжать с извозчиком в столь ранний час. И где найти желающих прокатиться?

Вот дурень, об этом Пётр и не подумал!.. По-крестьянски привык сызмальства, что любое дело, тем более серьёзное, нужно начинать спозаранку, а лучше так вообще затемно. Кто рано встаёт, тому…

«Да, но не всегда, видать», — горевал он. Вот же толоконный лоб! А вот бы теперь назад домой, к тёплой печи да жениным постным блинцам с парным молочком, да мороженой ягодой. А можно ещё и с…

Он отогнал наваждение. В животе снова предательски заурчало. Пётр только теперь вспомнил, что уехал из дома, ничем не закусив, да и с собой на дорожку Ульяна не собрала, само собой, не успела.

Развернув сани, направил полозья к развилке улиц, одна из которых вела к вокзалу. Пётр понятия не имел, когда, как часто приходят пассажирские составы. Но верил: наверняка найдётся кто-то, кого нужно подвезти до постоялого двора, или ещё куда-то.

Да с вокзала-то надо было и начинать! Ругал себя, что не понял этого сразу, зачем-то проехал вдоль весь заспанный город.

Он представлял, каким станет его первый попутчик, видя его человеком почтенным, но надменно-отстранённым и немногословным. Пётр слышал, что у торговцев вроде бы есть даже такая примета — коль первый покупатель будет приветливым да щедрым, так и день весь удачно заладится. Вот и ему бы так!

Ближе к вокзальной улице дома по обе стороны стали крепче, богаче — в основном двухэтажные, каменные. И дворы — с модными палисадниками, заснеженными фруктовыми деревьями и прочими причудами, которые, отъехав от Лихоозёрска, ни в одном селении не увидать. Было одно странное свойство: дома жались друг к другу, словно от холода. Или, кто знает, людям обеспеченным хотелось быть друг у друга на виду, поближе… Кто их причуды поймёт-разберёт? Жаль только, никому в путь-дорогу не надо.

Кое-где, но пока редко в окнах уже теплился свет, курились печные трубы.

«Кофею, наверное, пить собираются», — думал Пётр. Вкуса этого диковинного напитка он не знал, но понимал, что отведывать его могут только богатые. Представилось, как когда-нибудь, удачно заработав, позволит себе вкусить! Наверное, ничего слаще этого кофею и нету, раз все в городе над ним так трясутся.

Конь бежал, полозья приятно скользили. Дым из труб стелился низко — к снегу, пасмурной и затяжной зимней непогоде.

«Ничего! — подумал Пётр. — Вот бы заработать хоть какую деньгу, заглянуть в лавку за гостинцами, да и домой. Для первого раза немного заработать, и хватит, пожалуй. Для пробы… пока».

Удача, как подумалось ему, улыбнулась раньше, чем он подъехал к вокзалу. Расхристанный, в длиннополой шубе барин выбежал навстречу, размахивая руками. Пётр всех, кто носил такие шубы, принимал за барчуков. Большой, почти как у попа, золотой крест блестел на раскрасневшейся груди, воротник, заметил Пётр, порван. Захотелось проехать мимо. Даже если бросится этот отчаянный под ноги коню — его беда. Но вместо этого Пётр резко затормозил, Уголёк дёрнулся в сторону, едва не запрокинув сани на бок.

Человек, тяжело пыхтя и укрывая грудь, забрался в сани, не ожидая приглашения:

— Голубчик, будь мил, свези к Марьиным рядам! Трогай!

Пётр не посмел даже бросить «угу». Слегка приподнял зад с козел, когда тронулись, сам не понимая, откуда в нём проснулось угодничество. Не так уж много времени прошло со дня отмены крепостного права, Пётр — из поколения тех, кто застал его только в юности. Но угодничество сидело внутри, он хотел его преодолеть, победить, но не очень-то и получалось.

Барин же, развалив ноги в полосатых шароварах, ехал, посвистывая. Красный сапог чертил по снегу. То засыпал, громко мыча, то просыпался, пел, заходился в дурном кашле. В морозном воздухе от него тянуло тонко и противно винной бочкой. Пётр иногда оборачивался — да уж, такого красного мордатого прохиндея и уважать было не за что. Очнувшись, барин повёл мутными глазами:

— Не туда, голубчик, к Марьиным рядам направо, или города не знаешь?

— Знаю-знаю! — залепетал Пётр.

Спустя четверть часа они подъехали к торговой площади, было немноголюдно. Пётр остановил коня, выпрыгнул из саней, помог вылезти барину.

— Спасибо тебе, Ванька, выручил! — тот покачался, кряхтя, — ты, если что, приходи, завсегда выручу, — и побрёл в сторону торговых рядов.

Пётр стоял с протянутой рукой, не понимая ещё, что ему заплатили «добрым словом». Барин шёл, путаясь в полах шубы, и снова что-то то ли мычал, то ли пел. Пётр сжал выставленную ладонь в кулак, и с горечью плюнул.

Обернулся — по другую сторону площади в церкви уже били колокола, женщины стайками, кутаясь в платки и шали, спешили на службу. Пётр покачал головой, снял шапку, перекрестился, но про себя перебрал самые грязные маты, какие только знал.

— Ванька, — сказал он. — Сам ты Ванька расхристанный! Нелюдь, пропоица!

Для себя Пётр решил, что больше никогда не посадит в сани хмельного попутчика, какая бы шуба на нём ни была.

Ничего, подумал он. Рано опускать руки, и снова поехал к станции. На вокзале как раз был состав! Крестьянин помог изящной, не по погоде одетой даме погрузить саквояж, домчал её до гостиницы. Подвёз затем толстого, держащего в рукавицах счёты управленца частной суконной мануфактуры. Тот ругался, но не на него: бурчал что-то из-под густых и чёрных, как смоль, усов. Пётр невольно засмеялся, видя, как тот кутается в шубёнку, а большие очки-велосипеды покрываются инеем…

Зимний день короток, мимолётен, солнце так и не пробилось через плотные снеговые тучи, и бежало стремглав от холодов куда-то далеко, в дальние страны, где грело уже по-другому. Пётр подумал, как несправедливо всё устроено, даже в природе. Кому-то там в жарких странах — вечное лето, а им в северной России — протяжённая, почти вечная зима. Он ничего не знал о далёких странах, но был уверен, что там всегда лучше, сытнее и теплее. Жаль, туда, если ехать, ехать без остановок, всё равно скоро не доедешь… Может, когда-нибудь и попадёт в те края, кто знает.

Заработал он за день горстку меди, пересчитал, аж стыдно стало… ни на какие гостинцы, конечно же, не хватит. Пора возвращаться домой. Позвякивая скудной выручкой в ладони, подумал, что хватит её лишь на шкалик, чтобы погреться. Он не имел привычки к вину, избегал кабаков, но теперь решил — если по пути попадётся какое питейное заведение, заедет на минуту-две.

Вечерело, он ехал, уже остались позади старинные башенки на въезде в город, а Пётр так и не решился заскочить в какой-никакой кабак. То ли стыд грыз, то ли ещё что… Но уже твёрдо решил — быстренько, до захода солнца доберётся до дома, а там уж отогреется у печи, наестся с дороги остатками со вчерашнего праздничного стола.

Даже как-то повеселел, и хотел было затянуть песню, как Уголёк заржал, и встал на перекрёстке.

И снова перед ним был этот странный трактир «Добрый станъ». В сумерках едва можно было прочесть вывеску: «Для тѣхъ, кто готовъ въ путь». Пётр уже и позабыл о том, что прочёл по слогам утром эту надпись. Нечистое какое-то местечко. Смахнув с бороды изморозь, крестьянин принялся понукать Уголька, но тот и не думал трогаться. Рядом с трактиром стояла ещё одна лошадь, запряжённая в лёгкие красивые санки. Значит, посетители всё же были, и это определило решение Петра. Раз другие люди есть, на миру и не страшно зайти. Всё же шкалик сегодня он опрокинет! Да и любопытство подталкивало — кто же решился открыть трактир в этом жутком здании, неужели какой-то заезжий чудак, не знающий о дурной славе этого места?

Он подвёл Уголька почти к самому входу, погладил, укрыл тёплой попоной:

— Отдохни, постой, я скоро, — сказал коню, и тот фыркнул с какой-то брезгливостью, отвернул морду в сторону перекрёстка. Пётр тоже посмотрел туда. Там, где сходятся пробитые в снегу дороги, стояли сани. Присмотрелся — вроде бы возничим был человек в рясе. Очень уж похож на дьячка городской церкви Евтихия. Алатырев хотел было помахать тому рукой поздороваться, но человек в рясе хлестнул лошадь, и сани резво помчались в сторону Лихоозёрска.

«Странный какой-то, будто чем испуган», — подумал Пётр.

Покачал головой, и вошёл внутрь. В трактире, как сначала показалось, вроде бы никого и не было. Окна запотели, блестел самовар. Тепло, хорошо, чисто до блеска, но почему-то совсем неуютно, словно в склеп, барскую усыпальницу какую зашёл на кладбище. Стараясь не глазеть по сторонам, Пётр неловко переминал ручищами шапку.

Хозяин — невысокий и чёрный, протирал блюдце и, усмехнувшись, налил ему без разговоров стаканчик, хотя Пётр и не просил. Тот взял лёгкую посудинку в ладонь, посмотрел, как свет холодных, оттенка слоновьей кости свечей отражается в гранях. В его доме подобной посуды, конечно же, не водилось, а была бы — пить из неё не стал. Быстрым взмахом влил в себя шкалик — и сразу почувствовал тепло, будто проглотил маленький уголёк.

«Да, чуть крепче сдавишь, и треснет сосудик-то», — подумал он.

— Сколько? — спросил чёрного трактирщика. Тот растянулся в улыбке:

— Нисколько, сударь, вам, как дорогому гостю нашего «Доброго стана», за счёт заведения, — и вдруг он немного ощетинился, чуть захрипел. Но не на Петра. Кто-то подошёл сзади:

— Эх, Ванёк, — услышал Пётр за спиной.

Алатырев подумал, быть может, это обращался к нему утренний попутчик? Вдруг он и тут гуляет? Злоба обуяла его. Представил, что обернётся, увидит улыбающуюся красную, со свиными глазами морду. Если это тот барин, вот он уж съездит сейчас кулачищем по этой ухмылке, а там будь, что будет! Недаром и этот чёрный на него шипит! Пускай потом Петра отведут к исправнику, посадят за решётку, неважно. Хотелось выплеснуть горечь и досаду, что накопились за день.

Крестьянин резко обернулся. И не узнал в подтянутом, с щегольски подстриженной бородой мужике того барина.

— Я не Иван, а Пётр! — огрызнулся он.

— А я и не сказал, что ты Иван, а Ванёк, — ответил тот, и обратился к хозяину. — Налей нам!

— Я угощений не принимаю, будьте благодарны, — ответил Пётр. — И с вами тоже расплачусь, — сказал Пётр трактирщику, но тот покачал головой.

— Да ты чего насупился? — улыбнулся подтянутый мужик. — Ванёк — это так называют неопытных деревенских, вроде тебя, что в извоз подались. Кто первый раз, как ты, таких за версту же видно. Не обижайся, угостись. Я уж больно поговорить с тобой хочу.

Тепло от первого стакана уже ударило в голову.

«Да, будь, что будет! Теперь хоть с чёртом, да пить!» — махнул рукой Пётр.

Они отошли к столу, сели и выпили. Нового знакомого звали Матвей, тот говорил и говорил добродушно, а Пётр просто и по-крестьянски удивлялся всё больше, чувствуя себя рыбой, рискнувшей из тихой заводи заплыть в буйное, незнакомое, чуждое для неё море:

— Странное какое-то заведение тут открыли. Я мимо ехал, смотрю — вывеска, дай, думаю, загляну. Да мне и по долгу службы обо всём знать надо, мало ли, кто сюда ехать восхочет, — сказал он. — Ты не обижайся, что я тебя Ваньком назвал. Я ж говорю, мы так всех деревенских вроде тебя называем, кто на своих или хозяйских лошадях. Не знаете, сколько просить, готовы ехать, куда прикажут, и часто вашего брата обманывают. Ваш удел — копейка за извоз небогатых, какой-нибудь приказчик — высший ваш клиент. Никаких прав нет у вас нет, ничего вы не докажите, коль и обидят. Я тебя, братец, ещё утром приметил, и подумал: «Ну-ну, этот и к вечеру с фигой в кармане останется!» Ну и что, я прав?

Матвей же, судя по его рассказу, принадлежал к особому сословию извозчиков — «лихачам». У него были хорошие сани, и возил «с ветерком» только купцов, офицеров, кавалеров с дамами и прочих, кому было важно красиво проехаться по улочкам, для них, оказывается, это не просто поездка, а «выход в люди».

А Пётр слушал, и думал: деревенские тоже гуляли на праздниках, катались на санях, но никто так не задирал нос, пытаясь показать, насколько выше и лучше других. Городской подход Пётр принять и понять не хотел. Он и не знал теперь, соберётся ли опять, решится ли попробовать ещё раз, завтра, или в иной день заняться извозом.

Матвей же разлил на двоих и вытряс графин до последней капли. А как выпили, откланялся:

— Домой? Счастливой дороги! — сказал Пётр.

— Домой, — усмехнулся тот. — Моя ночная служба только начинается. Я сутками на пролёт могу. Доставил вот уважаемого человека в одно местечко, и мимо, говорю, случайно тут проезжал, — он посмотрел на хозяина. — И не понравилось мне тут у вас, мрачно! Мерзко! Никому не порекомендую! Да и поприветливее надо с людьми, а вы на меня чёрным вороном! Ишь ты!

Чёрный же усмехнулся:

— Наш трактир назван «Добрый стан» неспроста. Его добрый хозяин всегда желает людям только добра!

Матвей усмехнулся, поправляя шапку.

— Вот и тебе, милый «лихач», добрый совет. Поезжай-ка ты лучше прямиком домой, к жене, — вдруг добавил трактирщик, снова взявшись протирать блюдце.

— Это ещё почему, интересно знать?

— Да вот, говорят знающие люди, что волки этой зимой настолько оголодали, что страх потеряли, прямо у дорог уже стаями бродят. Напасть могут.

— Ерунда! Лес хоть и рядом… Но чтоб так близко подходили — не помню такого, — сказал Матвей, поправляя кушак. Он осматривал себя с ног до головы, будто собирался на парадный выезд. — Да и конь у меня такой, ни одному волку не угнаться. А тебе бы — типун на язык, тоже мне, «Добрый стан» назвали, кто сюда поедет-то, в ваш дохлый стан. И запашок ещё какой-то, ты чуешь, Ванёк? — он усмехнулся. — Ладно, поеду господ развозить. Я, между прочим, самого главного нашего достопочтенного барина, Еремея Силуановича, и того, знаешь, ли, случается, вожу. Частенько моими услугами пользуется, да похваливает меня, деньгой балует. А заслужить уважение такого человека — это ещё суметь надо. Он ведь у нас, почитай, весь славный город Лихоозёрск в своём большом кулаке держит! Ну да ладно, разболтался я, а в нашем деле это плохо. Заболтаешься — деньги недосчитаешься. Бывайте, в общем, господа хорошие!

Пётр что-то промямлил, а трактирщик проводил бравого Матвея внимательными и злыми чёрными глазами. Усмехнулся, а затем сказал Петру:

— Нужно говорить правду, и желать людям только добра! А всё уж остальное зависит не от нас, мил человек, только от людей. Вот и хозяин наш так думает.

— Какой хозяин? — Пётр очнулся от нетрезвой думы, и, сидя за столом, оторвал голову от ладони, но трактирщик не ответил.

Выбежал мальчик-половой, и стал спешно наводить порядок. И казался таким резвым, будто были у него не руки и ноги, а множество резвых похрустывающих лапок, как у проворного паучка.

Когда Матвей уехал, Пётр понял, что остался в трактире единственным посетителем. Стало неуютно, и он уже взялся было за шапку, когда услышал лёгкие шаги по лестнице. Его глаза округлились: человек в тёмно-бордовом заграничном облачении шёл прямо к нему, и улыбался:

— Я стоял наверху и был невольным слушателем вашего любопытного разговора, — промолвил он.

Пётр не знал, как поступить. Хотел привстать — нельзя же сидеть в присутствии этого человека, явного вельможи, который к тому же говорил с заметным акцентом. Но тот только похлопал Петра по плечу, и сам, расправив платье, сел рядом. Посмотрел так, будто видел насквозь. То ли было темно, или выпитое дурманило, или ещё неведомо почему, но Петру показалось, что у странного собеседника постоянно то появлялись, то пропадали оранжевые ободки вокруг зрачков:

— Разрешите и мне вас угостить, — сказал человек, и тут же этот низкорослый, похожий на чёрную птицу трактирщик подбежал к ним с графином. Но теперь он был благодушен и раскланивался в три погибели. — И не вздумайте отказывать, обидите! Я знаю, точнее вижу-вижу, вы не из тех, кто любит получать что-то за дармовщинку. И это весьма похвально! Я очень ценю таких людей! Уж поверьте, и давайте-давайте, без стеснений…

Они выпили и закусили слегка поблёскивающими в свете свечей капельками жира кусочками сельди.

«Совсем без костей, во рту прямо тает! И дорогая, наверное», — подумал Пётр. Он привык к простой речной рыбе, в которой костей столько, что облеваться можно.

— Видите ли, в чём дело, — произнёс странный человек и изящно поставил на стол выпитую рюмку, и зелёный камень блеснул на тонком пальце. — Я ведь тоже сразу понял, как и этот дерзкий мужчина, как только вы вошли, что никакой вы не извозчик. Не ваше это занятие. Не по вам, и не по вашему славному коню, — он аккуратно вытер рот и руки салфеткой.

«Непонятный, заковыристый какой-то… и откуда он знает про коня, вроде бы сверху, говорит, стоял, не выходил… Да кто это вообще такой?» — подумал Пётр, и помрачнел.

— Вот того ловкого гарсончика, выхолощенного молодчика, с которым вы изволили мило побеседовать, я бы к хорошему делу и на версту не подпустил. Я не этот, как он назвал… Еремей Силуанович. Мне такие «лихачи» крайне несимпатичны. Я бы даже сказал, отвратительный наглец. Ещё ведь и Ваньком назвал. Мерзко звучит, верно? И мне было бы обидно. Не про вас, не про вас сии слова… А вот вам, милый сударь, мне бы хотелось предложить службу, притом постоянную.

У Петра глаза округлились и забегали. Совсем растерялся:

— Я вообще-то из крестьян, это… из Серебряных Ключей, то есть, другим делом занимаюсь. Извоз — вынужденно, зимой только, и только от нужды…

— Я всё-всё понимаю, не извольте утруждаться излишними объяснениями. Но нанять на службу я хочу вас, Пётр, вместе с вашим бравым конём… на всю жизнь, можно сказать, навечно, — Пётр поперхнулся. — Не удивляйтесь только, да-да. И у вас будет время подумать, прежде чем мы подпишем с вами деловой договор.

— Деловой, что? Да и пишу-то, как курица…

— Неважно. А пока вот, примите задаток, — незнакомец щёлкнул пальцами, и, непонятно как появившись, кожаный мешочек отяжелил его ладонь. Внутри что-то хрустело, будто там скребся небольшой многолапый паук. Ослабив узелок, иностранец достал большую золотую монету, протянул Петру:

— Одна монета, но какая! Не жалкая медь, что дают за извоз. Да-да, это можно считать задатком, авансом, называйте, как душе вашей угодно. Это ни к чему не обязывает. Если откажетесь, решив, что не хотите поступать ко мне на службу, что же, никто вас за то не обвинит, не осудит. Что ж, не захотите трудится на дело добра, и ладно. Вернётесь, братец, к себе в свою тихую захолустную деревеньку, будете считать каждую соломинку в закромах и думать, хватит ли до выпаса… А если нет, — он подбросил в ладони кошель. — Мы подпишем контракт, и все эти деньги осчастливят вашу семью, Пётр. Ваши родные получат их буквально сразу же, я обещаю! И тут столько, что они ни в чём не будут нуждаться, ни супруга драгоценная ваша, ни дочери, ни их будущие дети, ни дети их детей… Они получат от меня это добро! Ведь творить добро — как раз то, для чего я и приехал сюда недавно… издалека.

«Откуда ему знать про дочерей? И моё имя, и вообще? Что-то совсем уж нечисто!» — но эта здравая мысль утонула в хмельном кружении. Голова почти ничего не соображала, лицо Петра раскраснелось. Но монету он всё же взял, попробовал на зуб.

— Чистейшее золото, мой дорогой, — сказал человек в иностранном костюме, и встал. — За такую монету можно сеном набить закрома всех окрестных селений. Но… вынужден вас покинуть. Если надумаете согласиться послужить мне и подписать контракт, приезжайте на своей замечательной расписной повозке и вороном коне ровно в полночь… через три дня.

— В полночь? Виданное ли дело?.. Какое же такое добро можно делать в тёмный час? И куда же мы двинемся? К тому же метели грядут, по всем приметам…

— Двинемся в путь дальний, — странный человек улыбнулся, вновь блеснули оранжевые ободки глаз. — Но в это я посвящу вас только после подписи нашего договора. Гвилум, — он громко щёлкнул пальцами, вновь блеснув большим зелёным камнем на перстне. — Дорогой Гвилум, прикажи мальчику-половому, чтобы взбил мне как следует постель. Мне пора прилечь — что-то я пока так быстро устаю…

Пётр ещё долго сидел и смотрел, как в безжизненном свете трактирных свечей поблёскивала на его ладони большая золотая монета…

Глава четвёртая

Господин в лисьей шапке

Следующим утром Пётр поехал в извоз больше из-за упрямства, хотя самому не очень-то и хотелось покидать натопленную избу и запрягать Уголька. Да и смысла не было: зачем собирать жалкие медяки, когда уже получен такой аванс в трактире? Но жена, как бывает, испортила настроение: упала в ноги, со слезами молила остаться дома. Слушать причитания, и тем более выполнять её слезливые просьбы было не в его правилах.

Да и не такого поведения он ждал от неё — ведь Пётр покрутил перед глазами Ульяны блестящей монетой, и сказал, что это только задаток перед большим делом. Таких денег, что ему предстоит заработать, в их краях никому из крестьян отроду видеть не приходилось! Но Ульяна не слушала его спокойных доводов, и ревела, причитая:

— Ой, нехорошо, Петрушенька, это дело кончится, ой нехорошо, чует моё сердце! Брось, оставь этот извоз Христа ради! И от этого предложения странного тоже откажись! Переживём, протянем как-нибудь, разве оно нам впервой? Будет зима — будет и лето, недаром говорят. Да и одного этого золотого нам хватит!

Старшая дочь крутилась радостная и веселилась, как собачонка, и всё спрашивала, как много нарядов можно купить на такой золотой? Пётр тешил старшую и говорил, что исполнит все её прихоти, лишь бы мать слушалась, да за сёстрами следила со строгостью.

Младшая же Есия его опечалила. Может быть, именно от её ясных бирюзовых глаз он и уехал в извоз, лишь бы только не видеть этого взгляда. Ни о чём она не просила, но смотрела с какой-то обречённой и нежной тоской. Она протянула руку, чтобы подержать монету, и отец с радостью дал. Но лишь девочка положила её в ладонь, как тут же вскрик

...