автордың кітабын онлайн тегін оқу Фолкнер
Мэри Шелли
Фолкнер
Перевод с английского Юлии Змеевой
И в память об истории печальной
Алтарь воздвигнут был и дивный храм;
Ступени шли наверх от цветника,
А над калиткой красовалась там
Резная надпись «Верность на века».Перси Биши Шелли [1]
1. Цитаты из стихотворений приведены в переводе Ю. Змеевой, если не указано иное. — Прим. ред.
Глава I
Первая сцена этой истории развернулась в деревушке на южном побережье Корнуолла. Треби (так мы нарекли деревушку, чье истинное название по ряду причин раскрывать не станем) представляла собой скорее маленький поселок, чем настоящую деревню, хотя были в ней два-три типичных для морских курортов дома, чьи ситцевые занавески и тонкий слой зеленой краски сулили удобства «меблированных комнат» немногочисленным купальщикам, которые, прослышав о дешевизне, уединенности и красоте этого места, перебирались сюда из соседних городов.
Этот уголок Корнуолла отличался неповторимой утонченностью, характерной, как известно всякому англичанину, для «райских девонских мест» [2]. Живые изгороди близ Треби, подобные тем, что окружают Долиш и Торки, благоухали тысячами цветов; Флора раскрасила окрестные поля всеми своими красками; воздух был мягок и бархатист; уютная живописная бухта, ее красные утесы и изумрудный покров, тянущийся до самой линии прилива, — все здесь полнилось торжественностью и возвышало дух. Домики на берегу сулили отдохновение, а природа нарядила их пышнее самых богатых вилл в не столь благодатных краях.
Почти никто не знал об этом уголке, однако все, кому довелось здесь побывать, уже не променяли бы Треби с ее уединенной красотой на более популярные курорты. Деревушка, укрытая скалами с трех сторон, приютилась в центре маленькой бухты. За ней утес обрывался и образовывал неглубокое ущелье, по дну которого тек прозрачный ручей, а на берегах росли фруктовые сады — основной источник дохода для местных жителей. Каменные склоны поросли густым косматым кустарником и пышной зеленью, а выше темнел лес, и не было «зубца, устоя, угла иль выступа» [3], откуда не открывался бы вид на настоящее украшение корнуоллского берега — безбрежное благоухающее поле цветов. Как мы уже упомянули, деревушка находилась в глубине бухты; к востоку от нее раскинулся широкий полукруглый мыс, извилистая граница воды и суши, а к западу вид загораживал небольшой скалистый выступ — главная достопримечательность Треби. Невысокий утес, которому бухта была обязана своей живописной красотой, увенчивала деревенская церковь с изящным шпилем.
Нет более милого сердцу англичанина прибежища, чем сельское кладбище — символ отдохновения от городских и мирских забот. В Треби церковный дворик был особенно хорош ввиду своей удаленности от деревушки и расположения на краю утеса с видом на бескрайний океан, пески и саму деревню с ее цветниками, фруктовыми садами и жизнерадостными пестрыми лугами. От церкви к песчаному берегу и пляжу вел неровный и крутой, но все же доступный спуск; деревню от церкви отделяло расстояние чуть больше полумили, однако никакой транспорт не мог там проехать, разве что по верхней дороге, повторяющей береговую линию; длина объездного пути составляла две мили. Само строение, простое и кустарное и оттого еще более живописное, издалека виделось укрытым в тени соседней рощи. Поблизости не было ни жилых домов, ни хозяйственных строений. Кладбище занимало территорию в два акра; с трех сторон его окружал белый частокол, с четвертой высилась стена, густо увитая плющом; к стене и частоколу вплотную подступал лес, и только на утесе его не было. Шелест крон, шепот волн, редкие вскрики водоплавающих птиц — эти звуки не нарушали, а скорее усиливали царившую здесь атмосферу покоя и уединения.
По воскресеньям на службу съезжались обитатели нескольких близлежащих деревушек. Жители Треби обычно шли в церковь пешком по берегу и поднимались по камням; легким объездным путем пользовались лишь старые и немощные. В другие дни недели на утесе всегда было тихо; покой священных стен лишь изредка нарушался визитом счастливых родителей, явившихся крестить новорожденного; жениха с невестой, радостно спешивших вкусить все прелести и тяготы супружеской жизни; или скорбящих, провожавших родственника ли, друга ли в последний путь.
Беднякам не свойственна сентиментальность. Лишь в воскресенье после вечерней службы одинокая мать порой задерживалась у свежей могилки умершего ребенка или деревенские старики, сбившись в круг у незатейливых надгробий, вспоминали проделки товарищей своей юности, которым нынешнее измельчавшее поколение, по их словам, в подметки не годилось. В другие дни никто не навещал могилы и не бродил по кладбищу, за исключением ребенка, рано вкусившего горя, но в силу незрелости ума еще не способного до конца осмыслить причину своих слез. Незаметно для всех и в полном одиночестве маленькая девочка по вечерам проделывала путь от деревни до утеса по берегу, легкими шажками взбиралась на не такой уж высокий утес и, отворив белую калитку, ведущую к кладбищу, удалялась в уголок, где в тени подступающих деревьев скрывались две могилы. Из них лишь одна была помечена простым надгробием с указанием имени того, чье тело разлагалось под землей, — Эдвин Рэби; однако все внимание девочки было приковано к другой, соседней могиле, не удостоившейся даже могильного камня, ибо в этой безымянной могиле лежало тело ее матери.
У поросшего травой бугорка девочка садилась, болтала сама с собой и играла до тех пор, пока сгущающиеся сумерки не понуждали вернуться домой; тогда она опускалась на колени, произносила молитву и, пожелав матери спокойной ночи, покидала место, которое в ее уме было неразрывно связано с той, чью ласку и любовь она помнила и надеялась однажды снова обрести. Случись кому-нибудь обратить внимание на маленькую сиротку, ее внешность, несомненно, показалась бы ему весьма и весьма любопытной. В ее одежде сохранились некоторые приметы благородного сословия, но при этом она не носила чулок, а маленькие пальчики выглядывали из прорех заношенных до дыр ботинок. Соломенная шляпка с выцветшей голубой лентой потемнела от солнца и соленых морских брызг. Сама девочка, встреть мы ее не на кладбище, а в любом другом месте, безусловно, привлекла бы больше внимания, чем ее несуразный наряд. Лицо ее было, что называется, ангельским: на нем читалась непорочность, нежность и, если можно так выразиться, печальная безмятежность, что чаще встречается у детей, чем у взрослых. Золотисто-каштановые волосы разделял пробор, а лоб был высок и светел, как ясный день; глубоко посаженные серьезные глаза смотрели задумчиво и ласково; кожа была чиста, без единого пятнышка, не считая расцветающих на щеках роз; на висках прослеживались все жилки и можно было почти отчетливо увидеть, как в них течет пурпурная кровь; ее губы изящно изгибались, а сосредоточенное выражение лица казалось одновременно ласковым и умоляющим, но, когда она улыбалась, будто солнце выходило из-за туч и согревало окружающих теплыми незамутненными лучами. Фигура девочки оставалась по-детски пухлой, однако миниатюрные ладони, стопы и тонкая талия не позволяли усомниться, что формы ее в зрелости станут безупречными. Ей было около шести лет: она рано познала неприветливость и жестокость мира, оставшись сиротой без единого друга и без гроша за душой.
Почти двумя годами ранее в Треби с женой и маленькой дочерью прибыл джентльмен и поселился в одном из ранее упомянутых нами домов, где за умеренную плату сдавались меблированные комнаты. Причина их приезда была очевидна: муж, мистер Рэби, умирал от чахотки. Семья прибыла в начале сентября, чтобы укрыться на зиму в здешнем мягком климате. Однако при взгляде на мистера Рэби становилось ясно, что он вряд ли доживет до зимы. Он исхудал и стал похож на тень, а лихорадочный румянец на щеках, блеск глаз и слабость в каждом жесте свидетельствовали о том, что болезнь одерживала верх. Вопреки всем прогнозам он не умер; шли недели, месяцы, а он все здравствовал. Ему становилось то лучше, то хуже, и вот прошла зима, выдавшаяся в том году необыкновенно теплой. Но задули весенние восточные ветра, и состояние мистера Рэби заметно ухудшилось. Его прогулки на солнце становились все короче; вскоре он вовсе перестал гулять и лишь сидел в саду, потом перестал выходить из комнаты и наконец слег. В первую неделю дождливого и холодного мая он скончался.
Из-за необычайной нежности, связывавшей супругов, вдова Рэби пробудила сочувствие даже у деревенских жителей. Супруги были молоды, вдова отличалась редкой красотой, но еще красивее была дочь, девочка, с которой мы уже успели познакомиться. Росшая под присмотром матери и окруженная ее заботой, она вызывала восхищение и интерес своей безупречной, хоть и детской миловидностью. Всем было любопытно, как поступит потерявшая мужа дама, а она сама, несчастная душа, по-видимому, не представляла, что ей делать дальше, и целыми днями сидела и наблюдала с видом невыразимой безысходности за играми девочки, пока та, заметив материнскую печаль, не бросала свои забавы и не кидалась обнимать, и целовать, и уговаривать улыбнуться. При этом из глаз вдовы начинали катиться слезы, и испуганный ребенок вторил им и тоже начинал плакать и причитать.
Но какие бы печали и горести ни тяготили несчастную вдову, вскоре всем, кроме нее самой, стало очевидно, что жизненное пламя в ней еле теплится. Она ухаживала за мужем с неустанным усердием и вдобавок к физическому переутомлению страдала душевно; причиной этих страданий отчасти были горе и тревога, а отчасти ее собственная милосердная натура. Мистер Рэби знал, что умирает, и пытался примирить супругу со скорой утратой. Но его слова — слова человека горячо любящего и чрезвычайно набожного, — казалось, лишь убеждали ее скорее последовать за ним и разрывали последние нити, связывавшие ее с землей. Когда он умер, всё в мире, кроме ребенка, перестало ее радовать. Пока отец девочки торжественными речами пытался зародить в сердце супруги смирение и надежду на воссоединение в лучшем мире, малышка сидела на коленях матери или на маленькой табуреточке у ее ног и снизу вверх смотрела на него; на ангельском личике читалась смесь недоумения и страха, а заслышав отдельные слова, казавшиеся ей слишком жестокими и пугающими, она бросалась в объятия отца и, обнимая его за шею, сквозь рыдания и всхлипы восклицала: «Не оставляй нас, папочка! Ты должен быть с нами, не уходи!»
Во всех странах, кроме нашей, чахотку считают заразным заболеванием, да и здесь это, увы, часто подтверждается. Находясь в тесном контакте с больным, миссис Рэби вдохнула семена недуга, а горе вкупе с ее хрупкой нервной конституцией ускорило течение болезни. Все это видели, кроме самой страдалицы. Ей же казалось, что недомогание обусловлено чрезмерной усталостью и скорбью и отдых вскоре восстановит ее силы; день ото дня ее плоть истончалась, убыстрялось течение крови по жилам, но больная повторяла: «Завтра мне станет лучше». В Треби ей не к кому было обратиться за советом и помощью; она была не из тех, кто водит дружбу с кем придется и доверяется всякому встречному. Она была ласкова, учтива и обходительна, но ее утонченный ум боялся открывать свои глубокие раны людям грубым и бесчувственным.
После смерти мужа она написала несколько писем и самостоятельно отнесла их на почту, нарочно отправившись с этой целью за три мили в ближайший городок, где имелось почтовое отделение. На одно письмо пришел ответ, но он лишь причинил ей боль, вызвал чрезмерное нервное возбуждение и усилил тревожные симптомы. Иногда она заговаривала о том, чтобы уехать из Треби, но откладывала отъезд до тех пор, пока ей не полегчает; любому было ясно, что этого никогда не случится, но никто, впрочем, не подозревал, насколько скоро наступит конец.
Однажды утром, через четыре месяца после смерти мужа, вдова Рэби вызвала женщину, которая сдавала ей жилье; она улыбалась, на щеках горели два ярких розовых пятна, но лоб был мертвенно-бледен; в самом выражении восторга на ее лице было что-то страшное, но она всего этого не понимала. Она произнесла:
— В газете, которую вы принесли, хорошие для меня новости, миссис Бейкер. В Англию вернулась моя добрая подруга — я-то думала, она все еще на континенте. Я ей напишу. Вы не попросите свою дочь погулять немного с моей малышкой, пока я пишу письмо?
Миссис Бейкер согласилась. Девочку одели и отправили на улицу, а мать села за письменный стол. Через час миссис Рэби вышла из кабинета; миссис Бейкер видела, как она направилась в сад; она спотыкалась, и женщина поспешила к ней.
— Спасибо, — ответила вдова, — вдруг странно закружилась голова… Мне так много надо было сказать, я очень утомилась, пока писала… закончу завтра… А сейчас мне надо побыть на воздухе и восстановить силы, я едва дышу.
Миссис Бейкер подхватила ее под руку. Слабым неровным шагом больная подошла к скамеечке и с помощью спутницы села. Дыхание ее стало прерывистым; она пробормотала какие-то слова, миссис Бейкер наклонилась, но уловила лишь имя дочери — последнее слово, сорвавшееся с материнских губ. Вздох — и сердце перестало биться, жизнь покинула измученное тело. Бедная хозяйка принялась громко звать на помощь, когда тело вдовы тяжело привалилось к ней, а затем, соскользнув со скамьи, безжизненно рухнуло наземь.
3. Уильям Шекспир «Макбет» (пер. М. Л. Лозинского). Выражение означает «удобный наблюдательный пункт».
2. Здесь и далее в кавычках у автора — цитаты из произведений английской литературы, которые в ее время воспринимались как расхожие выражения. В данном случае — отсылка к поэме Уильяма Вордсворта «Саймон Ли» (у Вордсворта — «средь райских кардиганских мест»). — Здесь и далее примеч. пер.
Глава II
К чести миссис Бейкер, до похорон та не интересовалась состоянием дел несчастной съемщицы. Обнаружив на столе кошелек, а в нем — двенадцать гиней, хозяйка удостоверилась, что не останется внакладе. Но как только тщедушное тело несчастной женщины упокоилось под землей, миссис Бейкер решила изучить ее бумаги. И первым ей попалось на глаза незавершенное письмо, которое миссис Рэби писала непосредственно перед смертью. Миссис Бейкер с большим любопытством взялась за чтение с расчетом обнаружить в письме важные сведения. Вот что в нем говорилось:
Моя любезная подруга!
Я только что узнала из газет, что ты вернулась в Англию, а я-то думала, что ты по-прежнему в Европе, хоть и не знала, где именно. Моя дорогая, я не писала так давно, потому что была слишком погружена в печаль и, не зная, что с тобой происходит, не хотела омрачать твое счастье тревогами о моей злой судьбе. Моя дорогая подруга, школьная приятельница и благодетельница, ты расстроишься, услышав о моей беде, и даже сейчас я чувствую себя эгоисткой, навязываясь тебе со своей историей, но мне не на кого больше надеяться во всем белом свете, кроме моей добросердечной и щедрой Алитеи. Возможно, ты слышала о моем горе и знаешь, что смерть отняла у меня счастье, приобретенное в том числе с твоей доброй помощью. Умер тот, кто был для меня всем в этом мире, и если бы не одна маленькая ниточка, я бы с радостью ждала дня, когда мне позволят навек упокоиться рядом с ним.
Дорогая моя Алитея, я часто удивляюсь безрассудству и непредусмотрительности, которые были свойственны мне в юности. Сирота без гроша за душой, я была обречена стать гувернанткой, чтобы заработать себе на пропитание, и лишь благодаря встрече с тобой избежала этой безрадостной доли; под твоей крышей меня увидел Эдвин, и мы полюбили друг друга; его ухаживания и твое поощрение впервые зародили в моем трепещущем сердце надежду на обладание счастьем. Природная робость мешала мне искать работу, а неуверенность в себе не позволяла даже предположить, что кто-либо может мной заинтересоваться и протянуть руку несчастному дрожащему существу, оберегать и защищать такую, как я; ввиду моего отчаянного положения любовь Эдвина стала для меня источником небывалой, удивительной, божественной радости. Однако я дрожала от страха при мысли о его родителях: войти в семью, где меня считали бы постылой самозванкой, казалось мне невыносимым; но Эдвин и без того был изгоем: отец, братья, все родственники от него отреклись, и, подобно мне, у него никого не осталось. А ты, Алитея, — как ласково, как трепетно ты меня поощряла, как внушала мне, что осуществить заветные мечты о счастье — мой долг! Поистине больше никто не способен на столь крепкие дружеские чувства и не умеет сопереживать даже невысказанным тайнам кроткого сердца; никто не умеет, став пособником чужого счастья, радоваться за других, как за себя. Восторг на твоем лице при виде счастья, обеспеченного мне твоими усилиями, вызвал в моем сердце благодарность, которая никогда не умрет. И чем же я тебя благодарю — тем, что прошу меня пожалеть и печалю тебя своим горем? Прости меня, милая подруга, и не удивляйся, но именно эта мысль так долго мешала мне тебе написать.
Мы были счастливы; бедны, но счастливы. Бедность меня не пугала, а Эдвин принимал лишения так, будто и не жил никогда в роскоши. Освободившись от оков, наложенных на него ханжеским семейством, он ощутил душевный подъем и стал способен на достижения, что прежде были ему не по силам. Он сделал собственный выбор и теперь стремился доказать, что не ошибся. Я говорю не о нашем браке, а о его решении отступиться от семейной веры и следовать профессии, которой его родные никогда бы не позволили заняться младшему сыну. Он получил право вести адвокатскую практику, ради чего трудился беспрестанно; он был честолюбив и наверняка добился бы успеха благодаря своим способностям… Но теперь его больше нет — он покинул нас навсегда! Я лишилась самого благородного, самого мудрого друга из всех живущих на земле, самого преданного возлюбленного и верного мужа.
Но я пишу бессвязно. Ты знаешь, как мы жили в Лондоне: бедно, но счастливо; заработанных Эдвином жалких грошей с лихвой хватало на удовлетворение всех наших потребностей; я тогда ни в чем не нуждалась, так как была молода и здорова, а молодым и здоровым нужны лишь любовь и согласие. Все это у меня было, и я чувствовала, что чаша моей жизни полна, а с рождением нашей милой дочери благодать полилась через край. Наше убогое жилище рядом со зданием суда казалось мне дворцом, и я бы стала презирать себя, если бы пожелала большего. Я всегда была довольна тем, что имела, и не боялась это потерять. Благодарила небеса, и мне казалось, что этого достаточно, чтобы выплатить Господу долг за дарованные мне неизмеримые богатства.
Могу ли я выразить, что почувствовала, когда поняла, что Эдвин плохо спит по ночам, заметила лихорадочный румянец на его щеках и непроходящий кашель? Об этом я не смею вспоминать: слезы вмиг застилают глаза, а сердце начинает биться так, что, кажется, вот-вот выпрыгнет из груди. Но роковая правда наконец открылась; прозвучало страшное слово — «чахотка», — и можно было надеяться лишь на смену климата; вот мы и приехали сюда, а теперь все, что от него осталось, покоится на кладбище при местной церкви, и мне бы хотелось, чтобы мой прах тоже покоился там, рядом с ним.
Но у меня есть дитя, моя дорогая Алитея, и ты, чудесная мать, наверняка решишь, что не пристало так убиваться, коль скоро рядом со мной мой ласковый ангелочек. И я, конечно, знаю, что без нее жизнь вмиг потеряла бы для меня всякое значение; так почему же рядом с ней я не становлюсь сильнее, не наполняюсь мужеством? Ведь теперь, чтобы не потерять ее, мне придется забыть праздную жизнь и самой зарабатывать на хлеб. Я не жалуюсь — точнее, перестану жаловаться, когда мне станет лучше, но сейчас я так больна и слаба, и, хотя каждый день встаю и обещаю себе заняться делом, еще до полудня выбиваюсь из сил; меня одолевают дрожь и слабость, и я иду прилечь.
Когда я потеряла Эдвина, я написала мистеру Рэби, сообщила ему печальную новость и попросила о денежном содержании для себя и ребенка. Мне ответил семейный адвокат; он заявил, что поведение Эдвина послужило причиной непримиримого раскола между ним и его семьей, а я лишь поощряла его непослушание и вероотступничество, потому меня считают пособницей и я не имею права претендовать на содержание. Однако я могу отправить им на воспитание свою дочь, и, если пообещаю больше с ней не общаться, ее вырастят вместе с двоюродными братьями и сестрами и будут относиться к ней как к члену семьи. Недолго думая, я гордо ответила на это письмо, отвергла их варварское предложение и надменно и кратко отказалась от денежных претензий, сказав, что сама намерена содержать и воспитывать своего ребенка. Боюсь, я поступила глупо, но даже сейчас об этом не жалею.
Я не жалею о порыве, заставившем меня возненавидеть этих жестоких вопреки природе людей и с гордостью заявить о том, что моя бедная сиротка целиком и полностью на моем попечении. Чем они заслужили такое сокровище? Как доказали, что способны заменить любящую и заботливую мать? Сколько цветущих дев принесены в жертву их извращенным взглядам! Какими безжалостными глазами они смотрят на самые естественные проявления эмоций! Никогда моя обожаемая девочка не станет жертвой этого бездушного племени. Помнишь наше прелестное дитя? Она с рождения была всех милее; случись ангелу принять земной облик, он наверняка выглядел бы именно так; ее внешняя красота является отражением ее натуры, ведь, несмотря на юный возраст, она очень восприимчива и умна не по годам, а ее нрав безупречен. Я знаю, что ты не станешь смеяться над материнским энтузиазмом и не станешь ему удивляться; ее ласковые объятия, ангельские улыбки, серебристая трель ее детского голоска — все это заставляет меня трепетать от восторга. Не слишком ли она прекрасна для этого страшного мира? Этого я и боюсь, боюсь ее потерять, боюсь также умереть и оставить ее. Но если смерть все же настигнет меня, согласишься ли ты заботиться о ней и стать ей матерью? Прости меня за дерзость, но если я умру сейчас, то, по крайней мере, буду знать, что мой ребенок обретет в тебе мать…
Здесь письмо обрывалось; то были последние слова несчастной женщины. Описанная в нем история была печальна, но не нова: в ней говорилось о жестокости богачей и несчастьях, выпадающих на долю детей из благородных семейств. Говорят, что кровь гуще воды, но кто-то ценит золото дороже крови, а сохранение и умножение богатств становится единственной целью жизни и существования; счастье собственных детей в сравнении видится мелочью, и считается даже, что дерзко о нем мечтать, коль скоро мечта эта противоречит воззрениям семьи и представлениям о ее величии. Жертвами этой чудовищной несправедливости стали и несчастные супруги Рэби; с ними случилось худшее, что только могло, и навредить им теперь уже было невозможно, но об их сироте думали меньше, чем о потомстве самой ничтожной твари, если то могло послужить умножению их богатства.
Читая письмо, миссис Бейкер преисполнилась самодовольства; англичанам свойственно трепетать перед достатком и статусом, и хозяйка порадовалась, что под ее скромной крышей нашел приют сын того… кого именно, она точно не знала, но человека, имевшего старших и младших сыновей и достаточно богатого, чтобы причинять чудовищный вред большому числу людей. Такая власть казалась миссис Бейкер великой и достойной уважения, однако от удовлетворения доброй хозяйки не осталось и следа, когда та продолжила поиски и не обнаружила ни письма, ни документа с полезными сведениями. Все письма были уничтожены, а иных бумаг у молодой пары не оказалось. Невозможно было догадаться, кому адресовано незаконченное письмо; приходилось лишь гадать и блуждать в потемках. Хозяйка пришла в ужас: ей не к кому было обратиться, некуда отправить сиротку. Житель большого города, возможно, догадался бы дать объявление в газету, но Треби была настолько отрезана от мира, что эта дерзкая мысль никогда не пришла бы в голову ни одному из ее обитателей, и миссис Бейкер, несмотря на возмущение свалившейся на нее ношей и страх перед будущим, было просто невдомек, как отыскать родственников сиротки; единственное, что оставалось, — ждать в надежде, что кто-нибудь возьмется разыскивать девочку.
Прошел почти год, и никто не появился. Кошелек несчастной вдовы скоро опустел; несколько безделушек, обладавших хоть какой-то ценностью, тоже пошли в расход. Содержание ребенка обходилось недорого, но корыстная опекунша беспрестанно твердила о том, как ей не повезло; мол, у нее своя семья и куча голодных ртов. Сейчас маленькая мисс еще кроха, но скоро вырастет; хотя, возможно, тогда станет проще, ведь сейчас ей требуется больше внимания; но поношенная шляпка и дырявые ботинки — просто позор, а разве может она, миссис Бейкер, позволить себе обделить собственных детей и купить новые ботинки неродной дочери? Словом, дела обстояли худо, и в будущем маячил приют, хотя маленькая мисс, безусловно, была рождена для лучшей судьбы, и ее бедная мама перевернулась бы в гробу при одной лишь мысли о подобном. Что до миссис Бейкер — конечно, ее можно упрекнуть в излишней щедрости, но она решилась еще подождать, ведь как знать… Тут благоразумие миссис Бейкер останавливало поток ее красноречия, так как она не осмелилась бы признаться ни одной живой душе, что все еще мечтала, как за ее подопечной однажды явится карета, запряженная шестеркой лошадей, и саму миссис Бейкер осыплют подарками и удостоят награды; она даже припрятала на этот случай лучшее платье девочки — хотя та давно из него выросла, — чтобы в день прибытия кареты не ударить в грязь лицом. Эти туманные, но прекрасные мечты скрывались глубоко в ее душе, и она держала их в тайне ото всех, опасаясь, как бы кто-то из соседей, охваченный благородным порывом, не ухитрился бы отыскать благодетелей девочки и тем самым отщипнуть часть воображаемой прибыли. Из-за этих мыслей миссис Бейкер не спешила предпринимать шаги в ущерб своей подопечной, однако ее беспрестанные жалобы не прекращались, с каждым днем становясь всё злее и настойчивее, а мечты всё никак не сбывались.
Тем временем сиротка росла подобно благородной розе, случайно заброшенной в заросли сорняков и колючек; она цвела невиданной в этой глуши красотой, раскрывая свои лепестки и источая аромат амброзии. Ее странное окружение, казалось, никак на нее не влияло. Прекрасная, как райский день, чудом опустившийся на землю, чтобы радовать сердца, она умудрялась очаровать даже свою эгоистичную опекуншу; несмотря на изношенное платье, ее ангельская улыбка, свободная и благородная поступь маленьких изящных ног и льющийся как песня голосок снискали уважение, восхищение и обожание всех жителей деревни.
Первое знакомство несчастного ребенка со смертью случилось, когда она лишилась отца. Мать, как могла, объяснила эту страшную тайну незрелому уму девочки и, пускаясь в свойственные женскому полу сентиментальные фантазии, часто упоминала, что покойный витает над своими близкими и присматривает за ними с небес, где он ныне пребывал. Однако, рассказывая об этом, она все время плакала. «Он счастлив! — восклицала она и тут же добавляла: — Но его здесь нет! Почему же он ушел? Ах, зачем бросил тех, кто так его любил и так отчаянно в нем нуждался? Как одиноки и несчастны мы теперь, когда его не стало!»
Эти моменты оставили в душе восприимчивого ребенка глубокий след. Когда ее мать унесли и похоронили в холодной земле рядом с супругом, сиротка взяла обыкновение часами сидеть у могил, воображая, что мать скоро вернется, и восклицая: «Почему ты ушла? Вернись же, мама, вернись скорей!» Неудивительно, что такие мысли посещали ее, хотя она была очень юна: дети нередко бывают так же умны, как взрослые, разница лишь в объеме их знаний и представлений; но эти столь часто слышанные слова пустили корни, и маленькое сердечко девочки уверилось, что мама присматривает за ней с небес. И для нее своего рода религиозным ритуалом стало каждый вечер навещать две могилы, произносить молитву и верить, что дух матери, который смутно ассоциировался у нее с покоившимися в могиле останками, слышал ее и посылал ей свое благословение.
А бывало, девочка, предоставленная сама себе и вольная бродить где угодно, сидела с книжкой на могиле матери, как когда-то сидела у ее ног. Она брала с собой на кладбище книжки с картинками и даже игрушки. Деревенские умилялись трогательному стремлению ребенка находиться рядом с мамой и стали считать ее кем-то вроде ангела; никто не мешал ее визитам и не пытался разубедить в ее фантазиях. Дитя природы и любви, она лишилась тех, кто испытывал к ней самые крепкие чувства; сердца их перестали биться, смешались с почвой и теперь кружились «путем земли с камнями и травой» [4].
Не было больше колена, на которое она могла бы весело вскарабкаться; не было шеи, которую она могла бы нежно обнять, и родительской щеки, на которой запечатлела бы свои счастливые поцелуи. Во всем свете у нее не осталось никого ближе этих двух могил, и она целовала землю и цветы, которые не смела срывать, сидела и обнимала надгробный холмик. Мама была повсюду. Мама лежала в земле, но девочка чувствовала ее любовь и ощущала себя любимой.
В другое время она радостно играла с деревенскими детьми, и порой ей даже казалось, будто она любит кого-то из них; она дарила им книжки и игрушки, уцелевшие от прежних счастливых дней, ибо тяга к благим делам, естественным образом возникающая в любящем сердце, была сильна в ней даже в столь юном возрасте. Но на кладбище она всегда ходила одна и не нуждалась в спутниках, ведь тут она была с мамой. Правда, однажды она притащила в свой заветный уголок любимого котенка, и тот баловался среди травы и цветов, а девочка играла с ним. Меж надгробий звенел ее веселый одинокий смех, но ей он одиноким не казался: с ней была мама, и мама улыбалась, глядя на нее и ее маленького питомца.
4. Уильям Вордсворт «Мой разум спал глубоким сном…» (пер. Ю. И. Лифшица).
Глава III
Однажды знойным безветренным июньским вечером в Треби прибыл незнакомец. Наблюдать за сменой штиля ветром на побережье всегда интересно, но в этом случае следует обратить на погоду особое внимание, так как именно штиль привел незнакомца в деревню. Весь день в бухте можно было видеть несколько судов, то дрейфовавших в ожидании ветра, то неспешно скользивших по волнам под парусами. С наступлением вечера море успокоилось, но с берега подул легкий ветерок, и корабли — главным образом угольщики — ловили ветер, пытаясь продвинуться вперед короткими рывками и, набрав скорость, наконец получить пространство для маневрирования и выйти в открытое море у восточного изгиба бухты. Тем временем рыбаки на берегу следили за движениями другого судна и даже перекрикивались с матросами, праздно развалившись на песке. Вскоре их отдых прервался из-за оклика с небольшого торгового корабля — требовали прислать лодку для высадки на берег пассажира; рыбаки засуетились, лодка приблизилась к судну, и в нее спустился джентльмен; вслед за ним в лодку передали его саквояж; несколько взмахов веслами — и лодка причалила к берегу, а пассажир спрыгнул на песок.
Новоприбывший отдал краткие распоряжения, приказал отнести свой легкий саквояж в лучшую гостиницу и, щедро расплатившись с лодочниками, направился в более уединенную часть пляжа. Наблюдатели с ходу решили, что перед ними джентльмен, и для жителей Треби этого описания было достаточно, но мы все же добавим несколько подробностей, чтобы выделить его среди большого числа других джентльменов и придать фигуре некую индивидуальность. В идеале хотелось бы обрисовать его внешность и манеры таким образом, чтобы герой предстал в воображении читателя как живой и, случись им встретиться на улице, читатель бы воскликнул: «Вот тот самый человек!» Но нет задачи труднее, чем одними словами донести до другого образ, пусть даже явственно запечатлевшийся в нашем сознании. Индивидуальное выражение лица и особые черты, выделяющие человека из десятков тысяч его собратьев для тех, кто его знает, очевидны глазу, но ускользают, когда пытаешься описать их.
Было в незнакомце что-то, сразу же привлекавшее внимание: свобода движений, решительная манера держаться, самоуверенность и энергия. Угадать его возраст было непросто, так как из-за бронзового загара, приобретенного в тропическом климате, молодая кожа покрылась глубокими морщинами, как у зрелого мужчины, однако сила и гибкость конечностей при этом сохранились, а фигура и лицо по-прежнему оставались совершенными в именно тех частях, где прежде всего проявляются признаки старости. Вероятно, ему было около тридцати лет, не более того, но могло быть менее. Его тело было подвижным, жилистым и сильным, спина прямой, как у солдата (и в целом он производил впечатление военного); он был высок и, пожалуй, красив: глаза светло-серые, пронизывающий орлиный взгляд, лоб изборожден приметами скорее страстного темперамента, нежели склонности размышлять; но лицо при этом казалось очень умным, а довольно большой рот становился красивым, когда незнакомец улыбался. Однако самой примечательной особенностью его физиогномики была переменчивость: на беспокойном и даже свирепом лице отражались мятежные и буйные мысли, а бывало, морщины разглаживались и изящные черты проступали во всей своей безупречности, и тогда лицо казалось почти лишенным всякого выражения. Удивительная это была особенность, — когда этот человек общался сам с собою, его лицо сотрясали шторма, нарушая гармонию черт; при этом, обращаясь к собеседнику, он был сдержан, глаза смотрели внимательно, а лицо хранило безмятежность. Цвет его кожи от природы, видимо, был оливковым, но под влиянием климата она покраснела и задубела, а под натиском неистовых эмоций наливалась кровью. При взгляде на него сразу становилось ясно, что жизнь его была полна невероятных и, возможно, трагических происшествий; однако, перефразируя Шекспира, он скорее грешил сам, чем был жертвой греха [5]; а если не грешил, то, по крайней мере, не принимал обрушивающиеся на него разочарования и печали безропотно, а самолично был творцом своей судьбы. Когда он думал, что за ним никто не наблюдает, на лице его отражалась тысяча противоречивых чувств, глаза метали молнии, и, казалось, он вздрагивал от внезапной боли; его будто бы охватывала неожиданная ярость и обезображивала красоту; однако стоило кому-либо к нему обратиться, как все эти приметы мгновенно исчезали, и он преисполнялся достоинства, успокаивался и становился даже обходительным, хотя холодным, вследствие чего собеседник принимал его за человека своего круга, а вовсе не за того, кто под влиянием страстей и необдуманных поступков входит в состояние, внушающее страх любому. Поверхностный наблюдатель счел бы его славным человеком, возможно немного чересчур импозантным; мудреца бы приятно впечатлили его интеллект и знания, эрудиция и легкость, с которой он доставал из хранилищ ума сведения на любую тему. Дух его, вне всякого сомнения, был благороден и свободен; но что же оказало на него столь разрушительное действие, что потрясло его основы и заставило его в столь молодые лета проникнуться презрением к себе?
Таким был незнакомец, прибывший в Треби. Его поведение отличалось той же противоречивостью, что и наружность: внешне он казался спокойным и даже равнодушным, но изнутри терзался самыми бурными и болезненными переживаниями. Высадившись на берег, он зашагал по песку и вскоре скрылся из виду; вернулся лишь вечером с лицом удрученным и усталым. Приличия ради или из уважения к хозяину таверны позволил поставить перед собой тарелку с едой, но не притронулся ни к пище, ни к питью и вскоре удалился в комнату, однако спать не лег, а несколько часов расхаживал туда-сюда. Как только же наступила тишина и его часы и безмолвные звезды сообщили о наступлении полуночи, он вышел из дома и спустился на берег; там бросился на песок, потом снова встал и пошел вдоль кромки воды; присел, уронив лицо на руки, и сидел так неподвижно до самой зари. С появлением первого рыбака покинул деревню и не появлялся до раннего вечера, и в этот раз набросился на принесенную ему тарелку, как голодающий, но, едва утолив острый голод, снова вышел из-за стола и уединился в комнате.
Достав из саквояжа футляр с оружием, он внимательно осмотрел пистолет, сунул его в карман и снова спустился на берег. Солнце быстро клонилось к горизонту, и путник попеременно бросал взгляды то на него, то на синее море, мирно дремлющее и почти бесшумно омывающее берег. Он казался то задумчивым, то нетерпеливым, а иногда его пробивал холодный пот, будто страшная боль вдруг начинала терзать его; он молчал, но в голове вертелись невысказанные мысли: «Еще один день! И снова солнце! Чем заслужил я этот день и это солнце? Трус! Зачем страшусь я смерти? И страшусь ли? Нет! Нет! Мне ничего не страшно, кроме этой боли, невыразимых мук и картины полного отчаяния, что до сих пор стоит перед глазами! Будь я уверен, что воспоминания уйдут, когда я вышибу себе мозги, перед смертью я смог бы снова ощутить себя счастливым. Но все напрасно. Пока я жив и живо воспоминание, каждая частица моего существа пропитана памятью о совершенном мною преступлении; я живу в аду, и так будет продолжаться до тех пор, пока не заглохнет мой пульс. Я буду вечно видеть ее тело у своих ног: она потеряна навеки, она мертва, и я тому причиной, я убийца! Смерть станет искуплением. Но даже в смерти я буду проклят, ведь мне уже не вдохнуть жизнь в эти бледные губы. Какой же я дурак! Какой злодей! Скорее, последний акт близок; не медли больше, не то сойдешь с ума и смирительная рубашка станет более подходящим наказанием, чем смерть, к которой ты так стремишься!»
«И все же… — помедлил он и продолжал: — Не здесь и не сейчас; подобные дела лучше делать в темноте. Спеши же, солнце, спрячься! Радуйся, ты больше не узришь меня живым!»
В этот миг его пылкость как будто бы передалась самой Вселенной, и солнце запульсировало с ним в едином ритме. Сияющий круг опустился, и на фоне пылающего неба резко обрисовался силуэт невысокого мыса, увенчанного шпилем. Внезапно новая мысль пришла в голову незнакомцу, и он зашагал вперед по песку и направился к выступающему обрыву. А незадолго до того здесь пробежала маленькая сиротка, вскарабкалась по утесу и, как обычно, села у могилы матери; незнакомец этого не видел.
Он медленным неровным шагом двигался вперед. Тьма заволокла зоркое солнце, которое теперь, казалось, смотрело на него в упор, проникая в самую душу, болевшую и корчившуюся под грузом греха и печали. Очутившись за чертой деревни, он сел на камень, но не погрузился в раздумья, ибо это подразумевало некое осознанное движение ума; к нему скорее можно было бы применить сравнение с поэтом, преследуемым собственными мыслями, гонимым памятью и разрываемым на куски подобно Актеону, которого растерзали собственные псы [6]. Душа его пала под натиском чудовищных воспоминаний, и негде было от них укрыться, некуда бежать; его поочередно обуревали различные чувства — ревность, любовное разочарование, ярость, страх; но хуже всего были отчаяние и угрызения совести. Телесные пытки, порожденные воображением мстительного тирана, не смогли бы вызвать агонию, подобную той, что причиняли ему собственные мысли. Оставшиеся в нем доброта и сила разума лишь усиливали боль от неустанного сожаления и наносили ему более глубокие раны. Глупец! Он не предвидел, что все так обернется! Он думал, что сумеет повернуть ход судьбы в соответствии со своей волей и что для достижения цели достаточно лишь сильного желания. Но к чему привела его непоколебимая решимость добиться своего? Она была мертва — прелестнейшее и благороднейшее из земных созданий; ей больше не вкусить ни ласки, ни жизненных радостей; она больше не увидит своего дома и ребенка. Он видел, как она распростерлась у его ног; он засыпал землей ее холодное окаменевшее тело; он был тому причиной, он убийца!
Доведенный подобными мыслями до невыносимого отчаяния, он торопливо нащупал пистолет, встал и продолжил путь. Со всех сторон надвигалась тьма, но он смог различить перед собой ведущую наверх извилистую тропу; он взобрался на утес, открыл калитку и очутился на кладбище. О, как же он завидовал мертвым, невинным мертвецам, созерцавшим эту бренную картину незрячими взорами и спящим в окружении скорбящих друзей, которых подбадривала вера в мир иной! Невинность и покой представились ему такими прекрасными, такими желанными, но разве он, преступник, мог надеяться обрести их? На небосводе зажглась звезда, за ней другая, и устремленный вверх шпиль церкви, казалось, почти доставал до этих светил. Далее раскинулось темное молчаливое море; вокруг спали мертвые; высокая трава почти не колыхалась в теплой летней тиши. Все было окутано мягким и бархатистым покоем. Какую удивительную радость и благодарность Творцу, должно быть, вызывала у мирного ума безмятежная красота вечернего часа! Душу незнакомца вновь пронзила боль. Лоб судорожно нахмурился. «Если я умру, — воскликнул он, — пусть мертвые меня не отвергнут!»
Он огляделся в поисках укрытия, повинуясь естественному стремлению, которое испытывает всякий человек на пороге смерти, — стремлению найти уединенную пещеру или угол и спрятаться там, чтобы не осквернять взоры живущих безобразной картиной распада. Он приблизился к выбранному месту и некоторое время стоял, глядя вдаль, сам не зная на что; затем достал пистолет, взвел курок и, упав на поросший травой пригорок, поднес дуло ко лбу.
«Прочь! Уходи! Не трогай мамочку!» — раздался вскрик, но он его не слышал, так как все его органы чувств в тот момент отказали. Он нажал на курок, но кто-то дернул его за руку; пуля пролетела у самого уха и не причинила вреда, но шок от выстрела был настолько силен, что в своем полубессознательном состоянии несчастный поверил, что получил смертельное ранение, повалился на спину и, как потом рассказывал, решил, что это он испустил вопль, хотя кричал на самом деле кто-то другой.
Через несколько секунд он пришел в себя. Однако решимость умереть была столь сильна и настолько невозможной казалась мысль, что он прицелился неверно, что за эти несколько секунд весь мир словно растворился. Вздрогнув и поднявшись, он первым делом воскликнул: «Где я?» Что-то привлекло его взгляд — маленькая белая фигурка, лежавшая от него в нескольких шагах, и два сверкающих в темноте глаза, устремленных прямо на него. В голове пронеслась ужасная мысль: а что, если он убил не себя, а кого-то другого? С губ сорвался мучительный крик: «Боже милостивый, кто ты? Говори! Что я наделал?» Страх его усилился, когда он увидел, что перед ним маленькая девочка; он помог ей подняться, и ее глаза были полны ужаса и не мертвы; она молчала, но не была ранена, и он взялся ободрять ее и утешать, пока она, оправившись немного, не начала горько плакать, и лишь тогда он с радостью осознал, что это были слезы облегчения и ей уже не страшно. Он приподнял ее с земли, а она, рыдая, пыталась увести его прочь от оскверненной им могилы. В темноте черты ее лица едва просматривались, но все же он заметил, что она была необыкновенно хороша собой: прелестное личико и шелковистые волосы выдавали в ней дитя, которое любили и нежили, оттого он еще сильнее удивился, что встретил ее одну на безлюдном кладбище в столь поздний час.
Он ласково успокоил девочку и спросил:
— Как ты сюда попала? Что делаешь здесь в такой час и так далеко от дома?
— Я к маме пришла, — ответила девочка.
— К маме? Но где она? Я никого не вижу.
— Да здесь же она, здесь; мама здесь, — и девочка указала маленьким пальчиком на могилу.
Незнакомец вздрогнул; этот простой и нежный детский жест отчасти испугал его, и он наклонился прочесть надпись на надгробии, но различил лишь имя: Эдвин Рэби.
— Это не могила твоей матери, — заметил он.
— Нет, тут лежит папа, а мама рядом, вот здесь.
Мужчина, только что желавший себя уничтожить, ибо угрызения совести выжгли его душу дотла, совсем недавно полностью поглощенный своими чувствами, вздрогнул при мысли об одиночестве и страдании, о которых свидетельствовали эти слова; он внимательно посмотрел на девочку и поразился ее ангельскому виду; она говорила с прекрасной серьезностью, качая головой; губы дрожали, а большие глаза блестели от готовых пролиться слез.
— Бедное дитя, — промолвил он. — Значит, ты — Рэби?
— Мама звала меня малышкой, — ответила девочка. — Дома меня зовут маленькой мисс, но на самом деле мое имя Элизабет.
— Что ж, милая Элизабет, позволь отвести тебя домой; не можешь же ты всю ночь сидеть с мамой.
— Конечно, нет; я как раз собиралась домой, когда вы меня напугали.
— Забудь об этом; я куплю тебе куклу, чтобы загладить свою вину, и всякие игрушки; а пока подарю вот эту красивую вещицу, держи. — С этими словами он снял цепочку со своих часов и бросил ей; ему хотелось скорее отвлечь ее внимание от случившегося, чтобы она об этом забыла и по возвращении домой никому ни о чем не рассказала.
— Но вы больше не шалите, — предупредила она, подняв на него глаза, — и не садитесь туда, где лежит мама.
Незнакомец пообещал, что не станет, и поцеловал ее; он взял девочку за руку, и вместе они пошли к деревне. Элизабет болтала без умолку, и он слушал ее рассказы о матери и отвечал; ему не верилось, что он все еще жив и океанские волны плещутся у его ног, а над головой светят звезды; вместе с тем он испытывал злость и нетерпение из-за отсрочки, словно его план мог сорваться окончательно. Они шли по песку и наконец остановились у двери дома миссис Бейкер. Та стояла на пороге; увидев их, она воскликнула:
— Вот вы где, маленькая мисс, наконец-то! Чем это вы занимались? Вам давно пора в кровать, я испугалась, где вас носит!
— Не ругайте ее, — вмешался незнакомец, — она задержалась из-за меня. Но почему вы отпускаете ее гулять одну? Так не годится.
— Господь с вами, сэр, — ответила хозяйка, — во всей округе ей ничего не грозит, и, поверьте, она была бы не рада, если бы я запретила ей видеться с мамочкой — так она это называет. Мне некого послать ее сопровождать; я и так держу ее при себе из милости. Но… — Тут в ее голове промелькнула мысль, и голос ее изменился: — Простите, сэр, возможно, вы приехали ее забрать и сами все знаете? Поверьте, я старалась как могла; с тех пор как ее мама умерла, прошло уже немало времени, и, если бы не я, ее давно определили бы в приют. Надеюсь, вы рассудите справедливо и поймете, что я сполна выполнила свой долг.
— Вы ошибаетесь, — ответил незнакомец, — мне ничего не известно об этой маленькой леди; с ее родителями — кажется, они оба мертвы — я тоже не знаком. Но должны же у нее быть другие родственники?
— Родственники есть, и они весьма богаты, — отвечала миссис Бейкер, — но как их найти? Мне тяжело ее содержать, я вдова, и собственных детей у меня четверо; куда мне еще чужие? Поверьте, сэр, мне очень тяжело, и я часто думаю о том, а правильно ли это — отнимать хлеб у собственных детей и внуков, чтобы прокормить чужого ребенка! Но, будьте покойны, родственники у маленькой мисс есть, и однажды они за ней придут, хотя ее мать умерла десятого августа, почти год назад, и до сих пор никто не справлялся ни о ней, ни о нашей маленькой мисс.
— А отец тоже умер здесь, в деревне? — спросил незнакомец.
— Да, — ответила хозяйка, — ее мать и отец умерли здесь, в этом самом доме, и покоятся на кладбище при нашей церкви. Полно вам, маленькая мисс, не плачьте; столько воды с тех пор утекло, что уж теперь печалиться?
Бедная девочка, до сих пор слушавшая и не понимавшая, о чем речь, при упоминании родителей начала всхлипывать, а незнакомец, потрясенный черствостью тона хозяйки, промолвил:
— Я бы хотел узнать эту грустную историю. Прошу, уложите ребенка, а потом расскажите мне все, что вам известно о ее родителях; возможно, я сумею посоветовать вам, как найти ее родственников, и избавлю от необходимости ее содержать.
— Впервые за долгое время меня кто-то утешил! — воскликнула миссис Бейкер. — Идите в дом, маленькая мисс, Нэнси уложит вас спать, вам давно пора быть в постели. Не плачьте, милая; этот добрый джентльмен заберет вас с собой в красивый дом, где вы будете жить среди знатных людей, и всем несчастьям придет конец! Прошу, сэр, пройдите в гостиную; я покажу вам письмо ее матери и расскажу все, что знаю. Попомните мое слово: если ваш путь лежит в Лондон, вы скоро выясните, что наша маленькая мисс давно бы могла разъезжать по улицам в собственной карете!
Миссис Бейкер пришла в голову новая гениальная идея, превзошедшая даже ее собственные ожидания. Прежние мечты о величии ей наскучили, и, по правде говоря, она боялась, что родственники сиротки не захотят ее знать; но тут ее осенило, что, если она сумеет убедить этого странного джентльмена в правдивости своих слов, тот, вероятно, почувствует себя обязанным взять девочку с собой, когда уедет, и взвалить на себя риск по возвращению сиротки в семью отца; то есть она, миссис Бейкер, освободится от дальнейшей необходимости на нее тратиться, — «и услыхав намек, она заговорила» [7].
Она рассказала, как супруги Рэби приехали в Треби с дочкой, которая тогда была еще совсем малюткой; как чело умирающего мужа уже тогда было отмечено печатью смерти, и каждый день грозился стать последним, но бедолага продолжал жить. Он сильно мучился, а жена не отходила от него днем и ночью, ухаживала за ним и следила за каждым его взглядом, за появлением легкой бледности или изменением пульса. Они были бедны; у них была всего одна служанка, которую они наняли в деревне вскоре после приезда, ведь миссис Рэби не могла одновременно уделять внимание и мужу, и ребенку; и все равно она делала так много, что в итоге пала жертвой огромного напряжения сил. Она казалась хрупкой и слабой, но никогда не жаловалась на усталость и продолжала ухаживать за мужем с тем же рвением. Ее голос всегда оставался жизнерадостным, а глаза сияли нежностью; втайне ото всех она, несомненно, плакала, но, когда беседовала с мужем или играла с ребенком, всегда казалась энергичной и не унывала; хотя все симптомы указывали на то, что болезнь смертельна, она не впадала в полное отчаяние. Когда муж заявлял, что ему полегчало, и ненадолго брал на себя заботы о маленькой дочке, она верила, что он идет на поправку, и твердила: «О, миссис Бейкер, Господь свидетель, ему правда лучше; врачи тоже ошибаются; возможно, он будет жить!» При этом глаза ее наполнялись слезами, а улыбка, как солнечный луч, освещала лицо. Она не сдавалась до самой смерти мужа и даже тогда с упорством, свойственным лишь матерям, продолжала бороться с горем и собственной болезнью, которая уже укрепилась и начала подтачивать ее организм. Теперь все ее силы были направлены на заботу о ребенке; она улыбалась малышке призрачной, но все же теплой улыбкой, согретой ангельской верой и любовью. Так она трепыхалась между жизнью и смертью, и сердце ее до самого конца хранило тепло, любовь и надежду, а огонь в нем пылал ради ребенка, хотя самой ей уже не терпелось освободиться от мук и сойти в могилу, воспарив прочь от забот и печалей бренного мира к небесам, что уже разверзлись и приготовились ее принять. Все это миссис Бейкер описала более примитивным языком, рассуждая о трогательной смеси материнской нежности и благостного томления той, что не стала даже оплакивать мужа, так как надеялась вскоре к нему присоединиться. Затем она описала внезапную смерть миссис Рэби и положила перед своим слушателем ее незаконченное письмо.
Незнакомец с глубоким интересом начал читать и вдруг страшно побледнел, задрожал всем телом и пробормотал:
— Кому адресовано это письмо?
— Ах, сэр, — отвечала миссис Бейкер, — если бы я знала, все мои беды закончились бы вмиг! Читайте, и вы увидите, что миссис Рэби не сомневалась, что упомянутая леди взяла бы маленькую мисс на воспитание и относилась бы к ней как родная мать, но кто эта леди и где она, мне остается лишь гадать.
Незнакомец стал читать дальше, но его обуревали столь сильные чувства и он так старательно пытался их скрыть, что строчки перед глазами утратили всякий смысл. В конце концов он сказал миссис Бейкер, что возьмет письмо с собой и прочитает на досуге. Он пообещал помочь найти родственников миссис Рэби и уверил, что это не составит труда. Затем он ушел, а миссис Бейкер воскликнула: «Прошу тебя, Господи, сделай так, чтобы мои усилия оказались не напрасны».
Незнакомец между тем услышал голос из могилы, и это был не голос мертвой матери — та являлась для него лишь воображаемой фигурой, несмотря на все, что он узнал о ее достоинствах и муках; он был с нею не знаком. Но ее благодетельница, та, на которую бедняжка возлагала свои надежды и доверие, — ее он знал и знал, где она находилась. Алитея! Сердечная подруга, чудесная мать! К ней обращались все несчастные сердца, не сомневаясь, что найдут утешение; она предвосхищала просьбы нуждающихся, покоряла сердца своим щедрым и свободным духом и, пока была жива, сияла как солнце, наполняя все вокруг светом и теплом. Но пульс ее утих, а силы упокоились в могиле. Она обратилась в ничто, и он был виновен в том, что это восхитительное существо вдруг стало ничем.
Незнакомец несколько раз перечитал письмо и снова содрогнулся при виде ее имени, выведенного изящным почерком подруги; надежда, которой были пронизаны заключительные строки, заставила его взвыть от отчаяния. Да, Алитея безусловно стала бы сиротке второй матерью — он вспомнил, как она прилежно наводила справки о своей подруге, но так и не узнала о ее несчастной судьбе. В письме говорилось о ней, о его Алитее; в этом он не сомневался ни секунды. Его Алитее? Роковая ошибка: она никогда ему не принадлежала; а дикая решимость это изменить привела к смерти и разрушению.
Незнакомец взял письмо в гостиницу, но стены и крыша угнетали и казались тюрьмой; он снова стал искать облегчения на свежем воздухе, вышел на берег и быстро зашагал по песку, точно стремясь сбежать от самого себя. Так он провел всю ночь: иногда взбирался на скалистые утесы, затем снова спускался и бросался на песок, растянувшись во весь рост. Волны накатывали на берег, в одинокой ночи ревел океан и слышалось хлопанье крыльев и крик совы, покинувшей свое гнездо на скале. Шли часы, а незнакомец все мерил шагами петляющие бухты, гонимый тысячей мыслей и мучимый самыми болезненными воспоминаниями. Утро застало его за много миль от Треби. Он не останавливался до тех пор, пока впереди не показалась другая деревушка, положив конец его одиночеству; тогда он повернул обратно.
Одни лишь те, кто догадывается о природе его преступления, способны понять борьбу между жизнью и смертью, что велась тогда в его душе. По стечению обстоятельств он забыл пистолет в комнате гостиницы, иначе в приступе дичайшего отчаяния наверняка воспользовался бы им и покончил с собой. Он горячо надеялся, что смерть уничтожит память и избавит его от угрызений совести, но вместе с тем в его сознании зародилось чувство, загадочное и необъяснимое с точки зрения обычной логики, — стремление искупить свою вину и загладить грехи. Если он сумеет сделать нечто доброе для одинокой сиротки, вотще оставленной на попечение его жертвы, не компенсирует ли это хоть в малой степени его преступление? Не удвоится ли грех, если будет уничтожена не только Алитея, но и добро, которое та могла бы совершить? Казалось, сам Господь указал ему на необходимость такого поступка, ведь именно рука девочки помешала ему в роковой момент, когда он считал, что лишь секунда отделяет его от могилы. К этим смутным религиозным идеям присоединилось также мужское стремление защитить обиженных и помочь беспомощным. Внутренняя борьба была долгой и страшной. То ему казалось, что откладывать миг смерти будет трусостью и, продолжая жить, он расписывается в собственном предательстве и малодушии. А в следующую секунду приходила мысль, что трусость — это умереть, сбежать от последствий своих поступков и тягости существования. Глядя на сумеречный блеск моря, он будто бы надеялся, что из туманных вод поднимется видение и укажет или прикажет ему, как поступить. Он взглянул в небеса, спрашивая ответа у молчаливых звезд, и рокот волн словно заговорил с ним мертвым голосом, хрипло бормоча: «Живи! Живи, несчастная тварь! Как смеешь ты уповать на покой, которым наслаждается твоя жертва? Знай, что преступники недостойны смерти — лишь невиновным положена эта награда!»
Утренний ветерок освежил его лоб, и, когда щедрое солнце взошло над морем с востока, путник, бледный и изможденный, устало направился в сторону Треби. Кружилась голова, он чувствовал себя разбитым, но все же преисполнился решимости пожить еще немного — до тех пор, пока не исполнит хотя бы отчасти свой долг по отношению к милой сиротке. Решившись, он почувствовал, словно его бремя уже стало немного легче; то умиротворяющее чувство, что сопутствует раскаянию, проникло в его сердце — первая награда. Как скоро и отчетливо хвалит нас внутренний голос, когда мы поступаем правильно! К тому же он верил, что жить значит страдать; соответственно, для него этот выбор был доблестью, и его захлестнули восторг и пьянящее головокружение, что всегда следуют за первой попыткой осуществить благородное намерение, и, несмотря на физическую и душевную усталость, он ободрился. Вернувшись в Треби, он сразу бросился к своей кровати и уснул спокойным сном впервые с тех пор, как покинул место, где лежала та, кого он так преданно любил, хотя и стал причиной ее смерти.
5. Уильям Шекспир «Король Лир»: «Я не так перед другими грешен, как другие — передо мной» (пер. Б. Л. Пастернака).
7. Перефразированная строка из «Отелло» Уильяма Шекспира.
6. В древнегреческом мифе рассказывается об Актеоне, превращенном Артемидой в оленя и разорванном собственными псами за то, что подглядывал за богиней.
Глава IV
Прошло два дня, и незнакомец с девочкой отбыли в Лондон. В решающий момент миссис Бейкер почувствовала укол совести и усомнилась, благоразумно ли было поручать свою невинную подопечную незнакомому человеку. Однако тот успокоил ее сомнения, продемонстрировав бумаги, где было указано его имя и звание — Джон Фолкнер, капитан туземной кавалерии армии Ост-Индской компании; кроме того, он сразу завоевал ее уважение своей независимой манерой держаться; по мнению миссис Бейкер, такая манера отличала лишь богатых людей.
Теперь ему предстояло собрать все свидетельства и документы, которые могли бы помочь установить личность малышки Элизабет. В наследство ей досталось незаконченное письмо ее несчастной матери, Библия, в которой имелась запись о рождении ребенка, молитвенник и личная печать с выгравированным на ней гербом мистера Рэби (печать миссис Бейкер благоразумно сохранила, а вот часы, поддавшись сребролюбию, продала); маленький письменный стол, в ящиках которого хранились незначительные бумаги и адресованные Эдвину Рэби письма от неизвестных людей. Просматривая содержимое ящиков, мистер Фолкнер обнаружил маленький иностранный альманах с гравюрами в роскошном переплете; на первой странице красовалась надпись, выведенная изящной женской рукой: «Моей дорогой Изабелле от А. Р.».
Если бы Фолкнер нуждался в доказательствах, подтверждающих его догадку о том, кто была подруга миссис Рэби, он бы их получил; он уже собирался прижать к губам страницу, подписанную дорогим ему почерком, когда, внезапно ощутив, что этого недостоин, задрожал всем телом, прижал к груди книгу и усилием воли сдержал все внешние проявления бушующей агонии, которую испытал при виде почерка своей жертвы. Одновременно он снова преисполнился решимости сделать все необходимое, чтобы осиротевшая дочь ее подруги заняла свое место в обществе. Он считал малышку наследством, завещанным ему той, кого он в последний раз видел бледной и бесчувственной у своих ног; той, о ком мечтал, будучи еще мальчишкой, и кто теперь обратилась в призрак, который будет терзать его совесть до самой смерти. Он не мог оживить покойных родителей прелестной девочки; знал он также, какой несравненной добродетелью обладала та, чьим заботам поручила ее мать, хотя к каждому воспоминанию о ней примешивалась двойная горечь: сожаление от утраты и ужас при мысли о судьбе, которую он на нее навлек.
Какое странное, непредсказуемое и вместе с тем неумолимое стечение обстоятельств привело его к моменту, когда он вынужден заменить ту, незаменимую! Она мертва — из-за его проклятых махинаций она больше не принадлежала к миру живых, — но каким же чудом он, спасаясь бегством от памяти и совести, решил искупить свою отчасти ненамеренную вину собственной смертью и очутился не где-нибудь, а в Треби! Еще более невероятными казались мотивы, что привели его в сумерках на кладбище, сделали могилу миссис Рэби сценой задуманной трагедии и побудили сиротку, оберегая святое место от осквернения, остановить его занесенную руку и тем самым найти в нем покровителя, — казалось, вся цепь событий держалась на одном тончайшем волоске.
Всякий человек, с кем в жизни хоть раз случалась трагедия, всякий, кто жил и надеялся и чье прошлое и будущее было разрушено одной-единственной фатальной катастрофой, одновременно ужаснулся и поразился бы тому, как незаметно сложились воедино тысячи давно минувших, кажущихся незначительными и тривиальными событий, что привели к печальному концу и послужили невидимой сетью, опутавшей жертву, угодившую в ловушку рока. И если бы самые страшные из этих событий не приключились, процесс разрушения судьбы еще можно было бы остановить, но никто не закричал «Стойте!» и не предсказал еще не случившегося, потому будущее в полной мере унаследовало прошлые печали.
Пораженный удивительными совпадениями, что сопровождали и направляли его шаги и будто бы управлялись незримой, но ощутимой силой, которая ткет вокруг нас причины наших действий, Фолкнер подчинил этой неведомой воле свой прежде непоколебимый ум. Теперь не он вел, а его вели, и его это вполне устраивало; мятежный дух удивлялся новообретенному покою; вместе с тем Фолкнер был доволен собой, а перспектива оказаться полезным стоявшему рядом с ним беспомощному маленькому существу, слабому во всем — не имевшему никаких ресурсов, кроме этого неотразимого права на его помощь, — была ему так приятна, что он сам удивлялся своим чувствам.
Перед отъездом он снова посетил кладбище в Треби вместе с сироткой. Та не хотела расставаться с могилами и с трудом согласилась оставить мать. Но миссис Бейкер беззастенчиво пользовалась привилегией взрослых обманывать малышей и наврала с три короба: то обещала, что девочка скоро вернется в Треби, то говорила, что она отправляется в богатый дом, где мама встретит ее живой и здоровой. Но, несмотря на ложные надежды, в последние визиты к могилам родителей девочка безутешно плакала и всхлипывала; Фолкнер пытался ее успокоить и говорил:
— Мы должны попрощаться с мамой и папой, дорогая моя; Господь забрал их у тебя, теперь я буду твоим новым папой.
Тут девочка, прижимавшаяся лицом к его груди, подняла голову и детским голоском, коверкая слова, произнесла:
— А ты будешь добр к маленькой и будешь любить ее, как папа?
— Да, милое дитя, обещаю любить тебя всегда; а ты полюбишь меня и станешь называть меня папой?
— Папочка, дорогой папочка! — воскликнула она и бросилась к нему на шею. — Мой добрый новый папа! — И ему на ухо она нежно, но серьезно добавила: — Но новой мамочки у меня не будет — мне не нужна другая, только моя.
— Нет, дорогая, — со вздохом ответил Фолкнер, — у тебя никогда не будет новой мамочки; та, кто могла бы ею стать, умерла, и ты осталась круглой сиротой.
Через час они выдвинулись в Лондон, но, несмотря на неотступно терзавшие его мысли, Фолкнер все же отвлекался и невольно восхищался обезоруживающим обаянием своей маленькой подопечной, ее очаровательной невинностью и красотой. Мы, люди, так непохожи друг на друга, что порой сложно объяснить, почему некоторые из нас поддаются сильным импульсам, в то время как на других те совсем не действуют. Тем, кто не наделен родительским инстинктом, дети представляются зверьками, безобразными и надоедливыми; другие же видят в них обаяние, затрагивающее глубинные струны души и пробуждающее к жизни все самое чистое и щедрое в нашей природе. Фолкнер всегда любил детей. В индийской глуши, где он прожил много лет, вид молодой туземки с малышом нередко вызывал у него слезы зависти. Светлокожие и хрупкие дети европейских женщин с румяными щечками и золотистыми волосами пробуждали в нем доброту к их родителям, которых он в иных обстоятельствах не удостоил бы вниманием; обуреваемое жгучими страстями сердце успокаивалось при виде невинных детских проделок, а в силу природной энергии, которую ему редко удавалось полностью израсходовать, он с радостью бросался помогать попавшим в беду. Если даже случайно увиденный беспомощный младенец вызывал у Фолкнера прилив сочувствия, что уж говорить о таком прелестном создании, как Элизабет Рэби: при взгляде на нее это естественное побуждение человеческой души усиливалось стократ. Да и никто не смог бы при виде нее остаться равнодушным; ее серебристый смех проникал в душу; взгляд, попеременно серьезный и веселый, был пронизан любовью; объятия и ласковые слова, мягкое пожатие крошечной ладони и теплые розовые губы — она была сама красота и невинность. А он, несчастный человек, был очарован и жалел ее мать, вынужденную покинуть этот благоухающий цветок, который должен был расти в раю, лелеемый и укрытый на материнской груди, а вместо этого оказался предоставлен всем ветрам.
С каждой минутой спутница Фолкнера все сильнее его очаровывала. Иногда они выходили из экипажа и поднимались на холм; взяв девочку на руки, он рвал для нее цветы с живой изгороди, а порой она убегала вперед и собирала их сама, безуспешно пытаясь отделить упрямую ветку плетистого кустарника и раня пальчики шипами; тогда он помогал ей и утешал ее. Потом они возвращались в экипаж, она забиралась к нему на колени и втыкала цветы ему в волосы, «чтобы папа был красивым»; а поскольку любая мелочь влияет на ум, чья чувствительность обострена страданиями, он таял, глядя, как она обламывает колючки шиповника, прежде чем украсить им его прическу. Бывало, она вплетала цветы в свои кудряшки и смеялась, глядя на отражение в стекле кареты. А иногда ее настроение менялось, и она принималась серьезно рассуждать о «мамочке». Спрашивала, не расстроилась ли мама, что ее малышка уехала в такую даль, или, вспомнив фантазии, которыми та делилась с ней после смерти отца, спрашивала, не летит ли мамочка с ними по воздуху. С наступлением сумерек она выглянула в окно и прислушалась. «Я ее не слышу; мама больше со мной не говорит, — сказала она. — Наверно, она слишком далеко, на той крошечной звездочке, и, значит, она нас видит. Ты там, мамочка?»
Красоту и безыскусность проще изобразить на холсте, чем описать словами. Случись нам увидеть прелестную сиротку с поднятым вверх пальчиком изображенной на картине (а таких красивых детей часто изображали итальянские мастера, да даже наш собственный Рейнольдс); случись нам взглянуть в ее серьезные глаза, вопрошающе и ласково выискивающие в сумерках призрачную фигуру матери, будто та вот-вот спустится со звездочки, куда поместила ее детская фантазия; случись нам заметить ее полуулыбку, контрастирующую с серьезностью нахмуренных детских бровей, и вокруг картины собралась бы восхищенная толпа. Этому перу едва ли удастся передать живое изящество маленького ангела, однако сейчас оно было у Фолкнера перед глазами и пробудило в нем сперва жалость, затем глубочайшее раскаяние; он прижал малышку к груди и подумал: «Ах, я мог бы быть куда благороднее и счастливее! Предательница Алитея! Зачем ты сгинула и навек унесла эти радости с собой в могилу?»
Через несколько минут девочка уснула у него на руках. Она устроилась в его объятиях с непринужденной детской грацией; лицо во сне успокоилось, но по-прежнему дышало нежностью. Фолкнер обратил взгляд к звездному небу. Его сердце преисполнилось нетерпения, и, подобно карте, перед ним развернулась вся его прежняя жизнь. Он желал лишь безмятежного счастья — счастья любви. Но его устремления превратились в змей, которые погубили других людей и обрекли на терзания его собственную душу. Он содрогнулся от угрызений совести при мысли об ужасах, которыми был отмечен его жизненный путь, но, несмотря на это, почувствовал, как внутри него происходит революция. О самоубийстве он больше не помышлял. То, что совсем недавно казалось проявлением мужества, теперь выглядело трусостью. Но раз он выбрал жизнь, где и как он ее проведет? Вспомнив свою одинокую юность, он ужаснулся, и все же ему казалось, что он больше никогда не сможет связать себя узами любви и дружбы.
Он посмотрел на спящую девочку и стал гадать, в силах ли та будет дать ему столь необходимое утешение. Не следует ли ему ее удочерить и приучать к любви, учить опираться лишь на него и становиться для нее целым миром, рассчитывая, что ее нежность и ласка наполнят очарованием его собственную жизнь — ведь без них даже пытаться продолжать существовать бессмысленно?
Он задумался, что ждет Элизабет, если он вернет ее в семью отца. О холодной показной доброте дальних родственников он знал не понаслышке; она наполняла его ужасом. Он не сомневался, что родственники Элизабет ничем не отличались от его собственных и были высокомерны и жестокосердны; об этом свидетельствовало их отношение не только к миссис Рэби, но и к собственному сыну, который казался Фолкнеру достойным человеком. Если отдать им сиротку, богатство и статус не заменят любовь и сердечную доброту. Такое мягкое, деликатное и привязчивое создание в подобной среде зачахнет и умрет. С ним же она, напротив, будет счастлива, а он посвятит ей себя полностью и будет удовлетворять все ее желания и бережно лелеять ее кроткий нрав; не будет она знать ни упреков, ни суровости; в беде он всегда раскроет ей свои объятия, а его твердая рука поддержит ее в опасности. Не такой ли судьбы желала бы для нее родная мать? Препоручив ее подруге, она подтвердила, что совсем не хочет, чтобы ее милая девочка попала в руки родственников мужа. Неужто он не сможет заменить подругу, которой столь жестоко ее лишил и чья смерть целиком на его совести?
Люди склонны полагать, что, избавившись от причины дурного поведения, они избавляются и от греха, а потом с чистой совестью совершают ту же ошибку уже по другой причине. Так и сейчас: хотя прошлые проступки еще терзали его больную совесть, Фолкнер вступил на ту же дорожку, которая вначале казалась невинной, но привела к трагическому исходу: он думал прежде всего о своих желаниях, а не о том, что сделать необходимо. Он не предвидел зла, которое несет его выбор, зато зло, которое могло свершиться, случись ему отказаться от столь понравившегося проекта, казалось непропорционально большим. Он не думал о том, какие беды могли ждать сиротку, случись их судьбам переплестись, ведь он как-никак был преступником, пусть и непредумышленно, и, возможно, в дальнейшем он будет призван к ответу или, по крайней мере, ему придется пуститься в бегство и скрываться. Он просто решил, что под его опекой и охраной Элизабет будет счастлива, а под присмотром родственников станет жертвой жестокого равнодушия. Все эти мысли сумбурно крутились в его голове, и он даже не замечал, что сплетает из них картину будущего столь же обманчивую, сколь привлекательную.
Через несколько дней пути Фолкнер и его юная подопечная прибыли в Лондон, и там он вдруг засомневался, зачем отправился именно туда, ведь у него не было никаких планов на будущее. В Англии у него не осталось ни родственников, ни друзей, чья судьба была бы ему небезразлична; он рано осиротел, а воспитателям не было до него дела или, по крайней мере, было недосуг проявлять к нему ласку; даже в детстве он близко знал и любил всего одного человека, и до недавнего времени его судьба находилась в распоряжении этой женщины, но теперь она умерла. Его почти мальчишкой отправили в Индию; там ему пришлось выбираться из нищеты, бороться с одиночеством и собственным мятежным нравом. В нем рано пробудилось обостренное чувство справедливости, отчего он стал горд и замкнут. Вскоре скоропостижно скончались несколько его родственников, и к нему перешло семейное состояние; он продал свои акции в Ост-Индской компании и поспешил на родину, думая лишь об одном; эта единственная мысль настолько захватила его сердце, что он почти не размышлял о своем одиночестве, а если и размышлял, то лишь радовался ему. Теперь же его самоуверенность и неуемные страсти привели к уничтожению самого дорогого предмета его чаяний; и все же он был рад, что никто его не допрашивал, никто не удивлялся его решимости, не приставал с советами и упреками.
Однако план был необходим. Сам факт, что в его жизни было столько трагедий и сожалений, предписывал необходимость впредь быть предусмотрительнее. Возможно, о его преступлении уже знали или хотя бы подозревали. И, если не вести себя благоразумно, его ждали разоблачение и наказание, а поскольку любовь и ненависть двигали им в одинаковой степени, он не собирался оказывать своим врагам услугу, давая им возможность уличить его.
Нам кажется, что весь мир видит то, что написано крупными буквами на нашей совести. Прибыв в Лондон и оставив Элизабет в гостинице, Фолкнер вышел на улицу с ощущением, что о его преступлении всем известно, и когда встретил знакомого и тот спросил, где он пропадал, чем занимался и почему выглядит таким больным и разбитым, пробормотал в ответ что-то невнятное и поспешил прочь. Но друг схватил его под руку и произнес:
— Случилась странная вещь: никогда о таком не слышал… Я только что разошелся с приятелем — помнишь мистера Невилла, с которым ты встречался у меня за ужином, когда в прошлый раз был в городе?
Тут Фолкнер прибегнул к своей поразительной способности контролировать мимику и голос и холодно ответил, что да, он его помнит.
— А помнишь, о чем мы говорили, когда он ушел? — продолжил его друг. — И как я хвалил его жену, восхищаясь ее добродетелью? Ах, эти женщины, кто их поймет! Я готов был поспорить на любые деньги, что она не опорочит свое доброе имя, — а она сбежала с любовником!
— Да неужели! — ответил Фолкнер. — И это все? Это та странная вещь, о которой никто никогда не слышал?
— Знал бы ты миссис Невилл, — ответил его спутник, — удивился бы не меньше моего: ведь, несмотря на все ее очарование и жизнерадостность, она ни разу не была вовлечена в скандалы и казалась одной из тех, чье доброе сердце неуязвимо перед стрелами Амура, кто способен на теплую привязанность и вместе с тем отворачивается от страстей, остается выше них и никогда им не поддается. И гляньте: сбежала с любовником! В этом не может быть сомнений, есть свидетели; их заметили вдвоем, когда они уезжали; и с тех пор от нее не было ни весточки.
— А мистер Невилл не снарядил погоню? — спросил Фолкнер.
— Он даже сейчас их ищет и клянется отомстить; малый разъярен, я в жизни его таким не видел. Увы, он не знает, кто соблазнитель, и беглецы не оставили следов. Но вся эта история весьма загадочна; любовник словно с Луны свалился, подчинил себе самого ангела добродетели, и скрылись они почти мгновенно! Но их должны найти; не могут же они вечно прятаться.
— И что тогда будет? Смертельная дуэль? — тем же ледяным тоном поинтересовался Фолкнер.
— Нет, — ответил его приятель. — У миссис Невилл нет брата, за нее некому стреляться, а муж признает только закон. Он отомстит законными методами и пойдет до конца; он слишком зол, чтобы драться на дуэли.
— Ну и трус! — воскликнул Фолкнер. — Так он лишится единственного шанса поквитаться.
— Я бы не был так уверен, — ответил спутник. — Он уже составил тысячу планов, как наказать обоих преступников, и всё куда страшнее благородной смерти; в нем пробудились истинная злоба и негодование, и он, кажется, торжествует при мысли, что накажет виновных не смертью, а бесчестьем. Сыплет загадочными угрозами — я, право, не знаю, чем именно он располагает; кажется, есть компрометирующие письма — и твердит, что, как только раскроет личность обидчика — а когда-нибудь это непременно произойдет, — на того обрушится вся его свирепая месть, хотя гордиться тут, я полагаю, нечем. Бедная миссис Невилл! Теперь я думаю, что не так уж она была счастлива с таким мужем.
— Пора прощаться, — промолвил Фолкнер, — мне в другую сторону. Странную ты рассказал историю — любопытно будет узнать, чем все кончится. Прощай!
Несмотря на смелость, граничившую с дерзостью, Фолкнер отпрянул и едва не задрожал, услышав этот рассказ. Он прекрасно понимал, о каком отмщении говорил мистер Невилл, и решил такого не допустить. Планы, прежде туманные, мгновенно обрели более отчетливые очертания. Губы скривились в презрительной ухмылке, когда он вспомнил, что говорил его друг об окутанных тайной последних событиях; он проследит, чтобы обстоятельства этого дела стали в десять раз более запутанными. Горевать о прошлом было бессмысленно; точнее, никакие поступки не помогли бы избавить Фолкнера от терзавшего его мучительного раскаяния, но это не должно было влиять на его поведение. Он не без удовлетворения представил, как его соперник корчился в муках, не имея возможности отомстить, слепо проклиная неизвестного обидчика, который тем временем удалялся туда, где никакие проклятья ему не грозили. В соответствии со своим планом наутро он отправился в Дувр, взяв с собой Элизабет и решив обрести забвение в дальних странах и незнакомой среде. В то же время он был рад, что девочка едет с ним, так как ее детская ласка уже пролила бальзам на его нагноившиеся раны.
Глава V
Путешественники ненадолго остановились в Париже. Тут, в соответствии с планом запутать следы, Фолкнер оформил несколько денежных переводов. Разложив перед собой карту Европы, он начертил на ней карандашом на первый взгляд бессистемный, но на самом деле продуманный маршрут. Париж, Гамбург, Стокгольм, Санкт-Петербург, Москва, Одесса, Константинополь, Венгрия и, наконец, Вена. Как много миль! В путешествии он наконец станет хозяином своей души и не будет бояться посторонних взглядов; никто не задаст ему коварных вопросов. Он будет смело смотреть в лицо каждому встречному, и никто не распознает в нем преступника.
Брать маленькую девочку в такой извилистый и долгий путь было безумием, но именно ее присутствие пролило золотые лучи на этот бескрайний проект. Он не мог отправиться в путешествие в одиночку, сопровождаемый лишь памятью и совестью. Увы, он не принадлежал к тем людям, в ком ясный взгляд и добрая улыбка мгновенно пробуждают огонек; да, этот огонь быстро сгорает, но греет и веселит, пока теплится, и не причиняет вреда. Он не отличался непринужденностью духа, помогающей сразу разглядеть хорошее в незнакомых людях и таким образом завести друзей, что отличались бы умом и добротой. То был большой изъян его характера. Он был горд и замкнут. Его расположение необходимо было завоевать; он сближался с людьми лишь в силу длительной привычки и выбирал только тех, кто соответствовал его придирчивому вкусу и с кем он мог бы свободно делиться своими фантазиями; в противном случае он был молчалив и погружен в себя. Всю жизнь он лелеял тайную пламенную страсть, в сравнении с которой все казалось пресным; с годами любовные надежды сменились гложущей болью раскаяния, но все же сердце его до сих пор ими питалось, и если сердцу ничего было не мило, а сила привязанности не заставляла его выйти из своей раковины, он чувствовал себя несчастным. Представляя, как он прибывает в гостиницу, где его никто не ждет, бродит по незнакомым улицам и городам безо всякого стимула, интереса и любопытства, в одиночку преодолевает огромные отрезки пути — бессмысленное действие для большинства и тягостное для него самого, — он понимал, что будет невыносимо. Другое дело — путешествовать вместе с Элизабет; ее улыбки и нежность, осознание, что он нужен ей, вдохнули жизнь в его замысел. Он полюбил этого ангела невинности и чувствовал, что девочка тоже его любит; это вызывало у него благоговейный восторг. Тем временем Элизабет росла и становилась существом с интеллектом и предпочтениями, надеждами, страхами и привязанностями, и все они были ее собственными, однако она во всем ориентировалась на него, так как он был центром ее мира, без него она не смогла бы прожить и всецело ему принадлежала — не как утраченная любовь его юности, что была с ним лишь в воображении, но мыслями и чувствами навек.
Он планировал организовать путешествие таким образом, чтобы не переутомить девочку и не навредить ее здоровью. Его не заботило, сколько времени на это уйдет; возможно, годы, но сколько, он точно не знал. Зимой, когда переезды становились затруднительными, он планировал останавливаться в крупных городах, купающихся в роскоши. Летнюю жару — пережидать на какой-нибудь вилле, где особенности климата не казались бы такими неприятными. Он мог бы по несколько месяцев проводить в любом месте, если бы ему захотелось, но его дом был рядом с Элизабет в их дорожном экипаже. Он рассудил, что постоянное передвижение с места на место собьет с толку любого преследователя, а переменчивый образ жизни, мелкие заботы и мимолетные удовольствия бродячего существования займут его ум и не дадут разгореться страстям, которые уже повлекли за собой гибель одной жертвы и заставили его ненавидеть себя до скончания дней. «Я выбрал жизнь, — думал он, — и потому должен спланировать ее. Я должен изобрести метод, благодаря которому буду проживать каждый день от начала до конца, имея на это определенный запас терпения. Каждый день у меня будет одна задача; пока я занят ее выполнением, я не буду думать ни о прошлом, ни о будущем; так дни будут складываться в недели, недели в месяцы, а месяцы в годы, и я состарюсь, путешествуя по Европе».
Дав себе это обещание, он с готовностью начал путешествие и осуществил его в полном соответствии с планом; небольшие изменения маршрута, внесенные позже из соображений удобства или предпочтений, скорее продолжали первоначальный замысел, чем нарушали его.
Фолкнер не принадлежал к людям, о которых можно сказать: «Это совсем обычный человек». В нем бушевали дикие, неистовые страсти, однако натура его притом была чрезвычайно чувствительной, милосердной и щедрой. В детстве из-за своего бурного нрава и склонности гневаться по пустякам он был несчастен. Общение с себе подобными и осознание, что равные ему достойны уважительного обращения, а слабые — справедливости, умерили его пыл, и все же при любом нарушении планов или при виде несправедливого обращения с окружающими у него вскипала кровь, и он с большим трудом научился скрывать внешние проявления презрения и негодования. Чтобы усмирить свою горячность, он пытался обуздать воображение и культивировать логику; ему казалось, что это ему удается, хотя на самом деле он терпел полную неудачу. Теперь на его попечении находилась сиротка, которую он увез от кровных родственников, от уклада и обычаев родной страны, от школьной дисциплины и общества представительниц ее пола, и не будь Элизабет такой, какая она была, — натурой, в которую никакие обстоятельства не в силах внести дисгармонию, — этот эксперимент мог бы закончиться плачевно.
И все же он искренне надеялся, что путешествие его осчастливит. Преодолевая большие расстояния с огромной быстротой, лишенный общения с кем-либо, кроме Элизабет, которая с каждым днем все больше очаровывала его мягкостью своего нрава, он почти забыл о черве, глодавшем его душу, и, чувствуя себя свободным, решил, что счастлив. Увы, это было не так; он перешел роковой Рубикон совести, отделяющий невинную жертву от преступника, и, хотя порой удавалось приглушить остроту чувств, как и отсрочить неизбежное наказание — последствие вины, — на его душе по-прежнему лежал груз и лишал его жизнь всякой радости, а его попытки получать удовольствие больше напоминали эксперименты врача, пытающегося смягчить симптомы болезни, чем яркие ощущения здорового человека.
Но потом он стал думать не о себе и существовать не ради себя, а ради излучающего счастье создания, находившегося рядом с ним. Жизнерадостность была преизобильна. Элизабет напоминала поникший в холоде экзотический саженец, который недавно срезали и в начале теплой южной весны вернули в родной климат. На благодатном воздухе молодые нежные листочки раскрылись, средь листвы показались цветы, а вскоре можно ждать появления сладких плодов. Она привязалась к своему благодетелю не только из-за его доброты; это теплое чувство во многом сложилось благодаря их необычному образу жизни. Поселись они в одном месте, в стране, городе или цивилизованном государстве, Элизабет виделась бы со своим опекуном в определенные часы, иногда гуляла бы с ним или играла рядом в саду; у них были бы разные цели и занятия и мало общего. Теперь же они никогда не разлучались и сидели рядом в дорожном экипаже; вместе приезжали в новое место и вместе его покидали, и в каждом городе посещали достопримечательности. Все радости и неприятности путешествия они делили поровну, и каждая превратность усиливала в ней доверие к нему, а в нем — желание ее защищать; а бывало, они менялись местами, и, несмотря на юный возраст, она успокаивала его нетерпение, а ее веселый голосок и улыбающееся личико избавляли его от раздражительности. Элизабет явственно ощущала скреплявшую их нить. Порой ночь заставала их в дороге; бывало, на пути у них разливалась река, попадалась плохая гостиница, где они вместе терпели неудобства, или вовсе приходилось ночевать в карете. Дрожащая от страха или измученная усталостью Элизабет всегда находила в приемном родителе опору, приют и защиту. Когда она подбиралась к нему ближе и он сжимал ее маленькую ручку в своей ладони или нес девочку на руках, она ничего не боялась, ведь он был рядом. Если на море поднимался шторм, он загораживал ее от свирепого ветра и нередко сам подставлял лицо непогоде, лишь бы укрыть ее и спасти от дождя и холода. Он всегда был готов ей помочь, и помощь эта словно исходила от высшего существа, способного уберечь ее от вреда и вдохнуть в нее мужество. На других детей подобные обстоятельства, возможно, не произвели бы впечатления, но душевные струны Элизабет были столь чувствительны и деликатны, что реагировали на малейшие изменения гармонии.
Она не забыла время, когда, всеми брошенная, ходила едва ли не в лохмотьях, слышала лишь брань да упреки и одна прокрадывалась по берегу к могиле матери. Случись буря, никто не укрыл бы ее и не унял ее страхи. Она вспоминала маленькие неприятности, что иногда с ней приключались и казались страшными опасностями. Некому было спасти ее от бед и спрятать в безопасном месте. Однажды на церковном дворе ее застигла гроза; она поспешила домой, поскользнулась, пытаясь спуститься с утеса по мокрой тропинке, испугалась, снова вскарабкалась наверх и пошла по дороге. Там она заблудилась; сгустились сумерки; промокшая, уставшая, дрожащая от холода и страха, она пришла домой, но вместо приветствия ее отругали, хоть и не со зла, но громко, грубо и обидно. Какой же контраст с этой прошлой жизнью составляло ее нынешнее существование! Ее защитник предугадывал любое ее желание и читал ее мысли, был вечно бдителен и готов помочь, и все его старания сопровождались нежностью, добротой и даже уважением, на которые была щедра его пылкая и благородная душа. Так в детском сердце постепенно родилась благодарность, предвестница чувства морального долга, которому предстояло развиться в последующие годы. С каждым часом ее любовь к нему крепла, привычка взращивала верность и привязанность, которую никакие обстоятельства не смогли бы поколебать.
Однако их соединяла не только его доброта. Элизабет почувствовала его печаль и пыталась развеять уныние. Порой его неистовый нрав обрушивался на других людей, но Элизабет не пугалась, а лишь жалела; если же ей казалось, что его гнев несправедлив, она заступалась за обиженного и лаской побуждала своего покровителя опомниться. Она рано усвоила, что имеет над ним власть, и из-за этого любила его еще сильнее. Таким образом между ними существовал постоянный взаимообмен благодеяниями, внимательной заботой, терпением, ласковым сочувствием и благодарностью. Если вам каж
