автордың кітабынан сөз тіркестері Возвращение Адама. Миф, или Современность архаики
На рубеже 1930-х годов (то есть уже после написания «Талассы» Ференци) Ромен Роллан в письме Фрейду, обсуждая истоки религиозного чувства, упомянул нечто, названное им «океаническим чувством» — непосредственное чувство вечного, не знающее границ. Фрейд откликнулся на это письмо в начале своей книги «Неудовлетворенность культурой». Здесь он связал «океаническое чувство» с рудиментами ощущения себя, до конца не отделившегося от внешнего мира [9]. Известно, что Роллан открыл «океаническое чувство», изучая индуистскую мистику, уделявшую большое внимание расширению границ Я. В «Жизни Рамакришны» Роллан описывал момент экстатического слияния с «божественной матерью» Кали, когда все вокруг исчезает и превращается в океан: «Он [Рамакришна] называл океан ее именем. Это состояние знакомо нам (в ослабленном виде) во сне, когда наше сознание совершенно естественно присваивает имя того или той, кто наполняет нашу мысль, любому, совершенно отличному от них образу, ибо тот, кого мы любим, присутствует во всем: все видимые формы служат ему облачением…» [10] Здесь хорошо видна неустойчивая поливалентность мифических имен, которые устанавливают идентичность («того или той»), при этом совершенно лишенную всякой определенности.
1 Ұнайды
Новая поэзия — поэзия мифического первичного — должна сопрягать в себе все полярности, не допуская их окончательной манифестации. Эту сопряженность абстрактного и конкретного положил в основу своей эстетики Сергей Эйзенштейн, видевший в кино высшую стадию движения искусства к абстракции, которое погружено в абсолютную первичную конкретность. Обобщая, Эйзенштейн писал: «А что, ежели, может быть, этот перевод логической формулы из форм сегодняшнего уровня нашего сознания (обратно?) на формы сознания и мышления более раннего и есть секрет искусства вообще?» [59] Само это разнонаправленное движение основано на биологической способности «сгущения», сворачивания развертывающихся периферийных движений организма внутрь. Это движение периферийного к нервным центрам и их формульное сгущение создает основу выразительности: «Выразительное проявление человека состоит во взаимном проникновении движения тела как целого и противоречащего ему движения дифференцированных частей» [60]. Недифференцированное и дискретное вступают в отношения взаимного проникновения, которое невозможно описать. Речь идет о своего рода встрече бесконечного континуума и трансфинитных множеств.
1 Ұнайды
Известно, что Кантор много размышлял о Боге и любил повторять, что сам Господь открыл ему существование трансфинитных чисел, вел переписку с христианскими теологами на тему Бога и бесконечности и вдохновил теолога и математика Константина Гутберлета на попытку объяснить бесконечность Бога с помощью актуальной бесконечности Кантора [49]. Он был горд тем, что назвал бесконечное множество буквой «алеф» — первой буквой еврейского алфавита, в каббале связанной с понятием «Эйн Соф» — обозначением Бога как бесконечности. Творение в каббале представлено как творение из бесконечности Айн Соф десяти Сефир, имеющих конфигурацию десяти сфер, каждая из которых сама по себе является бесконечностью, вписанной во всепоглощающую бесконечность ничто — Эйн Соф.
1 Ұнайды
В контексте размышлений о мифе интересно освоение философии Бергсона социалистом Жоржем Сорелем, который утверждал, что не знающая дискретности бергсоновская длительность непосредственно связана с мифом, а миф, по мнению Сореля, фундаментален для трансформации общества. Сорель позаимствовал у Джамбаттиста Вико идею мифа как установителя «единства» разнородных вещей, обеспечивающего фикцию возвращения к первичному единству Бога, как истока [40]. У первобытных варваров миф устанавливал неразличение прошлого (области аффектов) и будущего (области деятельности). Таким образом, воскрешение мифа «сегодня» позволяет, по мнению Сореля, мобилизовать массы для радикальной трансформации общества. И это мифическое единство, по его мнению, получает основание у Бергсона. Такой бергсоновский миф снимает различие между реальностью и ее абстрактным рациональным конструктом (который Сорель называет «утопией») и позволяет непосредственность действия: «Миф невозможно опровергнуть, так как он по сути тождествен убеждениям данной группы, является выражением этих убеждений на языке движения, а значит, неразложим на части, которые можно было бы использовать в плане исторических описаний» [41].
Идеи Сореля в начале ХХ века получили распространение в России среди анархистов и даже социал-демократов. Любопытно, что через Сореля в эту среду проникли и довольно искаженные представления о Бергсоне как философе, покончившем с пустой рациональностью и восстанавливающем права мифа [42]. Хлебников, скорее всего, стоял в стороне от социалистического бергсонианства, но тоже искал, как и Бергсон, субстрат «реального» времени, через которое возможен доступ к движению истории. И подход этот тоже, как у Бергсона, был связан с преодолением дискретности времени.
В эссе «Время — мера мира» Хлебников начинает свои рассуждения о времени указанием на необходимость установления «условий подобия двух точек в нем, выведенных из опыта» [43]. Такие точки позволили бы сближать разные события и установили связь времени с пространством, как писал Хлебников: «Первым шагом было бы, если бы на пока чистом холсте понятия времени удалось сделать несколько черт, наметив углами и точками нос, уши, глаза, лиц<о> Времени» [44].
1 Ұнайды
Но, возможно, самым странным в бесконечном ряде точек, составляющих прямую, является то, что рациональные числа континуума прямой составляют бесконечность меньшую, чем заполняющие расщелины между ними иррациональные числа, которых по определению гораздо больше. Уже в силу одного этого всякая линия состоит из нескольких едва ли сопоставимых бесконечных множеств, которые в ней смешаны, но различимы. Создатель теории множеств Георг Кантор говорил о том, что рациональные числа при всей их бесконечности счислимы, а иррациональные — нет. Более того, он утверждал, что если из линии изъять все счислимые иррациональные числа, она сохранит в силу бесконечности входящих в нее иррациональных чисел ту же длину. Новаторство Кантора состояло не только в том, что он провозгласил конечность всякой бесконечности, но и в том, что некоторые математические объекты вроде линии стали пониматься как сложные конфигурации разных множеств, которые могут быть между собой сопоставлены и соотнесены. Это раздвоение казалось бы единых в своей сущности объектов важно. Оно метафорически позволяет мыслить творение как умножение или удвоение (ср. с зеркальным удвоением Нарцисса на оси абсцисс, исходящей из нуля у Гандельсмана). Но для того чтобы исчислить количество элементов бесконечного множества и сравнить его с другим бесконечным множеством, надо представить себе их как конечные. Числа, определяющие количество элементов каждого бесконечного множества, были названы Кантором «трансфинитными» [46] (именно трансфинитные числа будут в дальнейшем особенно интересовать обэриутов). Трансфинитные числа Кантор обозначил первой буквой еврейского алфавита — «алеф» (ﬡ).
1 Ұнайды
Этот вызов Понжа литературной современности мне кажется очень значимым именно в сфере поэзии. Он утверждает фундаментальный анахронизм подлинного поэтического слова. То в поэзии, что часто считает себя выражением современных идей и аффектов, — почти всегда обречено на псевдоактуальность. Остроактуальным может быть только «вневременное», то есть одновременно соотнесенное с сегодняшним днем и с первичным мифом. Актуальный поэт тот, чья родина — немота, тот, чье слово — бормотание и черновик. Хайдеггер замечал: «...сущность поэзии принадлежит к определенному времени. Но не так, чтобы стараться быть соразмерным этому уже существующему времени. Заново учреждая существо поэзии, Гёльдерлин впервые определяет и новое время. Это время спешно ушедших богов и грядущего бога» [33].
Само обращение к мотиву черновика мне кажется значимым. Черновик фиксирует пространственный облик стихотворения, или пространственный его генезис. Стихотворение всегда подчинено двум противоречивым импульсам — линейному развитию текста, которое доминирует в прозе, и пространственному симультанному начертанию текста на листе. Здесь встречаются, но никогда не совпадают фигуративное и дискурсивное. Как заметил специалист по генитивной поэтике Мишель Колло, уход от традиционной версификации сопровождался возросшим интересом к расположению текста на странице, исследованием поверхности листа, начало которому положил Малларме [34] и которое столь очевидно у русских футуристов. «Ночь логоса» Понжа, в которой смешиваются «вещи и их формулировки», прежде всего проявляет себя в смешении миметической фигуративности письма как жеста и «логоса», который пытается выделиться из этой фигуративности. При этом борьба фигуративного и дискурсивного может на какой-то стадии пониматься как момент мифического генезиса поэзии.
Мишель Тевоз приводит любопытный анекдот, рассказанный другом Понжа Фредди Бюашем. Однажды, войдя утром в комнату, где у него гостил Понж, Бюаш увидел пишущего поэта, который сказал ему: «Я работаю над текстом о шипе, но это очень трудоемко». Бюаш ответил: «Даже глядя на твой лист вверх ногами, я мог об этом догадаться: твой почерк более заостренный, чем обычно». Понж продолжил: «Вот это меня и злит: только тогда, когда мой почерк вновь округлится, я смогу считать свою поэму законченной» [35].
1 Ұнайды
Я Нарцисс,
я лежу на оси абсцисс
лицом к нулю,
засмотревшись в его озерцо —
кто я?
Единица ли?
Пусть подсветит денница.
Или — мнимая единица в квадрате
(минус я единица)?
И жизнь моя — пантомима
в мнимой области мнимой доблести,
где вращаются донкихотовой мельницы лопасти,
и плетется (из минус воздуха) санчопансов осел,
и летят копья мимо, и сражение мнимо?
(ВК, с. 6)
1 Ұнайды
Говоря о воображении, Вико различал ingenium и phantasia. Первое царило в практических сферах и точных науках. Phantasia же традиционно идентифицировалась с мифами, которые хотя и обладали творящей силой, были укоренены в памяти. Как замечает Сесилия Миллер, «Вико не всегда ясно отличал в своих писаниях воображение от памяти» [25]. Эта странность только кажущаяся, ведь генеративная сила воображения лежит в прошлом, пребывающем в памяти мифов и языка. Именно поэтому общество и история в такой степени неразрывно связаны с поэзией. Джозеф Мали так формулирует основную задачу Вико: «...высшей целью Вико было, в противоположность Платону, установление поэзии, а не философии основанием человеческого сообщества, <...> так как искусства — это не что иное, как подражание природе, и в каком-то смысле „подлинные“ поэмы были написаны не словами, но вещами» [26]. Именно поэтому этимологии через историю слов были способны восстановить историю вещей. Более того, эта отложенная в генеалогиях и мифах память может умирать, но следы ее неискоренимы и могут быть реанимированы. Здесь уже кроются корни теории архетипов Юнга.
В конечном итоге именно через мифы человек способен восстанавливать утраченные связи с природой. Эти идеи были высказаны Вико в первой трети XVIII века, но приобрели все свое значение только с приходом романтизма. А к началу XX века стали общим местом, хотя роль Вико в этом процессе стала понятной позже. Тоталитарные мифы (особенно фашистские) придавали огромное значение этому восстановлению связей с природой через миф. Но и в кругу радикальных социалистов миф начал занимать заметное место, например у Жоржа Сореля, считавшего, что только миф может обеспечить революционное слияние масс.
1 Ұнайды
Миф невозможно опровергнуть, так как он по сути тождествен убеждениям данной группы, является выражением этих убеждений на языке движения, а значит, неразложим на части, которые можно было бы использовать в плане исторических описаний»
1 Ұнайды
первобытных варваров миф устанавливал неразличение прошлого (области аффектов) и будущего (области деятельности).
1 Ұнайды
