Беззащитный
Қосымшада ыңғайлырақҚосымшаны жүктеуге арналған QRRuStore · Samsung Galaxy Store
Huawei AppGallery · Xiaomi GetApps

автордың кітабын онлайн тегін оқу  Беззащитный

 

 

серия

«Время читать!»

Иосиф
РИХТЕР

Без
защитный

роман

 

Перевод с английского Бахыта Кенжеева

МОСКВА 2025

ИНФОРМАЦИЯ
ОТ ИЗДАТЕЛЬСТВА

18+

 

Художественное оформление, макет

Валерий Калныньш

 

Рихтер, И.

Беззащитный : Перевод с английского Бахыта Кенжеева / Иосиф Рихтер. — М. : Время, 2025. — (Время читать!).

ISBN 978-5-9691-2603-9

«Это как если бы Лолита была не девочкой-подростком, о которой мечтает мужчина постарше, а мальчиком, за которым бы ухаживала и которым манипулировала женщина средних лет». «Удивительное приключение, посвященное совершеннолетию, и впечатляющее воспоминание о времени и месте, не похожих ни на какие другие». «Когда герой впадает в запретную любовную связь, образование, в котором он отчаянно нуждается, сопровождается его сексуальным пробуждением». Так восприняли роман Иосифа Рихтера американские читатели «Беззащитного». Разумеется, они оценили и «эмоциональный интеллект», которым наполнена жизнь московского «продвинутого» подростка — с ее полузапретными выставками, неподцензурными книжками и подпольными квартирниками знаменитых бардов. А большой поэт Бахыт Кенжеев, также прочитавший роман на английском, ощутил в нем неповторимый вкус ушедшего времени, эпохи предчувствия перемен — и сумел передать его в блестящем переводе на русский.

 

© И. Рихтер, 2025

© «Время», 2025

ПРОЛОГ

Я лежу на диване у Изабеллы, с трех сторон вокруг — голубые крашеные стены, а с четвертой — книжный шкаф, который отгораживает часть комнаты, отведенной ее мужу, и не дает пробиваться ярким лучам летнего солнца. Стен без обоев в нашей империи не бывает, и я такие увижу только в Америке в далеком еще будущем. Муж Изабеллы в отъезде, обе дочери, примерно мои ровесницы, тоже. Мне как-то удается вытеснять их образы из головы, чтобы они, как солнечный свет, заслоненный шкафом, не слепили мне глаза. А мы с ней уединились на узеньком диванчике, где она обычно спит.

Кожа у нее белая, по плечам рассыпаются темные волосы, а пышное тело — как у одной из бесчисленных прелестниц Ренуара, которые на Западе, должно быть, давно всем приелись, а в нашей целомудренной империи считаются запретным плодом. Изабелле слегка за сорок, ростом она невелика, а роскошной фигурой напоминает мою бывшую соседку Валерию, в которую я был влюблен в трехлетнем возрасте.

Тело ее укрыто от меня простыней, комбинацией и маленькими белыми ручками. Видно только лицо. Я пытаюсь сдернуть простыню, чтобы увидеть свою женщину во всей красе, пробую снять с нее шелковистую бежевую комбинацию, но Изабелла в страхе и смущении натягивает ее обратно. Когда же я наконец резко и настойчиво обнажаю бедняжку, она сразу прикрывается руками. Я вижу только, что ее большие груди, оказывается, начинаются со складок кожи сантиметрах в десяти ниже подмышек.

Получается, мы занимаемся сексом на ее узком диванчике, под рассеянным солнечным светом. Изабелла лежит на спине, лицо ее сияет небывалой сосредоточенностью, нежностью и упоением. Вот что такое секс, оказывается. Еще месяц назад я этого не знал. А теперь знаю — и все благодаря Изабелле Семеновне, своей учительнице.

Волна пронзительного ощущения зарождается у меня в паху, стремительно крепнет и накрывает меня с головой. Вскоре я выныриваю из-под этой волны и чувствую, как она медленно отступает, оставляя после себя слабость и упадок сил вроде тех, которые я переживу лет шесть спустя, после тяжелого мононуклеоза. Под простыней я отстраняюсь от Изабеллы, которая быстро смыкает бедра и поворачивается лицом ко мне. Мы лежим на расстоянии ладони друг от друга, я все еще прихожу в себя. С Изабеллой получается, пожалуй, медленнее, чем с моим верным плакатом, изображающим совершенно нееврейскую блондинку Милен Демонжо. Медленнее, и не так ярко.

Обессиленный, я засыпаю, а проснувшись уже в сумерках, застаю Изабеллу сидящей с ногами на диване рядом со мной. Обнимая обнаженными руками свои прикрытые простыней колени, она пристально на меня смотрит.

«Ты так по-хозяйски прижимал меня к себе во сне, — говорит она с гордостью, — как будто я — твоя». Она тянется ко мне и гладит меня по голове. Она ждет моего ответа.

Вместо ответа я смотрю на нее, стараясь скрыть удивление. Присваивать Изабеллу вовсе не входило в мои планы. Я думал, что планы мои, то есть наши, состояли только в том, чтобы тайно встретиться у нее дома, и в этом мы вполне преуспели. Мы занимались сексом (или любовью, как точно это назвать я по-прежнему не понимаю), о чем пока еще никто не знает: ни мои друзья и родные, ни ее муж и дети. А если никто об этом не узнает, то никому и не будет плохо.

Может, Изабелла и ее знаменитые друзья живут не по таким правилам, как мои родители, но все равно, если никому не плохо — ничего страшного не случилось. Изабелла смотрит на меня в ожидании, но сказать мне нечего. И вообще я растерян. Главные уроки житейской мудрости, полученные мною в раннем детстве от мамы, заключались в том, чтобы я всегда ублажал учителей и держался своих — то есть евреев. Я только что переспал со своей рафинированной учительницей, еврейкой, которая годится мне в матери. Она явно мною довольна. Будь Изабелла не замужем и моложе лет на двадцать пять, мама бы тоже не возражала.

Вот вам и весь юношеский бунт. Вот вам и рывок в неизвестность со стороны тихого еврейского юноши, будущего интеллигента и инженера.

Изабелла, так и не дождавшись от меня ответа, начинает снова.

«Ты так по-хозяйски прижимал меня к себе во сне, как будто я — твоя», — настойчиво повторяет она.

И я понимаю, что прижимать ее к себе по-хозяйски, как будто она моя, — это очень, очень, очень хорошо.

часть первая

ЗАГОВОР

1

Жид, жид по веревочке бежит,

А веревка лопнула и жида прихлопнула!

Первый свой урок житейской мудрости я получаю в пять лет. Мы только что обменяли свою комнату в коммуналке у вокзала, то есть в центре, на отдельную двухкомнатную квартиру, предмет всеобщих мечтаний, в далекой новостройке на южных холмах с видом на город, то есть на окраине.

Считалочка про жида в моем новом районе, похоже, сильно популярна. Вскоре после переезда мы с моей рассеянной няней Валей идем на детскую площадку по соседству с домом. Площадка, как и вся застройка вокруг, сравнительно новая, и снабжена песочницей (правда, без песка), лазалкой, турником, гимнастическими кольцами и двумя качелями. На момент нашего появления всем этим оборудованием увлеченно пользуются трое мальчишек моего возраста, которые вскоре принимаются, подхихикивая, распевать считалочку про жида.

Стишок такой привязчивый, что я тут же его запоминаю. Я весело присоединяюсь к хору моих, должно быть, будущих друзей, и мы вчетвером распеваем эту песенку, пробираясь по лазалке в виде купола из коротких металлических прутьев, густо выкрашенных алым и соединенных синими шарами. Мы лазаем то вверх, то вниз, перелезаем через купол, прыгаем, падаем, не переставая петь. Классный стишок! Умереть можно со смеху! А последняя строчка какова! Прямо слышно, как лопается канат, и жид падает с высоты наземь!

Мне не терпится прийти домой, чтобы спеть эту песенку маме. Я тащу няню за руку, как гончая на поводке. Валя на мою песенку внимания не обращает, а может, притворяется, что не слышит. Ее равнодушие не охлаждает моего пыла — я уверен, что мама будет в восторге, ведь она обожает слушать, как я пою, и хвастаться друзьям моими талантами. Потому что я — юное дарование. Я умею петь на испанском и итальянском, а дети маминых друзей петь вообще не умеют.

Юным поющим дарованием я стал в три года, наслушавшись популярных пластинок в коммуналке, откуда мы только что съехали. Пластинки принадлежали одной из семей наших соседей, которые жили в самом конце коридора, — тощему, болезненному на вид мужу и еще более исхудалой жене. Муж работал в гастрономе по соседству и выменивал ворованное оттуда мясо на питьевой спирт. Каждую субботу его жена готовила остатки «одолженной» говядины на общей кухне, а потом торжественно несла эту стряпню в их комнату в качестве закуски к неправедно добытому спирту.

В ходе этих субботних запоев они крутили свои любимые итальянские песни в исполнении юного обладателя божественно чистого голоса, легендарного Робертино Лоретти. При первых звуках этого ангельского тенора я стремглав пускался по темному коридору нашей девятой квартиры в комнату нездоровой пары, где я проносился мимо огромного, ядовито-зеленого дивана прямо к источнику этого чуда. Источником была старенькая черная радиола, то есть приемник с проигрывателем, спрятанным под откидной крышкой. Древняя вертушка работала только с одноразовыми стальными иглами и пластинками на семьдесят восемь оборотов, у которых на каждой стороне помещалась всего одна песня. Мою любимую «Бесаме мучо» исполнял не юный ангел Робертино, а какой-то явно не юный мужчина с сиплым, наверное от спирта, голосом. Пел он по-испански:

 

Bésame, bésame mucho

Como si fuera esta noche la última vez.

Bésame, bésame mucho

Que tengo miedo perderte, perderte después.

 

Родителей поразило, как, увлекшись «Бесаме мучо», я мгновенно научился ее петь. Я точно следовал мелодии, подражал сиплому голосу певца и даже неплохо воспроизводил звучание слов. Раз мама обожает, как я пою «Бесаме мучо», размышлял я по дороге домой, ей точно понравится, как я сегодня расширил свой репертуар.

Перед ужином (который у нас происходит на кухне) я усаживаю маму на нянин диванчик. Я исполняю для нее «Жида», как пел «Бесаме мучо» в нашей старой квартире у вокзала. Однако при первых же словах песенки мама принимает такой огорченный и сердитый вид, как будто я серьезно провинился. Она ничего не говорит, но после ужина они с папой совещаются в своей маленькой спальне. Я представляю, как они молча сидят у окна, а потом заводят разговор. На дворе лето, дни длинные. Комната залита мягким вечерним светом. Лицо папы — длинное, узкое, испещренное рябинами от подростковых угрей, — наверное, как всегда, спокойно, а округлое, гладкое, привлекательное лицо мамы — тревожно.

Уже почти стемнело, когда родители наконец выходят из спальни и велят мне идти в большую комнату, чтобы «серьезно поговорить» и преподать мне первый урок житейской мудрости. Мне еще предстоит выслушать много подобных лекций, которые, словно кусочки разрезного пазла, будут складываться в глянцевую картинку блестящего и счастливого будущего. Мама включает свет, и мы на мгновение зажмуриваемся. Три лампочки по шестьдесят ватт, вкрученные в простенькую люстру, слепят глаза. Все еще щурясь, мы усаживаемся в кружок.

— Не пой эту песню, сын, — говорит папа.

Слово «сын» подчеркивает всю важность этого случая, ведь иначе меня назвали бы как-нибудь ласково, как обычно.

— Не пой эту песню, сын, — повторяет он, и тут я замечаю, что он избегает слова «жид», — это нехорошая песня.

Я ошеломлен. Раньше мне никогда не запрещали петь, наоборот, всегда просили встать на табуретку и петь для друзей. В этом состоит жизнь юного дарования. Да и песенка мне нравится.

Объяснение, что песня «нехорошая», меня не удовлетворяет своей туманностью, и я вступаю с родителями в спор.

— Пап, — говорю я, — при чем тут хорошая она или нехорошая? Ты же любишь, когда я пою песенку про ножик в тумане. Вот послушай:

 

Вышел месяц из тумана,

Вынул ножик из кармана,

Буду резать, буду бить —

Все равно тебе водить!

 

Почему же «Вынул ножик из кармана» — хорошая песенка, а «Жид на веревочке» — нехорошая? — настаиваю я. — Песенка про ножик еще хуже, чем про жида. Я ее постоянно пою, да ее все поют, и ты мне никогда не запрещаешь. Хочу и про жида петь! — говорю я.

За окном сгущается тьма. Папа слушает меня молча, стараясь сохранять спокойствие. Мама сердито ерзает, расстроенная моим упрямством. Наконец губы отца шевелятся — он продолжает, а я стараюсь понять его слова.

— Жид — это ругательство, так обзывают евреев.

— Ну и что?

— А то… что мы евреи, — с трудом выговаривает он.

— И я? — спрашиваю я. 

— Да, и ты, — говорит он. И продолжает, с явным от того облегчением. Лед разбит, ругательное слово «еврей» сказано, беседа завязана. Теперь остается только поучать: — Ты еврей, ты жид, так что эта песенка-дразнилка о евреях — о тебе, сын.

— Пап, а откуда людям знать, что я еврей?

— Ты выглядишь как еврей, сынок. Этого не спрячешь… Тебя везде узнают.

— Еврей всегда остается евреем, — неловко добавляет мама почему-то скороговоркой и подводит итог: — Всегда держись своих.

Я ложусь спать, пораженный этим новым знанием. Я не могу быть евреем и жидом, думаю я, это совсем нечестно. Никто на площадке не обзывал меня жидом. Мы пели песенку все вместе! Папа просто ничего не понимает.

Наутро мне по-прежнему всего пять лет, так что я легко сбрасываю со счетов вчерашний урок житейской мудрости и делаю вид, что ничего не случилось. Сегодня такой же день, как вчера, рассуждаю я. Обязательно пойду на площадку петь эту песенку с другими ребятами. Мы еще посмотрим, кто тут жид.

На этот раз, добравшись до площадки, я присоединяюсь к ребятам на качелях. Мы раскачиваемся: один — вверх, другой — вниз, вверх-вниз, и играем, как обычно. Можно, например, резко удариться о землю при спуске и смотреть, как мальчишка на другом конце взмывает в воздух, изо всех сил пытаясь удержаться. Или, наоборот, неожиданно спрыгнуть с качелей, чтобы другой конец грохнулся об землю.

После качелей мы идем на лазалку. Я взбираюсь на самый верх (в точности, как вчера), потом переползаю на отполированную до блеска перекладину и повисаю на ней так, что ноги мои болтаются высоко над землей. Услыхав, как ребята запевают песенку про жида, начинаю подпевать. Несмотря на все мои старания, однако, петь с такой легкостью, как вчера, не получается, и не только потому, что я вишу в полутора метрах над землей. Мне почему-то трудно открыть рот. А еще мне трудно поднять глаза, уставившиеся в вытоптанную почву под турником. Я очень стараюсь, но подпеваю еле слышно: вчерашнее веселье куда-то подевалось, и все мои умственные силы уходят на попытки забыть папины слова.

Эй ты, еврей, жид — вот какие слова звенят у меня в голове, когда я отрываю взгляд от земли и вижу, как ребята хихикают и ухмыляются. В голове у меня теснятся беспорядочные мысли. Может, мне это все просто показалось? Может, я все сам придумываю после того, что мне сказали родители? И тут же вижу: нет, не придумываю: точно ухмыляются. Неужели и вчера ухмылялись, а я не замечал? Мои руки отпускают перекладину, и я приземляюсь на пыльную землю рядом с поющими детьми. Я еще не сдаюсь, я пытаюсь веселиться вместе с ними, но песенка больше не кажется мне смешной.

Радость от пения улетучилась, но я продолжаю распевать, словно это не я — жид, который только что бежал по веревочке, в смысле, висел на турнике. И еле удерживаюсь от слез, потому что в глубине души уже понимаю, что все потеряно. Настоящие это ухмылки или воображаемые — дело десятое. Теперь я всегда буду подозревать, что дурацкая дразнилка нацелена против меня.

В последний раз я упорно пою с ними, отказываясь отступить и признать, что я и есть главный герой песенки. Но внутренне я уже признал поражение. Началась новая жизнь, в которой у меня на лице написано «еврей» или «жид». A может, уже давно было написано, может, я просто об этом не знал? Когда я висел на турнике, эти светловолосые дети видели не меня, а жида на веревочке. В этот день, в возрасте пяти лет, я понимаю, что заклеймен навсегда и должен смириться с судьбой.

2

В семь лет ощущать себя евреем — это как страдать хронической болезнью с обострениями вроде мигрени или какой-то психической аллергии. В одиночестве или дома она затухает, и я могу о ней забыть, но стоит мне заиграть с другими детьми, как она разгорается снова и обжигает меня изнутри, словно крапива.

Первого сентября, когда мама с папой в первый раз ведут меня в школу, никто на нас не обращает внимания, и упомянутая хворь меня не слишком беспокоит. Более того, я радостно предвкушаю новую жизнь, так сказать, в обетованной земле знаний по десятилетнему плану, внушенному родителями. Согласно этому плану, я имею право получать любые отметки, при условии, что это одни пятерки. Получи я что-нибудь меньше, и меня по окончании школы призовут в имперскую армию, где дюжие сибиряки-антисемиты начнут меня мучить, а потом и вовсе забьют насмерть. Подобная судьба якобы постигла кого-то из наших знакомых, только мне не говорят, кого именно.

Мама неустанно вбивает мне в голову еще один урок житейской мудрости: чтобы избежать Сибири и злобных русских богатырей, нужно ублажать учителей. В таком случае я смогу спастись от армии, поступив в университет. Я не очень понимаю, как это должно сработать, но верю родителям на слово. Став студентом, я должен буду стремиться к дальнейшим успехам, то есть к тому, чтобы стать «интеллигентом, и более того, инженером». Такое будущее в семилетнем возрасте выглядит вполне безоблачным, и я охотно соглашаюсь.

Готовый приняться за дело, я подхожу к классу, но не вижу учителя, которого можно было бы ублажить: коридор заполнен только моими одноклассниками. При этом ни один из них не похож на меня. Жуть. Ведь я хочу выглядеть, как они, и дружить с ними, и чтобы они меня не дразнили. От того, будут ли они со мной водиться, зависит моя судьба. Пускай они и русские, но они не дюжие и не из Сибири, так что я хочу стать для них своим. У меня янтарно-карие, широко посаженные глаза. У большинства моих одноклассников — глаза обычные, голубые или зеленые, и расположены близко к носу. Есть еще несколько кареглазых, но у них другое важное отличие от меня: у меня волосы — цвета воронова крыла, а у них — русые. Этот цвет волос так важен для Российской империи, что даже называется созвучно ее народу. Больше ни у кого из двух десятков мальчишек в классе нет такой черной как сажа шевелюры. Впрочем, справедливости ради, среди них имеется и два-три шатена.

На противоположном конце спектра шевелюр — белокурая прическа Вовки, еще не успевшего проявить себя главным хулиганом в классе. Среди девочек обнаруживается всего одна обладательница густых черных волос и темных глаз, как у меня, неловкая, как потом выяснится, Ида. Оба мы евреи, и, по сравнению с остальными, кажемся белыми воронами.

Вскоре всех нас впускают в наш будущий класс. Робко и торжественно мы заходим парами. В классе три ряда деревянных парт, покрытых толстым слоем свежей краски. У них черные наклонные крышки и грязно-бежевые ножки в виде перевернутой буквы Т. Слева от них — три огромных окна. Над ними и над огромной черной доской — литографии портретов великих писателей. Мы стоим каждый у своей, случайно выбранной учителем парты, лицом к учительскому столу. Мне досталась вторая в крайнем левом ряду, у окна. Повернувшись направо, я вижу класс, полный голов. Кроме головы той самой Иды, они все русые или светло-каштановые, и нет ни одной другой, похожей на мою.

3

Мы нетерпеливо и шумно рассаживаемся по местам, заполняя класс громким стуком откидных черных столешниц, и я впервые вижу свою классную руководительницу, Антонину Вениаминовну Жук. Следующие четыре года она будет вести у нас все предметы, кроме физкультуры, пения и ритмики. Я смотрю на нее, пытаясь представить, каково мне будет проводить пять дней в неделю с одним и тем же человеком в компании школьных парт, портретов великих писателей и сорока одноклассников. Я смотрю на ее, и на меня вдруг накатывает теплая волна приязни к этой незнакомой женщине. Волосы у нее хоть и не черные, но, как и мои, не такие, как у всех. Они рыжие, крашенные хной, обычная вещь среди женщин средних лет с юга империи, с золотыми коронками на зубах. У Антонины Вениаминовны тоже есть такой зуб, только он скромно прячется глубоко в правом уголке рта, и его почти не видно.

Воодушевленный жаркими уговорами мамы, я сам не замечаю, как расплываюсь в улыбке; вот она — настоящая живая учительница, которой нужно понравиться. На Антонине Вениаминовне парадный бежевый костюм с белой блузкой. Ее громоздкий стол сегодня покрыт букетами белых и красных гладиолусов и таких же гвоздик, принесенных мной и другими простодушными и проникнутыми благоговейным трепетом детьми в качестве самого первого приношения на алтарь империи. Мои два гладиолуса лежат справа. Голова и плечи Антонины Вениаминовны возвышаются над центром вороха цветов, словно надгробный бюст, который я однажды видел на кладбище.

Моя учительница уже готовится встать, чтобы произнести приветственную речь, но в этот момент нетерпеливый мальчик на три ряда позади меня вдруг поднимает руку. Его глаза широко раскрыты, он рвется к знаниям и срочно нуждается в ответе на животрепещущий вопрос. Это мой будущий лучший друг Петя, которого вскоре прозовут Святым Петькой за то, что он живет в мире своих фантазий, где все, словно святые, добры и справедливы, не замечая, что он является этого мира единственным обитателем. Признавая его святость, мы всю нашу школьную жизнь будем обращаться к Пете для разрешения самых серьезных споров.

Сегодня Петька так и подпрыгивает от нетерпения. Как и все мальчишки, он одет в школьную форму, то есть грубошерстный костюмчик мышиного цвета. Его русые волосы коротко подстрижены по бокам, аккуратно уложены спереди, а на макушке торчат во все стороны, как они и будут торчать еще много-много лет.

«Антонина Вениаминовна, у меня очень важный вопрос. Скажите, пожалуйста, ЧТО ТАКОЕ СОЛНЦЕ?» — требовательно спрашивает простодушный Петя. Учительница изумлена, словно ей никогда не доводилось сталкиваться с нарушением дисциплины, замаскированным под жажду знаний, особенно первого сентября.

Петин вопрос приводит меня в восторг. За ним чувствуется то же самое любопытство, которое толкает меня на вечные поиски всяких малоизвестных сведений, скрывающихся в толще десятитомной «Детской энциклопедии». Сам того не ведая, он становится моим соратником в борьбе за знания.

Покуда сбитая с толку Антонина Вениаминовна все еще колеблется, мой новоиспеченный союзник встает у своей парты в ожидании ответа. Какая прекрасная возможность помочь ему и в то же время понравиться нашей нерешительной рыжей учительнице. Я поднимаюсь с места, чтобы поделиться с ним и остальными одноклассниками частью содержания седьмого тома «Детской энциклопедии». Я объявляю во всеуслышание, что солнце — это огромнящий газообразный шар, расположенный на расстоянии ровно сто пятьдесят миллионов километров от планеты Земля. Пожалуйста, Петя, Антонина Вениаминовна, и вы, остальные русоволосые ребята из нашего класса, позвольте поведать вам о Солнечной системе, о планетах, звездах и всяких других чудесах в космосе!

Упоенный ролью педагога, я не замечаю, что злоупотребил терпением Антонины Вениаминовны, давно уже готовой приступить к исполнению своих обязанностей. Когда она наконец прерывает меня, я осознаю, что русоволосый класс, который я надеялся покорить, погружен в молчание. Жгучий стыд, кажется, сейчас прожжет дырку у меня в груди. Ну какой же ты идиот, говорю я себе, безмозглый мальчишка с черными-пречерными волосами! Неужели ты и впрямь рассчитываешь сойти за своего и найти друзей, повествуя об астрономии детям, которых в первый раз видишь? Я молчаливо прошу поддержки у учительницы, но добрая Антонина Вениаминовна, сверкнув золотым зубом, жестом велит мне сесть на место.

Что я и делаю, готовый провалиться сквозь землю от унижения.

4

За восемь лет до того, как я уединюсь на диванчике своей миниатюрной и пышнотелой учительницы, мама дает мне еще один урок житейской мудрости, на этот раз по поводу моей будущей личной жизни. Мама считает, что, поскольку я еврей и буду им всегда, мне следует научиться выбирать правильных девушек. Как быстро выясняется, это задача непростая.

«Русская девушка выдаст тебя фашистам», — сообщает мне мама на кухне, только что выпытав у меня, что мне нравится голубоглазая и светловолосая Надя. Она самая высокая девочка в моем первом классе, a Люся Кочубей, похожая на плюшку, — самая толстая. Когда мы с Надей стоим друг напротив друга, мои глаза — карие! — смотрят ей на подбородок, а ее глаза — голубые! — оказываются вровень с моей макушкой. Надины светлые волосы всегда аккуратно собраны в толстую косу, которая часто растрепывается после большой перемены.

Эта получасовая перемена тянется целую вечность. Весной и осенью нам хватает времени, чтобы поиграть в классики, салочки и попрыгать через скакалку. Зимой мы катаемся с горки и бросаемся снежками друг в друга и в проезжающие машины. В плохую погоду (или когда на жизнь учителей воздействуют иные, непостижимые для нас обстоятельства) нам велят строиться парами и ходить кругами по главному залу школы под надзором пышногрудой женщины-завуча, как на обычных переменах. При всей своей ястребиной бдительности, наша завуч, дай ей бог здоровья, все-таки не может уследить за всеми учениками сразу. Стоит ей отвернуться, как строгий порядок сразу рассыпается, и начинаются щипки, щелбаны и дерганье за косички. Надина растрепанная коса после перемен — всегда на моей совести. Мне решительно не верится, что Надя может меня за это сдать фашистам после их следующего нападения. Да и сама мысль о будущей войне с фашистами кажется такой нелепой, что заставляет меня усомниться в маминых словах. Фашистов же победили давным-давно, во время Великой Отечественной, а сейчас каждый день нещадно ругают по телевизору. Будучи неплохим тактиком, я ухожу от вопроса о возможном предательстве со стороны Нади и вступаю с мамой в спор по поводу фашистов.

— Фашисты на нас никогда не нападут! — сообщаю я маме. — Мы их разбили, они все уничтожены!

Мама, не ожидавшая контратаки, на мгновение теряется, однако тут же возвращает беседу в прежнее русло.

— Мало ли, что разбили, — настойчиво продолжает она объяснять, почему я сейчас на волосок от Надиного предательства. — Дело не только в фашистах. Она никогда не поймет, что значит быть еврейкой! У нее нет родственников, погибших в концлагерях! Она не знает, что значит бежать от наступающих немцев!

Мои папа с мамой действительно бежали от немецкого наступления, и я, конечно же, знаю об этом куда больше Нади. С другой стороны, ее отец — герой войны, который сражался с немцами. На каждый праздник он с гордостью вешает на грудь свои ордена и медали, тем самым показывая, что сражаться с фашистами — дело более достойное, чем от них бежать. Пытаясь понять про себя, что важнее, бежать от фашистов или воевать с ними, я прихожу в некоторое замешательство, но мама оставляет тему войны и приводит следующий довод, призванный охладить мои нежные чувства к светловолосой, голубоглазой Наде.

— У тебя в паспорте в пункте «национальность» будет записано, что ты еврей, а у Нади — нет, — говорит мама, начиная следующий этап этого фундаментального спора о моих будущих отношениях с дамами. — Ты заклеймен на всю жизнь. А она навсегда останется русской по национальности, и ее повсюду будет ждать зеленая улица. Она выйдет замуж за какого-нибудь русского головореза, и для их детей тоже будут открыты все двери. А для тебя, наоборот, везде будет гореть красный свет. Выбирая между русским и евреем, всегда возьмут на работу русского. Вот что такое зеленая улица. А ты еврей, и тебе нужно жениться на еврейской девушке, чтобы ваши дети были евреями, и тогда красный свет…

Вдруг осознав полную нелепость подобной цели, мама вовремя осекается, не договорив последней фразы. Впрочем, я успеваю понять, что красный свет ожидает и меня, и моих будущих детей. Мама так переживает за мое будущее, что ненароком загоняет себя в угол. Я помогаю ей осознать эту ошибку.

— Разве не лучше жениться на русской девушке, чтобы у наших детей появилась эта твоя зеленая улица? — торжествующе спрашиваю я. 

Но мама не сдается. Оживляясь, она с видом заговорщицы придвигается ко мне вплотную. Я слегка подаюсь назад, чтобы не задохнуться.

— Наполовину русские, наполовину еврейки — вот с кем надо встречаться! — победоносно шепчет она. — Когда вы поженитесь, она не выдаст тебя фашистам, а вашим детям будут открыты все дороги!

Мама, видимо, полагает, что поставила мне шах и мат, и выглядит довольной. А я (он же юное дарование) ничего не понял. Каким, спрашивается, образом мои дети, на три четверти евреи, смогут оказаться на этой самой зеленой улице? Видя мое растерянное лицо, мама тут же растолковывает:

— Не понимаешь, Саша? В паспортах у твоих детей будет написано, что они русские!

И хотя я понятия не имею, как, зачем и почему выдают паспорта, но смутно ощущаю, что до меня вот-вот все дойдет. Для прояснения все еще туманной картины будущего, которая видится маме, я проделываю в уме некое упражнение с обыкновенными дробями. Если я женюсь на русской девушке, которая откажется прятать меня от фашистских захватчиков, мои наполовину еврейские дети по паспорту всегда будут русскими. Все понятно, мама права. От этой мысли я и отталкиваюсь в своих умозаключениях. Видимо, моя мифическая будущая жена позаботится о том, чтобы перед нашими детьми всегда стелилась зеленая улица. Когда придут фашисты, она спрячет от них наших русских детей, однако меня прятать не станет.

Жениться на полурусской, полуеврейке — настоящий ход конем, ведь ей уже будет обеспечена зеленая улица — смотрите выше. Эта чуткая и умная девушка произведет на свет девочек и мальчиков, которые будут евреями на три четверти. Отлично, тут мама не ошиблась. Но что, если я женюсь на еврейке на три четверти, но русской по паспорту, как одна из этих гипотетических девочек? Должны же где-то иметься и такие. Будут ли наши «русские» дети (практически стопроцентные евреи с жалкой осьмушкой русской крови) в безопасности от немцев?

Гениальная хитрость мамы приводит меня в восхищение. Все правда! И я погружаюсь в мечты об идеальных еврейских девушках с примесью русской крови. Будут ли они по-прежнему высокорослыми и отважными? А светловолосыми? А голубоглазыми, как Надя?

Чем больше я стараюсь представить себе внешность маминой идеальной девушки, тем сильнее у меня сжимается сердце. Мои сладкие мечты оборачиваются кошмаром. Чем меньше русских черт у моей будущей верной супруги и чем больше на нее можно положиться, тем слабее у нее шансы понравиться мне по-настоящему. Нет-нет, я хочу, чтобы она была блондинка, с голубыми глазами, и волновала меня, как Надя!

Я чуть не плачу, вдруг осознав, что мама только что отрезала для меня всякую возможность влюбиться и в Надю, и в похожую на нее девочку, да и вообще в любую из одноклассниц, кроме одной-единственной. Той самой, с черными волосами. У которой уже появилась обидная кличка Зассыха.

5

Только две еврейки занимали важное место в моей жизни до встречи с Изабеллой — мама и Ида Кац. Родители полагают, что она, единственная еврейская девочка в классе, просто обязана мне нравиться. Очень обидно. Насколько известно мне, просвещенному первокласснику, только у королевских особ нет права выбирать себе пару по зову сердца. При этом все их многочисленные браки без любви с барышнями королевской крови (смотри четвертый том «Детской энциклопедии») кончаются плохо. Стоит такому невезучему королю жениться, как у него рождаются дети с гемофилией, от которой можно до смерти истечь кровью. Чувствую, что меня ждет такая же судьба, если не хуже, стоит мне подойти к Идочке ближе чем на три метра.

Ида Кац считается изгоем, и ее дразнят больше остальных девчонок. Она жеманная: например, вечно оттопыривает мизинцы, как дамы со старых фотографий на дореволюционных чаепитиях. К тому же она очень неловкая и ходит слегка вразвалку. Конечно, у Иды милое личико, белоснежная кожа, блестящие темные глаза и две аккуратных, тугих черных косички. Но на это всем было наплевать даже до того, как она получила свое противное прозвище.

Ида ведь еще и самая неуклюжая и манерная из наших девочек, только безнадежная Люся Кочубей может с ней в этом состязаться. Спортивная форма и платье для уроков танцев сидят на ней просто чудовищно. В спортзале все девочки носят обтягивающие блузки с V-образным вырезом на груди и трусики, которые спереди тоже напоминают букву V. Ну, то есть все, кроме Люси — на ней мешкообразные шорты, кое-как скрывающие ее огромные ляжки, и Иды Кац, которая иначе выглядела бы нормально, как все. Но нет, Ида щеголяет своим фирменным, свободно сидящим спортивным костюмом, у которого нет ни V-образного выреза, ни трусиков. Выглядит она в нем глупо, а ее жеманные телодвижения в спортзале кажутся еще неуместнее, чем на обычных уроках.

Мои хитрые родители, словно Макиавелли, пытаются убедить меня, что Ида очень хорошенькая. Гиблое дело. Более того, отчасти из-за их интриганства я и чувствую такую неприязнь к ничего не подозревающей бедняжке. Только Люся, которая вдвое здоровее любого из нас и может прихлопнуть тебя как муху, нравится мне еще меньше.

Ни с той, ни с другой никто не дружит. И косички у них позорно аккуратные, потому что никому не приходит в голову подергать за них на большой перемене.

6

Понятия не имею, кому могло прийти в голову, что дети из рабочих семей по всей империи должны учиться бальным танцам. С третьего класса. Вот и я поднимаюсь по лестнице в наш импровизированный бальный зал, читай — в актовый зал на пятом этаже со сдвинутыми к сцене рядами стульев. При всей нелепости предстоящего занятия мы все-таки радуемся, что не будем зубрить, скажем, арифметику. Передо мной по лестнице поднимается Ида, сразу вслед за Люсей, и я отлично вижу их обеих со спины. Обе, надо сказать, хороши. Меня вдруг передергивает от мысли о том, с кем из них танцевать будет противнее. Впрочем, на сегодня обошлось: Люсю поставили в пару с Петькой, а Иду, как ни странно, с Вовкой. Дело в том, что не так давно Антонина Вениаминовна пересадила Иду к нему за парту, чтобы безответная соседка облагораживала этого буяна своим невольным присутствием.

Мы просачиваемся через приоткрытую заднюю дверь «бального» зала под звуки полонеза, которые извлекает из видавшего виды пианино наша близорукая аккомпаниаторша. Она мастер на все руки: готова играть то патриотические марши и имперские шлягеры по большим праздникам, то, как сегодня, танцевальную музыку. Учительница танцев, похожая на ходячие песочные часы в черном платье, выстраивает нас в три ряда. Мальчиков ставят в пары с девочками по какой-то загадочной, но железной логике, известной только самой учительнице. Я зажат между Идой и Петей со своими парами. Ида бесстрастна, Петя с Люсей как бы друг друга не замечают, а наш штатный хулиган Вовка не перестает вертеться и бегать светло-серыми глазками.

Я веду Надю! Мы вместе ступаем и скользим под музыку, лишь изредка по ошибке дергая друг друга. Краешком глаза я замечаю справа застенчивого Петю, который рядом с толстенной Люсей выглядит сущим карликом. Волосы у него, как всегда, растрепаны, и он неуклюже, но в такт танцует со своей хмурой, однако на удивление ловкой парой. Похоже, дела у Пети не так плохи, и я отмечаю про себя, что Люся, может, и уродина, но для танцев вполне сойдет.

А вот у Иды Кац, справа от меня, что-то явно не ладится. Она покраснела и чуть не плачет. Вовка не виноват, он ведет Иду самозабвенно и вполне сносно, но она вдруг останавливается и с жалким видом замирает, скособочив ноги и слегка покачиваясь. Музыка обрывается, все ошарашены, черные песочные часы бросаются на помощь. Мы смотрим на Иду и Вовку, ожидая дальнейших событий, и я отпускаю Надину руку.

Учительница танцев наклоняется к Иде и задает ей какой-то вопрос. Ида понуро опускает голову, краснеет, но ничего не отвечает. Учительница кивает в сторону Вовки, должно быть, спрашивает, не хулиганит ли он. Ида качает головой, дело явно не в Вовке и его проделках. По щекам у нее катятся слезы, голова опускается еще ниже. На желтом паркетном полу, прямо между крошечными ступнями Иды, появляется темное пятнышко мочи, которое, быстро разрастаясь, превращается в блестящую лужицу.

А на лице учительницы танцев появляется брезгливое удивление, смешанное с раздражением. Жестом она велит пианистке прекратить играть, театрально вскидывает руку и, словно отправляя Иду в изгнание, царственно указывает ей на дверь. Несчастная Ида делает два неловких шага к выходу, к спасительному туалету, потом, всхлипывая от стыда, убегает, а за ней остается длинная цепочка капелек на полу. Как ни странно, руки у нее все равно выглядят как у барышни за чашечкой чая. Класс разражается хохотом.

Впрочем, веселье постепенно затихает. Разносторонняя пианистка приносит швабру, учительница танцев вытирает пол под аккомпанемент не музыки Шопена, а наших смешков. Я стою рядом с Надей, но все мои мысли занимает противная Ида. После того как она так опозорилась при всем классе, я понимаю, что она еще гораздо хуже слонихи Люси.

Песочные часы произносят что-то н

...