Гавань
Қосымшада ыңғайлырақҚосымшаны жүктеуге арналған QRRuStore · Samsung Galaxy Store
Huawei AppGallery · Xiaomi GetApps

автордың кітабын онлайн тегін оқу  Гавань

Юлия Бекенская

Гавань

Шрифты предоставлены компанией «ПараТайп»





Серебряный век и лихие девяностые. Белые ночи в городе, где сломано время.

Под мелкой водой Маркизовой лужи прячется бездна, но ее никто не замечает: медиумы и гимназистки, братки и фотографы, рыбаки и художники — все заняты своим делом. На излете двух весен их затянет водоворотом событий — ведь время чинит себя само. Но запчасти в этом случае — люди.


18+

Оглавление

  1. Гавань
  2. ПРОЛОГ
  3. ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
    1. История и фортуна
    2. Кара небесная
    3. Еленино яблоко
    4. Филармония и бухгалтерия
    5. Норочка
    6. Отель «Пингвин»
    7. Тая
    8. Гегемон и кролик
    9. Потерянное время
    10. Прикладная ботаника
    11. Женихи и опалы
    12. Ромка
    13. ДК Последней Пятилетки
    14. Скандал и клякса
    15. Дедова хреновина
  4. ЧАСТЬ ВТОРАЯ
    1. Рыба-дура
    2. Неудачная коммерция
    3. Гидрофобия
    4. Норочкины заботы
    5. Людкин хит-парад
    6. Гимназия мадам Вагнер
    7. Общага
    8. Гробы и грезы
    9. Гавань, рассвет
    10. Странные хвори
    11. Ленинградская ночь
    12. Митькина тайна
    13. Таланты и поклонники
    14. Месть и путь
    15. Курс выживания для сосисок
    16. Ужас в гавани
  5. ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
    1. Боевые колобки
    2. Путь чист
    3. Без ковша
    4. Смерть черной курицы
    5. Художник и Хитрован
    6. Шпионы и почтальоны
    7. Искусство — в массы
    8. Трубицын
    9. Гавань, вид изнутри
    10. Аномалии и детективы
    11. Руины и порталы
    12. Что случилось с Норочкой
    13. Дедукция Синебрюхова
    14. Безбровое дитя гавани
    15. Пробуждение
  6. ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
    1. Гость
    2. Ночь на «Пингвине»
    3. Ярый и Миха
    4. Дашкины сны
    5. Эвакуация Ильича
    6. Де жа вю
    7. Стрелки и сосиски
    8. Чужая песня
    9. Два старика
    10. Смерч
    11. Госпожа Z
    12. У воды
    13. Контакт
    14. Николай
    15. Очень странный зачет
    16. Дашка
    17. Забытый бог
    18. Ядвига
    19. Астролябия
    20. Другой берег
    21. Ташка
  7. ЭПИЛОГ
    1. Таксопарк №5
    2. Разговоры
    3. Художественный кот Василий
    4. Старое зеркало на Ланской
    5. Смотритель
    6. Три цветные рыбки

ПРОЛОГ

Питер, девяностые, осень

С оглушительным плеском шел под воду грузовичок. Промозглой ночью, при свете фар, под нежную музыку группы АББА.

В кузове, рыбам на радость, лежал первый груз. А в кабине — несчастный водила.

Жизнь, никчемная, как рухлядь в багажнике, необъезженная, как верный рафик, уходила на дно.

Ледяная муть хлынула в окна. Связанный замычал, извиваясь на водительском кресле.

Ручка двери…

Двое с причала наблюдали, как вода сомкнулась над крышей кабины. Рядом стоял бульдозер — удобная штука, если нужно что-то куда-то столкнуть.

Между тополей призывно светился фарами джип.

— Тачку жалко, — заметил лобастый, с кроличьей верхней губой, крепыш. — Слышь, Ярый. А неглубоко тут. Не выплывет?

— А это, Миха, — собеседник наставительно поднял указательный палец, — не так уж и важно. Это пе-да-го-ги-ка! Я еще экскурсии сюда водить буду…

Они зашагали с причала прочь.

— The winner takes it all, — летел из темноты сладкий голос.

Если бы они знали, цепочку каких событий запускают, то конечно, никуда бы не ушли.

А немедленно ринулись в воду, чтобы собрать всплывший из кузова хлам: кастрюли, стулья, коробки, мощной лебедкой поднять на поверхность машину, поцеловать водителя в лоб на прощанье и отпустить.

Но они не знали.

Ринат тоже не знал. Он привалился спиной к дверце и скреб ручку.

Еще немного… но воздуха уже не хватило.

Он вдруг почуял леденеющим телом дрожание вод и тихий, согревающий свет. Ясно увидел приборную доску и четки из янтаря на стекле.

Услышал пение — на странном, незнакомом языке.

Если бы двое в машине прислушались, тоже услышали бы. Но АББА пела о победителе, который получит все…

Водитель еще успел потянуться к свету, к голосу, но была ли то явь или прощальный привет погибающего тела, понять не смог.

Его глаза смотрели в мутную глубину.

Они не видели, как кто-то, пробудившись от почти векового сна, слепо шарит перед собой и прислушивается.

Как медленно, томно, спросонья, открывая забытые органы чувств — слух и зрение, и тихие незнакомые мысли, приближается, смотрит в кабину…

То, что проснулось, ведет с собой разговор, прислушиваясь, вспоминая, как это — слышать и вспоминать.

Ринат обмяк на сиденье и уже не почуял, как разбилось стекло, открылась дверца машины, опали веревки, и тело его устремилось вверх.

Джип, развернувшись, чиркнул светом причал.

Пассажиры не заметили кругов на воде.

Автомобиль заголосил на прощанье и умчался в город.

Молчала ночь.

Человек лежал на песке.

Молчала Пьяная гавань.

***

Пустыня Эль-Джафура

В полдень стороны света исчезают.

Исчезает и время: медленно текущее меж барханов, в полдень останавливается совсем. Остается маленькое злое солнце. И песок, вокруг и внутри: в выжженных зноем глазах, под бурнусом, во рту.

Верблюду плевать на стороны света. Он знает, куда идти — по невидимой тропе, что тянется меж барханами, изо дня в день, из ночи в ночь.

Полдень длится. Направления нет. Кажется, они сбились с пути. Но верблюду виднее — плывет через полдень. Сохнут губы. Иншаллах, доберутся до места.

За барханом поднимается пыль. Из нее вырастают стены синего камня, тонкие башни и острые крыши; выгибают спины мосты. Ноздри щекочет запах — пряный дух незнакомой влажной земли. Клубится туман, сползая со стен, скручивает в труху остатки ила.

Мираж. Иншаллах.

Верблюд упрямо бредет. Город манит и отходит. Теперь он за новым барханом. Но струйка прохлады льется сквозь марево. Верблюд чует ветер и двигается туда.

Нельзя гнаться за миражом. Но они переваливают через бархан.

Город исчез. Но кое-что осталось: чахлый куст, три зеленых листа, машаллах! Под ними сверкает алмаз. Вода! Хриплый крик из засохшей глотки.

Верблюд пьет, окунув мохнатые губы в источник. В круглой промоине на дне мелкие камни. Синие, как город-мираж.

Он ждет. Сначала — верблюд. Так положено.

Теперь сам. Припадает губами.

Глоток — и отпрянул. Горькая, дурная вода. Привкус соли во рту.

Зачерпнул воды, омыл лицо. Соль коркой стянула кожу. Еще. Четки, намотанные на запястье, зацепились за что-то на дне.

Верблюд нетерпеливо тянет к воде морду. Уступил ему место с досадой. Воды с каждой минутой меньше — уходит в песок.

Подсунул руки под верблюжьи губы, зарылся, почувствовал в ладонях гладкую тяжесть.

Золотой мокрый диск.

Ослепленный, глядит на сокровище. Неизвестные символы, тонкой ажурной чеканки круги, дрожащая стрелка.

Глянул вниз. Нет воды, как не было. Лишь песок. Но руки мокры, соль на лице. И довольная морда верблюда.

Торопливо спрятал добычу в мешок. Снова в путь. Мираж или явь?

Аллаху виднее.

***

Санкт-Петербург, 1907 год, весна

Городок с синими черепичными крышами и шпилями башен. Бухта с лазурным морем, над ней — дрожащий солнечный диск цвета индиго.

Камешек в детской руке поворачивается, картинка меняется.

Если смотреть на море, вместо старых баркасов увидишь парусники с тонкими мачтами.

Повернешься к бухте спиной — вместо бурьяна и рыбацких сетей увидишь набережную и торговцев с корзинами, в которых спят диковинные пучеглазые рыбы.

А вместо тропинки сквозь ивы, ведущей к дому, пусть будет красивый каменный спуск, по которому гуляют дамы и кавалеры.

Синий камушек в детской руке…

Да-да, Тая знает, что янтарь не бывает синим.

И что дивного города нет, а есть Пьяная гавань, где на рейде качаются чужие баркасы. Тут много таких.

Но, если хочешь увидеть чудо, кто может тебе помешать?

Синий янтарь подмигивает солнечным бликом.

…В каюте тесно. Смуглый человек, раздетый по пояс, пьет тепловатую воду. Он прибыл из жарких стран, но северная духота невыносима. Он смотрит на камень, похожий на синий янтарь, и прячет поделку поглубже в мешок, пока кто-нибудь не зацепил жадным глазом.

Перед тем, как пропасть, камень пускает блик за иллюминатор, к маленькому, как полушка, северному солнцу.

Солнце ловит привет и несет его дальше, играя барашками в Маркизовой луже, причесывая метелки травы, торит тропинку из гавани прочь, в сторону улицы Благовещенской.

Солнечные зайцы скачут по окнам. Один, неосторожный, прыгает в хрустальный шар, лежащий на подоконнике.

Хозяйка, стоящая у окна, прикрывает глаза. Под веками свет, секундное головокружение.

Предчувствие — что-то грядет. Трет виски, наваждение исчезает. В приемной — клиент, а значит, дело не ждет, божечки, опять работать…

Перед тем как спрятаться за облака, солнце успевает залить мягким светом утоптанный двор, мазнуть ласковой кистью по носам и щечкам воспитанниц в белых пелеринах, и — прощальная шалость — забраться под очки мадам директрисы.

Директриса щурится, сжимает губы, и пристыженное солнце исчезает за облаками.

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Вода в реке журчит, прохладна,

И тень от гор ложится в поле,

и гаснет в небе свет. И птицы

уже летают в сновиденьях.

А дворник с черными усами

стоит всю ночь под воротами,

и чешет грязными руками

под грязной шапкой свой затылок.

И в окнах слышен крик веселый

и топот ног, и звон бутылок.

Даниил Хармс


Корабль уродов, где твой штурвал и снасть,

Я так боюсь упасть в морскую воду.

Борис Гребенщиков

История и фортуна

Санкт-Петербург, 1907 год, весна

По двору гимназии, высоко подбрасывая колени, спешил историк Данила Андреевич. Под любопытными взглядами воспитанниц переходил с неприличной рысцы на шаг, но и эта походка не добавляла ему благонравия. Даже сюртук надеть позабыл — манишка под суконным жилетом сбилась на бок.

Директриса поджала губы.

Страус облезлый, а не педагог. И эта его борода…

Целый учебный год, собрав в кулак всю кротость, мадам Вагнер наблюдала, как бакенбарды историка робко, словно молодые побеги, тянутся по угреватым щекам в тщетной надежде сомкнуться с курчавым кустом на подбородке. И чем дальше, тем больше историк напоминал ей шарж на великого поэта.

Учебный год почти кончился, а он все еще ходил в новичках. Не проявлял должного рвения на собраниях. Блеял козлом на молебнах.

Конечно, воспитанницы вьют из него веревки.

Директриса вздохнула. Наказание, а не педагог.

Женская гимназия мадам Вагнер в начале Благовещенской улицы была единственным розовым зданием в округе, и взгляд на нежно-зефирную штукатурку заставлял мадам морщиться.

Недовольство преобладало на ее восковом лице, таилось в опущенных углах темных губ, и на лбу — в обширных продольных морщинах.

Несмываемый розовый позор вместо заказанного бежевого цвета. Было от чего заболеть мигренью.

Изысканный, скромный беж по милости подрядчика превратился в поросячье недоразумение, которое Цирцелия Францевна ненавидела всей душой.

Когда после ремонта сняли леса, было поздно. Целый год в этом бисквитном торте обитала гимназия. «Полный научный курс, языки, рисование, изящные рукоделия и танцы», как сказано в справочнике «Державный Петербург», по 30 копеек за штуку.

И — злая шутка судьбы! раздел «Объявления» с рекламой гимназии также расположился на розовой вкладке, в соседстве с духами «Зимняя флора», страхованием стекол от всякого сорта излома и разбития и лесоустроительным бюро коллежского советника Малевича.

Сухие пальцы Цирцелии Францевны скрутили в трубку упругую книжицу и сжались добела. На горле издателя Игнатова. На немытом кадыке подрядчика Штуца. На тонких шеях бестолковых воспитанниц.

Подрядчики… вот уже и камень облицовки у фундамента отвалился. Зияет дыра. Дать нагоняй дворнику, чтобы заделал.

Она отложила справочник на перила.

Как капитан на мостике корабля, мадам несла вахту на крыльце гимназии. После затхлости коридоров в теплом, напоенном черемухой воздухе ей было душно.

Во дворе под липами гимназистки в коричневых платьях гуляли попарно и в одиночку, собирались кружками и тихонько беседовали.

Стоило ей выйти — учениц с крыльца как ветром сдуло.

Простая тетрадка и крошечный карандаш в кармане серого платья пугали девиц, особенно младших, до обморока.

Да и сама мадам, высохшая, с гладко зачесанными, подсоленными временем волосами, внушала почтение и трепет.

Сейчас воспитанницы делали вид, что повторяют урок, а кое-кто рассматривал пичуг, чирикавших в обильных кустах, радуясь солнцу и грядущему лету и чихавших с высокой ветки на все экзамены.

— Зефир!.. — донеслось от ворот вместе с россыпью девичьих смешков.

Зефир мадам директриса не выносила. Здоровье не позволяло ей предаваться чревоугодию. К тому же, вид этой сласти напоминал о цвете гимназии.

И вот теперь зефир, восторженный девичий писк и чей-то гудящий бас возмутили спокойствие большой перемены.

Историк вздрогнул и опять перешел на рысь. Без сомнений, спешил он в центр безобразия.

Молодость ему не шла. Возможно, с годами появится стать и почтенность, а главное — железная воля, без которой в гимназии делать нечего.

Дисциплина — вот что не давало кораблю мадам директрисы сгинуть в пучине хаоса. Все беды идут от расхлябанности и безделья, как она сегодня и сказала этому, прости господи, педагогу.

Корабль гимназии вела Цирцелия Францевна железной рукой. И готова была выбрасывать за борт тех, кто вял и беспомощен, но… как же трудно найти нового преподавателя в «зефирный дом». И как много бы мадам отдала, чтобы узнать шутника, пустившего в ход это название!

Черемуха скрыла историка из виду.

У ворот звенели смешки. Там творилось нечто предосудительное.

Она величественно спустилась с крыльца. Гимназистки тут же уткнулись в учебники.

В тот же миг серая тень бесшумно рухнула с дерева, в прыжке взлетела на крыльцо и притаилась.

За перилами мелькнула чумазая физиономия. Юркая рука цапнула забытый путеводитель, резво шмыгнула с крыльца и вмиг исчезла в кустах.

Никто не заметил — гимназистки старательно готовились к уроку.

Мадам директриса плыла через двор.

Беспорядок надлежало пресечь.

***

Данила Андреевич в чудеса не верил. А в злой рок поверить пришлось, как только увидел визитера: стоит у ворот, угощает гимназисток зефиром и топорщит тараканьи усы.

Немедленно увести, пока не нагрянула старуха, не увидела эту румяную морду, не…

— Все такой же! — завопил Жорка Трубицын. — Очечки, волосики… Унылый профиль, печальный фас, забо… гм, пардон, барышни… тру-ля-ля-ля, кто тут у нас? Цапель! Голова ты с ушами, нисколечко не изменился!..

Что тебе, жук, от меня надо, тоскливо подумал Данила.

Цапель!

Тоненькое девичье хихиканье подсказало, что кличка достигла нужных ушей. А кто не расслышал — тому расскажут, не извольте сомневаться.

Данилу сгребли в объятья — аж ребра хрустнули. Троекратно расцеловали, обдав сложной смесью табака, одеколона и… воска? Подняли, встряхнули, сбив набок очки, и поставили на место.

— Здравствуй, Жорж, — сказал Данила, утопая ладонью в широкой лапе.

— А я, понимаешь, из Парижа — и сразу к тебе. Как, думаю, тут брат Цапель?..

Из Парижа? Ох, и горазд Жоржик врать. Впрочем, с однокашниками он давненько не виделся. Разузнать у балабола, где служит? Может, и Даниле местечко найдется? Но после. Сейчас главное — увести, пока карга не нагрянула.

— Бросай-ка ты, брат, свой розарий, — сказал Жорж. — Веди домой! Знакомь с детишками! Небось, уже папаша? Еленушка-то все цветет?.. У меня тут! — Трубицын потряс коробкой в изящно повязанных лентах.

Тишина загустела — хоть ножом ее режь.

Данила почуял, как расправляются розовые ушки, чтоб не упустить ни единого слова.

— Детишками не обзавелся, — выдавил он. — А с Еленой… тут в двух словах не расскажешь.

Общий, пропахший карамельками, выдох.

Погиб Данила. Девицы выжмут из этого все.

— А… — на секунду глаза Трубицына остекленели, но тут же, будто перетасовав прикуп, он улыбнулся:

— Так это ж совсем другое дело!.. Собирайся, брат. И барышни, — легкий поклон в сторону гимназисток, — от тебя отдохнут. Совсем их извел — смотреть больно, как очаровательные розы сохнут в твоем обществе.

Смешки.

— Видишь, ли, Жорж, рад бы, да не могу. Провожу тебя, тогда и поговорим. Дела…

— Дела подождут! — заорал Жорж, — не так ли, сударыни?..

Восторженный писк. Зардевшиеся щечки. Чертов фат!

Данила замялся. Как же выпихнуть тебя? Увести, пока старуха…

Поздно.

Тихий горячечный шепоток. Хруст накрахмаленных пелерин.

Гимназистки отодвинулись, сливаясь с кустами черемухи, и сенсация — роковая тайна учителя и миленький гость с зефиром — тоже уменьшилась, отошла в тень.

Повеяло холодом.

Приближалась мадам директриса.

От ее шагов соляными столбами застывали фигуры гимназисток. Покрывался инеем утоптанный башмачками двор, а пичуги, замерзая на лету, хлопались оземь и разбивали в осколки безмозглые тельца.

— Господа? — голос, дребезжащий, как флагшток на ветру.

— Цирцелия Францевна, — вытягиваясь и презирая себя, пролепетал Данила, — разрешите представить…

— Мадам, — щелкнули каблуки, — Георгий Трубицын, к вашим услугам!

Ледяное молчание. Поджатые губы.

Данила поежился. Солнце больше не грело, и запах черемухи куда-то исчез — пахнуло персидским порошком, которым по наущению мадам истребляли тараканов, забредших в гимназию.

Цирцелия изучала гостя. За могучими плечами Жоржа теснились воспитанницы. Живописная группа — сатир в сонме нимф.

— Позвольте, — каркнула старуха, но Трубицын ее перебил:

— О, нет, мадам, — позвольте мне!..

Данила перестал дышать.

— От всего сердца, от имени нашего выпуска, — начал Трубицын.

— Сударь! — возмутилась старуха.

— Сударыня! — повысил голос Трубицын, и, не давая директрисе опомниться, вручил розовую коробку, перевязанную пошлейшим бантом.

Данила мысленно застонал. Что было в коробке, значения не имело. Только бы не подвязки, взмолился он, не зефир, не…

— От всего сердца, с наилучшими пожеланиями! Мы, бывшие школяры, с почтением, — баритон Трубицына обволакивал, гипнотизировал, как дудочка бродячего факира — гюрзу, — с безмерным уважением взираем на вас, тех, кто держит на своих плечах будущее юных, неискушенных…

Трубицын вещал. Кобра глядела, не мигая, и чуть покачивалась.

Из гавани пахнуло морем. Порыв ветра растрепал бант на груди директрисы.

И тут случилось чудо.

То самое, молва о котором долго будет передаваться из уст в уста.

Послышался хруст — то карга склонила голову в легком поклоне. А после…

Сухая корка старухиных щек отмякла, уголки губ дрогнули и приподнялись на самую малость.

— Благодарю, — каркнула Цирцелия, — рада знакомству. Весьма.

Для старой ведьмы то было равносильно объятиям.

Жук этот Жорж! Дай ему полчаса, глядишь, и карга пригласит его в святая святых, в кабинет — поговорить о юных неискушенных особах.

— Мадам, — поклонился Трубицын, — у меня к вам просьба. Буквально, малюсенькая. Позвольте мне похитить вашего педагога…

Данила Андреевич понял, что обречен.

***

Дальше все понеслось вскачь. И в упоительном аллюре стихийного бедствия Даниле ничего не осталось, как покориться.

Триумфальный уход из гимназии. Благословление директрисы, вздохи и пищащие носики с одной стороны. Сдержанное сияние, твердость скул и уверения в глубочайшем почтении — с другой.

Признав Жорку неизбежным злом, он бормотал про себя:

— Это пройдет. Этот день надо просто пе-ре-жить…

Заодно выспросить болтуна, где служит. Жоржика хлебом не корми — дай повитийствовать, а уж Данила направит поток в нужное русло.

Извозчик. Скрипучее, до белизны протертое сиденье, кляча в коровьих пятнах. Стальные обода — тряско, зато свободно, не то что в омнибусе.

Трубицын, закинув руки за голову, скучливо озирает ландшафт.

Дома, тополя. Булочная, зеленная лавка. Вывески. «Кладовая галантерейных товаров: перчаток, галстуков и чулочного товара Г. Я. Земш». Синим на черном фоне: «Элеонора Руль», ниже — витиеватое «М» в резном круге. Что сие означает: модистка?..

— Провинциальненько тут у тебя. И до залива рукой подать. Прокатимся?..

— Худшее место для прогулок. В народе зовут Пьяной Гаванью. Рыбацкое отребье, кабаки, суда в карантине…

— Эх, как звучит! А ты все такой же зануда, — тычок в бок, — но с Еленушкой-то чего тянешь? Не зевай, брат! Я думал, вы уже с ней того… неужто и до помолвки дело не дошло?..

Данила стиснул зубы. Говорить о любви с Трубицыным? Лучше уж сразу расклеить афиши по городу. И для верности давать объявления на Николаевском вокзале — каждый час, перед отбытием поезда.

Но неожиданно для себя выдал то, что давно не давало покоя:

— Знаешь, Жорж… многое можно простить… но не все. Есть вещи… которые я не могу принять. Мой разум бунтует. Если я не смогу доказать, как она не права, то не смогу уважать себя…

Ляпнул, и мысленно застонал: зачем?!

Попробовал сменить разговор:

— Что в коробке-то было? С бантами? Которую ты старой кобре всучил?

Трубицын усмехнулся:

— Эх, брат, лучше тебе об этом не знать. Разум, говоришь, бунтует? — он подмигнул. — Ай, Еленушка! ай, лиса! Что уж она учудила?

Данила сжал губы. Больше — ни слова.

— Да ты не кисни! — Трубицын ткнул его в бок. — Сам знаешь, эти дамочки… платья, понимаешь, фасоны, рюши. Вода цветочная… ондулясьон… Выше голову! Где наша не пропадала?..

Набежали тучи. Ветер подул неласково. Прохожие опасливо косились на небо, а извозчик остановился и поднял крышу коляски.

— Куда мы едем? — спросил Данила.

— Прочь из твоих трущоб! В мир, к людям, в жизнь! Эй, брат, где тут у вас гуляют? Смотри, место чтоб приличное!

— Сад Аркадия, если поближе, — отозвался возница, — а то на острова…

— В Аркадию? Разве ж там кормят?

— Ресторан при театре, недурной-с. Но если желаете, можно и на Невский с ветерком…

— Гони в Аркадию! — скомандовал Трубицын.

Извозчик взмахнул вожжами:

— Слушаюсь, вашблагородь!..

Как у него получается, думал Данила. Все рады ему угодить — от Цирцелии до последнего ваньки. Даже Данила: тащат его, как мопса на поводке, а он и не пикнет.

И ведь был бы семи пядей во лбу. Или красавец. Так нет: рожа как рожа, умишко — не Даниле чета, а вишь ты, каков. И с женщинами у него ладно. От пигалиц до почтенных матрон — ко всем подходец имеет. С гимназистками — душка, с девицами — видный жених. А замужние пилят супругов: чужой человек, а услужлив да обходителен… даже селедка — и та улыбается, как родному…

Порыв ветра. Черная беременная слониха нависла над улицей. Едва держалась, разбухая, предупреждая дальним раскатом грома — сейчас.

Шквал — промозглый, пропахший корюшкой. Крепкие капли упали в пыль, оставив воронки, деликатно постучали по верху экипажа: тук и тук.

То было первое и последнее предупреждение.

Молния вспорола туче брюхо. И — хлынуло. Сплошным потоком, спеша смыть Благовещенскую, с палисадниками, кленами, публикой, храмом Пресвятой Богородицы, рельсами конки и пареньком-посыльным в фуражке, присевшем в изумлении возле фонарного столба.

Косой ливень бил в лицо, по глазам. Скрипели колеса, гудели водосточные трубы. Мальчишки, визжа, босоного плясали в лужах. Прохожие спешили по тротуару, пытались скрыться под кронами тополей. Лошадь, нахлестываемая кнутом и ливнем, неслась, поднимая волну, как заправский линкор.

Трубицын вертел головой, азартно озирая стихию, словно это он, специально, вызвал потоп:

— Каково поливает, а?..

Из водосточных труб церкви лились потоки, захлебываясь, как из пожарной кишки, хлестали в сток, и, словно этого мало, дождь наддал так, что полетели клочки и ошметки застрявшего в трубах мусора. Чпок! Из трубы выкинуло дохлую крысу. Из другой вылетела голубиная тушка. Дрянь кружило в водоворотах, смывало ливнем.

Буйное, свежее растеребило душу Данилы, поманив, пообещав новое.

Взбаламутило — и исчезло.

Кара небесная

Питер, девяностые, весна

На скамейке возле подъезда дома на улице Савушкина (бывшей Благовещенской), где привык заседать женсовет, сегодня кворума не было.

Андреевна ушла в собес биться за гуманитарную помощь, теть Зина лечила колени припарками из капустных листьев.

Так что куковала тут парочка старожилов: Фаина Аркадьевна, монументального вида старуха с золотозубой улыбкой, и сморщенная пигалица баба Клава, которую соседи давно сократили до Баклавы; кричали «здра-сте-ба-кла-ва», а ей слышалось: «доброго здоровья вам, Клавдия Степановна».

К ним же прибился Антон Ильич, пожилой джентльмен в летнем плаще и берете по случаю ветреных весенних погод.

Почетный, но случайный гость женсовета в тот роковой вечер присел отдохнуть после марш-броска с работы. От часовой будки возле метро «Черная речка» он прошелся пешком, и теперь готовился к восхождению на четвертый этаж. Годы, знаете ли, брали свое: Ильич уже разменял седьмой десяток.

Вопросы на повестке дня стояли насущные. Новости из телевизора не сулили добра. Талоны на сахар ввели? Ввели. На хлеб, твердо обещал представитель властей, талонов не планируется. Да кто упырю-то поверит?

Фаина Аркадьевна — ни на грош:

— Про сахар то же самое говорили. Про бесперебойные поставки. А сегодня-то видели? На птицефабрике — трупы кур! Стаями птицы дохнут. Конвейер, говорят, у них сломался! У них конвейер, а мы помирай с голоду…

— Потому что воруют! — не к месту, но энергично встряла Баклава, — тут показывали, как на проходной одна швея тридцать пар чулок на себя напялила, чтобы вынести! Тридцать пар! Куда столько?! Вот она, жадность.

— Говорят, — понизив голос, сообщила золотозубая соседка, — на ЛАЭС выброс был. Радиация! В новостях, конечно, опровергают, но, если бы не было — чего опровергать-то?

— Дыма без огня не бывает, — поддакнула Баклава.

Обе уставились на соседа: сидение на скамье предполагало живое участие в прениях. Сегодняшние новости Ильич пропустил, но вставать пока не хотелось; поэтому он выдал вчерашнюю, взбудоражившую его весть:

— А про сфинкса слышали? Уронили его. В Неву.

— Страсти египетские! — всплеснула руками Баклава, — как же так можно?..

— Автомобиль врезался, — пояснил Ильич, внося лепту в парад-алле городских ужасов. — Водитель пьяный был…

— Разъездились! — рассеяно сказала Фаина Аркадьевна.

Уже минут пять она прислушивалась к звукам разгорающегося скандала: из открытой на шестом этаже форточки летел визгливый женский голос, ему вторил мужской баритон.

Интересно, решила Фаина Аркадьевна. И тут же поджала ноги.

Как иллюстрация водительского беспредела, к подъезду, втиснувшись между скамейкой и тощей березкой посередине газона, подкатил джип.

Правые колеса его остановились на разбитой асфальтовой дорожке, левые беспечно проехались по клумбам, которые лет двадцать уже любовно разбивала теть Зина, страдающая нынче коленями.

Высокая морда джипа почти уперлась в окна первого этажа.

Онемев, женсовет и Ильич смотрели, как из машины аккуратно, чтобы не оцарапать дверцу, вывернулся водитель — сосед Ярослав. На приветствия ответил едва заметным кивком.

Бабки поджали губы. Ильич головой покачал — едва ноги не отдавил соседушка.

Ярый был явно доволен жизнью. Открыл багажник, извлек из него огромную коробку с надписью «Yamaha». Распялив лапы, обхватил ношу и, пошатываясь, попер в подъезд.

— У Зины там были крокусы, — прошептала Фаина Аркадьевна, — прямо под задним колесом…

— Вот такие сфинкса и уронили, — вполголоса сказала Баклава.

— Эти… все им нипочем, — пробормотал Ильич.

Возмущенная Фаина Аркадьевна рассматривала на туфлях — коричневых, на крепкой квадратной подошве — пятнышки грязи от колес авто. Злорадно заметила:

— А этаж-то у него седьмой. А лифт-то опять не работает!..

Сидеть на скамейке было теперь неудобно: под самым носом раскорячился здоровенный, как племенной бык, сверкающий черными боками наглый джип, в который очень хотелось плюнуть.

Но связываться с соседом — себе дороже.

— Молодой, да ранний, — высказалась Фаина Аркадьевна, — это же сколько деньжищ такой паровоз стоит?..

— Много, — ответил Ильич. — Наши пенсии взять на сто лет вперед, сложить — может, на переднее колесо и хватит…

— Воруют! — пискнула Баклава, но ее никто не поддержал.

Собеседники прислушивались к звукам ссоры на шестом этаже.

И, хотя Ильич терпеть не мог слуховой аппарат, иногда он бывал незаменим: когда приходилось отлаживать ход особо упрямых часов, или вот сейчас. Старик подкрутил «ухо» на полную громкость.

Звуки усилились — птичий гвалт резанул отчаянным писком, хлопок выхлопных газов отдался взрывом, зато и скандал, полыхавший на шестом этаже, он теперь слышал так, как будто сам там присутствовал.

Ругались двое, бубнил телевизор, и вся адская полифония звучала громче и громче.

— Я тебя из дерьма хочу вытащить, — верещала девушка, — инженер! Такие инженеры сейчас в порту мешки разгружают! Тебе человек нормальную работу предлагает! Нормальную! Работу! По-соседски!

— Наше независимое расследование показало, что уровень нитратов в партии свеклы превосходит в десятки раз допустимые нормы, — сообщил телевизионный голос.

— По-соседски? Когда это ты так со Славкой подружиться успела? Никогда в холуях не ходил и не буду! — гремело в ответ. — Из меня официант — как из тебя… Майя Плисецкая!..

— В результате взрыва самогонного аппарата пожар распространился…

— Ты на что это намекаешь?! Ты это что — балерину вспомнил? Козу твою бывшую, тощую?!

— Украденный мешок яблок похититель тут же на Некрасовском рынке сбывал по рублю за…

— При чем тут козы, дура?..

— На восьмом этаже жилого дома держал трех свиней…

— Я — дура?! Да я ради тебя сюда переехала, дедулю твоего обхаживала, думала, нормально с тобой заживем… По комиссионкам дурацким бегала… объявления писала… а ты ни цветочка мне…

— …проституток гостиницы «Прибалтийская» и проводил их мимо швейцаров…

— Комиссионки?! Так ты дедовой смерти ждала?! С соседом шашни крутила?..

— Пашу, как проклятая: все для нас, телевизор новый…

— Телевизор, блин?!..

— Выставка, посвященная жертвам сталинских репрессий откры…

Раздался хрип — будто телеведущего душили, а может, отрывали голову. В пользу последнего сигнализировал скрежет, будто что-то откуда-то выдернули с мясом.

— Твой телевизор смотришь только ты! — взревело наверху.

— ЧТО ДЕЛАЕТСЯ-ТО!!! — глас, по силе затмевающий трубы Иерихона, протрубил у Ильича прямо в мозгу, разнесся по позвоночнику, отозвался в каждом нерве до последнего, скрученного артритом, мизинца:

— СЛЫХАЛИ?!

Ильич подпрыгнул на месте и спешно сдернул слуховой аппарат.

Иерихонские трубы звучали голосом Баклавы, которая, наконец, расслышала полыхавший скандал, и свое ценное мнение выдала Ильичу прямо в ухо, не учитывая, что полная мощь слухового аппарата превратит ее голос в слаженный хор всадников Апокалипсиса.

То было начало — Апокалипсис не замедлил последовать.

Небеса разверзлись. Из образовавшейся прорехи, блеснувшей на солнце стеклом, вылетела кара небесная и ринулась вниз.

Кара была квадратной, черной, с ослепшей линзой кинескопа, и, подобно комете, волокла за собой хвост проводов.

Оглохший Ильич наблюдал немое кино и даже не догадался пригнуться: кара летела слишком быстро. Соседки замерли с выпученными глазами.

И кара обрушилась.

Не на них, а на припаркованный у самых окон новехонький джип. Их окатило осколками, а звон и рев Ильич расслышал и без механического уха.

Он видел все, как в замедленной съемке: как пригнулся под непосильной ношей джип. Как телевизор подпрыгнул в глубокой вмятине на капоте. Как не спеша, будто раздумывая, продолжить падение или нет, завалился на бок и все-таки съехал к краю, перевернулся и рухнул в опасной близости от ног Ильича.

Нахальный бандитовоз теперь выглядел, как жертва стихийного бедствия: выбитое лобовое стекло, расплющенный капот, оседающее колесо.

И орал джип, как потерпевший: включившуюся сигнализацию Ильич слышал без всяких усилий, а уж соседки, наверно, и вовсе оглохли.

Будто поддерживая собрата, заорали соседние машины: их сигнализация настроена была на любой чих. Орала частная собственность, возмущенная покушением. Но громче всех верещал пострадавший: заливался тонким воем кастрата, стенал и жаловался на тяжкую травму.

На шестом этаже закрылось окно.

Женсовет, напуганный и опаленный, двинулся в парадную. Падкие на сенсации дамы решили, что следующую часть представления лучше пронаблюдать из окна. За дверями, крепко закрытыми на ключ. И на цепочку — на всякий случай.

Кранты Николаю, подумал Ильич. Славка его шкуру на часовые ремешки пустит…

Он побрел в подъезд. Очень хотелось оказаться дома. Навстречу, с сумкой через плечо, вылетела зареванная девица — Колькина зазноба эвакуировалась, почуяв, что пахнет жареным.

На лестнице его едва не сшиб бегущий автовладелец. Глаза налиты кровью, морда багровая. Схватил Ильича за плечи и заорал:

— Кто?! Что ты видел?!

С перепугу дед гаркнул в ответ:

— Ты мне за это ответишь! Твои стекла меня чуть глаз не лишили!..

Сосед дико посмотрел на него, отшвырнул к стене и ринулся вниз.

Возле своей двери Ильич на минуту остановился. И не зря.

Увидел бледно-зеленого Николая, спешащего вниз.

— Коля, — позвал Ильич. — Ты это, зайди-ка ко мне.

Тот ничего не соображал, но Ильич ловко зацепил его за рукав и чуть не силой уволок в квартиру.

Ничего. Подождет Ярослав, бывший пионер Славка, а ныне — авторитет Ярый.

Не надо Коле сейчас к нему соваться.

А может, и совсем не надо.

Ну его. Погодим.

***

Если выйти из метро «Черная речка» и повернуть на улицу Савушкина, то в угловом доме можно увидеть маленькую вывеску «Ремонт часов».

Нужно смотреть внимательно, потому что гигантские щиты с рекламой виски, сигарет и трастовых фондов, так необходимых бывшим советским гражданам, закрывают ее почти целиком. Но кусочек разглядеть можно: «нт часо» — вот такой, синим по белому. Вернее, по серому, поскольку окна в витринах, по давней ленинградской традиции, не моют от ввода здания в эксплуатацию до последнего вздоха под ударом бульдозера.

Поднявшись на три ступеньки, можно увидеть то, что было когда-то гастрономом самообслуживания.

Теперь тут «комок». Людское торжище, где можно купить резиновые калоши и пуховик, туфли на платформе и турецкий парчовый галстук, французскую губную помаду на марганцовке и натуральный Диор — в разлив. А также жирные сиреневые тени для век, колготки с люрексом, зажигалки в виде пистолетов и самопальные значки с надписями, сочиненные безумцами.

Один из безумцев — Художник, давний знакомый Ильича. Тот самый, что живет в Коробке с карандашами. Но не вздумайте писать этот адрес на конверте — почта вас не поймет.

Сам Ильич коротает время в маленькой будке с окошком, стоящей у входа. Надпись «Ремонт часов» на ней можно прочесть целиком.

— Вот ведь глупость какая, — говорит Ильич.

Он изучает значки, принесенные Художником. Кое-как наляпанные на белом фоне названия групп.

«Битлз», «Роллинг стоунз», «Металлика». На одном из значков — мужик с пропитой рожей рвет на груди тельняшку. На пузе надпись «я из Питера».

— Но ведь покупают, — застенчиво говорит Художник.

— Хрень покупают! — ворчит Ильич, — из Питера… а где тот Питер? Разворовали, замусорили. Барыги, ворюги, бюрократы!

— Вы бы еще царя-батюшку вспомнили, — миролюбиво отвечает Художник.

— И вспомнил! — распаляется часовщик. — Да не последнего, первого. Петр-то, небось, когда строил, другой город хотел. О столице мечтал! Цивилизованной и просвещенной… а у нас?..

— «Восемь месяцев зима, вместо фиников морошка», — цитирует Художник.

— Грамотный, — ворчит Ильич и тыкает пальцем в окно.

Поливальная машина под дождем моет улицы, щедро разбрызгивая воду.

— Вот и все у нас так. Видишь?..

— Ладно, Антон Ильич, — вздыхает Художник, — пойду. К вам клиент…

Длинноволосая фигура бредет к выходу, возвышаясь над посетителями на целую голову. Пародия на Петра, тощая и бесприютная, как призрак.

Клиентка нагнулась к окошку и жалуется:

— Опять стоят. С тех пор, как муж… только он мог с ними сладить. А я чуть-чуть стрелки подвела…

— Вы подводили стрелки? — Ильич вынимает из глаза лупу. — Я же вам говорил! Нельзя стрелки подводить, понимаете?

Он сокрушенно смотрит на собеседницу и ощупывает пострадавшие часы.

Руки белые и чуткие, больше подходящие врачу.

Часовщик сутулится — возраст, плюс долгие годы сидения согнувшись, с линзой в глазу. Оттого и морщинок вокруг правого глаза больше. Венчик пегих волос обрамляет обширную лысину. На работе он всегда снимает берет.

Вот сколько объяснять им: нельзя! На старинных часах стрелки не подводят! Аккуратно надо. Бережно.

— Что же вы, — сокрушается он. — Вот смотрите. Тихонько маятник снимаем. Без утяжеления стрелочки сами побегут. Быстро-быстро. Глядишь, минут через десять и догонят получасовое отставание. Сами они дойдут! Са-ми. Приходите завтра.

Клиентка исчезает.

Но у Ильича сегодня аншлаг. В окошко засовывается широкая лапа с перстнями-печатками, раскрытая ладонью вверх. Ильич борется с искушением в нее плюнуть. Сквозь окошко видит круглую, коротко стриженную башку, кожаную куртку поверх спортивного костюма и наглые пустые глаза.

Требовательное:

— Дед! — звучит, как команда. Привыкает сопляк повелевать.

— Антон Ильич, — спокойно отвечает старик, — а ты внучек, чьих будешь?

— От Ярого привет.

— И ему поклоны, — говорит Ильич. — Так и передай Ярославу: пусть, значит, не хворает, не кашляет…

— Дед, ты дурака не валяй. Бабло давай. Служба безопасности даром работать не будет…

— А я такую безопасность не заказывал, — ворчит Ильич.

Раскрывает коробку с наличкой и с отвращением сует в лапу синие фантики.

Бычок ржет:

— Маловато будет. Послезавтра опять зайду. И еще разговорчик от Ярого к тебе есть…

— Пусть Ярослав приходит и сам разговаривает.

— Слушай, дед, — бычок теряет терпение, — ты б не хамил, а? С тобой по-хорошему, а ты быкуешь.

Старик молчит, смотрит на мальчишку, которому лет десять назад на «Авроре» пионерский галстук повязывали. Во что превратился? В сволочь.

С Ярым они соседи, но знакомство с авторитетом не спасает. Он так сказал:

— Антон Ильич, ну чего ты хочешь? Время такое: каждый крутится, как умеет.

В оконце просовывается газета. Бесплатная, с объявлениями, и одно обведено ручкой: «продается…». Знакомый телефон. И имя знакомое.

— И что? — вопрошает он.

— Да так. Ярый говорит, спроси, может, знает чего. Может, тебе эту цацку приносили? Или хозяин заходил? Николай, вон и номерок его, а?

— Первый раз вижу, — отвечает Ильич.

Рожа глумливо хмыкает. Ильич молчит.

— Ну, бывай, дедуля. До скорого.

Бычок расхлябанной походкой идет меж торговцев. Останавливаясь то там, то тут, небрежно протягивает лапу — собирает дань.

***

Он называл их «эти».

Эти хапают все, до чего дотянулись. Плодятся, как мухи-дрозофилы: вчера один, завтра — туча. Страну растащили, схарчили. Всосали заводские дымы, понатыкали кабаков. Под лубок расписали город: всюду торгуют, крутятся, перетирают, палят. И слова-то у них жуют и чавкают: тач-ки, тел-ки, ларь-ки. Гнилое племя!

Вот был пионер, Славка… щекастый пацан, ревел над воробьем, подранным кошкой. Птаха в руках, кот на дереве… глаза птичьи пленкой подернулись, лапки дрыг. Славка стоит, слезы капают… и чего вспомнилось?

Был Славка — и нету. Смолотило и выплюнуло. Есть теперь Ярый, авторитет. Сопляк, а туда же: пуш-ки, баб-ки…

Эти не то, что стрелки подведут — вовсе время растопчут. По головам пройдут, из каждого душу вытрясут. Куда не кинь — все тащат, под себя подминают. У них у каждого на часах свое время.

Ильичу казалось, что в этот год не только люди с ума посходили — само время взбесилось, рассинхронилось, болтается туда-сюда.

Говорят когда-то, тысячи лет назад, старик Хронос сожрал своих детей. А сейчас народились детишки-отморозки, освежевали папашу да обгладывают по кусочку.

Каждый день ему несут часы — разбитые, поломанные. И все показывают разное время. Если само время сломалось — что о людях-то говорить?

Теперь вот Кольку им подавай. Хватко за дело взялись: видать, квартиру его обшмонали, раз объявление выплыло.

И к Ильичу не забыли наведаться. Ну-ну.

Ильич Ярому сразу сказал: на, смотри. Хошь в цветочный горшок загляни, хошь в унитаз…

Старик хихикнул, вспомнив, как на башку Ярому с антресолей рухнули жухлые стопки «Правды». Ниагарский водопад. Пригодился рупор коммунизма, не зря он макулатуру сберег.

Хрен вам, а не Колька. Теперь не достанете.

Мозги куцые, все в мышцы пошло. Слуги безвременья, мелкие, будто вши, да кусачие. Как саранча, хватают все, до чего дотянуться могут.

Иногда Ильичу снился сон, как эти, болтаясь на стрелках, крутят куда попало часы, и от того время в Ленинграде, взбесившись, скачет: тут и баррикады с дурными анархистами, и доморощенный НЭП, и декаданс со шпаной, и ряженные попы с Кашпировским по телевизору.

Ускоряются минуты, секунды тают, как рафинад в чае, и неизвестно, что будет завтра, в какой стране, да и будет ли завтра? То-то.

Кто виноват? Ну, не мировой же капитализм. Сами до жизни такой докатились.

Са-ми.

Вот только снится Ильичу чудовище сторуко, стоглазо, раскрывает жадные рты. Рук у него не счесть, и все тянутся, хапают, хватают. Головы его — бритые, как у братков, холеные, как у депутатов с листовок, кукольные, пустые, как у рекламных шмар…

И есть среди них лицо — гладкое, узкое, с прищуром из-под круглых очков, и не знает Ильич, кто таков, но чует во сне — его это рук дело, он-то время и сломал, знать бы кто таков — замарал бы руки, удавил, не задумавшись…

Такие вот сны.

А пока — свое поле боя у Ильича, и на поле том он — санитар. Дальше фронта все равно не пошлют. Дедушка старый, ему все равно, ага.

Кольку вот вытащил. Люду. Ядвигу.

Тут Ильич ухмыляется.

Видел бы эту улыбку браток — мигом заподозрил неладное. Но тому не до часовщика — делом занят, продавцов потрошит.

…Ядвига позвонила ему, как ни в чем не бывало. И сказала привычный, с юности знакомый пароль:

— Покутим?..

Вот только на часах была половина третьего ночи, за окошком — кромешная ноябрьская хлябь, а голос ее до того был натянут, казалось, вот-вот оборвется.

Когда обоим за шестьдесят, трудно предполагать внезапно вспыхнувшую страсть. Да и перегорели страсти: в студенческих плясках в Политехническом, в стройотрядах да турпоходах. Теперь оба старики, оба жизнь красивую прожили. Страсти ушли — дружба осталась.

Вышел ей навстречу: пока доковылял до Черной речки, она с Петроградки пешком дошла, через мост, под снежным дождем.

Высокая, статная, в черном пальто до пят, с рюкзаком за плечами и клеткой под чехлом. Вот женщина: годы ее только красят.

Как Ильич клетку увидел — понял, что дело швах. Собралась.

Долго шли — весь остаток ночи. Но кому какое дело до стариков, что бредут сквозь пургу? Никому и не было.

А Ильич чуть от смеха не лопнул, когда Ядвига ему все рассказала.

Шуму было! Даже в газете писали.

Но эти поздно хватились — Ядвиги и след простыл.

Эти вечно позже, чем надо, спохватываются.

Еленино яблоко

Санкт-Петербург, 1907 год, весна

Ливень кончился, и четверти часа не прошло.

У сада «Аркадия» омнибус высаживал пассажиров в огромной луже. На империале висело гигантское объявление: «Велосипеды Энфильд. Торговый дом Алексеев и К».

Данила Андреевич усмехнулся, вспомнив модную присказку: «было у отца два сына, один умный, другой — велосипедист». Да кто согласится на этакое чудовище по доброй воле залезть?..

Извозчик объехал конкурента и высадил их у входа.

После гимназии ресторан с белоснежными скатертями, верткими лакеями и упоительным ароматом яств должен бы был показаться Даниле райскими кущами, но вместо этого поверг в меланхолию.

Вот она, жизнь, думал он. Блистающий мир в двух шагах. Мир, в который ему без Жоржика вход заказан.

Именно Жорж небрежно подзывал лакея и требовал самое лучшее. Именно Жорж, не смущаясь, раскланивался с дамами. Именно Жоржу приносили дегустировать вина и с тревогой ждали вердикта — угодно ли-с? Или дорогой гость желает что-то еще?..

А Данила был лишь случайным спутником, которому позволено, расположившись в креслах, слушать, как тенор с блестящей от луж эстрады выводит романс о любви…

Почему?

Чем он хуже?

Тем, что не сумел устроиться сообразно интеллекту? Не обучен унижаться и хлопотать?

Горько все это и пошло.

Уткнулся в тарелку. Жевал, не чувствуя вкуса, и тут сверкающая вилка предательски выскользнула и, оглушительно лязгнув, свалилась на пол.

Публика обернулась на звук.

Пунцовый Данила полез под стол, завозился, едва не запутался в скатерти, мечтая провалиться сквозь землю.

Вынырнув, обнаружил, что Жорж смотрит на него с улыбкой — как добрый папенька на неразумное дитя. Подмигнул:

— Чего загрустил? Давай-ка, брат, выпьем!..

И поднял бокал.

Данила Андреевич пить не любил. Ничто не ценил историк столь дорого, как ясность ума. Вино же ставило интеллект под удар и будило в нем альтер-эго: человека, которого трезвый Данила предпочел бы обойти за версту.

— За встречу!..

Трубицын сиял, как самовар квартирной хозяйки Надежды Аркадьевны. Глаза блестели, словно два созревших каштана. Пухлые губы раскрылись, демонстрируя крупные зубы. Ноздри хищно втягивали аромат коньяка. Жорж был доволен собой, как последняя сволочь.

К черту, решил Данила. Один раз живем.

Густая, терпкая, с шоколадным вкусом волна обожгла гортань. Обняла, потекла по венам. Жизнь вдруг показалась не такой уж и скверной штукой.

Трубицын сказал:

— Вот ты, брат, историк. Полководцев наперечет знаешь. Баталии. Так что ж ты с Еленушкой-то осаду по правилам провести не смог? С твоими мозгами? Дамочка — она же как… бастион, — он поднял вилку, — если подумать, когда измором взять, когда обстрел провести — букетами и презентами, глядишь — дело-то и пойдет.

Данила аж поперхнулся.

Нелепость какая! Жорж его батальным премудростям учит! Жорж, который слово «благоговейный» написал с восемью ошибками. Жорж, который заснул на экзамене по латыни, Жорж, который…

— Или, к примеру, заслать лазутчика, — продолжал тот, — чтобы разведал планы противника… это — стратегия. Это — тактика. Это — победа на всех фронтах!

Данила онемел. Обывательская философия Жоржа так его возмутила, что ничего не осталось, как выпить еще раз. Зеленый змий обвил его плечи, положил голову на колени и замурлыкал, как сытый кот.

— Как у тебя просто, Жорж. Крепость — бездушная груда камней, а ты сравниваешь с живым человеком…

— Да ведь так, брат, и есть! Только иным умникам этого не понять. Все рассуждают, извилиной шевелят. А толку?..

Даниле хотелось пресечь пустой разговор парой колких и едких фраз, но тут альтер-эго, окропленное коньяком, пробудилось от сна, отодвинуло здравый смысл и вышло на сцену:

— А тебя, я смотрю, весьма Елена интересует, — заметил он. — О чем бы ни говорили — все Елена да Елена. Может, тебе самому осадой ту крепость взять? Раз уж ты такой полководец?..

Трубицын усмехнулся сквозь пузатый бокал.

Данилу это злило: хотелось уколоть так называемого друга, чтоб не копался в сердечной ране.

— А знаешь, — неожиданно для себя сказал он. — Ты, коли хочешь — бери ее и ешь с кашей. Елену. Мне все равно.

— Эк ты невестами-то разбрасываешься, — заметил Трубицын.

— Она ннне… ннневеста, — Данила будто сплюнул с языка ледяную сосульку.

— А что, — продолжал он, распаляясь, — дама приятная. Фактура. Локоны. Глаза, — тут он вспомнил голубые, как небо, глаза Еленушки и сердце защемило. — Талия, — желчно продолжал он, — и папахен с приданым, и мамахен уж точно от тебя без ума будет…

— Давай-ка выпьем, — неожиданно мягко сказал Жорж. — За тебя, дружище Цапель. Не горюй, брат, глядишь, все наладится…

Теплая волна благодарности поднялась в груди. Вот глянешь — полено поленом, фат, балабол… а понимает!

— За тебя, друг! — Данила хватил глоток, от которого запершило в горле.

— Скажи-ка, брат, — продолжал Трубицын, — что такого могла дама сердца свершить, чтобы ты… как, бишь, «не смог принять разумом»? На мой разум приходит одно…

Слышать, что приходит на ум пошляку, был Данила не в силах.

— Хочешь знать, что такого? Изволь. Представь, что есть женщина. Умнейшая, просвещенная. Ты с ней говоришь о письмах Вольтера, о Цицероне, о Северном флоте… неважно.

Данила принял бокал, в котором вновь плескался коньяк, и продолжал:

— И тут узнаешь, что она… при всем уме, красоте, добродетелях…

Трубицын подался вперед, донельзя заинтригованный.

Данила припечатал:

— Она. Ходит. К гадалкам. И верит! Всей чепухе. Как какая-то… деревенская баба!

Высказал, что на душе, и прикрыл глаза.

И вздрогнул от странных звуков.

Трубицын хохотал, утирая слезу. Хлопал рукой по колену, не смущаясь под косыми взглядами дам, тряс черной башкой, отмахивался салфеткой.

— И… все? — выдавил он сквозь смех, — только-то? Мадам, прошу извинить, мой приятель такой остряк, такой анекдотец сейчас завернул, уж не обессудьте, пардон, пардон.

Публика расслабилась, заулыбалась. Даниле перепало несколько женских взглядов: надо же, на вид неказист, а оказывается, какой остроумный…

— К гадалкам! — шепотом повторил Данила. — К сумасшедшим, пустоголовым, никчемным теткам с их картами, фокусами, чревовещанием. И верит! Всем этим сонникам, пророчествам, чертям в ступе… и убеждает меня! Что и мне должно верить!

Трубицын прыснул в кулак. Но тут же принял серьезный вид.

— Да, братец. Дела. Разум бунтует. Нет, что ты, я не смеюсь, — он замахал руками. — А знаешь, брат Цапель… может, Елена из тех самых женщин, коим хочется волшебства. Чтобы дым, мистицизм и прочее столоверчение. Гадалки! — он хихикнул, покачал головой. — Ты вот что. Выпьем! За разум, за здравый, понимаешь ли, смысл, и, гори оно все — за торжество просвещения! За наш двадцатый, за светлый век!..

Против такого тоста Данила не мог устоять. Глаза увлажнились. Эх, Жорж, валенок пустоголовый, как сказал!

— За просвещение! — Данила попытался встать, но мягкое кресло его не пустило, — до дна!..

Выпил — и окинул ресторацию новым взглядом. Зеленый змий интимно мурлыкал в ухо: посмотри, как чудесен мир!

Звенела музыка. Дамы, прекрасные все до одной, смотрели загадочно и призывно, лакеи сновали меж столов, жизнь вертелась, плясала, заманивала пестрыми цыганскими юбками.

Затухающий здравый смысл напомнил, что самое время выспросить друга о том, как он достиг таких высот в жизни, что эти лакеи… и вилки… и дамы… все ежечасно к его услугам.

Но сделать это надо тонко… изящно. Начать про дружбу и альма-матер, отметить, что старый друг лучше новых двух. Польстить, что Трубицын, как никто другой, понял его терзания… закрепить в пустой башке Жоржика мысль, что Данила умен… очень умен. И надежен! И лучшего компаньона, чем бы ни занимался Жорж, ему не сыскать. Выказать проницательность: он-то, Данила, сразу понял, что за этим Жорж и приехал. И только его… многословие? Нет, невежливо. Болтовня? Еще хуже… только его жизнерадостность и тем-пе-ра-мент, да-да, темперамент… и еще радость от встречи с другом… и дух школярского братства… не позволили перейти сразу к делу. А теперь — можно и нужно.

Можно. И нужно.

Эта проникновенная фраза за секунду пронеслась в голове, словно готовый, на бумаге написанный спич, и Данила почувствовал, что время пришло.

Прямо сейчас он скажет. Жорж будет обрадован и растроган.

Можно. И нужно.

— Есть тост! — сказал он.

— Жарь! — одобрил Трубицын.

— Можно! И нужно! — начал Данила, и тут предательский змий шепнул в ухо, да так, что листок с пламенной речью, на мгновенье мелькнув, сгинул, оставив вместо себя одну фразу:

— Можно и нужно выпить за милых дам! Стоя! До дна!

Последняя фраза прозвучала уж слишком громко.

Но поздно.

Данила стоял, стоял и Трубицын, и все кавалеры в зале уже поднимались с мест.

— За прекрасных дам! — гремело повсюду.

Дамы зарделись, а мужчины улыбались друг другу, как будто совершили что-то великое.

— А ты брат, не промах, — подмигнул Жорж. — Я и не знал, что ты у нас дамский угодник!

Вместо ответа он улыбнулся другу, и вечер нахлынул, закружил в объятиях, повел лабиринтами будущих злоключений.

***

Заказали шампанского. С этого момента вспоминания чуть сбивались.

Широкий бокал с чем-то пенным. Обильное декольте перед носом Данилы. Скрипка и звон монисто.

— Время пополнить кассу!..

Толстый палец Жоржа перед глазами. Адамова голова на перстне раскачивается и подмигивает.

Тут же, без перехода, огромная темная зала без окон. Гробы.

Домовины, обитые атласом. Простые из струганных досок. Строгие лакированные и помпезные с золотыми кистями. Крытые Андреевским флагом. Огромный, стоящий торчком, царь-гроб из красного дерева.

Меж гробов, как наемник Харона, лавирует Жорж. Зубы и белый глаз зловеще блестят в полумраке:

— Тссс! Время пополнить кассу!..

Скудный огонь свечи выхватывает из мрака венки, бросает на стены зловещие носатые тени.

— Мы грабим гробовщика, — рыдает от смеха Данила.

— Тссс! — шипит Трубицын и вилкой пытается вскрыть запертый ящик бюро. Мысль — откуда в похоронной конторе вилка?

— Марина Мнишек, — сообщает Данила, — первая в России стала есть вилкой…

— Тссс! — Трубицын вилкой же ему и грозит.

Обоим жутко смешно.

Выпала из памяти дорога: ландо? Конка? Пешком?

Зато отчетливо помнит холодный свой голос:

— Не называй меня Цапель!..

Проникновение в его жилище. Галантный, нетвердо стоящий Трубицын излагает квартирной хозяйке путаный комплимент.

Хищение из жестяной коробки от чая Данилиных сбережений…

Холодный ветер с залива, горячий шепот Трубицына:

— Брат Цапель, фортуной ты поцелованный. А в любви не везет — будет другое счастье…

***

Ватной и серой ночью, ближе к утру, Данила обнаружил себя за столом в дымном, низком, визжащем скрипкой, хрипло бормочущем голосами месте.

Кажется, шли бурьянами, кажется, были гнилые мостки без перил…

— В Пьяной гавани мы, где же еще? — удивился Трубицын. — Ты сам с фортуной целоваться решил!..

Кто-то сдал карты. Жоржик шепнул:

— Играй, брат. На новенького должно повезти!

Все взгляды остановились на нем. Из картежного словаря он знал одно слово:

— Я пас, господа.

— Этак дело не пойдет, — сокрушался Трубицын, уводя его от стола. — Голова дурная, с таким-то прикупом пасовать?

— Картам не обучен, — оправдывался Данила. — Шахматы. Шашки… Индийская игра го… ребусы…

— Ребус ты мой луковый! Куда же тебя, — Жорж стоял за спиной у Данилы, постукивая пальцами ему по плечам, как учитель музыки, выбирающий, к сопрано или альтам определить новую хористку.

— О! Сей момент! — и, потащил его, как буксир лодчонку, в дальнюю часть кабака.

Тут, на полу, на ковре с невнятным узором, расположились двое. Бородач в халате и феске и толстяк без сюртука, в манишке и манжетах.

— Кости, брат, — шепнул Трубицын, — для шахматиста — плевая вещь! Кидай, и всех хлопот.

— Господа, — обратился к сидящим, — прошу любить и жаловать! — и широким жестом швырнул в центр ковра несколько ассигнаций.

Здравый смысл, на мгновенье проснувшись, скорбно отметил, что Жорж швырнул на ковер новые сорочки, билет на галерку в театр и свежий альманах «Исторического вестника». Отметил — и растворился.

— Новичкам везет!..

Трубицын хлопнул его по плечу и исчез. Мадам Фортуна, пьяная и продажная, ждала его здесь.

Подобрав ноги, Данила кое-как угнездился на ковре, хотя колени оказались в опасной близости от ушей. Бородач, дружелюбно оскалив зубы, протянул кальян. Он вдохнул сладковатый дым и…

Мир завертелся. Свет будто стал ярче, дым ушел в потолок, а визгливая скрипка сменилась вальсом. В ритме вальса мысли Данилы стали легки, и он мгновенно нашел ответы на мучившие вопросы.

К примеру, Елена. Конечно, ее мистицизм — сущие глупости. Но милые глупости. Женщинам должно бояться мышей, бросать за околицу сапожок и охать, когда молодой месяц показался за правым плечом. И эти гадания, суженый-ряженый и прочая ерунда — лишь повод для невинного сердца сказать, как оно тоскует по настоящей любви.

А ты? — вопросило Данилу суровое альтер-эго, — что ты сделал? Она тебя прямо спросила: «вы меня любите?» а что ты ответил?

Данила вспомнил и застонал от стыда. Ответил он отвлеченно и свысока: «Что есть любовь? Овидий…».

О, жалкий червяк! При чем тут Овидий? Вот Жорж бы не растерялся: бухнулся на колено, усы растопырил и немедля выложил руку и сердце.

А может, Трубицын прав? Осада Елениной крепости. Катапульта… Парис. Что-то с яблоком. Или Троянский конь? Лазутчики… а ведь есть в этом что-то, если подумать…

Но думать мгновением позже стало некогда. Турок протянул Даниле коробку с костями. Окрыленные откровением о прекраснейшей Е., руки Данилы вдруг стали легки, движения — артистичны. Он встряхнул коробочку и…

Шесть! Пять! Шесть!

— Новичок? — завистливо спросил толстяк.

И понеслось.

Шесть. Три. Опять шесть. Фортуна вертела задом, строила глазки, кокетничала напропалую — но все же сдалась и подарила историку жаркий и пьяный поцелуй.

Спустя время Трубицын вернулся и нашел Данилу Андреевича в феске, с кальяном во рту и с солидной пригоршней монет. Рыдал раздетый толстяк, а бородач, уже в манишке, невозмутимо тряс банку с костями.

Жорж потянул друга «спрыснуть выигрыш», но бородач скомандовал:

— Играть!

Ему, Трубицыну, скомандовал.

— Ты кому тут, морда египетская, указываешь? — спросил Жорж.

— Господа! — к ним подскочил верткий, мелкий бес, — господа, тут не шумят, тут играют.

— Господин желает забрать выигрыш, — Трубицын указал на Данилу. — Господину довольно.

Бородач раскрыл бархатный мешок, перевернул. На ковер выпал желтый диск величиной с обеденную тарелку.

— Золото! — всплеснул руками толстяк. Он был похож на рыхлого, обиженного младенца.

— Захаб, — солидно подтвердил бородач. И добавил:

— Алтын!

Тяжелый, из литого металла круг со шкалой, испещренной мелкими знаками. С ажурными съемными дисками тонкой чеканки, насаженными на втулку. Крупный синий камень (топаз? аметист?) вмурован в центральную ось.

— Полюс мира, — пробормотал Данила.

И тут же вспомнил остальные названия. Ось — это полюс мира, под ней — тимпан, ажурный круг с сеткой линий, под ним — паук, фигурная пластина с вязью таинственных знаков, на ней россыпь синих камней помельче. А стрелка поверх…

— А-ли-да-да, — выговорил он по слогам, язык заплетался.

— Это что за сковорода турецкая? — вопросил сверху Трубицын.

— Ловушка для звезд, — туманно ответил Данила.

Блеснула, заиграла в дымном свете вещица, поманила далекими странами. Данила много читал о старинных приборах. Он узнал астролябию.

Миг — и повеяло миром древним, непостижимым. Золото льстиво подмигивало, сулило оргии, женщин и караваны верблюдов. Синий камень мерцал призывно.

— Золотая! — вновь ахнул толстяк.

Золотое яблоко.

Будто комета пронеслась в голове. Вот он, ценный дар. Вот то, что позволит Даниле сделать решительный шаг.

…Он ей расскажет о звездах и отважных паломниках, в любой точке мира способных обратить лицо к Мекке. Они вместе расшифруют символы. Нежные пальчики будут ласкать эти стрелки, лазоревые глаза посмотрят на Данилу с восхищением, коралловые губки приоткроются в изумлении…

О, сколько Данила сможет ей рассказать! Как торили морские пути бесстрашные мореходы. Как покоряли пространство и время древние мудрецы. И даже расскажет об астрологии — звездном пути человеческих душ, даст понять, что и наука способна разгадывать тайны любви и смерти…

Они вместе вычислят путь от сердца Елены к сердцу Данилы. Они будут часами говорить, соприкасаться душой и взглядом…

Они…

Рука историка потянулась коснуться стрелки.

Бородач живо отдернул свое имущество и прикрыл мешком.

— Цапель, пора, — шепнул Жорж. — Они же ощиплют тебя, как петуха!

— Сколько? — хрипло спросил Данила.

Прищур узких глаз и скрюченные пальцы. Яростный спор на смеси чужих языков.

— На все! — объявил Данила.

Трубицын, скрестив руки, возвышался над ними. Усатая рожа его наливалась темной кровью.

Данила успокаивающе улыбнулся:

— Не везет любви, да-с… ничего, это пока…

Бородач выкинул две шестерки.

Золотой мираж вспыхнул — и исчез.

— Тут. Нечисто. Играют, — обронил Трубицын.

Взял первое, что подвернулось — тяжелую, черную от копоти скамью — и обрушил на ковер.

Бородач закричал тонким, обиженным голосом. Резво вскочил, бросился к Жоржу и мгновенно вцепился в ноздри. Трубицын взвыл и пнул его в пах коленом. Турок скрючился и врезался головой в колченогий стол.

Хруст. Лампа закачалась и рухнула. Пахнуло керосином.

Данила спрятал голову в колени и прикрыл руками. Трубицын поднял обидчика за грудки и боднул лбом прямо в смуглую рожу. Половой завертелся, запричитал. На шум сбегались.

Похоже, публика была не прочь поразмяться.

Пролетел табурет, и в зале стало еще темнее. На Трубицына навалились сразу с трех сторон и он, рыча, заработал кулаками. Звучало так, будто по мешку с зерном молотили палкой.

Снизу Даниле мало что было видно. Но он заметил, как под шумок раздетый толстяк хватал ассигнации и набивал ими карманы. Это было нечестно.

Выкинув руку, историк вцепился в жирное горло. Его тут же звонко ударили по уху откуда-то сверху, и толстяк раздвоился. Перевернулся кальян, вода залила Даниле штаны. Из-под сбитого стола кто-то отчаянно лягался.

Жорж, рыча, обрушил на ковер медный поднос с кружками и бутылью. Следом свалился холуй. Оставаться внизу становилось опасно.

Виновник суматохи, забытый всеми желтый диск тускло блеснул в темноте.

Золотое яблоко, пробормотал Данила, уклонился от летящей скамьи и хищным рывком схватил добычу. Ловко запихнул под рубаху, и на четвереньках пополз было прочь, но взвыл от боли. Это толстяк вцепился ему в икру зубами. Стиснув зубы, Данила замолотил ногой.

Кто-то рывком дернул его вверх и отшвырнул к стене. Уцепившись за балку, он сумел удержаться.

Драка мгновенно, как пожар, распространилась по кабаку. Опрокидывались столы и лампы. Дымная тьма хрипела, бранилась, скулила, хрустела и всхлипывала. Жоржа он не мог разглядеть.

Снаружи послышался свист. Сперва короткий, потом еще, длиннее и ближе. Данилу схватили за плечи.

— Ходу, ходу! — Трубицын ловко впихнул Данилу в какую-то каморку.

Они с грохотом продрались сквозь пыльную тьму, опрокинув по дороге что-то жестяное и дребезжащее, навалились на щелястую дверь, сквозь которую угадывался желтый свет, и вырвались на свободу.

После неслись впотьмах, а рядом плескало море, и в синюшном небе плясала злая луна. Кто-то сзади бряцал и топотал, но отстал очень быстро. Кололись сквозь тонкую подошву камни, но так необыкновенно легко было, словно на Рождество.

На окраину Благовещенской вылезли через дыру меж угольных сараев. Сюртук оказался безнадежно испачкан, вырванный на штанах клок напоминал об укусе, а Трубицын был похож на черта. Стоя во дворе, они хохотали, пальцем показывая друг на друга.

— Эй, Ванька, — кликнул Трубицын.

— Он не Ванька, он Вейка, — поправил Данила.

Извозчик-финн смотрел на них с сомнением; его коренастая лошадка с лентами в гриве переминалась с ноги на ногу, словно мечтая быстрее убраться восвояси.

Едва уговорили его забрать чумазого господина.

— Да, брат, — садясь в пролетку, сказал Трубицын, — покуролесили знатно. Наших увижу — так и скажу: дали мы с Цапелем прикурить… ну, бывай!

— Бывай, — Данила сунул ладонь в широкую пятерню, но какая-то мысль свербила, не давала покоя:

— Ты, Жорж… послушай. Важно! — он поднял указательный палец. — А я едва не забыл. Ответь: что в той коробке-то было? Которую ты гимназической крысе всучил?

Жорж молчал. Воровато оглянулся, потом наклонился к нему, и, обдав горячим дыханием, прошептал в ухо три слова.

Данила онемел на мгновение — и захохотал до слез, сгибаясь и чувствуя, как живот царапает похищенный приз.

Коляска тронулась.

Трубицын поднял прощально руку. Тараканьи усищи на чумазой роже, перепачканный сюртук, и белые, светящиеся в сумраке зубы. Ладонь, поднятая вверх, два пальца — виват, Цапель.

Таким и запомнил его Данила той безумной весенней ночью года 1907, а сколько ночей таких еще выпадет — кто разберет.

В Стамбуле, уже в двадцатом, показалось, мелькнули усы на причале. Позже, на пароходе по Рейну, примерещился знакомый фас — ты ли это, брат студенческих лет?..

Еще, много позже, в обломках судеб, на бульварах чужих городов, нет-нет и мелькал кто-то похожий, да вот незадача: махнешь за ним вслед, а его уже хвать — и нету.

Все в туман уйдет…

А пока — вот он, белые зубы в усмешке, рука в прощальном привете — бывай, брат Цапель, живи, клистирная ты трубка!

Буду я, буду. С гудящей хмельной головой, прижимая к груди астролябию, спешит Данила Андреевич домой. А навстречу ему, громыхая бочками на ухабах, из города тащится ассенизационный обоз.

Тут мы их и оставим.