Андрей Рублев
Қосымшада ыңғайлырақҚосымшаны жүктеуге арналған QRRuStore · Samsung Galaxy Store
Huawei AppGallery · Xiaomi GetApps

автордың кітабын онлайн тегін оқу  Андрей Рублев

Павел Северный
Андрей Рублев

Часть первая

Глава первая

1

Минула майская полуночь.

На голубой шелковистости небес, среди табунов белых облаков, шар луны, налитый расплавленным серебром, светит ярко, пригасив мерцающий блеск звезд.

На несчитаные версты, во все стороны, растянулся лес. Лес глухой, нехоженый, дикий, окрашенный в густую синьку, исчерченный волшебными причудами света и тени. Плотными зазубристыми заплотами, изгибаясь по сугорьям и холмам, стоит лес, по своей бескрайности, по буреломности возможный только на земле Руси.

Река в нем промыла себе дорогу по глухомани и в том месте, где лесные дебри наособицу непроходны, на ее береговом крутолобом обрыве дыбится бревнами стена монастыря-крепости. Второй век живет обитель, начав жизнь по слову Александра Невского, в память победы, одержанной князем над шведами.

Ныне, по строгому наказу митрополита всея Руси Алексия,[1] монахи острым глазом берегут на реке мирную ладность, оттого что по ней не один раз струги литовцев и удельных татей уже пробовали с недобрыми умыслами пробраться в угодья Московской земли, но с Божьей помощью монастырского заслона на реке осилить на смогли.

Лес-молчальник. Под стать ему молчальница и река.

Монастырь и лесная река живут вместе с Русью в незнаемых лесах, мокрых, как шерсть на бобрах. Костоломны в них пути-дороги, и уж совсем едва знатки тайные тропы, на которых под шагами путников в лаптях говорливо похрустывают валежины и шишки на рыжей мертвой хвое.

Окрест монастыря – лешачий лес по обличию, со всякими закутками нечистой силы. Чураясь его, монашеская братия за прошедшие годы так и не удосужилась из-за страха распознать его таинственную заповедность, но все же, осеняя себя крестным знамением, наведывается в него за грибами, ягодами, за горьким диким медом, не углубляясь, однако, в нежить его колдовства.

Спит монастырское гнездо в лунном очаровании майской ночи. Покоят его сон дозоры сторожей на башнях, на настенных гульбищах, они всегда готовы узреть любую неполадность на реке, поднять обитель на ноги голосом сполошного колокола.

Светло, будто не ночь, а только зачин пепельно-голубых сумерек.

От весеннего дыхания природы бревенчатые стены в живом разноцветии мхов и лишайников кажутся пушистыми. Чешуя лемехов на шатрах и куполах церквей, тесовые кровли палат и келий на лунном свету выплескивают серебристые отсветы старого дерева, лесная земля дышит, как от жаркой ласки зачавшая молодица. Могучее дыхание весны дурманит воздух и все живое.

Над воротами, увенчанными башней в три яруса, под козырьком киота – образ Одигитрии Путешественницы, и перед святыней в слюдяном фонаре шевелится огненный лепесток в лампадке.

Возле надвратной башни на монастырском дворе – роща белостволых берез-вековух, а гирлянды их плакучих ветвей нависают над башней и настенными гульбищами, устилая плахи их настила плотными лоскутами сине-черных теней.

На гульбище рядом со своей тенью, прислонившись к срубу башни, замер в раздумье молодой парень в подряснике из грубого холста, окрашенного в настое из осиновой коры.

Он не монах, даже не послушник, он просто двадцатичетырехлетний белокурый, сухопарый, сероглазый раб Божий Андрей Рублев, окрещенный в память мученика за веру Христову Андрея Стратилата.

По слову игумена обрядили его в подрясник, чтобы мирской лопотиной не напоминал монахам обо всем, от чего они во имя служения Богу отгородились монастырскими стенами.

Уже давно кончилось время Андреевой сторожи на гульбище, а он все еще не может оторвать глаз от лесных далей в красочных переливах синевы. Смотрит он, с какой живописностью, недоступной для человечьего разумения, ночное светило с неуловимой нежностью постепенности размывает светом густоту синевы на лесных просторах и как на них, удаленных от власти людского глаза, переливы синевы становятся все бледней и бледней, наконец сливаются с небесной голубизной.

Вот почему Андрей замер на гульбище, стараясь жадно сохранить в памяти увиденные чудеса лунного света, сотворенные на его глазах.

В лесном монастыре Андрей очутился нежданно-негаданно. Не посмел ослушаться воли отца Сергия Радонежского. И случилось все прошлой осенью. До этого парень возле Мурома трудился по найму у торгового человека. Писал образа святых, разукрашивал броскими красками дуги, сани, седла и иную домашнюю утварь.

Хозяин, собравшись в Москву с товаром, захватил себе в помощь и Андрея. Прибыльно продав весь товар, перед возвращением домой заехал в Троицкий монастырь – престарелая матушка хозяина наказала именно у Троицы освятить написанную Андреем икону Благовещения.

В монастыре икона, отличавшаяся от написанных по древним канонам, свежестью красок привлекла внимание тамошних изографов. Была ими показана игумену отцу Сергию.

Убедившись в одаренности юноши, Сергий по своей воле, не спросив согласия Андрея, отправил его на обучение к старцу, иноку лесного монастыря, отцу Паисию, зная, что тому ведомы секреты левкаса,[2] на котором краски обретают вечность, не утрачивая от времени первородной свежести.

Паисий отроком был угнан в татарский полон, затем продан в Константинополь, где за долгие горестные годы разлуки с родиной постиг премудрость византийской иконной живописи. На родную землю Паисий воротился старцем – был выкуплен из неволи митрополитом Алексием во время его первого посещения патриарха.

Выполняя наказ игумена Сергия, Паисий посвящал понятливого усердного ученика во все изначальные каноны живописания святых икон и скоро с удивлением удостоверился, что Андрей хотя и вникал во все указания старца, но, выполняя их, вносил свое разумение в тонкость штрихов, особенно налагаемых вприплеск.

Вздрогнул Андрей, когда над ним прошелестели птичьи крылья, спугнув его мысли. Взглянув на реку, увидел, как в ней полоскались серебринки лунного отражения, как в глубокой воде тонули отражения берегов, и от них она казалась бездонной.

Беспокойно Андрею от обилия лунных красок, все даже и не углядишь, не запомнишь, а ему надо запомнить, чтобы воскрешать их в живописи. Беспокойство Андрея началось, как поднялся на гульбище сторожить покой монастыря. Беспокойство от того, что одолевали мысли о своем недавнем мирском житье, не забытом в монастыре, где возле него живет человечье, безропотное смирение и отрешение от всего житейского ради данного сурового монашеского обета.

На среднем ярусе надвратной башни зашелся в кашле дозорный монах, а углядев на гульбище Андрея, заговорил с ним хриплым голосом:

– Пошто не спишь, человече? Какая докука донимает разум?

– Гляжу на лунные чудеса, в кои леса окрест окрашены.

– Зря глядишь. Верить в них, человече, опасайся. В дневные чудеса верь, станешь меньше о память спотыкаться. Обманный лунный свет, да и не долог. Житьем нашим правит свет и тьма. – Монах закашлял, а потом спросил: – Молви, как отче Паисий житье носит?

– С Божьей помощью на житье не в обиде.

– Слыхал намедни от братии, что старец с бессонницей дружит. А это, человече, в его годы вовсе ни к чему. Ужо повидаю его. А ты ступай сосни до заутрени. Сон и в монастыре надобен. Ступай сосни. Луна скоро гаснуть зачнет.

Дозорный замолчал, вновь надсадно закашлял.

Андрей, совсем не зная, по какой причине, трижды перекрестившись, спустился по скрипучей лестнице с гульбища в монастырский двор, но не пошел в келью, которую делил со старцем Паисием.

Темно в тени древних берез, только кое-где видны пятна лунного света. Не спеша Андрей пошел к лужайке с пасекой, но, выйдя из березовой рощи, оцепенев, остановился, услышав соловьиную трель.

– Чок-чок!

Андрей прислушался. Эта пробная трель посулила радость соловьиной песни, и она, не замедлив, полилась над монастырскими угодьями. Скоро на нее откликнулись соловьи из зарослей по берегам реки. Над лесами звучала птичья симфония. Андрей стоял, приоткрыв рот от удивления, но тут на башне вновь надрывно закашлял дозорный. Андрей, очнувшись, зашагал к пасеке, откуда началась соловьиная песня. Шел к полюбившимся молодым березкам. Их много. Все похожи друг на друга, тоненькие, кудрявые и такие белые-белые, что Андрей даже застыдился на них смотреть, оттого что вдруг показались они ему девушками в светлых сарафанах.

Память мгновенно заставила его вспомнить пригожесть лица боярыни Ирины Хмельной, у которой прошлой весной для киота писал иконы. Сердце Андрея учащенно забилось, кровь прилила в голову, окатив ее жаром, слюна во рту стала горькой.

Слушая соловьев, Андрей дошел до березок, сел под одной и, задумавшись, набрал на лбу морщины. Его тонкие, беспокойные пальцы расстегнули ворот подрясника, и тотчас теплую грудь застудил медный нательный крест на скрученной суровой нитке. Прожитая в монастыре зима убедила Андрея, что напрасно серчал он на монахов Троицкого монастыря, показавших его Благовещение игумену Сергию.

В долгие зимние вечера при зрачке огонька на восковой свече Андрей слушал бывальщины Паисия про былую Русь, про татарский полон, про Константинополь. Уверовав в житейскую мудрость и обширные знания Паисия, искусного живописца, Андрей самозабвенно выполнял любые наказы старца, вдумчиво укладывая в памяти секреты растирания глины при изготовлении краски на яичном белке, на маслах, сваренных с кореньями трав и цветов.

Смешивая краски при написании икон, Андрей прозрачностью и певучестью тонов умилял и удивлял Паисия, не скупившегося на похвалу. Однако Андрей догадывался, что своей сноровкой в живописи он пугал старца. Больше всего Паисия страшило его вольное стремление на иконных ликах писать глаза, переполненные умиротворением. Паисий считал это тяжким грехом и своего неудовольствия не скрывал. Андрей молчаливо выслушивал долгие нравоучения Паисия, но продолжал верить, что в его написании глаз на иконах нет греховности, полагая, что святость христианских мучеников не могла не очищать их взгляды от сурового исступления, порожденного пережитыми мучениями.

Паисий выслушивал доводы упрямого ученика нахмуренно и давал одни и те же советы: молитвами сдерживать стремления, посягающие на незыблемые каноны иконописания по заветным лицевым спискам. Соловьиное пение постепенно увело мысли Андрея от наставлений Паисия к воспоминаниям о боярыне Ирине. Чем больше думает он о ней, тем сильней становится печаль о недавней жизни за пределами монастыря.

Молодость Андреевой души тревожит голос плоти, недаром с весенней поры все неотвязней думы о боярыне. С ледохода стала она оживать перед его очами, вспоминались и ее походка, и певучесть голоса, и улыбчивость лучистых глаз. Андрей спрашивал себя, почему именно боярыня так запомнилась, ведь и до нее видел он немало женских глаз. Спрашивал и всегда отвечал одно и то же: боярыня запуталась в памяти оттого, что, похвалив за написанные иконы, ласково погладила по голове, и эту нежданную женскую ласку не может Андрей забыть.

Боярыня Ирина – молодая вдовица, она всего на несколько лет старше Андрея, а все же осмелилась на эту ласку. А что, если сделала она это с намерением, чтобы запомнил ее тепло ладони на всю жизнь? Андрей слышал о сладости женских ласк, но людская греховность еще не стреножила его разум, не опаивала его зельем вожделения, однако в эту лесную весну завладела его помыслами с настойчивостью.

Даже старец Паисий, замечая опечаленность ученика от весеннего томления, иной раз повторял слова мудрого человека прошлого: «Как моль вредит одежде и червь – дереву, так печаль – сердцу мужа».

Андрей, слушая поучения старца, думал, что тому теперь легко жить, позабыв про житейские радости. От соловьиного весеннего колдовства учащенно бьется сердце Андрея, податлива его память, не скупится на мысли обо всем, чем жил до монастыря, а все оттого, что он еще не монах, даже не послушник, а просто раб Божий на земле многострадальной Великой Руси. Поют соловьи, помогая Андрею думать о боярыне Ирине, живущей на острове среди озера, именуемого в народе Тайным…

Левкас – название грунта в иконописи, представляющего собой меловой или гипсовый (алебастровый) порошок, замешанный на животном или рыбьем клею. Чем тоньше и равномернее нанесены слои, тем лучше его сохранность. На Руси левкас шлифовали стеблями хвоща.

Алексий (ок. 1293–1378) – с 1355 г. митрополит Киевский и всея Руси, старший сын Федора Бяконта, в миру Алферей (или Елевферий).

2

Весна оживила людские души. Тревоги сменили надежды.

Великая Русь волей и силой простого народа продолжала протаптывать лапотной поступью новые большаки. В житейском обиходе людское мужество становилось великим, закаляясь в страданиях, ибо через неисчислимые несчастья народ берег бытье государства.

И в XIV веке годы проходили тревожно, окровавленно, в дыму пожаров, в гневных сполохах людского героизма. Все еще прочно гнездилось суровое по смутам время, и никакие молитвы не могли извести, изжить, утихомирить его злобность, избавить государство от моров и нашествий.

Рукотворное государство, обуздывая удельную склочность, привыкало к главенству в нем голоса московского великого князя Дмитрия Ивановича. Народ терпеливо одолевал ухабистые дороги века, привыкший ко всяким напастям, не робел и рук не опускал. Он по заветам предков, сотворителей Руси, поплевывая на ладони, вминал годы в прошлое, вминал немертво, не жалея мужества, пота и крови. Но свои следы об изжитии лихих лет подвигами и поражениями оставлял в свитках летописей и в людской памяти, как зарубины топором на лесинах.

Заслоняясь от врагов доблестью, с помощью могутной власти лесного величия, народ упорно ожесточал свою гневность, накапливая силу для свершения заветного стремления – сорвать с себя путы монголо-татарского ига, освободив гордость Великой Руси от принижения кочевниками. Лес помогал народу беречь отчую землю. Ибо об его сучкастую заколдованность обдирали себе бока проходящие годы, в кои холщовая и парчовая Великая Русь утверждала неодолимую стойкость государства…

3

Над Москвой истемна темна ночь. Темнота такая плотная, что кажется бархатистой от блесток отраженного в ней сияния звезд, а небеса их мерцающими лампадами просто засыпаны…

Майская ночь над Москвой духовита. Цветет черемуха, насыщая воздух ароматом, от которого разум обносит дурманом.

Власть черемушного духа наособицу сильна в ночную пору. А все оттого, что затихают порывы весеннего ветра, в темноте явь становится небылью, разум покоряется сердцу, старость и молодость опутывает одинаковая тревожность от бредовых снов о давно изжитом у стариков, об еще не изведанном – у молодых.

Стольный город с полукаменным Кремлем, с распростертыми возле его стен крыльями посадов и слобод спит. По его кривым улицам, переулкам и тупикам бродят ночные шорохи, и никто не сомневается, что это просто домовые почесывают волосатые спины о срубы всяких хоромин и изб.

Сон в весеннюю пору у москвичей чуток. Знают они, что весна волшебница на красоту и на нежданность. В эту пору в степях татары откармливают коней для набегов. Топот конских копыт кочевников Москва не раз слышала, испепеляясь от очередного нашествия.

Весенние ночи по всей Великой Руси таят в тишине неведомость – ее внезапно может нарушить топоток татарских коней. И не напрасно хозяин Москвы князь Дмитрий Иванович, помня о дурмане весеннего цветения, повелел дозорным на кремлевской стене чаще подавать голоса перекличками. Потому и звучат с полуночи над спящим городом слова выкликов, а смысл их в том, что Москва чтит милость Божью.

Спит Москва в духовитую майскую ночь. Спит, но сквозь сон слышит вкрадчивые шаги грядущего бытия, привыкнув к суровости своей судьбы, помня имена татарских ханов, приводивших для разорения безжалостные орды кочевников под стены ее Кремля, оставляя о своем приходе на годы черные следы пожарищ. Дымное пламя пожирало красоту города, но она снова воскресала после каждого нашествия, еще более радостная от вдохновенного труда плотников, топорами вырубавших из дерева новое великолепие Москвы.

У митрополита дозорные, после полуночи обходя угодье, отбивают звоны в медные била.

В опочивальне митрополита Алексия киот с образом Нерукотворного Спаса. Икону древнего византийского письма скупо желтит огонек в лампаде. Огонек, поминутно вздрагивая, начинает клевать воздух, а от этого по окладу иконы – волнистые блики, как будто по ней струится вода.

Перед киотом аналой под ризой из серебристой парчи. Раскрыто на нем Евангелие в переплете из кипарисовых досок, окованных червленым серебром. Возле аналоя на полу на коврике с вытершимся ворсом лежит митрополит, упал на бок при очередном земном поклоне. Старец, по обыкновению, сомлел от усталости на полуночной молитве. Нередко по утрам отрокислужки поднимают владыку с пола и отваром из трав приводят в сознание.

Настежь растворено окно в опочивальне, потому в покое крепок черемушный аромат. Зазвенело било под окнами опочивальни, а владыка, очнувшись, вскрикнул. Опираясь руками в пол, поднялся, встав, размашисто перекрестившись, оглядел опочивальню. Остановил взгляд на лике Христа, заметил, что щека Спасителя под левым глазом стала еще темней, не то прикопченная от лампадного огонька, не то от вспузырившейся краски.

Сокрушенно вздохнув, митрополит посетовал на свою нерешительность в житейском обиходе. Давно собирался отдать икону на поновление, но все откладывал исполнение желания – не мог обходиться без любимого образа. Привез его из Константинополя. Кроме того, была и другая причина откладывать. Сомневался, смогут ли живописцы Руси, обновляя, не порушить прелесть горения ее красок, наложенных по канонам иноземного письма.

Потирая озябшие руки, владыка подошел к окну. Высокий ростом, как все сыновья в боярском роду Федора Бяконта. Был он среди них старшим. Боярин Бяконт переселился в Москву из разоренного Черниговского княжества при князе Данииле Александровиче, младшем сыне Александра Невского. Владыка обликом в отца. Седой как лунь. Только в бороде, скудеющей волосом, под нижней губой сохранилось на седине темное пятно, подтверждая, что в молодости волос был цветом в вороново перо. Стар владыка. Втаптывает в землю семьдесят седьмой год, но спину коромыслом не горбит и сгибает ее, лишь проходя в низкие двери всяких московских палат.

Став после смерти великого князя Ивана Второго опекуном малолетнего великого князя Дмитрия Ивановича, митрополит Алексий властно воспитал в князе уверенность в несокрушимости Великой Руси. Внимая его строгим поучениям, Дмитрий из отрока-увальня, любившего сладко поесть, поспать, вырос в мужа богатырского сложения, под которым ломались хребты лошадей.

А к Алексию тем временем подошла неумолимая старость, при все еще светлом его уме тело владыки надламывали недуги. Но для всея Руси оставался главой государства с благословения Церкви, главенствующей над мирской властью всех удельных князей. Силу главы Православной церкви знала вся Русь боярская и сермяжная, безропотно чтила, покорялась ей, не решаясь поднять супротивный голос. Даже татарские ханы, хмурясь, прислушивались к его умудренности. К власти он шел смело, не вздрагивая перед недругами, но от прищура его властных глаз они цепенели.

Недруги Руси злобны. Зарятся на ее богатства. Нашествия, воровские набеги поганили людскую жизнь, а тайные сговоры с врагами удельных князей лишали народ надежды на трудовые подвиги мирной жизни на земле, обученной пахарем рожать великую радость урожаями льна, ржи, усатого ячменя и овса. Сермяжная Русь жила истово широким плечом труда. Жила, как росами, умываясь обидами на всякие княжеские, боярские, поповские и монашеские выплясы. Народный разум зудился глухой ненавистью к обидчикам. Порой вскипая, она выплескивалась в рукопашные схватки, в которых лилась кровь, но не могла эта ненависть осилить обидчиков.

Простонародная Русь от всякого родного и вражеского поношения кнутом и мечом, ощериваясь, отбивалась, теряясь в догадках, какие же недруги для нее страшнее: свои – с нательными крестами, но со знатными званиями или же всякая иноземщина с Запада и с просторов степей в халатах, задубелых от пота и пыли. Народ берег государство под зловещее каркание всегда голодного воронья. Порой враги одолевали, конскими копытами вытаптывали любовно взрóщенные нивы.

Но в XIV веке Русь уже начинала верить в свою вечность, укрепляемую руками и разумением народа, сотворившего ее рождение под песенный шелест листвы на дубах и березах, под бормотание хвойных лесов, под истому соловьиного пения, ибо вечность Руси всяким летом подтверждалась ворожбой кукушек.

Все это видел, обо всем знал старец митрополит, а потому совесть заставляла его передумывать наново прожитое, проверяя правдивость всего содеянного им властью Церкви над жизнью государства.

Родившись в последний год XIII века, нареченный Елеферием, он был обтерт от мокрети купели крестным отцом, князем Иваном, сыном московского князя Даниила.

Крестный отец Алексия, став московским великим князем Иваном Первым, которого прозвали за его алчность и хитрость Калитой, с удивительной ловкостью водил за нос татарских ханов. Клеветами на неугодных ему удельных князей перед татарами он с их помощью опустошил Тверское княжество.

Это Иван Калита, укрепляя мирскую власть властью Церкви, в 1326 году перенес из Владимира митрополию в Москву, после чего она стала церковным центром Великой Руси.

Инок Алексий, сохраняя в памяти деяния мертвых и живых князей, будучи при митрополите, старательно изучал греческий язык. После двенадцати лет управления судебными делами Церкви Алексий был в 1352 году рукоположен во владимирские епископы, а через год по завещанию митрополита Феогноста и князя Симеона Гордеца, наследовал митрополичью кафедру. Алексий круто натянул вожжи власти князя Церкви, приводя в порядок упадочность церковных дел.

Новый великий князь Москвы Иван Второй, кроткий, нерешительный по характеру, фактически отдал свою власть в руки митрополита. Наводя в государстве нужный ему порядок, Алексий не останавливался перед самыми крутыми мерами – вплоть до низложения неугодных служителей.

После смерти в 1359 году послушного князя Ивана Второго по воле покойного стал опекуном малолетнего Дмитрия, которому и помог встать на московское великое княжение вместо суздальского князя Дмитрия Константиновича.

Юный Дмитрий, сознавая, что его власть крепка советами и трудами митрополита, исподволь усмирял удельных князей. Когда ему это не удавалось, он просил помощи у Алексия, и тогда тот своей властью утихомиривал неслухов, закрывая в их уделах церкви.

Помогая Дмитрию властью Церкви накапливать решимость для единоборства с Золотой Ордой, митрополит, не жалея церковной казны, возводил монастыри-крепости, которые, по замыслу Алексия, должны быть несокрушимыми оплотами на пути любых врагов и стать на Руси единственными очагами просвещения, книгописания и школами иконописи. В монастырях должны покоиться летописи, писанные по совести, замысловатым слогом повествующие об истинных пережитых народом событиях. Именно в монастырских кельях, в коих не живет белый свет, но ютится не пуганная голосом тишина, схожая с могильной, должны писаться столбцы летописей. Именно в монастырях перед ликами святителей на темных иконах с пожухлыми красками от копоти лампад и свечей должна рождаться история Великой Руси. Вязью буквиц следы минувшего в летописях должны очерчиваться яркими нимбами трезвых и честных суждений с торжественной заботливостью, дабы потомки не смели забывать в капищах житейских неурядиц ни о героическом прошлом, ни о том темном, что когда-то пережила Великая Русь.

Начинало светать.

Оживали на воле дуновения ветра, занося в открытое окно запахи свежеиспеченного хлеба.

Старец снова и снова вспоминал прожитую жизнь. Все сильней пугала Алексия мысль, что князь Дмитрий, оставшись без него, не осуществит задуманного, послушавшись неверного совета. Старец гнал от себя эти сомнения, надеясь, что возле Дмитрия останется сильный духом игумен Троицкого монастыря Сергий из Радонежа. Почитаем он в народе и в людских молитвах поминаем уже как святитель. Вот кому бы надо быть митрополитом Великой Руси. Алексий уже говорил с ним об этом, но игумен отверг эту мысль, смиренно сославшись на свои малые познания людской жизни в миру. Алексий даже решил призвать себе в помощь Дмитрия, хотя и был осведомлен, что у князя есть на примете свой человек.

Думал Алексий о Сергии, а память нежданно выкатила горошину мысли, напомнила, как Сергий зимой говорил ему, что в одной обители постигает тайны живописи молодой годами изограф, награжденный Божьей искрой власти над красками при иконописании. Алексий даже имя его вспомнил. Андреем назвал его Сергий. Имя память не поскупилась отдать, а вот в каком монастыре сей живописец постигает премудрость рукотворения святых икон, он запамятовал.

С особым вниманием вновь осмотрев икону Спаса в киоте, митрополит решил разузнать о молодом живописце. Поутру же пошлет в Троицу к Сергию чернеца, а узнав, призовет Андрея в Москву. Доверит ему убрать изъян на образе. Сергий – провидец. Если он увидел искру Божью у того Андрея, то негоже сомневаться в его правдивости.

Решив призвать Андрея, Алексий тотчас подумал о том, хватит ли у живописца смелости коснуться древнего образа. По словам Сергия, он совсем молод. И опять стало митрополиту боязно доверять любимую икону для поновления. Да и как ему не бояться? Не грешно ли рушить на иконе древность красок?

Походив по покою, митрополит сказал вслух:

– Отдам! У молодого смелость без страха.

«И у молодого бывает достаток в разуме. Сам в молодости был смелее. Но ошибался редко. Тот Андрей и решит, сможет ли прикоснуться кистью к краскам давнего сотворения», – подумал он.

В Москве подали голоса колокола.

Москва, просыпаясь, начинала обживать делами и помыслами новый майский день, хотя утро наступило хмурое и накрапывал дождь.

Митрополит думал, что не позволит старости лишить его смелости до последнего живого вздоха…

Глава вторая

1

Хмурое летнее утро. Да и время раннее. В церквах Москвы допевают заутреню. Ветерок с прохладой шевелит листву на деревьях, шершавит гладь реки Москвы, сгруживая к берегам куделю тумана.

По берегу едет великий князь Дмитрий в сопровождении конников. Из Кремля выехал Боровицкими воротами, направившись в сторону кузнечной стороны. Под Дмитрием угорьский[3] конь гнедой масти. Следом за князем кметы в полной воинской справе. Их шестеро. Кони под ними одной масти, вороные. Они дробно колотят копытами мокрую землю, злятся на седоков, не дающих им воли для бега.

Дмитрий задумчив, оттого и кметы молчат, только покашливают. Одет князь в кафтан и порты, скроенные дельным мастером из синего фряжского сукна, на плечах алое корзно княжеского достоинства. На голове Дмитрия шапка с мехом голубой лисицы. Подарок Мамая. Сшита княжеская шапка татарками, в знак того, что Мамай князя Дмитрия выделяет из всех подвластных Орде удельных князей. На прогулки по Москве Дмитрий чаще всего надевает эту шапку, чтобы соглядатаи Мамаевы да удельных недругов меньше брякали языками о Дмитриевой строптивости, не судачили о его неуважении к ханской власти. Хотя хан и понимает, что московский князь не очень услужлив, но сам Дмитрий все же соблюдает видимость своей покорности перед Золотой Ордой.

Умыл дождь Москву.

Дмитрий слышал, как он начался на рассвете. Окна в опочивальне были распахнуты настежь. Дождь в Кремле поднял на крыло голубей и галок, а от их галдежа Дмитрий проснулся. Встав с постели, он прикрыл створы окон, чтобы раньше времени не проснулась княгиня Евдокия Дмитриевна, хотя знал, что у нее под утро на удивление крепкий сон. Дмитрий всякий день вставал рано, но всегда ему не хотелось покидать постель с живым теплом жениного тела. И сейчас, прежде чем покинуть опочивальню, он, улыбаясь, оглядел спящую жену. Лежит она, вольготно раскинув руки, будто начинает лихой бабий пляс.

Миновав сени, князь вошел в покой, где уже ждали заспанные отроки. Наказал одному сбегать на конюшню, чтобы оседлали коня. Отроки знали, что для князя нет большей охоты, как быть на воле в дождливую погоду. Но утро по-прежнему хмурится, а лицо Дмитрия оживляет улыбка. Радует его умытая дождем Москва, радует князя, что жизнь стольного города с каждым годом набирает буйство. Москва умеет все подчинять своим обычаям и своим порядкам. Оттого к ней и протоптаны тропы, наезжены дороги со всех уделов, со всех других городов, которые в государстве нужны людям не меньше, чем Москва. В каждом из них ритм народного сердца и разума Великой Руси. Богатеет Москва, расползаясь слободами и посадами, как перекисшее тесто из квашни. Улицы становятся шире, но все-таки в иных в зимнюю пору из-за узости обстукаешь отводами саней избы и полисадники, а пожарам в них просто раздолье: запаливай все подряд.

Дмитрий любит Москву с той поры, как стал понимать, что на солнышке так же тепло, как на по-доброму истопленной печи. У родителя мальцом был любимцем. Слышал, как мать ревниво выговаривала отцу, что лишает ее сыновьей ласки. В Москве при родителе все шесть лет было тихо. В княжеских хоромах люди не толпились. Отец любил во всем покой, потому с татарами не задирался, вовремя откупаясь положенной данью. В часы досуга слушал пение желтых пташек, привозимых из теплых стран. Дмитрий благодарен отцу, что, несмотря на слезы матери, на седьмом году посадил его в стремя. С девяти лет княжит. Мальчиком, согнав с лица румянец, взял повод власти над Москвой, после робкого родителя унаследовав ее стол со всей суматошностью, с боярской, купеческой и поповской спесивостью.

Но в тот же час, выполняя завет усопшего отца, рядом с великим князем-мальчиком встал суровый его пестун и охранитель митрополит Алексий. Он растил в князе характер не по книжной мудрости, а настойчиво твердил, что Дмитрию надо готовиться к тому, что смирять уделы ему придется чаще всего не словами, а мечом, обучал крепче держать булатный меч в споре за Русь с татарами и со всякими удельными князьями. Любой из них Дмитрию – недруг. Всякому удельному правителю лестно вместо Дмитрия возле себя собирать единство Руси и богатеть уделом, возвеличиваясь над Москвой.

Несмотря на юность, Дмитрий наставления запоминал, и все на Руси выходило по пророчеству митрополита. Сколько походов и битв минуло, и большая их часть – с удельными склочниками. Почитай, за четырнадцать лет владения Москвой всю Русь в седле обскакал. Побывал, усмиряя мечом, в Переяславле, Владимире, Галиче, Новгороде, Рязани, в Нижнем Новгороде, в Твери. Их князья стали сговорчивыми и покорными только после пролитой крови. Одни начинали слушаться Дмитриева слова, а иные, присмирев, все же держали камень за пазухой, скашивая взгляды то в сторону Литвы, то на татар, надеясь с их помощью скинуть Дмитрия с московского стола.

Дольше всех и злее ерепенился обильно обрызганный кровью князь Дмитрий Суздальский. Преклонил колена перед Москвой, когда выторговал себе за послушность княжение в Нижнем Новгороде. Совсем присмирел, когда отдал московскому князю в жены дочь Евдокию в знак полной покорности, но Дмитрию мнилось, что сделал это из-за старости, ссадившей тестя с коня. Знал Дмитрий, что и в суздальском споре приложил руку митрополит Алексий. Он высватал Дмитрию жену. Князю было семнадцать, когда повенчался с Евдокией в Коломне. Счастлив Дмитрий, что досталась ему завидная жена не только по прелести женского облика, а по характеру под стать ему, стойкая в мыслях, справедливая и ласковая. Трех сыновей родила, и только бы хватило ума у отца с матерью их вырастить, посеяв в разумах стремление к главенству Москвы во всей Руси.

Покой у Дмитрия в семье, но нет покоя во всем государстве. Да и как быть покою, когда татары в страхе держат: чуть замучается дурью хан – начинают творить набеги. А от набегов – кровь, слезы, пепелища. Литва к добру Руси руки тянет. Новгород задирает нос, хотя и из него кровь текла. Кроме того, моровые язвы про Русь не забывают. Заносят их ветры, а может быть, и люди с черными, гнилыми душами. При княжении Дмитрия больше четырех лет моровая язва калечила смертью. Хворость нападала разом, как ястреб на голубя, била ножом в сердце – но долго не мучила, смерть наступала скоро.

Но даже и та моровая беда не останавливала удельных князей и бояр от вражды между собой. Чаще всего из-за земельных угодий, то из-за сословных обид, а главное, из-за злобной зависти. Иной раз молотились из-за сущих пустяков: из-за голосистых диаконов, изза бабьих сплетен.

Десять лет ушло у Дмитрия на уговоры и на драки с князьями, чтобы поверили ему, что сила Руси в единстве всех уделов с Москвой. Все же теперь будто стали понимать. Искренне понявшие пользу Дмитриева слова сами супротивники приходили мириться из-за старых споров, по-доброму сговаривались о дружбе без всяких для себя выгод. Это понемногу освобождало Дмитрия от оглядов по сторонам, позволяло пристальней смотреть на восток, на запад, на Литву, где после смерти старого Ольгерда его сыновья дерутся из-за власти.

В Золотой Орде неспокойно. Дмитрию от этого радостно. Пока враги теребят друг друга, он крепит спаянность и единодушие среди князей. От этого уже есть прибыток. Князья поняли, что стоять им за спиной Москвы сподручнее и безопаснее, чем с глазу на глаз с Половецким полем. Теперь Дмитрий почти уверился, что нагрянь какое нашествие по прихоти хана, у него под рукой будет не малое войско удельных князей.

Один Рязанский удел не смиряется. Князь Олег,[4] одержимый завистью, скалит зубы на Москву, надеется дружбой и угождением хану получить ярлык на княжение в Москве. Но волчья злоба рязанца Дмитрия не страшит, потому если даже и укусит, то не больней крысы.

Страшны Дмитрию татары. Дмитрий дважды любовался ханом в Сарае, когда возил подарки, договариваясь о дани. Это дало возможность покорить болгар, а в прошлом году Казань привести к покорности. Ныне еще не отослал обговоренной дани, и Орда, конечно, ее ждет. Дмитрий верит словам игумена Сергия Радонежского, что Господь благословил для Великой Руси светлое время для вызволения от порабощения кочевниками.

Потому Москва при Дмитрии опоясала Кремль поясом каменной стены, а ее огнем не спалишь.

Строится Москва после пожара по-новому. Не старается ставить новые срубы по старому, сгоревшему обличию. Дмитрий задумал и в Кремле обновлять строительство. Будет еще размашистей украшаться Москва всякими хоромами, теремами и избами. Дмитрий без устали любуется Москвой из Кремля. А сейчас то и дело переводит взгляд на Заречье. Не может оторвать глаз от пестроты и всякой росписи на причудливых строениях.

Смотрит Дмитрий на деревянные чудеса Заречья, и обручем сжимает его разум мысль, что весь город, как Кремль, надо строить из камня. Одиннадцать лет ставили каменную стену Кремля, но на ней по сей день все еще не все дубовые стрельницы заменены каменными. И не напрасно, глядя на них, ворчит воевода князь Боброк, не отставая от митрополита Алексия. Дмитрий уже задумал, что Москва обязательно станет строиться в камне, но сейчас пока до этого недосуг. Сейчас главная забота об опояске всей Руси поясом с булатным мечом да на всю ее грудь отковать кольчугу.

Князь Олег, одержимый завистью… – Олег Иванович (?–1402) – с 1350 г. великий князь рязанский. Успешно противостоял не только Литве и вторгавшимся в рязанские земли татарам, но и политике подчинения русских земель Москве. В Куликовской битве Олег не участвовал, хотя имел с Мамаем и великим литовским князем Ягайлой договор о совместных действиях против Москвы. К концу своей жизни Олег стал своего рода символом, объединявшим русских князей и бояр, недовольных московским князем. Незадолго до смерти он принял иночество и, находясь в Солотчинском монастыре, до своих последних дней носил под власяницей кольчугу, что может свидетельствовать о том, что князь опасался за свою жизнь.

Угорьский (угорский) – происходящий из Венгрии, венгерский.

2

В Кремле в думном покое владычных палат лучи зарева прожгли чешую слюды в стрельчатых окнах, вонзившись в столешницу длинного дубового стола, укрытого багряным аксамитом. Там, где на материю упали солнечные пятна, ее пушистый ворс стал похож на каленые угли.

Покой узкий. Бревенчатые стены расписаны изречениями из Евангелия, и путаются золотые буквы в листве и цветах, коих на Божьем свете нигде нельзя увидеть – они плод фантазии вдохновенного изографа.

По обеим сторонам стола – широкие лавки. Придвинуто к столу кресло с высокой спинкой, увенчанной крестом.

В покое сумрачно. Пахнет ладаном и нагаром масла из лампад перед образами в переднем углу. Выделяется среди них большая икона Ильи-пророка, громовержца, подателя земле дождя, заступника и избавителя от пожара.

Икона писана новгородским живописцем. Лик и тулово пророка по пояс на пламенно красном фоне. Писано красками на яичном белке без золота. Волевое лицо пророка решительно и холодно. Но, по слову Церкви, он милостив к тем, кто истово молит его о помощи от всего сердца. Живописец придал лицу и глазам резкое, пронзительное выражение.

На столе оловянные свечники с толстыми восковыми свечами. В трех углах покоя дубовые кади с водой на случай пожара. Возле стен окованные медью сундуки с тяжелыми навесными замками, в которых хранятся «проклятые грамоты», написанные знатными боярами, призывающими на себя Божье проклятие, если не сдержат они того или иного обещания, данного князю, Церкви и друг другу.

В кресле у стола сидит митрополит Алексий. В покое душно, а на плечах старца накидка из меха зимней белки, подбитая черным аксамитом. Перед сидящим раскрытое Евангелие в серебряном под позолотой окладе со вставками из драгоценных каменьев. Придвинут к нему свечник с горящей, сильно оплывшей свечой. Склонившись над книгой, митрополит, прищурившись, осторожно перелистывает страницы, пробегая по строчкам со стройными буквицами. Поля у страниц широкие и украшены узорами, будто кружевами. Переплетаются в узорах две краски: голубая и бледно-алая. Евангелие – вклад в Чудов монастырь богатого московского купца, отдавшего в монастырь одного из сыновей.

Митрополит доволен книгой. Знает, что для написания ее чернецу-грамотею понадобилось девять месяцев усидчивого труда.

Открылась в покое створа низкой, узкой двери. Вошел, пригнувшись, дородный монах, а митрополит, услышав его сопение, спросил, подняв голову:

– Кого прислал Господь? Кажись, ты, Иосаф?

– Гонец со свитком от тарусского епископа, – сообщил монах.

– Подай.

Митрополит протянул руку, в которую монах, поцеловав ее, вложил свиток с восковой печатью на шнурке. Старец, не взглянув на свиток, положил его на стол.

– Еще что скажешь?

– Скажу, что того молодца привезли, за коим, по твоей воле, конскую справу посылали.

– Какого молодца?

– Монастырского служку, людям ведомого Андрея из родительского рода Рублевых.

– Где же привезенный? – спросил митрополит, откинувшись к спинке кресла.

– В ожидальне.

– Веди сюда.

Выполняя приказание, монах с непривычной проворностью для своего дородного тела проскользнул в дверь, а через минуту вошел вновь. Следом за ним появился Андрей Рублев.

Войдя в покой, Андрей тотчас опустился на колени и земно поклонился сидящему митрополиту. Старец оглядел склоненного в поклоне. На Андрее черный подрясник, широкий и не по росту длинный.

– Встань!

Митрополит остановил взгляд на Андрее, заметил, что в глазах юноши нет привычной робости, которая всегда появляется у людей любых званий при встрече с главой Православной церкви. Старец видел перед собой скромного молодца, серые глаза которого переполнены удивлением и любопытством. Прочертив в воздухе крест, митрополит благословил Андрея, но для поцелуя к руке не допустил, спокойно сказал:

– Вели, отче Иосаф, принести образ Спаса.

Монах, получив приказание, исчез из покоя и через миг уже протиснулся в дверь, держа в руках большой образ, завернутый в парчу. Положив его на стол, Иосаф удалился, кланяясь.

Митрополит не торопясь развернул парчу, сказал Андрею:

– Погляди.

Андрей, перекрестившись, наклонился над иконой и, рассматривая ее, сокрушенно качал головой.

– Чему дивишься? – спросил митрополит.

– Дивлюсь, что опалилась краска на образе. Видать, близехонько к иконе лампаду приладили.

– Опалилась, говоришь?

– Истинно так.

– Может, только прикоптилась?

– Обожглась, да в таком месте, под самым оком.

– Разумеешь, кем писана?

– Из Царьграда образ. Не наше рукотворение.

Андрей снова наклонился над иконой, а митрополит перенес к ней свечник с горящей свечой.

– Снять бы надобно оклад.

– Стало быть, коснешься хворого места на лике Спаса?

Андрей от вопроса вздрогнул, смотря на старца, ответил:

– От скорого слова уволь, святитель. Погляда мало, надобно время, чтобы распознать творение.

– Вижу, боязно тебе?

– Робость моя в эдаком деле не помеха, а польза. Чай, не ноне писана.

– Византийская древность.

– Чую.

Андрей, низко склонившись над иконой, дотронулся рукой до пятна на лике.

– Темно тута. Поутру дозволь вынести на волю, чтобы при солнышке поглядеть.

Митрополит в знак согласия кивнул. Андрей завернул икону в парчу.

– Решишь исправить мою докуку, краски любые дам, – сказал митрополит.

– Со мной краски-то. Наставник в обители, отец Паисий, будто в воду глядел, когда приказал всю живописную справу с собой прихватить.

– Ну так что, осмелишься?

– Дозволь подумать. Скорое слово даже в песне не к месту, а тут – святой образ Спасителя!

– Может, послать тебе в помощь моих изографов?

– Обойдусь.

– Иной раз и в чужом совете зерно пользы.

– Обойдусь.

– Что ж, ступай!

Андрей вышел из покоя.

Митрополит, смотря на мерцающие перед образами лампады, размашисто перекрестился, спросил себя вслух:

– Неужли не убоится? Иосаф, слыхал, как речь ведет?

– Зело молод.

– Разумей, что разум и у младенцев водится. Господню искру в нем узрел игумен Сергий.

– Оно так. Только зело молод.

– Затвердил. Поутру обрядите его в мирское. Не инок. Оболоките во все новое. А то глядеть чудно.

– Как велишь, так и будет.

Гневный огненный закат уже давно погас, а в сумраке покоя от огоньков лампад бликовали краски на иконах…

3

По слову митрополита Андрея Рублева определили на постой в Симонов монастырь, в келью книгописца отца Елисея, монаха, не старого годами, пришедшего в обитель из мира и по рождению бывшего боярским сыном.

По утрам, отстояв в монастыре раннюю обедню, Андрей приходил на владычный двор и, потрапезничав, шел в свечной покой и принимался за работу над поновлением иконы.

После снятия с иконы откованного из серебра оклада Андрей, оглядев ее, убедился в ветхости доски, на которой был написан лик Христа. После этого осмотра Андрея охватило волнение, напрягая память, он старался вспомнить все, что знал о законах древнего иконописания. Не в силах перебороть страх и сомнения Андрей после тревожных, бессонных ночей только на третье утро велел сказать митрополиту о своем согласии прикоснуться к древнему образу.

Получив благословение митрополита, Андрей два дня с трепетом стирал опаленную краску песком, прокипяченным в молоке. Очистив поврежденную краску до левкаса, Андрей похолодел: от старости, а может быть, от ожога на левкасе во все стороны расползались паутинистые нити трещинок, из-за которых краска, того и гляди, могла начать крошиться.

Растерявшись от неожиданного открытия, Андрей искренне пожалел, что отказался от предложения митрополита воспользоваться советами изографов. Исправить дело и отказаться от необдуманного решения теперь было невозможно, не заставив митрополита усомниться в умении Андрея выполнить поновление образа.

Раздумывая над тем, как поступить, Андрей только на шестое утро, стоя на ранней обедне, наконец-таки принял смелое и, по его мнению, необходимое решение – очистить на иконе всю левую часть лика Христа.

Придя на владычный двор, Андрей уединился в свечном покое и заперся на засов.

Византийская икона лежала на широком дубовом столе. Сняв оксамитовое покрывало, юноша склонился над ней. Решение было принято, но Андрей все еще никак не мог приступить к его осуществлению.

Неожиданно в запертую дверь кто-то настойчиво постучал. Андрей вздрогнул, подойдя к двери, отдернул засов и, оторопев, увидел перед собой митрополита. Старец, заметив испуг Андрея, положил руку на его плечо:

– Пришел взглянуть на содеянное.

Они вместе подошли к столу. Митрополит, оглядев икону, спросил:

– Изъял пятно?

– Надобно всю ошую[5] сторону лика удалить. В левкасе изъян. Мыслю, от долгого перегрева.

Говоря это, Андрей не отводил взгляда от лица митрополита, на лбу которого после сказанного прочертились резкие морщины, а брови над сощуренными до щелок глазами изогнулись. Андрея била дрожь. Он, кажется, больше всего боялся того, что владыка не дозволит выполнить задуманное.

Митрополит спокойно спросил:

– Может быть, изъян в левкасе от ветхости?

– От нагрева трещинки на нем заводятся.

– А ежели они подо всем ликом?

Андрей на вопрос не ответил, так как не мог пошевелить пересохшим языком. Митрополит смотрел на икону, пытаясь не выдать волнения. Сокрушенно вздохнув, он, выпрямившись, благословил Андрея и пошел к двери, но, открыв ее, остановился и тихо, но твердо сказал:

– Блюди веру в себе. Господь поможет.

Митрополит вышел, но дверь за собой не закрыл.

Лицо Андрея покрылось крупными бусинами пота, он не мог отвести глаз от дверного проема, все еще ожидая услышать голос митрополита…

4

Жизнь кое-что уже не скрывала от Андрея. Он знал про тоску, про одиночество. Знал, что люди живут больше кривдой, чем правдой, и чаще всего по разным причинам затаивают друг против друга злобность и ненависть. Знал Андрей и про то, что при встречах его с бессонницей ночные минуты текут так же медленно, как из сот капли густого меда.

В эту ночь темноту в келье отца Елисея спугивают две горящие восковые свечи на столе и огонек в лампадке перед иконой.

За столом, склонившись над листом пергамента, Елисей уже которую ночь старательно исписывает страницы деяний апостолов. Пишет без устали по наказу игумена Симонова монастыря. Андрею с лежанки хорошо виден очерченный светом силуэт монаха. В тишине кельи порой слышит его хриплое дыхание! У монаха хворь в груди.

Андрей повстречал бессонницу. Она перед ним всегда, как видение. Облик ее он запомнил в то утро, когда его с матерью угоняли в полон и злая половчанка больно хлестала его плетью за то, что он не переставая голосил. Половчанка в шелковом зеленом халате, как змея, извивалась перед ним. Запомнилась эта половчанка, стала для него обликом бессонницы, вся зеленая, а на загорелом лице синие глаза, лучистость которых и отгоняет от Андрея сон.

Не может Андрей в эту ночь прогнать бессонницу. Лег рано, но не заснул от тревожной радости, что окончил поновление иконы.

Древняя византийская краска, стертая с левой половины лика Христа, вновь ожила под его кистью и срослась с нетронутой правой половиной, как будто никогда и не была стерта. Однако после окончания этой работы у Андрея родилась первая тайна его. Она и не давала заснуть, заставляла мучительно искать решение, как ему поступить: оставить ли тайну только в своей памяти или, расставшись с ней, сказать о ней митрополиту. Но как поведать о ней князю Церкви, о суровости коего он успел наслышаться?

Перед владыкой сам великий князь Дмитрий дышит вполгруди, и вдруг он, Андрей, скажет о таком, о чем даже грешно думать. Что сотворит с ним митрополит, узнав его тайну, и в порубе какого глухого монастыря заставит до седых волос отмаливать греховность?

Тайна у Андрея завелась оттого, что по-новому написал глаза Христа. Не захотел верить византийскому изографу, что у Спасителя во взгляде только холодная исступленность. У Андрея иное разумение о Христе – вот он и осмелился осветить его взгляд лучистостью душевного тепла, схожего с теплом людских взглядов. Теперь на поновленной иконе глаза Нерукотворного Спаса под прозрачностью лака излучают византийскую строгость, но согретую живым теплом, и влилось оно в них с кисти, которую держала рука Андрея. Это тепло, это одухотворение все больше внедрялось в живописание икон на Великой Руси.

Андрей показал поновленную икону отцу Елисею. Монах смотрел на нее долго, а Андрей встревоженно наблюдал за лицом Елисея, за тем, как нависшие над его глазами кустистые брови стали вздрагивать от волнения. Елисей шепотом высказал самую великую похвалу Андреевой смелости. Сказал он шепотом, а Андрей услышал, будто говорил монах полным голосом, и запомнил каждое слово:

– Чую, Господь допустил тебя к правде глаз Спасителя. Очи Сына Человеческого будто вопрошают о совести у всякого, кто зрит икону.

Обрадованный Андрей низко поклонился Елисею, уже хотел сказать ему о своей тайне, но, укротив пылкую искренность, смолчал. Переполненный радостью Андрей дотемна бродил по Москве. Ночью не мог спать. Слушал стукоток сердца, напоминавшего о медленном ходе ночного времени, уверявшего, что у него в жизни будет много разных тайн, о которых он научится молчать.

Елисей, закашлявшись, оторвался от письма. Пересилив удушие, сощурив глаза, обернулся, смотря в темноту, в которой на лавке лежал Андрей, и спросил:

– Чую, не спишь?

– Разум не стынет покоем.

– Не разум тому виной. Душевная боль в тебе гнездо вьет. Видать, занозил память поглядом.

– Каким поглядом?

– На цветок цветом в бирюзу, его в миру зовут незабудным.

– Да когда я его повидал?

– Память о том поспрошай. Ей ведомо, когда увидал бирюзовый цвет в глазах молодицы. Стерегись памяти, потому велика ее сила над разумом. А главное – помни, что душевная боль – самый хмельной мед в мирской жизни.

Елисей вздохнул:

– Меня душевная боль на колени поставила. Она же меня и в монашество привела.

– С чего завелась твоя душевная боль? Прости Христа ради за мое любопытство.

– Бог простит! Молодость любопытна. Но ежели спросил, то слушай. Услыхав, позабудь.

Монах, обернувшись к иконе, освещенной лампадой, долго молчал и, не оборачиваясь, громко сказал:

– Очи Христа, тобой написанные на древнем образе, спросили в сей день мою совесть, отрешился ли памятью от всего, покинутого в мирском бытие. Совесть моя созналась, что водятся еще в памяти и в душе следы о земной любви к той, кою татары сгубили.

– Убили?

Монах, помолчав немного, ответил:

– Сама сотворила Анюта себе кончину, не дозволив насильникам опоганить свою непорочность. Клятву дал я не дружить памятью со всем тем, что оставил перед порогом кельи. Ты былое привел ко мне в келью. Напомнил о пережитом в миру счастье, отнятом страшной бедой.

При зрачках свечей Андрей приметил на глазах монаха блеск слез и, не говоря ни слова, повинуясь его безмолвной просьбе, ушел из кельи.

Андрей, осиливая волнение, смотрел на небо с притухающими звездами. Занималась заря. Приближалось утро. Митрополит увидит поновленную икону. Каково бы ни было его решение, тайну о написанных глазах Андрей сохранит.

Ошую – левая сторона (одесную – правая).

5

Андрей возвращался в монастырь к отцу Паисию, на шестые сутки он вышел на берег знакомой лесной реки.

Из Москвы он выехал в возке митрополичьего посланца иеромонаха Феофила, которому было сказано везти Андрея до той поры, пока у него будет в том надобность. Но вышло все по-иному. Отъехав от Москвы верст двадцать, Феофил, затосковав по пище, приказал завернуть в боярское угодье. В нем у знакомого ему тиуна за трапезой так зело напробовался пива с медом, что нежданно для Андрея не пожелал, чтобы тот находился с ним в возке.

Андрей не понравился Феофилу тем, что был любознателен, ко всему проявлял интерес, обладая зорким глазом, а видимое непременно запоминал. Феофил приобвык жить без чужого пригляда. В дальних странствиях по Руси, совершаемых по наказу митрополита, с ним случались всякие оказии, на которые чужим людям лучше не глядеть. Зная о своих слабостях, Феофил вины греховной для себя в том не находил, утешая себя тем, что лихая мирская жизнь так обильна соблазнами, мимо которых не всегда пройдешь, даже осеняя себя крестом.

Расставшись с мягким возком, Андрей не горевал, продолжая пеший путь без торопливости, выспрашивая дорогу к монастырю, отдыхая среди приволья лесной Руси. Дни стояли погожие, с легкими дуновениями ветерка, шагалось легко.

Ночевал Андрей в селениях, платя хозяевам за ласковый приют помощью в житейских делах. В пути жил воспоминаниями о Москве. Перебирая в памяти, что повидал в Кремле и на крикливом торге, думал о том, что услышал на владычном дворе и в Симоновом монастыре. Но больше всего думал он о митрополите Алексии, а вспоминая то утро, когда показал ему поновленный образ, всякий раз холодел. Ясно помнил, как митрополит, низко наклонясь к иконе, впился взглядом в глаза Христа, а обернувшись, вопросительно прошептал:

– Неужли осмелился коснуться очей?

От вопроса Андрей, одеревенев от страха, виновато склонил голову, слышал шепот старца.

– Да помилует тебя Господь за сию дерзновенность! По грешному своему разумению в содеянном тобой греха не зрю, но зрю в очах Спасителя свет небес, под коими Святая Русь. Поновление инаким быть не должно.

Перекрестив Андрея, митрополит сказал полным голосом:

– Из Москвы уходи! Житье, данное тебе Всевышним, правь в мирском быту до той поры, когда разум заставит мыслить о службе Господу. Даром своим украшай православную Русь ликами святых мучеников за веру Христову, в коих люди видят для себя заступу от всех ниспосылаемых за грехи испытаний. Помни о сем. Молодость страхом перед Господом не замай! Благословляю тебя на путь прямой и честный со стойкостью души. Помолюсь о тебе. Помолюсь! Но из Москвы уходи, дабы в странствиях познать святость Руси…

Андрей слушал митрополита, а самого бил озноб, от испуга он даже не понимал смысла сказанного. Но память сохранила каждое слово митрополита, и теперь Андрею было радостно, ведь мудрый старик утвердил в нем уверенность, что поновление иконы сделано правильно, хотя и выполнено оно против всех незыблемых канонов иконописания.

После освящения поновленного образа митрополит наградил Андрея серебряным нательным крестом. Теперь на суровой нитке позвякивали на его груди два креста: медный и серебряный. Кроме того, Андрею были выданы холщовая рубаха и порты с опояской, сплетенной из голубых и белых шелковых ниток, меж которых поблескивала нитка серебряная…

В саже ночной темени мигает огнем костер.

Дымный костер.

Горит он на песчаной береговой кромке лесной реки. Причалена к берегу ладья, на ней приплыли княжеские воины речного дозора. Их пятеро. Все спят, заснул и Андрей возле них, пристроившись у костра под холстиной его едкого дыма, отгоняющего комара и мошку.

Андрей вышел к берегу и увидел воинов, когда те трапезничали. Они расспросили юношу, куда и по какой надобности он держит путь, а когда Андрей рассказал им обо всем без утайки и показал митрополичью грамоту к игумену монастыря, воины разом стали ласковей в обращении, предложили плыть с ними в ладье. Места, мол, тут глухие, до нужного монастыря верст не мало, и нечего понапрасну бить ноги на пешем ходу.

В пути Андрей разговорился с воинами, узнал, что примечены на речных берегах конные лазутчики, но чьи они, пока неизвестно, поэтому и был отдан наказ воеводы – плавать дозорам по реке, чтобы не было на ней следов от вражеских любопытных глаз. Лесная и тихая река – это гладкая дорога к Москве.

Глухой лес возле реки. За каждой лесиной лесная тайна может в любой миг заявить о себе огоньками звериных глаз, а то и заливчатым смехом, и не понять сразу, чей он – то ли сова похохатывает спросонья, то ли пугает леший, чтобы люди не позабывали, что здесь его царство со всякой нечистой силой, с которой у людей всегда какие-нибудь нелады. Но страшен глухой лес и другим – человеческой ненавистью, худым людским помыслом. Пустит тетива певучую стрелу и погасит жизнь в добром человеке. В глухом лесу лесины дружно переплетаются цепкими ветвями, не давая друг другу падать. Птичьи голоса в таком лесу радостные для тех, кто их понимает, но тайные и колдовские – кто их слышит впервые. Андрею голоса птиц понятны, он вырос в лесу возле деда-бортника. В эту ночь, как причалила ладья к берегу, Андрей у костра засыпал под монотонный, подзывавший настойчиво к себе тоненький посвист птички, которую в народе чаще всего зовут крапивницей.

На Руси лес своей неведанностью властно правит людским сознанием, пугая порой, но помогая людям беречь достоинство и сохранность родной им земли, унаследованной от праотцев…

Совсем безгласная после полуночи тишина над рекой нежданно прорвалась от волчьего воя. Зверь выл протяжно. Его вой, похожий на стон от нестерпимой боли, разбудил Андрея. Он открыл глаза, в просветах между ветвями увидел одинокую яркую звезду, горевшую зеленым светом. Глядя на ее мигание, Андрей лежал неподвижно, прислушиваясь к вою.

Волк выл где-то на другом берегу, но по воде звук доносился так ясно, что начинало казаться, что зверь воет среди лесин совсем неподалеку от костра.

Бормоча со сна и чихая, проснулся воин, спавший укрыв лицо щитом, и удивленно спросил:

– Кто стонет-то?

– Волк жалобится! – ответил Андрей.

– Верно баешь. Волчицын вой.

– Может, и волчица.

– Ты мне верь. У волка визгливости в вое больше. А это будто стонет. Ишь, как тоскливо выводит, окаянная. Порвала сон, теперь заснешь ли сызнова.

Чихнув, воин взглянул на костер и сокрушенно произнес:

– Дымок-то вовсе чахлый, комарье без дыма – ужасть зудливо.

– Не тревожься. Я огонь живо развеселю.

Андрей встал, подбросил ветки в костер. Пламя в нем ожило, вспыхивая, с хрустом перекусывало сушняк, освещая спящих воинов. Сетовавший на порванный сон воин, прикрыв лицо щитком, уже похрапывал.

Андрей лег на пружинистый настил опавшей хвои, прикрыв лицо тряпицей от комаров, и дал волю мыслям. Они копошились в голове, как муравьи в разоренной куче. Среди первых обязательно всплывала мысль о сиротстве, а от нее – зачин его безрадостных воспоминаний. Про то, что народился в Суздальской земле, он прознал от деда с материнской стороны, однако места, где стояла изба, в которой раздался его первый жизненный крик, не видел. От татарского набега сгорела изба со всеми выселками.

Андрей сущей правдой жизни считал то, что повидал своими глазами. Об отце только слышал, тот, по словам матери, сгинул на поле брани княжеской рати с татарами, когда Андрею шел второй год от роду. Андрей помнил мать, особенно тепло ее ласковых рук и певучесть говора. Мать всегда оживала перед его глазами, лишь стоило подумать о ней. Она вставала перед ним такой, какой он видел ее последний раз в тот самый огненно-дымный вечер, когда их обоих половцы взяли в полон. Андрей, от страха теряя разум, голосил, цепляясь за босые ноги матери. Косоглазый враг отпихивал его, но, несмотря на то что его хлестала плетью половчанка в зеленом халате, ребенок держался за мать крепко. Защищая сына, мать при этом отбивалась от насильника, а он, разозленный ее непокорностью, зарубил женщину кривой саблей.

Все это видел и пережил Андрей в тот огненно-дымный вечер и все запомнил, хотя ему шел только седьмой год.

Сирота стал жить с дедом, помогая старику бортничать в лесах боярского займища, обучаясь азам житейской правды при лампаде дедовой мудрости. Так Андрей дожил до девяти лет. Дед был стар, многое знал и помнил про канувшие в Лету годы Великой Руси. Смерть его пришла нежданно. Схоронив деда, Андрей по решению боярского тиуна был отдан в монастырь и стал служкой у иконописца Захария.

Молчаливый монах вначале редко удосуживался одаривать Андрея живым словом, но был доволен, что тот понятлив и расторопен при выполнении отданных ему наказов.

Андрей с первых дней пытливо присматривался к работе Захария и незаметно для себя запутался разумом во власти зачаровавших его красок, коими монах писал образа. Цепко приглядываясь ко всему, что творил кистью монах, Андрей усердно помогал ему в изначальной работе над досками для икон. Каким радостным был для Андрея тот зимний день, когда Захарий неожиданно дозволил ему нанести на доску контур будущей иконы. Выполненной работой Захарий остался доволен, и вскоре он допустил к написанию фона вокруг лика Николая-угодника.

Настырная прилежность Андрея пришлась Захарию по душе. Он все ближе и ближе подводил отрока к канонам иконописания, раскрывая ученику все ведомые ему самому секреты и навыки замысловатого ремесла древнего иконописания, занесенного на Русь из Византии и руками русских мастеров обретающего новые каноны сотворенного иконного письма на Руси.

Возле Захария, возле его молчаливости прошли для Андрея десять лет. И вот снова нежданно накатила страшная беда со степных ковыльных просторов. Стояла осенняя пора. Природа поражала красками увядания, пиршеством осеннего великолепия. Гуляли по Руси метели золотого листопада.

Страшная беда страданием заслонила от людей осеннее чудо красок. Татары опустошали Суздальскую землю. Осажденный ими монастырь сгорел. Захарий был убит стрелой. Андрей, избежавший смерти и полона, скрылся в лесных чащобах. Вышед из них, когда враг убрался восвояси, Андрей снова увидел золу, угли и опаленную пожарами землю. Но надо было жить. Зачарованный красками, обладая навыками, перенятыми у Захария, Андрей стал бродить по местам, где стучали топоры, возрождая порушенную людскую жизнь. Андрей расписывал наличники, украшал цветастыми узорами домашнюю утварь, а однажды согласился по просьбе одной престарелой женщины написать икону, на которую неожиданно обратил внимание ее гость – торговый человек.

Годы шли, Андрей давно вымерял версты удельного княжества, работал на многих хозяев, пока не очутился с последним из них в Москве, откуда пришел в монастырь, где игуменом был Сергий Радонежский.

По числу лет не длинна была прожитая Андреем жизнь, но ему хватило этих лет, чтобы повидать Русь, лицезреть ее во всяком огне, во всяком горе, услышать набаты звонкоголосых колоколов. Андрей видел людскую жизнь, которую кроме татар поганили княжеские распри, злобность бояр, алчность монастырей, отнимавших у пахарей выхоленную их руками землю. Церковь творила беззакония именем Христа и всех святых, коим сермяжная, черная Русь ставила восковые свечи, вымаливая теплом их огненных зрачков божескую милость к своему горемычному житью.

Вместе со всеми русскими людьми отливало горе Андрея с головы до пят, вместе со всеми он скрывался в лесах от набегов, голодал из-за недородов. Насмотрелся он и на то, как мор опустошал селения, и как лилась людская кровь от татарской и боярской злобы, и как лились слезы матерей.

Многое повидал Андрей, и только молодость не дозволяла твердеть на его душе коросте обиды, однако в разуме нет-нет да и заводилась эдакая осторожная неприязнь ко всем тем сытым, кто хлестал, понукал, приминал обидами всех обутых в лапти, чьими руками Русь из века в век вызволялась из всех уготованных для нее напастей.

Не спалось Андрею, бессонница сматывала в клубок нитку памяти, и юноше казалось, что в эту ночь вспоминает обо всем как-то иначе, понимая, что после пережитого в Москве шагать по жизни надо смелее, посматривая под ноги, чтобы не спотыкаться.

Начинало светать. Пробуждались воины.

Наступало новое утро…

Глава третья

1

Река Клязьма подле Москвы прорыла себе путь по вотчине боярина Демьяна Кромкина. По Московскому княжеству Клязьма по-всякому изворачивает тулово русла, но по боярскому угодью течет на редкость прямехонько и только после мельничной запруды все же вгрызается в берега заводями с гривами резун-осоки.

Демьян Кромкин на Москве – в перворядном боярстве с завидным достатком. Хоромы в его вотчине – в два яруса с узорными крыльцами и гульбищами. Род Кромкиных в славу вошел еще при Иване Калите. При нем стал богатеть на утаенных от властей прибытках. Калита приучил бояр к жадности и стяжательству, научились они на его примере обелять свою совесть перед Богом и князем, мол, отколупывая приварок от дани, кою Русь порабощенная выплачивает, крадут не у Руси, а у Орды.

При нынешнем московском великом князе боярин Кромкин вовсе в чести. Митрополит Алексий и тот о нем помнит, потому, по наказу владыки, боярин раз побывал в Византии, поднаторев в греческом языке.

Но Демьян жаден на богатство, посему и грешит перед московским князем двурушием, – одинаково льстиво служит своему князю и князю рязанскому Олегу Ивановичу, успокаивая себя тем, что оба князя по отчеству Ивановичи – вот он и роднит их с пользой для себя. Живя подле Москвы, доносит князю Олегу все московские новости, что приходят из-за стен Кремля. Сообщает и то, как живет князь Дмитрий с боярством, но главным образом о том, что мыслит князь о татарах, как обзаводится для обережения Москвы воинской силой. А рязанский князь Демьяновы новости нашептывает в уши Мамая. Выгодно боярину двум князьям служить, осеняя себя крестами перед ликами святых, смотрящих с икон.

В эту ночь у боярина Кромкина в хоромах негаданный гость. В дождливой мути сумерек гнедые кони приволокли в вотчину по раскисшей дороге тяжелый возок, привезли гостя из Рязани – Селиверста Нюхтина – знатного боярина, служащего князя Олега.

Хозяин привечает гостя в просторной трапезной с расписным потолком. В углу трапезной расселась печь, также расписанная узорами, а возле нее – кади с водой на случай пожара. Воду в кадях челядь менять ленится, потому от воды идет болотный дух, но он не так стоек, ибо все запахи перебивает ядреный дух деревянного масла, чадящего в лампадах перед темными образами, коими густо завешан красный угол.

Селиверст Нюхтин у рязанского боярства ходит в коренниках. У князя Олега он в полном доверии. Про него идет молва, что мрачные деяния, кои князь задумывает, он с усердием выполняет. Для кой-кого в Рязани не тайна и то, что боярин держит в своих руках связь князя с Мамаем, гнет спину в поклонах перед ханами.

На столе под коломитной скатертью в свечнике толстая свеча. Света у нее и у лампад не хватает, чтобы прогнать ночной мрак в трапезной. Темнота только порыжела, а в ее мглистости к стенам жмутся горбунами окованные медными полосами скрыни-сундуки с навесными тяжелыми замками. Свет свечи позолотил все расставленное на столе и двух бояр, уместившихся за ним.

На серебряных блюдах – всякая снедь. На одном из них – остаток студня из свиных голов с чесноком и стружками хрена, на другом – копченый сиг с пареной репой в меду, в глиняной мисе – осетровая икра. Главенствует на столе жбан со стоялым душистым медом, а рядом – татарский кувшин с квасом, настоянным на мяте.

Бояре за беседой потрапезничали. Хозяин на тело грузен, но на лицо костист. Кажется, что голова приставлена не к тому туловищу, но эту несуразность скрадывает окладистая борода с густой проседью, хотя вороненый волос на голове сединой только чуть тронут. Глаза смотрят из-под кустистых бровей. Взгляд у них неласковый, подозрительный. Высокий ростом гость худощав. Лицо его одутловато, отчего глаза кажутся щелками под опухшими веками, а правый глаз от хмеля сильно слезится. Мясистый нос у Нюхтина чуть свернут в сторону, сломан у переносицы: в молодости боярина били в Орде татары. Рыжие волосы прикрыты бархатной малиновой тафьей с нашитыми на ней горошинами северного жемчуга. В бороде волос светлее, да и борода прямая, мягкая, как недолежалый до срока лен.

Перед боярами достаканы из серебра с чернью.

Медом за едой бояре не гнушались, но пьяной одури от питья в глазах не было.

Хозяина приезд гостя озадачил. В Московском княжестве он не больно желанный гость. У него здесь недруги водятся, коим подставлял ногу в их делах в Рязанском княжестве. Бояре на Руси обидчивы, как малые дети, малейшую обиду не забывают до гробовой доски. Озадачило Кромкина прежде всего то, что Нюхтин приехал без гридей, сделал это не без умысла, чтобы его приезд не бросался в глаза всяким ротозеям с легким на доносы языком. Кромкин не сомневался, что гость явился с тайным умыслом, но с каким именно, догадаться не мог.

Откашлявшись в кулак, Нюхтин, понизив голос, сказал:

– Должен тебе поведать, что благодетель мой, князь Ольг Иванович, тобой, боярин, не шибко доволен. Мзду от него берешь, а вести шлешь скупые. Слово тобой моему князю како дадено?

– Помню о своем слове.

– Иной раз не больно крепко.

Нюхтин взял достакан с медом, не сводя взгляда с хозяина, отпил глоток. На пальцах блеснули кровью красные яхонты в золотых перстнях.

– Медок у тебя отменный.

Нюхтин, не торопясь, обтер усы и бороду расшитым холщовым убрусом, прикрыв сощуренные глаза, продолжил:

– Никак, глуховат стал ко

...