Апокалипсис от Кобы. Иосиф Сталин. Гибель богов
Қосымшада ыңғайлырақҚосымшаны жүктеуге арналған QRRuStore · Samsung Galaxy Store
Huawei AppGallery · Xiaomi GetApps

автордың кітабын онлайн тегін оқу  Апокалипсис от Кобы. Иосиф Сталин. Гибель богов

Эдвард Радзинский
Иосиф Сталин. Гибель богов

Эту рукопись я получил в Париже в 1976 году.

Я жил тогда в маленьком отеле «Delavigne» в Латинском квартале. Приехал я на премьеру своей пьесы и перед началом дал интервью парижской газете. На следующий день консьерж вручил мне тяжелый конверт… В нем были машинописная рукопись на русском языке и письмо, написанное от руки неровным почерком.

«Соотечественник!

Прочитал ваше интервью в «Монд». Узнал, что вы решили (точнее – решились) написать биографию «первого большевистского царя Иосифа Сталина». Так вы назвали моего дорогого друга Кобу.

Я стар. Я стремительно гасну, дней моих на земле осталось немного. И все записанное мною на протяжении десятилетий – небывалых десятилетий! – попросту исчезнет в чужом городе. Я решил поторопиться приходится торопиться… Я передаю рукопись вам. Я писал ее тогда и теперь. Тогда, в стране по имени СССР, записывал подробно и, не скрою, витиевато. (Я ведь, как многие в революционные годы, баловался литературой, даже роман писать собирался. Оттого и жилище в Париже выбирал литературное – живу здесь, в Латинском квартале, где меня, старого революционера, окружают такие родные, понятные тени. На мой дом глядят окна квартиры отца Революции Камиля Демулена. И отец гильотины, немец Шмидт, жил неподалеку. В двух шагах отсюда Бомарше сочинял своего Фигаро… Над его наглыми шутками, раздевавшими аристократов, хохотали до упаду сами аристократы. А вскоре такие же Фигаро погнали на гильотину всю эту веселившуюся сволочь. Запомните: самые грозные идеи приходят в мир веселой, танцующей походкой. Родной нашей грузинской лезгинкой часто приходят они в мир.)

Я заканчивал писать свои Записки здесь, за границей, и, к сожалению, кратко. Дрожит рука (Паркинсон). Дрожит жалкая рука, которая так ловко убивала.

Я не надеюсь, что эти Записки помогут вам понять «нашего Кобу» – как звали товарища Сталина мы, его старые, верные друзья. Разве можно понять такого человека? Да и человек ли он?

Но смерть Кобы понять помогут. О ней написано много всякого вздора. Коба ненавидел Троцкого, но ценил его мысли. Были у Троцкого слова, рядом с которыми Коба поставил три восклицательных знака: «Мы уйдем, но на прощанье так хлопнем дверью, что мир содрогнется…» Эти слова имеют прямое отношение к жизни Кобы, но еще больше – к его смерти.

В своем интервью вы сообщили, что хотите поговорить с охранниками Кобы, которые были с ним на даче в ту ночь. В ту судьбоносную ночь, когда все случилось! Пустое занятие! Они ничего не знают. Из ныне живущих знаю только я, его безутешный друг Фудзи, не перестающий думать о нем.

И Коба по-прежнему рядом с Фудзи. Такие, как Коба, не уходят. Он лишь на время схоронился в тени Истории. И поверьте Хозяин, как справедливо звала страна «нашего Кобу», вернется в свою Империю. Впрочем, все это предсказал он сам, мой незабвенный друг Коба.

Мой заклятый враг Коба.

Он часто приходит ко мне по ночам, как только я засыпаю. И я чувствую его запах – старческий запах пота от поношенного кителя генералиссимуса».

Подписи не было.

Далее шла рукопись.

Апокалипсис от Кобы
Книга вторая. Гибель богов

Полезные уроки «товарищей мерзавцев»

В очередное воскресенье Коба позвал меня на Ближнюю дачу.

Там я застал Бухарчика. Нас теперь постоянно сводили вместе.

Коба попросил продолжить рассказ о Германии.

Я постарался выбрать тему побезобидней, хотя это было нелегко. Уж очень мы были похожи…

Знаменитая выставка «дегенеративного искусства» еще не состоялась, но кампания против великих модернистов – Шагала, Отто Дикса, Ван Гога, Мунка, Кандинского, Кокошки, Макса Эрнста и других – шла в немецких газетах полным ходом. Гитлер назвал их живопись «наглой выдумкой еврейских проходимцев и сумасшедших неврастеников». И пообещал проходимцев отправлять в тюрьмы, а неврастеников – в больницы…

Бухарин слушал мой рассказ вполуха, он, как и я, читал немецкие газеты (если я их читал по службе, то ему эту привилегию подарил Коба) и хорошо знал все, что я рассказывал. Он пил чай и поедал конфеты (он был сладкоежка).

– Мижду нами говоря, искусство указанных товарищей дегенератов и вправду не понятно народу, – усмехнулся Коба. – Давай дальше, Фудзи.

Бухарин вздрогнул и начал слушать внимательнее.

Я продолжал:

– «Дух нашей партии, – писал Геббельс, – должен пронизывать все наше искусство. Новое нацистское искусство должно быть героическим, проникнутым стальной романтикой, национальным и патетическим…»

– И это недурно сказано… Чему еще учат товарищи мерзавцы?

Бухарин в ужасе слушал меня – он уже догадывался.

– «Немецкое искусство призвано воспитывать оптимизм. Никакой бедности, никаких известий о поражениях – даже в спорте. Немцы должны только побеждать».

Коба засмеялся:

– На днях привезли мне наш новый фильм «На Дальнем Востоке», где в конце погибал наш разведчик. Неумным товарищам авторам товарищ Сталин объяснил: «Мы страна победителей. Мы победили царя, голод, интервенцию, буржуазию и даже смерть. И наше кино обязано воплощать лозунг: «Пусть погибают наши враги»…» Рассказывай дальше Фудзи.

– «Противник, побежденный в сфере политики, может хитро перебросить свои силы в область культуры. Поэтому там их должен встретить не опасный вакуум, но целая армия… такая же армия, как на поле боя…»

– Мижду нами говоря, и здесь мерзавцы не ошиблись. Нам тоже нужны армии деятелей искусства. Доступного массам, оптимистического искусства… Мы, Николай, поручим это дело тебе… – (Надо было видеть несчастное лицо Бухарина!) – Нам требуются новые объединения работников культуры. Им надлежит беспощадно изгонять непонятные народу выкрутасы, слишком долго бывшие у нас в моде.

Бухарчик понял: ему поручают уничтожить авангард – искусство Революции. Он уже готовился возразить. Но Коба не дал ему раскрыть рта, продолжив:

– Товарищи империалисты мечтают уничтожить нас. И мы создаем неприступную крепость. Бастион! Ты, Николай, самый блестящий наш политик, поможешь создать бастион нового искусства победившего пролетариата. Это будет армия работников культуры, защищающая от врага наши партийные идеи. Думаю, настало время собрать съезд писателей и провозгласить эту всемирно-историческую задачу!

Как хорошо Коба знал его! «Всемирно-историческая задача»! Это Бухарин понимал. Глаза «самого блестящего политика» загорелись, грудь распрямилась.

– Я сделаю это, Коба! Мы создадим новые союзы – писателей, композиторов, художников… – Он вскочил со стула. Жидкий хохолок петушком встал на голове, он импровизировал: – Альфа и омега будущих союзов – «партийность». Только произведения, служащие партии, имеют право жить. И потому структура новых союзов писателей, композиторов, художников должна быть… копией структуры партии! Те же секретари, пленумы, съезды. Никаких неофициальных группок в искусстве! Они будут изгоняться, как оппозиционеры в партии…

Коба аплодировал!

– Да, Коба, – вдохновенно токовал Бухарин. – Пусть свистят, улюлюкают наши модернисты. Мы им скажем: «Напрасно беснуетесь! Нам нужно реалистическое искусство – искусство для народа. Нам нужны Толстые, Пушкины, Рембрандты, но новые, беззаветно преданные партии и рабочему классу…» Это будет новый невиданный реализм – реализм социалистический!

– Социалистический реализм! – восхищенно повторил Коба и обнял его. – Ты «любимец партии»! Ильич прав! Кстати, товарищ Горький тоже не жалует местечковых новаторов. Я вот что подумал, Николай. Ты будешь готовить съезд писателей в связке с Алексеем Максимовичем. Два титана! Если, конечно, ты не против…

(Максима Горького по указанию Кобы несколько лет назад уговорили вернуться из эмиграции. Коба окружил нашего пролетарского классика невиданным почетом.)

– Но Алексей Максимович может не согласиться? – с несчастным видом спросил Бухарин, спустившийся снова на проклятую землю.

– Я обещаю!

Когда Бухарин ушел, Коба сказал мне:

– Догадываешься, как голосовал этот двурушник? Но сейчас предатель нужен в хозяйстве. Он и Горький. Думаю, их авторитет защитит наши Союзы от криков европейских леваков.

– Ты действительно уверен, Коба, что Горький согласится?

– Наш великий путаник товарищ Горький?.. – И Коба, прыская в усы, принялся перечислять многочисленные грехи Горького, начиная с его яростных выступлений против Октябрьского переворота. – Мы всё помним, и он это знает. Грехи надо замаливать. Это раз… К тому же у него скоро юбилей. Думаю, мы щедро отметим юбилей великого пролетарского писателя? – Коба засмеялся. – Товарищи предлагают: присвоить имя Горького городу, где он родился, – раз, главной улице в Москве – Тверской, которая идет к Кремлю и Художественному театру, – два… И самому театру тоже дадим его имя…

– Подожди, Коба! – осторожно сказал я. – Художественный театр всегда называли «театром Чехова».

– Товарищ Чехов умер, а товарищ Горький жив. И мы накрепко привяжем товарища Горького к партии… Самыми крепкими и желанными для господ интеллигентов канатами – канатами тщеславия… Товарищ Горький должен возглавить новое, нужное партии искусство. Тем более что Бухарчик, – он помолчал, вздохнул, – не вечен. – И внимательно посмотрел на меня: услышал ли я эти слова.

Я услышал.

Мой первый безумный поступок

На юбилее Горького Коба еще раз доказал силу «канатов тщеславия»…

Среди приглашенных числился знаменитый французский радикал – писатель Анри Барбюс. Я очень обрадовался. В это время я много работал в Париже. С точки зрения расширения нашей агентуры во Франции Барбюс, автор знаменитого антивоенного романа «Огонь», был перспективен. Но Ягода сообщил мне, что никакого Барбюса в Москве не будет. Оказывается, француз написал протроцкистскую статью, и теперь с ним вовсю воевали правоверные французские коммунисты и Коминтерн.

Я пожаловался Кобе.

– Идиот твой товарищ Ягода. Кругозор фармацевта, – сказал он. – Барбюс – политический капитал, и мы никому не позволим его транжирить. Ты его получишь. Он к нам приедет. Но присмотрись к нему сам.

Я незримо сопровождал Барбюса. Начиная с того момента, когда на границе, под кумачовым транспарантом «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» он пересел в наш поезд. Состав, который подали Барбюсу, был отнюдь не пролетарский. Это был спальный состав царского времени – куда более роскошный, чем новые европейские люкс-поезда, и намного более удобный: вагоны шире, а скорость меньше. На этом царском поезде его повезли в нашу невиданную империю, где правил пролетариат, – в Советскую республику, в новый мир. В вагон Барбюса посадили нескольких наших сотрудников, и как только отъехали от границы, его обработка началась. Француз не понимал язык, и хорошенькая переводчица (естественно, наша сотрудница) переводила и все объясняла ему. Рядом с ним в купе оказались двое трогательно простоватых мужичков. Переводчица рассказала, что это колхозники, возвращающиеся домой после отдыха, и что отдых и роскошный вагон оплатили они сами из заработанных в колхозе трудодней. Барбюс был в восторге…

После приезда в Москву я заполнил все дни писателя. Его беспрерывно куда-то возили – в театры, на выставки, на экскурсии по городу. Он смотрел, слушал и воодушевлялся… И записывал в Дневник все, как надо (каждый вечер я просматривал записи, пока он отсутствовал).

«Москва великолепна, – писал Барбюс в Дневнике, – Красная площадь – нечто поразительно татарское, восточное, византийское, а рядом, словно выходцы из другого мира, – сверхсовременные дома Корбюзье. В церквях – древние закоптелые иконы, сверкающие драгоценными окладами, а в какой-то сотне метров от них лежит в своем стеклянном гробу Ленин…»

Ему показали во всей красе столь желанную страну. Когда он бывал в музеях, несколько десятков наших сотрудников становились толпой рабочих, солдат, крестьян, неистово жаждущих насладиться искусством.

Так что он смог написать в Дневнике про «бескорыстное и искреннее стремление новой власти одним махом поднять народ из тьмы невежества до понимания Ренуара и Рембрандта». Он восхищенно говорил переводчице: «До чего же замечательный, одаренный и добрый, этакий большой ребенок ваша Россия! Вас, русских, неверно называют терпеливыми. Вы терпеливы телом и даже душой. Но мышление у вас куда нетерпеливее, чем у любого другого народа, вам подавай сию минуту все искусство, все тайны жизни».

Но особенно пленяли его читательские восторги. Оказывается, наши простые люди читали его… не переведенные в СССР книги. Видимо, по-французски! Но он был готов уже поверить и этому… когда случилось неприятное.

Это произошло после очередной встречи с читателями. Молодая женщина, пробравшись через толпу «благодарных читателей», так и не поняв, кто эти «читатели», ловко сунула ему в карман записку. Я увидел. Тотчас пробился к нему и так же ловко выкрал ее.

«Верьте не всему, – писала она, – что вам говорят. Точнее, всему не верьте. За всеми нами следят, и за вами – не меньше. Ваша переводчица передает каждое ваше слово. Телефон ваш прослушивается, каждый шаг контролируется. Письмо это не просто порвите, потому что кусочки из вашей мусорной корзины достанут и составят их вместе».

Потом случилось… безумное! Уже в гостинице, когда он обедал, я… положил письмо обратно – в его пиджак! Почему? Не знаю. Думаю, пытался доказать себе, что я не раб. Но тогда я объяснил себе так: это проверка! Если наплюёт на письмо – он наш.

На следующий день планировался юбилейный вечер Горького. Утром Барбюс выглядел очень озабоченным. Но мой великий друг Коба сумел победить неприятное письмо.

Большой театр был переполнен. Барбюс скромненько сидел в восьмом ряду. Я наблюдал за ним из ложи в бинокль и ждал сообщения от Кобы. В середине доклада о славном пути великого пролетарского писателя Горького мне принесли записку: «Веди «своего» на сцену».

Я тотчас послал за французом сотрудника. В бинокль видел, как наш человек подошел и как Барбюс изменился в лице. Он, видно, тотчас вспомнил про письмо. Но послушно поднялся с кресла, и сотрудник повел его, ничего не понимающего, дрожащего от страха, прочь из зала…

Теперь я глядел на сцену. Вскоре из боковой кулисы появился черненький, усатый, испуганный человечек. В свете софитов он подслеповато, затравленно оглядывался. И тут Коба, сидевший в президиуме, как-то торжественно встал. Докладчик (видно, предупрежденный, как и я) сразу прервал доклад. Коба, глядя на Барбюса, начал аплодировать. Не разобравшийся, в чем дело, президиум поднялся вслед за ним и послушно подхватил аплодисменты Вождя. Следом вскочил такой же покорный зал.

Под гром аплодисментов Коба подошел к Барбюсу, обнял его и, потрясенного, усадил… на свое место! Сам же скромно отсел в задний ряд Президиума…

В перерыве Барбюса доверительно отвели в комнатку за царской ложей, где веселился Коба с соратниками. Здесь был накрыт стол. Барбюс стал свидетелем, как он написал, «веселых, жизнерадостных шуток», «гомерического хохота» и «адского шума», который устроили Коба и его сподвижники – Орджоникидзе, Рыков, Бубнов, Молотов, Ворошилов, Каганович и Пятницкий. «Это была «разрядка» «бурлаков индустриализации», – понимающе напишет француз.

Позже Барбюс создаст вдохновенную книгу «Сталин».

«Кто бы вы ни были, лучшее в вашей судьбе находится в руках этого человека с головой ученого, лицом рабочего, в одежде простого солдата». Цитату эту станут учить в школах, она появится на бесчисленных плакатах.

(К сожалению, с переизданием книжки возникнут трудности. Большинство трудолюбивых «бурлаков», так искренне «гомерически хохотавших», вскоре окажутся у расстрельной стенки.)

…Но вербовать Барбюса Коба, к моему сожалению, запретил. Он сказал:

– Барбюсы нам нужны чистыми. – И добавил: – Сейчас.

Великая армия искусств

Бухарин и Горький создавали Союз писателей в мое отсутствие (я в это время ездил между Парижем и Лондоном).

Обо всем, что происходило в Москве, читал в западной прессе.

Горький – всемирно известный русский писатель, сделал основной доклад на съезде. Он как бы освятил рождение небывалого Союза писателей. Как и обещал Бухарин, Союз этот в точности повторял структуру и устав большевистской партии. Во главе его стояли секретари, устраивались Пленумы, съезды… Всех писателей, объединенных в союз, обязали исповедовать единый художественный метод, названный «социалистическим реализмом». Главная задача писателей – отражать в своих произведениях решения партии.

По такому же партийному образцу вскоре были образованы союзы композиторов и художников. Их объявили «приводными ремнями», с помощью которых партия руководит культурой – армиями писателей, художников, композиторов…

Великую армию искусств создал Коба. Эта армия под руководством партии должна были защищать всё идеологическое пространство Страны Советов.

Детище Революции – русский авангард – мой друг отправил «на свалку истории».

Лондонские газеты, описывая наш съезд писателей, поминали немецкое министерство пропаганды и насмешливо отмечали, насколько похожи оба режима, так ненавидящие и отрицающие друг друга.

Гималаи и… Воробьевы горы

Я вернулся в страну после Съезда писателей. И присутствовал на застолье в жилище Горького, где писатели «обмывали» окончание съезда. (Хотя вполне возможно, я путаю и это было накануне съезда – советую проверить… Недавно перечитывал свои Записки, пишу, будто Коминтерн основан в 1918 году! Что делает с памятью старость! И Коллонтай никогда не звали Софьей… Александра… Алюся, как нежно звал ее Шляпников. Проверяйте, проверяйте все мои даты!)

Щедротами Кобы Горький жил в особняке (точнее во дворце), где при царе обитал мультимиллионер Рябушинский. Особняк представлял собой смесь стилей – выдумку обезумевшего от денег богача.

В готическом зале вдоль стен, отделанных панелями из дорогого дерева, расселись полтора десятка ведущих писателей. Ждали высоких гостей. Приехали Коба, Бухарин, Ворошилов и Молотов. Взял Коба с собой и меня.

Он с Горьким и соратниками сидел за столом, писатели разместились вокруг на стульях. Я устроился рядом с писателями (я плохо знал их имена и их книги, так как читал в это время нужные мне по работе сочинения немецких, английских и французских авторов).

Коба начал говорить, и в комнате наступила благоговейная тишина. Писатели внимали. Так сейчас было положено слушать моего друга.

Коба говорил о важности писателей для партии. Он назвал их «инженерами человеческих душ». Мой друг, ученик духовной семинарии, никогда не забывал о душах. Писатели должны были формировать народные души «в нужном для партии направлении». Писатели аплодировали.

Они не понимали, не понимал и я тогда: чтобы по-партийному формировать чужие души, необходимо отдать партии свои.

Мой друг, с ошибками говоривший по-русски, теперь управлял русской культурой, становился духовным отцом страны. Отец культуры будет отныне читать или хотя бы просматривать все сколько-нибудь заметные книги своих писателей, оценивать картины своих художников и разбирать симфонии и оперы своих композиторов и, если надо, учить сочинять Шостаковича и Прокофьева…

После выступления Кобы последовали вопросы… Думаю, один из них запомнился всем присутствующим. Вопрос был об Ильиче и об их великой дружбе.

Коба встал и неторопливо прошелся по залу.

– Ильич – это гений, – наконец начал он. – Такие люди рождаются раз в тысячу… нет, раз в десятки тысяч лет. Он человек-гора, – и замолчал.

И тогда кто-то из писателей льстиво сказал:

– Но и вы, и ваши соратники – тоже люди-горы…

– Мы? Мы – Воробьевы горы… – произнес с усмешкой Коба и неожиданно ухватил Бухарина за жиденькую бородку, зажал ее в кулаке. – Так, Николай?

И тот ответил растерянно:

– Так, Коба.

Но Коба, все не выпуская бухаринской бородки, продолжил:

– Даже в своей болезни и смерти Ильич велик.

Писатели испуганно замерли…

Многие знали, что в конце жизни Ильич стал врагом Кобы. И ходил опасный слушок, будто мой друг поспешил отравить Ильича. Он, конечно же, знал о слухах и, видно, решил с ними покончить.

– Ильич тяжело переживал свою болезнь. Орел Революции уже не мог летать… Так, Николай?

– Да, Коба, – почти испуганно сказал Бухарин, тщетно стараясь освободить бородку из цепких пальцев.

Но Коба крепко держал ее, стоя над сидящим Бухариным, и неторопливо рассказывал:

– Ильич взял с меня честное партийное слово: если болезнь станет угрожать его мозгу, немедля дать ему яду. Так, Николай? – Он чуть дернул Бухарина за бородку.

– Да, Коба. – Бухарин умоляюще глядел на него.

– И когда случилось неминуемое, – все так же неспешно повествовал мой друг, – Ильич позвал меня и потребовал: «Вы дали мне слово дать яду, когда мозг начнет отказывать. Сегодня этот день наступил…» На глазах Ильича были слезы… Так, Николай?

– Да, да. – Бедный Бухарин пытался улыбаться, показать, что игра с его бороденкой – веселая шутка. Сколько раз я был в подобном положении, как я его понимал!

– Но я слишком любил Ильича! Я не мог! Правда, Николай? – Коба опять дернул.

– Так, Коба, – уже чуть не плача отозвался Бухарин.

– И пришлось мне поставить этот вопрос на Политбюро. Спасибо товарищам, они освободили меня от данного слова. Ильич умер своею смертью. – Он в последний раз рванул бородку. – Так, Николай?

И тот снова несчастно кивнул.

Коба отпустил его.

Встреча закончилась.

Коба и Бухарин о чем-то говорили с Горьким. Присутствующие не смели их беспокоить. Они окружили молчавших весь вечер Молотова и Ворошилова.

Я услышал, как один из писателей с добрым крестьянским лицом, с забавной фамилией Чумандрин, окая, спросил Ворошилова:

– А если вдруг я решу писать не в этом… как его… в социалистическом реализме?..

– То есть как это – ты решишь?! – прервал его Ворошилов. – Кто тебе позволит самому решать?! Ишь размахнулся – он решит!

Все дружно рассмеялись. Когда обиженный Чумандрин отошел, кто-то из писателей сказал:

– Олеша говорил, будто однажды он пошел в «Комнату смеха»… И так как там никого не было, он приспустил штаны и показал голую задницу в кривом зеркале… И что он там увидел? Лицо Чумандрина!

Все вместе с Ворошиловым грохнули здоровым хохотом.

Коба, закончив разговор с Горьким, прощался с писателями.

И тогда кто-то решился заговорить с ним о самом волнующем:

– Дорогой Иосиф Виссарионович! Хотелось бы, чтобы союз решал и наши насущные бытовые проблемы. Летом в городе бывает очень душно, а дач у писателей нет… Как тут писать?!

Коба с мрачной усмешкой ответил:

– Писать надо хорошо… А дачи… дачи скоро освободятся… Много дач… Дадим и вам, – и опять спросил Бухарина: – Так, Николай?

Тот поспешно кивнул.

(Надо отдать должное моему другу – он одарит творцов с восточной щедростью. Столь редкие в СССР отдельные квартиры получат все «выдающиеся деятели новых союзов» и, конечно, руководители этой новой армии искусств. В огромных бесплатных мастерских будут писать нужные партии картины нужные художники, в великолепных полубесплатных домах творчества – творить и отдыхать писатели и композиторы. Впрочем, мне все это было знакомо. Я уже видел подобное в гитлеровском Берлине.)

После застолья Коба повез меня на Ближнюю. В машине заговорил:

– Ты, конечно, не понял мои слова про Воробьевы горы. – Он хмыкнул в усы. – Дело было так. Когда Бухарчик начал сражаться с товарищем Сталиным на Политбюро по поводу коллективизации, я ему сказал в перерыве заседания: «Уймись, Николай! После смерти Ильича мы с тобой Гималаи, а вокруг нас осталась мелюзга. Зачем ссориться? Мы должны быть вместе. Ты же знаешь, Ильич ненавидел русское крестьянство… Это реакционное болото! Николай I, не чета последнему Николашке, умирая, завещал сыну: «Держи всех! Держи вот так!» – и Коба показал кулак. – Вот такой кулак мы покажем кулаку! Вот что такое диктатура пролетариата. Если мы забудем про кулак и кулаков, на второй день они нас сметут. Так учил нас Ильич»… Бухарчик со мной согласился… Продолжается заседание Политбюро – и что же? Он берет слово, как всегда, приходит в восторг от собственной речи… И ради красного словца нападает на товарища Сталина! Все выложил членам Политбюро – и про мелюзгу, и про Гималаи, и про кулак… Но мелюзга его не поддержала, они умные, слава богу! Вот так! Не согласился тогда быть Гималаями, а теперь Воробьевыми горами быть соглашается… холмом жалким. Но я ему не верю! Проститутка! Думаю, слух, что товарищ Сталин отравил Ильича, идет из той же бухаринской подворотни!

Я невнимательно слушал этот рассказ Кобы. Его слова о том, что «скоро дачи освободятся… много дач», не шли у меня из головы.

«Горе тому, кто станет жертвой его медленных челюстей»

В это время в стране началось «потепление», сопровождавшееся бесчисленными триумфами, гигантскими проектами и победами.

В газетах обсуждали проект Дворца Советов. Величайший храм большевизма готовился вознестись на месте уничтоженного храма Христа Спасителя. Небывалое сооружение высотой в четыреста метров, увенчанное стометровой скульптурой Ленина, с залом на двадцать одну тысячу мест!

Мой друг семинарист на месте православного храма решил возвести храм новой религии. Коба задумал поднять в небеса лик Боголенина…

Каждый раз, возвращаясь ненадолго в Москву, я заставал очередную победу.

Ледоколы осваивали Северный морской путь… Во льдах застрял старенький обветшавший корабль «Челюскин». Коба немедленно превратил несчастную историю в великое достижение. Вся страна следила за спасением команды «Челюскина». Героями были объявлены спасатели и спасаемые. В Москве им устроили грандиозную встречу. Разрывались от оглушительных победных маршей репродукторы, ревностные голоса дикторов беспрерывно славили Вождя (слава Богу, мое ухо привыкло к подобному еще в Берлине).

Но я уверял себя, что славословие и грохот победных маршей дают ему возможность забыть свое горе. Да и сам Коба казался мне как-то человечнее, мягче – он часто жаловался на одиночество и вспоминал о Наде. В это время репрессии против врагов прекратились. Арестовали, правда, поэта Мандельштама, но вскоре выпустили, ограничившись ссылкой (хотя поэт написал ужасные стихи о самом Кобе). Мы вступили в Лигу Наций. И Коба сделал даже первую идеологическую уступку. Джаз, объявленный прежде «музыкой толстых, буржуазным искусством», разрешили играть в парках. Именно тогда, летом тридцать четвертого года, я велел своим агентам широко пропагандировать между эмигрантами лозунг: «Красная Россия становится розовой».

В эти годы завершилось строительство Беломорско-Балтийского канала, сооруженного заключенными и воспетого членами нового Союза писателей.

Кости заключенных щедро устилали его берега. На них отечески смотрел памятник – тридцатиметровая звезда, внутри которой находился гигантский бронзовый бюст Ягоды. Глава нашей Лубянки справедливо считался отцом Беломорканала.

Страна ликовала, славя новую победу. Коба вместе с Кировым (он часто называл его «братом Кировым») на корабле прошел по каналу. Правда, в плавание он, к всеобщему изумлению, не взял Ягоду. Вместе с ними отправился новый заместитель Ягоды – Николай Ежов…

Ежова нашли где-то в провинции. Я не знал его лично, но мне предстояло его увидеть.

И Ягода, как и все мы, тогда не понял, что Коба начал набирать новую команду – участников будущего невиданного действа.

Замечательно сказал о Кобе наш друг Авель Енукидзе: «Горе тому, кто станет жертвой его медленных челюстей». Медленных – ибо мой друг никогда не спешил. Он до конца разрабатывал план, давая жертвам время успокоиться, потерять бдительность…

Пока мы, усыпленные происходящим, верили в «потепление», он обстоятельно заканчивал подготовку к невиданной крови.

Готовность номер один

Летом тридцать четвертого года состоялась реорганизация нашего ведомства. ОГПУ вошло в наркомат внутренних дел (НКВД). Реорганизация показалась мне тогда формальной. Между тем она была судьбоносной. Тайная полиция и наша разведка окончательно отдалялись от партии, от Политбюро. И прятались в недрах могущественного наркомата внутренних дел. Народным комиссаром этого всемогущего наркомата он назначил все того же Ягоду. Его первым заместителем стал Ежов.

Был принят закон «Об измене Родине», по которому множество деяний – шпионаж, переход на сторону врага, разглашение военной и государственной тайны, бегство из страны – карались смертной казнью (расстрелом).

Так Коба подготовил наказание для жертв будущего «невиданного действа».

И этого тоже тогда никто не понял.

Открытие Кобы

Пожалуй, только одна встреча с Кобой меня насторожила.

Буквально накануне всех страшных событий я был у него на Ближней даче.

Я знал, что Коба никогда не вел дневников, как не вел их Ленин. Это запрещалось и его ближайшим соратникам. Наша подпольная в прошлом партия осталась помешанной на секретности. Недаром Коба называл ее Орденом Меченосцев (мы всегда чувствовали себя религиозным тайным орденом). Был лишь один источник, которому Коба доверял свои истинные мысли, – книги. Он щедро черкал их пометками, как бы разговаривая в них и с автором, и с самим собой. Я знал эту его привычку. Коба даже поссорился из-за нее с нашим пролетарским поэтом Демьяном Бедным. Демьян был страстный собиратель книг, в его библиотеке имелись редчайшие издания. Многие он скупил за бесценок в голодные годы. Коба часто брал книги у него. И к ужасу Демьяна, на них потом оставались следы от жирных пальцев. Но не это было самое страшное. Коба порой покрывал книги пометками. И тогда уже не возвращал. Демьян в ярости как-то сказал про эту привычку и про жирные пальцы. Кобе тотчас донесли, и это стало концом их дружбы и началом газетных разносов Демьяна. Коба был очень обидчив…

Итак, я приехал на дачу и сидел в Малой столовой, где в ту ночь спал мой друг.

Он был в Большой столовой – говорил по телефону.

На диване, на ночном столике, на круглом столе, где Коба до этого завтракал, – всюду были разбросаны книги, которые он тогда читал. Он обычно читал по несколько книг сразу.

На ночном столике лежал томик Троцкого. Зная привычку Кобы писать на полях свои мысли, я тотчас его открыл… Весь том был испещрен пометками: «Верно», «Так!»… Красным карандашом подчеркнута знаменитая цитата: «Поповско-квакерская болтовня о священной ценности человеческой жизни».

Рядом с Троцким – Платон… И его я торопливо пролистал и нашел жирное подчеркивание. Это были платоновские слова: «Тиран возникает из корня… называемого народным представительством. В первое время он улыбается, обнимает всех, с кем встречается… обещает много… Но став тираном и поняв, что граждане, способствовавшие его возвышению, осуждают его, тиран вынужден будет исподволь уничтожать своих осудителей, пока не останется у него ни друзей, ни врагов». И далее (тоже на полях) уже почерком Кобы выписано: «Тиран держит общество в состоянии войны или ее угрозы. Общество должно жить в страхе военного времени и надеяться на Вождя»…

Самой интересной оказалась «История государства Российского» Карамзина… Там были заложены страницы об Иване Грозном. Большими буквами в главе об опричнине написано несколько раз: «Учитель… Учитель». И подчеркнуты дважды слова: «Как конь под царем без узды, так и царство без грозы».

На диване я увидел раскрытый томик Маркса. Там в послесловии была обведенная Кобой овалом удивительная цитата из какого-то немецкого поэта: «Мы достаточно долго любили, мы хотим, наконец, ненавидеть».

Вот так Коба, возможно, впервые искренне побеседовал со мной. Побеседовал он и с покойным Ильичом. В томике Ленина, лежавшем тут же на диване, на первой же странице он записал: «1) слабость, 2) лень, 3) глупость – единственное, что может быть названо пороками. Все остальное, при отсутствии вышесказанного, – добродетель». Такую мораль он как бы предложил покойному Вождю перед тем, как истребить его сподвижников.

(Я узнал, что после смерти Кобы его библиотека, тысячи книг, была расформирована и почти вся исчезла… Жаль. Это был единственный путь понять, о чем в действительности думал скрытнейший из людей.)

Я торопливо закрыл книгу, заслышав шаги. И отошел от опасного дивана.

Коба вошел, посмотрел на меня пристально, усмехнулся. Взял Платона, подмигнув мне, сказал по-русски:

– Учимся понемногу, учимся… – Помолчав, добавил: – Я на днях читал о Робеспьере. Как же ему мешали все его вчерашние друзья. Он уничтожил их, и немало. Но так и не посмел уничтожить всех. И чем кончил? Оставшиеся уничтожили его…

Вошедший в этот момент начальник охраны Паукер объявил:

– Ягода.

Коба кивнул, появился Ягода.

– Я все думаю, товарищ Ягода, – сказал Коба, не поздоровавшись и как бы продолжая мысль, – вот мы достигли больших успехов. Но с нашими успехами вряд ли согласятся наши классовые враги… Мы испытали злобу их наймитов во время последнего съезда партии. Возникает вопрос: случайно ли это? – Он походил по комнате. – Полагаю, не случайно. Классовая борьба по мере нашего продвижения к светлому будущему непременно будет… что?

Ягода молча уставился на него.

– Обостряться, товарищ Ягода, – закончил Коба.

Нет, я не понял тогда масштабов того, о чем он говорил. Думаю, не понял и Ягода. Все мы никогда не могли осознать его масштабов. Но одно я уяснил: готовится ужасное. И обрадовался, что должен уехать за границу.

А мой друг продолжал:

– Так что, товарищ Ягода, следует тебе сейчас быть особенно бдительным. К примеру, товарищ Киров, доказавший на прошедшем съезде преданность партии и лично товарищу Сталину, наверняка вызывает ненависть наших врагов и нуждается сейчас в особой охране.

Какое лицо было у Ягоды! Растерянность, потом мучительное раздумье и, наконец, радостное торжество… Он что-то понял!

– Это очень не просто, товарищ Сталин, – медленно сказал Ягода. – Товарищ Киров не слишком разборчив в личных связях. В последнее время он сожительствует с балериной…

– Что несешь?! – оборвал Коба. – Оберегать тебе его надо, а не перебирать грязное белье! Товарищ Киров переезжает в Москву – вторым секретарем нашей партии.

И тут вошел Киров.

Друг и брат его Киров

Коба взял со стола только что напечатанную брошюру. Это была его речь на XVII съезде партии. Зажал перо короткими толстыми пальцами, надписал, торжественно протянул Кирову.

Киров прочел вслух:

– «Другу моему и Брату».

Они обнялись и поцеловались (Коба ужасно целовался – мокрыми губами). И, добро погрозив Кирову пальцем, сказал:

– Послушай, на тебя жалуется Ягода. Говорит, переёб всех балерин в Ленинграде. И как ты с ними можешь… ни грудей, ни жопы. Пойдем сегодня в Большой театр, на певиц посмотришь. Они хоть на женщин похожи.

Киров засмеялся. Сильный, коренастый, русоволосый, он кроваво поработал во время коллективизации. И воистину был предан Кобе. Он обладал всеми нужными соратнику Кобы качествами – недалекий, но работоспособный и исполнительный.

В это время пришла нянечка Светланы. Улыбаясь, передала Кобе какой-то листок. Он прочел, рассмеялся и показал нам записку, написанную корявым детским почерком: «Приказываю разрешить мне пойти с тобой смотреть кино, а то скукота». И подпись: «Хозяйка Светлана».

У них тотчас после Надиной смерти началась эта игра. Светлана – Хозяйка, и у нее секретари. Первый – Коба, далее – Молотов, Киров и прочие члены Политбюро. Светлана писала приказы и вывешивала на стене его комнаты или посылала ему.

– Боюсь, от певиц придется отказаться. Будем смотреть детское кино. Ничего не поделаешь, приказ начальства. – Как ему нравилось, что им распоряжается любимое маленькое существо! Хоть в этом было что-то человеческое. – Не в службу, а в дружбу – отведи ее в кинозал, Фудзи, а мы тут закончим дела.

Я все больше становился у него вроде эконома, я – вчерашний удалый боевик. Он знал, как мне это больно. И это его знание было для меня опасно.

Лицо учителя

Накануне отъезда (на этот раз в Женеву; после побега из Германии я сделал там свою штаб-квартиру) пришел попрощаться с Кобой.

Впечатления от того декабрьского посещения были удивительные…

Дело в том, что приблизительно полгода назад Ягода при мне рассказал Кобе: мол, в Ленинграде в Эрмитаже совсем молодой антрополог разработал новый метод – восстановление лиц по черепу. Им тотчас заинтересовалась Лубянка. Провели проверочные испытания – брали черепа «неизвестных людей» (точнее, расстрелянных) и предлагали ему воссоздать внешность. Потом сравнивали с фотографиями в деле. Оказалось, он восстанавливал лица «один к одному»…

Ягода предложил Кобе:

– Зная вашу высокую оценку Ивана Грозного, можно поручить ему восстановить лицо царя Ивана. Он клянется, что сможет сделать это в точности. Сына Ивана – тоже. Может, разрешим ему вскрыть их захоронение, Иосиф Виссарионович?

– Еще чего! Тревожить Ивана Грозного? Пошли его, Ягодка! – но потом добавил: – Вечером позвони, подумаю…

И вот в тот декабрьский день мы вышли с Кобой на прогулку по Кремлю.

Личную охрану его в те годы, как я уже писал, возглавлял некто Карл Паукер. Был он до Революции парикмахером в будапештском Театре оперетты. Попал в русский плен во время мировой войны. Далее – Октябрьская революция, ЧК, потом блистательная карьера…

Я думаю, он быстро понял Кобу – его страхи бывшего террориста. И теперь все время придумывал что-то новенькое для безопасности любимого Вождя.

Я находился в Германии, когда в ноябре тридцать первого года на Кобу было совершено покушение, кажется, английским шпионом русского происхождения.

Никто на Лубянке не мог мне толком рассказать, что случилось. Все, касаемое этого события, тотчас засекретили.

Когда я начал расспрашивать Кобу, он грубо прервал меня:

– Мерзавца повесили за яйца… и хватит об этом!

Я уверен, что никакого покушения не было. Лжепокушение организовал Паукер.

Он направил донесение о покушении в Политбюро. Политбюро тотчас приняло желанное постановление: «Пешие хождения по Москве товарищу Сталину прекратить».

Постепенно заботливый Паукер ввел беспрецедентные меры безопасности. Отныне Кобу охраняли сотни сотрудников.

Когда он выезжал из Кремля, весь маршрут объявлялся на военном положении. Движение автомобиля контролировали патрульные машины, на всём пути следования стояли переодетые агенты. Рядом с Кобой в машине, готовясь защитить его грудью, всегда сидел Паукер.

Паукер добился большего: постановлением Политбюро Кобе запретили ходить без охраны даже по Кремлю. Коба бунтовал, обзывал Паукера «идиотом». Это была такая игра: Паукер играл роль старого заботливого дядьки при смельчаке Кобе, по-мальчишески пренебрегающем опасностями. И Коба соглашался на «весь этот идиотизм» как бы по принуждению, из-за постановления Политбюро. Что делать, Генеральный секретарь партии Коба обязан подчиняться партийной дисциплине!

Мы шли по совершенно пустому Кремлю (теперь Кремль становился пустым, когда Коба выходил на прогулку). Ясное утро, морозец. В длинной кавалерийской шинели – Коба. Рядом я – в модном осеннем французском пальто. Я сбрил усы по требованию Кобы, отрастил эспаньолку.

Спереди, сзади и вокруг нас – охрана. Прогулку возглавлял сам Карл Паукер. Несмотря на мороз, он был в наброшенной на плечи шинели, в мундире, затянут в корсет. На груди – орден Ленина. Шагал, удало покачивая толстым задом.

– Педик, – прыснул в усы Коба, – но забавный.

Паукер одновременно с руководством охраной исполнял роль шута. Он, довольно чисто говоривший по-русски, всегда разговаривал при Кобе со смешным акцентом. И еще уморительно передразнивал людей…

Обычно во время прогулки по Кремлю Коба проходил мимо закрытого Архангельского собора, где похоронены московские цари, и дальше – вдоль зубчатой стены над Москвой-рекой.

На этот раз, к моему удивлению, Архангельский собор был открыт. Как всегда, ничего мне не объясняя, Коба вошел туда. Внутри – холод, неприятный электрический свет, иконы с погасшими лампадами и белокаменные надгробия.

У надгробий стоял навытяжку комендант Кремля.

– Все вернули обратно? – спросил Коба.

– Так точно, товарищ Сталин, не извольте беспокоиться. Останки уложили аккуратно в саркофаг. Сам мужчина, который брал череп, все проверил. Он ждет вас внизу.

Мы прошли в церковный придел. Здесь комендант открыл тяжелую кованую дверь. И двинулся впереди с фонарем. За ним – Паукер и окруженный охранниками Коба. За охранниками – я.

За дверью начиналась лестница, ведущая в подклеть собора. На каждой ступеньке, вжимаясь в стену, стояли офицеры НКВД с фонарями.

Коба начал спуск. Бросил мне, не оборачиваясь:

– Спускайся, чего встал?

Изумленный странным маршрутом, я последовал за процессией.

Сошли по каменным ступеням в подклеть. Она показалась мне огромной. Горел тусклый электрический свет, вдоль стен также стояли наши сотрудники с зажженными фонарями. Вся подклеть была заставлена разбитыми гробами из белого камня…

– Это что за безобразие? – Коба ткнул в обломки рукой.

– Точно так – безобразие, товарищ Сталин, – весело отозвался комендант. – Это гробы московских цариц. После Революции, когда в Кремле ликвидировали женский монастырь и начали строить школу красных командиров, Ильич велел это добро уничтожить. Они в монастырской церкви тогда лежали. Но кто-то из контры… много их тогда было… настоял сохранить, дескать, эти московские царицы записаны в истории. Их на телегах перевезли в Архангельский к мужьям и сбросили в подклеть через отверстие в полу. Они и побились… – Коба мрачно слушал. – Теперь мужья наверху спят в соборе, а жены в подклети лежат – под мужьями, как положено… Вон, говорят, мать самого Ивана Грозного, – комендант как-то по-свойски посветил фонарем на разбитый гроб – в тусклом свете выступал череп. – Там у нее даже рыжая прядка осталась… Красавица, говорят, была. А вот здесь жена Ивана Грозного Анастасия. Эксперт осматривал. Ученый из МГУ… У нас заключение осталось – обе отравлены. Хотите посмотреть Анастасию, товарищ Сталин?..

– Помолчать можешь? – оборвал Коба.

(Он, как это ни смешно… боялся покойников. Ненавидел ходить на похороны. Когда с Надей надо было прощаться, он очень мучился.)

– Так точно, товарищ Сталин. Но, может, ликвидировать безобразие?

– Не трогать. Пусть лежат, – и приказал: – Несите.

Трое энкавэдэшников и комендант направились к человеку в белом халате, стоявшему посреди этого странного кладбища перед деревянным постаментом. На постаменте виднелась гипсовая голова.

В свете фонарей они осторожно подняли деревянный постамент и понесли к нам.

Человек в белом халате – совсем молодой, со смуглым, обожженным солнцем лицом – нес за ними гипсовую голову, затем торжественно водрузил ее на постамент.

Это была голова старика – в натуральную величину. Никогда я не видел такого лица. С хищным орлином носом, с презрительным чувственным ртом – сладострастник, этакий старый Карамазов из Достоевского. Я понимал: это лицо, восстановленное по черепу. Но как череп мог сохранить эту брезгливость пресыщенного повелителя, это яростное сладострастие?!

И я смотрел, смотрел на гипсовую голову – оторваться от нее было невозможно.

– Рассказывайте, товарищ Герасимов, – распорядился Коба.

– Когда мы вскрыли гробницу, Иосиф Виссарионович, царь Иван Грозный лежал в монашеском одеянии. Дело в том, что московские цари – отец Ивана Василий и сам Иван – перед смертью постриглись в монахи…

– Мижду нами говоря, молодой человек, мне и товарищу Фудзи рассказывали это в семинарии.

– Простите, Иосиф Виссарионович… Царь лежал в гробу с согнутой в локте и поднятой рукой. Объяснения этому у нас пока нет. Думаю, это какой-то древний утерянный обряд. Череп мы аккуратно уложили обратно в гроб. В гробу теперь все как было…

Коба жестом попросил его замолчать. Он смотрел на любимого государя.

– Значит, вы уверены, что он был таков?

– Абсолютно уверен. Судите сами, лобные кости… – начал объяснение Герасимов.

– Не надо, – прервал Коба. – А где же его сын?

– К сожалению, лицо Ивана Ивановича восстановить невозможно. Как свидетельствует летопись, царь убил сына посохом в припадке гнева. Однако это был не единичный удар. Иван Грозный ударил его посохом несколько раз. Царевич, видно, уже находился без сознания, но царь продолжал жестоко бить. Череп совершенно размозжен ударами, раздроблен по осевой линии…

– Достаточно, – сказал Коба.

– Иосиф Виссарионович, я хочу обратиться с просьбой. Я мечтаю сделать скульптурный портрет Тимура. Захоронение находится в Самарканде…

– Пока не надо… Одного вы уже нам показали. Вы свободны, товарищ Герасимов. Благодарю за отличный труд.

Когда тот ушел, Коба бросил Паукеру:

– Возьмешь с него подписку о неразглашении…

Он долго стоял у царской головы. Потом приказал кратко:

– С таким лицом великий государь Иван Грозный нам не нужен. Разбейте.

(Уже после смерти Кобы Герасимов еще раз вскрыл могилу и сделал новый портрет Грозного царя. Я видел его репродукцию в американском этнографическом журнале.)

Когда вышли из собора, Коба сказал:

– Говорит: «жестоко бил» сына. Обывательский разговор. Обыватель не понимает. Правитель – это Авраам, подчас отдающий в жертву сына Исаака. – Он уставился мне в глаза. – Думаю, враги Ивана попытались использовать сына, а сын слаб оказался, на поводу пошел. Надо попросить, чтоб историки порылись и доказали. Да, царь был грозен. Без грозы государства не создашь… – И повторил с горящими глазами: – «Как конь под царем без узды, так и царство без грозы…» Значит, завтра уезжаешь? Попадешься – обменивать не буду. На хрен ты мне нужен! Надоел! Ну, в добрый путь! – И влажно поцеловал в губы.

Я ехал домой и повторял: «Затевается… «Как конь без узды…» Значит, и узда, и гроза будут непременно».

Московские балы

В тот же день вечером у меня была назначена встреча с агентом – сотрудником американского посольства. Он попал в трудную ситуацию – проигрался в карты на очень большую сумму. Этот безумный в игре картежник был весьма ценным кадром. Когда-то мы его завербовали при помощи карточного долга. И вот сейчас ему срочно потребовались наличные. Он умудрился сообщить мне об этом в пять вечера накануне моего отъезда в Женеву. При этом он обязан был присутствовать в американском посольстве, где в ту ночь планировался очередной бал.

Послом тогда был некто Буллит – человек фантастический, то ли любовник, то ли муж подруги знаменитого журналиста-радикала Джона Рида. (Книга Рида «10 дней, которые потрясли мир» об Октябрьском перевороте со времен Ильича считалась у нас классикой. Но бедняге Риду уже после смерти, на том свете пришлось серьезно дорабатывать свое сочинение, и в новых изданиях из него начал исчезать… отец Октября Троцкий!) Этот Буллит, которого Фитцджеральд описал в романе «Великий Гэтсби», был человеком, любящим и умеющим роскошествовать. Как докладывал наш агент, богач посол обещал на свои деньги превратить посольство «в одинокий островок американской жизни в океане советской злой воли».

(Кстати, впоследствии он устроит уже совсем невероятный бал, о котором я расскажу позже. Пока же сей балетоман тренировался, организовывая в посольстве один за другим балы очередные.)

Во время этого бала, где играл приехавший из Америки знаменитый джаз-банд, я должен был передать деньги моему агенту. Но сначала предстояло их получить.

Пришлось звонить Ягоде. Он выругался, но деньги обещал дать… на балу! Оказалось, и в нашем ведомстве НКВД затевался бал! Получалось забавно: на балу НКВД я должен был получить злополучные деньги и перенести их на бал американский.

Вот так в пролетарской Москве, где в ту ночь в коммунальных квартирах укладывались спать усталые, плохо умытые люди, чтобы завтра чуть свет бежать на работу, состоялись два роскошных светских мероприятия.

Я подъехал к клубу НКВД в семь часов. У входа стояло множество охраны. Я не был здесь год и, войдя, не узнал помещения. Ягода постарался: в особняк вернулись зеркала, дворцовая мебель, лепнины на потолках – клуб был превращен в типичное царское офицерское собрание. Вообще в тот приезд я с изумлением отметил, что страна начала отчетливо перерождаться в исчезнувшую империю Романовых. Потонувшая Атлантида потихоньку всплывала под еле слышное, недовольное роптание старых членов партии…

Я вошел в зал, тонувший в полутьме. Светился только огромный зеркальный шар, подвешенный к потолку. Он разбрасывал вокруг белые блики, будто падал снег. Метель бушевала на невиданных прежде парадных мундирах НКВД. Ослепительно белый китель с золотым шитьем, нежно-голубые штаны, на боку – позолоченный кортик (такой носили морские офицеры при царе). Кто был не в мундире, щеголял в черном смокинге. Дамы – в масках и в длинных вечерних платьях. Юные девицы – в маскарадных костюмах а-ля Кармен, а-ля Клеопатра. И это «аля» – не случайно, ведь костюмы были взяты из Большого театра…

Об этом рассказал мне сам Ягода в обставленном старинной мебелью кабинете директора клуба. Там же присутствовал незнакомый мне маленький человечек. Ростом и быстрыми юркими движениями он удивительно напомнил мне… Геббельса. Но Геббельса с добрыми, ясными детскими глазами.

– Это мой заместитель товарищ Ежов, – представил Ягода.

«Геббельс» застенчиво протянул мне руку… Этот Ежов, как я узнал потом, был воистину совсем простой человек из рабочих, с тремя классами образования, малограмотный и писавший со смешными ошибками.

– Мундиры видел? – спросил меня Ягода. – Сегодня первый раз надели. Образцы Хозяину понравились, – и добавил тихонько, но значительно: – Любит царское. – Он засмеялся лающим смехом. В этот момент в кабинет вошел знакомый мне глава ленинградского НКВД, невысокий мужчина с бородкой клинышком и весьма не подходящей ему забавной фамилией – Медведь. Он остановился в дверях, не поздоровавшись.

Ягода засуетился, торопливо передал мне портфель с деньгами, и я ушел…

Помню, когда проходил через зал, оглушительно играл фокстрот, бешено крутился шар и безумный снег призрачно летел на костюмы и лица. Веселящиеся здесь, как и я, не знали тогда, что это очередной пир во время наступающей чумы. Всем им предстояло погибнуть. Правда, прежде они должны были погубить других.

Сначала я отправился на вокзал и оставил пакет с деньгами в камере хранения.

Затем подъехал к особняку американского посла – в Спасопесковском переулке.

Естественно, теперь (на случай встречи с иностранными знакомыми князя Д.) я был так загримирован, что меня не узнала бы родная мать.

Была половина первого. В вестибюле у входа в зал посол встречал гостей. К нему выстроилась бесконечная очередь – представляться.

Я вошел в главную залу. Оглушительно трудился джаз – негры из Нового Орлеана. Пары кружились в танце. Вокруг – все растущая толпа. Агента я увидел сразу, он беседовал со своей любовницей, хорошенькой итальянкой, служившей в посольстве. Проходя, сунул ему в карман ключи с номером ящика в камере хранения.

Бог Сатурн

Уже в Женеве в вечерних выпусках я прочел об убийстве Кирова.

А по возвращении в Москву узнал подробности от ленинградского друга, бывшего кронштадтского матроса, ставшего следователем в ленинградском НКВД.

Подробности меня поразили.

Кирова убил молодой партиец Леонид Николаев. Он служил в свое время у нас в ГПУ, потом ушел, перебрался, кажется, куда-то в провинцию. Вскоре вернулся в Ленинград, нигде не работал. Жена, высокая прибалтийская красотка блондинка, бросила его и находилась в связи с неугомонным Кировым. Николаев сильно пил, и, конечно же, на него завели дело. Дело сначала вел следователь, который утонул, купаясь в Неве, и его передали моему другу, хорошо знакомому мне по Петроградской ЧК.

Материалы совершенно изумили его. В деле были зафиксированы разговоры Николаева о великом пролетарском прошлом партии, о ее буржуазном настоящем, о ленинской гвардии, отстраненной от руководства, – короче, обо всем, о чем думали многие, но не говорили… Николаев же говорил «кому-то», и этот «кто-то» сообщал «куда надо», но тем не менее Николаева не потревожили! Этот безымянный «кто-то», видно, рассказал ему о проделках жены. Ибо в деле появились разговоры о том, что Киров – продукт разложения партии и кто-то должен убрать мерзавца. Пожертвовав собой, взорвать атмосферу всеобщего гниения. Более того, он начал писать Кирову – требовал устроить его на ответственную работу. Первое письмо вручил сам у подъезда Смольного, когда Киров выходил из машины. И охрана… позволила! Он писал Кирову, что на все готов, если ему не помогут организовать достойную жизнь! Киров не ответил, но передал письмо «куда следует», и оно попало в дело. Но… опять Николаева не арестовали! И он в первый раз отправился в Смольный поговорить с Кировым. Его задержали, нашли при нем пистолет и некий чертеж… и отпустили с миром! Чертеж оказался схемой утреннего маршрута Кирова! Но и на этот раз Николаева не тронули! Будто ждали от него чего-то… Он продолжал свои разговоры с «кем-то», сообщил, что ему уготована жертвенная роль Желябова и Радищева и он уже написал свое завещание партии…

Ознакомившись с делом, мой друг приказал немедленно арестовать Николаева. Но вернувшийся из отпуска Медведь (тот самый глава ленинградского НКВД, которого я видел в кабинете Ягоды накануне убийства Кирова) приказ отменил, сказал, что еще рано, что они следят за Николаевым. Дескать, Николаев наверняка не один, и нужно не спугнуть его, выявить сообщников и тогда уже взять всю сеть.

Мой друг возражал, но Медведь добавил:

– Это приказ Ягоды.

После чего у моего друга забрали дело.

В день убийства Николаев преспокойно вошел в Смольный через охраняемый «секретарский подъезд», ведущий прямо к кабинету Кирова. Вошел с оружием! Ожидая Кирова, вольготно сидел на подоконнике в сверхохраняемом коридоре! Причем Киров шел по коридору навстречу своему убийце один. Вопреки правилам, введенным Кобой, впереди него не было охранника. Охранник… отстал! И Николаев легко застрелил любимца Кобы!..

Рассказав все это, мой ленинградский друг молча посмотрел на меня. Молчал и я. Слушая его рассказ о Николаеве, я, конечно же, вспомнил сумасшедшего голландца, которого гитлеровская спецслужба умело подтолкнула поджечь Рейхстаг.

К сожалению, мой ленинградский друг делился этими сведениями не только со мной. Он исчезнет в числе первых, как и Медведь, и все те, кто прикоснулся к этому делу.

Впрочем, кто убил Кирова – было ясно многим, не знавшим всех обстоятельств дела Николаева. Во всяком случае, вскоре в партии запели озорную «десятилетнюю» («певцы» за нее получали десять лет) частушку:

 
Ах огурчики-помидорчики,
Сталин Кирова пришил в коридорчике.
 

Но ни я, ни «певцы» не могли представить тогда всю шахматную партию, которую задумал Коба… Мы не поняли, что убийство Кирова – это наш поджог Рейхстага («Учимся, понемногу учимся»). Кровь, пролитая в коридоре Смольного, должна была положить начало небывалой крови.

Рожденная в том же Смольном Октябрьская Революция приготовилась доказать миру, что она – вечный бог Сатурн, пожирающий своих детей.

Я много думал впоследствии: считал ли Коба себя убийцей Кирова? Никогда! Для него убийцами были враги. Именно они попытались сделать Кирова своим знаменем! Из-за происков этих «двурушников» (любимое определение Кобы), во имя окончательной победы над врагами, пришлось отдать верного друга. Любимого друга. «Как Авраам отдал в жертву сына Исаака». Исходя из любимой им логики, он мог сказать себе: объективно – это они убили «брата Кирова», как прежде – объективно – они убили Надю. Убийцам двух самых дорогих людей – месть и ненависть!

Убитый «брат Киров» уже вскоре начал служить своею смертью.

Через день в женевской газете я прочел постановление правительства СССР «О порядке ведения дел о террористических актах против работников Советской власти». Сроки следствия по подобным делам – не более десяти дней, дело рассматривается без прокурора и адвоката, кассационная жалоба, ходатайство о помиловании не допускаются. Приговор к высшей мере исполняется немедленно.

И заголовок женевской газеты: «Большевистский террор! Призрак Революции возвращается!»

Точнее, шахматная партия началась!

...