автордың кітабын онлайн тегін оқу Повелитель света
Морис Ренар
Повелитель света
Maurice Renard
LE MAÎTRE DE LA LUMIÈRE
© Л. С. Самуйлов, перевод, 2023
© Издание на русском языке. ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2023
Издательство Азбука®
Доктор Лерн, полубог
Посвящение
Господину Г. Дж. Уэллсу.
Прошу Вас, сэр, принять эту книгу.
Удовольствие посвятить ее Вам является далеко не последним в ряду тех, которые я испытал, сочиняя ее.
Я задумал ее, вдохновляясь идеями, которые дороги и Вам, и я от всей души желал бы, чтобы она была ближе к Вашим произведениям по духу, не по своему значению и достоинствам, на что с моей стороны было бы смешно претендовать, но хотя бы по качеству, которым характеризуются все Ваши книги и которое дает возможность самым чистым и пытливым умам насладиться Вашим гением, – а приобщиться к нему были бы рады самые способные люди нашего времени.
Но когда Судьба, к добру или худу, случайно натолкнула меня в аллегорической форме на этот сюжет, я не счел себя вправе отказаться от него лишь из-за того, что точное изложение его требовало известной смелости выражений, которые можно было бы обойти, только сократив повествование, что я счел бы преступлением против моего литературного дерзновения.
Теперь Вы знаете – впрочем, Вы и сами об этом бы догадались, – какого бы я желал отношения к моему произведению, если кто-нибудь окажет ему непредвиденную честь поразмыслить над ним. Я далек от желания пробудить в читателе примитивные инстинкты и радость при чтении описаний легкомысленных картин: я предназначаю свою книгу философу, ищущему Истину среди вымышленных чудес и Упорядоченность среди хаоса воображаемых приключений.
Вот почему, сэр, я прошу Вас принять эту книгу.
М. Р.
Вместо предисловия
Это случилось в один из зимних вечеров, более года тому назад, после прощального ужина, на который я пригласил друзей к себе, в небольшой особнячок на проспекте Виктора Гюго, арендуемый мною со всей обстановкой.
Так как на перемену квартиры меня толкал исключительно мой бродяжнический характер, то расставание с этим особнячком мы отпраздновали не менее весело, чем когда-то – новоселье у его очага, а когда спиртные напитки пробудили шаловливое настроение, каждый из нас старался придумать выходку почуднее; больше всего изощрялись, по обыкновению, весельчак Жильбер, специалист по парадоксам, Марлотт – этот Трибуле нашего кружка – и Кардайяк, изумительный мистификатор.
Уж и не помню, как так вышло, но через час кто-то потушил электричество в курительной комнате, заявив, что необходимо немедленно заняться спиритизмом, и усадил нас в темноте за небольшой геридон [1]. Заметьте: этот кто-то был не Кардайяк, но, возможно, его сообщник, если, конечно, допустить, что во всем том, что произошло далее, виноват именно Кардайяк. Итак, мы уселись все ввосьмером, восемь недоверчивых мужчин, вокруг несчастного маленького столика, единственная ножка которого внизу опиралась на три планки, а круглая столешница сгибалась под тяжестью наших шестнадцати рук, соприкасавшихся друг с другом по всем правилам оккультизма.
Эти правила нам сообщил Марлотт. Когда-то он из любопытства изучал всякую чертовщину, в том числе и верчение столов, но не углублялся в бездну знаний; а так как именно Марлотт обычно исполнял в нашей компании роль шута, то, увидев, с каким авторитетным видом он взялся за ведение сеанса, все охотно подчинились его распоряжениям в ожидании какой-нибудь веселой выходки.
Моим соседом справа оказался Кардайяк. Я услышал, как он подавил смешок и закашлялся.
Между тем стол завертелся.
Потом Жильбер начал задавать вопросы, и стол, к вящему изумлению Марлотта, ответил сухими потрескиваниями, подобно тому как трещит всякое сохнущее дерево; по мнению спиритов, эти звуки соответствуют какой-то экзотической азбуке.
Марлотт неуверенным голосом переводил нам ответы стола.
Все принялись задавать вопросы, на которые стол отвечал очень разумно. Присутствующие перестали шутить и сделались серьезными; никто не знал, что и думать. Вопросы участились, участилось и ответное потрескивание стола, раздававшееся, как мне показалось, совсем рядом со мной – чуть правее.
– Кто будет жить в этом доме через год? – спросил тот, кто затеял сеанс.
– Ну знаете ли, если вы станете расспрашивать его о будущем, – воскликнул Марлотт, – он начнет сочинять, а то и вовсе умолкнет.
– Да нет, пусть спрашивает! – вмешался Кардайяк.
Вопрос повторили:
– Кто будет жить в этом доме через год?
Раздался стук стола.
– Никто, – перевел Марлотт.
– А через два года?
– Николя Вермон.
Все слышали это имя впервые.
– Что он будет делать в этот же час ровно через год? Что он делает прямо сейчас? Отвечайте!
– Начинает… писать на мне… о своих приключениях.
– Вы можете прочесть, что он пишет?
– Да… и то, что напишет дальше, – тоже.
– Прочтите нам… Начало, хотя бы только начало.
– Устал. Алфавит… это слишком долго. Дайте пишущую машинку, буду диктовать дактилографу.
В темноте по комнате пробежал удивленный ропот. Я поднялся, принес свою пишущую машинку и поставил ее на геридон.
– Это «Уотсон», – простучал стол. – Не хочу такую. Я француз, хочу французскую. Дайте мне «Дюран».
– «Дюран»… – разочарованным тоном проговорил мой сосед слева. – А такая марка существует? Никогда о ней не слышал.
– И я тоже.
– И я.
– И я.
Мы были сильно расстроены этой неудачей, но тут голос Кардайяка медленно произнес:
– Что до меня, то я пользуюсь машинками исключительно марки «Дюран». Хотите, привезу?
– А вы сумеете печатать в темноте?
– Вернусь через четверть часа, – сказал он, не ответив на этот вопрос, и вышел.
– Раз уж во все это ввязался Кардайяк, – заметил кто-то из гостей, – будет весело.
Однако же свет зажженной люстры явил взорам присутствующих лица куда более серьезные, чем следовало бы. Даже Марлотт выглядел бледным.
Кардайяк вернулся через очень короткий промежуток времени – можно даже сказать, поразительно короткий, – расположился перед геридоном, за своей пишущей машинкой; свет опять потушили, и стол вдруг заявил:
– В остальных уже не нуждаюсь. Можете разомкнуть цепь. Пишите.
Застучали по клавишам пальцы.
– Невероятно! – вскричал переписчик-медиум. – Просто невероятно! Мои пальцы движутся сами по себе, помимо моей воли.
– Что за ерунда! Быть этого не может! – прошептал Марлотт.
– Клянусь вам, клянусь… – возразил Кардайяк.
* * *
Мы долго сидели и безмолвно слушали эти похожие на телеграфные постукивания, ежеминутно прерываемые звонком, предупреждающим о близости конца строчки, и треском передвигаемой каретки. Каждые пять минут мы получали новую страницу. Мы решили перейти в гостиную и читать вслух по мере того, как Жильбер, получая страницы от Кардайяка, станет передавать их нам.
Семьдесят девятую страницу мы читали уже при свете незаметно подкравшегося дня. На этой странице машинка остановилась.
Но то, что она напечатала, оказалось до такой степени увлекательным, что мы принялись умолять Кардайяка дать нам возможность познакомиться с продолжением.
Он уступил нашим просьбам, и в конце концов, после множества ночей, проведенных за клавиатурой стоявшей на геридоне пишущей машинки, мы получили законченное повествование о приключениях вышеназванного Вермона.
Читатель познакомится с ними ниже.
Эти приключения весьма своеобразны и местами не совсем приличны: должно быть, их будущий автор не предназначает их для печати. Он их сожжет, как только закончит; словом, если бы не любезность геридона, никто никогда бы так и не познакомился с их содержанием. Вот почему, ничуть не сомневаясь в их достоверности, я нахожу публикацию произведения, которое будет написано еще только через год, крайне пикантной.
Дело в том, что я убежден в правдивости автора, хотя его заметки и кажутся сильно шаржированными, набросанными карандашом на манер примечаний начинающего студента-медика на полях книги, имя которой Знание.
Возможно ли, что они апокрифичны? Вполне, но ведь давно известно, что легенды во много раз увлекательнее Истории, и даже если все это выдумка Кардайяка, книга от этого не делается хуже.
И все же я от всей души желаю, чтобы «Доктор Лерн» оказался правдивым описанием реальных превратностей судьбы реального человека, так как при этом стечении обстоятельств (ведь геридон описывал то, что случится через год) злоключения героя еще не начались и, судя по всему, произойдут в то самое время, когда о них поведает книга, – а это придает интересу к ней некий странный привкус.
Да и потом, через два года я и сам уже буду знать, занимает ли небольшой особнячок на проспекте Виктора Гюго господин Николя Вермон. Некое тайное предчувствие убеждает меня в этом заранее: трудно ведь допустить, чтобы Кардайяк – человек серьезный и весьма неглупый – потратил столько часов только лишь на то, чтобы мистифицировать нас… Это мой главный аргумент в пользу его искренности.
Впрочем, если какой-нибудь недоверчивый читатель захочет меня проверить и рассеять свои сомнения, пусть отправится в Грей-л’Аббей и там лично осведомится о жизни доктора Лерна и его привычках. У меня сейчас не хватает свободного времени, но я просил бы этого исследователя затем сообщить мне все, что ему удастся выяснить, ибо мне и самому страшно хочется пролить на эту историю свет и узнать, является ли этот рассказ очередной мистификацией Кардайяка, или же он и в самом деле был продиктован вертящимся столом [2].
[2] Мы не изменили в тексте «Доктора Лерна», продиктованном столом Кардайяку, ни единой буквы – некрасиво было бы менять текст совершенно неизвестного автора, которого и печатаешь к тому же без его разрешения, – поэтому просим читателя не возлагать на нас ответственность ни за определенную напыщенность слога мсье Вермона, ни за некоторую чисто библейскую смелость описаний. Впрочем, мы надеемся, что читатель охотно простит ему все, когда узнает, сколь ужасные испытания доведется перенести этому молодому человеку к тому времени, как он сядет писать свои воспоминания. – Примеч. переписчика.
[1] Круглый столик на одной ножке (фр.).
Глава 1
Ноктюрн
Заканчивалось первое воскресенье июня. Тень автомобиля неслась впереди меня, удлиняясь с каждой минутой.
С самого утра все встречные смотрели на меня с встревоженными лицами, как смотрят на сцену во время представления мелодрамы. Облаченный в автомобильный костюм из дубленой кожи, с кожаной фуражкой на голове, в больших выпуклых очках, напоминавших глазницы скелета, я, должно быть, казался им каким-нибудь дьявольским порождением, каким-нибудь демоном святого Антония, убегающим от солнца и мчащимся навстречу ночи, чтобы поскорее скрыться в ее мраке.
И в самом деле, я ощущал в сердце некую отверженность, потому что другого ощущения не может быть у одинокого путешественника, который провел семь часов, не вылезая из гоночного автомобиля. Его мозг находится во власти кошмара; вместо обычных мыслей его преследует какая-нибудь навязчивая идея. У меня не выходила из головы коротенькая фраза, почти приказание: «Приезжай один и предупреди о прибытии». Эта фраза упорно и настойчиво торчала в моем мозгу и волновала меня все время моего одинокого путешествия, и без того ставшего мучительным из-за быстроты езды и беспрерывного гудения мотора.
А между тем это странное распоряжение: «Приезжай один и предупреди о прибытии», дважды подчеркнутое моим дядюшкой Лерном в своем письме, сначала не произвело на меня особенного впечатления. Но теперь, когда, подчинившись этому распоряжению, я мчался, совершенно один и заранее предупредив о прибытии, в замок Фонваль, непонятный приказ неотступно преследовал меня, не давая покоя. Мои глаза видели эти слова повсюду, я слышал их во всех раздававшихся вокруг меня шумах, несмотря на все усилия прогнать их. Нужно ли было прочесть название деревушки, мои глаза читали: «Приезжай один»; пение птиц звучало в моих ушах как «Предупреди». А мотор без устали, доводя меня до остервенения, повторял тысячи и тысячи раз: «О-дин, о-дин, о-дин, при-ез-жай, при-ез-жай, при-ез-жай, пре-ду-пре-ди, пре-ду-пре-ди…» Тогда я начинал мучить себя вопросами, почему дядя так распорядился, и, не будучи в состоянии найти причины, страстно стремился приехать поскорей, чтобы раскрыть эту тайну, не столько из желания получить, вероятно, банальный ответ, сколько для того, чтобы отделаться от преследовавшей меня навязчивой фразы.
К счастью, я приближался к цели, и местность становилась все более мне знакомой. Воспоминания детства овладевали моей душой и с успехом боролись в мозгу с мучившей меня мыслью.
Нантель, многолюдный и суетливый город, немного меня задержал, но сразу же по выезде из пригорода я наконец увидел вдали покрытые облаками вершины Арденн.
Вечерело. Желая добраться до своей цели до наступления ночи, я пустил автомобиль с предельною скоростью; он задрожал, захрипел, и дорога пролетала под ним с головокружительной быстротой, – мне казалось, что дорога наматывается на машину, как нитки на катушку. Ветер свистит и гудит, как буря, туча комаров попадает мне в лицо, по стеклам очков, как заряд дроби, барабанят мелкие камушки. Солнце у меня теперь справа, почти на самом горизонте. Дорога, то опускаясь, то подымаясь, принуждает его несколько раз заходить и взойти для меня. Наконец оно совсем скрылось. Я мчусь в сумерках с такой быстротой, на которую способна моя милая машина, – и, полагаю, вряд ли другая могла бы ее перегнать. При такой скорости горы не далее чем в получасе езды. Смутные очертания их становятся более отчетливыми и принимают зеленоватый оттенок, цвет покрывающих их лесов, – мое сердце хочет выпрыгнуть от радости. Ведь пятнадцать лет, целых пятнадцать лет я не видел моего милого леса, старого, верного друга моего детства.
Замок находится здесь же, в тени деревьев, на дне громадной котловины. Я ее помню совершенно отчетливо и даже различаю, где она, – темнеющее пятно выделяет ее. Надо сознаться, что это довольно странный овраг. Моя покойная тетушка Лидивина Лерн, влюбленная в старинные легенды, уверяла, что этот овраг образовался от удара гигантским каблуком Сатаны, разозлившегося на какую-то неудачу. Но многие оспаривают это объяснение. Во всяком случае, легенда недурно характеризует место: представьте себе громадное круглое углубление с совершенно отвесными краями, с одним только выходом – широкой просекой, ведущей в поле. Другими словами – равнина, входящая в гору в виде земляного залива, образует в ней тупик; остроконечные края этого амфитеатра тем выше, чем дальше котловина углубляется в горный массив. Так что можно подъехать к самому замку по совершенно ровной дороге, ни разу не встретив ни малейшего подъема, хотя котловина и врезывается вглубь горы. Парк находится в самой глубине котловины, а утесы служат ей стенами, к замку же ведет единственное ущелье. В этом месте выстроена стена, в которую вделаны ворота. За ней идет длинная, совершенно прямая липовая аллея. Через несколько минут я въеду на эту аллею… и немного времени спустя узнаю наконец почему никто не должен сопровождать меня в Фонваль. «Приезжай один и предупреди о прибытии». К чему эти предосторожности?
Терпение. Арденны, эта огромная цепь гор, вырисовываются отдельными глыбами. При той быстроте, с какой я мчусь, кажется, будто горы все время в движении: вершины то исчезают, то снова выплывают, вздымаясь, словно величественные волны, и зрелище беспрестанно меняется, напоминая громадное море.
За поворотом показывается село. Оно мне прекрасно знакомо. В былые времена каждый год в августе месяце меня с матушкой на станции в этом селе ожидала дядюшкина повозка, запряженная лошадкой Бириби. Оттуда нас везли в замок. Привет, привет, Грей-л’Аббей! До Фонваля всего три километра. Я нашел бы путь в замок с завязанными глазами. А вот и дорога, прямая как стрела; скоро она углубится в лес и перейдет в широкую аллею.
Уже почти ночь. Какой-то крестьянин что-то кричит мне, должно быть ругательства. К этому я уже привык. Сирена отвечает ему угрожающим и болезненным ревом.
Вот и лес. Ах, какой дивный воздух! Он напоен ароматом былых расставаний. Разве воспоминания могут пахнуть чем-то еще, кроме леса? Восхитительно! Как же хочется продолжить этот праздник обоняния!
Я замедляю ход, и автомобиль продвигается потихоньку. Шум двигателя превращается в шепот. Справа и слева, постепенно повышаясь, начинаются отвесные стены широкого оврага. Будь немного светлее, в глубине аллеи можно было бы увидеть замок. Ого! В чем дело?
Машина едва не перевернулась: вопреки ожиданию, дорога резко ушла в сторону.
Я еще больше сбавил скорость.
Чуть дальше – новый поворот, еще один.
Я остановился.
На темном небе, по каплям проливая свою светящуюся росу, мерцали сотни звезд. При свете весенней ночи мне удалось разглядеть над собой гребни утесов, расположение которых меня удивило. Я попытался вернуться и обнаружил позади разветвление дороги, на которое не обратил внимания. Поехав направо, уткнулся в новое разветвление – будто пытался разобраться в каком-то логогрифе, – оттуда направился к замку, ориентируясь по утесам, но снова попал на перекресток. Куда же девалась прямая аллея? Это неожиданное приключение поставило меня в тупик.
Я зажег фары и долго разглядывал при их свете окружавшую меня местность, но не мог разобраться и найти дорогу: столько аллей выходило на эту площадку, да, кроме того, многие из них кончались тупиками. Мне показалось, что я возвращаюсь все к одной и той же березе и что вышина стен не меняется. По-видимому, я попал в настоящий лабиринт и ни на шаг не продвигался вперед. Может быть, крестьянин, окликнувший меня в Грей, пытался меня предупредить об этом? Весьма вероятно. Но все же, рассчитывая на везение и чувствуя укол самолюбию, я продолжал исследование. Трижды я выехал на тот же перекресток, к той же самой березе с трех разных аллей.
Я хотел позвать на помощь. К сожалению, клаксон почему-то не срабатывал, а рожка у меня с собой не было. Кричать же не имело смысла, потому что я находился слишком далеко как от Грей-л’Аббея с одной стороны, так и от Фонвальского замка – с другой.
Меня охватил страх: а что, если закончится бензин? Я остановился посреди перекрестка и проверил бак. Он был почти пуст. К чему тратить остаток без толку? В конце концов, пожалуй, легче будет добраться до замка пешком, пройдя через лес. Я двинул напрямик, но путь преградила скрытая кустарником решетка.
По-видимому, этот лабиринт был устроен у входа в парк не для забавы, но преследовал цель воспрепятствовать проникновению в некое убежище.
Крайне этим озадаченный, я принялся размышлять.
«Совершенно вас не понимаю, дядюшка Лерн, – думал я. – Утром вы получили извещение о моем приезде, а между тем меня задерживает наиковарнейшее ландшафтное сооружение… Что за причуда вынудила вас устроить нечто подобное? Неужели вы изменились даже в большей степени, чем я думал? Пятнадцать лет назад вам и в голову бы не пришло воздвигать столь хитрые укрепления».
Пятнадцать лет тому назад ночь, наверное, была похожа на эту. Небо озарялось теми же звездами, и точно так же молчание ночи нарушалось кваканьем лягушек, светлым, коротким, чистым и нежным. Соловей пел ту же песню, что поет сегодня. Дядюшка, та давнишняя ночь была так же очаровательна, как и эта. А между тем тогда моя тетя и моя мать только что умерли с промежутком в восемь дней, и после ухода обеих сестер мы с вами остались вдвоем, одинокими: один – вдовцом, а другой – сиротой.
И человек из тех далеких дней встал перед моим мысленным взором таким, каким его знал тогда весь Нантель: в тридцать пять лет уже знаменитый хирург, прославившийся изумительной ловкостью рук и успехом своих смелых методов и, несмотря на свалившуюся на него славу, оставшийся верным родному городу. Доктор Фредерик Лерн, профессор медицинского факультета, член-корреспондент многочисленных научных сообществ, кавалер множества различных орденов и, чтобы уж ничего не упустить, опекун своего племянника Николя Вермона.
* * *
Со своим опекуном, назначенным мне законом, я встречался редко, так как он никогда не брал отпусков и наведывался в Фонваль лишь летом, только по воскресеньям. Впрочем, даже тогда он беспрестанно работал, в стороне от всех. В эти дни страстная дядюшкина любовь к садоводству, подавляемая всю неделю, приводила его в небольшую оранжерею, где он возился с тюльпанами и орхидеями.
И все же, несмотря на то что виделись мы не так уж и часто, я его прекрасно знал и очень любил.
На вид это был крепкий, уравновешенный и скромный человек, быть может, несколько холодноватый, но большой добряк. Я непочтительно называл его начисто выбритое лицо «лицом старой бабы», но был в своих издевках несправедлив, ибо порой оно выглядело на античный манер, величественным и серьезным, а порой – изысканно-насмешливым, в этаком «стиле Регентства», и среди современников, бреющих усы и бороду, мой дядюшка был одним из немногих, чьи голова и физиономия своим благородством всецело подтверждают происхождение от прародителей, ходивших в шелках и тогах, и позволили бы даже их отпрыску носить одежды предков, не позоря последних.
В данную минуту Лерн представал перед моим мысленным взором в том довольно плохо скроенном черном рединготе, в котором он был, когда мы виделись в последний раз – перед моим отъездом в Испанию. Будучи человеком богатым и желая и меня видеть таким же, дядюшка отправлял меня туда торговать пробкой в качестве служащего торгового дома Гомеса в Бадахосе.
Моя «ссылка» продолжалась пятнадцать лет. За это время материальное положение профессора, несомненно, стало еще более прочным, судя по проводимым им изумительным операциям, слухи о которых дошли до меня даже там, в дальнем конце Эстремадуры.
Мои же дела складывались довольно скверно. После пятнадцати лет упорного труда я окончательно потерял надежду открыть собственную фирму по продаже пробки и спасательных поясов. Поэтому я возвратился во Францию, чтобы подыскать себе какое-нибудь другое занятие, как вдруг судьба, сжалившись надо мной, дала мне возможность жить, не думая о заработке: это я – то лицо, на долю которого достался главный выигрыш в миллион и которое захотело сохранить инкогнито.
Я устроился в Париже уютно, но без роскоши. У меня была простая и вместе с тем весьма удобная квартира. Я обзавелся только самым необходимым, добавив к этому разве что автомобиль, но так и не женившись.
Да и прежде, чем пытаться обзавестись новой семьей, мне казалось необходимым восстановить отношения со старой, то есть с Лерном, и я ему написал.
Нельзя сказать, что мы не переписывались с момента нашего расставания. Вначале он давал мне много советов в своих письмах и относился ко мне по-отечески. В своем первом письме он даже сообщил мне, что составил в мою пользу завещание, указав, в каком потайном ящике в Фонвале оно спрятано. Отношения наши не изменились и после того, как он сдал мне отчет по опеке. Затем, ни с того ни с сего, письма стали приходить все реже и реже, тон их приобрел сначала какой-то скучающий оттенок, потом сделался сварливым, содержание писем стало банальным, тривиальным, стиль отяжелел, и даже почерк как будто испортился. Все эти перемены усиливались с каждым письмом; мне пришлось ограничиться ежегодной посылкой поздравления к Новому году. В ответ я получал пару строк, нацарапанных небрежным почерком… Расстроенный потерей моей единственной привязанности, я был в отчаянии.
Что же случилось?
За год до этой внезапной перемены – и за пять лет до моего теперешнего приезда в Фонваль и путешествия по лабиринту – я прочел в газете «Эпоха» следующее:
«Из Парижа нам пишут, что доктор Лерн отказался от практики, чтобы целиком отдаться научным исследования, над которыми он работал в Нантельской больнице. С этой целью знаменитый хирург решил окончательно поселиться в своем арденнском замке Фонваль, специально приспособленном ad hoc [3]. Он пригласил к себе на службу несколько опытных сотрудников, в том числе доктора Клоца из Мангейма и трех лаборантов Anatomisches Institut [4], основанного Клоцем на Фридрихштрассе, 22, и теперь вынужденно закрывшегося. Когда можно ждать результатов?»
Лерн подтвердил это сообщение в восторженном письме. Оно, впрочем, ничего нового по сравнению с газетными заметками не заключало. А год спустя, как я уже сказал, с ним произошла эта удивительная перемена. Может быть, после двенадцатимесячной работы он потерпел неудачу? Может быть, это настолько расстроило моего дядю, что он стал смотреть на меня как на чужого, насильно влезающего к нему в душу?
Несмотря на такую его холодность, даже враждебность, я из Парижа написал ему в тоне крайне почтительном и максимально любезном, сообщая, что преуспел в Испании, и прося разрешения навестить его.
Сомневаюсь, чтобы кто-нибудь когда-нибудь получал менее заманчивое приглашение, чем я от дядюшки. Лерн просил меня непременно заблаговременно предупредить о приезде, чтобы он успел прислать за мной на станцию лошадей. «Вероятно, ты тут не задержишься, – добавлял он, – потому что жизнь в Фонвале далеко не веселая. Мы здесь много работаем. Приезжай один и предупреди о прибытии».
* * *
Черт подери! Разумеется, я предупредил его заблаговременно и явился один! Я-то считал визит к дядюшке своей обязанностью. Ну да, как же! Обязанность! Глупость, и ничего более.
И я со злобой глядел на перекресток аллей, тонувших в полумраке, потому что мои тухнущие фары освещали местность не ярче ночника.
Совершенно ясно, что мне придется провести всю ночь в этой лесной тюрьме; до утра уж мне никак не выбраться. Лягушки могли надрываться сколько им угодно на фонвальском пруду; бой часов на грейской колокольне также тщетно указывал мне направление (ведь колокольни и в самом деле могут быть названы звуковыми маяками) – все это ни к чему не вело, я был в плену.
Пленник! Эта мысль вызвала у меня улыбку. Как я бы испугался этого прежде, в давно прошедшие времена! Пленник арденнского леса! Оказавшийся во власти Броселианда, дремучего леса, который своей тенью покрывал почти целый материк, начинаясь у Блуа и доходя по цепи гор чуть ли не до Константинополя. Броселианд! Место действия детских сказок и легенд, родина четырех сыновей Эймона и Мальчика-с-пальчика; лес друидов и гоблинов, тот самый, где заснула Спящая красавица, над которой бодрствовал Карл Великий. Для каких только невероятных историй не служили декорацией его деревья, если только они же и не были действующими лицами! «Ах, тетушка Лидивина, – пробормотал я, – как вы умели оживлять все эти нелепые выдумки, которые рассказывали по вечерам после ужина! Славная женщина! Приходило ли ей когда-либо в голову, сколь сильное впечатление производят на меня ее истории? Знали ли вы, тетушка, что все ваши чудесные персонажи заполняли мою жизнь, приходя ко мне ночью во сне? Знаете ли вы, что до сих пор в моих ушах звучат порой те напевы, которые вы когда-то вызывали в моем воображении, рассказывая фонвальскими вечерами о трубе Роланда или о роге Оберона?»
* * *
Мои размышления были прерваны тем неприятным обстоятельством, что фары, несколько раз тревожно мигнув, потухли. Я не смог сдержать досадливого жеста. На миг наступила абсолютная темнота; кругом воцарилась столь глубокая тишина, что мне показалось, будто я вдруг ослеп и оглох.
Потом мои глаза мало-помалу прозрели, а вскоре появился лунный серп, распространяя холодный молочный свет вокруг себя. Лес побелел, и стало как будто холоднее. Я задрожал. При тете это случилось бы от страха: испарения, клубившиеся белым туманом в лесу, я принял бы за драконов и змей; пролетела сова – а мое воображение нарисовало бы покрытый перьями шлем заколдованного рыцаря; прямая береза, белый ствол которой блестел, как копье, стала бы дочерью волшебного дерева; дрогнувший от ветерка дуб сделался бы супругом принцессы Лелины.
Понятно, что ночной пейзаж давал простор воображению и мог довести до галлюцинаций. От нечего делать я задумался о прошлом. Конечно, я тогда не понимал причин этого явления так хорошо, как теперь, но я и тогда находился во власти чар леса и с наступлением сумерек неохотно выходил из замка. Да и сам Фонваль, несмотря на бесчисленное множество цветов и прекрасные извилистые аллеи, был довольно зловещим местом. Замок был перестроен из аббатства: стрельчатые окна, вековые деревья, окружавшие его, расставленные по парку статуи, неподвижная вода пруда, окружавшие ущелье утесы, въезд в него, точно ворота в ад, – все это придавало ему странный, мрачный вид даже и в светлое время суток, так что, право, ничего не было бы удивительного, если бы там все происходило на сказочный лад. Там и надо было бы вести себя как в сказках.
Я по крайней мере во время каникул всегда так и поступал. Для меня каникулы были длинным сказочным представлением, действующие лица которого проводили куда больше времени на деревьях, в воде или под землей, чем на земле. Когда я босиком галопом мчался по лугу, всякому было понятно, что вслед за мной скачет эскадрон кавалерии. А старая рассохшаяся барка! С тремя метлами, изображавшими мачты, и такими же причудливыми парусами, она была моим адмиральским кораблем и олицетворяла флот крестоносцев на Средиземном море, роль которого с успехом исполнял пруд. Я мечтательно смотрел на кувшинки, и они казались мне островами; я громко называл их по имени: вот Корсика и Сардиния… Мы проходим мимо Италии… Мы огибаем Мальту… Через несколько минут я кричал: «Земля! Земля!» Высаживался в Палестине: «Монжуа и Сен-Дени!» На ней я перенес все ужасы морской болезни и пережил тоску по родине; я боролся за Гроб Господень; я узнал вдохновение и географию…
Часто случалось, что остальные роли исполняли предметы. Мне казалось, что так больше похоже на правду. Я вспоминаю – ведь в душе каждого ребенка таится Дон Кихот, – я вспоминаю о великане Бриарее, которого изображал небольшой павильон, и о бочке, которая была драконом Андромеды. Ах, боже мой, эта бочка! Я приделал к ней голову из тыквы и крылья вампира из двух зонтиков. Это страшилище было спрятано за поворотом аллеи позади терракотовой нимфы, и я отправился на поиски дракона, чувствуя себя храбрее самого Персея, вооруженный прутом, верхом на воображаемом фантастическом крылатом коне. Но когда я его нашел, тыква посмотрела на меня таким странным взглядом, что Персей чуть не ударился в бегство и от волнения искромсал зонтики и тыкву вдребезги.
Созданные мною чучела действовали на меня, точно они на самом деле были теми существами, которых они изображали. Так как я всегда оставлял себе главную роль – героя, победителя, то без труда преодолевал свою робость днем, но ночью богатырь становился Николя Вермоном, мальчишкой, а бочка оставалась драконом. Свернувшись калачиком под одеялом, взволнованный только что рассказанной тетушкой сказкой, я чувствовал, знал наверное, что сад полон фантастических существ, что Бриарей там стоит на страже и ужасный воскресший дракон, сжимая когти, внимательно следит за моим окошком.
Я тогда потерял надежду на то, что стану когда-нибудь похожим на других и сумею, даже когда вырасту, пренебрежительно относиться к сумеркам. А между тем с годами все мои страхи испарились; хотя я и теперь очень впечатлителен, но далеко не робкого десятка; и сейчас я нисколько не беспокоился из-за того, что заблудился в пустынном лесу – к сожалению, слишком пустынном, покинутом феями и волшебниками.
* * *
Меня вернул к действительности какой-то неопределенный шум, донесшийся со стороны Фонваля, – то ли рев быка, то ли протяжный, скулящий вой собаки. Затем эти звуки стихли, и снова воцарилась тишина.
Прошло несколько минут, и я услышал, как в пространстве между мной и замком взлетела сова, потом поднялась другая – поближе ко мне, потом взлетали другие, все ближе и ближе. Было похоже на то, что их вспугивает какое-то существо, пробираясь мимо них.
И действительно, послышался шум легких шагов – дробный топот какого-то четвероногого животного, которое приближалось, звонко стуча копытами по сухой дороге. Я услышал, как оно ходит туда-сюда по лабиринту, вероятно тоже сбившись с пути, – и вдруг совершенно неожиданно возникло передо мной.
По развесистым рогам, гордой посадке головы, тонким ушам можно было сразу узнать старого оленя. Но не успел я даже подумать об этом, как он меня увидел и, быстро повернувшись, скрылся с глаз. Мне показалось – может быть, он просто пригнулся, чтобы сделать большой прыжок, – что он странно низкого роста, болезненно мал и, что еще удивительнее, совершенно белого цвета. Впрочем, может быть, последнее обстоятельство объяснялось освещением? Животное исчезло в мгновение ока, и скоро даже топот копыт постепенно затих.
Принял ли я сначала козу за оленя или же потом оленя за козу? Следует признаться, меня это сильно заинтриговало – до такой степени, что я спросил себя, не вернусь ли я в Фонвале к грезам своего детства? Но, немного поразмыслив, я понял, что голод, усталость и бессонница, да еще и при свете луны, могут вызвать и не такой обман зрения и что луч, падающий на предмет и преображающий его, не является чем-то необычным.
Впрочем, мне было жаль, что это не так: страх перед чудесным прошел, но любовь к нему осталась.
Оно всегда меня увлекало. Ребенком я видел его повсюду; возмужав, находил удовольствие предполагать чудесное во всем, не поддающемся объяснению, охотно считая сверхъестественным любое странное следствие непонятной причины. Подхватывая мысль философа, «когда вода тростник сгибает вдруг», мне неприятно, что «в своем уме его я выпрямляю разом» [5], и уж лучше бы я не знал, что без разложения солнечного света Феб не смог бы натянуть тетиву своего восхитительного и грозного лука.
И все же среди всего того, что направлено на уничтожение иллюзии чуда, на первый план нужно поставить привлекательность для нас этого самого чуда, наше желание верить в чудесное. Мы говорим себе: «Может, это и есть чудо, но ведь это всего лишь предположение; для того чтобы насладиться им в полной мере, хотелось бы рассмотреть его поближе, чтобы знать уже наверняка». Приближаемся – истина проясняется, и чудо исчезает. В этом отношении я такой же, как все: столкнувшись с тайной, самым прельстительным в которой является окутывающий ее покров, я, рискуя испытать горчайшее разочарование, желаю лишь одного – этот покров сорвать.
Словом, это было чрезвычайно необычное животное, оно казалось мне непостижимой загадкой и этим пробудило во мне любопытство.
Но в силу крайней усталости вскоре я уснул, перебирая в уме разнообразные уловки из числа тех, которыми пользуются сыщики-детективы, и искусные методы логического расследования.
* * *
Проснулся я на заре и сразу же увидел, что моему плену пришел конец. Невдалеке от меня, в лесной чаще, разговаривая друг с другом, шли люди. Они проходили туда и обратно, как тот олень, разбираясь, по-видимому, в запутанных дорожках лабиринта. Был момент, когда они, скрытые кустарником, прошли на расстоянии нескольких метров от автомобиля, но я не понял ни слова из их беседы. Мне показалось, что они говорят по-немецки.
Наконец они дошли до того места, на котором вчера появилось животное; я увидел трех человек, внимательно исследовавших почву, точно они искали чей-то след. Там, где олень повернул обратно, один из них издал какое-то восклицание и жестом показал спутникам, что надо идти назад. Но тут они меня увидели, и я подошел к ним.
– Господа, – сказал я, постаравшись улыбнуться как можно любезнее, – не будете ли вы добры показать мне дорогу в Фонваль? А то я тут заблудился…
Все трое смотрели на меня недоверчиво и угрюмо, не отвечая.
Это было весьма примечательное трио.
У первого было короткое массивное туловище и круглая голова с совершенно плоским, тоже круглым лицом, на диске которого торчал тонкий, длинный и острый нос и делал это лицо похожим на солнечные часы.
Второй, с военной выправкой, все время покручивал свои усы, которые он носил на манер германского императора. Отличительной чертой его был громадный подбородок, который выдавался вперед, как корабельный нос.
Третий был высокого роста старик в золотых очках, с седой, вьющейся шевелюрой и запущенной бородой. Он ел вишни так же шумно, как какой-нибудь мужлан жует требуху.
Несомненно, то были немцы; вероятно, три лаборанта бывшего Anatomisches Institut.
Старик выплюнул в мою сторону косточки, а в сторону товарищей одну из тех немецких фраз, в которых вместе со словами разряжается еще картечь других бесчисленных звуков. Они обменялись несколькими замечаниями, как залпами, затем, напоминая своим разговором шум водопада – это они держали совет между собой, – повернулись ко мне спиной и ушли, оставив меня в полном недоумении от их грубости.
* * *
Но нужно было как-то выпутываться из этого положения! Поездка с каждым часом становилась все более смешной и нелепой. Что все это могло значить? Что это была за комедия? В конце концов, меня просто-напросто выставили посмешищем! Предполагаемые тайны, которые я вроде бы как учуял, теперь казались мне детской фантазией, навеянной усталостью и темнотой. «Убираться отсюда! – скомандовал я себе. – Убираться немедленно!»
Клокоча от ярости и не думая о том, что я делаю, я соединил контакт, запустивший машину, и двигатель мощностью восемьдесят лошадиных сил загудел под капотом, словно рой пчел в улье. Уже готовый двинуться в путь, я схватился за пусковой рычаг, но раздавшийся за спиной взрыв хохота заставил меня обернуться.
Заломив кепи набекрень, в синей блузе, с мешком, наполненным письмами, веселый и торжествующий, ко мне подходил почтальон.
– Ха-ха! Я же говорил вам вчера вечером, что вы ошиблись дорогой! – заметил он тягучим голосом.
Я узнал крестьянина, кричавшего мне что-то в Грей-л’Аббее, но вследствие мрачного настроения ничего не ответил.
– Но вы же в Фонваль едете? – не отставал он.
Я предал Фонваль уж и не помню какой, отнюдь не религиозной анафеме, суть которой сводилась к тому, что и он сам, и все обитатели замка могут отправляться ко всем чертям.
– Потому что, – продолжал почтальон, – если вы едете туда, могу показать вам дорогу. Как раз несу туда почту. Только поторопитесь: сегодня она у меня двойная: как-никак понедельник, а по воскресеньям я туда не хожу.
Говоря это, он вытащил из мешка письма и принялся их разбирать.
– Покажите-ка мне вот это! – взволнованно воскликнул я. – Да-да, вот этот вот желтый конверт…
Он окинул меня подозрительным взглядом и показал конверт издали.
Да, это было оно – то самое письмо, в котором я сообщал о своем приезде! Вместо того чтобы опередить меня на день, оно пришло на целую ночь позже.
Это досадное обстоятельство снимало с дядюшки всяческую вину – моя злость в один миг испарилась.
– Садитесь, – сказал я. – Покажете дорогу, да и поболтаем немного.
* * *
Мы тронулись в путь. Наступало утро нового дня.
Дымка мало-помалу рассеивалась, словно солнцу, осветившему сумерки, не терпелось прогнать эти исчезающие испарения, запоздалую тень тумана, легкий остаток ночи, удаляющийся след исчезнувшего привидения.
[4] Институт анатомии (нем.).
[3] Для данного случая (лат.).
[5] Имеется в виду философ из басни Жана де Лафонтена «Зверь на Луне» (фр. Un Animal dans la lune).
Глава 2
Среди сфинксов
Автомобиль неспешно ехал по извилистым аллеям лабиринта. Порой на пересечении путей почтальон и сам несколько секунд колебался, не зная, какой выбрать.
– И давно эти зигзаги заменили прямую дорогу? – спросил я.
– Четыре года тому назад, мсье, примерно через год после того, как господин Лерн окончательно поселился в замке.
– А вы не знаете, с какой целью это было сделано? Вы можете говорить откровенно: я – племянник профессора.
– Ну как же! Всё потому… что он большой оригинал.
– Что же он делает такого необычайного?
– Господи, да ничего особенного… Его почти никогда и не видно – вот что странно! До того как ему вздумалось устроить тут эту запутанную ерундовину, его часто можно было встретить – прогуливался по полям, ну а теперь он разве что ездит куда-то из Грея на поезде – раз в месяц, не чаще.
Короче говоря, все странности поведения моего дядюшки начались одновременно: постройка лабиринта и изменение тона писем. Похоже, в то время что-то сильно повлияло на его разум.
– А его компаньоны? – возобновил я разговор. – Немцы?
– О! Эти, мсье, вообще какие-то невидимки! Да и потом, представьте себе: даже я, которому приходится бывать в Фонвале шесть раз в неделю, уж и не помню, когда в последний раз видел парк хоть краешком глаза. Господин Лерн самолично выходит за почтой к воротам. Такая вот перемена! Вы знали старого Жана? Так вот: бросил службу и уехал, и жена его тоже. Истинная правда, мсье: тут нет больше ни кучера, ни экономки… ни даже лошади.
– И все это началось четыре года тому назад?
– Совершенно верно, мсье.
– А скажите, милейший, здесь ведь много дичи, не так ли?
– Право же, я бы так не сказал. Есть сколько-то кроликов, пара-тройка зайцев… Но вот лисиц – тьма-тьмущая!
– Как – неужели нет косуль, оленей?
– Ни разу не видел!
Меня охватило странное чувство радости.
– Вот мы и на месте, мсье.
После последнего поворота дорога действительно вышла на старую аллею, от которой Лерн сохранил этот небольшой участок. Ее окаймляли два ряда лип, а из глубины как бы выдвигались нам навстречу ворота Фонваля. Перед воротами аллея расширялась, образуя полукруглую площадку, за которой на фоне зелени деревьев виднелись очертания синей крыши замка и сами деревья, стоявшие на мрачном склоне оврага.
Сильно обветшавшие в средней своей части ворота, располагавшиеся между утесами, были по-прежнему покрыты черепичной кровелькой; изъеденное червями дерево местами раскрошилось, но звонок ничуть не изменился. Его звук, радостный, светлый и отдаленный, так живо напомнил мне детство, что я чуть не заплакал.
Нам пришлось подождать несколько минут.
Наконец послышался стук сабо.
– Это вы, Гийото? – произнес голос с типичным зарейнским акцентом.
– Да, господин Лерн.
Господин Лерн? Я посмотрел на своего проводника разинув рот. Как, это мой дядюшка говорит с таким акцентом?
– Вы раньше обычного времени, – продолжал тот же голос.
Раздался лязг отодвигаемых засовов, и в образовавшуюся щель просунулась рука.
– Давайте…
– Вот, господин Лерн, держите, но… со мной приехал еще кое-кто, – пробормотал внезапно оробевший почтальон.
– Кто такой? – нетерпеливо вскричал голос, и в едва приоткрытую калитку протиснулась фигура человека.
Это и в самом деле был мой дядюшка Лерн. Но жизнь наложила на него курьезную печать, по всей видимости сильно его потрепав: передо мной стоял свирепый и неряшливый субъект, чьи длинные седые волосы свисали на воротник истрепанного, поношенного костюма. Преждевременно состарившийся, он враждебно глядел на меня сердитыми глазами из-под нахмуренных бровей.
– Что вам угодно? – грубо осведомился он, произнеся эти слова так: «Што фам укотно?»
На какой-то миг меня охватило сомнение. Дело в том, что его лицо уже никак не напоминало лицо доброй старушки; это была физиономия индейца сиу, безволосая и жестокая, и при виде ее я испытал противоречивые ощущения – вроде как и узнал Лерна, и не узнал.
– Ну как же, дядюшка, – пролепетал я наконец, – это же я… Приехал повидаться с вами… с вашего разрешения. Я писал вам об этом, но письмо… вот оно… мы с ним прибыли одновременно. Простите за эту оплошность.
– А, ну ладно! Так бы сразу и сказали. Это я должен попросить у вас извинения, мой дорогой племянник.
Внезапно произошла полная перемена. Покрасневший, сконфуженный, почти подобострастный, Лерн засуетился. Это его замешательство, неуместное по отношению ко мне, немало шокировало.
– Ха-ха! Вы приехали в механической коляске? Хм! Ее ведь нужно куда-то поместить, верно?
Он открыл ворота настежь.
– Здесь зачастую приходится быть слугою самому себе, – сказал он под скрип старых ворот.
При этих словах дядюшка громко хмыкнул, но вид у него был столь озадаченный, что я готов был держать пари: ему совсем не до смеха и мысли его витают где-то в другом месте.
Почтальон распрощался с нами.
– Сарай все на том же месте? – спросил я, показывая направо, на кирпичный домик.
– Да, да… Я не сразу вас узнал из-за усов, хм… Да, из-за усов; раньше ведь их у вас не было, верно? Ха-ха! Сколько вам уже лет?
– Тридцать один, дядюшка.
Когда я открыл сарай, сердце мое сжалось. Повозка, наполовину заваленная дровами, покрылась плесенью; сам сарай, как и рядом расположенная конюшня, был забит всяким полуразвалившимся хламом, повсюду лежала густая пыль, по углам все было затянуто паутиной, которая густыми прядями свисала даже с потолка.
– Уже тридцать один, – повторил Лерн, но сказал это как-то машинально, думая, по-видимому, совсем о другом.
– Но послушайте, дядюшка, будьте со мною на «ты», как прежде.
– Ха! А ведь и верно, милый мой… хм… Николя, так ведь?
Я чувствовал себя сильно смущенным, но и дядюшке было не по себе. Очевидно, мое присутствие было для него не слишком желательным.
Незваному гостю всегда хочется узнать, почему он является помехой: я подхватил свой чемодан.
Лерн заметил мой жест и, похоже, вдруг принял решение.
– Оставьте!.. Оставь, Николя, – произнес он почти повелительным тоном. – Я сейчас же пошлю за твоим багажом. Но прежде нам нужно поговорить. Пойдем прогуляемся.
Он взял меня под руку и потащил в парк, не переставая, впрочем, о чем-то размышлять.
Мы прошли мимо замка. За немногими исключениями, все ставни были закрыты. Крыша местами осела, местами даже была пробита; на обветшалых стенах штукатурка обвалилась пластами – и там и сям видна была кирпичная кладка. Растения в кадках по-прежнему были расставлены кругом замка, но ясно было видно, что уж не одну зиму они провели на открытом воздухе, вместо того чтобы быть убранными в оранжерею. Вербены, гранатовые, апельсиновые и лавровые деревья стояли засохшими и мертвыми в своих сгнивших и продырявленных кадках. Песчаная площадка, которую когда-то тщательно подчищали, могла теперь сойти за скверный лужок, так она заросла травой и крапивой. Все походило на замок Спящей красавицы перед приходом принца.
Лерн шел под руку со мной, не говоря ни слова.
Мы завернули за угол печального замка, и моему взору явился парк: полная разруха. И следа не осталось от цветочных клумб и широких песчаных аллей. За исключением лужка перед замком, превращенного в пастбище и окруженного проволочной решеткой, вся остальная долина вернулась к своему изначальному состоянию первобытной чащи. Кое-где виден был след былых аллей по чуть заметному понижению уровня почвы, но повсюду росли молодые деревца. Сад превратился в густой лес с рассеянными на нем полянами и зеленеющими тропинками. Арденнский лес вернулся на насильно отнятое у него место.
Лерн дрожащей рукой задумчиво набил большую трубку, закурил, и мы прошли в лес, направившись по одной из аллей, похожих теперь на зеленые гроты.
По пути мне встретились старые статуи, на которые я смотрел разочарованным взглядом. Один из предыдущих владельцев замка расставил их в изобилии. Эти великолепные соучастники моих прежних переживаний были, в сущности говоря, простыми современными изделиями, вылепленными каким-нибудь ремесленником под влиянием римских и греческих образцов во времена Второй империи. Бетонные пеплумы вздувались, будто кринолины, и прически этих лесных божеств – Эхо, Сиринкс, Аретусы – напоминали шиньоны, заключенные в сетки «а-ля Бенуатон» [6].
* * *
Пройдя в молчании с четверть часа, дядюшка усадил меня на каменную скамью, сплошь покрытую мхом, стоявшую в тени громадных орешников, и сам сел рядом со мной.
В густой листве, как раз над нашими головами, послышался легкий треск.
Дядюшка судорожно вскочил и поднял голову.
Среди ветвей сидела самая обычная белка и внимательно смотрела на нас.
Дядюшка пронзил ее свирепым взглядом, словно прицеливаясь, затем облегченно рассмеялся.
– Ха-ха-ха! Да это всего лишь какая-то маленькая… штучка, – сказал он, не найдя, по-видимому, подходящего слова.
Однако, подумал я, каким чудаковатым становишься, когда стареешь. Я знаю, что среда способствует всяким переменам: не только начинаешь говорить помимо своей воли как окружающие, но даже подражаешь их движениям; достаточно вспомнить, с кем дядюшке приходится жить, чтобы объяснить себе, почему он грязен, вульгарно выражается, говорит с немецким акцентом и курит громадную трубку… Но он разлюбил цветы, забросил свое хозяйство и дом и выглядит сейчас удивительно расстроенным и нервным… А если прибавить к этому еще и приключения этой ночи, то все становится еще менее понятным.
А профессор между тем окидывал меня приводящим в смущение оценивающим взглядом, словно никогда не видел до сих пор. Меня это глубоко озадачило.
В его душе происходила борьба, отголоски которой отражались на лице; я ясно видел, что он колеблется между двумя противоположными решениями. Наши взгляды ежесекундно скрещивались, и наконец дядюшка, посчитав, что неловкое молчание слишком затянулось, решился на вторую попытку.
– Знаешь, Николя, – сказал он, хлопнув меня рукой по бедру, – а ведь я разорен!
Я сразу понял его план и возмутился:
– Дядюшка, будьте откровенны – хотите, чтобы я уехал?
– Я? Как ты мог такое подумать, мой мальчик!
– Да я в этом даже не сомневаюсь! Ваше приглашение само по себе могло отбить охоту приезжать, да и встретили вы меня не слишком радушно. Но, дядюшка, у вас, должно быть, очень короткая память, если вы считаете меня настолько корыстолюбивым, чтобы явиться сюда исключительно ради наследства. Я вижу, что вы не тот, каким были, – впрочем, я это почувствовал уже по вашим письмам, – но то, что вы прибегаете к такой грубой уловке, чтобы изгнать меня отсюда, просто поразительно, потому что сам я за эти пятнадцать лет ничуть не изменился; я не перестал глубоко вас уважать и, право же, ни в малейшей степени не заслуживаю ни этих ледяных писем, ни, клянусь Богом, этого оскорбления.
– Ну, ладно, ладно, тише… – с явной досадой пробормотал Лерн.
– К тому же, – продолжал я, – если вы хотите, чтобы я уехал, скажите это прямо – и прощайте. Вы мне больше не дядя!
– Не смей так кощунствовать, Николя!
Он произнес это столь перепуганным тоном, что я попытался еще больше смутить его:
– И я донесу на вас, дядюшка, – на вас и на ваших сподвижников! Я выведу вас на чистую воду!
– Ты не в себе! Совершенно свихнулся! Может, уже замолчишь? Это ж надо такое придумать!
Лерн расхохотался во все горло, но, уж и не знаю почему, выражение его глаз испугало меня, и я пожалел о сказанном. Он между тем продолжал:
– Послушай, Николя, не бери в голову. Ты славный парень! Дай-ка мне руку – вот так. Ты всегда найдешь во мне своего старого дядю, который тебя крепко любит. Конечно же, это неправда: я вовсе не разорен, и мой наследник что-то наверняка получит… если поступит согласно моей воле. Но… в том-то и дело, что, как мне кажется, тебе бы лучше здесь не оставаться… Здесь нет ничего такого, что могло бы послужить развлечением для человека твоего возраста, Николя. Сам же я весь день занят.
Теперь профессор мог говорить сколько его душе было угодно. Лицемерие сквозило во всех его словах; он оказался Тартюфом, так что щадить его не стоило, а, наоборот, следовало разоблачить: я решил, что не уеду, пока вполне не удовлетворю своего любопытства. Поэтому я перебил его.
– Ну вот, – сказал я обиженным тоном, – вы снова поднимаете вопрос о наследстве, чтобы уговорить меня покинуть Фонваль. Определенно, вы мне больше не доверяете.
Он помотал головой – всё, мол, не так. Я продолжал:
– Позвольте мне, наоборот, остаться тут, дядюшка, чтобы мы могли возобновить нашу дружбу. Мы оба в этом нуждаемся.
Лерн нахмурил брови, потом шутливо сказал:
– Что – все вынашиваешь планы доноса?
– Вовсе нет! Но не гоните меня от себя, не то вы очень меня огорчите, и, по правде сказать, – добавил я тоже шутливым тоном, – я уже не буду знать, что и думать…
– Перестань! – резко воскликнул дядюшка. – У тебя нет ни малейших оснований предполагать что-либо плохое – тут ничем подобным даже и не пахнет!
– Охотно верю. И все же у вас есть тайны, но это ваше право – иметь их. Если я и заговорил с вами о них, то лишь потому, что должен был это сделать, чтобы уверить вас: я буду относиться к ним с уважением.
– Есть всего лишь одна тайна. Одна-единственная! И ее цель благородна и благодетельна! – чуть ли не по слогам произнес дядюшка, вдруг оживившись. – Слышишь – одна-единственная! И это – тайна нашей работы: всеобщее благоденствие, слава, несметное богатство… Но пока обо всем этом нужно молчать… Да и какие тут могут быть тайны? Всем известно, что мы здесь и что мы здесь работаем! Во всех газетах об этом писали. Какая же это тайна?
– Успокойтесь, дядюшка, и определите сами, как мне вести себя у вас. Отдаю себя в ваше полное распоряжение.
Лерн снова погрузился в размышления.
– Ну хорошо, – сказал он, подняв наконец голову, – пусть будет так. Ты всегда был мне родным, и я не могу тебя оттолкнуть. Это значило бы отречься от всего прошлого. Оставайся тут, но вот на каких условиях.
Наш труд почти окончен. Когда опыты подтвердят наше открытие, мы опубликуем его, и весь мир узнает о нем сразу. До того времени я не хочу, чтобы кто-нибудь проведал что бы то ни было о ходе наших работ, потому что сообщение о не увенчавшихся успехом опытах может дать подсказку нашим конкурентам, которые могут опередить нас. Я не сомневаюсь в том, что ты умеешь хранить тайны, но предпочитаю не искушать тебя и поэтому прошу тебя для твоего же блага ничего не выведывать, для того чтобы нечего было скрывать.
Повторюсь: для твоего же блага. И не только потому, что легче не копаться в том, в чем не надо, чем молчать, но также и по следующим причинам.
Наше предприятие, в конце концов, – вполне коммерческое. Деловой человек твоего склада мне впоследствии очень пригодится. Мы разбогатеем, племянничек, мы будем обладать миллиардами. Но для этого ты должен дать мне возможность создать фундамент для нашего богатства; ты с сегодняшнего дня должен быть тактичным и беспрекословно подчиняться моим распоряжениям, чтобы оказаться достойным занять место моего компаньона.
Кроме того, я – не единственный участник этого предприятия. Тебя могли бы заставить раскаяться в неповиновении тем правилам, которые я тебе предписываю… раскаяться… жестоко… более жестоко, чем ты можешь себе это вообразить.
Поэтому будь безучастен ко всему, племянничек. Старайся ничего не видеть, не слышать и не понимать, если хочешь быть миллионером и… остаться… в живых.
Но имей в виду, что безучастность вовсе не легкая добродетель, особенно в Фонвале… Как раз этой ночью по недосмотру вырвалось на свободу нечто такое, что не должно было там оказаться.
При этих словах Лерна вдруг охватил страшный гнев. Он угрожающе протянул кулаки в пустоту и пробурчал сквозь зубы:
– Тупой осёл – вот он кто, этот Вильгельм!
Теперь я окончательно убедился, что тайна была значительна и что раскрытие ее обещает мне много любопытного и неожиданного. Что же касается обещаний доктора, то я им придавал так же мало значения, как и угрозам, а рассказ его не возбудил во мне ни алчности, ни страха – чувств, на которых дядюшка хотел сыграть, добиваясь от меня послушания.
Я холодно спросил:
– Больше вы ничего от меня не требуете?
– Не совсем так. Но тут пойдет речь о… запрете иного характера, Николя. Видишь ли, сейчас в замке я тебя кое-кому представлю – одной особе, которую я приютил у себя… юной девушке…
Я посмотрел на него с удивлением, и Лерн догадался, в чем я его заподозрил.
– О нет! – воскликнул он. – Я отношусь к ней с отцовской любовью, и никак иначе. Но все же я ею очень дорожу, и мне было бы крайне неприятно, если бы ее чувство ко мне вытеснило другое, которое я уже не могу рассчитывать внушить. Короче, Николя, – пробормотал он поспешно, словно чего-то стыдясь, – я требую от тебя поклясться, что ты не станешь ухаживать за моей протеже.
Огорченный таким унижением, а еще больше его бестактностью, я, однако, подумал, что ревность без любви встречается так же редко, как дым без огня.
– За кого вы меня принимаете, дядюшка? Достаточно и того, что я у вас в гостях…
– Ладно, ладно. Я прекрасно знаю свою физиологию и как с ней управляться. Итак, могу я рассчитывать на тебя?.. Клянешься мне в этом?.. Прекрасно… Что же касается ее, – добавил он с самодовольной улыбкой, – то пока что я спокоен. Не так давно она имела возможность увидеть, как я обращаюсь с ее поклонниками… Не советую тебе испытать это на себе.
Поднявшись со скамьи, держа руки в карманах, а трубку в зубах, Лерн смотрел на меня с насмешкой и вызовом. Этот физиолог внушал мне непреодолимое отвращение.
Мы продолжили нашу прогулку по парку.
– Кстати, ты говоришь по-немецки? – спросил вдруг профессор.
– Нет, дядюшка, владею только французским и испанским.
– По-английски тоже не говоришь? Не слишком-то шикарно для будущего короля торговли! Не многому тебя научили.
«Рассказывайте другим, дядюшка, морочьте других!.. Я начал с того, что широко раскрыл глаза, потому что вы велели их зажмурить, и прекрасно увидел по вашему довольному лицу, что вы недовольны только на словах».
* * *
Мы дошли до конца парка, следуя вдоль утесов, и увидели оба боковых крыла замка, такие же ветхие, как и фасад.
Как раз в эту минуту я обратил внимание на какую-то ненормальную птицу: это был голубь, который летел с необыкновенной быстротой и, описывая над нашими головами постоянно уменьшавшиеся круги, все ускорял свой полет.
– Видишь те розы, что растут на тернистом кусте? Очень красивые и интересные, – сказал дядюшка. – Из-за отсутствия ухода на них снова появились шипы.
– Какой странный голубь! – заметил я.
– Да посмотри же ты на цветы, – не отступал Лерн.
– Такое впечатление, что у него в голове дробинка… Так случается иногда на охоте. Он будет подниматься все выше и выше, а потом упадет с очень большой высоты.
– Не будешь смотреть под ноги – за что-нибудь зацепишься, упадешь и расцарапаешь себе лицо о шипы. Берегись, друг мой!
Это любезное предупреждение было сказано угрожающим тоном, совершенно не соответствовавшим смыслу слов.
Птица же в это время, достигнув центра спирали, не стала подыматься, как я ожидал, а начала снижаться, делая странные скачки и кувыркаясь через голову. Она ударилась об утес недалеко от нас и упала мертвой в кустарник.
Почему профессор вдруг сделался еще беспокойнее? Отчего он ускорил шаг? Вот вопросы, которые я задавал себе, как вдруг трубка выпала у него изо рта. Бросившись вперед, чтобы поднять ее, я не мог скрыть охватившего меня изумления: он перекусил трубку, стиснув в бешенстве зубы.
Инцидент закончился каким-то немецким словом – должно быть, ругательством.
* * *
Уже двигаясь обратно, в направлении замка, мы увидели, что в нашу сторону бежит какая-то толстуха в синем переднике.
По-видимому, с такой скоростью ей доводилось передвигаться крайне редко, и это было весьма нелегко, телеса ее тряслись, и она крепко-накрепко обхватила себя руками, точно прижимала какую-то драгоценную, вырывающуюся из рук, слишком большую ношу. Увидев нас внезапно, она остановилась как вкопанная – что на первый взгляд казалось совершенно невозможным – и как будто хотела повернуть назад. Все же она решилась двинуться вперед, чрезвычайно сконфуженная, с выражением пойманной врасплох школьницы на лице. Она предчувствовала свою участь.
Лерн набросился на нее:
– Барб! Что вы здесь делаете? Забыли, что я запретил вам выходить за пределы пастбища? Кончится тем, что я выставлю вас из замка, Барб, но прежде накажу, сами знаете!
Толстуха жутко перепугалась. Она жеманно опустила глаза, поджала губы и закудахтала объяснения: она, мол, увидела из кухни падение голубя и подумала, что он поможет ей разнообразить меню. Ведь приходится ежедневно есть одно и то же.
– Да и потом, – добавила она с глуповатой улыбкой, – я и подумать не могла, что вы в саду, – была уверена, что вы в ла…
Увесистая пощечина прервала ее на этом слоге – начальном слова «лабиринт», как я заключил.
– Да вы что, дядюшка! – негодующе воскликнул я.
– Послушайте, вы! Или оставьте меня в покое, или убирайтесь вон! Поняли?
Барб была в таком ужасе, что даже не смела заплакать во весь голос: от сдерживаемых рыданий она лишь икала. Она страшно побледнела; костистая рука Лерна оставила на ее щеке ярко-красный след.
– Ступайте, возьмите в сарае багаж этого господина и отнесите в львиную комнату.
(Эта комната находилась на втором этаже западного крыла.)
– А нельзя мне занять ту, которую я занимал всегда, дядюшка?
– Это которую?
– Как это – которую? Ну ту, что на первом этаже… желтую, в восточном крыле, неужто забыли?
– Нет, – сухо отрезал Лерн. – Та занята. Ступайте, Барб.
Кухарка унеслась в замок так быстро, как только могла, поддерживая обеими руками дородную грудь, а нам дав возможность любоваться другой стороной ее грузной фигуры, колыхавшейся от быстрого бега.
* * *
Справа зеленел заросший пруд. Когда мы поравнялись с ним, наше отражение утонуло в нем, словно сон в летаргии. Меня охватывало все большее и большее удивление.
И все же я постарался ничем не выказать своего изумления при виде новой большой постройки из серого камня, примыкавшей одной стороной к утесу. Постройка эта состояла из двух зданий, разделенных небольшим двориком; двор этот был закрыт от чужих взглядов стеной с воротами посредине, которые в данный момент тоже были закрыты, но оттуда доносилось клохтанье и даже раздался лай собаки, по-видимому почуявшей наше присутствие.
Я отважился прозондировать почву:
– Не покажете мне вашу ферму?
Лерн пожал плечами:
– Возможно.
Потом, повернувшись к дому, позвал:
– Вильгельм, Вильгельм!
Немец с лицом как солнечные часы открыл слуховое окно и высунулся в него. Профессор принялся его ругать на его родном языке так свирепо, что бедняга дрожал всем телом.
«Черт возьми! – сказал я себе. – Вероятно, это по его вине, по его недосмотру, как раз этой ночью вырвалось на свободу нечто такое, чего тут быть не должно».
Когда дядюшка окончил выговор, мы пошли дальше вдоль пастбища. На пастбище находились черный бык и четыре разномастные коровы. Все это стадо без видимой причины эскортировало нас во время нашей прогулки вдоль пастбища. Мой ужасный родственник развеселился:
– Вот, Николя, позволь представить тебе Юпитера. Белая – это Европа, рыжая – Ио, белокурая – Атор, а вот эта, последняя, в очаровательном наряде – можешь называть его каким угодно, дружок: молочным с чернильными пятнами или же угольным с меловыми полосами, – Пасифая.
Этот экскурс в область легкомысленной мифологии заставил меня улыбнуться. По правде сказать, я готов был ухватиться за первый представившийся предлог, чтобы немного рассеяться; у меня была чисто физическая потребность в этом. Кроме того, я так проголодался, что мог думать лишь о том, как бы удовлетворить чувство голода. Поэтому меня притягивал только замок: там мне дадут поесть. И эта мысль чуть не заставила меня пройти мимо оранжереи, не обратив на нее внимания.
Было бы очень жаль. Старую оранжерею расширили, пристроив к ней два больших флигеля; насколько можно было разглядеть за опущенными шторами, все было сделано очень тщательно с применением всех новейших усовершенствований. Вся постройка целиком походила на что-то среднее между дворцом и колоколом и производила довольно неожиданное и сильное впечатление.
Такая роскошная оранжерея посреди всей этой разрухи? Я с не меньшим изумлением обнаружил бы фонтан наслаждений в монастыре.
Во времена моей тетушки львиная комната предназначена была для гостей. Она освещалась – и теперь освещается – тремя окнами, помещенными в нишах, вроде альковов. Одно окно выходит на ту сторону, где находится оранжерея, и снабжено балконом; другое смотрит на парк: сквозь него я увидел пастбище, за ним пруд, а совсем вдали павильон, который исполнял роль Бриарея; третье окно располагалось напротив восточного крыла, из него я увидел окна моей прежней комнаты – с опущенными шторами – и в перспективе весь фасад замка, заслонявший от меня вид налево.
Я почувствовал себя в этой комнате как в гостинице. Ни одна вещь не будила во мне воспоминаний. Картина Жуи, потрескавшаяся от времени, снятая со стены и брошенная куда-то в угол, прежде украшала ее яркой раскраской своих львов. Балдахин над кроватью и шторы были украшены теми же изображениями. Между окон симметрично висели две гравюры: «Воспитание Ахилла» и «Похищение Деяниры», которые были так сильно испорчены сыростью, что с трудом можно было рассмотреть лица; убранство довершали недурные нормандские часы, футляр которых напоминал поставленный вертикально гроб – и эмблема, и мера времени. Все это было старомодно и неприглядно.
Я с наслаждением умылся довольно жесткой водой и переодел белье. Барб принесла мне, причем вошла не постучав, тарелку простого крестьянского супа, ни звука не ответила мне на высказанное мною сочувствие по поводу ее щеки и тяжеловесно испарилась, как гигантский эльф.
В гостиной никого не было, не считая двух теней.
Маленькое креслице, обитое черным бархатом с двумя желтыми кистями… Потерявшая форму подушка, которую я когда-то так удачно назвал жабой, разве я мог увидеть ее снова, не воскресив на ней тени моей милой сказочницы, моей славной тетушки? А тень моей матери – более строгой, с которой я не смел шутить, – разве я могу не вспомнить, как она облокачивалась на твои подлокотники, милое кресло, если только ты на самом деле кресло, а не что-нибудь другое?
Все осталось по-старому до мельчайших деталей. Начиная со знаменитых белых обоев с цветочными гирляндами, кончая ламбрекенами из серого шелка, обшитыми бахромой, – все удивительно сохранилось. Набитые шерстью подушки по-прежнему округляли поверхность диванов и кресел, и время не сделало более плоскими сиденья банкеток и пуфов. Со стен мне, как и в детстве, улыбались все мои усопшие родственники: мои предки, дедушки и бабушки – пастели-миниатюры, мой отец гимназистом – дагерротип; на камине были прислонены к зеркалу фотографические снимки в бумажных рамках. Групповая фотография большого формата привлекла мое внимание. Я снял ее, чтобы лучше рассмотреть. Это был мой дядюшка в обществе пяти мужчин и большого сенбернара. Фотография была сделана в Фонвале: фоном служила стена замка, и можно было узнать лавровое дерево в кадке. Любительский снимок, без фирмы. На карточке Лерн выглядел добрым, мужественным и веселым – словом, был похож на того ученого Лерна, каким я рассчитывал его увидеть. Из остальных пяти я узнал только троих – это были три немца, остальных двух я никогда не видел.
В этот момент дверь открылась так внезапно, что я даже не успел поставить карточку на место. Вошел Лерн, мягко подталкивая перед собой юную барышню.
– Мой племянник Николя Вермон – мадемуазель Эмма Бурдише.
Мадемуазель Эмма, надо полагать, только что выслушала от Лерна один из тех резких выговоров, на которые он был такой мастер. Это видно было по ее растерянному выражению лица. У нее не хватило сил даже на то, чтобы любезно улыбнуться; она ограничилась неловким кивком. Я же, поклонившись, боялся поднять глаза, чтобы дядюшка нечаянно не узнал того, что творилось в моей душе.
В душе? Если под этим словом понимать совокупность способностей, выделяющих и возвышающих человека над остальными животными, то я думаю, что лучше будет не компрометировать моей души в данном случае.
Хотя мне небезызвестно, что всякая любовь в своей основе и представляет животное стремление полов к соединению, все же порой случается, что дружба и уважение облагораживают это чувство.
Увы! Моя страсть к Эмме осталась навсегда на ступени первобытного животного инстинкта; и если бы какому-нибудь Фрагонару вздумалось увековечить нашу первую встречу и он решился бы в подражание XVIII веку украсить картину изображением Амура, то я посоветовал бы ему изобразить Эроса с козлиными ногами – Купидона-фавна без улыбки и без крыльев, – его колчан сделать из лыка, а стрелы из дерева и обагрить кровью; и назвать следовало бы этого бога любви, не стесняясь, Паном. Это единственный всемирный бог любви, дарящий наслаждение, не спрашивая у вас позволения, обольстительный порок, делающий вас отцами и матерями, чувственный властелин жизни, который относится с одинаковой заботливостью к вольному воздуху и к кабаньей берлоге, к прекрасному ложу и к собачьей конуре, тот самый, который толкнул нас друг к другу – мадемуазель Бурдише и меня, как двух шаловливых кроликов.
Существуют ли степени женственности? Если да, то я ни в одной женщине никогда в жизни не встречал большей женственности, чем в Эмме. Я не стану ее описывать, так как не видел в ней объекта, а только существо. Была ли она прекрасна? Несомненно. Возбуждала ли желание обладать ею? О, наверняка!
Все-таки цвет волос ее я запомнил: они были огненными, темно-красными – может быть, крашеными; перед моими глазами сейчас пронеслось ее тело и пробудило умершие желания. Она была прекрасно сложена и не имела ничего общего с этими тонкими, плоскими женскими фигурами, которые представляют так мало соблазна для мужчин, потому что любознательному взору не на чем отдохнуть. Платья Эммы вовсе и не стремились скрыть ее приятные округлости, и, наоборот, из вполне похвального стремления к истине она давала возможность убедиться, что природа наделила ее ими в двойном размере, что всегда стремятся продемонстрировать скульпторы и художники в пику портнихам.
Добавлю, что это очаровательное существо находилось тогда как раз в расцвете своей красоты и молодости.
Кровь прилила у меня к голове, и вдруг я почувствовал, что мною овладевает чувство бешеной ревности. Ей-богу, мне казалось, что я охотно отказался бы от этой женщины, лишь бы никто другой к ней не прикасался. Лерн, бывший мне до этого момента противным, сделался невыносимым. Теперь я твердо решил остаться – во что бы то ни стало.
Между тем разговор не завязывался – мы не знали, о чем говорить. Сбитый с толку внезапностью появления и желая скрыть свое смущение, я пробормотал, чтобы что-нибудь сказать:
– Видите ли, дядюшка, я как раз разглядывал эту фотографию…
– А, ну да! Я и мои помощники: Вильгельм, Карл, Иоганн. А это господин Макбелл, мой ученик. Очень удачно вышел – точно такой же, как в жизни, не правда ли, Эмма?
Он сунул карточку под нос своей протеже и теперь указывал на невысокого, изящного, стройного, гладко выбритого по американской моде молодого человека, опиравшегося на сенбернара.
– Красивый парень и остроумный, не так ли? – В голосе профессора прозвучала насмешка. – Сливки шотландского общества!
Эмма не шелохнулась, все еще пребывая в испуге, но все же, пусть и не без труда, смогла выдавить из себя:
– Его Нелли была такая забавная – умела выделывать всякие штуки, точно ученая собака из цирка.
– А Макбелл? – продолжал насмехаться дядюшка. – Он тоже был забавный, как по-вашему?
По задрожавшему подбородку Эммы я понял, что она вот-вот расплачется. Девушка прошептала:
– Бедный, несчастный Макбелл!..
– Да, – сказал дядюшка, отвечая на мой немой вопрос, – господин Донифан Макбелл вынужден был оставить свою службу вследствие чрезвычайно неприятных обстоятельств, о которых можно только пожалеть. Молюсь Богу, чтобы судьба уберегла от подобных неприятностей тебя, Николя.
– А это кто? – спросил я, чтобы перевести разговор на другую тему. – Вот этот вот мсье с темными усами и бакенбардами.
– Он тоже уехал.
– Это доктор Клоц, – сказала подошедшая поближе и уже сумевшая взять себя в руки Эмма, – Отто Клоц. Вот он-то как раз…
Лерн бросил на нее взгляд столь грозный, что она тут же прикусила губу. Уж и не знаю, какое такое наказание предвещал этот взгляд, но бедняжку передернуло.
* * *
В этот момент Барб, с трудом протиснув в двери половину своей мощной фигуры, проворчала, что кушать подано.
Стол был накрыт лишь на троих, из чего я заключил, что немцы, вероятно, проживают в сером здании.
Обед прошел в угрюмом молчании. Мадемуазель Бурдише не проронила ни слова и ничего не ела, так что, уходя к себе, я не мог вывести никакого заключения о том, к какому кругу она принадлежит, потому что ужас обезличивает и уравнивает людей.
К тому же я едва держался на ногах от усталости. Как только подали десерт, я попросил разрешения удалиться в спальню, предупредив, чтобы меня не будили до следующего утра.
Войдя к себе в комнату, я немедленно стал раздеваться. Говоря по правде, путешествие, ночь, проведенная в лесу, и приключения этого утра довели меня до полного изнеможения. Все эти загадки изводили меня, во-первых, потому что это были загадки, а во-вторых, потому что они представлялись такими неясными; и мне казалось, что я брожу в каком-то тумане, в котором расплывчатые очертания сфинксов поворачивались ко мне неуловимыми лицами.
Я взялся за подтяжки, чтобы отстегнуть их… и не отстегнул.
В окно я увидел, как Лерн идет по саду в сопровождении своих трех помощников, направляясь к серому зданию.
Они идут туда работать, размышлял я, это не подлежит ни малейшему сомнению. За мной никто не следит; особых мер предосторожности еще не успели принять, тем более дядюшка убежден, что я сплю. Николя, сказал я себе, нужно действовать – сейчас или никогда! Но с чего начать? С Эммы? Или же с тайны? Хм… малышка сегодня здорово напугана. Что же касается тайны…
Снова надев пиджак, я принялся машинально ходить от окна к окну, не зная, на что решиться.
И тут сквозь вычурную решетку балкона я увидел громадную, расширенную оранжерею. Она была заперта, вход в нее был запрещен – и все же она притягивала меня своей таинственностью.
И я на цыпочках, стараясь производить как можно меньше шума, вышел.
[6] Мадемуазель Бенуатон – персонаж комедии Викторьена Сарду́ «Семья Бенуатон» (1867), рассказывающей о моральных ценностях нуворишей.
Глава 3
Оранжерея
Когда я очутился во дворе, у меня было такое ощущение, точно за мной следят, и я бегом бросился в лесок, примыкавший к оранжерее. Потом, пробираясь сквозь густые заросли кустов, направился к входной двери этого здания.
Было очень жарко. Я с трудом двигался вперед, тщательно избегая царапин и могущего меня выдать шума. Наконец я увидел главный купол и одну из полукруглых сторон оранжереи: оказалось, что я подошел к ней сбоку. Я решил, что сначала стоит рассмотреть ее, не выходя из леска.
Прежде всего меня поразило, что за оранжереей, по-видимому, очень тщательно ухаживали: на устроенном вокруг тротуаре все до одной плитки были целы, на камнях цокольного фундамента – ни трещинки, ставни аккуратно пригнаны, все планки на своем месте, и сквозь отверстия решетчатых ставней виднелись стекла, ярко блестевшие на солнце.
Я внимательно прислушался: ни звука не долетало ни со стороны замка, ни со стороны серого здания. В оранжерее тоже царила полная тишина. Слышен был только гул мошкары, резвившейся в жарком воздухе этого летнего послеобеденного часа.
Тогда я решился. Подойдя вплотную к окну, я приоткрыл деревянный ставень и попытался разглядеть, что происходит внутри. Но я ничего не мог увидеть, потому что стекла были замазаны чем-то белым с внутренней стороны. Скорее всего, Лерн пользовался оранжереей не для того, для чего она была первоначально предназначена, а занимался в ней теперь совсем другим, а вовсе не выращиванием цветов. Мне показалось довольно правдоподобным предположение о микробах, которые потихоньку разрастаются в теплой тепличной атмосфере.
Я обошел стеклянный дом кругом. Всюду та же замазка мешала видеть, что делается внутри; мне показалось, что местами она была не так густо положена. Форточки, хотя и полуоткрытые, располагались так высоко от земли, что я не мог достать до них. Боковых входов не было, а сзади тоже нельзя было попасть в оранжерею.
Так как я все подвигался вперед, разглядывая кирпичи и столь же непроницаемые стекла, то скоро очутился напротив замка, со стороны моего балкона. Мое положение на открытой, незащищенной местности становилось опасным. Приходилось, несмотря на все старания, отправиться в свою комнату и оставить мысль об исследовании предполагаемого дворца микробов, не осмотрев его фасада. Поэтому я решил вернуться к себе, ограничив обзор фасада беглым взглядом, как вдруг неожиданно заметил, что разгадка сама дается мне в руки. Дверь была только прикрыта, а высунувшаяся во всю свою длину замочная задвижка указывала на то, что запиравший дверь думал, что закрыл ее на двойной оборот ключа. О Вильгельм! Милейший растяпа!
* * *
С первых шагов я должен был сознаться, что мои бактериологические гипотезы ошибочны. Я попал в помещение, напоенное ароматом цветов, – атмосфера была сырая и теплая, чуть-чуть пробивался запах никотина.
Я остановился на пороге, очарованный.
Ни одна оранжерея – даже королевская – не произвела бы на меня впечатления такой безумной роскоши, как эта. Очутившись в этом круглом здании среди дивных растений, я был поражен. Листья давали полную хроматическую гамму зеленого, на котором яркими пятнами выделялись разноцветные фрукты и цветы; все это было великолепно расставлено этажами по подымавшимся до самого купола подставкам.
Но глаза постепенно привыкали к этому необыкновенному зрелищу, и мой восторг понемногу стихал. Конечно, этот зимний сад произвел на меня такое сильное впечатление, потому что состоял из необыкновенно редких растений, так как особенной гармонии в их расстановке не замечалось. Растения были расставлены по ранжиру, а не по законам изящества и вкуса, как если бы попечение о рае поручили жандарму: они были распределены по видам, горшки стояли как солдаты, на каждом имелась этикетка, что указывало скорее на руку ботаника, чем садовника; вообще, во всем проявлялось больше знания, чем вкуса. Эти соображения заставили меня призадуматься. Впрочем, неужели можно было допустить хотя бы на минуту, что Лерн станет заниматься садоводством для удовольствия?
Продолжая осмотр, я с восторгом разглядывал чудесные растения, хотя по своему невежеству не мог бы даже сказать, как они называются. Я все же машинально попробовал кое-что припомнить, и тогда все это редкостное великолепие предстало передо мной в настоящем свете…
Не веря своим глазам и охваченный лихорадочным любопытством, я стал внимательно разглядывать кактус – несмотря на свое невежество, я все же узнал его… Но меня сбивал с толку его красный цветок… Я тщательно пригляделся к нему – и мое смущение только усилилось…
Но сомнений не осталось: этот цветок, поразивший меня своим видом, был цветком герани.
Я перешел к соседнему растению: из земли поднимались три бамбуковых стебля, и окончания их были украшены, как капителями, тремя цветками далии.
Почти напуганный этим, задыхаясь от непривычных ароматов, я беспомощно оглядывался кругом, и тут я понял причину противоестественной пестроты.
Там одновременно царили весна, лето и осень, а зиму Лерн, должно быть, исключил, и собраны там были все растения, цветы и плоды, но ни один из них не расцвел, не созрел на своем родном кусте или дереве.
Целая колония васильков украшала отрекшийся от своего предназначения куст шток-розы, превратившийся благодаря им в голубой тирс. Ветви араукарий были густо усеяны темно-синими колокольчиками горечавки. А на длинных змеевидных стеблях камелий, росших на шпалерах, красовались пестрые тюльпаны.
Напротив входной двери, у самой застекленной стены, почти вплотную друг к другу стояли деревца. Одно из них, выделявшееся из общей массы, привлекло мое внимание. На нем висело несколько груш, между тем это было апельсинное дерево. Сзади него по решетке гирляндами вились виноградные лозы, которым не стыдно было бы вырасти и в Ханаане; гигантские гроздья состояли из слив на одной лозе и рябины – на другой.
Затем, на ветвях миниатюрного дуба, рядом с самостоятельно выросшими желудями, можно было увидеть вишни – на одной ветке, а на другой – орехи. Одна ягода не удалась: не получилось ни вишни, ни ореха, а образовалась чудовищная и отвратительная шероховатая опухоль, испещренная розоватыми жилками.
На ели вместо смолистых шишек росли каштаны и лучистые астры, но самый большой контраст составляли золотистый шар апельсина – солнце восточных фруктовых садов – и кизил, который производил впечатление посмертного плода погибшего дерева.
Дальше были сгруппированы более законченные чудеса. Славный Демустье написал бы, что Флора здесь гуляет под руку с Помоной. Большая часть основных растений была мне незнакома, и я запомнил только те, названия которых известны всем и каждому. Я, как сейчас, вижу удивительную вербу, на которой выросли гортензии, мак, персики и земляника. Но все-таки самым красивым из этих ублюдков был восхитительный розовый куст, на котором пышно расцвели китайские астры вперемешку с мелкими китайскими яблочками.
В самом центре круглого здания стоял куст с ветвями остролиста, липы и тополя; раздвинув ветви, я имел возможность убедиться, что все они растут на одном и том же стволе.
Это было триумфом искусства прививки, которое Лерн за пятнадцать лет превратил в настоящее чудо, внушавшее, правда, чувство некоторого беспокойства. Когда человек вмешивается в творчество природы, он создает нечто чудовищное. Меня охватила тревога.
«По какому праву он вмешивается в мироздание? – думал я. – Разве допустимо нарушать законы жизни в такой мере? Разве эта святотатственная игра не является преступным оскорблением Природы? И ладно бы эти противоестественные растения радовали изысканный вкус!.. Так нет же – это всего-навсего какие-то нелепые соединения, не представляющие, в сущности, ничего нового – своего рода растительные химеры, цветочные фавны, ни то ни се… Честное слово, сколь бы ни была привлекательна эта задача, она в любом случае нечестива, и точка!»
Но как бы то ни было, чтобы добиться таких результатов, профессор должен был потратить бездну времени и труда. Эта коллекция служила тому доказательством, да, кроме того, тут же находились и другие свидетельства кропотливой работы: я заметил на столе массу скляночек и не меньшее количество ножей и садовых инструментов; все это блестело и сверкало, как хирургический набор. Эта находка заставила меня внимательнее присмотреться к цветам, и мне их стало жалко.
Все они были замазаны разного рода клеем, на них были наложены повязки – чуть ли не хирургические, они были испещрены рубцами – почти ранами, из которых сочилась какая-то сомнительного цвета жидкость.
На коре апельсинного дерева был глубокий надрез. Он имел форму глаза; из этого глаза медленно лились слезы. Я стал нервничать… Трудно поверить, что меня охватила странная жуть при взгляде на оперированный дуб… из-за вишен… они производили на меня впечатление сгустков крови… Две созревшие вишни упали к моим ногам, прошумев, как капли начинающегося дождя.
Я почувствовал, что лишился хладнокровия, необходимого, чтобы приглядеться к этикеткам. Я разобрал только несколько и заметил, что Лерн исписал их невразумительными французско-немецкими названиями, с многочисленными поправками.
Продолжая внимательно прислушиваться, я обхватил голову руками и дал себе несколько минут передышки, чтобы собраться с духом, – затем открыл дверь в правое крыло.
* * *
Передо мной оказалась небольшая галерея. Стеклянная крыша смягчала дневной свет, доводя его до голубоватых сумерек. Воздух был удивительно свежий. Пол был вымощен плитами.
В этой комнате находились три аквариума, три больших ящика из хрусталя, до того прозрачного, что казалось, будто вода сама по себе удерживает форму трех геометрически правильных параллелепипедов.
В двух боковых аквариумах помещались морские растения. Они мало отличались одно от другого на первый взгляд. Но в круглом здании я мог убедиться, с какою тщательностью Лерн все распределял по группам, и поэтому я не допускал мысли, чтобы он поместил в двух разных емкостях совершенно одинаковые растения.
Оба аквариума являли один и тот же подводный пейзаж. Справа, как и слева, коралловые разрастания самых разнообразных оттенков покрывали маленькие утесы своими окаменелыми ветвями; песочная почва была усеяна морскими звездами, похожими на эдельвейсы; там и сям валялись пучки меловых палочек, на конце которых распускалось что-то мясистое, напоминающее хризантемы, желтого и фиолетового цвета. Мне трудно описать массу других венчиков, которые там находились; некоторые были похожи на маслянистые, восковые или желатинные чашечки; большая часть была очень неопределенного цвета и неясной формы, а сплошь и рядом они казались просто оттенком воды.
Из кранов, находившихся внутри аквариумов, вырывались тысячи пузырьков, и их шумные жемчужины пробирались сквозь ветви кораллов, перед тем как достигнуть поверхности воды и там лопнуть. При виде их можно было подумать, что этот подводный садик нуждался в поливке воздухом.
Собрав все свои гимназические воспоминания, я решил, что оба собрания – различающиеся только деталями – состояли исключительно из полипов, таких странных существ, как, например, кораллы или губки, которым натуралисты отводят место между растениями и животными.
Двусмысленность их положения всегда вызывает интерес. Я постучал пальцем в левое стекло.
Немедленно зашевелилось что-то неожиданное, напоминавшее опаловый стаканчик венецианского стекла, который сохранил свою тягучесть; что-то пурпуровое двинулось ему навстречу: это были две медузы. Но мой стук вызвал и другие движения. Актинии, напоминая желтые или сиреневые помпончики, втягивались в свои известковые трубочки и снова распускались, ритмично пульсируя; лучи морских звезд и иглы морских ежей лениво пошевеливались; заплавала какая-то живность, серая, алая, шафранного цвета, и, точно в водовороте, весь аквариум взволновался.
Я постучал в правый аквариум. Ничего не зашевелилось.
Было совершенно ясно: это разделение существ на две группы давало мне возможность легче усвоить себе ту разницу, которая в них заложена, ту, которая, соединяя животное с растением, роднит человека с травой. Эти существа были подобраны так, что находившиеся в левом аквариуме – активные – были на нижней ступени лестницы; находившиеся в правом – неподвижные – были на верхней ступени: одни начинали становиться животными, другие заканчивали быть растениями.
Итак, воображаемая бездна, которая, казалось бы, разделяет эти две противоположности, сводится к незначительным, почти незаметным изменениям в структуре, к различию, которое бросается в глаза меньше, чем несходство волка с лисицей, а между тем ведь они двойники, братья.
И вот эту минимальную величину, это различие, которое создавало между ними, по твердому убеждению всех без исключения ученых, непроницаемую стену, потому что оно отделяло неподвижность от произвольного движения, Лерн уничтожил.
В бассейне, стоявшем в глубине, обе породы были привиты одна к другой. Я заметил там студенистый листочек, привитый к подвижной ножке, – и теперь листочек тоже двигался самостоятельно. Привитые приобретали свойства тех растений, к которым их прививали: неподвижные, всасывая живительный сок, начинали двигаться, а деятельность двигавшихся парализовалась от проникновения в них сока неподвижных.
Я бы охотно подробно осмотрел все применения этого нового принципа, но какая-то медуза, прикрепленная чуть не сотней повязок к морской водоросли, стала отчаянно биться о стекло, и я отвернулся с отвращением. Эта последняя стадия прививок, сопряженная с такими мучениями, была, на мой взгляд, лишним доказательством профанации, и я стал искать в голубых сумерках другое, менее тяжелое зрелище.
Инструменты и препараты профессора были разложены в строгом порядке. На этажерке была расставлена целая аптека. На четырех столах, сделанных из стекла, стоявших между аквариумами, расположились орудия пытки: ножички и пинцеты.
Нет! Лерн не имел права! Это было так же гнусно, как убийство, даже хуже! В этих отвратительных опытах над девственной Природой проявлялись одновременно и ужас убийства, и мерзость насилия.
Когда я весь кипел от праведного гнева, раздался шум – я услышал стук.
Убежден: после смерти, в аду, мне не придумают более нестерпимого мучения, чем этот пустячный шум, будто от ударов небольшим молоточком по чему-то твердому.
На долю секунды мне показалось, что все мои нервы обнажились. Кто-то стучал!
Одним прыжком я очутился в круглом здании; лицо мое было, должно быть, ужасно, потому что инстинктивно, из боязни встретиться с врагом, я придал ему страшное выражение.
На пороге – никого. И в парке – тоже. Я вернулся обратно.
Шум возобновился… Он доносился из не исследованного еще крыла здания… Потеряв голову, я бросился туда, не отдавая себе отчета в безрассудстве своего поступка, рискуя столкнуться лицом к лицу с опасностью; я был до того возбужден, что стукнулся головой о дверь, открывая ее с разбега.
* * *
До этого припадка довело меня состояние моих нервов и безумная усталость; и до сегодняшнего дня я не могу решить вопроса, не галлюцинировал ли я и не казались ли мне предметы более странными, чем они были на самом деле.
В третьем зале все было залито ярким светом, и благодаря этому мои подозрения о присутствии постороннего человека рассеялись. На конторке я увидел клетку, которая вертелась во все стороны из-за отчаянно метавшейся в ней крысы. Когда крыса подпрыгивала, вместе с ней подпрыгивала и западня – вот причина стука. Увидев меня, грызун остановился. Я не обратил внимания на это обстоятельство.
В этом зале было меньше порядка, чем в предыдущих; он производил впечатление теплицы, за которой ухаживали не особенно тщательно. Но разбросанные в беспорядке, перепачканные полотенца, невытертые ланцеты, неопорожненные пробирки – все это указывало на неоконченную работу, которая была временно приостановлена, и могло служить оправданием некоторой неряшливости.
Я возобновил расследование.
Первые два свидетеля, попавшиеся мне на глаза, дали мне немного материала. Это оказались два скромных растения, мирно стоявшие в своих фаянсовых горшках. Я позабыл их латинские названия, оканчивавшиеся на – um или на – us, о чем теперь жалею, потому что они придали бы моему рассказу больше авторитетности и научности. Но кому могло бы прийти в голову запоминать латинские названия шильника или кроличьего уха?
Правда, первый был необычайно длинным и стройным. Что же касается второго, то он ничем не выделялся и, подобно всем своим сородичам, довольно недурно имитировал – очень удачная подделка, которой они обязаны своим названием, – дюжину ушных раковин. Два его пушистых, серебристого цвета листика, точно так же как и один из стеблей шильника, украшали браслеты-бандажи из белого полотна, на которых местами были видны темные пятна (по-видимому, от смолы).
Я вздохнул с облегчением.
«Прекрасно! – сказал я себе. – Лерн сделал им прививки. Это всего-навсего повторение того, что я уже обнаружил, вернее, один из первых опытов, робкий и простой, даже, если не ошибаюсь, неудачный. Чтобы проследить его опыт последовательно, мне стоило начать отсюда, затем перейти в рай, располагающийся в центре, и закончить полипами. Покорнейше благодарю! Слава богу, худшее я уже видел».
Так я думал, как вдруг заметил, что стебель шильника начал извиваться, как червяк.
В то же время за конторкой подпрыгнула какая-то масса серого с отливом цвета, чем выдала свое присутствие. Там, в луже крови, лежал серебристо-серый кролик. Он только что издох, и на месте, где должны были находиться его уши, у него были две кровавые дыры.
Предчувствие истины заставило меня облиться холодным потом. Тогда я решился прикоснуться к пушистому растению. Ощупав оба перевязанных листика, которые были так похожи на уши, я почувствовал, что они теплые на ощупь и трепещут.
Чувство ужаса отбросило меня к конторке. Судорожно сжатая от отвращения рука отталкивала от себя воспоминание о прикосновении, точно я дотронулся до какого-то омерзительного паука; с размаху я толкнул рукой крысоловку, и она упала.
Перепуганная крыса снова запрыгала в клетке, бросаясь на прутья, кусала их и завертелась, точно одержимая бесом… Мои вылезавшие из орбит глаза беспрестанно переходили с шильника на млекопитающее, с этого все время извивавшегося, словно тоненький черный уж, стебля на крысу, у которой больше не было хвоста.
Ее рана зажила, но, как след другого опыта, за несчастной крысой тащился остаток развязавшегося от ее прыжков пояса, которым был привязан вставленный в ее изрезанный бок зеленый отросток.
Впрочем, этот отросток показался мне обесцвеченным. Значит, Лерн не ограничился тем, что я видел. Он шел все дальше по пути опытов. Теперь он скрещивал между собой животных высшего порядка и растения… Дядюшка, который одновременно вырос и низко пал в моих глазах, внушал мне теперь отвращение и трепет, словно злой дух.
Но все же его произведения вызывали скорее омерзение, нежели уважение, и мне пришлось собрать всю силу воли, чтобы заставить себя продолжить осмотр их.
А они стоили этого даже в том случае, если бы оказались фантомами. То, что ожидало меня дальше, превосходило кошмары сумасшедшего. Конечно, это было ужасно, но нашлись и смешные стороны: это было нечто шуточно-зловещее.
Кто из пациентов был ужаснее в этом отношении? Морская свинка, лягушка или кустарник?
Морская свинка, если быть справедливым, может быть, и не представляла собой ничего особенно замечательного. Весьма возможно, что ее шкурка была так травянисто-зелена из-за отражения всех этих растений. Вполне допустимо.
Но лягушка? А кустарники? Что подумать о ней и о них?
Она, эта зеленая лягушка, с ее четырьмя лапками, вкопанными в чернозем, с безучастным и угрюмым видом, с опущенными веками была посажена в горшок, как растение, вросшее в землю корнями.
Кустарники – финиковые пальмы. Сначала они не шевелились. Затем – я готов поклясться, что никакого ветра не было, – они задвигались во всех направлениях. Их широкие листья раскачивались очень медленно… и мне даже показалось, что я слышу… но в этом я не могу поклясться. Да, стебли раскачивались, причем листья сближались и расходились при каждом движении; вдруг они схватились друг за друга своими широкими зелеными пальцами и конвульсивно обнялись – в бешенстве или в припадке страсти, для борьбы или любовных объятий, почем знать?
Ведь движение одно и то же как в том, так и в другом случае.
Рядом с лягушкой стоял белый фарфоровый сосуд, наполненный бесцветной жидкостью, в которой торчал шприц Праваца. Около кустарника находился такой же шприц и такой же сосуд, но в нем была запекшаяся жидкость темно-красного цвета. Я решил, что в первом сосуде находился древесный сок, а во втором – кровь.
Листья пальмы разошлись в разные стороны, я протянул к ним свою дрожащую руку и под мягкой и теплой поверхностью стебля почувствовал легкие удары, ритмично повторявшиеся, как удары пульса…
Впоследствии мне часто приходилось слышать, что можно чувствовать удары собственного пульса, пробуя сосчитать чужой, и весьма вероятно, что мое лихорадочное состояние могло усилить сердцебиение; но в тот-то момент разве я мог сомневаться в своих ощущениях?!.. Тем более что продолжение этой истории не только не возбуждает сомнений в правильности моих выводов, скорее наоборот – подтверждает самые смелые предположения. Я не знаю, служат ли сила и ясность воспоминаний в сомнительных случаях галлюцинаций доказательством заболевания или наоборот; я-то по крайней мере совершенно ясно и точно помню картину этого уродства, появлявшегося на фоне разбросанных в беспорядке полотенец, салфеток, бинтов и сосудов, при блеске лежавших тут и там стальных инструментов.
Больше не на что было смотреть. Я обыскал все углы. Нет, не на что. Я проследил шаг за шагом все стадии работы моего дядюшки и по странному, счастливому стечению обстоятельств в том порядке, в котором было необходимо, чтобы нарисовать себе стройную картину его успехов.
* * *
Я без помех вернулся в замок и пробрался к себе в комнату. Там силы, поддерживавшиеся нервным возбуждением, покинули меня. Раздеваясь, я старался, хотя это мне не удавалось, мысленно восстановить этапы моего приключения. Все это уже начинало казаться мне отвратительным сном, и я не верил сам себе. Разве растительное царство могло смешиваться с животным? Что за чепуха! Если даже существуют полипы-растения и полипы-животные, то все же что общего, например, у обыкновенного животного с обыкновенным растением? Тут я почувствовал жгучую боль в большом пальце правой руки: я увидел маленькое беленькое пятнышко, окруженное порозовевшею опухолью. Должно быть, пробираясь по лесу, я укололся обо что-то. Я не мог решить, было ли это местью крапивы или муравья, и вспомнил, что, даже сделав микроскопический и химический анализ, я не мог бы вывести никакого заключения – до того их уколы и кислоты, выделяемые ими, тождественны. Этот факт напомнил мне о точках соприкосновения между этими двумя мирами; и так как успехи моего дядюшки лишили меня повода отрицать возможность достижения результата, то я стал размышлять дальше:
«В конце концов, Лерн попытался соединить растительное и животное царство и заставил их обменяться своими жизненными силами. Его попытка, несомненно прогрессивного характера, удалась. Но являются ли его опыты целью или средством? К чему он стремится? Я не вижу, какую пользу могут принести его опыты на практике. Следовательно, это не конечный результат его работ. Скажу больше – мне кажется, что последовательность его опытов указывает на стремление к какой-то более совершенной цели, которую я смутно подозреваю, не умея определить ее. Моя голова раскалывается от мигрени. Может быть, профессор ведет и другие исследования, знакомство с которыми разъясняет конечную цель?.. Ну, постараемся рассуждать логически. С одной стороны – Создатель, как я устал! – с одной стороны, я видел растения, привитые друг к другу; с другой стороны, дядюшка начинает смешивать растения с животными… Нет, я отказываюсь».
Мой утомленный мозг отказывался от дальнейших рассуждений. Я смутно почувствовал, что в этих экспериментах пропущено некое звено, или же оно помещается не в оранжерее. Мои веки отяжелели. Чем старательнее я строил посылки и выводил заключения, тем больше я запутывался. Ночное видение, серые здания, наконец, Эмма рассеивали мое внимание, вызывая страх, любопытство, желания; словом, вряд ли на какой-нибудь другой подушке покоилась голова, наполненная такой галиматьей.
Загадка!
Да, безусловно: загадка! И однако же, хотя меня по-прежнему окружали сфинксы, в рассеявшемся теперь тумане я различал их лица уже более отчетливо. И так как у одного из этих сфинксов было милое личико и грудь молодой женщины, я заснул с улыбкой на устах.
Глава 4
Жара и холод
Спящий хлеба не просит. Я проспал до следующего утра.
А между тем никогда я еще не отдыхал так плохо. Воспоминание о целом дне тряски в автомобиле тревожило мой покой; и во сне я продолжал чувствовать толчки и крутые повороты. Потом меня посетил целый мир сказочных чудес: Броселианд, как лес у Шекспира, вдруг пришел в движение, причем большая часть деревьев шествовала попарно, обнявшись; береза, напоминавшая копье, сказала мне речь по-немецки, а я с трудом мог расслышать, что она говорит, потому что кругом пели цветы, растения упорно и настойчиво лаяли, а большие деревья от времени до времени рычали.
Когда я проснулся, я продолжал слышать всю эту какофонию наяву, точно в фонографе, и страшно рассердился на себя за то, что не исследовал поподробнее оранжерею; мне казалось, что более тщательный и, главное, хладнокровный осмотр дал бы мне более ценные данные. Я сурово корил себя за вчерашнюю торопливость и свое нервничанье… А почему не попытаться исправить ошибку? Может быть, еще не слишком поздно…
Заложив руки за спину, с папироской в зубах, я отправился прогуляться и словно невзначай прошел мимо входа в оранжерею.
Дверь оказалась запертой.
Выходит, я упустил единственный случай все разузнать – да, я чувствовал, что больше такой возможности может не представиться. Вот же трус, трус!
Чтобы не возбуждать подозрений, я миновал это запретное место, даже не замедлив шага, и теперь шел по аллее, ведущей к серым зданиям. В покрывавшей аллею траве была заметна протоптанная тропинка, указывавшая на то, что ею пользуются часто.
Пройдя несколько шагов, я увидел шедшего мне навстречу дядюшку. Не подлежало никакому сомнению, что он подстерегал меня. У него был очень радостный вид. Когда его выцветшее лицо улыбалось, он больше походил на себя в молодости. Это приветливое выражение успокоило меня: значит, моя шалость прошла незамеченной.
– Ну что, милый племянник, – сказал он почти дружественно, – готов держать пари, что ты уже и сам убедился – место не из веселых… Вскоре будешь сыт по горло своими сентиментальными прогулками по дну этой кастрюли.
– Что вы, дядюшка! Я всегда любил Фонваль не за его местоположение, а как любят почтенного друга, ну, или предка, если хотите. Фонваль для меня – словно член семьи. Вы и сами знаете, что я часто играл на его лужайках, прятался в кустах – для меня это точно дедушка, качавший меня в детстве на коленях, почти как… – я решил прибегнуть к лести, – почти как вы, дядюшка!
– Да-да, – уклончиво пробормотал Лерн. – И все равно Фонваль тебе быстро надоест.
– Ошибаетесь. Уверяю вас, фонвальский парк – мой земной рай!
– Ты совершенно прав: так оно и есть, – подтвердил он, рассмеявшись. – И запретные плоды растут прямо на его территории. На каждом шагу ты будешь наталкиваться на древо жизни и древо познания, к которым не должен прикасаться. Это опасно. На твоем месте я бы почаще выезжал в этой твоей механической коляске. Ах, будь такая в распоряжении Адама!..
– Но, дядюшка, ведь за воротами лабиринт…
– Что ж, – весело воскликнул профессор, – я буду сопровождать тебя и показывать дорогу. К тому же было бы любопытно взглянуть, как функционирует одна из машин… как их там…
– Они называются автомобили, дядюшка.
– Ну да, автомобили. – Его немецкий акцент придавал этому слову, и без того не слишком короткому, широту, тяжесть, неподвижность собора.
Мы шли бок о бок к сараю. Бесспорно, дядюшка, скрепя сердце решив примириться с моим вторжением, был мило настроен. Тем не менее чем дольше держалось его хорошее настроение, тем больше оно меня злило. У моих дерзких планов становилось меньше оправданий. Может быть, я совершенно отказался бы от них, если бы не влечение к Эмме, которое толкало меня поступать назло ее деспотическому тюремщику. А кроме того, был ли он искренен? И не для того ли, чтобы побудить меня сдержать данное слово, он сказал мне, подходя к импровизированному гаражу:
– Николя, я много думал обо всей этой ситуации и пришел к заключению, что ты и в самом деле мог бы принести в будущем пользу, так что хочу узнать тебя получше. Раз ты собираешься пробыть здесь несколько дней, мы будем часто беседовать. По утрам я не слишком занят – будем проводить время вместе, гулять пешком или выезжать в твоей коляске и знакомиться друг с другом. Только не забывай о данных мне обещаниях.
Я молча кивнул.
«В конце концов, – подумал я, – кажется, он и впрямь намерен когда-нибудь обнародовать результаты своих исследований. Возможно, он преследует благую цель, даже если средства ее достижения несколько сомнительны. Наверное, он только их и хочет скрыть, пока не добьется чего-либо конкретного: рассчитывает, что блеск открытия оправдает варварство его методов и вынудит общество закрыть на них глаза… Лишь бы только конечный результат оправдал эти методы и о них никто никогда не узнал. С другой стороны, может, Лерн и в самом деле боится конкуренции? Возможно же и такое, почему нет?»
Все это я передумал в то время, как перелил в бак моей милой машины канистру бензина, которая по счастливой случайности оказалась у меня в запасе.
Лерн сел рядом со мной. Он указал мне прямую дорогу, проложенную вдоль одного из утесов ущелья, замаскированную ложными поперечными дорожками. Сначала я удивился, что дядюшка открыл мне этот короткий путь, но, взвесив все обстоятельства, я подумал, что ведь этим самым он указывает, как мне скорее уехать отсюда. А разве это не было его самым заветным желанием!
Милейший дядюшка! Из-за своего замкнутого, целиком сосредоточенного на ученых занятиях образа жизни он проявлял трогательное невежество в области автомобилизма. Положим, все ученые относятся так к тому, что прямо не касается узкой сферы их интересов. Мой физиолог был младенцем в области механики. Хорошо еще, что он имел самое общее представление о принципах этого удобного, бесшумного и быстрого способа передвижения, которым он восторгался.
На опушке леса он сказал:
– Остановимся здесь, если ты не против. Объясни мне принцип работы этой машины – она просто чудесная. Дальше этого места я не выбираюсь – я уже старый безумец. Дальше, если пожелаешь, поедешь потом один.
Я начал объяснения, демонстрируя машину. При этом я заметил, что клаксон пострадал незначительно и что поправить его ничего не стоило. Два винтика и кусок железной проволоки вернули ему оглушительный голос. Лерн, слушая клаксон, проявлял признаки наивного восторга. Я стал продолжать свою лекцию, и дядюшка, по мере того как я говорил, слушал все увлеченнее.
И в самом деле, автомобили вполне заслуживают самого серьезного интереса. Если в течение трех последних лет моторы изменились мало, то остальные части автомобиля и материал, из которого он изготовлен, были значительно усовершенствованы. Для постройки, например, моей машины, весь груз которой заключался в запасных баках с бензином, не было употреблено ни кусочка дерева. Моя восьмидесятисильная машина представляла собой замечательную мастерскую для поглощения пространства, построенную целиком из меди, стали, никеля и алюминия. Великое изобретение нашей эпохи было к ней применено; я говорю о том, что она покоилась не на пневматических, а на рессорных колесах, удивительно эластичных. Сегодня это кажется обыденным явлением, но еще совсем недавно это новшество возбуждало всеобщее изумление.
Но самым замечательным в моей машине было, на мой взгляд, то усовершенствование, которого конструкторы добились настолько постепенно, что никто и не замечает, как оно изо дня в день становится все более востребованным, а именно – автоматизм.
Первая «коляска без лошадей» была загромождена рычагами, педалями, рукоятками и воланами, необходимыми, чтобы управлять ею; кранами и аппаратами для смазывания, без которых мотор не мог работать. Но с каждым новым поколением автомобилей они все больше и больше упрощались. Мало-помалу исчезли все рукоятки, требовавшие постоянного и многообразного вмешательства человека. В наши дни органы автомобиля сделались автоматическими и механизм регулируется механизмом. Теперь шофер, в сущности говоря, кормчий: раз машина пущена в ход, она сама влечет себя вперед; разбуженная, она снова заснет только по приказанию. Словом, как заметил Лерн, современный автомобиль обладает всеми свойствами спинного мозга: инстинктом и рефлексами. В нем происходят произвольные движения наряду с движениями, вызванными разумом проводника, который становится, так сказать, мозгом автомобиля. Из этого центра идут распоряжения желаемого маневрирования, которые передаются по металлическим нервам – стальным мускулам.
– К тому же, – добавил дядюшка, – сходство между этой коляской и позвоночным животным просто потрясающее.
Тут Лерн вступал в свою знакомую область. Я весь обратился в слух. Он продолжал:
– Мы уже нашли нервную и мышечную систему – их представляют рычаги управления, передачи и ускорения. Но, Николя, разве шасси не уподобляется скелету человека, к которому болты прикрепляются так же, как сухожилия… Жизненная сила, кровь – это бензин, циркулирующий по медным артериям… Карбюратор дышит – это легкое: вместо того чтобы снабжать кровь кислородом, он распыляет эссенцию, вот и все… Капот похож на грудную клетку, в которой ритмично бьется сердце… Наши сочленения так же помещаются в жидкости, как и машинные в масле… А вот и защищенные крышкой-кожей резервуары, так же требующие пищи и насыщающиеся, как и желудок… Вот фосфоресцирующие, как у диких зверей, но пока еще не обладающие даром зрения глаза-фары; клаксон – это голос; вот выводная трубка, которую я, пожалуй, не буду ни с чем сравнивать, чтобы не задеть твоих чувств… Словом, чтобы сделаться большим, глухим, бесчувственным и бесплодным зверем, лишенным вкуса и обоняния, твоей машине недостает только мозга, роль которого порой исполняет твой.
– Настоящий музей увечий и недугов! – заметил я, расхохотавшись.
– Хм, – пробормотал Лерн. – Автомобиль, кстати, приспособлен лучше нас. Подумай об этой воде, которая охлаждает его: какое прекрасное средство от лихорадки… А сколько лет может держаться такая оболочка, если организовать за ней надлежащий уход, – ее ведь можно чинить без конца… Автомобиль всегда можно вылечить; разве ты только что не вернул голос его глотке? С такой же легкостью ты мог бы заменить и его глаза.
Профессор распалялся все больше и больше.
– Это могучее и грозное тело! – воскликнул он. – Но тело, которое позволяет себя надеть; это доспехи, обладатель которых чувствует себя защищенным; это броня, увеличивающая силу и быстроту. Да что там говорить – в этой броне вы словно марсиане Уэллса в их треножных цилиндрах; вы теперь – головной мозг какого-то искусственного, колоссального монстра!
– В сущности, дядюшка, все машины такими являются.
– Нет! Не в столь полной мере. За исключением внешнего вида – которому и близко не соответствует ни одно животное, – автомобиль представляет собой самый удачный из всех автоматов. Он точнее сделан по нашему подобию, чем любой похожий на живых людей заводной манекен Мельцеля или Вокансона, потому что те под человеческой оболочкой скрывают заводную куклу, с которой нельзя поставить на одну доску даже организм улитки. Тогда как автомобиль…
Он отошел на несколько шагов и, окинув машину нежным взглядом, воскликнул:
– Восхитительное создание! До чего же велик человеческий гений!
«Да, – подумал я, – в акте творения кроется совсем иная красота, чем в твоих зловещих смешениях живого тела и плоти с бесчувственным деревом. Но в любом случае хорошо уже то, что ты готов это признать!»
* * *
Хотя было уже довольно поздно, я все же поехал в Грей-л’Аббей, чтобы пополнить запасы бензина, и хотя Лерн и был большим рутинером, но он до того увлекся автомобилем, что решился переступить через традиционную границу своих прогулок и сопровождал меня.
Затем мы направились обратно в Фонваль.
Дядюшка, увлекшись, как всякий новичок, все время нагибался вперед и ощупывал железную покрышку мотора, потом он разобрал автоматическую масленку. В то же время он задавал мне бездну вопросов, и мне пришлось посвятить его во все мельчайшие подробности устройства моей машины; все это он усваивал с невероятной быстротой и точностью.
– Слушай, Николя, включи-ка клаксон… Теперь скинь скорость… остановись… поезжай снова… быстрее… Довольно! Притормози… теперь задний ход… Стой!.. Право же, это просто поразительно!
Он смеялся от восторга, вечно надутое лицо похорошело. Любой, кто увидел бы нас, принял бы за двух задушевных друзей. Возможно, в тот момент мы таковыми и были… Я уже предвкушал тот час, когда благодаря моему авто с ковшеобразными сиденьями Лерн, быть может, откроет мне свои тайны.
Он сохранил свое прекрасное расположение духа до самого приезда в замок; соседство таинственных зданий нисколько его не смущало; настроение его переменилось только тогда, когда он вошел в столовую. Тут Лерн вдруг нахмурился: появилась Эмма. Мне показалось, будто муж тетушки Лидивины испарился вместе с дядюшкиной улыбкой, а его место занял старый сварливый профессор, недовольный нашим присутствием. Тогда я почувствовал, как мало значат для него все его будущие открытия в сравнении с этой очаровательной женщиной, и если он стремился к славе и богатству, то только для того, чтобы иметь возможность удержать ее около себя.
Наверное, он ее любил такой же любовью, как и я: как испытывают голод и жажду – голод кожи и жажду тела. Он был скорее гурман, я же был голоднее – вот и вся разница между нами.
Да ну же, будем откровенны! Вы, Эльвира, вы, Беатриче, идеальные возлюбленные; сначала вы внушали лишь страсть. До того как писать в вашу честь стихи, вас просто желали, без всякой литературы, как… к чему искать лицемерные метафоры – как чечевичную похлебку или стакан чистой воды… Но для вас создали гармоничные рифмы, потому что вы сумели сделаться обожаемыми подругами, и с тех пор вас окружили этой утонченной нежностью, которая является вершиной нашего чувства, нашей восхитительной поправкой творения. Конечно, Лерн прав: человеческий гений велик. Но любовь человека доказывает это гораздо лучше, чем построенные им машины. Любовь – это очаровательно двойственный цветок, лучшая и самая удачная прививка сада нашей души, тонко сделанная и благоухающая искусно смягченным ароматом.
Вот… Но мы с Лерном увлеклись не таким цветком, а тем простым и безыскусственным, который является аллегорическим изображением продолжения рода человеческого. Единственная причина его существования – это плод, который он готовит. Его резкий, опьянявший нас запах был благовонным ядом, напоенным сладострастием и ревностью, в которой чувствуешь меньше любви к женщине, чем ненависти ко всем остальным мужчинам.
* * *
Барб приходила и уходила, прислуживая за столом черт знает как. Мы все молчали. Я избегал смотреть на очаровательную Эмму, убежденный, что мои взгляды были бы до того похожи на поцелуи, что это не могло бы укрыться от дядюшкиных глаз.
Она была теперь совершенно спокойна и рисовалась своим равнодушием; опершись голыми локтями на стол, положив голову на руки, она рассматривала в окно пастбище, на котором мычали коровы.
Мне хотелось бы по крайней мере смотреть на то же, на что смотрела моя возлюбленная; это сентиментальное общение на расстоянии утишило бы, как мне казалось, мое низменное стремление к более интимным встречам.
К несчастью, из моего окна не было видно пастбища, и мои глаза, блуждая без определенной цели, все время, помимо моей воли, останавливались на ее белых голых руках и колышущемся корсаже, трепетавшем сильнее, чем следовало бы.
Сильнее, чем следовало бы!
В то время как я объяснял это явление в свою пользу, Лерн в угрюмом молчании встал из-за стола.
Отодвинувшись, чтобы пропустить Эмму, которая, проходя, слегка задела меня, я почувствовал, что она вся дрожит; ноздри ее носа трепетали. Меня охватил прилив неудержимой радости. Разве можно было еще сомневаться, что я задел какие-то струны ее души?
Когда мы проходили мимо окна, Лерн похлопал меня по плечу и тихо произнес дрожащим от сдерживаемого смеха голосом – думаю, так в свое время говорили сатиры:
– Ха! Юпитер снова принялся за свое.
И он указал на быка, стоявшего посреди пастбища в возбужденном состоянии в окружении своего гарема.
* * *
В гостиной к дядюшке опять вернулось его отвратительное настроение. Он приказал Эмме отправиться в свою комнату, а мне, дав несколько книжек, категоричным тоном посоветовал пойти почитать в тени леса.
Мне оставалось лишь подчиниться.
«В конечном счете, – подумал я, призвав себя к повиновению, – если кто из нас и заслуживает жалости, то именно он».
* * *
То, что произошло следующей ночью, доказало, что это не совсем так, и значительно умерило мое чувство жалости к нему.
Случившееся расстроило меня тем более, что далеко не способствовало разъяснению тайны, а наоборот, само по себе казалось необъяснимым.
Вот в чем дело.
Я заснул спокойным сном, убаюканный мечтами об Эмме и радужными надеждами на успех. Но вместо забавных и легкомысленных снов мне привиделись нелепости предыдущей ночи: ревущие и лающие растения. Шум терзал меня во сне все сильнее; наконец гам сделался до того нестерпимым и казался до того реалистичным, что я вдруг проснулся.
Я горел и был весь в поту. В ушах продолжали звучать отголоски услышанного во сне пронзительного крика. Я слышал его не впервые… нет… я уже слышал его, этот крик… тогда… когда я ночевал в лабиринте… тогда он доносился издали… со стороны Фонваля…
Я приподнялся на руках. Комната была залита лунным светом. Все было тихо. Только мерное тиканье маятника часов равномерно нарушало тишину. Я опустил голову на подушку…
И вдруг под впечатлением внезапного чувства ужаса я завернулся с головой в одеяло, зажав уши руками: зловещий, неслыханный, сверхъестественный вой несся из парка в тишине ночи… Это было что-то душераздирающее, и действительность превосходила ночной кошмар.
Я подумал о большой чинаре, росшей против моего окна…
Я поднялся, приложив нечеловеческие усилия. И тут я услышал тявканье… сдавленное… что-то вроде заглушаемого лая… усиленно заглушаемого…
Ну что же? Ведь могла же это быть собака, черт побери!
В саду ничего… ничего, кроме чинары и уснувших деревьев.
Вой повторился с левой стороны. В окно – в другое окно я увидел то, что, казалось бы, все разъясняло. (Все-таки надо констатировать факт: мои слуховые впечатления во сне были вызваны криком, прозвучавшим наяву.)
Там спиной ко мне стояла изнуренная громадная собака. Она положила лапы на закрытые ставни моей бывшей комнаты и от времени до времени испускала отрывистый вой. Изнутри дома ей отвечало приглушенное тявканье; но был ли это действительно лай? А что, если мой слух, подозрительно настроенный теперь, ввел меня в заблуждение? Скорее это можно было назвать человеческим голосом, подражавшим собачьему лаю… Чем внимательнее я прислушивался, тем этот вывод казался мне неоспоримее… Ну конечно, нельзя было даже ошибаться так грубо; как я мог сомневаться? Это резало слух: какой-то странный шутник находился в моей комнате и забавлялся тем, что поддразнивал бедную собаку.
Впрочем, это ему удавалось: животное выказывало все признаки возрастающего ожесточения. Оно странно модулировало свой вой, придавая ему всякий раз другое, необыкновенное выражение ужасного отчаяния… Под конец оно стало царапать лапами ставни и кусать их. Я услышал хруст дерева в его мощных челюстях.
Вдруг животное застыло, шерсть поднялась на нем дыбом. Из комнаты внезапно послышалась грубая брань. Я узнал голос моего дядюшки, хотя не мог разобрать смысла его ругательства. Шутник, получив нагоняй, немедленно замолк. Ну как понять это противоречие: собака, ярость которой должна была бы утихнуть, теперь выходила из себя – ее шерсть до того ощетинилась, что стала похожа на ежиные иголки. Она, громко ворча, пошла вдоль стены, направляясь к средней входной двери замка.
Когда она дошла до этой двери, Лерн открыл ее.
Мое счастье, что я был осторожен и не поднял шторы: первый взгляд Лерна был направлен на мое окно.
Тихим голосом, дрожавшим от сдержанного гнева, профессор пробирал собаку, но с крыльца не сходил, и я понял, что он ее боится. А та все приближалась, ворча и уставившись на него своими горящими под широким лбом глазами. Лерн заговорил громче:
– На место! Грязное животное! – Далее последовало несколько иностранных слов. – Убирайся! – произнес он уже по-французски, так как собака продолжала приближаться. – Или ты хочешь, чтобы я тебя прибил?
У дядюшки был такой вид, словно он сходит с ума. При луне он казался еще бледнее.
«Она его разорвет, – подумал я. – У него нет с собой даже плети…»
– Назад, Нелли! Назад!
Нелли… Выходит, это была собака покинувшего дядю ученика? Сенбернар шотландца?
И действительно, вот снова послышались иностранные слова, и я, к своему большому удивлению, узнал, что мой дядюшка говорит по-английски.
Его гортанные ругательства будили ночную тишину.
Собака сжалась, приготовляясь к прыжку. Тогда Лерн, потеряв терпение, пригрозил ей револьвером, показывая другой рукой направление, куда он ее гнал.
Мне случалось видеть на охоте, как собака, в которую прицеливаются, убегает от ружья, смертоносную силу которого она знает. Но такой же эффект от пистолета показался мне менее банальным. Испытала ли раньше Нелли действие этого оружия? Это было возможно, но я больше верю в то, что она скорее поняла английские слова – язык Макбелла, – чем револьвер моего дядюшки.
Она утихла, точно от пения Орфея, сжалась и, опустив хвост, побежала к серым зданиям, по направлению, указанному ей Лерном. Он помчался вслед за нею, и ночная тень поглотила их обоих.
На моих настенных часах время, этот вечный Жнец, скосило еще несколько минут.
Вдали громко хлопнули двери.
Затем вернулся Лерн.
И снова воцарилась тишина.
* * *
Итак, в Фонвале находились еще два существа, о присутствии которых я до этой ночи не подозревал: Нелли, жалкий вид которой не давал повода считать ее счастливой, Нелли, брошенная, вероятно, своим хозяином во время его поспешного бегства отсюда, – и злобный шутник. Ибо этим последним явно не могла быть ни одна из женщин, ни кто-то из трех немцев; шутовской характер его проделки выдавал возраст: ребенок, только ребенок мог забавляться тем, чтобы дразнить собаку. Но насколько мне было известно, в этом крыле никто не проживал. Хотя нет: Лерн же сам сказал мне: «Твоя комната занята». Кто же в ней обитал?
Ничего, это я выясню.
Если скрытое от меня присутствие Нелли в серых зданиях подстрекало еще больше мое любопытство по отношению к этим и без того заинтриговавшим меня строениям, то закрытые помещения замка неожиданно стали для меня новой целью.
Что ж, теперь я знал, что следует делать.
И так как перспектива охоты за тайной разжигала во мне лихорадку, какое-то необъяснимое предчувствие подсказало мне, что я поступлю мудро, если сначала доведу до благополучного конца одно дело, нарушив первый запрет Лерна, прежде чем приступлю ко второму. «Узнаем сперва суть его предприятий, – говорила мне совесть, – они подозрительны, а потом уже, совершенно спокойно, займемся любовными делами».
И почему я не последовал этому здравому совету? Но голос совести тих, и я спрошу вас: кто услышит его, когда во все горло начинает кричать страсть?
Глава 5
Сумасшедший
Неделю спустя. Я притаился в засаде за дверью моей бывшей комнаты – желтой, – припав глазом к замочной скважине.
* * *
Позавчера я уже приходил сюда, но не хватило времени для наблюдений.
Ха! Проникнуть в эту часть здания было не так-то и просто. Никогда еще левое крыло Фонваля не запиралось столь ревностно, разве что в те годы, когда тут были монастырские кельи.
Как я туда пробрался? Ужасно нелепым путем. Чтобы попасть из общей прихожей в желтую комнату, нужно пройти через большой зал и бильярдную. Рядом с бильярдной находится будуар, а с правой стороны от будуара как раз и помещается желтая комната, окна которой выходят в парк. И вот третьего дня, пользуясь случайно выпавшей на мою долю минутой свободы, я попробовал отпереть дверь в зал разными ключами, вынутыми мною из других дверей. Я уже начал терять веру в успех, но тут вдруг язычок замка поддался. Я открыл дверь и в слабом свете, проникавшем через закрытые ставни, увидел целую анфиладу комнат.
На пороге каждой я узнавал ей одной свойственный запах, еще больше, чем прежде, отдававший плесенью и напоенный прошлым, если его можно обонять… Повсюду пыль. Я на цыпочках шел по следу засохшей грязи, оставленной сапогами многих людей. Мышь пробежала по залу. На бильярде три шара, красный и два белых – слоновой кости – образовали равнобедренный треугольник; я мысленно обдумал удар и рассчитал, с какой стороны и с какой силой надо ударить свой шар, чтобы попасть им в оба. Вошел в будуар; остановившиеся часы показывали полдень – или полночь. Все мои чувства поразительным образом обострились.
Впрочем, едва я успел увидеть, что дверь в желтую комнату заперта, как какой-то шум заставил меня поспешно вернуться в прихожую.
Шутка могла окончиться очень плохо. Хотя Лерн и был занят работой в сером здании, но он знал, что я нахожусь в замке, а в таких случаях он часто неожиданно возвращался, чтобы посмотреть, что я делаю. Я решил, что разумнее будет отложить осмотр.
Мне необходимо было обеспечить себе час полной свободы. Я придумал следующую уловку.
Я отправился в Грей-л’Аббей и накупил там всяких туалетных принадлежностей, которые запрятал в чаще леса, недалеко от парка.
На следующий день за завтраком я обратился к Лерну и Эмме:
– Я еду в Грей после завтрака. Надеюсь, что мне удастся достать некоторые вещи, которые мне необходимы. Если не достану, придется доехать до Нантеля. Вам ничего не нужно купить?
На мое счастье, им ничего не было нужно, иначе вся моя комбинация рухнула бы и все пошло бы прахом.
Таким образом, мне достаточно было пятнадцати минут, чтобы привезти покупки из леса, а между тем, для того чтобы съездить в Грей, походить там по магазинам и вернуться обратно, надо было потратить больше часа. Следовательно, в моем распоряжении был целый час, что и требовалось.
Я выезжаю, прячу свой автомобиль в чаще около своих покупок, потом возвращаюсь в сад, перебравшись через стену: плющ с одной стороны, беседка из виноградных лоз – с другой упрощают мою задачу.
Прокрадываюсь вдоль стены замка, добираюсь до входа, проскальзываю в вестибюль.
Через несколько мгновений я уже в зале. Тщательно закрываю за собой дверь – на случай бегства из предосторожности на ключ ее все же не запираю.
А теперь – к делу! Припадаю глазом к замочной скважине.
* * *
Отверстие довольно широкое. Я словно смотрю через амбразуру, в которую задувает резкий северный ветер. И какова же открывшаяся моему взору картина?
Комната в полумраке. Косой луч солнца, прокравшийся сквозь решетчатый ставень, как бы подпирает окно своим сверкающим снопом, в котором вьются мириады пылинок. На ковре видна тень решетки всего ставня. Все остальное в тени: конура, комната бедняка! Платье разбросано. На полу – тарелка с объедками; рядом какая-то мерзость… Больше похоже на тюремную камеру. Кровать… Ага! Кто это на ней шевелится?
А вот и он – узник.
Какой-то мужчина.
Он лежит на животе, среди разбросанных в страшном беспорядке подушек, матрасов и пуховиков, положив голову на скрещенные руки. Он одет в ночную рубашку и панталоны. Не бритая несколько недель борода и волосы – довольно короткие – белокурого, почти белесого цвета.
Я где-то видел это лицо… Нет… С тех пор как я услышал ночью этот ужасный, пронзительный крик, меня преследуют всякие дикие мысли… Я никогда не видел этого одутловатого лица, этого гибкого тела, я никогда не встречался с этим пухлым молодым человеком… никогда… Выражение его глаз довольно добродушно; глупо, но добродушно… Гм… Какое безразличное выражение лица. Это, должно быть, здоровый лентяй…
Пленник дремлет довольно спокойно: ему надоедают мухи. Он отгоняет их внезапным неуклюжим движением; изредка приоткрывает глаза, следит с минуту ленивым взглядом за их полетом и снова засыпает; иногда, охваченный внезапным припадком ярости, он мотает взлохмаченной головой из стороны в сторону, пытаясь поймать зубами надоедливых насекомых.
Сумасшедший!
В доме дядюшки живет какой-то безумец! Но кто он такой?
Я почти прикасаюсь глазом к скважине… Глаз утомился. Попробовав посмотреть другим, который несколько близорук, я увидел мутную картину. Это отверстие невероятно узко… Черт его побери! Я со стуком ударился о дверь…
Сумасшедший вскочил на ноги. Какой он маленький! Вот он идет в мою сторону… А что, если он попробует вырваться?.. Ну вот еще! Он бросается на землю у двери, обнюхивает ее и ворчит… Бедный малый, на него жалко смотреть…
Он ни о чем не догадался. Теперь он присел и, весь испещренный полосами солнечного света, проникающего сквозь решетчатый ставень, стал лучше виден.
Кожа рук и лица сплошь покрыта розоватыми крапинками, точно следами от заживших царапин. Можно подумать, что он раньше здорово с кем-то подрался; но – вот это будет посерьезнее! – длинный, фиолетового цвета след, идущий от одного виска к другому под волосами, огибает череп сзади. Он до странности напоминает рубец… Этого человека пытали! Я не могу понять, какому испытанию Лерн его подверг или какое мщение он для него придумал, но… Ах, палач!
Внезапно в моем мозгу выстраивается следующая цепочка: я мысленно сопоставляю индейский профиль моего дядюшки, поразительную шевелюру Эммы, белокурые волосы сумасшедшего и зеленую шерсть крысы. Не ищет ли Лерн способа прививать лысым волосатые скальпы? Не это ли его знаменитое предприятие, сулящее такие выгоды?.. Но я немедленно понимаю, насколько мое предположение глупо. Тому нет никаких подтверждений. Кроме того, этот несчастный не был скальпирован: ведь тогда рубец должен был бы описать полный круг. А разве он не мог сойти с ума от какого-нибудь несчастного случая, от удара головой например?
Он – сумасшедший, но не опасный: тихое помешательство. И, решительно, у него хорошее выражение лица.
Иногда даже в его глазах сверкает искра разума… Он, наверное, кое-что знает, я убежден в этом… Я уверен, что, если его осторожно расспросить, он ответит. А что, если попробую на авось?..
Дверь закрыта только с моей стороны, и то всего лишь на задвижку. Я отодвигаю ее решительным движением руки. Но не успел я еще войти в желтую комнату, как заключенный, нагнув голову, бросается вперед, ударяет меня в живот, опрокидывает меня, падает сам, поднимается и удирает, тявкая по-собачьи; вот почему я в ту ночь принял его за проказника.
Быстрота его движений сбила меня с толку. Как ему удалось так меня обморочить? Что за странная мысль броситься на меня, нагнув голову?.. Несмотря на внезапность нападения, я быстро вскочил. Я чуть с ума не сошел от испуга и неожиданности. Сумасшедший, выпущенный на свободу идиотом, которого он погубит! О!.. Пропал Николя, погиб, брат; это не подлежит ни малейшему сомнению… Не лучше ли и мне удрать по-английски, не прощаясь, чем пытаться догнать беглеца? Да и какую пользу это теперь принесет?.. Да, но Эмма! А секрет? Ну, будь что будет, попробую догнать его, черт возьми!
И вот я мчусь по пятам незнакомца.
Лишь бы он не побежал в сторону серых зданий!.. К счастью, он бежит в противоположном направлении. Все равно всякий может нас заметить… Мой беглец несется, подпрыгивая, очень радостный. Он углубляется в парк. Слава богу! Проклятое животное хоть не кричит больше, и то хорошо… Ай, кто там?.. Нет – это статуя!.. Надо догнать его поскорее. Стоит ему сделать неудачный поворот, и я конченый человек… Ну и весело же он настроен, дуралей!.. Ах, черт возьми, если он будет двигаться дальше в том же направлении, он обогнет парк кругом, и нам придется пробежать мимо серых зданий, у самых окон Лерна. Да будут благословенны деревья, которые пока еще скрывают нас. Скорее!.. Ах боже мой, а дверь-то в зал, которую я забыл закрыть… Скорее, скорее!..
Беглец не знает, кто его преследует, – он ни разу не оглянулся: ему трудно бежать, потому что он босиком, он замедляет бег; я настигаю его…
Он остановился на минутку, обнюхал воздух и побежал дальше. Но я уже близок к нему. Он бросился в кусты, налево, к утесам… Я за ним… Я от него в десяти метрах. Он пробирается сквозь густые кусты, не обращая внимания на царапины. Я мчусь по его следам. Ветви хлещут его по лицу, шипы вонзаются в тело, он жалобно подвывает, задевая за них. Почему же он не раздвигает их? Он мог бы избежать царапин. Утес недалеко. Мы бежим прямо на него. Честное слово, мне начинает казаться, что моя дичь прекрасно знает, куда и зачем бежит… Я вижу его спину… не всегда… тогда мне приходится ориентироваться по треску сучьев.
Наконец на фоне скалы возникает его узкая голова. Он совершенно неподвижен.
Бесшумно прокрадываюсь вперед. Еще секунда – и я на него наброшусь. Но тут он делает нечто такое, что я замираю на краю ограниченной с одной стороны скалистой стеной лужайки, в центре которой он находится.
Он опустился на колени и яростно царапает землю. Он срывает ногти и снова начинает подвывать, так же точно, как раньше, когда он раздирал себе лицо о кусты боярышника и тутового дерева. Комья долетают до меня; его судорожно сведенные руки роют землю быстрыми и правильными взмахами: он роет, стеная от боли, и по временам погружает в вырытую яму свой нос, насколько можно глубже, фыркает, мотая головой, и снова принимается за свое нелепое занятие. Я ясно вижу его ужасный рубец… А, какое мне дело до его сумасбродств?! Это подходящий момент, чтобы схватить его и увести с собой…
Я потихоньку, на цыпочках выхожу из своего укрытия. Скажите пожалуйста! Кто-то уже занимался здесь раскопками: кучка посеревшей земли доказывает это; блондин, по-видимому, только возобновил раньше начатую и брошенную работу. Ну да это не важно…
Собираюсь с силами, готовлюсь к прыжку.
В этот миг человек издает довольное ворчание, и что же я вижу на дне вырытой им ямки? Откопанный им старый башмак! И он так рад этой находке, бедняга!
Прыгаю – и вот уже держу его, этого типа! Проклятье! Он оборачивается, отталкивает меня, но – нет, я не позволю ему вырваться… Странно… До чего же неловко он управляется со своими руками… Ай! Кусаться вздумал, кретин?
Сжимаю его так, что едва не душу. Видно, что он никогда не боролся. Но все же я еще не победил… Удастся ли? Неловкий шаг: угодил в ямку – наступаю на старый башмак. О ужас! В нем, внутри, что-то есть – нечто удерживающее его в земле. Чувствую, что задыхаюсь… Что может больше напоминать ногу, как не башмак?
С этим нужно кончать. Каждая минута промедления может стоить мне жизни.
Обхватив друг друга руками, мы стоим, опершись о скалу, лицом друг к другу, оба задыхающиеся, оба одинаково сильные… Идея: я широко раскрываю глаза и придаю им грозное выражение, точно собираюсь отругать ребенка или укротить зверя. Тот немедленно оседает, разжимает объятия… даже лижет мне руки в знак повиновения… какая гадость!..
– Ну всё, пойдем!
Я тащу его. Башмак – с резинками по бокам – торчит носком кверху. Он не похож на несчастный истрепанный башмак, брошенный на большой дороге. Но тем больше отвращения он внушает. Его продолжение, прикрепляющее его к земле, мало видно. Виден только кусочек трико. Может быть, это носок?.. Сумасшедший тоже оглядывается посмотреть на него.
– Давай, дружище, бегом!
Мой спутник повинуется благодаря бросаемым мною повелительным взглядам, и мы бежим со всех ног.
Боже! Что произошло в замке за время нашего отсутствия?
Да ровным счетом ничего!
* * *
Но когда мы входили в прихожую, я услышал, что на верхнем этаже разговаривали Эмма и Барб. Они начинали спускаться с лестницы в тот момент, когда знаменитая дверь зала, закрывшись за нами, успокоила мою тревогу и возбудила новую в моей душе.
В самом деле, каким путем улизнуть мне, после того как я запру помешанного, чтобы женщины меня не заметили?
Вернувшись на цыпочках к дверям зала, я прислушался, приложив ухо к створке, чтобы понять, в какую сторону они направятся. Но вдруг я стал отступать, пятясь от двери, ища убежища, ширмы, куда бы спрятаться… делая руками движения утопающего… еле сдерживаясь, чтобы не закричать во весь голос…
Кто-то пытался открыть дверь ключом.
Моим? Забытым мною в замке и украденным за время моего отсутствия? А вот и нет, мой находился при мне, в кармане пиджака, куда я сунул его, вернувшись.
Но тогда…
Покрытая патиной дверная ручка медленно повернулась. Кто-то вот-вот войдет. Но кто? Немцы? Лерн?
Эмма!
Эмма, увидевшая пустую комнату. Возможно, одна из широких шелковых портьер шевелилась – шевелилась от мелкой дрожи, – но она этого не заметила.
Позади нее держалась Барб. Молодая женщина вполголоса приказала ей:
– Оставайся тут и следи за садом. Поступишь так же, как и в прошлый раз, – тогда ты все сделала верно. Как только старик выйдет из лаборатории, дай мне знать, кашлянув.
– Меня тревожит не он, – ответила испуганная Барб. – Уверена, сейчас он совершенно спокоен, так что до вечера мы его не увидим. Но вот если вдруг пожалует Николя…
Выходит, серые здания назывались лабораторией. Так вот за какое слово профессор заткнул служанке рот пощечиной! Мои познания расширялись.
– Повторяю еще раз, – раздраженным тоном заметила Эмма, – бояться совершенно нечего. Да и вообще, это же не в первый раз, правда?
– Да, но тогда не было Николя.
– Хватит уже! Делай, что тебе велят!
Барб с недовольным видом отправилась на свой пост.
Эмма постояла несколько минут неподвижно, прислушиваясь. Хороша! О, хороша, как Вампир Сладострастия! А ведь я видел только силуэт на ярком прямоугольнике открытой двери, тень без движения… но гибкая, как само движение.
Мне всегда казалось, что Эмма остановилась во время пляски, но каким-то колдовским образом, неподвижная, она продолжает свой танец, до того гармоничен был ее вид; она блистала красотой сладострастных баядерок, знающих только танец любви, все па, все движения которого: повороты, малейшие жесты – говорят лишь о любовных восторгах…
Кровь закипела в моих жилах. Меня охватило страшное волнение, вся кровь прилила к мозгу. Эмма у сумасшедшего!.. Все это блаженство станет добычей этого скота… Я готов был убить ее на месте…
Вы говорите, что я ничего не знал, что я делал ни на чем не основанные предположения? Вы, значит, не знаете эту странную походку, этот хитрый и в то же время жадный блеск глаз, который появляется у женщин, пробирающихся потихоньку к своему любовнику… Посмотрите, она двинулась вперед. Ну что же?.. Разве не хватило бы одного взгляда, чтобы угадать, куда и зачем она шла?.. Весь ее вид кричал об этом! Все обличало в ней радость надежды и болезненную необходимость, что уже само по себе является наслаждением!.. Но я не хочу ни описывать это дьявольское тело, ни переводить непристойный язык его движений. Не ждите от меня, что я стану рисовать портрет женщины, стремящейся к своему любовнику из чисто животного чувства. Потому что – мне мерзко писать об этом! – именно такой она и была. Порой восприятие обостряется, когда человек находится под влиянием какого-нибудь захватившего его целиком видения или ощущения. Так, например, слушая какую-нибудь необыкновенную музыку, мы целиком обращаемся в слух, слушаем и глазами, и ртом, и носом – словом, всем своим существом. Так и эта влюбленная женщина олицетворяла собой не что иное, как блистающий счастьем пол – саму Афродиту.
Это привело меня в бешенство.
Спеша к своему гнусному любовнику, красавица задела юбкой портьеру, за которой я прятался.
Я преградил ей путь.
Она вскрикнула в страшном испуге. Мне казалось, что она сейчас упадет в обморок. Влетела Барб с перекошенным от ужаса лицом и… моментально испарилась. Тогда я по глупости выдал причину своего поступка:
– Зачем вы идете туда, к тому безумцу? – Прерывавшийся на каждом слове, мой голос звучал глухо и свирепо. – Признайтесь: зачем? Да скажите же, бога ради!
Я набросился на нее и принялся выкручивать ей запястья. Она тихо стонала, все ее очаровательное тело волнообразно колыхалось. Я сжимал теплые и упругие руки, точно хотел задушить двух голубков, и, впившись глазами в ее расширенные от страха зрачки, твердил:
– Зачем? Скажи мне! Зачем?
Надо же было быть таким наивным! Едва я перешел на «ты», как она вскинула голову, смерила меня взглядом с головы до ног и вызывающе бросила:
– И что же? Вы и сами прекрасно знаете, что Макбелл был моим любовником! Лерн достаточно ясно намекал на это в моем присутствии в день вашего приезда.
– Макбелл? Стало быть, сумасшедший – это он?
Эмма не ответила, но ее удивленный вид показал мне, что я совершил очередную оплошность, продемонстрировав свое невежество на сей счет.
– А что, я теперь не вправе любить его? – осведомилась она. – Уж не рассчитываете ли вы, случаем, запретить мне это?
Я еще крепче сжал ее руки:
– Так ты все еще его любишь?
– Больше чем когда-либо, слышите?
– Но ведь он превратился в тупое животное!
– Есть сумасшедшие, которые считают себя богом; Макбелл порой полагает, что он – собака, так что его безумие, возможно, и не столь уж серьезно. Да и потом…
Она загадочно улыбнулась. Я мог бы поклясться, что она задалась целью вывести меня из себя. Ее улыбка и эта неоконченная фраза нарисовали мне ужасную картину.
– Ехидная стерва!
Я схватил ее за горло и начал душить, выкрикивая ругательства ей прямо в лицо. Она могла считать себя погибшей и все-таки, полузадушенная, продолжала улыбаться… Это надо мной издевался не тот рот, который жадно целовал, сколько хотел, а другой; все мое бешенство обрушилось на него. Я отучу его улыбаться, он станет краснее и влажнее не от поцелуев… Моими челюстями овладело безумное желание кусать… Я был хуже сумасшедшего теперь… Всякие сумасбродства сделались мне понятными. Я бросился на насмешливо улыбавшиеся губы, которые скоро будут окровавленными и разодранными, не так ли?.. Да, как же!.. Мы стукнулись зубами, и это превратилось в поцелуй – таким, должно быть, был первый поцелуй у первобытных людей в пещере или болотной хижине, примитивный и грубый, скорее борьба, чем ласка, но все же поцелуй.
Потом сладострастная ласка разжала мои зубы, и продолжение этого дикого поцелуя было до того изысканно, что доказало присутствие в моей партнерше не только природного расположения к разврату, но и большую опытность.
Эти объятия повлекли за собой другие. Но в тот день мы должны были ограничиться самыми вульгарными из них; стоит ли говорить о тихом звоне, который издают пружины старого дивана от падения двух тел?
Надрывно кашляя, прибежала Барб – жутко несвоевременно и в то же время как нельзя кстати.
– Явился мсье! Вот-вот будет здесь!
Эмма вырвалась из моих рук. Она снова подпала под власть Лерна.
– Уходите! Скорее! – почти вскричала она. – Если он узнает, вам конец… и мне уже теперь, вероятно, тоже… О! Да уходите же!.. Беги, мой возлюбленный волчонок. Лерн способен на все!
* * *
И я почувствовал, что она говорит правду, потому что ее милые руки вдруг похолодели и затрепетали в моих, и губы ее, к которым я прижимал свои в прощальном поцелуе, дрожали от страха.
Страшно возбужденный неожиданной удачей, которая удесятерила мою силу, быстроту и ловкость, я быстро взобрался на беседку и соскочил с другой стороны стены.
Я нашел свой автомобиль в укрытии из зелени и побросал в него свои пакеты как попало. Я был идиотски счастлив. Эмма будет моей! Ах, какая любовница!.. Женщина, которая не поколебалась перед тем, чтобы утешить сделавшегося отвратительным друга… Но теперь я был ее избранником, в этом я не сомневался. Любить этого Макбелла? Чушь! Вздор! Она нарочно солгала, чтобы вывести меня из себя. Она просто чувствовала к нему жалость…
Кстати, каким образом шотландец сошел с ума? И почему Лерн скрывал это? Дядюшка уверял меня, что он уехал. Да и потом, зачем держать взаперти его собаку? Бедная Нелли! Теперь мне стали понятны ее страдание у окна и ее злоба к профессору: драма, столкнувшая Эмму, Лерна и Макбелла после того, как профессор накрыл их, вероятно, на месте преступления, произошла на глазах Нелли. Какая драма? Я узнаю, в чем дело: от любовника не должно быть секретов, а я скоро сделаюсь им. Прекрасно! Все устраивалось великолепно!
Моя радость проявляется обыкновенно в песне. Если я не ошибаюсь, я мурлыкал под нос сегидилью, веселый мотив которой вдруг оборвался при воспоминании о старом башмаке, внезапно вынырнувшем из памяти, как маска красной смерти на балу.
Настроение сразу упало. В моем мозгу зашло солнце: все потемнело, сделалось подозрительным, угрожающим; овладевшее мною мрачное настроение заставило меня принять за уверенность зловещие предположения, и даже образ пылкой Эммы не мог рассеять их погребального мрака. Погруженный в бездну страха перед неизвестным, я въехал в этот сад-могилу и замок – дом сумасшедших, где наряду с безумцем и трупом меня ожидала женщина-вамп.
Глава 6
Нелли, сенбернар
Несколько дней прошло без всяких происшествий. Ничто не удовлетворяло ни моей любви, ни моего любопытства. Лерн – может быть, у него возникли подозрения – старался занять все мое время.
Каждое утро он просил меня сопровождать его то пешком, то на автомобиле. Во время прогулок он занимался тем, что обсуждал какую-нибудь научную тему, задавая мне попутно целый ряд вопросов, точно он в самом деле хотел проверить и уяснить себе мои способности. Мы совершали долгие круговые прогулки на автомобиле. Пешком дядюшка всегда направлялся по дороге, ведущей прямо в Грей; в пылу спора он то и дело останавливался, но никогда не переступал опушки леса. Сплошь и рядом в середине оживленного спора, иногда в самом начале прогулки или поездки, Лерн внезапно решал вернуться домой, не доверяя тем, кого он оставлял в Фонвале.
Он же определял, как и чем мне заниматься после завтрака: то отправлял с каким-либо поручением в город или деревню, то заставлял меня проделать в одиночестве какую-нибудь экскурсию; приходилось без разговоров и возражений садиться в машину или надевать дорожные сапоги. Лерн присутствовал при моем отъезде или уходе, а вечером поджидал меня на пороге дома и требовал подробного отчета в моем времяпрепровождении. Смотря по обстоятельствам, приходилось докладывать об исполненном поручении или описывать посещенные мною места. Конечно, дядюшка сам не видел большей части тех мест, которые он поручал мне осмотреть и описать, но так как я не мог угадать, какие он знает, то выдумывать что-то в таких обстоятельствах было опасно.
А потому я добросовестно посещал все, что мне было предписано, и проводил вне дома целые дни.
А как мне хотелось быть поближе к комнате Эммы! По числу открытых и закрытых окон я, зная топографию замка во всех мельчайших подробностях, вычислил, где она должна находиться. Все левое крыло было всегда закрыто. Что касается правого крыла, то в нижнем этаже располагались хозяйственные помещения; из шести комнат верхнего этажа только три были открыты: моя – в выдающейся вперед пристройке, а на другом конце – комната тетушки Лидивины, выходящая в центральный коридор, и смежная с ней комната Лерна. Значит, Эмма могла только или занимать место тетушки в собственной кровати, или делить ее с Лерном. Последняя гипотеза выводила меня из себя, и я с нетерпением ждал, чтобы меня оставили в покое, так как хотел проверить ее. Мне достаточно было бы пяти минут: подняться по главной лестнице, открыть дверь, и я знал бы ответ.
Подчиняясь безжалостной дядюшкиной тирании, я встречался с мадемуазель Бурдише только за столом. Мы оба прикидывались совершенно чужими друг другу. Я набрался храбрости смотреть на нее, но разговаривать с ней не смел. Она упорно не произносила ни слова, так что, за невозможностью составить о ней мнение по разговору, мне оставалось судить лишь по внешности и поведению. И должен признаться, как ни груб людской обычай питаться мертвыми животными и увядшими растениями, все же насыщаться можно по-разному… Эмма охотно брала котлету руками, и всякий раз мне казалось, что я слышу, как она говорит своим вульгарным голосом: «Мой маленький волчонок!» Но скажите, пожалуйста, какое отношение имеют хорошие манеры к разврату и что общего между поведением за столом и в алькове?
Лерн, сидевший между мною и Эммой, не находил себе места: то крошил хлеб, то нервно трогал вилку, то в припадке необъяснимого гнева стучал кулаком по столу, отчего звенели стаканы и фарфоровая посуда.
Однажды нечаянно, без всякого умысла, я задел его под столом ногой. Доктор заподозрил мою невинную ногу в легкомысленных планах, убежденный, что случайно накрыл своей ногой какой-то хитрый ножной мадригал, немедленно решил, что мадемуазель Бурдише плохо себя чувствует и начиная с этого дня будет обедать у себя в комнате.
Тут моим мозгом овладели сразу две страсти, рожденные двойной потребностью заставить страдать и дарить наслаждение: ненависть к Лерну и любовь к Эмме. И я решил пойти на самые рискованные шаги, чтобы удовлетворить оба этих желания.
Как раз в тот же самый день дядюшка сказал мне внезапно, без каких бы то ни было предварительных разговоров, что он собирается взять меня с собой завтра в Нантель, где у него есть дела.
Передо мной замаячила возможность избавиться от его надзора. Завтра – в воскресенье – в Грее был ежегодный престольный праздник [7], и я решил, что сумею этим воспользоваться.
– С удовольствием, дядюшка, – ответил я. – Только выедем пораньше на случай возможной в пути задержки из-за какой-нибудь поломки.
– Я предпочел бы доехать на автомобиле только до Грея, а уж оттуда до Нантеля – по железной дороге. Так будет надежнее.
Меня это устраивало как нельзя лучше.
– Хорошо, дядюшка, будь по-вашему.
– Поезд уходит из Грея в восемь. Вернемся тем, что приходит обратно в пять сорок, – раньше ничего нет.
* * *
Въехав в деревню, мы издали услышали гул, временами перекрывавшийся глухим мычаньем. Где-то заржала лошадь, вблизи блеяли овцы.
Мне не без труда удалось пробраться через превращенную в ярмарку деревенскую площадь, на которой уже собралась толпа.
В промежутках между будками для стрельбы в цель и всякими мелочными лавчонками разместили скот для продажи: тут мозолистые руки взвешивали вымя, обнажали десны, чтобы по зубам узнать возраст, ощупывали мышцы, чтобы судить о крепости их; на глазах у всех, нисколько не смущаясь, молодая девушка проверяла пол кролика, зажав его между колен; барышники врали и хвастались; между двух рядов покорных крестьян конюхи проводили грузных першеронов и тяжелых булонских лошадей; ружейные выстрелы смешивались с другими звуками. Первый напившийся в этот день покачивался и мешал мне проехать, называя меня «гражданином». Мы медленно пробирались вперед. В центре Арденнского рынка, в гостинице, уже пели, но не горланили еще; церковные колокола уже начали свой перезвон, призывая прихожан к молитве, а построенная на площади белая, убранная листьями эстрада ясно указывала на то, что праздник не обойдется без доморощенного оркестра.
Как только мы очутились перед вокзалом, я сказал себе, что пришло время действовать.
– Скажите, дядюшка, мне придется сопровождать вас во всех ваших странствованиях по Нантелю?
– Разумеется, нет. А что?
– В таком случае, дядюшка, так как я питаю отвращение к кафе, тавернам и кабачкам, я попросил бы вас оставить меня здесь, где я смогу дождаться вас с тем же успехом, как и в любой нантельской брассери [8].
– Но тебя же никто не заставляет хо…
– Во-первых, меня весьма прельщает проходящий в Грее праздник. Хотелось бы подольше понаблюдать за этим сборищем: здесь, дядюшка, ярко обрисовываются местные нравы, а сегодня я чувствую в себе призвание этнолога.
– Ты что, смеешься? Что это еще за прихоть такая?
– …И во-вторых, дядюшка, кому нам доверить присматривать за машиной? Владельцу гостиницы? Или еле держащемуся на ногах хозяину кабака, переполненного пьяными мужиками? Вы же не думаете, что я оставлю на девять часов автомобиль стоимостью в двадцать пять тысяч франков посреди веселящейся деревушки? Ну уж нет! Я хочу иметь возможность приглядывать за ним лично.
Дядюшка не был вполне убежден в моей искренности. Он решил расстроить маленькое предательство, которое я замышлял: съездить в его отсутствие в Фонваль на автомобиле или на взятом напрокат велосипеде с тем, чтобы вернуться в Грей к пяти часам сорока минутам. В сущности, это и была та хитрость, которую я придумал. Проклятый ученый чуть не испортил всего.
– Ты прав, – холодно сказал он.
Он вылез и, не обращая никакого внимания на окружавшую нас толпу празднично разодетых путешественников, поднял крышку мотора и внимательно осмотрел его. Я почувствовал дурноту.
Дядюшка вытащил нож, отвинтил карбюратор и, сунув в карман некоторые из его составных частей, заявил мне:
– Ну вот, теперь твоя коляска никуда не уедет! Но так как ты можешь улизнуть и иным образом, я дам тебе задание. Когда я вернусь, ты представишь мне исправно функционирующий карбюратор, пополненный недостающими частями твоего собственного производства. Кузница не закрыта, кузнец одолжит тебе на время молот, тиски и наковальню, но малый он несмышленый, так что в этом деле едва ли сумеет тебе помочь. Теперь тебе есть чем заняться до пяти сорока.
Не встретив ни малейших возражений, он уже несколько смущенным тоном добавил:
– Прости меня, Николя, но поверь: все это делается с единственной целью – устроить твое будущее, сохраняя наши работы в тайне. Прощай!
Поезд увез его.
Я спокойно смотрел на то, что он делал, не высказывая неудовольствия и не испытывая досады. Я неважный механик и терпеть не могу, когда мои руки перепачканы в масле и расцарапаны, а так как, по желанию дядюшки, я лишен был возможности взять с собой помощника («приезжай один»), то я привез некоторые запасные части; среди них у меня был и новый, совершенно целый карбюратор, который можно было сразу пустить в ход. Моя лень сослужила мне бо́льшую службу, чем ловкость профессионала.
Я незамедлительно принялся за работу, с беспокойством думая о предоставленных самим себе гостях Фонваля.
* * *
Немного времени спустя, запрятав автомобиль в густой лесок, я снова перелезал через стену парка.
Я, несомненно, направился бы сразу в комнату Эммы, если бы со стороны серых зданий не раздавался заунывный жалобный лай.
…Лаборатория!.. Нелли!.. Странность того, что лаборатория служила тюрьмой для собаки, заставила меня колебаться между стремлением открыть тайну и желанием обладать Эммой. Но на этот раз какое-то инстинктивное предчувствие опасности взяло верх: я направился к серым зданиям. Да, кроме того, немцы, наверное, были в лаборатории, и их присутствие не даст мне возможности застрять там надолго. Следовательно, речь шла всего о нескольких минутах, которые будут похищены у любви: хотя рассудок и победил, но какая это была слабая победа!
Пробираясь мимо желтой комнаты, я остановился и прислушался у закрытых ставней – один ли он?
Оказалось, что один; мое сердце наполнилось чувством безграничной и некрасивой радости.
По небу бежали белые облака. Ветер дул из Грея, и по ущелью до меня доносились обрывки монотонного колокольного звона. Колокола без устали непрерывно повторяли три одинаковые ноты; мне было весело; я насвистывал какой-то мотив, сам не знаю какой… Право, отсутствие Лерна освобождало от постоянного напряжения: можно было думать о всякой чуши, и в голове роились самые необузданные фантазии…
Напротив лаборатории, через дорогу, находился лесок. Чтобы добраться до него, я осторожно лавировал: там я расставил свои батареи. Посреди этого леска рос мой старый друг – большая сосна; ее широкие ветви были расположены винтообразной лестницей; она была выше всех окружающих строений: трудно было найти лучший и более доступный наблюдательный пункт. В дни детства я играл на ее ветвях в «матроса на реях»…
Дерево сохранило свои густые ветви, и я полез наверх. На верхних ветвях меня ждал сюрприз – сохранившаяся с детства, полусгнившая и обмотанная веревками перекладина, изображавшая марс. Кто бы мог предсказать мне в то время, когда я открывал, сидя на ней, материки и архипелаги, что наступит день, когда я снова буду здесь на часах, чтобы открыть фантастические вещи, которые окажутся правдой.
Я раздвинул ветви и принялся наблюдать.
Как я уже говорил, лаборатория располагалась в двух павильонах, разделенных двором.
Левое здание состояло из двух этажей. В обоих были одинаковые широкие окна, одинаково расположенные. Мне показалось, что там помещались два находившихся один над другим зала. Мне виден был только верхний, довольно сложно меблированный: аптекарский шкаф, мраморные столы, заставленные баллонами, склянками, ретортами и хирургическими наборами из блестящего металла. Кроме того, там стояли два трудно поддающиеся описанию аппарата из стекла и никелированного металла, вид которых очень отдаленно и туманно напоминал металлические шары на одной ножке, куда лакеи в ресторанах прячут грязные салфетки.
Второе здание было слишком далеко от меня, чтобы я мог в него заглянуть, но внешне оно походило на обыкновенный дом – по-видимому, квартиру трех помощников.
Но мое внимание привлек главным образом двор, который я в день своего приезда принял за птичий.
Грустное зрелище: все стены его были заставлены клетками различных размеров, установленными друг на друга от земли до высоты человеческого роста. Каждая клетка была снабжена надписью, и в них были размещены кролики, морские свинки, крысы, кошки и другие животные, которых я за дальностью расстояния не мог рассмотреть; одни грустно шевелились, другие лежали неподвижно, наполовину забившись в солому. На одной из подстилок что-то трепетало, но я не мог разглядеть, в чем дело, почему и решил, что это гнездо мышей.
Последняя клетка – правая – служила курятником. Вопреки обыкновению, все птицы были загнаны туда.
Все это утопало в тишине и меланхолии.
Но все же четыре курицы и один петух, самой обыкновенной породы, вели себя более оживленно, чем остальные, и важно похаживали, поклевывая бетонный пол, на котором они упорно и тщетно искали зерен и червей.
Посредине двора было отгорожено решеткой четырехугольное пространство: это была псарня. Перед своими будками собаки прогуливались с покорным видом туда и сюда, как умеют делать эти философы: тут были пудели, охотничьи и сторожевые собаки, дворняжки и помеси ищеек. Они мирно прохаживались и окончательно придавали этому месту сходство с внутренним двором ветеринарного госпиталя.
Все это имело весьма мрачный вид.
Действительно, редкое из всех этих животных выглядело здоровым. Большая часть имела повязки, кто на спине, кто вокруг шеи, а главным образом на голове. И сквозь решетки темниц не видно было ни одного, у которого не было бы сделано из полотна шапки, чепчика или тюрбана. Процессия грустных собак в шутовских белых колпаках, напоминавших туарегов или монахинь, с дощечкой, привязанной к шее, представляла собой какой-то похоронный маскарад. Тем более что все эти несчастные животные были награждены каким-нибудь увечьем.
Одна кивала мордочкой на каждом шагу; другая хромала; третья трясла головой, как при старческом маразме; одна неизвестно почему спотыкавшаяся дворняжка жалобно скулила и вдруг продолжительно завывала, точно перед покойником, как говорят люди…
Нелли там не было.
В темном углу я заметил темный безмолвный птичник, в котором никто не летал. Насколько я мог разглядеть, птицы принадлежали к самым ординарным породам, и главным образом там кишели воробьи. Тем не менее бо́льшая часть принадлежала к разновидности с белыми головами; слабость моих орнитологических познаний мешала мне определить их породу на таком расстоянии.
Я ощутил запах фенола.
Ах, великолепные помещичьи дворы, на которых пахнет теплым навозом, слышно воркование голубей на покрытых мхом черепичных крышах, кукареканье важных петухов, тявканье собаки, привязанной цепью к своей будке, видны эскадроны гусей, которые мчатся, распустив крылья, сами не зная куда, – о вас я думал, глядя на эту больницу… Действительно – печальный двор, внушающий отвращение своей дисциплиной и своими больными с привязанными к ним этикетками, как у растений в оранжерее.
Вдруг поднялась возня и шум: собаки забились в свои будки, а птицы спрятались под каменный желоб. Прекратилось всякое движение; казалось, что в птичнике и клетках находятся чучела набитых соломою животных и птиц. Из левого флигеля вышел Карл – немец с императорскими усами.
Он открыл одну из клеток, протянул руку к свернувшемуся в глубине ее клубку шерсти и вытащил обезьяну. Шимпанзе отчаянно отбивался и защищался, но помощник усмирил его, потащил за собой и исчез за той же дверью, из которой вышел.
Во дворе протяжно завыла дворняжка.
Тогда поднялась суматоха в зале с аппаратами, и я увидел, что в него вошли три помощника Лерна. Связанную обезьяну положили на узкий стол и крепко-накрепко привязали к нему, после чего Вильгельм сунул ей что-то под нос. Карл сделал ей укол в бок шприцем для морфия. После этого приблизился высокий старик – Иоганн. Он укрепил на носу свои золотые очки, взял операционный нож и нагнулся над пациентом. Я не могу объяснить быстроты операции, но в один момент лицо обезьяны превратилось в бесформенную красную массу.
Я отвернулся из-за охватившего меня чувства тошнотворного головокружения: так действует на меня вид крови.
Оказывается, что здесь, в моем непосредственном соседстве, находится лаборатория для вивисекций, это внушающее ужас и отвращение учреждение, в котором для филантропических целей мучают славных животных, вполне здоровых и полных жизни, чтобы попытаться вылечить еще пару хворых людишек. Здесь наука присваивает себе весьма спорное право, которое, если принять во внимание проливаемую кровь, по-видимому, невозможно оправдать. Потому что, если палач морской свинки безусловно уверен, что он подвергает мучениям невинное и, вероятно, счастливое существо, то спасающий от смерти человека в десяти случаях из двенадцати продлевает существование негодяя или несчастного. По правде сказать, быть обязанным своею жизнью вивисекции равносильно тому, чтобы питаться живыми существами. Можно быть другого мнения, рассуждая в кабинете у камина, но не находясь в положении, подобном моему, присутствуя при этой омерзительной операции, будучи окруженным тайными опасностями, которые, быть может, способствовали этому преступлению.
Несмотря на то что эта операция, вероятно, много значила, мне недоставало силы воли заставить себя смотреть дальше. Я никак не мог оторваться от ствола дерева и карабкающегося по нему красненького с черными точечками на спинке насекомого.
Наконец я заставил себя обернуться. Слишком поздно. Яркий солнечный свет, отражавшийся от оконных стекол, не давал возможности разглядеть, что делается внутри.
А во дворе собаки снова выползли из своих будок, и между ними теперь прогуливалась собака Донифана Макбелла, Нелли. Она кашляла. Ее коротко остриженная шкура ни чем не напоминала теперь густой шерсти сенбернара. Великолепная собака превратилась в настоящий скелет, вид которого производил еще более странное впечатление рядом с его откормленными товарищами. На затылке Нелли тоже виднелась повязка. Каким мучением подверг ее Лерн после той ночи, когда у них произошла стычка? Что за дьявольский опыт он произвел над ней?..
Казалось, что собака размышляет о том же самом, до того ее походка была уныла. Она держалась в стороне от остальных собак и, когда какой-то ретивый бульдог, задрав хвост, подбежал к ней объясняться в любви, она посмотрела на него так свирепо и так ужасно взвыла, что тот отлетел как ошпаренный и забился в свою будку, а все остальные псы как один подняли в смущении свои перебинтованные головы.
Добродетельная Нелли продолжала свой путь.
Зачем я торчал там? Несмотря на страстное желание предаться совсем другому занятию, что-то меня удерживало… что-то необъяснимое в поведении собаки – что конкретно, я и сам никак не мог понять.
В этот момент я услышал мотив марша, донесшийся на крыльях ветра из Фонваля. Мои пальцы машинально выстукивали ритм на ветке дерева, и я заметил, что Нелли ускорила шаг и пошла в такт музыке.
Я вспомнил, как Эмма говорила, что собака умела проделывать всякие цирковые штуки. Интересно, это тоже был один из трюков, которым Макбелл научил свою собаку?.. Я был уверен, что в отсутствие дрессировщика собака едва ли может проделывать такие фокусы, и я сомневаюсь, чтобы слуховое впечатление могло вызвать у животного такие машинальные движения, которые всегда были свойственны только нам, людям, и являются у нас следствием более сложных привычек, чем инстинкт.
Музыка прекратилась вместе с порывом ветра… Собака села, подняла глаза и… увидела меня… Ах черт возьми, она залает, подымет тревогу!.. Ничего подобного! Она смотрела на меня без страха, без гнева, но с таким выражением в глазах… которого я никогда в жизни не забуду. Потом, опустив свою большую голову, она начала тихо, тихо стонать, делая лапой какие-то жесты. Затем она снова стала бродить по двору, все время тихо ворча и посматривая на меня очень осторожно, точно хотела сообщить мне что-то, не привлекая внимания немцев. (Само собой разумеется, это просто-напросто описательный прием, но все-таки можно было вообразить, что собака пыталась что-то сказать, до того ее жалобный вой модулировал звуки, похожие на слова; получалось что-то вроде длинной гортанной фразы, в которой все время повторялось «эк-буал, экбуал». Все вместе напоминало что-то вроде исковерканного английского.)
Появление трех помощников прекратило это представление. Они шли через двор, и все собаки во главе с Нелли спрятались. Вильгельм, проходя мимо псарни, бросил туда сквозь решетку кусок покрытого волосатой шкурой мяса. Кусок тяжело шлепнулся: это была мертвая обезьяна. Немцы вошли в правый дом, из трубы которого вскоре появился дымок.
Тогда одна за другой собаки подошли и стали обнюхивать шимпанзе. Бульдог первый вонзил в него зубы, и тотчас же началась свалка; слышно было только глухое и злобное ворчание дерущихся из-за пищи псов. Одна только Нелли лежала на пороге своей будки, пол
